Александр Грязев Чтобы свеча не угасла

«Держали щит и меч меж двух враждебных рас

Монголов и Европы»

А. Блок

«Россия! Русь! Храни себя, храни!»

Н. Рубцов

Белоозеро

«Князь же великий Дмитрий Иванович послал грамоты по всем градам своим, ко всем русским князьям, боярам и воеводам и повелел вскоре собратися на Москву»

Летословец

В то росное утро, из тех, какие нередко бывают после Ильина дня и августного священия[1] с озера несло легким холодком. Покрывая всю его светлую ширь, над водой поднимался пар: люди не зря называли озеро Белым…

Стая диких утиц вылетела из-за недальнего леса и, сделав широкое полукружье, с шумом опустилась на мелководье у самого берега. Утки плескались, ныряли, искали корм, опуская головы в воду, и были похожи при этом на огромные рыбацкие поплавки. Они довольно крякали, будто разговаривали меж собой и радовались этой, видимо давно желанной остановке после длинного перелета.

Утицы походили друг на друга своим темно-бурым оперением. Только селезень выделялся из всей стаи. Он был красив собою и так цветаст, словно писан дивными красками. Темной зеленью отливала его шея, перехваченная ярким белым кольцом, по серой спине струились мелкие светлые пестринки, а на каждом крыле было по круглому зеркальцу небесного цвета.

Селезень сразу же облюбовал из всей стаи молодую утицу и не отставал от неё, куда бы она ни плыла. Он то плавал вокруг утицы, то рядом с нею доставал траву со дна, то становился супротив и был похож на жениха перед своей избранницей. Так, плавая вместе, они оказались чуть в стороне от стаи.

И тут вдруг из тумана выплыл другой селезень. Это был чужак. То ли от своей отстал стаи, то ли его утки кормились где-то неподалеку. Да и вид его был необычен. Он и на селезня-то мало походил: весь в темном, почти в черном оперении. И только белое кольцо вокруг шеи говорило, что это селезень.

Черный чужак подплыл к утице, отогнал от нее красивого дружка и сам заходил перед нею, увлекая все дальше и дальше в туман. А та, казалось, и не замечала, что рядом с нею плавает другой. Она все так же плескалась в воде да ощупывала клювом свои перышки, будто прихорашивалась.

Красавец же селезень, обиженно крякая, поплыл к стае. Утки забеспокоились, и стали подплывать ближе к молодой утице и черному селезню. Они окружили их, отогнали чужака, который тут же скрылся в белом тумане.

Утки здесь больше не задержались. Первым поднялся на крыло селезень, а вслед за ним часто захлопали крыльями и остальные утицы. Стая, опять сделав над водой широкое полукружье, устремилась в сторону леса, и шелест утиных крыльев пронесся над берегом…

…В тишине уходящей ночи гулко раздаются шаги княжьих стражей по крепким тесинам городовой стены Белоозера, окружающей новые постройки княжеского двора. При встрече стражи окликают друг друга.

— Славен город Москва!

— Славен город Ростов!

— Славен город Белоозеро!..

Среди ночных караульщиков ратник из молодых Андрей Хват. Когда он идет по своему пути на стене от проездных ворот до угловой башни, то по левую руку от него княжий двор с белеющими в темноте недавно рубленными стенами амбаров, а по правую — мощеные плашником улочки белозерского посада с торговой площадью под самой городской стеной.

Дальше за посадом неоглядная ширь Белого озера, которого сейчас почти не видно, а при свете дня смотри — не насмотришься.

Славен город Белоозеро! Славен…

Никто сейчас и не скажет, когда к берегам этой большой воды пришли первые русичи и стали жить среди здешних людей земли Веси — древних насельников Белоозера у самых новгородских пределов. Разве только у какого-нибудь летословца сохранилась память о том, что был город поначалу на той стороне озера, а потом перебрались белозерцы на этот берег, на место, где вытекает из озера Шексна-река. Было это, говорят, еще в самом начале Руси, и место это из тех самых, откуда пошла и есть земля русская.

Много рек, ручьев и малых речушек вбирает в себя Белое озеро, а вытекает из него одна Шексна и течет до самой Волги-реки. Сплелись здесь на Белоозере пути сухие и водные. Потому-то, видно, и поселились белозерцы на этом бойком месте.

Шли сюда на своих ладьях, учанах и паузках торговые гости со всей Руси: из Суздаля и Москвы, из Нижнего Новгорода и Ростова Великого. Добирались к Белоозеру по Волге и Шексне купцы византийские и арабские из стран восточных и полуденных.

Шли они торговать своими товарами заморскими в богатую Двинскую землю, в Беломорье да Заволочье. И давным-давно были проторены туда пути-дороги.

Один путь лежал по Шексне до устья реки Славянки, а по ней в озере Словенское, далее волоком в другое озеро Порозобицкое, да речкой Порозобицей в Кубенское озеро. А из этого озера по Сухоне в Северную Двину до самого Устюга Великого и далее в землю Двинскую.

Другой путь туда же шел от Белоозера малыми речками Пидьмой да Ухтомкой через озерки, протоки и волоки, к рекам Ухтоме и Модлоне, а по ним в озеро Воже. Оттуда по реке Свиди в озеро Лаче, а из него рекой Онегою в губу Онежскую Белого моря.

И еще един путь проходил через Белоозеро: из Руси Московской в Обонежскую пятину Новгородской земли по рекам Ковже и Вытегре в Онежское озеро. Ходили, правда, по нему не одни только торговые гости. Шли тут, бывало, ватаги лихих новгородских молодцов на своих ушкуях[2] воевать дальние земли Заволочья и дани имать с тамошних насельников.

Да, на бойком месте стоял город Белоозеро. Не один век минул с той поры, стоять бы ему со своими мощеными улицами и рядами домов на них вдоль берега Шексны в нынешнем веке и в будущих — да пришла в одно не столь уж давнее лето на Русь беда нежданная и небывалая — великий мор.

Началась чума где-то в низовьях Волги. Потом покосила людей в Нижнем Новгороде, перекинулась в Переславль, Ростов Великий, Владимир, Москву. Собрав черную дань свою, пришла она и к берегам Белого озера…

«Болезнь же бе сице[3]: прежде яко рогатиною ударит под лопатку или под груди, или меж крил, и тако разболехося человек, начнет кровью харкати и огонь разжет, и потом пот, та же дрожь, и полежав один день или два, а редко того кои три дня и тако умираху… По всем странам и градам был мор велик и страшен. Не успеваху бо[4] живые мертвых спрятывать, везде бо бе мертвые: в градах и весях, в домах и у церквей и бо тут и скорби и плач неутешный. Мало бо бе живых, но все мертвые и погребаху же во едину яму пять или шесть мертвых, а иногда десять и более, а дворы многие пуста быша. В иных один или два женск пол или мужеск или отроча мало»… Так записал летословец, а попы в церквах и сейчас говорят, что казнь сия послана была на людей от Бога за грехи их. Многие после того ушли в святые обители и приняли монашеский чин.

Похоронив в братских скудельницах умерших, оставшиеся белозерцы покинули свой город. Бросили дома и кузни, амбары и коптильни, пашни и сенокосы, огороды и сады. Оставили они и речку Васильевку, что текла через город в Шексну и церковь святого Василия Кесарийского на ее берегу — первый храм православный на Белоозере, поставленный на том самом месте, где язычники приносили жертвы своим идолам и где в приделе этого храма положен был первый белозерский князь Глеб Василькович, потомок великого Ярослава Мудрого и прадед нынешнего князя Федора Романовича. Ушли те немногие белозерцы искать другое место для житья. И нашли такое на берегу озера у самой воды в двадцати поприщах[5] от старого города. Место было славное. Берег полого переходил в гору, поросшую лесом. Избы поставили вдоль берега, как и в старом городе.

Один только князь белозерский Федор Романович со своей родней и дружиной не пошел с белозерцами на новое место, а остался на своем дворе и жил там до нынешнего лета.

А в прошлое лето вырубили лес выше домов посадской Слободы и мастера-городники окружили то место высокой стеной. Потом стали рубить княжеские постройки: терем с гульбищем, амбары, конюшни, мыльни, гридницу[6]. Не все еще успели сделать белозерские плотники для своего князя — ядреным запахом свежих сосновых бревен и сейчас напоен воздух — но он в это лето перебрался сюда со всем своим двором и домочадцами.

В старом городе не было ни вала земляного, ни стен городовых, а здесь князь Федор, опасаясь набега новгородской охочей рати, приказал обнести свой двор крепкой стеной. Ведь случалось уже такое на его памяти: взяли однажды новгородские молодцы город и огнем пожгли. Ничего не пожалели. Даже церковь соборную разграбили и серебро с икон ободрали. Хуже басурман надругались. Городской люд от греха по лесам разбежался. Так едва ли не месяц ватаги новгородцев рыскали по волостям и лесам: имали людей и скот, грабили дворы и все добро отправляли вниз по Шексне и далее к Новгороду. Много полону увели они с собой: мужиков, жонок, ребят малых. Беда в тот раз была от новгородцев великая. Не меньше, чем от моровой заразы.

Вот почему поставили городовые стены вокруг княжеского двора: при нужде все посадские белозерцы могут укрыться за ними от любого ворога. Вот почему днем и ночью ходят по верху стены меж невысоких башен княжьи стражи.

Андрей Хват, молодой ратник белозерского князя служил в дружине недавно. Всего лишь года два тому, как взял его князь в молодшие дружинники, перепоясав его поясом с боевым мечом. Службой своей продолжал он дело отца своего Ивана Хвата, который многие года верой и правдой служил в дружине князя Федора.

Отца Андрей плохо помнил. Умер тот в страшный год морового поветрия вместе со всей их большой родней. И матушку Маремьяну, и деда Касьяна, и братьев Некраса да Фролку, и сестрицу Устю — всех покосила проклятая болезнь. Андрея же, четырехлетнего несмышленыша, Бог весть как оставшегося в живых, взял к себе конюшенный ключник князя Маркел, давний друг отца. У Маркела тоже вся семья полегла, и он, заколотив оба дома, стоявшие на берегу речки Васильевки у самой соборной церкви, захватив с собой малолетнего Андрея, переселился на княжеский двор. С тех пор и жил Андрей приемным сыном Маркела и не было в его жизни ближе и роднее человека.

Но в прошлое лето преставился и старый Маркел. Особого богатства он не нажил, а что было, то, позвав, будучи еще в ясном уме, отца душевного Окула — попа, передал Андрею и в церковь святого Василия на помин душ своей и своих близких. И остался Андрей совсем один, хоть и большая семья дружинная у князя Федора…

— Славен город Белоозеро, — послышался голос снизу, а вслед за этим раздались звуки шагов по ступеням лестницы.

— Славен… — отозвался Андрей и увидел, как к нему поднимается его сменщик Грикша Лобан.

С разных концов городовой стены раздавались голоса: с началом света менялись караульщики. Грикша зябко ежился от ночной прохлады после теплой повалуши.

— Здорово, Андрюха, — проговорил он. — Ну, как тут ныне?

— А все добро, — ответил Андрей. — Неужто замерз?

Грикша громко зевнул, потянулся, поиграл копьем, перекидывая его из руки в руку, прислушался.

— Скукота-а-а, — изрек он все еще сонным голосом и позевывая.

— Начало света. Петухи на посаде поют, слышь. Не соскучишься. Бывай.

— Ступай с Богом, — вздохнул Грикша, — и за меня отоспись.

Андрей спустился по шатким сходням на землю и неторопко зашагал мимо погребов и амбаров, конюшен и клетей к повалуше, что стояла у самой гридницы напротив княжеского двора.

В теплой избе, где на войлочных полстях спали вповалку ратники, Андрей разделся и тоже лег было, найдя свободное место на полсти, но, вспомнив вдруг про коня своего, с которым расстался еще вечером, тут же натянул опять рубаху и сапоги, надел пояс с калитой и ножом, захватил ломоть хлеба, вышел из повалуши и направился к конюшне.

На дворе светало. Из-за городовой стены, с посада доносились первые голоса наступавшего дня: мычанье коров, крики пастухов, дробь их барабанок и резкие хлопки пастушьих плетей.

В конюшне стоял полумрак я Андрей распахнул настежь ворота. В еще ненарушенной никем тишине он прошел в глубину конюшни к стойлу своего Морозки и повернул навертыш дверцы.

Морозко, почуяв хозяина, резво поднялся, тихонько заржав, подошел к Андрею и благодарно ткнулся теплыми, мягкими губами ему в плечо, обдав шею своим горячим дыханием.

— Ну, здорово, друже. Заждался? Ладно, ладно, — говорил Андрей, отвечая на ласки коня и угощая его хлебом.

Андрей любил своего коня, как любят только близкого человека, товарища или брата. И Морозко, вороной с проседью, будто покрытый изморозью, отчего так и прозванный, жеребец, отвечал Андрею тем же.

Сняв с крюка сыромятную уздечку, Андрей надел ее на Морозку и вывел его из стойла.

— Пошли, Морозко. Я тебя напою, умою, почищу, накормлю. И не будет у тебя ни в чем нужды-заботы. Идем, идем, — приговаривал Андрей, ведя коня к воротам, где вдруг увидел стоявшего человека. Он сразу признал Кузьку — парня из посадских, с которым давно водил дружбу.

Кузька — сын городского пастуха Анисима Сухорукова — хоть и не ровня был княжескому ратнику Андрею, но давно привязался к нему, старался во всем походить на старшего товарища и мыслил, видно, когда-нибудь стать таким же.

— Чего такую рань? — спросил Андрей, выводя Морозку из ворот конюшни.

— Так скотину с батей сгоняли. До прогонов провел, а теперь днем его сменю. А ты куда?

— Ночь в стороже стоял. Напоить Морозку надо, да самому спать.

Кузька погладил шею коня, потрепал его лохматую, спутавшуюся гриву.

— Дай я поведу, — попросил он Андрея.

— Держи, — передал Андрей повод, а сам замкнул ворота и они направились к берегу озера.

Хотя и проводил Кузька ныне свое шестнадцатое лето, а Андрей был намного старше, ростом ему Кузька почти не уступал, разве что поуже в плечах был. Сейчас, оба светловолосые, в простых полотняных рубахах и в узконосых сапогах, они были похожи на братьев-погодков.

Рассвело совсем, а когда они подошли к берегу озера, то на той его стороне, далеко-далеко, у самого небоската, где его синева смыкалась с такой же синей озерной гладью, показалось, будто из воды и умытое ею, переливаясь, красное светило, обагрив полнеба малиновым заревом. На берегу было тихо. Только стая диких утиц прошелестела над ними крыльями. Андрей и Кузька, видя все это, остановились и притихли.

— Ишь, играет. Не к добру, поди, — первым нарушил молчание Кузька.

— А ты бы не каркал, Кузя. Беды накличешь, — тихо сказал Андрей.

Кузька не обиделся и перечить не стал.

— Да я ничего. Только, говорю, не ко времени солнце-то играет.

— Выходит, так надо. На все воля Божья.

Андрей завел коня на мелководье. Тот опустил мохнатую голову и, пофыркивая, стал тянуть воду. Вдруг Кузька толкнул друга в бок.

— Андрюха, глянь, не Ульяна ли твоя?

Андрей посмотрел, куда показывал Кузька. Вдоль берега к портомойным лавам, где обычно бабы полоскали белье, подходила девушка. Два небольших плетеных короба покачивались на коромысле.

— Она…

Андрей передал Кузьке повод, а сам почти побежал к лавам. Ульяна заметила его и остановилась, опустив ношу на землю.

Светлые волосы заплетены в косу с синей лентой. Такой же лентой перехвачен и лоб. На Ульяне длинная, вышитая по вороту и подолу синими нитками рубаха, подпоясанная узким кожаным ремешком с пряжкой, а в ушах сережки с голубыми бусинками, такими же, как ульянины глаза.

Андрей подошел, поклонился в пояс.

— Здравствуй, Ульяница.

— Здравствуй, Андрюша, — поклонилась в ответ Ульяна.

— Ты отчего вчера на игрище не приходила?

— Матушка захворала. Недосуг было, — девушка показала на коробья с бельем, которое принесла полоскать.

Андрей достал из калиты нитку стеклянных бус и протянул Ульянице. Бусины были разных цветов: синие, желтые, красные. Они заискрились на солнце.

— Ой, где взял красу такую?

— У заезжего гостя купил. Для тебя.

— Спасибо, Андрюша, — поклонилась Ульяница.

— А ты сегодня на игрище придешь? Или может зайти за тобой?

— Ой, что ты. Люди увидят. Я сама приду.

— Пусть видят. Скоро у князя Федора позволения спрошу, и к Покрову сватов зашлю…

— Андрюха-а, — громкий протяжный крик Кузьки прервал их разговор, — гляди-и-и, скоровестник.

Андрей обернулся. Вдоль берега, по дороге от Старого города, широким наметом скакал всадник, пригнувшись к потной шее коня. У первых домов посада он круто повернул, и конские копыта забарабанили по мостовой.

Да, так скакать мог только гонец. Что-то тревожное показалось Андрею в облике воина. Он попрощался в Ульяницей, подбежал к Кузьке, и, вскочив на жеребца, помчался в город. Кузька побежал за ним.

…Вскоре над городом понеслись частые звуки набата. Это на торговой площади ударили в железное било. Так звучал набат всегда при бедах и напастях. Его тревожный голос летел над Белоозером, над земляным валом и тесовыми крышами домов. Он распахивал калитки дворищ, выгоняя на улицу белозерцев, заставляя их бежать к торговой площади. Тоскливо сжимались сердца горожан; много раз слышали они этот сполошный звон, но видно к нему нельзя привыкнуть…

Вскоре вся площадь между крепостной стеной и посадом была заполнена народом.

В походном строю при конях стояли дружинники. А рядом с ними большой пестрой толпой городской ремесленный люд: кузнецы-молотники, гвоздари и оружейники, рыбаки, сапожники, плотники, гончары и прочие рукодельцы с жонками и ребятишками.

Посреди этого многолюдья, на невысоком деревянном помосте, откуда обычно оглашали княжьи грамоты и где висело на цепи сполошное било, стоял в окружений своих сотников белозерский князь Федор Романович.

Черная с проседью борода. Дорогим серебряным поясом перетянут червчатый кафтан. По правую руку от князя его сын Иван. В руках Федора Романовича белый свиток. Он поднял его над головой. На площади стало тихо.

— Дружина моя верная! Братья-белозерцы! — громко начал князь Федор, — грамота сия от великого князя всея Руси Дмитрия Ивановича. Пишет он князьям и боярам, и детям боярским, и всем воеводам, и всякому войску, и всем безымянным — чей кто ни будет. Поганый Мамай вновь умыслил посягнуть на нашу землю русскую. Несметной ратью идет он на Русь, и князь великий зовет к себе воинов со всех русских земель. А писано так.

Федор Романович развернул свиток:

— …Бысть нам за одного до живота, как приказали нам прародители наши. Чтобы не перестала память их и не угасла бы зажженная свеча русская… Как к вам сия грамота моя придет, и вы бы других грамот не дожидались, а собирались все однолично на Коломну на Успение святой Богородицы. Там разберем полки. А вы бы грамоты посылали промежду собой сами, не издерживая ни часа.

— Белозерцы! — продолжал князь, — когда придут все белозерские князи с дружинами, выступим на Москву. Собирайте корм по дворам!

Из толпы мастеровых выступил вперед и подошел к помосту невысокий плотный мужик. Волосы стрижены в кружок, небольшая округлая борода. На мужике длинный фартук из грубой холстины. Рукава рубахи засучены по локти. Кузька узнал в нем соседа Онфима-сапожника. Касаясь земли зажатой в руке войлочной шапкой, Онфим поклонился князю.

— Дозволь, князь, слово молвить.

— Говори.

— Видно труден час наступает, коли князь великий собирает воинов со всех земель русских. Поведешь и ты белозерские дружины спешно и конно. Не у всех нас, княже, есть боевые кони да доспехи добрые, но все умеем держать в руках меч и все хотим постоять за нашу землю русскую, за веру христианскую, как и прародители наши. Соберем по дворам коней сколько есть и урядим городские сотни. Бери, княже, и нас, посадских.

Федор Романович обвел взглядом толпу посадских людей.

— Все ли так мыслят, как мастер Онфим? — громко спросил он.

— Все! — закричали белозерцы.

— Веди, князь, все пойдем!

Федор Романович поклонился народу на все стороны.

— Спасибо, белозерцы. Иначе о вас и не мыслил… А ежели у кого коня не хватит, или доспехов, тот у меня возьмет…

Не медля ни часа город начал готовиться к походу. По дворам собирали съестные припасы: соленую и ветряную рыбу, сыры, хлебы, крупу и прочий корм.

Поскакали гонцы к младшим князьям Белозерья в Сугорье, Кему, Андогу, Карголому, Вадбол, Шелешпань, Ухтому, Белое Село. Приказ был один: выступать в поход немедля…

…Когда расходились о торговой площади, Кузька догнал Андрея.

— Андрюха, а меня возьмут в поход? — с надеждой спросил Кузька.

— Взять-то, может, и возьмут, да больно ты молод, Кузя. На твою жизнь походов хватит. А дома-то отпустят ли?

— Батя отпустит, а матушка, известно, в слезы, — сказал Кузька, и, помолчав, добавил, — А не отпустит — все равно уйду.

— Не то говоришь, Кузя, — остановился Андрей. — На такое дело надо идти по-хорошему. Тогда и душа твоя на месте будет. Поговори с батьком. Его слово — закон.

— Ужо поговорю, — согласился Кузька. — Только бесконный я. Вот в чем дело. У нас одна лошадь, да и та страдная с жеребенком, не под седло.

— Ежели тебя отпустят, то это дело поправимо. Добудем тебе коня доброго. Прямо из нашей конюшни. Ты слышал, что князь Федор сказал?

— Слышал.

— Нy, вот и все дела. Иди к бате.

— Скоро обедать ему понесу. Тогда и скажу.

— Дело твое.

Они подошли к конюшне. Андрей поставил Морозку в стойло и вскоре вышел.

— Андрюха, — опять с надеждой спросил Кузька, а сегодня читать будем?

— Что ты, Кузя, до того ли сегодня? — удивился Андрей. — Собираться надо.

— Долго ли ратнику собраться. Ведь не сегодня в поход выступать. А почитаем немножко. Хоть один лист, — умолял Кузька Андрея.

— Ну хорошо, идем, — согласился Андрей.

Как-то однажды показал он Кузьке самое дорогое свое сокровище — старую книгу, доставшуюся ему от Маркела, который тоже дорожил ею и передал Андрею «по своей душе на поминок в наследие вечных благ». То были «Повести минувших лет, откуда пошла и есть русская земля». По ней приучился Андрей к слову книжному, набрался многих знаний и мудрости коснулся.

Кузька и сам уже знал грамоту. Целых три зимы ходил он к дьяку Варсонофею учиться писать и считать. Но дьяк учил их все по псалтыри да часослову. Эта же книга не была похожа на те церковные книги, хоть и писана была теми же буквами и словами.

Чего только не узнал Кузька, когда Андрей начал ему читать повести с самого начала. Открылась ему вдруг вся прошлая жизнь на земле от самого сотворения мира. Знал он теперь про Адама и Еву, про Авеля и Каина и про всемирный потоп, про Ноя и его сыновей, и про Вавилон, и про то, где какие земли лежат, и какие там народы живут, какие реки текут и в какие моря.

Узнал Кузька и о том, кто первым стал в Киеве княжить и как возникла русская земля. Это, пожалуй, было самым интересным во всей книге. Читал ему Андрей про славян и про другие народы, Русь населяющие, про их законы и обычаи. Даже про родное Белоозеро и то в этой книге не раз прописано. Как жили здесь люди племени весь и как они с князем Олегом даже на Царьград ходили в боевой поход.

Что и говорить — великая была эта книга о радостях и горестях русской земли и народа русского. И не даром ведь писано, что свет дневной есть слово книжное…

…Они подошли к избе, где жили молодшие дружинники, и Андрей сходил за книгой.

— Так чем закончили мы в тот раз, Кузя? — спросил Андрей, устраиваясь в тени навеса у стены, так, чтобы им никто не мешал.

— А мы про великого князя Владимира Киевского читали. У тебя там тряпицей заложено.

Андрей отстегнул медные застежки толстой, обтянутой темной кожей книги, даже один вид которой внушал благоговейное уважение.

— Верно, Кузя, — подтвердил Андрей, раскрывая книгу. — А ну-ка расскажи, о чем там было написано.

— А было там про то, — начал Кузька, — как Владимир-князь Русь крестил и тем добра много сотворил он Русской земле. За это чтят его русские люди, вспоминая святое крещение. А когда он преставился в своем селе Берестове под Киевом, то пришли к нему многие люди и плакали по нем — бояре как по заступнику страны, бедные же, как о своем заступнике и кормителе.

— Молодец, Кузя, — похвалил друга Андрей. — А что было потом?

— Сын Владимира Святополк стал княжить в Киеве. И стали твориться на русской земле страшные дела. Пошел брат на брата и полилась кровь братская. Не бывает греха страшнее. Ибо задумал Святополк перебить всех своих братьев и один владеть русской землей. Первым убил он брата своего Бориса, а потом и Глеба. И прозван был за то Окаянным.

— Итак, Глеб был убит, — подхватил Андрей рассказ Кузьки, читая его уже по книге, — «и брошен на берегу, затем его увезли и положили рядом с братом Борисом в церкви святого Василия. И соединились они телами, а сверх того и душами, пребывая у владыки, царя всех, в радости бесконечной, в свете неизреченном и подавая дары исцеления Русской земле и всех приходящих с верою из иных стран исцеляя: хромым давая ходить, слепым давая прозрение, болящим выздоровление, закованным освобождение, темницам открытие, печальным утешение. Заступники они за русскую землю и мученики.

Христолюбивые же, страстотерпцы и заступники наши! Покорите поганых под ноги князьям нашим, молясь владыке Богу нашему, чтобы пребывали они в мире, в единении и в здоровье, избавляя их от усобных войн и от пронырства дьявола, удостойте и нас того же, поющих вам и почитающих ваше славное торжество во вся веки до скончания мира»…

Кузька сидел не шелохнувшись, слушая чтение Андрея и вставали перед ним картины того давнего раздора на родной русской земле, затеянного Святополком окаянным. Вот сестра его Предслава шлет весть в Новгород другому брату Ярославу. И пошел Ярослав на Святополка, и в жестокой сечи разбил его, а сам сел в Киеве на столе отцовском. Святополк же бежит в Польшу и на Русь идет с поляками. Так не раз ходят они друг на друга. Но вот праведное дело зло побеждает и Ярослав разбивает в жестокой битве Святополка, пришедшего с печенегами и тот бежит и, как пес смердящий, находит смерть свою на чужбине. Свершилась над ним справедливая кара, как и быть должно. Ибо пролил он праведную кровь своих братьев без вины их…

— Ярослав же сел в Киеве, утер пот с дружиною своею, показав победу и труд велик, — закончил Андрей чтение и перевел дух.

— А потом? — спросил Кузька.

— А потом долго еще княжил на Руси Ярослав и прозван был Мудрым.

— За что?

— А вот про это сам читай, — сказал Андрей и передал Кузьке книгу. — Вот тут.

И Кузька стал водить пальцем по книжному листу.

— «…И стала при нем вера христианская плодиться и расширяться и черноризцы стали умножаться и монастыри появляться… и любил Ярослав … книги, читая их часто и ночью и днем. И собрал писцов многих, и переводили они с греческого на славянский язык. И написали они книг множество… Отец ведь его Владимир землю вспахал и размягчил, то есть крещением просветил. Этот же засеял книжными словами сердца людей.

Велика ведь бывает польза от учения книжного… Это ведь реки, напояющие вселенную, это источники мудрости. В книгах ведь неизмеримая глубина; ими мы в печали утешаемся; они — узда воздержания… Если прилежно поищешь в книгах мудрости, то найдешь великую пользу душе своей»…

— Понял теперь? — прервал Андрей Кузьку, и взял у него книгу.

— Вся правда тут. Будто про меня писано… А дальше?

Андрей засмеялся.

— Больно ты скор, Кузька. А чтение книжное суеты не терпит. О великом же Ярославе и делах его прочтем в другой раз.

— Ты что, книгу в поход возьмешь?

— Она всегда со мной. Возьму и в этот раз.

— Ну тогда другое дело, — успокоенно сказал Кузька. — Скажи только, а при Ярославе на Руси раздора не было?

— Не было. Он еще при жизни всем своим сыновьям наставление дал, вроде завета… Ну, ладно, слушай, — Андрей опять раскрыл книгу. — Вот я покидаю мир этот, сыновья мои; имейте любовь между собой, потому что все вы братья, от одного отца и от одной матери. И если будете жить в любви между собой, Бог будет в вас и покорит вам врагов. И будете мирно жить. Если же будете в ненависти жить, в распрях и ссорах, то погибнете сами и погубите землю отцов своих и дедов своих, которую добыли они трудом своим великим; но живите мирно, слушаясь брат брата… И так наставлял сыновей своих жить в любви… Жил же он всех лет семьдесят и шесть… Вот так, брат Кузьма, — закончил Андрей и захлопнул книгу.

— Ты сейчас-то домой?

— Домой… Да к бате бежать надо.

— Ну, иди, а по пути, Кузя, вот что сделай.

Андрей достал из калиты небольшой берестяной лист, железное писало и выдавил на бересте несколько слов. «Ульянице от Андрея. Приди»… — успел прочесть Кузька.

— Сделай доброе дело, Кузя, — повторил Андрей, подавая бересту. — Снеси грамотку Ульянице. Прямо ей в руки отдай. Понял?

— Понял, — подмигнул Кузька и серьезно добавил. — Понятие имею. Что я — дите? Не поперек ведь лавок, а вдоль.

— Ну тогда дуй…

И Кузька побежал на посад. Отдав андрееву грамотку Ульянице, он неторопко пошел к своему дому, который стоял в первом ряду посада у самого берега озера. Кузька не торопился потому, что весь был в думах о том, как он скажет матери, что надумал идти в поход. И, представив себе лицо матери, ее слезы и слова, какие она скажет, Кузька решил сейчас ей ничего не говорить: пусть отец все скажет сам, когда вечером пригонит с пастьбы скотье стадо.

В полутемной, насквозь продымленной избе матушка Варвара хлопотала в углу у печи. Видно готовила обед или еще чего. Кузька никогда не видывал матушку сидящей без дела. От темна до темна была она вся в делах и заботах по дому. Ведь кроме его, Кузьки, у Варвары с Анисимом было еще трое ребятишек: сестрицы Гранька и Олёна да народившийся недавно братец Пантя.

Девчонки были дома и помогали матери. Гранька у печи, а Олёнка качала в зыбке, подвешенной на шесте в другом углу избы, маленького братца.

— Где гуляешь? — строго спросила Варвара сына.

— На торгу был, где и все.

— Я тоже была, да вот дома давно. К бате-то собираешься?

— Сейчас пойду.

— Сперва по воду сбегай. Потом сам за стол. Тогда и пойдешь.

Кузька вышел в сени и, взяв деревянные ведра, побежал на озеро, а когда пришел, то обед уже стоял на столе. Парила в большой деревянной мисе горячая рыбная похлебка, а в горшке ячневая каша. Мать и сестрицы дожидались Кузьку. Потом все помолились и сели за стол.

После обеда мать налила в глиняный кувшин, оплетенный берестой, молока, наложила в малый горшок каши, отрезала от ковриги решетного хлеба, поставила все это в плетеную корзинку и подала Кузьке.

— Иди, накорми батю. Поди заждался.

И Кузька вышел из дома. Через животинные прогоны окраины слободы он попал на широкую луговину, которая подходила к самому лесу, где увидел еще издали стадо, а потом и батю, сидящего в тени ивового кустика.

— Что там стряслось? — приступая к трапезе спросил Анисим сына, видно слышавший и здесь сполошный звон из города.

— Гонец прискакал от великого князя Московского. Сзывную грамоту привез. Идут опять татары на Русь. И несть, говорят, им числа.

— Стало быть, опять летит гусь на святую Русь. И что им, поганым, надо от нас? Мы ни на кого не ходим, а на нас через лето в лето. Князь Федор был?

— Был. Говорил с народом. Грамоту оглашал. Гонцов ко всем бело-зерским князьям послал. Как только ближние с дружинами придут, так и в поход выступят.

— Где собираются?

— Сперва на Москве. Туда и наши идут. По дворам собирают припасы. К вечеру отправят житный обоз…

Кузька остановился и Анисим почувствовал, что сын чего-то недоговаривает.

— Ну-ну, еще чего?

— А то, что и наши посадские тоже с князем Федором пойдут. Так всем миром порешили.

— Ну и хорошо. По правде решили. Был бы я здоров — тоже пошел бы.

У Анисима плохо володовала левая рука. Когда-то еще не в столь давние годы был он рыбным ловцом. И хоть приходилось каждую десятую, а то и пятую рыбу отдавать княжескому ловчему, да для дружины, да для церкви, а уж себе что останется, но жили они тогда сносно. Носил на торг рыбу свежую и вяленую, сушеную и соленую. Водилась в доме и щучина и лещевина и стерляжина.

Но в одно недоброе лето все нарушилось. Ловил однажды Анисим рыбу ночью острогой, да сам на острогу же рукой и напоролся, упав в лодке. С той поры она плохо слушается и Анисим ею мало что может делать. Потому-то и пошел в пастухи. А рыбу теперь ловит только вместе с Кузькой.

— А ты меня в поход пошли, батя.

— Тебя? — удивленно переспросил Анисим и внимательно, как-то по-особому посмотрел на сына.

— Ну да, меня, — подтвердил Кузька. — Что я — маленький?

Анисим долго не отвечал.

— Ты уже не мал, Кузя, да и не велик больно… И я бы тебя отпустил, да ведь ты знаешь, что у нас с тобой в одном кармане сочельник, а в другом чистый понедельник. Где коня возьмешь? На нашей Корюхе тебе и до Москвы не доехать, а купить не на что.

— Об этом не думай, — повеселел Кузька. — Князь Федор свои конюшни безконным откроет. А мне Андрюха коня доброго подобрать обещал.

— Ну, тогда другое дело, ежели так, — согласился Анисим. — А с маткой говорил?

— Не стал ее пугать. Ты уж сам, за один раз.

— Ладно, пусть будет по-твоему, — закончил разговор Анисим, собирая в корзинку остатки обеда. — Ты тут Кузя погляди, а я подремлю немного. Эх, судьба наша. С малыми детьми горе, а с большими вдвое.

И Анисим стал устраиваться спать на теплой и мягкой траве…

…С пастьбы отец и сын вернулись поздним вечером, и, пока Варвара обряжала корову, Анисим ничего ей не говорил о сыне. Сказал же, когда она пришла со двора.

— Не отдам, — почти закричала Варвара и даже прикрыла собою Кузьку, будто кто-то собирается увести его немедля.

— Ладно, мать, не кричи. Конечно, вся семья вместе, так и душа на месте. Да уж такая стало быть судьба ему, — успокаивал жену Анисим.

— Да ведь он же еще дите, — не сдавалась, плача, Варвара. — Не ведает твоя голова, что язык глаголет.

— Жених он уже, а не дите. Скоро мужиком будет. Вот так и порешим, — твердо сказал Анисим и себе, и Варваре, и Кузьке.

И Варвара, поглядев на мужа и сына, поняла, что спорить будет без пользы. Она молча примирилась и только глаза, которые она то и дело утирала концом платка, выдавали ее думы.

После захода солнца, когда через узкое косящатое оконце, затянутое скотьим пузырем, в избу не стало пробиваться света, зажгли лучину и молча сели ужинать. Так же молча, помолясь на сон грядущий, стали укладываться спать.

Кузькино место ночью — горница. Здесь не жарко, как в избе, и многие ночные звуки услышишь, пока не заснешь: то ли животина вздохнет внизу в подклете, то ли какая птица прокричит в недальнем лесу или заплещут о берег озерные волны, совсем рядом за огородом.

Кузька уже стал засыпать, когда услышал вдруг, как скрипнула дверь в сенях и по двору кто-то пошел. Кузька встал, тихонько отодвинул задвижку волокового оконца и глянул на волю. В полумраке наступавшей ночи он узнал мать. Варвара прошла к озеру и вернулась оттуда, неся деревянный ковш с водой и небольшую глиняную чашу без дна. Она остановилась посреди двора, поставив чашу и ковш на землю. Затем щепкой прочертила вокруг себя, опустилась на колени и полила из ковша воды в чашу. До Кузьки донеслись слова матери:

— Разрыдалась я, раба божая Варвара, во чисто поле глядючи. Досиделась я до поздней вечерней зари, до сырой росы, в тоске и в обиде.

Пошла я во чисто поле, взяла чащу брачную, почерпнула воды из загорного студенца. Стала я среди леса дремучего, очертилась чертою призорочною и возговорила зычным голосом.

Заговариваю я своего ненаглядного дитятку Кузьму над чашею брачною, над свежей водою. Будь ты, мое дитятко ненаглядное, светлее солнышка ясного, милее вешнего дня, светлее ключевой воды, белее ярого воска, крепче камня горючего Алатыря.

Есть великий окиян-море, в том великом океане есть остров, а на острове калена изба. Сидят в той избе три сестры, самому Христу дочери. Большая сестра сидит у порога на золотом стуле, берет иглу булатну, вдевает нить шелкову, зашивает рану кровавую у раба Божия Кузьмы. Не было бы ни раны, ни крови, ни ломоты, ни болезни.

А будь ты, мое дитятко, моим словом крепким в ночи и полуночи, в часу и получасии, в пути и дороженьке, во сне и на яву укрыт от силы вражьей, от нечистых духов, сбережен от смерти напрасной, от горя и беды, от топора, от меча, от татарского копья, от борца-единоборца, от врага супостата, от всей поганой татарской силы.

Заговариваю я раба Божьего Кузьму — ратного человека сим моим крепким заговором. Чур, слову конец, моему делу венец.

Варвара еще долго молилась, кланялась и поила водой «Мать сыру землю», но Кузька уже ничего не видел и не слышал. Он успокоенно спал в своей горенке.


…Андрей и Ульяница провожали солнце, уйдя далеко от слободы по берегу озера. Здесь, на взгорке у березовой рощи, где в праздники собирались белозерские парни и девушки, они сидели и глядели на закат.

Казалось, что солнце садилось в озерную воду, так же, как утром поднималось из озера. Видение это заворожило обоих. Ульяница вдруг прижалась к Андрею.

— Ты чего-то боишься? — спросил Андрей.

— Нет, Андрюша. С тобой мне не страшно, а хорошо. Я за тебя боюсь… боюсь потерять.

— Видно уж такая судьба наша: мне уходить, тебе — ждать.

— Больно недолго нам с тобой погулять довелось. Ты помнишь, как мы встретились накануне Петрова дня?

— Разве я когда забуду… Только я ведь тебя раньше приметил.

— Когда? — удивилась Ульяница.

— В Иванов день. Вы тогда вот в этой роще хороводы водили, да песни пели. Про цветок иван-да-марья.

— Я помню. Верно, пели… А ты знаешь, Андрюша, почему так этот цветок назван?

— Нет.

— Тогда слушай, — тихо, почти шепотом говорила Ульяница. — Жили когда-то давным-давно молодец и девушка. Иван — да Марья. Ну, вот такие, как мы с тобой. И полюбили друг друга. А потом вдруг все узнали, что они — брат и сестрица. И люди наказали их: сделали цветком. Вот почему лепестки у этого цветка разного цвета. И зовут его иван-да-марья… А ты почему тогда не подошел ко мне?

— Сразу как-то не решился.

И они стали вспоминать о своей первой встрече накануне Петрова дня. В ту ночь парни и девки спать не ложились. Сперва провожали солнце, а вместе с ним и весну красну. Потом всю светлую ночь водили хороводы, пели, играли, ожидая восхода солнца; в этот день оно всегда горело и играло, возвещая приход лета красного.

Недалеко от них шумели листвой деревья от свежего ветерка с озера.

Ульяница прислушалась.

— Деревья шумят, — сказал Андрей, — ветер подул.

— Это они разговаривают, — тихо и таинственно проговорила Ульяница.

— Как это?

— Мне бабка старая сказывала, что деревья живые, что они тоже люди, только давным-давно жили. А теперь один раз каждое лето они переходят с места на место и разговаривают меж собою. Вот и шумят.

— Когда это бывает? — спросил Андрей.

— В ночь на Ивана Купалу, когда многие чудеса случаются.

— О чем же они говорят?

— Понять их может только тот, — кто в эту ночь сорвет цветок кочедыжника[7]. Он в полночь распускается и горит огнем, а нечистой силой охраняется. Чтобы сорвать его, надо нечистую силу одолеть: не поддаваться искушениям ее, не откликаться на зов, даже головы не поворачивать…

А кто знает, тот сказывает, будто дубы разговоры ведут о богатырских подвигах, а березы все про любовь шепчутся.

Ульяница замолчала и они долго сидели, прижавшись друг к другу, слушая шум берез.

— Андрюша, — сказала вдруг Ульяница. — А давай мы с тобой и в разлуке разговаривать.

— Давай… — согласился Андрей. — Только ведь я от тебя далеко буду. Может, за тыщу верст. Как же говорить?

— А я придумала, как… Ты смотри на солнце, когда оно заходит. И когда оно восходит — тоже смотри. Я его тоже каждый день провожать и встречать буду. И на него глядючи, с тобой говорить. Мы с тобой через солнышко говорить будем. Понял, Андрюша?

— Понял, Ульяница, свет мой ясный, — сказал Андрей и крепко ее обнял.

Так сидели они и вели свой разговор, пока не показалась на небе узкая полоска света, но теперь уже с другой, правой стороны озера…


Первыми на призыв Федора Романовича пришли в Белоозеро со своими дружинами и ратниками племянники — белозерекие князья ближних уделов — сыновья брата Василия Романовича Сугорского: Семен Кемский, Глеб да Иван Карголомские, князья Ухтомские и Андомские, боевые дружины с Вадбала, Андопала, Кубены.

В нижних землях Сугорья по Шексне на пути ожидали Федора Романовича другие его племянники: князья Юрий Сугорский, да Афанасий Шелешпанский, дружины с Андоги, Суды, Белого Села. Великая собиралась сила…

… И вот опять на торговой площади Белоозера собрался весь городской люд. Отслужен последний молебен в церкви святого Спаса и князь Федор с духовниками вышел к воинству. Настал час прощания.

Многоголосно шумит площадь. Матери и жены, все кто остается дома, отдают воинам по обычаю предков конечное целование.

Первой подошла к Федору Романовичу жена его Федосья. В который раз, не сосчитать, за свой долгий век она, дочь великого Ивана Калиты, провожает в боевой поход своих близких. Сколько слез пролила, не ведая, воротятся ли они живыми. Отдав конечное целование мужу, княгиня обняла сына Ивана. Заплакав, она прижалась к его груди.

А рядом причитали другие женщины. Прощался Онфим-сапожник со своей женой и ребятишками. Недалеко от них стоял Кузька с отцом и матерью.

Рядом с Кузькой гнедой белоглазый жеребец с лысиной — настоящий борзоходец. Не обманул Андрей, добыл для друга в конюшне доброго коня. Да и сам Кузька добро снаряжен. На нем железная рубаха, которую вместе со шлемом и мечом получил он у княжеского оружейного ключника Пантелея. Отец мог дать ему лишь лук со стрелами, деревянный щит, обтянутый кожей, да острый засапожный нож, с которым когда-то ходил на охоту. Правда, на поясе у Кузьки висит и свой обоюдоострый, с костяной рукояткой нож, да еще кресало и шило в чехле, так необходимые в походе.

К седлу приторочена войлочная полсть для спанья и укрытия от непогоды. В седельной суме сухари, овсяная мука для толокна и прочие припасы, положенные матушкой Варварой. Глядя на Кузьку во всем этом боевом одеянии, совсем не скажешь, что он воин-небывалец. Повзрослел Кузька, посуровел даже лицом своим. Отчего и отец говорит с ним по-взрослому, как с равным.

— Чести нашей не урони, — торжественно давал Анисим последний наказ сыну. — Рода нашего не опозорь. Идешь ты на святее дело: отчину нашу и дедину от ворогов оборонять. Да не дрогнет сердце твое, да будет крепка рука твоя, когда встретишь супостата.

Анисим перекрестил и троекратно поцеловал сына. Варвара громко заплакала.

— А ты не голоси, — строго сказал Анисим жене. — Он не девка-юница, а мужик. Идет на святое дело. Благослови.

И Анисим легонько подтолкнул к Варваре сына. Тот встал перед матерью на колени. Варвара, всхлипывая и шепча молитву, повесила Кузьке на шею маленький образок Богоматери с младенцем и ладанку с травой бессмертником. Сама опустилась перед сыном на колени и, обхватив руками его белобрысую голову, заголосила вновь.

— А ну, мать, хватит. Чего заживо хоронишь. — Анисим оттащил Варвару от сына. — Ступай с Богом, сынок.

Кузька встал и земно поклонился родителям.

— Прощай, отец… Прощай, матушка…

…Андрей Хват сидел уже в седле, когда увидел идущую к нему Ульяницу. Он спрыгнул на землю. Ульяна подошла и протянула Андрею сверток.

— Прими, Андрюша, сорочицу. Сама шила для тебя.

— Спасибо, Ульяница, — поклонился Андрей.

Они, взявшись за руки, стояли и молча прощались, пока не заиграла вдруг походная труба.

Вся площадь пришла в движение. Закричали сотники, заржали кони, заголосили бабы. Сопровождаемые толпой горожан и духовниками с иконами, белозерские дружины двинулись по дороге на Старый городок к берегу Шексны.

Путь их был не близок: до самой матушки Москвы, где собиралось воинство со всех городов и уделов русских, чтобы идти потом навстречу татарским ордам, которые вел на Русь злой темник Мамай.

Загрузка...