О существовании биотоков между людьми даже на большие расстояния с давних пор, еще с довоенного времени у меня не было сомнений. Я верил в эту сверхъестественную силу, которую не однажды испытал на своем личном опыте. Впервые отчетливо в июне 1940 года. Наш 79 пограничный отряд расположился на левом берегу Днестра — тогда это была демаркационная граница с Румынией, — Сталин тогда предъявил ультиматум румынскому королю Фердинанду вернуть Советской державе незаконно оккупированную в годы гражданской войны русскую Бесарабию. Это был ультиматум Сталина: в случае не принятия его румынами на рассвете 28 июня 1940 года мы должны были форсировать Днестр и вступить в бой с румынами. Мы не знали, примет ли Фердинанд ультиматум, мы готовы были вступить в бой. Мне в то время шел двадцатый год, я был лейтенант-пограничник, уже прошедший перед этим финский фронт, где командовал взводом. Перед форсированием Днестра нам разрешили вздремнуть. Наш погранотряд был нацелен на город Измаил, в котором я никогда не был и не видел его фотографий. Я знал, естественно, как в свое время Суворов штурмом овладел Измаилом, изгнав из него турок. Мысленно и я, юный лейтенант, готовил себя к штурму этого города, расположенного на правом берегу широкого и далеко не голубого Дуная.
Не знаю, сколько мне удалось поспать в эту теплую июньскую ночь на берегу Днестра, может час, а может два. Только я видел сон: в центре Измаила белый-белый с колоннадой храм и на площади памятник. Кому именно, я не разглядел. Утром нам объявили, что ультиматум румынами принят, и мы без боя вошли в Измаил. Каково же было мое удивление, когда в центре города я увидел тот же, что и во сне, храм и памятник Суворову. При том, храм точь в точь такой же, белый и с колоннадой.
Нечто подобное случалось со мной не однажды и не только в сновидениях. Однажды я ехал из Москвы на дачу, и не доезжая до платформы, на которой мне сходить, вдруг вспомнил своего фронтового друга, который жил в Гомеле и с которым мы лет десять не виделись, я почему-то подумал, — сам не зная почему — вот выйду из электрички, и на платформе столкнусь лоб в лоб со этим другом, который, кстати, никогда не был у меня на даче и не обещал быть. И вот сюрприз: выхожу из вагона и вижу, он выходит из соседнего вагона.
Нет, что не говорите, а есть что-то в космосе неведомое и пока что недоступное нам, и мы люди, частица космоса, он нами владеет и правит. Как однажды в откровенном разговоре Лукич сказал мне: «У нас с Ларисой не простая, обыкновенная встреча. Наши отношения запрограммированы там, в небесах». Зная их необыкновенную, и в самом деле, неземную любовь, я готов был всерьез принимать это откровение Лукича. Я был рад за своего верного друга и по-хорошему завидовал ему: их отношения с Ларисой были редким явлением, совершенно уникальным.
Лукич не звонил мне целый месяц. Сам я не решался особенно тревожить молодоженов, думал так: надо будет — позвонит. И все же я соскучился по ним и решил позвонить. Только было протянул руку к телефонной трубке, а уж звонок мне, упреждающий. Звонит Лукич. И без обычного: «чем занимаешься?», «от чего я тебя оторвал?», даже не поздоровавшись натянутым голосом он сказал:
— Ты мне очень нужен. Сейчас же, безотлагательно. Извини, дорогой, но это очень важно. Пожалуйста, отложи все дела и подъезжай.
— Что-нибудь… — было заикнулся я, но он перебил:
— Не спрашивай, я жду тебя. — И положил трубку. Конечно, я тот же час собрался и поехал, перебирая в памяти различные предположения. И очень серьезное, чего раньше у нас не случалось. Обычно он был спокойный, уравновешенный, сдержанный. Я был встревожен и немного волновался. Войдя в квартиру, я спросил с порога:
— Ты один? Ларисы нет?
— Она только что вышла, не дождавшись тебя. Она спешила.
— Тогда рассказывай.
Мы зашли в гостиную, я сел в глубокое кресло, в котором всегда себя уютно чувствовал, а Лукич, не садясь в нервном напряжении расхаживал по комнате и, не глядя на меня, говорил:
— Случилось то, чего очень опасалась Лариса… — Он делал длинные паузы, словно силой выталкивал из себя слова, голос его был сухой, прерывистый. — Ее родители узнали о наших отношениях… Постарались мерзавцы, которые всегда водились среди людей, но сегодня ими переполнена русская земля. — Он замолчал, взял со стола тверскую газетенку с открытой страницей, на которой были опубликованы алуштинские фотографии, и протянул мне со словами:
— Узнаешь?
— Да, подленько сработано, — посочувствовал я.
— Но этого мало: родителям попало одно мое письмо к ней. Случайно, по недосмотру. Говорил ей, просил: не храни, сжигай, от греха подальше. Так нет же, не послушалась, берегла, как память. А теперь разворачивается драма или может трагедия. Дело в том, что Павел Федорович, с которым ты познакомился на теплоходе, с минуту на минуту может появиться у меня. Для объяснения. Мы говорили по телефону, и он едет.
Он посмотрел на меня проницательно, и в глазах его я уловил тревогу и просьбу. Я спросил:
— Чем могу быть полезен?
— Я хочу, что б ты при этом присутствовал. Думаю, что разговор будет неприятный, и я в некоторой растерянности. Я хочу, что б ты был нечто вроде арбитра и смягчал остроту. Напомни ему примеры подобных браков из Гете, из Пикассо, наконец из Михалкова, который в восемьдесят четыре года только что женился на сорокалетней. Я очень надеюсь на твою дипломатию.
— Да какой из меня дипломат? Арбитр должен быть беспристрастен. А разве я могу в данном случае таким быть? Нет, конечно.
— Но все-таки… одно твое присутствие утешит меня.
Профессор Малинин не заставил себя долго ждать. Дверь ему открыл Лукич и проводил в гостиную, где находился я. Мое присутствие для него было неожиданным и нежелательным. Он хмуро кивнул мне вместе с невнятным «здравствуйте», на что я приветливой улыбкой четко сказал «добрый день». Думаю, что для нас троих мужиков это был далеко не добрый день. Во всем облике Малинина чувствовалось предельное напряжение. Свою речь, во всяком случае первые слова, думаю он заранее приготовил. От предложения сесть он отказался, заметив, что ему удобней разговаривать стоя. Не садился и Лукич. Он стоял у стены, почти касаясь головой портрета Ларисы, написанного Ююкиным, и Лариса как бы присутствовала при тяжелом разговоре. Не думаю, что Лукич преднамеренно стал у портрета, ища поддержки у своей любимой. Это получилось случайно. Всем своим видом он выявлял дружелюбие и мягкость. Малинин скользнув холодным взглядом по портрету дочери, натянутым, искусственным тоном обратился к Лукичу, не называл его никак:
— Ну так что ж, любезный… зятек, или как там по-вашему… изволите объясниться?
— В чем, Павел Федорович, я должен объясняться? — пожал плечами Лукич.
— Вы еще смеете спрашивать? — возмущенно произнес Малинин. — Это звучит, как издевательство, насмешка. Вы соблазнили мою дочь, которая годится вам во внучки.
— Хорошо, — мирно вымолвил Лукич. — Давайте спокойно, без лишних эмоций разберемся в сложившемся деле. Случилось то, что случается на протяжении тысяч лет с миллионами людей: мы с Ларисой полюбили друг друга, быть может оба впервые в жизни, большой любовью. — Последние слова, приготовленные заранее, Лукич произнес со сдержанной страстью, так что лицо его порозовело, а глаза излучали особый благостный блеск.
— Она-то может и впервые. Но вы?! Вы были дважды женат, — почему-то напомнил Малинин.
— Можно быть и пять и десять раз женатым, — спокойно сказал Лукич, — но не испытать настоящей любви.
— По-вашему получается, что настоящая любовь бывает только у стариков и только с молоденькими девушками, — язвительно сказал профессор. — Все что у них было до того — ненастоящее. Так?
Я молчал. Я ждал подходящего момента, чтоб вклиниться в разговор. Молчал и Лукич. Он, кажется, расслабился и был, а может казался спокоен.
— Сейчас вы станете мне цитировать Пушкина о том, что любви все возрасты покорны, — иронически изрек Малинин.
— Именно об этом я сейчас подумал, — не то в шутку, не то всерьез произнес Лукич.
— Но это лирика, теория, — гневно взорвался Малинин и заходил по комнате.
— Почему же теория? — решил вмешаться я. — Практика на этот счет довольно богата, и вы, как историк, наверно знаете не мало примеров из жизни исторических личностей.
— Вы хотите сослаться на пример подлеца Мазепы? — презрительно сморщился Малинин.
— И не только, — сказал я. — Есть много других, подобных. Например возлюбленная Пабло Пикассо была на полстолетья моложе именитого художника.
— Тоже нашли пример — Пикассо, — пренебрежительно скривил лицо Малинин. — Не было такого художника и любви не было. Был шарлатан. И похотливый старец. Да, да, развратный.
— Пожалуй я соглашусь с вами: был шарлатан. Но он был к тому же и мужчина. — сказал я. — Надеюсь вы, Павел Федорович, Гете признаете великим поэтом? И он в семьдесят пять лет позволил себе влюбиться в шестнадцатилетнюю девчонку и сделал ей предложение. И представьте себе — она согласилась стать его женой.
— А родители не дали своего согласия, и брак не состоялся, — парировал Малинин. — Гете был благородный кавалер: он просил согласия родителей. Вы, Егор Лукич, почему-то пренебрегли мнением родителей своей возлюбленной?
— Я очень уважаю родителей Ларисы и признаю свою вину: так случилось, что не обратился за согласием. Не посоветовала Лариса. Она не шестнадцатилетняя Ульрика, а вполне взрослая, самостоятельная женщина, способная решать свои проблемы. Тем не менее — извините.
Тут я решил, что мне следует опять нарушить нить разговора.
— Между прочим, Павел Федорович, хочу вам сообщить самый последний исторический факт из серии Гете-Пикассо: совсем недавно восьмидесятичетырехлетний Сергей Михалков — по популярности равный Пикассо — женился на сорокалетней. Покорился любви, Дорогой Павел Федорович: Пушкин прав.
Малинин как-то неожиданно опустился в кресло и, наклонись, обнял голову двумя руками. С минуту в комнате стояла натянутая, как струна, тишина. Наконец профессор, не поднимая головы, глухо заговорил:
— Вы украли, похитили мою единственную дочь. Вы человек, которого я считал честным и порядочным, совершили нравственное преступление… Любовь! Да, это святое понятие! Но преступно покрывать им безрассудство. Чувства должны контролироваться разумом. Особенно в преклонном возрасте. — Он опустил руки на колени, взглянул кратко сначала на меня, потом перевел взгляд на Лукича и уже говорил, обращаясь к нему:
— Да, я не могу приказать Ларисе, не могу заставить. Она упряма, самонадеянна. Но я прошу вас, Егор Лукич, уразумить ее, освободить от себя, отпустить. Убедить ее, что у вашей любви, в ваших отношениях нет будущего. Представьте себя на моем месте. Я взываю к вашей совести, — Голос его дрогнул умоляюще, и выводы его были настолько убедительны, что я даже не мог себе представить, чем на них сможет ответить Лукич. Он слушал молча и как бы в знак согласия легко кивал головой. Когда Малинин умолк, Лукич, словно про себя повторил его слова.
— «Освободить», «отпустить». Она свободна, я ей не раз об этом говорил. И буду еще говорить и постараюсь вразумить. И о том, что нет будущего, тоже скажу. Пусть думает и решает. Последнее слово за ней.
Лукич отошел от портрета и сделал шаг к креслу, в котором сидел профессор. Остановился перед ним, выпрямился во весь рост и мягко, очень дружелюбно произнес:
— Я обещаю вам, Павел Федорович, сделать все от меня зависящее. Обещаю.
На этой ноте и был завершен нелегкий для обеих сторон разговор. Простились они в прихожей, пожав друг другу руки. Я решил задержаться. Некоторое время мы молчали, как после пролетевшей мимо опасности. Наконец, Лукич сказал упавшим голосом:
— Ты знаешь, что такое трагедия? Вот это то, что я сейчас пережил. Впрочем, не пережил: это только начало. В жизни у меня были личные драмы. Они оставляли на сердце рубцы. Заживали. Они не смертельны. Трагедия — это трагедия. Совсем другое. Пойдем на кухню, У меня есть армянский коньяк. Расслабимся.
Мы выпили по рюмке. Я спросил Лукича, где Лариса. Он пожал плечами:
— Не знаю. Я жду ее звонка. Я передам ей дословно весь разговор с Павлом Федоровичем. Пусть решает сама. Если ее решение будет во благо ей, я только порадуюсь. Я не эгоист. Для нее, ради нее я готов на любую жертву. Скажет она: «умри Егор!» Умру, спокойно, потому что без нее жизнь бессмысленна. Я понимаю: ты не веришь, ты считаешь, что я ее сочинил, превознес до неба. Ты знал Альбину. Пойми — Лариса не Альбина. Она богиня. И об этом знаю только я и никто более. Не мной придуманная, а мной открытая.
— Так открывают новые звезды, — с легкой иронией заметил я. Он смолчал.
Он быстро хмелел, и я на всякий случай взял наполовину выпитую бутылку коньяка и спрятал в холодильник. Он не стал возражать. Он размяк и казался безучастен.
— Послушай, Лукич, ты знаешь: я написал четырнадцать романов, и во всех присутствует любовь и женщины. Очень разные, главным образом положительные, героические, светлые, добрые. Я вообще преклоняюсь перед женщиной, ты это знаешь. Но такой любви, как у тебя с Ларисой, я не встречал..
— И не встретишь, — упавшим голосом вставил он. — Потому что она единственна на всю Россию. А может и на Вселенную.
— Ну, так считали и считают многие. Особенно юные.
— Юные — да, пожилые — нет. Вот в чем разница.
Несколько раз я порывался уходить, но он останавливал меня:
— Посиди. Она должна позвонить. Непременно.
И она позвонила. Она говорила бойко, торопливо, прерывисто, взвинченным тоном:
— Егор, родной мой! Прости меня: случилась!
— Я плохо тебя слышу, повтори, — просил он.
— Я случилась. То самое, чего мы с тобой хотели.
— Ты откуда говоришь?
— Из машины, которая называется «Ауди». Я еду в Тверь. Всего на день — на два. Доложу своим родителям: пусть не волнуются. У меня появилась крыша над головой и производитель. Ты извини меня, я немножко под шампанским. Когда вернусь в Москву, я тебе позвоню и все объясню. Я прошу тебя, ради Бога, не расстраивайся и не переживай. Помни: ты был для меня и остался легендарным и единственным, навсегда остаешься таким. Не одному своему слову, тебе сказанному, я не изменю и не возьму обратно. Запомни, милый мой.
Вот и весь разговор. Лукич растерянно посмотрел на телефонную трубку, словно ожидая от нее каких-то иных, утешительных слов. Трубка молчала.
— Да… Трагедия, которую я ожидал, но в реальность которой не верил. И все-таки, несмотря ни на что — Любовь бессмертна! — убежденно сказал он, перефразировав уже ранее сказанное и Тургеневым и Сталиным, и может другими, нам неизвестными. Прощаясь, я сказал:
— Не печалься, старина, все образуется. Звезд несметное число на небе и на земле. А ты отличный астроном-профессионал. Не думай о трагедии личной. На фоне трагедии России и русского народа твоя история великой любви лишь частный эпизод, касающийся только вас двоих. Лариса не исчезла. Она вернется. Вот увидишь.
Лукич смотрел на меня каким-то странным смешенным взглядом, в котором соединились растерянность, недоумение, глубинная тоска и едва заметная искорка надежды.
— Все образуется, — повторил я утешительные слова, в надежности которых и сам не был уверен, потому и прибавил: — Жизнь продолжается. Она — штука сложная и немилосердна к тем, кто не принимает ее вызов и в отчаянии опускает руки. Но мы не из тех, Лукич, мы из стального поколения.
— Ты хотел сказать «из сталинского», — не спросил, а утвердительно поправил он и преднамеренно бодро произнес: — Примем вызов и поборемся!
По лицу его пробежала вымученная улыбка, а глаза ожесточенно заблестели.
— Мне хотелось пронести нашу любовь за горизонт, то есть в новый двадцать первый век, — сказал Лукич.
— Мысль благородная. Символичная. Будем надеяться, что она осуществится.
— Нет, не верю, — сказал он унылым голосом. Глаза его потухли, лицо потемнело.
— А ты верь. Ты же принял вызов. Вот и борись, сражайся по-сталински. — Он коротко взглянул на меня и вымученно улыбнулся.
— Позванивай мне и заходи, — сказал я прощаясь.
— И ты не пропадай и не проходи мимо.
По пути домой в метро и троллейбусе я думал над историей этой необычной любви. Сегодняшнее поведение Ларисы мне показалось очень странным, не объяснимым, никак не вяжущимся с ее цельным характером и образом, каким сложился он в моем сознании. В чем причина такого неожиданного, резкого оборота? Была ли настоящая, сильная любовь с ее стороны? Можно было бы понять и объяснить ее постепенное охлаждение, разочарование. Но что б так внезапно, вдруг?! Да и о разочаровании речи нет, она подтверждает свою верность и любовь, называет его легендарным и единственным и в то же время уходит к другому, который дал ей крышу над головой и возможно ребенка — ее мечту? Нет тут какая-то путаница, распутывать которую еще придется не одному Лукичу, но возможно и мне на правах его друга и быть может автора романа о необыкновенной Любви. Мысль написать такой роман у меня зародилась уже с год тому назад и постепенно зрела. Не доставало главного — конфликта. И вот, наконец, появился конфликт. Но разве дело в конфликте? — спрашивал я себя, придя домой и отвечал: — Тут главную основу, идею, мысль составляет Любовь. Конфликт — это лишь каркас, скелет романа. А содержимое, заполнявшее его — величайший взлет человеческого духа, бесценный, божественный дар природы — Любовь. Это высокое искусство, которым не каждый человек наделен одинаково природой, как и талантом. Страстно влюбленный не приемлет советов, точно так же, как отвергает их и великий художник, сердцем создающий свое творение.
Лукич умел любить искренне, горячо, с открытой душой. Я знал его отношения с Альбиной, и радовался за него и сокрушался, когда между ними произошел разрыв. И не по вине Лукича. И я подумал: талант любить всегда сопутствует творческому таланту. Тут есть какая-то предпосланная закономерность. Я вспомнил его желание пронести свою любовь за горизонт. И мне захотелось спросить современного Нострадамуса: а что там, за горизонтом? Что уготовлено там России — гибель или возрождение? Черный жидовский шабаш или светлое православное воскресение?
Сегодня из Петрограда я получил от профессора Протасова Бориса Ивановича — доктора биологических наук, с которым я лично не знаком письмо и экземпляр питерской газеты «Наше отечество» №78 за 1997 год. В этой газете на первой странице опубликовано «Обращение русских ученых к евреям России». Его подписали десять ученых разных наук: академики, доктора, профессоры. Среди них и Б. И. Протасов. Обращение написано в связи со столетием сионизма. Мне оно показалось взвешенным, откровенным и убедительным. Я готов подписаться под ним. В нем в частности говорится: «Еще несколько лет назад в своем благодушии мы полагали, что вы обладаете нормальными человеческими качествами: благодарностью, добросердечием, стремлением жить в мире с другими народами. Но время показало, что мы жестоко ошибались.
Сегодня мы вынуждены констатировать, что власть в России, начиная с переворота в 1991 года, который вы учинили с помощью ваших холопов шабес-гоев, находится в ваших руках. Наконец-то маски сброшены — и мы увидели ваше истинное лицо: развал СССР по «беловежскому сговору», расстрел Верховного Совета в 1993 году, война в Чечне, … смерть людей от голода, самоубийство офицеров… и т.д. и т.п.
Используя захваченные вами средства массовой информации, вы сеете вражду между народами…
…Теперь мы знаем, что сионизм — это стремление захватить власть над всем миром, а Израиль — всего лишь то место, где вы рассчитываете отсидеться в случае чего.
…В безмерной наглости своей вы не только оплевываете наши святыни, калечите души наших детей и внуков прославлением культа секса, насилия и продажности, но даже наше естественное стремление жить в соответствии с мирными традициями наших предков называете «русским фашизмом».
Мы проанализировали ваши действия и заявляем: режим, установленный вами в России, является еврейским фашизмом.
…Не обольщайтесь. С брезгливостью мы изучаем ваши методы по вашим делам и книгам. Мы создадим мощное, смертельное для вашей системы АНТИОРУЖИЕ и тогда действительно свободные народы вздохнут полной грудью, ощутив красоту нашего мира, очищенного от самой мерзкой и грязной власти — власти денег… Мы найдем способы раскрыть глаза нашим людям, нашим детям и внукам, всем другим народам на то, что нет ничего омерзительней вашей бездуховной власти.
Запомните слова патриота Земли Русской — нашего незабвенного митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна: «Иудаизм — религия ненависти». «Россия есть государство русского народа!» Мы говорим: «Сионизм не пройдет!»
Прочитал я последнюю фразу этого обращения и горестно вздохнув, сказал: к сожалению, прошел. Прошел с триумфом. Как и в семнадцатом году, правительство России сплошь еврейское. И обращение десяти ученых-патриотов в малотиражной газете это еще не борьба, а всего лишь маленькая, едва заметная вспышка, глас вопиющего в пустыне. А нужен взрыв, нужен русский Спартак, который ценой собственной жизни поднял бы народ на смертельный бой с американо-израильскими пришельцами. Но нет в России Спартака, нет и Минина, да и маршала Жукова нет, — а его наследники превратились в трусливых стяжателей, хладнокровно расстреливающих свой народ по приказу кровавого оборотня. А Сталины рождаются раз в столетие, и того реже.
Вот такие унынье, безнадега, тоска гложут постоянно душу миллионов обездоленных людей России. Народ ропщет. Этот ропот, как жуткий стон, исходящий из народных глубин, слышится на окраинах страны и кажется медленно приближается к центру. Не вулкан ли священного гнева созревает в недрах России? Слишком медленно зреет. Когда же наступит час извержения и сметет, испепелит эту чужеродную нечисть вместе с шабес-гоями и шабес — патриотами типа Лебедя, Говорухина и Никиты Михалкова?
И все же верится: взрыв произойдет, Спартак объявится, Русь воскреснет!