«И тогда наступит великий голод».
В конце семидесятых годов жил в Палермо один бедный мальчик по имени Гаэтано Алагона. И это имя было его счастьем, потому что, если бы он не принадлежал к древнему роду Алагона, ему, вероятно, пришлось бы умереть с голоду. У него не было ни денег, ни родителей. Благодаря его имени, иезуиты Santa Maria in Gesu из сострадания поместили его в монастырскую школу.
Однажды, когда он был занят приготовлением уроков, к нему вошел патер и позвал его в приемную, где его ждала родственница. Родственница! Он всегда слышал, что все его родственники умерли. Но патер Иосиф утверждал, что это была настоящая живая синьора, которая приходилась ему родней и хотела взять его из монастыря. Это было всего хуже! Она хочет взять его из монастыря? Но на это она не имеет никакого права! Ведь он хочет быть монахом.
Он совсем не желает видеть этой синьоры. Почему патер Иосиф не сказал ей, что Гаэтано никогда не покинет монастыря и что совсем напрасно просить его об этом.
Нет, патер Иосиф сказал, что не следует, чтобы она уехала, не повидавшись с ним, и он почти силой вытолкнул Гаэтано в приемную.
Она стояла там у одного из окон. У нее были седые волосы, смуглое лицо, а глаза черные и такие круглые, как жемчужинки. На голове у нее была кружевная накидка, а черное платье ее было поношенное и выцветшее, как самая старая сутана патера Иосифа.
Увидя Гаэтано, она перекрестилась.
— Слава Богу, он истинный Алагона! — сказала она и поцеловала его руку.
Она говорила, как ей горько, что Гаэтано дожил до двенадцати лет, а никто из его родни ни разу не осведомился о нем. Но она не знала, что сохранилась еще в живых вторая линия их рода.
А как же она узнала об этом?
Да Лука прочел его имя в газетах в списке учеников, получивших награды. Это было полгода тому назад. Но до Палермо так далеко! Ей пришлось долго экономить, чтобы скопить денег на поездку. Она никак не могла приехать раньше. Но все-таки она должна была поехать повидать его. Santissima Madre! Она так обрадовалась. Она, донна Элиза, тоже из рода Алагона, ее покойный муж был Антонелли. Есть еще один Алагона, ее брат. Он тоже живет в Диаманте. Но Гаэтано, наверное, не знает, где лежит Диаманте.
Мальчик покачал головой.
Нет, конечно, она так и думала, и она засмеялась.
— Диаманте лежит на Монте-Киаро. А ты знаешь, где находится Монте-Киаро?
— Нет!
Она подняла брови и лукаво взглянула на него.
— Монте-Киаро находится на Этне, если ты знаешь, где Этна.
Она произнесла это так озабоченно, как будто было слишком много требовать от Гаэтано, чтобы он знал что-нибудь об Этне. И все трое рассмеялись — она, патер Иосиф и Гаэтано.
Она стала совсем другой после того, как ей удалось рассмешить их.
— Хочешь поехать со мной, посмотреть Диаманте, Этну и Монте-Киаро? — вдруг спросила она. — Ты должен видеть Этну! Это самая большая гора в мире. Этна — король, а все окружающие горы лежат перед ней на коленях и не осмеливаются поднять на нее взора.
Тогда она начала рассказывать ему про Этну всякие чудеса. Она, наверное, думала, что это соблазнит его.
И ведь, действительно, Гаэтано до сих пор никогда не думал, какая это гора Этна. Он не знал, что у нее снег лежит на темени, лес растет бородой, вокруг пояса идут виноградники, а ноги до колен тонуть в апельсиновых рощах. А посреди нее стремительно текут большие, широкие, горные потоки. Эти потоки были действительно замечательны: они текут без шума, волнуются без ветра, и самый плохой пловец может перейти их без моста. Он догадался, что она говорить о лаве. И она обрадовалась, когда он догадался. У него смышленая голова. Он настоящий Алагона.
Он еще не знает, как велика Этна! Надо потерять три дня, чтобы объехать ее вокруг, и три дня, чтобы подняться на ее вершину и спуститься вниз! Кроме Диаманте, на ней пятьдесят городов, четырнадцать больших лесов и двести маленьких гор, которые, собственно, совсем не малы, но в сравнении с Этной кажутся кучей мух на церковной крыше. Там были еще пещеры, в которые могло вместиться целое войско, и старые дуплистые деревья, в которых могло укрыться от непогоды большое стадо овец!
Все, что есть чудесного на свете, можно встретить на Этне. Там есть реки, которых надо остерегаться. Вода в них так холодна, что умрешь, если выпьешь ее. Есть реки, которые текут только днем, а другие только зимой, а есть еще и такие, которые почти беспрерывно вытекают прямо из-под земли. Там есть теплые источники и серные ключи, и вулканы, извергающие глину.
Жалко, если Гаэтано не увидит горы — она так прекрасна. Подобно роскошной палатке высится она в небе. А пестра она, как карусель. Пусть бы он посмотрел на нее утром или вечером, когда она вся красная, или как она белеет ночью. Он, вероятно, не поверит, что она может принимать всевозможные окраски: то голубую, то черную, то коричневую, то лиловую? Или что она носит вуаль, как синьора? Что она похожа на стол, покрытый плюшевой скатертью? Что на ней туника из золотых нитей и мантия из павлиньих перьев?
И ему, наверное, интересно знать про короля Артура, который живет в одном из ее гротов. Донна Элиза уверяла, что он еще живет на Этне, потому что однажды, когда епископ из Катании переезжал через гору, у него убежало три мула, и слуга, отправившейся на поиски их, нашел беглецов в пещере короля Артура. И король велел слуге передать епископу, что раны его зажили, и он скоро появится со своими рыцарями Круглого Стола уладит все непорядки в Сицилии. И всякий, у кого есть глаза, прекрасно знает, что король Артур еще не покинул своего грота.
Гаэтано не хотел дать увлечь себя этими рассказами; но он подумал, что ему следовало быть с ней поласковее. Она все еще стояла; теперь он пошел и принес ей стул. Но только она не должна заключать из этого, что он поедет с ней.
На самом деле ему очень нравились ее рассказы о горе. Было так весело, что в ней таится столько чудесного. Разумеется, она не похожа на Монте-Пеллегрино у Палермо, которая так и стоит на одном месте. Этна может дымить, как труба, и выбрасывать пламя, как факел. Она может греметь, дрожать, извергать лаву и выбрасывать камни, сыпать пепел, предсказывать погоду и собирать дождь. Если Монджибелло только колыхнется — города пОна дают один за другим, словно постройки их — карточные домики.
«Монджибелло» — так называлась Этна. Она была названа Монджибелло потому, что это озпачает: гора гор. Она заслуживает это название.
Гаэтано казалось, что она была уверена, будто он не может устоять против нее. У нее все лицо было в морщинках, и, когда она смеялась, они собирались в сеточку. Это было так странно, что он не мог оторвать от нее глаз. Но сам он еще не пОна л в ее сети.
А она спрашивала теперь, действительно ли у Гаэтано хватит мужества поехать на Этну? Ведь в горах там много скованных великанов и, кроме того, черный замок, охраняемый многоголовым псом. Еще есть там большая кузница и хромой кузнец, у которая только один глаз посреди лба. A страшнее всего, что в глубине гор находится серное озеро, которое кипит, как масло в котле, и в нем лежать Люцифер и все осужденные. Нет, у него, наверное, не хватить смелости отправиться туда, — говорила она.
A кроме этих, там нет других Она сностей, потому что жители горы чтут святых. Донна Элиза говорила, что они чтут многих святых, а больше всего святую Агату из Катании. Если бы жители Катании всегда с должным благоговением относились к святой, им нечего было бы бояться ни землетрясения, ни лавы.
Гаэтано стоял возле нее и смеялся на все ее рассказы. Зачем приехала она сюда и почему он не может слушать ее без смеха. Она была удивительная женщина.
И вдруг он сказал, не желая обманывать ее:
— Донна Элиза, я хочу быть монахом!
— Да, ты так хочешь? — произнесла она. И потом снова продолжала рассказывать про гору.
Она говорила, что теперь он должен слушать ее внимательно, так как она подходит к самому важному. Он должен следовать за ней на южный склон горы и спускаться почти до огромной равнины Катании, и тут они достигнуть большой, широкой, полукруглой долины. Она была совсем черной от стекавшихся в нее со всех сторон потоков лавы. В ней лежали только камни, и не росло ни травинки.
А что Гаэтано думает о лаве? Ему, наверное, кажется, что она лежит на Этне гладко и ровно, как на улице. Но ведь на Этне так много чудесного. Пусть он только представит себе, что все змеи, драконы и ведьмы, которые лежали и кипели в лаве, были выброшены вместе с ней во время извержения. И они лежали, цепляясь, извиваясь и переплетаясь одни с другими, стараясь выкарабкаться на землю и еще больше затягивая себя, пока лава не окаменела вокруг них. И им уже больше не выбраться. Нет, никогда!
Да и лава совсем не так бесплодна, как он думает. Хотя на ней и не растет трава, но зато можно видеть нечто другое. Но ему, конечно, не догадаться, что это такое. Оно цепляется и падает, изгибается и ползет кверху то на коленях, то на голове, то на локтях; оно то поднимается, то спускается по склонам долины и все покрыто колючками и шишками; на нем плащ из паутины; и на парике у него пыль, и оно извивается и выгибается, словно червь. Что это такое? Что же другое, кроме кактуса? Знает ли он, что кактус растет на лаве и обрабатывает землю, как любой земледелец? Никто другой, кроме кактуса, не сумел овладеть лавой.
Она взглянула на патера Иосифа и весело засмеялась. Кактус — это лучший колдун из всех находящихся на Этне; но колдун так и остается колдуном. Кактус — это сарацин, потому что у него много рабынь. Как только кактус утвердится где-нибудь крепкой ногой, он требует возле себя миндалевого дерева. А миндалевые деревца были как стройные, прелестные синьорины. Они едва решаются выступить на черном поле, но им ничто не поможет; они должны расти здесь, несмотря ни на что. О, чего бы не увидал Гаэтано, если бы поехал туда! Когда миндалевые деревца стоят весной осыпанные белым цветом на черном поле, среди серых кактусов, они кажутся такими невинными и прекрасными, что о них хочется плакать, как о похищенных принцессах.
Но теперь он, наконец, узнает, где лежит Монте-Киаро. Она поднимается как раз посреди этой черной долины. — Она попробовала поставить свой зонтик на полу. — Вот так стоит и гора. Совсем прямо. И насколько черна долина, настолько зелена Монте-Киаро. Пальма к пальме, лоза к лозе. Она была похожа на господина в халате с крупным узором цветами; это был король с короной на голове, вокруг чела которого лежало Диаманте.
Гаэтано вдруг сильно захотелось взять ее за руку. Удобно ли это? Отчего же нет… Он потянул к себе ее руку, словно украденное сокровище. Но что же с ней делать? Может быть, погладить? Если он тихонько погладит ее одним пальцем, она, может быть, и не заметит! Она, может быть, не обратить внимания, если он погладит ее и двумя пальцами, а, пожалуй, даже если он и поцелует ее руку. Она все говорила и говорила. Она ничего даже не заметила.
Ей еще столько надо рассказать ему. Да к тому же рассказ о Диаманте такая веселая история!
Она рассказывала, что сначала город лежал внизу в долине. И вот лава однажды подкралась и окинула долину огненным взором. Что случилось? Уж не наступил ли последний день? Город поспешно взвалил все дома себе на спину и на голову, забрал их под мышки и бросился вверх по Монте-Киаро, которая как раз находилась поблизости.
Город бежал по горе зигзагами. Взобравшись довольно высоко, он бросил городские ворота и кусок городской степы. Потом он побежал спирально вокруг горы, разбрасывая по пути дома. Дома бедняков сыпались как ни пОна ло. Некогда было заботиться о них. Да и чего можно было требовать в такой суматохе… От этого и создалась такая теснота, беспорядочность и кривые улицы. Главная улица шла спирально вокруг горы по тому пути, как бежал город, и по бокам ее то падала церковь, то дворец. Порядка все-таки было настолько, что лучшие здания пОна ли выше. Достигнув вершины горы, город раскинул площадь и расставил на ней ратушу, собор и старый палаццо Джерачи.
Вот если Гаэтано Алагона поедет с ней, она поведет его с собой на площадь на вершине горы и покажет, какими участками земли старинные Алагона владели на Этне и на равнине Катании и где они воздвигали свои укрепленные замки на возвышенностях. Оттуда все это было видно, да еще и многое другое; видно было все море!
Гаэтано не казалось, что она говорит слишком долго; но патер Иосиф, всегда такой терпеливый, ласково заметил ей:
— Вот мы дошли и до вашего дома, донна Элиза!
Но она начала уверять патера Иосифа, что у нее в доме нет ничего замечательного. Прежде всего ей хотелось показать Гаэтано большой дом на Корсо, который назывался Летним дворцом. Он не был так прекрасен, как палаццо Джерачи, но дворец был большой, и во времена власти и богатства старинных Алагона они переезжали в него на лето, чтобы быть поближе к снегам Этны. Да, так она уже сказала, что с улицы он не представляет из себя ничего особенного; но внутри у него великолепный двор, на который с обеих сторон выходят открытые галереи с колоннадами. А на крыше находилась терраса. Она была выложена синими и белыми плитами, и на каждой плите был выжжен герб Алагона. Неужели ему не хочется поехать и посмотреть на все это?
Гаэтано пришло в голову, что донна Элиза, вероятно, привыкла, что дети, слушая ее рассказы, сидят у нее на коленях. Может быть, она не заметит, если и он поступит так же? Он попробовал сесть. Так оно и было. Она привыкла к этому, и не обратила никакого внимания.
Она продолжала рассказывать о дворце. Там были большие парадные залы, где старые Алагона танцевали и играли. Там была большая зала с хорами для музыкантов, стояла старинная мебель и часы в форме маленьких белых алебастровых храмов, стоявших на подставках из черного дерева. В парадных комнатах никто не жил, но она покажет ему их. Может быть, он думает, что она сама живет в летнем дворце? Ах, нет! В нем живет ее брат, дон Ферранте. Он купец, у него лавка в нижнем этаже дома, а так как он еще не женат, то верхний этаж оставлен так, как он есть.
Гаэтано мысленно спрашивал себя, следует ли ему дольше сидеть у нее на коленях. Прямо удивительно, как она ничего но замечает. Да это и к счастью, а то она, пожалуй, подумала бы, что он раздумал быть монахом.
Но она продолжала свой рассказ все с большим увлечением. Щеки ее покраснели, несмотря на смуглый цвет лица, и несколько раз она так смешно поднимала брови кверху. Потом она начала рассказывать о том, как живет она сама.
Оказалось, что донна Элиза живет в самом крошечном домике в городе. Он стоит как раз против летнего дворца; но это и было его единственным достоинством. У нее была маленькая лавочка, в которой она продавала образки, восковые свечи и все нужное для богослужения. Но — пусть не гневается на нее патер Иосиф — в настоящее время торговля эта не приносит большого дохода, как, может быть, было раньше. Позади лавки помещалась маленькая мастерская. Там ее муж вырезывал святые изображения и шарики для четок — ведь синьор Антонелли был художником. А рядом с мастерской находились две мышиные норки, в которых едва можно было повернуться и приходилось сидеть сгорбившись, как в старинных королевских темницах. А потом лестница ведет наверх, в два курятника. В одном из них она уже положила немного соломы для гнезда и сделала насест. Там и будет жить Гаэтано, если он поедет к ней.
Гаэтано захотелось погладить ее по щеке. Она, наверно, сильно огорчится, когда он откажется ехать с ней. Быть может, ему следует ее немножко приласкать. Он искоса поглядел на патера Иосифа. Но патер Иосиф сидел, глядя в землю, и вздыхал по своему обыкновению. Он не обращал внимания на Гаэтано, а она по-прежнему ничего не замечала.
Она говорила о том, что у нее есть служанка, по имени Пачифика, и работник — Лука. Но от них было мало помощи, потому что Пачифика была стара, а с тех пор, как она оглохла, она стала так раздражительна, что не может больше помогать донне Элизе в лавке. А Лука, который был, собственно, резчик по дереву и должен был вырезать изображения святых, никогда не сидел спокойно в мастерской, а все время уходил в сад и ухаживал за цветами. Да, ведь у них есть и сад на груде камней на Монте-Киаро. Но пусть он не думает, что сад представляет из себя что-нибудь особенное. Гаэтано, конечно, понимает, что у нее все не так, как в монастыре. Но ей так бы хотелось, чтобы он поехал к ней: ведь оп последний из древнего рода Алагона. А дома и она, и Лука, и Пачифика говорили между собой: «Разве мы будем жаловаться, если нам прибавится немного заботы, когда он переедет к нам». Нет, видит Мадонна, они не стали бы жаловаться на это. Теперь весь вопрос в том, согласится ли он поехать с ней,
Наконец, она замолчала, и патер Иосиф спросил Гаэтано, что он ответит на это.
— Настоятель хочет, — сказал патер Иосиф, — чтобы Гаэтано сам решил этот вопрос. Они не имеют ничего против того, если он уйдет в мир, потому что он последний в своем роду.
Гаэтано тихонько соскользнул с колен донны Элизы. Но ответить! Это было не так-то легко! Было очень трудно ответить ей отказом.
Патер Иосиф пришел ему на помощь.
— Попроси синьору, чтобы она подождала твоего ответа несколько часов, Гаэтано. — Мальчик всегда хотел сделаться монахом! — сказал он в пояснение донне Элизе.
Она встала, взяла зонтик и старалась принять веселый вид; но на глазах ее стояли слезы.
— Конечно, конечно, пусть он подумает, — говорила она, — но если бы он звал Диаманте, ему не о чем было бы раздумывать. Правда, теперь там живут только крестьяне; но прежде там жил епископ и много священников и великое множество монахов. Теперь их там нет, но память о них сохранилась. Диаманте с давних пор считается священным городом. В нем больше праздников святых, чем в другом месте; там очень много святых, и еще и теперь приходят целые толпы богомольцев. Кто живет в Диаманте — не может забыть Бога. Уж одним этим он становится наполовину священнослужителем. Поэтому он вполне спокойно может поехать с ней. Но пусть он обсудит, если хочет. Она вернется завтра.
Гаэтано повел себя очень невежливо. Он отвернулся от нее и выбежал за дверь. Он не сказал ей ни слова благодарности за ее приезд. Он знал, что патер Иосиф ждал, что он поблагодарит ее; но он не мог этого сделать. Он думал о громадной Монджибелло, которую он никогда не увидит, о донне Элизе, которая больше не вернется, о школе, о запертом монастырском дворе и о всей замкнутой жизни! Патер Иосиф мог ожидать от него чего угодно. Гаэтано должен был убежать.
Да и было пора. Пройдя за дверью шагов десять, Гаэтано расплакался. Ему было так жаль донну Элизу! Ах, ей придется возвращаться одной! Гаэтано не может ехать с ней!
Он слышал шаги патера Иосифа и прижался лицом к стене. Если бы ему удалось подавить рыдания!
Патер Иосиф шел к нему, вздыхая и бормоча что-то по своей привычке. Подойдя к Гаэтано, он остановился и вздохнул глубже обыкновенного.
— Ах, Монджибелло, Монджибелло, — произнес патер Иосиф, — никто не может устоять против Монджибелло.
Гаэтано вместо ответа заплакал еще сильнее.
— Гора манит его к себе, — пробормотал патер Иосиф. — Монджибелло подобна всему миру; на ней собраны все красоты и прелести земли, все растения, все течения воздуха и все чудеса. Да, весь мир подошел к нему и манит его.
Гаэтано чувствовал, что патер Иосиф говорит правду. Казалось, что земля протягивает руки, чтобы схватить его. Он чувствовал, что должен ухватиться за стену, чтобы не быть унесенным.
— Пусть лучше он увидит мир, — сказал патер Иосиф. — Он будет сильнее тосковать по нем, если останется в монастыре. Если он увидит землю — быть может, он снова вернется к небесам.
Гаэтано не понял еще, что хочет сказать патер Иосиф, но тот взял его на руки, отнес в приемную и положил на колени донны Элизы.
— Возьмите его с собой, донна Элиза, — вы завоевали его, — сказал патер Иосиф. — Покажите ему Монджибелло и постарайтесь удержать его у себя.
Очутившись снова на коленях донны Элизы, Гаэтано почувствовал себя таким счастливым, что не был уж в состоянии бежать от нее. Он был в плену, как если бы он вошел в Монджибелло и гора сомкнулась за ним.
Гаэтано жил у донны Элизы уже целый месяц и был так счастлив, как только может быть счастлив ребенок. Путешествие с донной Элизой было погоней за газелями и райскими птицами, а живя у нее, ему казалось, что его носят на золотом троне под балдахином из солнечных лучей.
В это время в Диаманте приехал знаменитый францисканец патер Гондо, и донна Элиза с Гаэтано отправились на площадь послушать его. Патер Гондо никогда не проповедовал в церкви, но собирал вокруг себя народ на площади или у городских ворот.
Площадь была полна народа, но Гаэтано, сидевший на перилах лестницы, ведущей в ратушу, ясно видел патера Гондо, который стоял на срубе колодца. Его, главным образом, занимала мысль, правда ли, что монах под сутаной носить власяницу и что веревка, которой он был подпоясан, вся была в узлах и железных шипах и служила ему для самобичевания.
Гаэтано не мог понять, что говорил патер Гондо; но его охватывала дрожь при одной мысли, что он видит святого.
Проговорив около часа, патер показал движением руки, что он хочет немного передохнуть. Он сошел с колодца, сел и опустил голову на руки. И, когда монах так сидел, Гаэтано услыхал какой-то глухой шум. Он никогда не слыхал ничего подобного. Он оглянулся, желая понять, что бы это могло быть. Это народ, собравшийся на площади, повторял одни и те лее слова: «Будь благословен, будь благословен, будь благословен!» Одни шептали, другие бормотали эти слова, и никто не восклицал их громко: так велико было их благоговение. И все сразу нашли одно и то же слово: «Будь благословен, будь благословен!» — носилось над площадью: «Да будут благословенны твои уста, да будет благословен твой язык, да будет благословенно твое сердце!»
Голоса звучали глухо, словно подавленные рыданием и волнением; и все-таки казалось, что по воздуху проносится могучая буря. Это было подобно шуму тысячи морских раковин.
Это было для Гаэтано гораздо понятнее, чем проповедь монаха. Он не знал, что он должен сделать, но это тихое бормотанье наполняло его таким сильным волнением, что, казалось, он задохнется от него. Он взобрался на железную решетку над всеми другими и начал восклицать те же слова, но так громко, что голос его ясно звучал над всеми.
Донна Элиза, услышав это, казалась очень недовольной. Она стащила Гаэтано вниз и, не желая больше оставаться, отправилась с ним домой.
Но ночью Гаэтано вдруг вскочил с постели. Он оделся, связал все, что у него было, в узелок, надел шапку и забрал башмаки под мышку. Он решил бежать. Он не мог дольше оставаться у донны Элизы.
После того как он услышал патера Гондо, Диаманте и Монджибелло перестали существовать для него. Для него ничто не могло сравниться с участью патера Гондо, на которого сыплются благословения народа. Гаэтано не хочет больше жить, если он не может тоже сидеть на площади у колодца и рассказывать народу легенды.
Но, если Гаэтано останется у донны Элизы и будет продолжать гулять по саду и есть персики и апельсины, ему никогда не услышать вокруг себя рокота народного моря. Он должен уйти и жить отшельником на Этне, он поселится в одной из огромных пещер и будет питаться кореньями и плодами. Он не будет общаться с людьми, не будет стричь волос, а тело будет прикрывать только грязными лохмотьями. И через десять-двадцать лет он будет выглядеть как зверь, а говорить будет как ангел.
Это совсем не то, что носить бархатное платье и красивую шапочку, как он носит теперь. Это будет совсем не то, что сидеть в лавке у донны Элизы, снимать с полки святых одного за другим и слушать рассказы об их чудесах. Не раз брал он в руки нож и кусок дерева и пробовал вырезать святого. Но это было трудно, а еще гораздо труднее было стать самому святым. Но он не страшился перед трудностями и лишениями.
Он проскользнул из своей комнаты на чердак, а оттуда на лестницу. Ему оставалось только выйти через лавку на улицу; но на последней ступени он вдруг остановился. Налево от лестницы сквозь щели в дверях виднелся слабый свет.
Эта дверь вела в комнату донны Элизы, и Гаэтано не решился идти дальше, пока в комнате его приемной матери еще виден свет. Если она не спит, она услышит, как он будет отодвигать тяжелый засов на дверях лавки. Он сел потихоньку на ступени, решив подождать.
Ему вдруг пришло в голову, что донне Элизе приходится так долго сидеть и работать, чтобы доставлять ему еду и одежду. Он растрогался при мысли, как она любит его и заботится о нем. И он понял, какое горе он причинит ей своим побегом.
Эта мысль заставила его расплакаться. Но сейчас же он рассердился на донну Элизу. Как можно быть такой глупой, чтобы печалиться об его уходе. Какая будет для нее радость, если он станет святым! Это будет ей наградой, потому что ведь она приехала в Палермо и увезла его.
Он плакал все сильнее, стараясь в мыслях утешить донну Элизу. Ему было так сильно жаль ее, потому что она не понимала, какая награда ждет ее.
Ей совсем не о чем грустить. Гаэтано проживет в горах только десять лет и потом вернется прославленным отшельником фра Гаэтано. И тогда он придет сюда по улицам Диаманте в сопровождении большой толпы народа, как патер Гондо. Улицы будут украшены флагами, а дом — коврами, материями и венками. Он остановится перед лавкой донны Элизы, но донна Элиза не узнает его и готова будет опуститься перед ним на колени. Но он не допустить этого. Он сам упадет перед ней на колени и будет просить у нее прощенья за то, что бежал от нее десять лет назад. «Гаэтано, — ответит тогда донна Элиза, — ты даришь мне целое море радости за маленький ручеек горя. Неужели я не прощу тебя?»
Гаэтано видел перед собой всю эту картину; и это было так прекрасно, что он расплакался еще сильнее. Он боялся только, что донна Элиза услышит его всхлипыванья, выйдет из своей комнаты и найдет его. И тогда она не отпустит его.
Он должен поговорить с ней рассудительно. Разве он сможет доставить ей большее счастье, чем уйдя от нее теперь?
Но дело шло не только о донне Элизе; ведь были еще Лука и Пачифика, которые так же будут радоваться, когда он вернется святым.
Они все последуют за ним на площадь. Здесь флагов будет еще больше, и Гаэтано скажет проповедь с лестницы ратуши. И со всех улиц и закоулков будет стекаться народ на площадь.
И Гаэтано будет говорить так хорошо, что все упадут на колени и воскликнуть: «Благослови нас, фра Гаэтано, благослови нас!»
И тогда он останется в Диаманте. Он поселится под большой лестницей возле лавки донны Элизы.
И к нему будут приносить больных, и страждущие будут искать у него утешения.
И, когда синдик Диаманте будет проходить мимо, он остановится и поцелует у Гаэтано руку.
Донна Элиза будет продавать в своей лавке изображения Гаэтано.
А крестница донны Элизы, Джианнита, будет низко кланяться Гаэтано и не назовет его больше глупым монастырским мальчишкой.
И донна Элиза будет так счастлива…
Ах!…
Гаэтано вздрогнул и проснулся. Было совсем светло. Донна Элиза и Пачифика стояли и смотрели на него. Гаэтано сидел на лестнице со шляпой на голове, башмаки лежали у него на коленях, а возле валялся его узелок. Донна Элиза и Пачифика плакали.
— Он хотел убежать от нас! — говорили они. — Зачем ты здесь сидишь, Гаэтано?
— Донна Элиза, я хотел убежать!
Гаэтано отвечал так смело и храбро, как будто дело шло о самой обыкновенной вещи.
— Убежать? — повторила донна Элиза.
— Я хотел уйти на Этну и сделаться отшельником.
— A зачем же ты сидишь здесь?
— Я не знаю, донна Элиза, я, вероятно, заснул.
Теперь только донна Элиза показала все свое огорчение. Она прижимала руки к сердцу, как бы испытывая сильную боль, и горько плакала.
— Но теперь я останусь, донна Элиза, — сказал Гаэтано.
— Ты останешься! — воскликнула донна Элиза. — Ты можешь отправляться куда угодно! Посмотри на него, Пачифика, посмотри на этого неблагодарного! Это не Алагона. Это какой-то бродяга!
Кровь бросилась в лицо Гаэтано, он вскочил и сделал рукой жест, приведший в изумление донну Элизу. Это было движение, присущее всем мужчинам ее рода. Она узнала в нем своего отца и деда, и всех гордых предков рода Алагона.
— Вы так говорите, потому что не знаете, в чем дело, донна Элиза, — сказал мальчик. — Нет, нет, вы ничего не знаете, вы не знаете, почему я должен служить Богу. Но теперь вы это узнаете! Слушайте! Это уж было давно. Отец и мать мои были так бедны, что нам нечего было есть, и тогда отец отправился искать работы, но больше не вернулся, а мать и мы, дети, едва не умирали от голода. Тогда мать сказала: «Пойдемте искать отца!» И мы пошли. Был уже вечер, в этот день шел сильный дождь, и в одном месте дороги образовалась целая река. Мать просила в одном доме пустить нас переночевать. Нет, они прогнали нас прочь. Мать и мы, дети, стояли на дороге и плакали. Тогда мать подвязала высоко платье и решила перейти поток. Она несла на руках младшую сестренку, старшую вела за руку, а на голове у нее лежал большой узел. Я шел сзади, стараясь не упасть. Я видел, как мать оступилась. Узел упал у нее с головы, она хотела подхватить его и выронила сестренку. Она бросилась за ней, но в это время от нее оторвало старшую сестру. Мать кинулась за ними, и поток поглотил и ее. Я испугался и выпрыгнул на берег. Патер Иосиф сказал мне, что я спасся для того, чтобы служить Богу и молиться за умерших. И поэтому прежде я собирался быть монахом, а теперь хотел удалиться на Этну и стать отшельником. Ничего не поделаешь, донна Элиза, я должен служить Богу!
Донна Элиза была потрясена.
— Да, да, Гаэтано — говорила она — но мне так грустно! Я не хочу, чтобы ты покидал меня!
— Нет, я не уйду больше — сказал Гаэтано. Ему было так весело, что он готов был смеяться. — Я не уйду!
— Может быть, ты хочешь поступить в семинарию? — просила покорно донна Элиза. — Я поговорю с настоятелем.
— Нет, вы ничего не понимаете, донна Элиза, совсем ничего! Ведь я говорю, что хочу остаться с вами. Я придумал себе другое.
— Что же ты придумал? — грустно спросила она.
— Как вы думаете, чего я делал здесь на лестнице? Я спал, донна Элиза, и мне снился сон: мне снилось, что я собираюсь бежать. Я стоял в лавке и хотел уже отворить двери; но я никак не мог их отпереть, потому что на них висело множество замков. Я стоял в темноте и отпирал замок за замком, но их оставалось еще много. Я страшно гремел ими и думал: «Я наверное разбужу донну Элизу!» — Наконец, двери распахнулись, и я хотел выбежать на улицу; но в эту минуту я почувствовад, как ваша рука схватила меня за ворот и потащила назад, а я отбивался от вас и руками и ногами. Но у вас в руках, донна Элиза, была свеча, и я увидел, что это были совсем не вы, а моя мать. Я не смел больше сопротивляться и сильно испугался, потому что мать моя умерла. Но мать взяла мой узел и начала вынимать из него все вещи. И мать при этом смеялась, и лицо у нее было веселое, и я тоже был рад, что она не сердится на меня. И как странно: она вынимала из узла все те изображения святых, какие я вырезывал, сидя у вас в лавке, и все они были одно прекраснее другого. «Можешь ты теперь вырезывать такие прекрасные изображения, Гаэтано?» — просила мать. «Да» — ответил я. — «Так ты можешь этим послужить Богу», — сказала мать. — «Значит, мне не надо уходить от донны Элизы?» — «Нет», отвечала мать. — И как раз в эту минуту вы разбудили меня!
Гаэтано торжествующе взглянул на донну Элизу.
— Что этим хотела сказать мать?
Донна Элиза задумалась.
Гаэтано откинул голову назад и засмеялся.
— Мать хотела сказать, донна Элиза, что вы должны меня отдать научиться вырезывать прекрасные изображения ангелов и святых, и этим я послужу Богу!
На благородном острове Сицилии, где сохранилось древних обычаев больше, чем где-либо на юге, принято, что каждый человек еще в детстве выбирает себе «крестового брата» или «крестовую сестру», и впоследствии они крестят друг у друга детей.
Но не в этом только заключаются их обязанности. Крестовые братья и сестры должны любить друг друга, помогать один другому и мстить друг за друга. Крестовому брату можно доверить сокровеннейшую тайну. Ему можно поручить деньги и возлюбленную, не боясь быть обманутым. Крестовые сестры так же верны друг другу, как если бы они были рождены одной матерью, потому что союз их заключен перед Сан-Джиованни Баттиста — святым, которого боятся больше всего.
В обычае также, что бедные люди приводят своих детей к богатым и просят принять в крестовые братья своих сыновей или дочерей. А какое прелестное зрелище, когда в день святого маленькие по-праздничному одетые дети проходят по улицам города и ищут себе крестового брата или сестру! Когда родителям удается найти своему сыну богатого крестового брата, они так радуются, словно оставляют своим детям в наследство целое поместье.
Когда Гаэтано приехал в Диаманте, в лавке донны Элизы постоянно вертелась маленькая девочка. На ней была красная пелерина и остроконечная шапочка, из-под которой выбивалось восемь крупных черных локонов. Это была Джианнита, дочь донны Оливии, торговавшей зеленью. Донна Элиза была ее крестной матерью и часто думала о том, что бы она могла сделать для нее.
Поэтому, когда наступил Иванов день, донна Элиза заказала экипаж и поехала в Катанию, отстоявшую в четырех милях от Диаманте. Она взяла с собой Джианниту, и обе они были в лучших праздничных одеждах. На донне Элпзе было черное шелковое платье, отделанное стеклярусом, а на Джианните — белое кисейное с цветной каймой. В руках Джианнита держала корзинку с цветами, на которых сверху лежала спелая граната.
Путешествие прошло благополучно для донны Элизы и Джианниты. Когда они, наконец, приехали в Катанию, сверкавшую своей белизной на черной почве лавы, экипаж их подъехал к самому великолепному дворцу во всем городе.
Это было такое величественное и огромное здание, что маленькая Джианнита совсем оробела при одной мысли войти в него. Но донна Элиза смело вошла в дом, и ее провели к кавальеро Пальмери и его жене, которым и принадлежал дворец.
Донна Элиза напомнила синьоре Пальмери, что они были подругами детства, и просила позволить Джианните выбрать себе в крестовые сестры их дочь.
Синьора Пальмери дала свое согласие и велела позвать маленькую синьорину. Это была маленькая куколка из легкого шелка и венецианских кружев, с большими черными глазами и длинными вьющимися волосами. Ее маленькое тельце было такое тонкое и хрупкое, что его почти не было заметно.
Джианнита протянула ей корзинку с цветами, и она милостиво приняла ее. Она долго задумчиво смотрела на Джианниту, обошла ее вокруг, и ей страшно понравились ее гладкие, ровные локоны. Она сейчас же побежала за ножом, разрезала пополам гранату и подала половину Джианните. Они ели гранату и, держась за руки, говорили вместе:
«Сестрица милая моя!
Я — твоя, а ты — моя!
Твой — мой дом и очаг,
Твой — моя удача и успех,
Твой — мой уголок в раю!»
Потом они поцеловались и назвали друг друга крестовыми сестрами.
— Ты всегда мне будешь верна, сестрица, — сказала маленькая синьорина, и обе девочки были серьезны и взволнованы.
И они так подружились, что заплакали, когда пришлось расставаться.
С тех пор прошло уже двенадцать лет, и крестовые сестры жили каждая своей жизнью и никогда не видались. Все это время Джианнита мирно жила в родительском доме и ни разу не была в Катании.
Но тут случилось нечто чудесное.
Однажды после обеда Джианнита сидела в комнате позади лавки матери и вышивала. Она была искусная работница и часто была завалена работой. Но от вышиванья глаза быстро устают, а в комнате Джианниты было темновато. Поэтому она приоткрыла дверь в лавку, чтобы к ней проходило больше света.
Только что пробило четыре часа, когда мимо лавки прошла вдова мельника Роза Альфари.
Лавка донны Оливии производила с улицы очень приятное впечатление. В полуоткрытую дверь виднелись корзины со свежей зеленью и спелыми плодами, а в глубине вырисовывалось очертание красивой головки Джианниты. Роза Альфари остановилась и начала болтать с донной Оливией только потому, что лавка ее выглядела так приветливо.
Роза Альфари вечно жаловалась и плакалась. И теперь она стонала о том, что ночью ей придется ехать одной в Катанию.
— Какое несчастье, — говорила она, — что почтовая карета проходит через Диаманте ночью. В дороге я засну, и у меня украдут деньги. И что мне делать в Катании в два часа ночи?
Джианнита вдруг крикнула из лавки:
— Хотите взять меня с собой в Катанию, донна Альфари?
Она спросила это полушутя и даже не ожидая ответа.
Но Роза Альфари с жаром ухватилась за ее предложение.
— Боже мой, девочка, ты хочешь ехать со мной? — говорила она — Ты, правда, хочешь?
Джианнита вышла в лавку вся красная от радости.
— Ну еще бы мне не хотеть, — сказала она, — ведь я двенадцать лет не была в Катании!
Роза Альфари с удовольствием глядела на нее; Джианнита была высока и сильна, глаза ее весело сияли, а на губах играла беззаботная улыбка. Она будет чудесной спутницей.
— Так собирайся! — сказала старуха. — Решено, ты поедешь со мной!
На следующий день Джианнита ходила по улицам Катании и все время думала о своей крестовой сестре. Ей казалось таким чудным, что она где-то тут близко. Джианнита любила свою крестовую сестру и не только потому, что Сан-Джиованни приказывает крестовым сестрам любить друг друга. Она обожала маленькую девочку в шелковом платье, как самое прекрасное, что она когда-либо видела. Она была для нее почти кумиром.
О крестовой сестре она знала только, что та была не замужем и продолжала жить в Катании. Мать ее умерла; но она не хотела оставить отца и осталась хозяйкой у него в доме.
«Надо устроить так, чтобы повидаться с ней», — думала Джианнита.
При виде каждого богатого экипажа Джианнита думала: — «Может быть, это едет моя крестовая сестра». И она пристально всматривалась в проезжающих, стараясь узнать среди них маленькую девочку с густыми волосами и большими глазами.
Сердце ее сильно билось. Она всегда тосковала по крестовой сестре. Сама она тоже была не замужем, потому что ей нравится молодой резчик по дереву Гаэтано Алагона; но он никогда не выказывал желания жениться на ней. Джианнита часто сердилась на него за это, и главным образом потому, что ей не придется пригласить на свадьбу свою крестовую сестру.
К тому же она гордилась своей крестовой сестрой. Она считала себя лучше других, потому что у нее была такая знатная крестовая сестра. Если бы она пошла теперь к ней, раз уж она в городе, это придало бы особый блеск всему ее путешествию.
В то время, как она шла и раздумывала об этом, миме нее пробежал мальчик-газетчик, выкриковавший: «Jiornale da Sicilia! Дело Пальмери! Большие подлоги!»
Сильная Джианнита схватила мальчишку за шиворот, когда он пробегал мимо.
— Что ты сказал? — закричала она. — Ты лжешь, ты лжешь! — И она едва не поколотила его.
— Купите мою газету, синьора, а потом уж бейте меня, — сказал мальчик.
Джианнита купила газету и начала читать. Она сразу нашла «Процесс Пальмери».
«Так как это дело разбирается сегодня в суде», — писала газета — мы хотим дать некоторые подробности».
Джианнита прочла статью и еще несколько раз перечла ее, пока, наконец, поняла в чем дело. И когда поняла, каждый мускул ее тела задрожал от ужаса.
Отец ее крестовой сестры, владелец больших виноградников, совершенно разорился, потому что филоксера истребила весь виноградник. Но это было не самое главное. Он истратил доверенный ему капитал одного благотворительного общества. Он был арестован, и сегодня его должны были судить.
Джианнита смяла газету, бросила ее на землю и топтала ногами. Лучшего она и не заслуживает, если дает такие сведения.
Потом она остановилась, совершенно подавленная тем, что встретило ее в Катании, когда она через двенадцать лет снова приехала в нее.
— Господи, — говорила она, — может быть, это послано тобою?
Дома, в Диаманте, ей, конечно, никто бы не мог сообщить, что здесь происходит. Может быть это было предопределение, что она приехала именно в день суда?
— Послушайте, донна Альфари, — сказала она, — вы можете делать, что хотите, а я должна идти в суд.
Джианнита говорила так уверенно, что ничто не могло поколебать ее.
— Разве вы не понимаете, что ради этого дела, а не ради вас, Господь внушил мне мысль поехать с вами в Катанию, — говорила она Розе Альфари.
Джианнита ни одну минуту не сомневалась, что всем этим руководила Божья воля.
Розе Альфари пришлось согласиться, и Джианнита пробралась в суд. Она стояла между уличными мальчишками и рабочими в местах, отведенных для публики, и видела кавальере Пальмери на скамье подсудимых. Это был изящный старик с седой острой бородой и седыми усами. Джианнита сразу узнала его.
Она слышала, как его приговорили к полгоду тюремного заключения, и Джианните все яснее становилось, что она была послана сюда Богом. «Теперь я нужна моей крестовой сестре» — думала она.
Она снова вышла на улицу и отправилась искать палаццо Пальмери.
По дороге туда ее обогнала карета. Она подняла голову, и глаза ее встретились с глазами дамы, сидевшей в карете. И в ту же минуту ей словно подсказал кто-то, что это ее крестовая сестра. Дама была бледна, сидела сгорбившись, и глаза ее имели умоляющее выражение. Джианнита почувствовала, как сильно она любит ее. «Ты столько доставляла мне радости», — думала она, — «потому что я ждала от тебя счастья. Теперь я смогу отблагодарить тебя за это!»
Джианнита торжественно и умиленно поднималась по высокой, белой мраморной лестнице, ведущей к палаццо Пальмери; но вдруг ее охватило сомнение.
«Что хочет Господь, чтобы я сделала для нее, выросшей в такой роскоши?» — думала она. — «Или Господь забыл, что я всего только бедная Джианннта из Диаманте?»
Она попросила слугу передать синьорине Пальмери ее поклон и сказать, что ее крестовая сестра очень хочет поговорить с ней.
Она была очень удивлена, когда слуга, вернувшись назад, передал, что сегодня ее принять не могут. Неужели она удовольствуется этим? О, нет, нет!
— Передайте синьорине, что я буду ждать ее здесь целый день, потому что я должна говорить с ней!
— Синьорина через полчаса уезжает из дворца, — возразил слуга.
Джианнита была вне себя.
— Но ведь я ее крестовая сестра, ее крестовая сестра, понимаете вы это? — говорила она слуге. — Я должна говорить с ней.
Слуга улыбался, но не трогался с места.
Но Джианнита ни за что не хотела отступить. Ведь она послана Богом.
— Ведь он должен же это понять, — говорила она, волнуясь и повышая голос. — Она приехала из Диаманте и двенадцать лет не была в Катании. До четырех часов вчерашнего дня она и не думала, что поедет сюда. Может же он это понять — о четырех часов вчерашнего дня!
Слуга не трогался с места. Джианнита собиралась уже рассказать ему всю историю, как вдруг дверь отворилась и на пороге появилась ее крестовая сестра.
— Кто говорит здесь о четырех часах вчерашнего дня? — спросила она.
— Вот эта чужая, синьорина Микаэла.
Этого Джианнита не могла выдержать. Она вовсе не чужая. Она ее крестовая сестра, Джианнита из Диаманте, которая приезжала сюда двенадцать лет назад с донной Элизой. Разве она их забыла? Разве она не помнит, что они поделили пополам гранату?
Синьорина не слушала ее слов.
— Что вчера случилось в четыре часа? — повторила она в сильном волнении.
— Я получила в этот час повеление от Господа ехать к тебе, крестовая сестрица! — сказала Джианнита.
Синьорина с удивлением взглянула на нее.
— Пойдем ко мне! — сказала она, беспокоясь, что слуга может услышать то, что хочет передать ей Джианнита.
Они прошли много комнат и, наконец, остановились. Тут синьорина так быстро обернулась к Джианните, что та даже испугалась.
— Говори скорее! — сказала она. — Не мучай меня, говори все сейчас же!
Она была одного роста с Джианнитой, но совсем не похожа на нее. Она была гораздо стройнее, но, несмотря на свое светское воспитание, казалась более дикой и неукротимой, чем деревенская девушка. Все ее чувства ясно выражались на ее лице. Впрочем, она и не старалась скрывать их.
Джианнита была так поражена ее порывом, что не сразу смогла ответить.
Тут ее крестовая сестра в отчаянии заломила руки за голову, и слова быстро полились с ее губ. Она говорила, что знает, что Джианнита послана Богом возвестить ей новое несчастье. Бог ненавидит ее, она знает это!
Джианнита всплеснула руками: Бог ненавидит ее! Да совсем напротив!
— Да, да, — говорила синьорина Пальмери. — Это так. — И, словно боясь в глубине души услышать весть, принесенную Джианнитой, она продолжала говорить. Она не давала ей произнести ни слова и сейчас же перебивала ее. Она казалась так напуганной всем, что произошло за последние дни, что совершенно не могла владеть собой.
Джианнита, конечно, понимает, что Бог должен ненавидеть ее, говорила она. Она совершила такой ужасный поступок. Она покинула своего отца, предала его! Ведь Джианнита знает четвертую заповедь. Вдруг она перебила себя новым быстрым вопросом. Почему она не говорит, что она хочет ей сообщить? Она не ждет ничего хорошего! Она готова ко всему!
Но бедной Джианните никак не удавалось вставить слова, потому что, как только она собиралась заговорить, синьорина снова пугалась и перебивала ее. Она рассказывала свою историю, словно хотела умолить Джианниту не быть к ней слишком суровой.
Джианнита не должна думать, что все ее несчастье в том, что у нее не будет больше собственного экипажа и ложи в театре, красивых нарядов, слуг и богатого дома. И не в том дело, что она потеряла всех друзей и теперь не знает, где ей искать приюта. И не таким еще несчастьем было, что она от стыда не смеет поднять ни на кого глаз.
Было еще что-то гораздо худшее.
Она села и помолчала несколько минут, раскачиваясь взад и вперед словно в безысходной тоске. Но, когда Джианнитта хотела заговорить, она перебила ее.
Джианнита не может себе даже представить, как сильно любил ее отец. Она жила, окруженная блеском и роскошью, как принцесса.
Сама же она ничего не сделала для него и только предоставляла ему придумывать всевозможные удовольствия, чтобы порадовать ее. Для нее не было даже жертвы, что она не вышла замуж, потому что она никого не любила, кроме отца, и их дом был богаче и великолепнее всех других.
Но однажды отец пришел и сказал ей:
— Меня хотят арестовать. Распустили слух, что я растратил чужие деньги. Но это неправда! — Она поверила ему и помогла ему укрыться от карабинеров. И они безуспешно искали его в Катании, на Этне и по всей Сицилии.
Но, когда полиция не могла найти кавальере Пальмери, народ начал говорить: «Он знатный господин, и власти помогают ему, иначе его давно бы нашли».
И тогда префект Катании пришел к синьорине Пальмери. Она приняла его улыбаясь, а префект вел себя, словно он пришел поболтать о розах и хорошей погоде. Потом он вдруг сказал:
— Хотите, синьорина, взглянуть на эти бумажки? Хотите прочитать это письмецо? И, может быть, вы обратите внимание на подпись? — Она начала читать. И что же она увидала? ее отец не был невинен, ее отец растратил чужие деньги.
По уходе префекта она отправилась к отцу.
— Ты виноват, — сказала она ему. — Ты можешь делать, что хочешь, но я не могу тебе больше помогать! — Ах, она сама не знала, что говорила. Она всегда была такой гордой. Она не могла перенести, чтобы ее имя было покрыто позором. У нее даже мелькнула мысль, что ее отцу лучше бы было умереть. Может быть, она даже сказала ему это. Она не помнит хорошо, что она тогда наговорила.
Но с той минуты Бог покинул ее. Произошли ужасные вещи, ее отец поверил ее словам. Он пошел и отдал себя в руки судей. И с тех пор, как он заключен в тюрьму, он не хочет ее больше видеть. Он не отвечал на ее письма, а когда она посылала ему пищу, он отсылал ее нетронутой назад. Это было ужаснее всего. Казалось, он думает, что она хочет отравить его.
Она с таким страхом смотрела на Джианниту, словно ждала себе смертного приговора.
— Почему ты не говоришь, о чем ты должна сообщить мне? — воскликнула она. — Ты убиваешь меня!
Но она никак не могла заставить себя замолчать.
— Ты должна знать, — продолжала она, — что дворец этот продан и владелец сдал его одной богатой англичанке, которая хочет переехать в него сегодня. Некоторые ее вещи привезли уже вчера, и среди них есть изображение Христа-младенца.
— Я увидала его, Джианиита, проходя через переднюю. Его вынули из дорожного чемодана и положили на пол. У него был такой непривлекательный вид, что никому не приходило в голову позаботиться о нем. Корона на нем была смята, пелены грязные, а все маленькие украшения, покрывавшие его, заржавели и попортились. Увидя его лежащим на полу, я его подняла, отнесла в комнату и поставила на стол. И в это время я подумала обратиться к нему за утешением. Я опустилась перед ним на колени и долго молилась. — Помоги мне в моем большем горе, — просила я младенца Христа.
— Пока я молилась, мне казалось, что изображение хочет мне что-то ответить. Я подняла голову, но младенец был нем и неподвижен по-прежнему. В эту минуту начали бить часы. Они пробили четыре раза, и казалось, что они произнесли четыре слова. Мне казалось, что младенец Христос четыре раза ответил мне на мою молитву.
— Это придало мне мужества, Джианнита, и я поехала сегодня в суд повидаться с отцом. Но он ни разу не взглянул на меня, пока стоял перед судьями.
— Я выбрала минуту, когда его вели обратно, и в одном из узких коридоров бросилась перед ним на колени.
— Джианнита, он велел солдатам вывести меня и не сказал мне ни одного слова!
Разве ты не видишь теперь, что Бог ненавидит меня. Когда я услыхала, что ты говоришь о четырех часах вчерашнего дня, я так испугалась. «Младенед Христос посылает мне новое несчастье, — подумала я. — Он ненавидит меня, потому что я предала своего отца!»
Сказав это, она наконец, замолчала и, затаив дыхание, ждала, что ей скажет Джианнита.
И Джианнита рассказала ей, как было дело.
— Послушай, разве это не чудо? — сказала она в заключение. — Я не была двенадцать лет в Катании и вдруг совершенно неожиданно приезжаю сюда сегодня. Я ни о чем не знала, но, выйдя на улицу, сейчас же узнаю о твоем несчастье. — Бог послал меня, — сказала я себе. — Он призвал меня помочь моей крестовой сестре.
Взгляды синьорины Пальмери с тревожным вопросом обратились на нее. Вот теперь будет нанесен новый удар. Она собрала все свое мужество, чтобы выдержать его.
— Что ты хочешь, чтобы я теперь сделала для тебя, крестовая сестрица? — спросила Джианнита. — Знаешь, о чем я думала, идя по улице? Я спрошу у нее, не хочет ли она поехать со мной в Диаманте, думала я. Я знаю один старый дом, в котором можно жить дешево. Я буду шить и вышивать, и этого нам хватить, чтобы прожить. Когда я шла по улице, мне казалось, что это должно устроиться; но теперь я понимаю, что это невозможно. Ты привыкла к другой жизни; но, скажи, может быть, я что-нибудь могу сделать для тебя. Ты не должна отталкивать меня, потому что меня послал Бог.
Синьорина наклонилась к Джианните.
— Ну, — сказала она в страхе.
— Ты должна позволить мне сделать для тебя все, что я могу, потому что я люблю тебя, — сказала Джианнита, бросаясь перед ней на колени и обнимая ее.
— Тебе больше нечего сказать мне? — спросила синьорина.
— Я бы желала сказать тебе гораздо больше, — сказала Джианнита, — но ведь я всего только бедная девушка!
Удивительно, как смягчилось при этом лицо синьорины; краска выступила у нее на щеках, и глаза засияли. Теперь было видно, что она замечательно красива.
— Джианнита, — произнесла она так тихо, что ее едва было слышно, — ты думаешь, что это чудо? Ты думаешь, что Бог ради меня сотворил чудо?
— Да, разумеется! — прошептала Джианнита. — Я просила младенца Христа помочь мне, и он послал мне тебя! Ты думаешь, что тебя послал младенец Христос, Джианнита?
— Конечно, это он послал меня, конечно! — Так Бог не покинул меня, Джианнита?
— Нет, Бог не покинул тебя!
Синьорина села и заплакала. В комнате стало тихо.
— Когда ты пришла, Джианнита, я думала, что не остается ничего другого, как убить себя, — произнесла она. — Я не знала, куда мне идти, и думала, что Бог ненавидит меня!
— Но скажи же мне, что я могу сделать для тебя, крестовая сестрица? — спросила Джианнита.
Вместо ответа синьорина притянула ее к себе и поцеловала.
— Но довольно и того, что младенец Христос послал тебя, — сказала она. — Довольно того, что я знаю, что Бог не покинул меня!
Микаэла Пальмери ехала с Джианнитой в Диаманте.
Они выехали в почтовой карете в три часа утра и проехали по великолепной дороге, которая огибает гору по нижнему склону Этны. Было еще совсем темно, и они не могли видеть окрестностей.
Но молодая синьорина не жаловалась на это. Она сидела, закрыв глаза, погруженная в свое горе. Даже и тогда, когда наступило утро, она не хотела открыть глаз и выглянуть в окно. И только уже подъезжая к Диаманте, Джианните удалось убедить ее взглянуть на открывающийся вид.
— Посмотри же! Вот Диаманте, которое станет твоей родиной, — говорила она.
Тогда Микаэла Пальмери взглянула направо и увидала величественную Этну, закрывавшую собою часть неба. Из-за горы как раз восходило солнце, и, когда верхний край солнечного диска поднялся из-за горы, казалось, что белые пласты снега на вершине загорелись и от них летят искры и лучи.
Но Джианнита просила ее взглянуть на другую сторону.
А на другой стороне она увидала зубчатую цепь гор, окружавших Этну, подобно крепостной стене. Эти горы ярко горели в лучах восходящего солнца.
Но Джианннта указывала ей другое направление. Она смотрит совсем не туда, куда надо!
Тогда она взглянула вниз и увидала черную долину. Земля блестела, как бархат, а в глубине долины, пепясь, бежала белая Симето.
Но все-таки это было не то, что надо.
Наконец, увидала она отвесную Монте Киаро, которая выступала на черной бархатистой долине ярко-красная под утренними лучами и как венцом осененная рядами пальм. А на вершине горы она заметила город, окруженный стенами и башнями; все окна и флюгера его блестели на солнце.
При виде его она схватила за руку Джианниту и спросила ее, действительно ли это город, в котором живут люди.
Она думала, что это небесное селение, которое исчезнет как сон. Она была уверена, что еще ни один человек не ступал на эту дорогу, которая крутым подъемом ведет от долины на Монте Киаро и, извиваясь зигзагом по горе, исчезает в темных городских воротах.
Когда же они подъехали к Диаманте и она увидала, что это настоящий, земной город, слезы выступили у нее на глазах. Ее тронуло, что земля все еще казалась ей прекрасной. Она думала, что после того, как земля была местом всех ее несчастий, она всегда будет казаться ей серой и мрачной, покрытой терниями и ядовитыми цветами.
Она въехала в жалкое Диаманте, сложив благоговейно руки, словно она вступала в святилище. И ей казалось, что в этом городе она встретит столько же счастья, сколько было в нем красоты.
Несколько дней спустя Гаэтано сидел в своей мастерской и вырезывал из виноградной лозы шарики для четок. Хотя было воскресенье, но Гаэтано не боялся работать, потому что он работал во славу Божию.
Он был в большом беспокойстве и тревоге. Он чувствовал, что покойная жизнь его у донны Элизы приходит к концу и ему пора идти бродить по свету.
Но всей Сицилии царила большая бедность, и нужда, переходя, подобно чуме, из города в город и из дома в дом, добиралась и до Диаманте.
К тому же покупатели больше не заходили в лавку донны Элизы. Маленькие изображения святых, заготовленный Гаэтано, стояли длинными рядами на полках, а четки целыми пучками висели за прилавком. И донна Элиза была в большом горе и тревоге, потому что она ничего не могла заработать.
Это было знаком для Гаэтана, что он должен покинуть Диаманте и поехать странствовать по свету, если уже не было другого исхода. Какая же это была работа во славу Божию — вырезывать изображения святых, которым никто не будет молиться, и вытачивать четки, которые никогда не будут скользить между пальцев молящихся.
Ему представлялось, что где-то на свете должен находиться великолепный новый храм, стены которого уже выведены, но внутри еще ничего не отделано. И он стоит и ждет, когда придет Гаэтано и вырежет скамьи для молящихся, алтарь, аналой и изображения святых. И сердце его томилось и тосковало по этой работе, которая ждала его.
Но такого храма не было в Сицилии, потому что там никто не помышлял строить новые церкви; он должен был находиться далеко отсюда, в таких странах, как Флорида или Аргентина, где земля еще не была покрыта святыми храмами.
Эта мысль пугала и радовала его, и он с удвоенным усердием принимался за работу, чтобы донне Элизе было что продавать, когда он будет вдали от нее собирать для нее богатства.
Теперь он ждал только указания от Бога, чтобы окончательно решиться уехать. У него не хватало мужества сообщить донне Элизе о своем стремлении уехать. Он знал, что это причинит ей сильное горе, и у него не хватало духа заговорить с ней об этом.
Пока он сидел и раздумывал об этом, в мастерскую вошла донна Элиза. И тогда он решил в душе ничего не говорить ей сегодня и не омрачать ее веселого настроения. Она так оживленно болтала, а лицо ее прямо сияло.
Гаэтано спрашивал себя, когда он видел ее такою в последний раз. С тех пор, как наступила нужда, ему казалось, что они живут в одной из темных пещер Этны.
Почему Гаэтано не пошел на площадь слушать музыку, спрашивала донна Элиза. Почему он никогда не пойдет посмотреть и послушать ее брата, дона Ферранте? Гаэтано видит его только в лавке, где он стоит в колпаке и короткой куртке, и не знает, поэтому, что это за человек. Он считает его старым, безобразным купцом с морщинистым лицом и щетинистой бородой. Никто не знает дона Ферранте, если не видал его в воскресенье, когда он дирижирует музыкой.
Сегодня он надел новый мундир с серебряным воротником, расшитыми серебром эполетами, серебряными шнурами на груди, сбоку у него прицеплена сабля, а на голове треугольная шляпа с разноцветными перьями. Когда он вошел на возвышение, морщины на его лице разгладились, и ростом он стал как будто выше. Его почти можно было назвать красивым.
Когда он дирижировал «Кавалерией», все слушали, затаив дыхание. А что скажет Гаэтано, если и дома на площади вторили ему пеньем! Донна Элиза ясно слышала, как из черного палаццо Джерачи раздавалась любовная песнь, а из женского монастыря, хотя он стоял пустой, разносился над площадью дивный гимн. А когда настал перерыв, красавец адвокат Фавара, одетый в черную бархатную куртку, большую разбойничью шляпу и ярко, красный галстук, подошел к дону Ферранте и, указывая на открытую часть площади, откуда открывался вид на море и Этну, сказал:
— Дон Ферранте, вы вознесли нас в небо, как Этна, и вы увлекаете нас в вечность, как безбрежное море!
Если бы Гаэтано увидел сегодня дона Ферранте, он, может быть, полюбил бы его. Или, во всяком случае, признал бы, что это величественный человек. Когда он на несколько времени отложил свою дирижерскую палочку и, взяв под руку адвоката, стал прохаживаться с ним по неровным плитам между римскими воротами и палаццо Джерачи, каждый видел, что он ни в чем не уступит красавцу Фавара.
Донна Элиза сидела на каменной скамье вдоль собора с женой синдика Вольтаро. И синьора Вольтаро, поглядев несколько минуть на дона Ферранте, вдруг сказала:
— Донна Элиза, ваш брат еще совсем нестарый человек. Он еще может жениться, несмотря на свои пятьдесят лет.
А донна Элиза ответила, что она каждый день молит об этом небо.
Но, едва она произнесла это, как на площади появилась дама, вся одетая в траур. Никогда еще она не видала такой сплошной черной фигуры. На ней было не только черное платье, шляпа и перчатки, но и вуаль был такой плотный, что нельзя было представить, что под ним скрывается белое лицо. Santissimo Dio! Казалось, что она надела на себя погребальный покров. Она шла медленно и согнувшись. Делалось почти страшно. Ее можно было принять за привидение.
Ах, ах, на площади все было так светло и весело. Крестьяне, оставшиеся дома по случаю воскресенья, стояли группами в праздничных одеждах с красными шарфами на шее. Крестьянки, приехавшие в собор, были в зеленых юбках и желтых шалях. Несколько иностранцев в белых костюмах стояли у балюстрады и любовались Этной. A все музыканты были одеты в мундиры, почти такие же прекрасные, как у дона Ферранте. А блестящие инструменты, а фасад собора, украшенный статуями! А солнечный свет, а снежная вершина Монджибелло, которая казалась так близко, что до нее почти можно было достать рукой… Все было так необыкновенно ярко и весело.
И когда среди этого веселья появилась печальная черная синьора, все неподвижно уставились на нее, а некоторые перекрестились. Дети, сидевшие верхом на перилах лестницы, ведущей в ратушу, сползли вниз и последовали за ней на некотором расстоянии. И даже лентяй Пьеро, лежавший на балюстраде, приподнялся на локте. Появление ее вызвало переполох, словно из собора вышла сама черная Мадонна!
Пожалел ли кто черную синьору из всех глазевших на нее? Тронуло ли кого-нибудь, что она идет так медленно и сгорбившись?
Да, да, одного это тронуло, и это был дон Ферранте. В сердце его звучала музыка, он был добрый человек и он подумал: «Пусть будут прокляты все эти кассы, которые собираются для бедняков и только приносят людям несчастье! Ведь это бедная синьорина Пальмери, отец которой украл благотворительный капитал; она так стыдится этого, что не решается открыть своего лица». И, раздумывая так, дон Ферранте подошел к даме в трауре и подвел ее к самым церковным дверям.
Тут он почтительно снял шляпу и назвал свое имя.
— Если я не ошибаюсь, — сказал дон Ферранте, — вы — синьорина Пальмери. Я имею к вам просьбу!
Она вздрогнула и отступила назад, как бы желая убежать; но все-таки она осталась.
— Дело идет о моей сестре донне Элизе, — сказал он. Она знала вашу мать, синьорина, и горит желанием познакомиться с вами. Она сидит возле собора. Позвольте мне проводить вас к ней.
И без дальнейших разговоров он взял ее под руку и подвел к донне Элизе. И она не сопротивлялась ему. Донна Элиза хотела бы посмотреть, кто может устоять против дона Ферранте.
И тогда донна Элиза встала и пошла навстречу черной синьоре. Она откинула ее вуаль и поцеловала ее в обе щеки.
И какое у нее лицо! Какое лицо! Может быть, она была и не красавица, но у нее были такие глаза, которые говорили, молили и жаловались даже тогда, когда лицо улыбалось. Да, Гаэтано, пожалуй, не стал бы писать или вырезывать с этого лица Мадонну, для этого оно было слишком бледно и худо, но ведь Господь-то уж, наверное, знал, почему Он не дал таких глаз румяному и круглому личику.
Когда донна Элиза поцеловала ее, она положила голову ей на плечо и несколько раз вздрогнула от рыданий. А потом она подняла голову и улыбнулась. И казалось, что эта улыбка говорит: «Ах, так вот каков мир! Как он прекрасен! Дайте мне поглядеть на него и улыбнуться ему! Может ли несчастная взглянуть на него и позволить глядеть на себя? Могу я открыть свое лицо?»
Ах, все это она сказала без слов, одной своей улыбкой! Какое у нее лицо! Какое лицо!
Но тут Гаэтано перебил донну Элизу:
— Где она теперь? — спросил он. — Я тоже должен увидеть ее!
Донна Элиза взглянула в глаза Гаэтано. Они горели словно озаренные пламенем, и на висках его выступила краска.
— Ты еще успеешь увидать ее, — резко сказала она и раскаялась в каждом произнесенном слове.
Гаэтапо увидал ее тревогу и понял, чего она боится. И он решил сказать ей сейчас же о своем намерении уехать в Америку.
Он понял, что эта чужая синьорина должна быть очень Она сна. Донна Элиза была убеждена, что Гаэтано полюбит ее, и почти обрадовалась, услыхав, что он хочет уехать.
Потому что все же это казалось ей лучше, чем видеть его мужем бедной девушки, дочери вора.
Однажды в послеобеденное время дон Маттео, настоятель церкви, надел тщательно вычищенные башмаки, новую сутану и расположил свой плащ красивыми складками. Лицо его сияло, когда он проходил по улице; и он благословлял женщин, сидящих за прялками у дверей домов, таким нежных движением руки, словно он раздавал им розы.
Через уличку, по которой шел дон Маттео, было перекинуто, но крайней мере, семь арок, как будто каждый дом хотел соединиться с тем, который стоял напротив него. Маленькая и узкая, она извивалась в гору, представляя из себя наполовину лестницу, наполовину улицу. Сточная канава всегда была переполнена, а под ногами валялись апельсиновые корки и капустные листья, о которые легко было поскользнуться. На веревках снизу доверху висело белье. Развеваемые ветром мокрые рукава рубашек и тесемки передников задевали по лицу дона Маттео. И при этом сыром, противном прикосновении дону Маттео казалось, что его гладит по лицу покойник.
Уличка заканчивалась небольшой мрачной площадью, где дон Маттео и остановился перед одним старым домом. Это было большое четырехугольное здание, почти без окон. В него вели две большие лестницы с широкими ступенями и две огромные двери с тяжелыми запорами. Стены были из черной лавы, а кирпичный пол лоджии весь зарос плесенью и так густо был покрыть паутиной, что даже проворные ящерицы с трудом пробирались между ней.
Дон Маттео с такой силой постучал дверным молотком, что раздался гул. Из всех домов по соседству начали выглядывать женщины и переговариваться между собой. А прачки у фонтана на площади приостановили свою работу и стали шептаться и строить догадки.
— Что здесь надо дону Маттео? — говорили они. — Зачем дон Маттео стучится в двери старого дома, где водятся привидения и где никто не решается жить, кроме чужой синьорины, отец которой сидит в тюрьме?
Но Джианнита, наконец, отворила дверь и повела дона Маттео по длинным коридорам, где пахло сыростью и плесенью. В некоторых местах в полу не хватало камней и сквозь отверстия виден был подвал, по земляному полу которого стаями бегали крысы.
Пока дон Маттео шел по старому дому, хорошее расположение его исчезло. Проходя мимо лестниц, он недоверчиво косился на них и вздрагивал при малейшем шуме. Его охватило беспокойство как бы от предчувствия несчастья. Дон Маттео вспомнил маленького мавра в тюрбане, который, по рассказам, появлялся в этом доме, и хотя он и не видел его, но все-таки чувствовал его присутствие.
Наконец, Джианнита отворила одну из дверей и ввела священника в комнату. Стены были голые, как в конюшне, постель тощая, как у монахини, и, кроме того, над ней висело изображение Мадонны, стоившее не больше трех сольди. Настоятель стоял и смотрел на маленькую Мадонну, пока слезы не выступили у него на глазах.
Пока он так стоял, в комнату вошла синьорина Пальмери. Она держала голову опущенной, а движения ее были так медленны, словно у тяжело больной.
Увидя ее, настоятель сильно смутился, и ему захотелось сказать ей: «Мы встречаемся с вами, синьорина Пальмери, в необыкновенно старинном доме. Вы изучаете здесь мавританские надписи или исследуете мозаики в подвалах?» Он не мог себе представить, чтобы эта благородная синьора была так бедна.
Он не мог понять, как она может жить в доме маленького мавра.
Он решил в душе спасти ее из этого дома с привидениями и от бедности. В этом деле его поддержит добрая Мадонна.
Потом он сказал синьорине, что пришел к ней по поручению дона Ферранте Алагона. Дон Ферранте открыл ему, что она отвергла его сватовство. Но почему? Разве она не знает, что дон Ферранте самый богатый человек в Диаманте, несмотря на то, что он беден на вид и сам стоит в лавке? Дон Ферранте принадлежим к старинному испанскому роду, весьма уважаемому как на родине, так и в Сицилии. И ему еще принадлежим большой дом на Корсо, которым владели его предки. Она не должна отказывать ему.
Пока дон Маттео говорил, он увидал, что лицо синьорины побледнело и окаменело. Он испугался, говорить ли ему дальше. Он боялся, что она лишится чувств.
И, действительно, она отвечала ему, сделав над собой страшное усилие. Казалось, слова не хотели сходить с ее уст. Ей было страшно произнести их.
Она вполне понимает, сказала она, что дон Ферранте хочет знать, почему она отклонила его предложение. Она была очень тронута и очень благодарна ему, но она не может быть его женой. Она не может согласиться, потому что вместо приданого она принесет в дом бесчестие и позор.
— Если вы выйдете замуж за Алагона, дорогая синьорина, — сказал дон Маттео, — то вам нечего бояться, что будут спрашивать, откуда вы родом. Это старинный, древний род. Дон Ферранте и его сестра, донна Элиза — самые знатные особы в Диаманте, хотя они потеряли свои родовые поместья и вынуждены заниматься торговлей. Дон Ферранте знает, что брак с вами не омрачит славы его имени. Вам не надо беспокоиться об этом, синьорина, если только это единственное препятствие с вашей стороны.
Но синьорина Пальмери повторяла все то же. Дон Ферранте не может жениться на дочери преступника. Она сидела бледная, в отчаянии и, казалось, хотела приучить себя произносить эти ужасные слова. Она говорила, что не хочет втираться в семью, которая будет презирать ее. Она заставила себя говорить это спокойно и твердо, без дрожи в голосе.
Но, чем дольше она говорила, тем сильнее становилось желание дона Маттео помочь ей. Ему казалось, что он встретил королеву, свергнутую с своего престола. Его охватило горячее желание снова возложить корону ей на голову и набросить мантию на плечи.
Поэтому дон Маттео заговорил о том, что отец ее скоро выйдет из тюрьмы, и спросил ее, чем же он будет жить.
Синьорина ответила, что он будет жить на то, что она заработает.
Дон Маттео строго спросил ее, как она думает, сможет ли перенести бедность ее отец, привыкший жить богато.
Она молчала. Она шевелила губами, подыскивая ответ, во не могла произнести ни слова.
Тогда дон Маттео снова заговорил и убеждал ее. Она выглядела все растеряннее, но все еще не сдавалась.
Наконец, он уже не знал больше, что ему сделать.
Как избавить ее от этого дома с привидениями, от бедности и стыда, угнетающего ее? Но тут взоры его упали на жалкое изображение Мадонны.
Значит, юная синьорина была верующей.
Тут дона Маттео охватил дар вдохновения. Он чувствовал, что Бог послал его спасти эту бедную женщину. Когда он снова заговорил, он сам не узнал своего голоса. Он понял, что Бог говорил его устами.
— Дочь моя, — сказал он и поднялся. — Вы должны выйти замуж за дона Ферранте ради вашего отца! Этого хочет Мадонна, дочь моя!
Во всей фигуре дона Маттео в эту минуту было что-то внушительное. Еще никто никогда не видал его таким. Синьорина задрожала, словно с ней заговорил дух, и сложила руки.
— Будьте доброй и верной женой дону Ферранте, — сказал дон Маттео, — и Мадонна обещает вам через меня, что у вашего отца будет беспечальная старость.
Синьорина поняла, что дон Маттео действует по повелению свыше. Сам Бог говорит его устами. Она преклонила колени и опустила голову.
— Я исполню то, что вы приказываете, — сказала она.
Выйдя из дома маленького мавра и проходя узкой уличкой, дон Маттео вдруг вынул молитвенник и начал читать молитвы. И хотя мокрое белье било его по лицу, а под ноги ему пОна дались маленькие дети и апельсинная кожура, он не отрывал глаз от книги. Он должен был слышать великое слово Божие.
В большом мрачном доме все казалось ему ясно и понятно; когда же он вышел на солнечный свет, он устрашился обещания, данного им от имени Мадонны.
Дон Маттео читал молитвенник и молился, молился и читал. Да охранит великий Господь на небесах эту женщину, которая верила и повиновалась ему, как пророку.
На углу Корсо дон Маттео столкнулся с ослами, на которых возвращались домой какие-то путешественницы, он едва не сбил с ног крестьян, идущих с работ, толкал старых прядильщиц и путался в их пряже, пока, наконец, не добрался до маленькой темной лавочки.
Эта лавочка без окон с высоким порогом и земляным полом помещалась в углу старого дворца. Двери ее всегда были открыты, пропуская свет. У прилавка толпились возчики и погонщики ослов.
А за прилавком стоял дон Ферранте. Борода его была растрепана, лицо в глубоких морщинах и голос его хрипел от бешенства.
Возчики требовали непомерно высокую плату за кладь, привезенную ими из Катании.
Все скоро увидели в Диаманте, что жена дона Ферранте, донна Микаэла, была просто ребенком. И, несмотря на свою внешность светской дамы, она просто-напросто была ребенок. Да и ничего другого нельзя было ожидать после той жизни, которую она вела.
Жизнь она знала только по театрам, музеям, балам, прогулкам, скачкам, а ведь все это — места для развлечений. Она никогда не выходила одна на улицу; никогда не работала. С ней никто никогда не говорил серьезно. Она еще ни разу не была ни в кого влюблена.
Переехав в летний дворец, она забыла свое горе так же быстро и легко, как забывает ребенок. Оказалось, что она обладаем и фантазией ребенка, которая превращает и переделывает все окружающее.
Старый, грязный сарацинский городок Диаманте казался донне Микаэле раем. Она говорила, что нисколько не удивилась, когда дон Ферранте подошел к ней на площади и потом посватался за нее. Ей казалось вполне естественным, что так и должно было происходить в Диаманте. Она сразу увидала, что Диаманте такой город, где богатые мужчины отыскивают бедных и несчастных синьорин, чтобы ввести их госпожами в свои черные дворцы из лавы.
И летний дворец понравился ей. Выцветший столетний ситец, которым была обита мебель, рассказывал ей целые истории. И она находила глубокий смысл в любовных сценах, которые разыгрывались на стенах между пастухами и пастушками.
Она сейчас же открыла и тайну дона Ферранте. Он совсем не был простым купцом в уличке маленькаго города. Это был честолюбивый человек, который копил золото, чтобы скупить владения предков на Этне, дворец в Катании и замок в горах. И если он носил короткую куртку и колпак, как простой крестьянину, то только для того, чтобы скорее выступить испанским грандом и князем Сицилии.
С того дня, как он женился, дон Ферранте каждый вечер надевал бархатную куртку, брал гитару, становился на лестнице, ведущей на хоры в музыкальной зале летнего дворца, и пел канцоны. И, когда он пел, донна Микаэла воображала себе, что она замужем за самым благородным человеком всей прекрасной Сицилии.
Через два месяца после свадьбы донны Микаэлы отец ее вышел из тюрьмы и поселился у дочери в летнем дворце. Ему понравилось в Диаманте, и он скоро сошелся со всеми. Он охотно беседовал с пчеловодами и виноградарями, которых встречал в café Europa, и ему доставляло удовольствие каждый день ездить верхом по склонам Этны «отыскивать древности».
Но дочери своей он все еще не простил. Хотя и жил в ее доме, но обращался с ней как с чужой дамой и не выказывал никакой любви. Донна Микаэла оставляла его в покое и делала вид, что ничего не замечает. Она не могла принимать его гнев серьезно. Этот старик, которого она так любит, думает, что может ненавидеть ее всю жизнь. Ах, он не знал ни ее, ни себя самого! Она любила сидеть и мечтать о той минуте, когда он почувствует себя побежденным, придет к ней и выскажет свою любовь.
Донна Микаэла стояла однажды на балконе и кивала отцу, который выезжал из дома на маленьком гнедом пони; в это время дон Ферранте поднялся наверх из своей лавки, чтобы поговорить с ней. И дон Ферранте сообщил ей, что ему посчастливилось устроить ее отца в «Братство Святого Сердца» в Катании.
И, хотя дон Ферранте выражался вполне ясно, донна Микаэла, казалось, не понимала его.
Он должен был повторить, что ездил накануне в Катанию и что ему удалось устроить кавальере Пальмери в одно Братство. Он должен переехать туда через месяц.
Она только повторяла:
— Что это значит? Что это значит?
— Ну, — сказал дон Ферранте, — разве мне не может надоесть выписывать твоему отцу дорогое вино с материка и разве у меня самого не является иногда желания покататься на Доменико?
Сказав это, он собирался уйти. О чем же еще было говорить…
— Но скажи же мне, что это за братство? — спросила она. — Какое братство?
— Ну, там живет много стариков.
— Бедных стариков?
— Ну, разумеется не богатых!
— И у каждого, наверное, нет отдельной комнаты?
— Нет, но у них большие общие спальни.
— И они едят из жестяной посуды на непокрытых столах?
— Нет, посуда фарфоровая!
— Но без скатертей?
— Боже мой, был бы только стол чистый!
Он прибавил, чтобы успокоить ее:
— Там живет много порядочных людей. И, если хочешь знать, они не без колебания приняли в него кавальере Пальмери.
С этими словами дон Ферранте вышел.
Жена его была очень огорчена и рассержена. Ей казалось, что она вдруг потеряла все свое знатное положение и превратилась в жену обыкновенная купца.
Она говорила громко, хотя никто и не слышал ее, что летний Дворец — большой, безобразный, старый дом, а Диаманте — ничтожная жалкая дыра.
И она, разумеется, не допустит, чтобы отец ее уехал. Дон Ферранте напрасно так уверен в этом!
После обеда дон Ферранте собрался идти в café Europa играть в домино и стал искать шляпу, но донна Микаэла взяла его шляпу и пошла проводить его по галерее, ведущей вокруг двора. Когда они отошли от столовой, так что отец не мог их слышать, она живо спросила:
— Что ты имеешь против моего отца?
— Он мне очень дорого стоит.
— Но ведь ты богат!
— Откуда ты это взяла? Разве ты не видишь, как я тружусь?
— Сократи лучше другие расходы!
— Я так и сделаю. Джианнита уже довольно получила от нас!
— Нет, сократи мои расходы!
— Ты — моя жена, и у тебя все должно остаться по-прежнему.
Она молчала. Она думала, что она может еще сказать, чтобы разубедить его.
— А ты знаешь, почему я вышла за тебя?
— О, да!
— Ты знаешь и то, что обещал мне настоятель?
— Это его дело, я делаю, что могу!
— Ты, может быть, слышал, что я порвала со всеми моими друзьями в Катании, когда я узнала, что мой отец обращался к ним за помощью и они отказали ему?
— Я это знаю!
— И что я переселилась в Диаманте, чтобы избавить его от стыда встречаться с ними?
— Они ведь в братствах не бывают!
— И, зная все это, ты не боишься поступить так с моим отцом?
— Бояться? Нет, жена моя, я не боюсь!
— Разве я не сделала тебя счастливым? — спросила она тогда.
— О, да! — отвечал он равнодушно.
— Разве тебе не нравится петь для меня? Разве тебе неприятно, что я считаю тебя самым благородным человеком в Сицилии? Разве ты не радовался, что мне понравился старый дворец? Почему же все это должно кончиться?
Он положил руку ей на плечо и произнес предостерегающе:
— Помни, что ты вышла замуж не за светского молодчика с Via Aetna в Катании!
— О, нет!
— Здесь у нас в горах другое обыкновение! Здесь жены во всем повинуются мужьям. И красивые фразы для нас ничего не значат! А если нам их захочется послушать, то мы прекрасно знаем, как их получить!
Она испугалась таких слов и бросилась перед ним на колени. Было уже темно, но из освещенной комнаты света падало достаточно, чтобы он мог видеть ее глаза. Сверкающие, как звезды, они с мольбой были обращены к нему.
— Сжалься! Ты не знаешь, как я люблю его!
Дон Ферранте засмеялся:
— С этого и надо было начать! А теперь ты рассердила меня!
Она продолжала стоять на коленях и смотреть на него.
— Это хорошо, — сказал он, — вперед ты будешь знать, как держать себя!
Она все еще не вставала с колен. Тогда он спросил:
— Должен я объявить ему об этом, или ты скажешь сама?
Донне Микаэле стало стыдно, что она так унижалась. Она поднялась и твердо ответила:
— Я сама скажу ему, но только в последний день. И ты должен не дать ему ничего заметить.
— Нет, я ничего не скажу ему, — отвечал он, подделываясь ей в тон. — Чем меньше стонов, тем лучше.
Но когда он ушел, донна Микаэла засмеялась над ним. Он думает, что может обращаться с ее отцом, как ему угодно. Она знает, кто ей поможет…
В соборе в Диаманте была чудотворная статуя Мадонны; история ее следующая:
В давние времена в пещере на Монте Киаро жил один святой отшельник. И однажды приснилось отшельнику, что в гавани Катании стоит судно, нагруженное священными изображениями, и одно среди них было такое святое, что одна страшно богатая англичанка хотела обменять его на вес золота. Проснувшись, отшельник сейчас же отправился в Катанию. Когда он пришел туда, он увидал, что сон его был вещий. В гавани стояло судно, нагруженное изображениями святых, и среди них находилось изображение Мадонны, которое было светлее, чем все другие. Тогда отшельник начал просить капитана не увозить изображение из Сицилии и подарить ему. Но капитан отказался исполнить его просьбу.
— Я отвезу его в Англию, — говорил он, — и англичанка купит его у меня на вес золота.
Отшельник снова начал настойчиво просить его. Наконец, капитан велел своим людям свести его на берег и поднять паруса, чтобы плыть дальше.
Казалось, что святое изображение уже потеряно для Сицилии, но отшельник на берегу опустился на колени и молил Бога не допустить до этого. И что же случилось? Судно не могло выйти из гавани.
Якорь был поднят, паруса распущены, ветер попутный, а судно три дня стояло неподвижно, точно высеченное из скалы. На третий день капитан взял изображение Мадонны и бросил его на берег отшельнику, который продолжал стоять на коленях. И в ту же минуту судно отчалило от берега. А отшельник отнес изображение на Монте Киаро, и оно теперь находится в Диаманте, в соборе, где у него своя часовня и алтарь.
Донна Микаэла отправилась к этому изображению Мадонны просить ее за отца.
Она прошла в часовню Мадонны, приютившуюся в темном углу храма. Все стены в ней были покрыты предметами, принесенными по обету — серебряными сердцами и картинами — дарами тех, кому помогла Мадонпа Диаманте.
Статуя была высечена из черного мрамора, и, когда Микаэла увидала ее в ее нише, такую высокую и темную и почти скрытую за золотой решеткой, ей показалось, что лицо Мадонны прекрасно и сияет милосердием. И сердце ее преисполнилось надежды.
Вот она, всемогущая Царица Небесная, добрая мать Мария, скорбящая, которой понятно всякое горе, — она не допустит, чтобы у нее отняли отца,
Здесь она сейчас же обретет помощь. Ей стоит только преклонить колена и поведать о своем горе, и черная Мадонна поможет ей.
Она была убеждена, что в то время, как она молится, дон Ферранте уже переменил свое решение. Когда она вернется домой, он выйдет ей навстречу и скажет, что ее отец останется с ней.
Прошло три недели.
Донна Микаэла вышла из летнего дворца, отправляясь к утренней мессе; но, прежде чем пойти в собор, она зашла в лавку донны Элизы купить восковую свечу. Было так рано, что она боялась, что лавка еще заперта; но она была отперта, и донна Микаэла радовалась, что она может принести что-нибудь в дар черной Мадонне.
Когда донна Микаэла вошла в лавку, там никого не было; она начала отворять и затворять дверь, чтобы звоном колокольчика вызвать донну Элизу в лавку. Наконец, кто-то вышел, но это была не донна Элиза, а молодой человек.
Этот юноша был Гаэтано, который понаслышке хорошо знал донну Микаэлу. Он так много слышал о ней, что боялся с ней встретиться, и, когда она приходила к донне Элизе, он всегда запирался в своей мастерской. А донна Микаэла знала о нем только то, что он скоро должен был уехать из Диаманте и целые дни вырезывал изображения святых, чтобы донне Элизе было что продавать в то время, пока он будет добывать богатства в Аргентине.
Увидя теперь Гаэтано, она нашла его таким прекрасным, что почти обрадовалась этому. Она чувствовала себя встревоженной, как преследуемое животное, но никакое горе в мире не могло помешать ей испытывать радость, когда она видела что-нибудь прекрасное.
Она спрашивала себя, где она могла видеть его раньше, и вдруг вспомнила, что это лицо она видела в великолепной картинной галерее ее отца в их дворце в Катании. Но там он был не в рабочей блузе; напротив, на нем была бархатная шляпа с длинным развевающимся белым пером и широкий кружевной воротник на бархатной одежде. Картина эта была написана великим художником Ван-Диком.
Донна Микаэла спросила у Гаэтано восковую свечу, и он начал искать ее. И тут случилось что-то странное: Гаэтано, знавший наизусть маленькую лавочку, вдруг оказался в ней совсем чужим. Он искал восковые свечи в ящиках с четками и в коробках с образками. Он ничего не мог найти и в нетерпении опрокидывал ящики и ломал коробки. Всюду царил беспорядок и разрушение, и донна Элиза была бы очень огорчена, если бы в эту минуту вошла в лавку.
Но донна Микаэла с удовольствием глядела, как он отбрасывал со лба густые кудри и как золотистые глаза его искрились, точно желтое вино, пронизанное лучами солнца. Ей служило большим утешением видеть такую красоту.
И донна Микаэла должна была извиниться перед благородным господином, которого написал великий Ван-Дик. Потому что она часто говорила ему:
— Ах, синьор, вы были очень прекрасны, но едва ли вы были так мрачны, бледны и печальны. И у вас не было таких огненных глаз, все это вложил в вас писавший вас художник. — Но, увидя Гаэтано, донна Микаэла нашла, что все это может быть соединено в одном лице и что художнику не пришлось прибавлять что-нибудь от себя. И поэтому она просила извинения у благородного господина.
Между тем, Гаэтано нашел ящики с восковыми свечами, которые стояли под прилавком на своем обычном месте. Он подал ей свечу, но он не знал, сколько она стоит, и попросил ее зайти после, чтобы заплатить. Когда же она попросила у него бумаги, чтобы завернуть свечу, он пришел в такое смущение, что она должна была помочь ему в его поисках.
И вдруг ей стало жалко, что такой человек собирается уехать в Аргентину.
Он предоставил донне Микаэле самой завертывать свечу, а сам он стоял, не спуская с нее глаз. Ей хотелось попросить его не глядеть на нее, так как лицо ее выражало скорбь и отчаяние.
Гаэтано едва успел вглядеться в ее черты, как вскочил на маленькую лестницу, снял с верхней полки одно из изображений и подошел к ней. Это был маленький позолоченный и раскрашенный деревянный ангел, маленький Сан-Микелэ в борьбе с дьяволом. Изображение было завернуто в бумагу и уложено в вату.
Он подал его донне Микаэле и просил ее принять его в подарок. Ему так хотелось этого, потому что это была его лучшая работа. Он был убежден, что это изображение обладает большей силой, чем все его другие статуэтки, и он нарочно поместил его на верхнюю полку, чтобы первый встречный не мог увидеть и купить его. Он просил донну Элизу продать его только тому, у кого большое горе. И потому он просит донну Микаэлу принять его.
Но Гаэтано просил ее взглянуть, как прекрасно вырезано изображение. Заметила ли она, как взъерошены от гнева крылья архангела и как Люцифер вонзил свои когти в стальные латы на его ноге? Видит ли она, как Сан-Микелэ поднял свое копье, как он наморщил лоб и сжал губы?
Он хотел положить ей в руку маленькое изображение, но она мягко отстранила его. Она видит, что это изображение прекрасно и чудотворно, сказала она, но она знает, что оно не может ей помочь. Она благодарит его за подарок, но не принимает его.
Тогда Гаэтано взял изображение, завернул его и поставил на прежнее место.
И он не заговорил с ней, пока не уложил и не убрал его.
Тогда он спросил, зачем она покупает восковую свечу, если она неверующая? Или она хочет этим показать, что не верит в Сан-Микелэ? Но разве она не знает, что он самый могущественный из ангелов, что он победил Люцифера и низверг его в Этну? Или она сомневается в истинности этого? Или она не знает, что в этой битве Сан-Микелэ потерял одно перо из своего крыла и оно было найдено в Кальтанизетте? Знает она это или не знает? Что же хочет она сказать тем, что Сан-Микелэ не может ей помочь? Может быть, она думает, что ни один святой не может ей помочь? И для этого стоит он целый день в мастерской и вырезывает святые изображения. Стал бы он это делать, если бы они были не нужны? Или она думает, что он обманщик?
Но Микаэла была такой же глубоко верующей, как Гаэтано, слова его показались ей несправедливыми, и она горячо возразила ему:
— Случается иногда, что святые не помогают, — сказала она. И, видя, что Гаэтано недоверчиво смотрит на нее, она почувствовала непреодолимое желание убедить его, и она рассказала, как ей обещали именем Мадонны, что отец ее будет наслаждаться беззаботной старостью, если она будет верной женой дону Ферранте. А теперь муж хочет отправить его в братство, где все бедно, как в богадельне для бедняков, и строго, как в тюрьме. И Мадонна не помогает ей, через неделю он должен уехать.
Гаэтано участливо слушал ее. Это-то и побудило ее рассказать все свое горе.
— Донна Микаэла, — сказал он. — Вы должны обратиться к черной Мадонне в соборе.
— Неужели вы думаете, что я уже не молилась ей?
Гаэтано покраснел и сказал почти гневно:
— Уж не хотите ли вы сказать, что вы напрасно обращались к черной Мадонне? — Последние три недели я напрасно молилась и просила ее.
Говоря это, донна Микаэла почти задыхалась. Ей хотелось плакать о самой себе, потому что она каждый день ждала помощи и обманывалась, и все-таки не знала ничего другого, как снова и снова прибегать к молитве. И по ее лицу видно было, что она снова переживала те страдания, которые она испытывала каждый день, видя, что мольбы ее не исполняются и время уходит.
Но Гаэтано не был этим тронут, он улыбался и барабанил пальцами по стеклянному ящику, стоящему на прилавке.
— Вы только просили Мадонну? — спросил он.
Только просила, только просила! Она обещала покаяться во всех грехах и исправиться. Она ходила в ту улицу, где жила прежде, и ухаживала за больной женщиной, у которой была рана на ноге. Она не проходила мимо ни одного нищего, не подав ему милостыни.
Только просила! И она сказала, что, если бы Мадонна хотела ей помочь, то она, конечно, удовольствовалась бы и одними молитвами. Она целые дни проводит в соборе. А страх и тревога, которые терзают ее! Разве они ни во что не считаются?
Он только пожал плечами. Она не пробовала ничего другого?
Ничего другого? Она перепробовала все, что только есть на свете. Она приносила ей в дар серебряные сердца и восковые свечи. Она не выпускала из рук четок.
Гаэтано возмущал ее. Ни на что это он не обращал внимания и только спрашивал:
— И ничего больше? Ничего больше?
— Но вы должны понять, — говорила она, — что дон Ферранте не дает мне много денег. Я больше ничего не могу сделать! Мне удалось, наконец, купить шелку и шелковых шнурков, чтобы вышить покров на алтарь. Вы должны же это понять!
Но Гаэтано, который все дни проводил в обществе святых и знал, каким страстным рвением и трудом добивались они, чтобы Господь исполнил их просьбы, только смеялся над донной Микаэлой, которая думала, что можно тронуть Мадонну восковыми свечами и покровом на алтарь.
Все это ему хорошо знакомо, возражал он. Все ее поступки ему вполне ясны. Так всегда бывает с бедными святыми. Весь мир взывает к ним за помощью, но только немногие понимают, как надо поступать, чтобы быть услышанными. А потом начинаюсь говорить, что святые бессильны. Только те получают помощь, кто знает, как надо молиться.
Донна Микаэла смотрела на него в нетерпеливом ожидании. В словах Гаэтано пылала такая сила и убежденность, что она начала думать, что он научит ее нужному, все разрешающему слову.
И Гаэтано взял свечу, лежавшую перед ней на прилавке, бросил ее обратно в ящик и сказал, что ей нужно делать. Он запретил ей носить дары Мадонне и молиться ей или помогать чем-нибудь бедным. Он сказал, что разорвет покров, если она сделает на нем хоть еще один стежок.
— Покажите ей, донна Микаэла, что тут дело идет об очень важном, — говорил он и глядел на нее с настойчивой силой. — Господи Боже, вы должны найти что-нибудь, чтобы доказало ей, что это серьезное дело, а не пустяки. Вы должны ей показать, что вы не хотите жить, если она не поможет вам. Думаете ли вы оставаться верной дону Ферранте, если он отошлет из дому вашего отца? Едва ли! Если Мадонна не будет бояться того, что вы можете сделать — зачем ей помогать вам?
Донна Микаэла отступила назад. Он быстро вышел из-за прилавка и крепко схватил ее за руку.
— Понимаете, вы должны показать ей, что вы можете погубить себя, если она не поможет вам. Вы должны грозить, что погрязнете в грехе и кончите смертью, если не получите, чего хотите. Таким путем только можно принудить святых исполнить просимое.
Она вырвалась от него и ушла, не сказав ни слова. Она быстро поднялась по узкой извилистой уличке, вошла в собор и в страшном смятении распростерлась перед алтарем черной Мадонны.
Это случилось в субботу утром, а в воскресенье вечером донна Микаэла снова увидала дона Гаэтано. Был прекрасный лунный вечер, а в Диаманте такое обыкновение, что в лунные вечера все выходят из своих домов на улицу. Как только хозяева летнего дворца вышли на улицу, они сейчас же встретили знакомых. Донна Элиза подхватила под руку кавальере Пальмери, синдик Кольтаро подошел к дону Ферранте потолковать о выборах; а Гаэтано пошел с донной Микаэлой, потому что ему хотелось знать, последовала ли она его совету.
— Бросили вы вышивать покров на алтарь? — спросил он.
Но донна Микаэла отвечала, что вчера она целый день вышивала его.
— Вы сами портите свое дело, донна Микаэла.
— Да, этому уж больше не помочь, дон Гаэтано.
Она устроила так, что они оказались позади всех. Она хотела кое о чем поговорить с ним. Когда они дошли до Porta Aetna, они прошли в ворота и свернули на дорогу, спускающуюся с Монте Киаро среди пальмовых рощ.
Они не могли бы идти на оживленные улицы; донна Микаэла говорила так, что жители Диаманте побили бы ее камнями, если бы слышали ее.
Она спрашивала Гаэтано, видел ли он хорошенько черную Мадонну в соборе. Она только вчера как следует разглядела ее. Мадонна стояла в самом темном углу собора вероятно для того, чтобы никто не видал ее. Она такая черная и закрыта решеткой. Никто не может разглядеть ее.
Но сегодня донна Микаэла ясно видела ее. Сегодня был праздник Мадонны, и ее вынесли из ниши. Пол и стены ее часовни были покрыты белыми цветами миндаля, а сама Она стояла на алтаре большая и темная среди массы белоснежных цветов.
Но как только донна Микаэла взглянула на статую, ее охватило отчаяние. Это совсем не было изображение Мадонны! Нет, та, кому она молилась была не Мадонна! О, позор, позор! Ведь это древняя богиня. Кто когда-нибудь видел изображение богинь, не может в этом ошибиться. На ней была не корона, а шлем; в руках она держала не младенца, а щит. Это была Афина-Паллада. Это была не Мадонна. Ах нет, нет!
И здесь в Диаманте поклонялись такому изображению! Здесь поставили языческую статую и молятся на нее! И что было хуже всего: их Мадонна была безобразна! Она вся выветрена и никогда не была произведением искусства. Она была так безобразна, что на нее нельзя было смотреть.
Ах, ее обманули тысячи даров, висящих у нее в часовне, ее ввели в заблуждение все легенды, которые рассказывают о ней! И она потеряла три недели, молясь ей! Теперь она знает, почему она не получила никакой помощи! Ведь это не Мадонна, не Мадонна!
Они шли по дороге, которая опоясывает Монте Киаро за стенами города. Все вокруг них было бело. Белый туман лежал у подножия горы, и миндалевые деревья на Этне стояли совсем белые. Иногда они сами проходили под нависшими над ними миндальными ветвями, которые так густо были усеяны цветами, что, казалось, они были опущены в расплавленное серебро. Луна светила так ярко, что все тонуло в ее свете и казалось белым. Казалось почти странным, что его не ощущаешь, что он не греет и не ослепляет глаз. Донна Микаэла спрашивала себя, лунный ли свет настроил Гаэтано так мирно, что он не схватил и не сбросил ее в Симето, слыша ее богохульства.
Он тихо и спокойно шел рядом с ней; но она боялась того, что он теперь сделает. Она была охвачена такой тревогой, что не могла молчать.
Ей оставалось сказать еще самое ужасное. Она говорила, что целый день старалась думать о настоящей Мадонне и вызывала в своей памяти все изображения ее, когда-либо виденные. Но все было напрасно; только она начинала думать о сияющей царице небесной, как появлялась древняя черная богиня и становилась между ними. И царица небесная исчезала, а перед ней оставалась высохшая озабоченная старая дева, так что у нее теперь не было никакой Мадонны. Она думает, что Мадонна сердится на нее за то, что она делала слишком много для той другой, и лишает ее своей милости и не дает ее увидеть себя. Но из-за той ложной Мадонны отцу ее грозить несчастье. И теперь уж ей не удастся удержать его дома. Теперь она никогда не получит его прощенья. Ах, Боже! Боже!
И все это она говорила дону Гаэтано, который чтил черную Мадонну Диаманте больше всех других.
Он шел так близко от донны Микаэлы, что она думала, уж наступает последняя минута. Она заговорила тихо, как бы защищаясь:
— Я схожу с ума! Я теряю рассудок от беспокойства! Я не сплю больше.
Но слушая ее, Гаэтано думал только о том, какое она еще дитя и как она не умеет совладать с жизнью.
И почти само собой вышло, что он вдруг нежно обнял ее и поцеловал, потому что она была такое напуганное и неразумное дитя.
Она была так сильно удивлена, что и не подумала отстраниться от него. Она не вскрикнула и не побежала. Она поняла только, что он поцеловал ее, как целуют ребенка. Она быстро пошла вперед и потом заплакала. Этот поцелуй показал ей, как она слаба и беспомощна и как она тоскует по человеке сильном и добром, который позаботился бы о ней.
Ведь это ужасно, что она так одинока, хотя у нее есть отец и муж, что даже этот чужой человек питает к ней сострадание.
Когда Гаэтано увидел, что она вздрагивает от рыданий, он почувствовал, что тоже начинает дрожать. Сильное, могучее волнение охватило его.
Он снова подошел к ней и взял ее за руку. И голос его звучал не громко и ясно, а глухо и как бы подавленно от волнения, когда он сказал:
— Хотите бежать со мной в Аргентину, если Мадонна не поможет вам?
Но теперь донна Микаэла оттолкнула его от себя. Она вдруг почувствовала, что он говорит с ней не как с ребенком. Она повернула и пошла обратно в город. Гаэтано следовал за ней, но на том месте, где он поцеловал ее, он остановился, ему казалось, что он никогда в жизни не сможет уйти отсюда.
Два дня провел Гаэтано, думая о донне Микаэле, а на третий пошел в летний дворец, чтобы поговорить с ней.
Он встретил ее на крыше на террасе и сразу объявил ей, что она должна с ним бежать.
С тех пор как они виделись в последний раз, он все обдумал. Стоя в своей мастерской, он обсуждал все случившееся, и теперь все стало ему ясно.
Она — роза, которую сильный сирокко оторвал от ствола и безжалостно закрутил в воздухе, чтобы она нашла тем больше покоя и защиты в его любящем сердце. Она должна понять, что Бог и все святые желают и требуют, чтобы они полюбили друг друга, иначе ее великое несчастье не сблизило бы их. И Мадонна отказывала ей в помощи, чтобы снять с нее клятву в верности дону Ферранте. Потому что все святые на небесах знали, что она его — Гаэтано. Для него она была создана, для него она выросла, для него она живет. И, когда он там на дороге при свете луны поцеловал ее, он почувствовал себя заблудившимся ребенком, который долгое время блуждал в пустыне и, наконец, добрел до родного дома. У него ничего нет, она его родина и его очаг, она — наследство, завещанное ему Богом, она — единственное в мире, чем он владеет.
Поэтому он не может оставить ее здесь. Она должна последовать за ним, должна, должна!
Он не опустился перед ней на колени. Он стоял перед ней со сжатыми кулаками и сверкая глазами. Он не просил ее, он приказывал ей ехать с ним, потому что она принадлежала ему.
Не было никакого греха, если он увезет ее; напротив, он обязан это сделать. Что будет с ней, если он покинет ее?
Донна Микаэла слушала его, не трогаясь с места. Она все время сидела не шевелясь и, даже тогда, когда он перестал говорить.
— Когда вы едете? — спросила она наконец.
— Я уезжаю из Диаманте в субботу.
— А когда отходит пароход?
— В воскресенье вечером из Мессины!
Донна Микаэла встала и пошла к лестнице.
— Мой отец в субботу должен ехать в Катанию, — сказала она. — Я попрошу дона Ферранте позволить мне проводить его.
Она сошла несколько ступеней, как если бы ей нечего было больше сказать. Потом она остановилась.
— Если вы встретите меня в Катании, я последую за вами, куда вы захотите!
Она быстро сошла с лестницы. Гаэтано не старался удержать ее. Наступит день, когда она не побежит от него. Он хорошо знал, что она должна полюбить его.
Всю пятницу донна Микаэла провела в соборе. Она пришла к Мадонне и в отчаянии бросилась перед ней на колени.
«О, Madonna mia, Madonna mia! Неужели завтра я должна стать сбежавшей женой? И люди будут иметь право говорить про меня все дурное?» И все представилось ей в таком ужасном виде. Ее пугало бежать с Гаэтано, и она не знала, как она сможет остаться у дона Ферранте. Она ненавидела как одного, так и другого. Ей казалось, что оба они могут принести ей только горе. Она видела ясно, что Мадонна не поможет ей. И вот она спрашивала себя, не причинит ли ей бегство с Гаэтано еще больше несчастий, чем если она останется у дона Ферранте. И стоит ли губить себя, чтобы отмстить мужу?
И есть ли что-нибудь более достойное презрения, как бегство с человеком, которого не любишь?
Мучительное сомнение терзало ее. Всю неделю она томилась в ужаснейшем беспокойстве. И что хуже всего, она совсем не могла спать. И теперь она не была в состоянии рассуждать здраво и ясно.
И снова она погружалась в молитвы. Но потом ей приходило в голову: «Ведь Мадонна не может помочь мне!» — она переставала молиться.
Невольно она начала думать о своих прежних страданиях и она вспомнила маленькое изображение, которое уже однажды помогло ей, когда она была в таком же великом отчаянии.
Со страстным порывом взмолилась она к маленькому жалкому младенцу: «Помоги, помоги мне! Помоги моему старому отцу и помоги мне самой, чтобы я не довела себя до преступления и мести!»
И, когда в этот вечер она ложилась спать, тревога и грусть продолжали мучить ее. «Если бы мне заснуть хоть часок, — думала она, — я знала бы, что мне делать».
Гаэтано должен был уехать на следующий день рано утром. Она приняла, наконец, решение поговорить с ним до его отъезда и сказать ему, что, она не может следовать за ним. Она не может перенести, чтобы ее считали погибшей женщиной.
И как только она приняла это решение, сейчас же она и заснула. Она проснулась, когда часы били девять часов утра. Гаэтано уже давно уехал, и она не могла сказать ему, что переменила свое решение.
Но она и не думала об этом. Во время сна в нее вошло что-то новое и чужое. Ей, казалось, что она провела ночь в небесах и вдыхала воздух блаженства.
Какой святой делал больше добра людям, чем Сан-Паскале? Не случается разве иногда, что двое людей стоят где-нибудь в уединенном местечке леса или поля, говорят о ком-нибудь дурно или замышляют что-нибудь злое? Так слушайте, что бывает! Когда они так стоят и говорят, раздается вдруг удар, и они оглядываются и с удивлением спрашивают друг друга, не бросил ли кто камень. Нет никакого смысла оглядываться и осматриваться. И напрасно отбегать в сторону, отыскивая того, кто бросил камень. Потому что бросил его Сан-Паскале. Так же верно, как существует на небе справедливость, верно и то, что Сан-Паскале, услышав их злые речи, бросил им в предостережение один из своих камней.
И тот, кто хочет, чтобы ему не препятствовали исполнять злые замыслы, не должен утешаться, что камни Сан-Паскале скоро придут к концу. Они никогда не иссякнут. Их так много, что их хватит до последнего дня. Потому что, знаете ли вы, что делал Сан-Паскале, когда еще он странствовал по земле? Знаете вы, о чем он думал больше всего? Сан-Паскале замечал каждый камешек, попадавшийся ему на пути, и собирал их все в мешок. Вы, пожалуй, не станете нагибаться, чтобы поднять сольдо, а Сан-Паскале наклонялся за каждым камешком, и, когда он умер, он взял их все с собой на небо, и теперь он сидит там и бросает камешком в каждого, кто затевает что-нибудь недоброе.
Но, конечно, Сан-Паскале не только это добро оказывает людям. Он посылает знамение, если кто должен вступить в брак или умереть, и свои вести он подает не только бросаньем камешков.
Старуха Сараэдда в Рандааццо сидела однажды ночью у постели своей больной дочери и спала. Дочь была в беспамятстве и близка к смерти, и никто не мог известить об этом священника. И кто же разбудил мать пока еще было не поздно? Отчего она проснулась и успела послать за священником? А оттого, что стул под ней начал качаться, скрипеть и трещать, пока она не проснулась. И делал это Сан-Паскале. Кто же другой, кроме Сан-Паскале, позаботится об этом?
Про Сан-Паскале ходит еще такое сказание: в Трэ-Костаньи жил длинный Кристофоро. Он был не злой человек, но у него была одна дурная привычка. Он не мог открыть рта, чтобы не разразиться проклятиями. Из двух слов одно всегда было бранью. И вы думаете, его останавливали увещания жены и соседей? Но над его постелью висело маленькое изображение Сан-Паскале, и этому-то маленькому изображению и удалось излечить его от его привычки. Каждую ночь оно начинало раскачиваться в своей рамке и качалось то сильнее, то слабее, судя по тому, много или мало он бранился в этот день. И он увидал, что не сможет спать ни одну ночь, пока не перестанет браниться.
В Диаманте была церковь, посвященная Сан-Паскале. Она стояла на горе за Porta Aetna. Церковь маленькая и бедная, но ее белые стены и красные купола красиво мелькают в чаще миндалевых деревьев.
Весной, когда цветут миндалевые деревья, церковь Сан-Паскале самая красивая в Диаманте. Цветущие ветви, густо усеянные нежными белыми цветочками, окутывают ее как праздничная риза.
Но церковь Сан-Паскале стоит жалкая и заброшенная, потому что никто не хочет больше справлять в ней богослужения. А все оттого, что гарибальдийцы, освободившие Сицилию, придя в Диаманте, расположились лагерем в церкви Сан-Паскале и в францисканском монастыре, лежащем возле церкви. Они вводили в церковь неразумных животных и предавались в ней такой разгульной жизни с женщинами и играм, что цёрковь считалась с того времени оскверненной и поруганной и недостойной, чтобы в ней совершалось богослужение.
Поэтому церковь Сан-Паскале носещали только знатные люди и иностранцы весной, когда цветут миндалевые деревья. Хотя все склоны Этны и становятся белыми от миндалевых цветов, но самые большие и прекрасные деревья окружают старую, опустевшую церковь.
Но бедняки круглый год ходят к Сан-Паскале. Хотя церковь и заперта, но они все-таки обращаются за помощью к святому. При входе под каменным балдахином стоит его изображение, и ему надо молиться, если хочешь узнать будущее. Никто не предсказывает будущего лучше, чем Сан-Паскале.
В то самое утро, когда Гаэтано должен был покинуть Диаманте, облака спустились с Этны так низко и так плотно, что казалось, это были столбы пыли, поднятые бесчисленными стадами; они наполняли воздух подобно темнокрылым драконам и разбивали кругом дождь, сырой туман и мрак. Воздух в Диаманте сделался такой непроницаемый, что не видно было через улицу. Сырость оседала на все, полы были так же мокры, как крыши, с дверей стекала вода, перила лестниц были покрыты крупными каплями, туман колебался в сенях и проникал даже в комнаты, так что казалось, что они были полны дыма.
И именно в этот день рано утром еще до дождя одна богатая англичанка выехала из Катании в большой дорожной карете, чтобы объехать вокруг Этны.
Она проехала несколько часов, когда начался страшный ливень и все скрылось в тумане. Так как она желала насладиться видом окружающей местности, то она решила заехать в ближайший городок и остаться там, пока не пройдет буря. Этим городом и было Диаманте.
Англичанка эта была некая мисс Тоттенгам, нанявшая палаццо Пальмери в Катании. Среди вещей, которые она везла с собой, находилось и маленькое изображение Христа, которому молилась донна Микаэла в день своего отъезда. Это изображение старое и искалеченное она возила всюду с собой в память одного старого друга, завещавшего ей все свои богатства.
Но можно было подумать, что Сан-Паскале знал, какое это было чудотворное изображение, и хотел приветствовать его. В то мгновенье, как карета мисс Тоттенгам въезжала в Porta Aetna, колокола в церкви Сан-Паскале зазвонили.
И целый день они звонили сами собой.
Колокола Сан-Паскале были немногим больше тех колоколов на помещичьих дворах, которыми сзывают рабочих, и, так же как они, они висела высоко над церковной крышей в маленькой колоколенке, и их можно было привести в движение, дергая за веревку, которая висели снаружи вдоль церковной стены.
Совсем не трудное дело звонить в колокола; но не так-то легко заставить их звонить самих по себе. Кто видел, как старый фра Феличе из францисканского монастыря просовывал ногу в петлю веревки и расхаживал взад и вперед, чтобы привести колокола в движение, тот поймет, что они не могут звонить без посторонней помощи.
Но именно это-то и случилось с ними в то утро. Веревка висела, крепко привязанная к крюку в стене, и никто не касался ее. Никто также не поднимался на крышу в маленькую колоколенку, чтобы звонить в них. Ясно было видно, как колокола раскачивались и языки бились об их металлические стенки. И никто не мог объяснить, каким образом они пришли в движение.
Когда донна Микаэла проснулась, колокола уже звонили, и она долго лежала неподвижно и все слушала их. Она никогда не слыхала ничего более приятного. Она не знала, что это было чудо; но она лежала и думала о том, как прекрасно звучат они! Она лежала и спрашивала себя, действительно ли так могут звучать чугунные колокола.
Да впрочем нельзя было и знать, какой металл звучал в этот день в колоколах Сан-Паскале.
Ей казалось, что они говорили ей, что теперь она может быть спокойна, теперь она может жить и любить, теперь перед ней откроется что-то великое и прекрасное, и никогда больше она не будет раскаиваться и печалиться.
Сердце ее начало сильно биться, и она торжественно вступила под звон колоколов в громадный замок. И кому же, как не любви, мог принадлежать этот замок? Кто, кроме любви, мог быть властелином такого чудного дворца?
Это не могло таиться дольше. Проснувшись, донна Микаэла почувствовала, что она любит Гаэтано и ничего так не жаждет, как уехать с ним.
Открыв оконные ставни, донна Микаэла увидала серое утро, но она послала небу воздушный поцелуй и прошептала: «О, утро дня, когда я должна уехать, ты прекраснеѳ всех когда-либо пережитых мною, и как бы пасмурно ты ни было, мне бы хотелось приласкать и поцеловать тебя!»
Но больше всего она восторгалась колоколами.
Из этого можно с уверенностью заключить, как сильна была ее любовь, потому что все другие с трудом переносили звон этих колоколов, которые и не думали смолкать. В первые полчаса никто не обратил на них внимания. В первые полчаса никто и не спросил, где это звонят. Но зато потом…
Никто, конечно, не думал, что маленькие колокола Сан-Паскале должны звонить неслышно. У них всегда был сильный звук; но теперь казалось, что они звучат все громче и громче. Скоро начало казаться, что колокола звучат сверху из облаков. Казалось, что все небо увешано ими и их не видно только благодаря туману.
Когда донна Элиза услышала звон колоколов, она подумала сначала, что это маленький колокол Сан-Джузеппе, потом, — что звонят в соборе. Потом ей показалось, что она различает колокол доминиканского монастыря, и в конце концов она пришла к убеждению, что звонят все колокола в городе, все колокола в пяти монастырях и семи церквах звонят как только можно громче. Ей казалось, что она узнает их все, пока, наконец, она спросила и узнала, что звонят только маленькие колокола Сан-Паскале.
Во время первого часа, пока еще не все знали, что колокола звонят сами собой, все замечали, что капли дождя падают в такт со звоном колоколов и что у говоривших в голосе звучали металлические ноты. Заметили также, что невозможно было играть на мандолине или гитаре, потому что колокола сливались с музыкой или заглушали ее, и нельзя было читать, потому что буквы раскачивались, как языки колоколов, а слова получали голос и сами собой произносились вслух.
Вскоре стало невыносимо видеть цветы на длинных стеблях, потому что казалось, что они раскачиваются взад и вперед. И парод жаловался, что вместо аромата они издавали звон.
A некоторые утверждали, что туман, наполнявший воздух, колыхался в такт с колоколами, и они говорили, что маятники на часах качались тоже им в такт и так же двигались люди, зыходившиѳ на улицу.
И это случилось через два часа после того, как начали звонить колокола и люди еще смеялись над ними.
Но в третий час начало казаться, что колокола звонят еще громче; одни начали затыкать уши ватой, а другие прятать головы под подушки. Но, несмотря на это, чувствовалось, как воздух содрогается от ударов колоколов, и казалось, что замечаешь, как все двигается им в такт. Те, что поднимались на чердаки, слышали ясный и резкий звон, словно доносящийся с неба; а те, что спускались в погреба, слышали его таким сильным и грозным, как будто церковь Сан-Паскале находилась под землей.
И все жители Диаманте были охвачены ужасом, кроме донны Микаэлы, которую любовь охраняла от всякого страха.
Тогда все начали раздумывать, не означает ли что-нибудь, что звонят именно колокола Сан-Паскале. И все начали спрашивать, о чем хочет возвестить святой. У каждого была своя забота, и каждый думал, что Сан-Паскале предсказывает именно ему что-нибудь ужасное. И каждый вспоминал поступки, тяготевшие на его совести, и думал, что Сан-Паскале этим звоном навлекает на него возмездие.
Но, когда и к полудню колокола все еще продолжали звонить, никто больше не сомневался, что Сан-Паскале возвещает Диаманте такое несчастье, что можно по меньшей мере ожидать, что в течение года вымрут все жители.
Прекрасная Джианнита пришла испуганная и плачущая к донне Микаэле и жаловалась, что звонят колокола Сан-Паскале!
— Боже мой, Боже мой, пусть бы это был всякий другой святой, а не Сан-Паскале! Он сидит там наверху и видит, что нам грозит что-то ужасное, — говорила Джианнита. — Туман не мешает видеть ему так далеко, как ему хочется. Он видит, что вражеские суда приближаются по морю. Он видит, что из Этны поднимается облако пепла, которое упадет на нас и засыплет нас на смерть.
Но донна Микаэла смеялась и думала, что она-то знает, о чем звонит Сан-Паскале.
— Это похоронный звон — для чудных миндалевых цветов, которые все осыплются от дождя, — говорила она Джианните.
Никто не мог внушить ей страха, потому что она думала, что колокола звучат только для нее. Они баюкали ее в мечтах. Она тихонько притаилась в музыкальной зале, полная глубокой радости. A все люди вокруг нее были преисполнены страха, беспокойства и тоски.
Невозможно было спокойно заниматься своим делом. Нельзя было думать ни о чем другом, как о том великом ужасе, который предсказывал Сан-Паскале.
Нищим подавали милостыню, какой они еще никогда не получали; но бедняки не радовались ей, так как не надеялись пережить следующий день. И священники не радовались, хотя церкви были полны народа, они целый день должны были принимать исповедь кающихся, и число приношений перед алтарем святого все возрастало.
Не радовался и писец Винченцо да-Лоццо, хотя вокруг его стола в лоджии ратуши теснился народ и каждый охотно платил ему сольдо, только бы успеть написать в этот последний день прощальное слово далеким близким.
Невозможно было давать уроки в школах, так как дети плакали все время. Но в полдень пришли матери с окаменевшими от ужаса лицами и увели детей с собой, чтобы быть вместе, если что-нибудь случится.
Точно так же выпал свободный день и на долю учеников портных и сапожников. Но бедные малые не решались воспользоваться своей свободой, а оставались в мастерских и ждали.
И после полудня звон все еще продолжался.
Тогда старый привратник при дворце Джерачи, — где теперь жили только нищие, да и сам сторож был нищий, одетый в жалкие отрепья — надел на себя светло-зеленую бархатную ливрею, которую он надевал только в праздничны дни и в день рожденья короля.
И всякий, кто видел его у ворот в этой пышной одежде, леденел от ужаса, потому что каждый понимал, что старик ждет приезда такой важной гостьи, как смерть.
Было ужасно, как люди пугали друг друга.
A бедняк Торино, бывший прежде человеком состоятельным, переходил от дома к дому и кричал, что пришло время, когда все, кто обманывал его и довел до бедности, получат наказание. Он заходил в каждую лавку на Корсо, стучал кулаком по прилавку и клялся, что теперь все в городе получат по заслугам, потому что все они помогали обманывать его.
И так же было страшно то, что приходилось слышать в café Europa. Там из года в год сидели за карточным столом одни и те же четыре игрока, и можно было подумать, что они не могут делать ничего другого. Но теперь они вдруг побросали карты и поклялись, что они никогда больше не прикоснутся к ним, если останутся живы после этого ужасного дня.
Лавка донны Элизы была набита народом; все спешили купить святые изображения, чтобы умилостивить святых и отвратить угрозы. Но донна Элиза думала только о Гаэтано, который уже уехал, и ей казалось, что Сан-Паскале предвещает его гибель в пути. И ее не радовали деньги, которые она заработала в этот день.
Колокола Сан-Паскале гремели целый день, и это становилось нестерпимым.
Теперь уже наверное знали, что это возвещает землетрясение.
В узких уличках, где сами дома, казалось, боялись землетрясения и толпились поддерживая друг друга, люди выносили из домов под дождь весь свой жалкий скарб и покрывали его от дождя простынями. Они выносили также и маленьких детей в колыбелях и громоздили вокруг них ящики.
Несмотря на дождь, на Корсо толпился народ. Все стремились за Porta Aetna, чтобы посмотреть, как раскачиваются колокола, и убедиться, что никто не дергает за веревку и она по-прежнему крепко привязана. И все выходившие туда падали на колени, несмотря на бежавшую ручьями воду и глубокую грязь.
Двери церкви Сан-Паскале были по-прежнему заперты, но вокруг церкви ходил францисканец фра Феличе с жестяным блюдом в руках и, обходя молящихся, собирал дары.
Испуганный народ по очереди подходил к изображению Сан-Паскале под каменным балдахином и целовал его руку. Одна старая женщина подошла, осторожно прикрывая что-то зеленым зонтиком. Она принесла стакан с водой и маслом, в котором плавал, слабо мерцая, маленький фитиль. Она поставила его перед изображением и опустилась на колени.
Многие думали, что следовало бы попытаться остановить колокола, но никто не решался высказать это вслух, никто не осмеливался заставить замолчать голос Божий.
Никто также не осмеливался высказать, что это хитрая выдумка фра Феличе с целью собрать побольше денег. Фра Феличе любили. Такое предположение могло быть дурно встречено.
Донна Микаэла тоже отправилась к Сан-Паскале, и ее отец был с ней. Она шла без всякого страха с высоко поднятой головой. Она шла поблагодарить его, потому что он приветствовал колокольным звоном великую страсть, зародившуюся в ее душе.
— Моя жизнь начинается только с сегодняшнего дня! — говорила она себе.
Не видно было, чтобы и дон Ферранте боялся; но он выглядел угрюмо и сердито. Все считали долгом зайти к нему в лавку, высказать свой взгляд и спросить его мнения, потому что он был из рода тех Алагона, которые в течение многих лет управляли городом.
Целый день лавка его была полна дрожащими, бледными от страха людьми. И все подходили к нему и говорили:
— Какой ужасный колокольный звон, дон Ферранте. Что будет с нами, дон Ферранте?
Едва ли нашелся бы хоть один человек в городе, который не зашел в его лавку посоветоваться с ним. Все время, пока гудели колокола, они толпились вокруг прилавка, не покупая ни на одно сольдо.
И Уго Фавара, меланхоличный адвокат, тоже пришел в его лавку, взял стул и сел позади прилавка. Бледный как смерть просидел он, не шевелясь, целый день. Видно было, что он переживал страшные мучения, но он не произносил ни слова.
Каждые пять минут в лавку входил Торино иль-Мартелло, стучал по прилавку кулаком и говорил, что теперь наступила минута, когда дон Ферранте будет наказан.
Дон Ферранте был человек закаленный, но он, так же как и другие, не мог избежать действия колокольного звона. И чем дольше слушал он его, тем сильнее начал он спрашивать себя, почему весь народ стремится в его лавку. Они словно хотели отметить его этим. Они как будто хотели возложить на него ответственность за колокольный звон и все те беды, которые он предвещает.
Он никому не говорил этого; но жена, конечно, разболтала обо всем. Ему начинало казаться, что все только и думают об этом, но не решаются высказать. Он думал, что адвокат сидит и ждет его объяснений. Ему чудилось, что весь город идет к нему, чтобы посмотреть действительно ли он решится выгнать из дому своего тестя.
Донна Элиза, так сильно занятая в своей лавке, что не могла бросить ее, поминутно посылала к нему старую Пачифику спросить, что он думает об этом колокольном звоне. И священник зашел на минуту в лавку и спросил, как и все другие:
— Случалось ли вам слышать такой ужасный звон, дон Ферранте?
И дону Ферранте очень бы хотелось знать, для того ли пришел адвокат и дон Маттео и все другие, чтобы делать ему упреки за то, что он хочет отослать из дому кавальере Пальмери?
Кровь стучала ему в виски. Все вертелось и кружилось у него перед глазами. И ежеминутно кто-нибудь входил и спрашивал:
— Случалось ли вам слышать такой ужасный звон?
Не приходила только одна донна Микаэла. Да ей и незачем было приходить, ведь она не боялась. Она была так счастлива и горда тем, что и ее, наконец, охватила страсть, которая наполнить всю ее жизнь. «Теперь для меня наступит полная и прекрасная жизнь», — думала она. И это почти пугало ее, потому что до сих пор она оставалась ребенком.
Она должна была уехать с почтовой каретой, проезжающей Диаманте в десять часов вечера. Когда пробило четыре часа, она подумала, что пора сказать все отцу и собрать его вещи.
Но и это не казалось ей тяжелым. Отец скоро приедет к ним в Аргентину. Она попросит его подождать немного, пока она приготовит ему родной очаг. И она была убеждена, что он с радостью уедет от дона Ферранте.
Она ходила как в каком-то дивном сне. Все, что, казалось, должно бы страшить ее, не существовало для нее. Ни стыда, ни опасности, ничего, ничего подобного!
Она только с нетерпением прислушивалась, когда стучат колеса почтовой кареты.
И вдруг она услыхала голоса на лестнице, ведущей со двора на верхний этаж. Она слышала тяжелые шаги многих людей. Ей было видно, что они идут до открытой галерее, огибающей двор и ведущей в комнаты. Она видела, что они несут что-то тяжелое, но что именно — она не могла разглядеть, так как вокруг теснился народ.
Впереди всех шел бледный адвокат. Он подошел к ней и сказал, что дон Ферранте хотел выгнать Торино из своей лавки; и тогда Торино ударил его ножом. Опасности нет. Рану ему уже перевязали, и через две недели он будет совсем здоров.
Потом внесли дона Ферранте, и глаза его блуждали по комнате, отыскивая взглядом не донну Микаэлу, а кавальере Пальмери. Увидя его, он, не произнося ни слова, жестами показал жене, что ее отец никогда не покинет его дома, никогда, никогда!
Она закрыла лицо руками. Что, что такое! Ее отец остается! Она была спасена! Совершилось чудо, чтобы спасти ее!
Ах, теперь она может быть спокойна и довольна! Но она не радовалась! Напротив, она почувствовала ужасное страдание.
Она не может уехать, ее отец остается здесь, и она должна быть верна дону Ферранте. Она старалась понять все случившееся. Да, так оно и есть! Она не может уехать!
Она старалась найти другой исход. Может быть, она пришла к неверному выводу. Мысли ее так мешались! Нет, нет, это так и было, она не могла уехать.
Тут она почувствовала смертельную усталость! Ведь она ехала, не переставая, целый день. Она была так далеко. И она никогда больше не тронется дальше. Она вся поникла. Сонливость и оцепенение охватили ее. Ей нечего не оставалось, как отдохнуть после совершенного ею бесконечного путешествия. Но это ей не удастся! Она начала плакать о том, что она никогда не сможет уехать! Всю свою жизнь она будет ехать и ехать и никогда не уедет!
Это было утром на другой день после того, как звонили колокола Сан-Паскале. Донна Элиза сидела в своей лавке и пересчитывала деньги. Накануне, когда все люди были охвачены таким страхом, она очень много торговала и, выйдя утром в лавку, она сначала даже испугалась. Лавка была вся опустошена, распроданы все образки, восковые свечи и даже все большие связки четок. Все прекрасные изображения святых, вырезанные Гаэтано, были сняты с полок и проданы, и донне Элизе стало грустно, не быть окруженной святыми мужами и женами.
Ящик с деньгами был так полон, что она с трудом могла вытащить его. И, считая деньги, она плакала над ними, как будто они все были фальшивые. К чему ей были все эти грязные бумажки и большие медные монеты теперь, когда она лишилась Гаэтано.
«Ах, — думала она, — если бы он пробыл дома еще хоть денек, ему не пришлось бы уехать, потому что теперь у них много денег».
Пока она так печалилась, она услыхала, что почтовая карета остановилась у ее дверей. Но она даже и не взглянула, она ни на что не обращала внимания с тех пор, как уехал Гаэтано. Кто-то отворил дверь, и звонок сильно звякнул. Но она все плакала и считала деньги.
Тогда кто-то окликнул ее:
— Донна Элиза! Донна Элиза! — Это был Гаэтано.
— Но, Боже мой, как же ты вернулся? — воскликнула она.
— Ведь ты распродала все святые изображѳния! Я должен был вернуться, чтобы заготовить тебе новых!
— А как же ты узнал это?
— Я пришел ночью в два часа встретить почтовую карету. С ней как раз приехала Роза Альфари и рассказала мне все!
— Как хорошо, что ты встретил почтовую карету! Как хорошо, что это пришло тебе в голову!
— Да, не правда ли? — сказал Гаэтано.
И час спустя Гаэтано снова стоял в мастерской, и донна Элиза, которой нечего было делать в пустой лавке, поминутно подходила к дверям мастерской и глядела на него. Да, он действительно стоит тут и вырезывает! Каждые пять минут она подходила взглянуть на него.
Когда донна Микаэла услыхала, что он вернулся, она не обрадовалась, напротив, её охватил гнев и отчаяние. Она боялась, что Гаэтано снова будет искушать ее и уговаривать бежать.
Она также слышала, что в тот день, как звонили колокола, в Диаманте приехала одна богатая англичанка, и она была глубоко потрясена, узнав, что это была та самая, которая владела изображением Христа. Значит оно пришло, как только она позвала его. Дожди и колокольный звон были его делом!
Она старалась радоваться мысли, что ради нее произошло чудо. Сознание, что она окружена милостью Божией, должно было быть для нее дороже всякого земного счастья и земной любви. И она не хотела, чтобы что-нибудь земное вырвало ее из этого блаженного состояния.
Но, когда она встретила Гаэтано на улице, он едва взглянул на нее, а когда она пришла к донне Элизе, он не протянул ей руки и не сказал с ней ни слова.
Хотя Гаэтано вернулся потому, что ему показалось слишком тяжело уехать без донны Микаэлы, он все-таки решил больше не искушать и не уговаривать ее. Он видел, что ее охраняют святые, и этим самым она стала для него священна, и он едва осмеливался мечтать о ней.
Он хотел жить вблизи нее не для того, чтобы любить ее, но чтобы созерцать ее жизнь, преисполненную святых деяний. Гаэтано страстно ждал чуда, как садовод ждет первой розы весной.
Прошло несколько недель, а Гаэтано не искал сближения с донной Микаэлой, и она начала сомневаться в нем и думать, что он ее никогда не любил. Она говорила себе, что он выманил у нее обещание бежать с ним только для того, чтобы показать, что Мадонна может совершить чудо.
Но, если это так, то она не понимала, зачем же он вернулся и не уехал.
Ее тревожило это, и ей казалось, что она сможет преодолеть свою любовь, когда узнает, любил ли ее Гаэтано. Она вспоминала и обсуждала все случившееся и все больше и больше убеждалась, что он никогда не любил ее.
С такими мыслями сидела донна Микаэла с доном Ферранте и развлекала его. Он долго не поправлялся. У него были две раны, и он встал с постели с совершенно разбитым здоровьем. Он сразу состарился, как-то отупел и сталь таким трусом, что не мог оставаться один. Он больше не спускался в лавку и во всем стал совсем другим человеком.
Его вдруг охватило сильное желание стать знатным и светским человеком. Казалось, что бедный дон Ферранте страдает манией величия.
Донна Микаэла была с ним очень ласкова и целыми часами просиживала и болтала с ним, как с ребенком.
— Кто бы это был, — спрашивала она, — кто стоял когда-то на площади с пером на шляпе, с шнурами на мундире и саблей на боку и кто играл так хорошо, что, говорили, будто его музыка величественна как Этна и могуча, как море? Кто это был тот, который, увидя бедно одетую в черное синьориту, не смевшую показать людям лицо, подошел к ней и подал ей руку? Кто это был? Был это дон Ферранте, который целую неделю простаивает в лавке в колпаке и короткой куртке? Нет, этого не может быть! Старый лавочник не мог бы так поступить!
Дон Ферранте смеялся. Ему нравилось, когда она так говорила с ним. Она должна была также рассказывать ему, что было бы, если бы его снова призвали ко двору. Она придумывала, что скажет король и что скажет королева. «Старый род Алагона снова возродился!» — будут шептаться при дворе. И кто же представитель этого рода? Все будут дивиться этому. Неужели дон Ферранте, сицилианский князь и испанский гранд, тот самый человек, что стоял в Диаманте в лавке и кричал на возчиков? Нет, скажите, не может быть, чтобы это был один и тот же человек.
Это нравилось дону Ферранте, и он любил слушать это изо дня в день. Это никогда не надоедало ему, а донна Микаэла была так терпелива с ним.
Но однажды, когда она так сидела и болтала, пришла донна Элиза.
— Невестка, нет ли у тебя легенды о святой Деве Помпейской, одолжи ее мне, — попросила она.
— Что? Ты хочешь почитать ее? — спросила донна Микаэла.
— Сохрани Боже, ты ведь знаешь, что я не умею читать. Это просит Гаэтано.
У донны Микаэлы не было легенды о Помпейской Деве. Но она не сказала этого донне Элизе, а пошла в свою комнату, взяла маленькую книжку, сборник сицилианских любовных песен, и отдала ее донне Элизе для передачи Гаэтано.
Но, отослав книгу, донна Микаэла сейчас же раскаялась в своем поступке. И она спрашивала себя, что побудило ее сделать это, ее, которой оказал свою помощь младенец Христос.
Она покраснела от стыда, вспомнив, что отчеркнула одну из канцон следующего содержания:
Он любит или нет, — мне надо это знать…
Я спрашивала солнце и росу ночную,
Старалась в облаках вечерних прочитать,
Узнал ли он о том, как я по нем тоскую.
Он любит или нет, — мне надо это знать!
Дрожащею рукой срывала я цветы,
И плача и смеясь, считала лепестки,
Молилась я святым, — просила их сказать,
Он любит или нет… Мне надо это знать!
Она не надеялась получить на это ответа. И она заслуживает того, чтобы ей не ответили. Она заслуживает того, чтобы Гаэтано презирал ее и называл навязчивой.
Но ведь она не думала при этом ничего дурного. Единственно, что ей хотелось узнать, это любит ли ее Гаэтано.
Прошло еще несколько недель, а донна Микаэла все еще сидела с доном Ферранте.
Но как-то раз донне Элизе удалось заставить ее выйти из дому.
— Пойдем в мой сад, невестка, посмотрим на мою большую магнолию. Ты никогда не видала такой красоты.
Она перешла с донной Элизой улицу и вошла в ее сад. И действительно, магнолия донны Элизы была великолепна, как ослепительное солнце. Еще не видя ее, уже чувствовали ее близость, ее аромат разливался в воздухе, а вокруг нее жужжали пчелы и чирикали птицы.
Когда донна Микаэла увидела дерево, у нее захватило дух от восторга. Это было очень высокое, большое дерево с прекрасным прямым стволом, и его большие крепкие листья были блестящего темно-зеленого цвета. Теперь оно почти сплошь было покрыто крупными светлыми цветами, которые оживляли и украшали его, как праздничный наряд, и от всего дерева, казалось, исходила опьяняющая радость. Донна Микаэла была словно одурманена, какое-то незнакомое непреодолимое чувство охватило все ее существо. Она наклонила к себе одну из упругих ветвей, расправила один из цветков, не срывая его, вынула булавку и начала выкалывать ею на нем слова.
— Что ты делаешь, невестка? — спросила донна Элиза.
— Ничего, ничего!
— В мое время молодые девушки выкалывали на лепестках магнолии любовные письма.
— Может быть, и я это делаю.
— Смотри, когда ты уйдешь, я узнаю, что ты написала.
— Да ведь ты не умеешь читать!
— Ну, у меня на это есть Гаэтано.
— И Лука. Будет гораздо лучше, если ты обратишься к Луке.
Но, когда донна Микаэла пришла домой, она снова почувствовала раскаяние. А что, если донна Элиза действительно покажет Гаэтано цветок? Нет, нет, для этого донна Элиза была слишком умна. А что, если он сам видел ее из окна мастерской. Ну что же, он все-таки ничего не ответит. Но она, наконец, становится смешной.
Нет, никогда, никогда больше она не сделает ничего подобного. Для нее будет лучше ничего не знать. Для нее же лучше, что Гаэтано ничего не спрашивает в ней.
И все-таки она не переставала томиться и спрашивать себя, какой может быть ответ. Но ответа так и не приходило.
Прошла еще неделя. Дону Ферранте вдруг пришло желание поехать после обеда кататься.
В одном из экипажных сараев летнего дворца стояла старомодная парадная карета, которой было по крайней мере сто лет.
Это был высокий экипаж с маленьким тесным кузовом, который качался на ремнях между задними колесами, такими же громадными, как колеса мельницы. Карета была выкрашена в белую краску с позолотой, обита красным бархатом, а на ее дверцах красовались гербы Алагона.
Когда-то считалось большой честью выезжать в этой карете, и, когда старинные Алагона проезжали в ней по Корсо, народ высовывался из окон и дверей и выбегал на балконы, чтобы посмотреть на нее. Но тогда в нее были впряжены прекрасные берберийские кони, на кучере был парик, слуги были одеты в ливреи, а вожжи были вышиты шелком.
А теперь дон Ферранте велел впрячь в парадную карету своих старых кляч, а на козлы посадил своих работников.
Когда же донна Микаэла сказала, что так ехать нельзя, дон Ферранте начал плакать. Что же подумают о нем, если он не будет кататься в карете по Корсо. Как же узнают, что он дворянин, если он не будет ездить по городу в старинной карете Алагона?
Самой счастливой минутой для дона Ферранте со времени его выздоровления была та, когда он выехал в первый раз. Он гордо сидел в экипаже и милостиво кланялся всем встречными. А жители Диаманте приветствовали его, низко снимая шляпы и почти касаясь ими до земли. Почему же было и не порадовать старого дона Ферранте?
Донна Микаэла была с ним, потому что дон Ферранте не мог ехать один. Она не хотела ехать с ним, но тогда дон Ферранте заплакал и напомнил ей, что он женился на ней, когда она была бедна и всеми оставлена. Ей следует быть благодарной и помнить, что он сделал для нее, и поэтому она должна ехать с ним. Почему она не хочет выезжать в его экипаже? Богаче и стариннее экипажа не было во всей Сицилии.
— Почему ты не хочешь ехать со мной? — спрашивал дон Ферранте. — Подумай о том, что ведь один только я и люблю тебя. Разве ты не видишь, что твой отец не любит тебя. Ты должна быть благодарна!
И вот донна Микаэла была вынуждена ехать с ним в парадной карете.
Но все вышло не так, как она ожидала. Никто не смеялся над ней. Женщины кланялись им, а мужчины отвешивали такие изящные поклоны, словно карета помолодела на сто лет. И ни на одном лице донна Микаэла не увидала усмешки.
Да и во всем Диаманте не было человека, которому пришло бы в голову смеяться. Все знали жизнь донны Микаэлы у дона Ферранте. Все знали, как он любит ее и как он плачет, если она хоть на минуту оставляет его. Все знали тоже, как он мучил ее своей ревностью, рвал ее шляпы, которые были ей к лицу, и никогда не давал ей денег на новые платья, чтобы никто не находил ее прекрасной и не влюблялся в нее.
И случалось, он говорил ей, что она так безобразна, что никто другой, кроме него, не может выносить ее вида. И, так как все это было известно в Диаманте, то никто не смеялся. Разве можно было смеяться над ней, зная, что она целый день просиживает с больным мужем и забавляет его, как ребенка! В Диаманте живут добрые христиане, а не безбожники.
Так от пяти до шести часов каталась по Корсо парадная карета во всем своем старом, поблекшем великолепии. Это был единственный экипаж, появляющийся на улицах Диаманте, так как в городе не было других изящных экипажей, но все знали, что в эти часы в Риме катаются на Monte-Pincio, в Неаполе к Villa Nazionale, во Флоренции на Cascine, а в Палермо к La Favorita.
Когда экипаж в третий раз повернул к Porta Aetna, с дороги раздались веселые звуки рожка.
И в ворота въехала большая высокая охотничья карета в английском стиле.
Она тоже была старомодна. Форейтор, сидевший на правой пристяжной, носил лосинные панталоны и парик. Карета имела вид старинного дилижанса с купэ позади козел и местами для сиденья на высокой узкой крыше.
Но только все было новое, лошади были прекрасные и сильные, экипаж и сбруя блестели, в карете сидело несколько молодых людей и дам из Катании, совершавших прогулку по Этне. Встретясь с парадной каретой, они не могли удержаться от смеха. Сидевшие на крыше вытягивали головы и перегибались вниз поглядеть на нее, и их смех громко и звонко раздавался между высоких и тихих домов Диаманте.
Донна Микаэла вдруг почувствовала себя глубоко несчастной. Это были ее прежние знакомые. Не будут ли они рассказывать, вернувшись домой: «Мы видели в Диаманте Микаэлу Пальмери!» И они будут смеяться и рассказывать, смеяться и рассказывать.
Вся ее жизнь представилась ей сплошным горем. Она была рабой сумасшедшего. И всю свою жизнь ей придется только исполнять детские капризы дона Ферранте.
Вернулась домой она совершенно подавленная, она была так бледна и слаба, что с трудом могла взойти на лестницу.
А дон Ферранте в то же время радовался, что такие знатные господа встретились с ним и видели его роскошь. Он говорил ей, что теперь уже никто не посмотрит на то, что она безобразна и что отец ее вор. Теперь все знают, что она жена знатного и благородного человека.
После обеда донна Микаэла сидела молча и предоставила разговаривать отцу и дону Ферранте. И вдруг на улице под окнами летнего дворца тихо зазвучала мандолина. Играли только на мандолине без аккомпанемента гитары или скрипки. Ничего не могло быть нежнее и воздушнее, проникновеннее и трогательнее! Нельзя было подумать, что рука человека касалась струн мандолины. Казалось, что это дают концерт пчелы, стрекозы и кузнечики.
— Вот опять какой-нибудь влюбленный в Джианниту, — сказал дон Ферранте. — И что за девушка эта Джианнита! Каждый видит, что она прекрасна. Будь я помоложе, я тоже влюбился бы в Джианниту. Она умеет любить!
Донна Микаэла вздрогнула. «Он, конечно, прав, подумала она. На мандолине играли для Джианниты». В этот вечер, правда, Джианнита была в гостях у матери, но ведь она живет в летнем дворце. Донна Микаэла переселила ее к себе со времени болезни дона Ферранте.
Но донне Микаэле нравились звуки мандолины, хотя они звучали и не для нее. Они были такие нежные и успокоительные. Она тихо прошла в свою комнату, чтобы лучше наслаждаться ими в темноте и одиночестве.
Навстречу ей несся сильный сладкий аромат. Что это? Ее руки дрожали, когда она искала свечу и спички. На рабочем столике лежал большой распустившийся цветок магнолии.
На одном лепестке было выколото: «Кто любит меня?» И внизу стояло: «Гаэтано!»
Рядом с цветком лежала маленькая белая книжка с любовными песнями. И одна из маленьких канцон была отмечена:
О любви моей, рожденной ночью темной,
Я клятву дал молчать и тайну сохраню.
И лишь во сне, застенчивый и скромный,
Решаюсь я шептать о том, как я люблю.
И в страшный день, когда мой час настанет,
Не вырвет смерть той тайны у меня.
Потерян будет ключ, со мной он в вечность канет…
Я людям не скажу, как я любил тебя…
До нее продолжали доноситься звуки мандолины. В них чувствовался свежий воздух и солнечный свет, что-то бодрящее и успокаивающее, какая-то примиряющая беззаботность природы.
В это время в Диаманте все еще находилось маленькое изображение из Ara coeli.
Англичанка, которой оно принадлежало, была в таком восхищении от Диаманте, что не могла решиться ехать дальше.
Она наняла весь первый этаж гостиницы и устроилась в нем, как у себя дома. Она покупала по дорогой цене все, что могла найти из древней глиняной посуды и старинных монет. Она скупала мозаики, образа и святые изображения. Ей пришла в голову мысль собрать изображения всех святых.
Ей рассказали о Гаэтано, и она послала ему сказать, чтобы он пришел к ней в гостиницу.
Гаэтано собрал все, что он вырезал за последнее время, и отправился к мисс Тоттенгам. Ей очень понравилась его работа, и она пожелала купить все его статуэтки.
Комнаты богатой англичанки были похожи на кладовую музея. Тут были свалены в беспорядке самые различные предметы. Тут стояли полуразобранные сундуки, висели платья и шляпы, лежали картины и гравюры, валялись путеводители и расписания поездов, стоял чайный сервиз со спиртовкой, лежали молитвенники, мандолины и щиты.
Это открыло Гаэтано глаза. Он вдруг покраснел, закусил губу и начал укладывать свои изображения.
Он увидал среди вещей изображение младенца Христа. «Изгнанное изображение» лежало среди всего этого беспорядка со своей жалкой короной на голове и медными башмачками на ногах. Краски потрескались на его лице, кольца и другие украшения заржавели, а пелены пожелтели от старости.
Увидя это, Гаэтано не захотел продать своих изображений мисс Тоттенгам, но решил сейчас же уйти домой.
Когда же она спросила его, что с ним вдруг случилось, он разразился гневом и стал бранить ее.
Знает ли она, что многие из этих вещей были священны?
Знает она или нет, что это святое изображение Христа? А она допустила, чтобы он потерял три пальца на руке и из короны выпали все камни? И она оставляет его грязным, заржавленным и поруганным! Если она обращается так с изображением самого Сына Божьего, то что же ждет других святых? Он ничего не продаст ей!
Слушая гневные слова Гаэтано, мисс Тоттенгам пришла в восторг.
Вот она истинная вера, вот истинный, святой гнев. Этот юноша должен стать художником.
Он должен ехать в Англию, в Англию! Она хотела послать его к своему другу, великому художнику, который хотел пересоздать искусство, хотел научить людей изготовлять прекрасную домашнюю утварь, дивные церковные украшения, который хотел создать новый прекрасный мир.
Она всем распоряжалась и устраивала, а Гаэтано охотно предоставлял ей эти заботы, потому что теперь ему самому больше всего хотелось уехать из Диаманте.
Он видел, что жизнь здесь становится ему невыносима. Он думал, что сам Господь удаляет его от искушения.
Он уехал совсем незаметно. Донна Микаэла узнала об этом только после его отъезда. У него не хватило мужества пойти и проститься с ней.
Прошло два года. В Диаманте и во всей Сицилии произошла одна только перемена — народ становился все беднее и беднее.
Наступила осень, и пришло время сбора винограда.
В это время канцоны, не смолкая, лились с уст, и на мандолинах звучали новые дивные мелодии.
Молодежь толпами отправляется на виноградники, целый день проходит в работе среди немолчного смеха, а всю ночь смеются, танцуют и веселятся, и никто не думает о сне.
Ясное небо над горами кажется еще прекраснее, чем всегда. В воздухе носится веселье, и сверкающие взоры подобны молниям; и кажется, что тепло и свет исходят не только из солнца, но и из сияющих лиц прекрасных женщин Этны.
Но в эту осень все виноградники были истреблены филоксерой.
Сборщики винограда не толпились среди лоз, длинный ряд женщин с наполненными корзинами на головах не тянулся к прессу, и нигде на плоских крышах не танцевали по ночам.
И в эту осень октябрьский воздух не был над Этной таким ясным и легким, как всегда, но тяжелый, расслабляющий ветер пустыни непрерывно дул из Африки и, словно союзник голода, приносил с собой пыль, испарения и затемнял весь воздух.
Ни разу в эту осень не повеяло прохладным горным ветерком. Все время дул ужасный сирокко.
Иногда он был такой сухой и горячий и до того насыщенный пылью, что приходилось запирать все двери и окна и не выходить из комнат, чтобы не задохнуться.
Но часто он был тяжелый, сырой и удушливый. Люди не знали покоя; ни днем, ни ночью не покидали их заботы, и страдание их росло, как сугробы снега на горных вершинах.
Это беспокойство охватило и донну Микаэлу, которая продолжала по-прежнему ухаживать за мужем.
Уже с наступления осени не слышно было ни пения, ни смеха. Люди молча встречались и расходились, и, казалось, злоба и отчаяние готовы задушить их. И она говорила себе, что они, наверное, замышляют восстание. Она понимала, что они должны, наконец, восстать. Это, разумеется, ничему не поможешь; но им не за что больше ухватиться.
В начале осени она сидела однажды у себя на балконе и слушала, что говорит народ на улице. Все говорили только о голоде: «У нас неурожай на пшеницу и виноград; сера и апельсины тоже приносят плохие доходы. Все желтое золото Сицилии изменило нам. Чем мы будем жить?»
И донна Микаэла понимала, что это должно быть ужасно. Пшеница, вино, апельсины и сера — это было их желтое золото.
Она понимала также, что народ не может выносить дольше такой нужды. И она жаловалась, что жизнь так тяжела. Она спрашивала себя, почему народ должен платить такие большие налоги. К чему существует налог на соль, так что бедная женщина не имеет права спуститься к берегу и взять себе ведро морской соленой воды, а должна покупать соль в казенных лавках? К чему служит налог на пальмы? Крестьяне с болью в душе рубят старые деревья, так долго украшавшие прекрасный остров. А к чему платить налог на окна? Какая цель этого? Не хотят ли они, чтобы бедный люд заколотил окна или покинул жилые помещения и переселился в подвалы?
В серных копях происходили стачки рабочих и беспорядки, и правительство высылало солдат, чтобы принудить народ к работе. Донна Микаэла удивлялась, неужели правительство не знает, что в этих копях нет машин? Разве правительство никогда не слыхало, что дети таскают руду из глубоких шахт. Неужели же оно не знает, что дети эти — рабы, что родители продали их работодателям. А если оно знает все это, зачем же оно помогает владельцам копей?
Потом до нее стали доходить слухи о частых преступлениях. И снова ее одолевали вопросы. Зачем допускают людей становиться преступниками? Зачем доводят их до такой бедности и нищеты? Она знала, что жители Палермо и Катании не задавались этими вопросами. Но жители Диаманте не могли заглушить в себе страха и беспокойства. Как можно допускать людей до такой бедности, что они умирают с голода?
Лето подходило к концу, и уже в начале осени донна Микаэла предвидела тот день, когда вспыхнет возмущение. Она видела уж, как голодный народ бросится на улицы. Они будут грабить лавки и дома богачей. Обезумевшая толпа бросится к летнему дворцу и будет взбираться на балконы и окна: «Подайте сюда драгоценности старинных Алагона, подайте сюда миллионы дона Ферранте!» Летний дворец был венцом их мечтаний. Они думали, что он полон золота, как сказочный замок.
А когда они ничего не найдут, они приставят ей кинжал к горлу и потребуют, чтобы она выдала им сокровища, которыми она никогда не владела, и она будет убита опьяненной грабежами толпой.
Почему богатые владельцы копей не могли спокойно жить дома? Зачем они раздражали бедных, ведя широкую жизнь в Риме и Париже? Живи они у себя дома, они не возбудили бы против себя такой ненависти. Тогда не произносились бы великие, священные клятвы, что наступит день, когда они убьют всех богачей.
Донне Микаэле хотелось бежать в один из больших городов. Но ее отец и дон Ферранте прихварывали всю осень, и ради них она не могла уехать. И она знала, что ее убьют, как искупительную жертву за грехи богатых против бедных.
В течение многих лет собиралось несчастье над Сицилией, и теперь его нельзя было предотвратить. А к тому же и Этна начала грозить извержением. Серный дым огненно-красным столбом стоял по ночам над ее вершиной, а подземные удары слышались даже в Диаманте. Все ждало конца. Все должно было погибнуть.
А правительство как будто ничего и не знало о недовольстве народа? Но вот оно познакомилось, наконец, с положением дел и основало комитет помощи. Большим утешением было видеть, как в один прекрасный день члены комитета появились на Корсо в Диаманте. Если бы только народ понял, что они желают ему добра. Но женщины стояли в дверях и высмеивали изящных, хорошо одетых господ, а дети прыгали вокруг экипажей и кричали: «Воры! Воры!»
Все, что ни делалось, только ускоряло развязку. Народ никого не слушал, и никто не мог успокоить его. Должностным лицам больше не верили. Бравших взятки, презирали еще меньше других, но про многих говорили, что они были членами Маффии и думали только о том, как бы побольше забрать себе денег и власти.
И чем дальше шло время, тем больше появлялось признаков, что должно произойти что-то ужасное. В газетах читали, что рабочие в больших городах собирались толпами и ходили по улицам. В газетах читали еще, что вожди социалистов разъезжали по стране и говорили зажигательные речи. Тут донна Микаэла вдруг поняла, откуда идет все зло. Восстание подготовляют социалисты. Их горячие речи волновали умы. Как это могли допустить? Кто же был королем Сидилии? Зовут его де-Феличе или Умберто?
Донну Микаэлу охватил страх, от которого она не могла освободиться. Ей казалось, что заговор составлен именно против нее. И чем больше ей приходилось слышать о социалистах, тем сильнее боялась она их.
Джианнита старалась успокоить ее:
— У нас в Диаманте нет социалистов, — говорила она. — В Диаманте никто не думает о восстании.
Но донна Микаэла спрашивала ее, знает ли она, что это значит, что старые прядильщицы, сидя в своих темных углах, рассказывают о великих героях-разбойниках и о знаменитом ловце перламутра Джузеппе Алези, которого они называли Мазаньелою Сицилии?
Если социалисты смогут зажечь восстание, то Диаманте примкнет к нему. В Диаманте все чувствовали, что готовится что-то ужасное. На балконе палаццо Джерачи стал появляться высокий черный монах. Всю ночь напролет кричали совы, и многие утверждали, что петухи начали петь при заходе солнца и молчать на рассвете.
Однажды в ноябре все Диаманте неожиданно наполнилось толпой страшно возбужденных людей. Это были люди с хищными лицами, всклокоченными бородами и невероятно длинными и большими руками. Многие носили широкую болтающуюся холщевую одежду, и в народе говорили, что в них узнают знаменитых бандитов и недавно выпущенных на свободу каторжников.
Джианнита рассказывала, что этот дикий народ обычно живет в горных пустынях в глубине страны, а теперь они перешли Симето и явились в Диаманте, потому что дошли до них слухи, что уже «началось». Но, так как все было еще спокойно, а казармы полны солдат, то они возвратились назад.
Донна Микаэла неотступно думала про этих людей, и ей казалось, что именно они будут ее убийцами. Их болтающиеся одежды и зверские лица стояли перед ней. Она знала, что они сидят в своих пещерах, насторожившись, и ждут наступления дня, когда со стороны Диаманте послышатся выстрелы и шум восстания. Они бросятся тогда в город, будут жечь и убивать и пойдут во главе изголодавшегося народа.
Всю эту ночь донне Микаэле приходилось ухаживать за отцом и доном Ферранте, которые уже несколько месяцев были больны. Но ей сказали, что жизни их не грозит опасность.
Она сильно обрадовалась, что дон Ферранте останется жив; ее единственной надеждой было, что эти молодцы все-таки пощадят его, как потомка старинного почетного рода.
Сидя у постелей больных, она тосковала по Гаэтано и часто желала, чтобы он вернулся. Она не испытывала бы этой тревоги и смертельного страха, если бы он снова работал в своей мастерской. Тогда она чувствовала бы себя покойно и в безопасности…
И далее теперь, когда он был далеко, она часто в безумном ужасе мысленно обращалась к нему. С тех пор как он уехал, она не получила от него ни одного письма, и иногда она думала, что он, вероятно, совсем забыл ее. А в другое время она проникалась уверенностью, что он любит ее; она чувствовала такую потребность думать о нем, что была уверена, что и он думает о ней и зовет ее.
Наконец, в эту осень она получила письмо от Гаэтано. Ах, и какое письмо! Первой мыслью донны Микаэлы было его сжечь.
Она поднялась на террасу на крыше, чтобы наедине прочесть его. Здесь Гаэтано когда-то признался ей в любви. И тогда это совсем не тронуло ее — ни взволновало, ни испугало.
Но это письмо было совсем другое. Гаэтано просил ее приехать к нему, быть с ним, посвятить ему свою жизнь. Читая это, она испугалась самой себя. У нее было такое чувство, что ей хотелось отсюда крикнуть ему: «Я иду, я иду!» — и сейчас же уехать. Какая-то сила неудержимо влекла ее.
«Мы будем счастливы! — писал он. — Мы теряем время, годы уходят. Мы будем счастливы!»
Он описывал ей, как они будут жить. Он говорил ей о других женщинах, которые последовали заповеди любви и были счастливы. Он писал так увлекательно и убедительно.
Но ее тронуло не самое содержаниѳ письма, а любовь, которая пылала и горела в нем. От письма веяло чем-то опьяняющим, что проникало в нее. Каждое слово дышало страстью. Теперь она уже не была для него святыней, как прежде. Оно ошеломило ее своей неожиданностью после нескольких лет молчания. И, испытывая его очарование, она чувствовала себя несчастной.
Такой она никогда не представляла себе любовь! И она понравится ей? Да, она в ужасе признавалась, что такая любовь ей нравится.
И она наказала себя и его, написав ему строгий ответ. Он заключал в себе моральные наставления и ничего больше. Она гордилась своим письмом. Она не отрицала, что она любит его; но, пожалуй, Гаэтано не сможет открыть слов любви, так они были затуманены нравоучениями. Должно быть, он действительно не отыскал их, потому что второго письма не последовало.
Но теперь донна Микаэла уже не могла думать о Гаэтано как о поддержке и защите. Теперь он был опаснее, чем люди с гор.
С каждым днем в Диаманте приходили все более печальные вести. Все начали запасаться оружием. И хотя это было запрещено, все мужчины носили его на себе спрятанным.
Иностранцы покидали остров; а взамен их из Италии присылали один отряд солдат за другим.
Социалисты произносили речи; они были одержимы злым духом и не могли найти покоя, пока не совершат злого дела!
Наконец вожди назначили день, в который должно было вспыхнуть восстание. Вся Сицилия и Италия должны были подняться разом. Теперь это были уже не угрозы, а действительность.
С материка прибывало все больше солдат. Большинство из них были неаполитанцы, живущие в вечной вражде с жителями Сицилии. А потом пришло известие, что остров объявлен на военном положении. Гражданские суды прекратили свою деятельность, все дела правил военный суд. И народ говорил, что солдатам предоставлено грабить и убивать сколько им угодно.
Никто не знал, что произойдет. От страха у всех, казалось, помутился разум. Жители гор спустились в долины. В Диаманте народ день и ночь толпился на площади, побросав работу. Какими зловещими казались фигуры этих людей в темных плащах и широкополых шляпах. Стоя там, они, наверное, мечтали о той минуте, когда они будут грабить летний дворец.
Чем ближе подходил день восстания, тем слабее становился дон Ферранте. Донна Микаэла начала бояться, что он умрет.
Ей казалось, что смерть дона Ферранте, будет ясным знаком, что ей предназначено погибнуть. Кто позаботится о ней, когда его не будет в живых?
Она не отходила от него. Она и женщины со всего квартала сидели с тихими молитвами вокруг его смертного ложа.
И однажды утром, около шести часов, дон Ферранте скончался. Донна Микаэла горевала о нем, потому что он был ее единственным защитником и один он мог спасти ее от гибели, и она захотела почтить умершего, как это еще было в обычае в Диаманте.
Она велела затянуть всю комнату черным и затворить все ставни, чтобы солнечный свет не проходил в комнату, где стоял покойник.
Она приказала потушить огонь в очаге и послала за слепым певцом, который должен был петь над усопшим погребальные песни.
Она поручила Джианните ухаживать за кавальере Пальмери чтобы самой тихо сидеть возле гроба вместе с другими женщинами.
Вечером все приготовления были окончены, и ждали только белых братьев, которые должны были прити и унести тело. В комнате, где стоял покойник, царила мертвая тишина. Вокруг гроба неподвижно сидели женщины с заплаканными лицами.
Донна Микаэла, бледная, в страшной тревоге, не спускала глаз с покрова на усопшем. Это был родовой покров с вышитым посредине громадным пестрым гербом, серебряной бахромой и тяжелыми кистями. Этот покров никогда не служил никому, кроме рода Алагона. Он лежал здесь, казалось, для того, чтобы донна Микаэла ни на минуту не забывала, что она потеряла свою последнюю опору и теперь одинока и беззащитна среди разъяренной толпы.
Тут кто-то пришел и сообщил, что пришла старая Ассунта.
Старая Ассунта? Что хочет старая Ассунта?
Да, ведь она произносит похвальное слово и причитает над усопшими.
Донна Микаэла велела ввести Ассунту. Она пришла в том же виде, как ее можно было видеть каждый день на соборной лестнице, просящей милостыню; она была в тех же лохмотьях, в том же полинявшем платке на голове и все с той же крючковатой палкой.
Невысокая, сгорбленная, подошла она, прихрамывая, к гробу. Лицо ее было все в морщинах, рот провалился и глаза потухли. Донне Микаэле казалось, что в ее образе в комнату вошли слабость и беспомощность.
Старуха возвысила голос и заговорила от имени супруги:
— Мой господин и супруг умер! Я одинока! Он, возвысивший меня до себя, умер! Как ужасно, что дом мой потерял своего господина! «Почему заперты ставни твоего дома?» спрашивают проходящие мимо. «Потому что глаза мои не выносят света, горе мое слишком велико, горе мое трижды велико», отвечаю я. «Разве так многих из твоего рода уже унесли белые братья?» «Нет, никто из моего рода не умер, но я потеряла своего мужа, своего мужа, своего мужа!»
Старая Ассунта могла не продолжать. Донна Микаэла разразилась рыданиями. Вся комната наполнилась плачем и стонами собравшихся женщин. Нет большего горя, как потерять мужа! Вдовы вспоминали своих мужей, а женщины, мужья которых еще были живы, думали о том времени, когда они останутся одиноки, когда они не будут иметь никакого значения, когда они будут всеми оставлены и забыты, потому что у них не будет больше мужа, у них не будет ничего, что дает им право на жизнь.
Дело было в конце декабря между Рождеством и Новым годом.
Опасность восстания все еще грозила, и тревожные слухи не прекращались. Рассказывали, что Фалько Фальконе собрал шайку разбойников и залег в каменоломнях, ожидая дня, назначенного для восстания, чтобы броситься в Диаманте и предаться грабежу и убийству.
Рассказывали также, что во многих горных городках народ возмутился, разгромил заставы у городских ворот и прогнал чиновников.
Ходили слухи, что солдаты переезжали из города в город, забирали всех подозрительных людей и расстреливали их сотнями.
Все готовы были к борьбе. Нельзя же было давать этим итальянцам убивать себя без всякого сопротивления.
И в это время донна Микаэла ухаживала за своим больным отцом, как прежде она ухаживала за доном Ферранте. Она не могла бежать из Диаманте, ужас ее все возрастал, и вся она была охвачена безумной тревогой.
Последним и самым ужасным известием, дошедшим до нее, была весть о Гаэтано.
Гаэтано вернулся неделю спустя после смерти дона Ферранте. Но не это наполнило ее ужасом, напротив, она обрадовалась, узнав это. Она почувствовала радость, что, наконец, возле нее есть кто-то, кто может защитить ее.
Но сейчас же она решила, что не примет Гаэтано, если он придет к ней. Она чувствовала, что еще принадлежит усопшему. Ей хотелось не видать Гаэтано, по крайней мере, еще год.
Но, когда прошла неделя, а Гаэтано все еще не показывался в летнем дворце, она спросила о нем Джианниту.
— Где Гаэтано, о нем ничего не слышно, может быть, он опять уехал?
— Ах, Микаэла, — отвечала Джианнита, — чем меньше будут говорить о Гаэтано, тем для него лучше.
Она рассказала донне Микаэле с ужасом, как о каком-то позоре, что Гаэтано сделался социалистом.
— Он совсем изменился, побывав в Англии, — сказала она. — Он не верит больше ни в Бога, ни в святых. Он не целует у священника руку, когда встречает его на улице. Он говорит, что никто не должен больше платить пошлины у застав. Он требует, чтобы крестьяне не платили больше аренды. Он носит при себе оружие. Он вернулся домой, чтобы поднять восстание и оказать помощь бандитам.
Довольно было и этого, никогда еще донна Микаэла не испытывала более страшного ужаса.
Так вот что предвещали зловещие осенние дни. Именно он и должен был ударить молнией из облаков. Этого ей и следовало ожидать!
Это было наказание и месть. Именно он и должен был принести с собой несчастье.
В последние дни она немного успокоилась. Она слышала, что все социалисты на острове были переловлены. A все отдельные попытки к восстанию в горных городках были быстро подавлены. Казалось, что всем волнениям должен наступить конец.
А теперь появился последний из рода Алагона, и народ последует за ним. Теперь придут в движение черные фигуры на площади. Люди в холщевой одежде опять перейдут Симето. И разбойничья шайка Фалько Фальконе выйдет из каменоломни.
На следующий вечер Гаэтано говорил на площади речь. Он сидел на срубе колодца и смотрел, как народ приходил за водой. Три года был он лишен наслаждения видеть, как стройные девушки поднимают на головы тяжелые кувшины с водой и проходят твердой, гордой походкой.
Но к колодцу приходили не только молодые девушки, но и люди всех возрастов. И, видя, как большинство из них бедно и несчастно, он захотел поговорить с ними о будущем. Он обещал им, что скоро начнутся лучшие времена. Он говорил старой Ассунте, что в будущем она каждый день будет иметь свой кусок хлеба, не прося ни у кого милостыни. И, когда она говорила, что не понимает, как это может случиться, он почти с гневом спрашивал ее, разве она не знает, что приближается время, когда старцы и дети не будут больше беспомощны и забыты.
Он указывал на старого столяра, который был так же стар, как и Ассунта, а к тому же очень болен, и он спрашивал ее, неужели она думает, что можно терпеть дольше без домов призрения и больниц? Разве она не понимает, что так не может идти дальше? Неужели все они не понимают, что в будущем будут заботиться о старых и больных?
Он видел детей, которые, как он знал, питались исключительно крессом и щавелем, который они собирали на берегу реки и по краям дороги, и он обещал, что скоро никто не будет голодать. Он положил руку на голову одного ребенка и так гордо поклялся, что скоро они не будут терпеть нужды в хлебе, словно он был владетельный князь Диаманте.
Он говорил, что, живя в Диаманте, они ничего не знают и не понимают, что должно наступить новое, прекрасное время, они думают, что прежние бедствия будут длиться вечно.
Пока он утешал так бедняков, вокруг него собиралось все больше и больше народа. Наконец он вскочил, стал на сруб колодца и заговорил громко.
Как могли они думать, что никогда не наступят лучшие времена? Неужели люди, которым принадлежит вся земля, должны довольствоваться тем, чтобы старики голодали, а дети росли на горе и преступления?
Разве они не знают, что в горах, морях и земле таятся сокровища? Разве они никогда не слыхали, как богата земля? Неужели они думают, что им нечем прокормить своих детей?
Они не должны стоять и бормотать о том, что невозможно изменить существующий порядок. Они не должны думать, что все люди делятся на богатых и бедных. Ах, если они верят в это, то значит они ничего не знают! Они совсем не знают свою мать-землю. Неужели они думают, что она ненавидит хоть одного из них? Или они лежали на земле и прислушивались к ее говору? И одним она определяла голод, а другим жизнь в избытке?
Почему зажимают они уши и не слушают нового учения, облетевшего весь свет? Разве они не хотят, чтобы им жилось лучше? Или им так нравятся их лохмотья? Они сыты щавелем и крессом? И они не хотят иметь крова и очага?
Он говорил им, что, как бы они ни упорствовали в своем неверии в наступление нового времени, оно все равно придет к ним. Как солнце без их помощи поднимается каждое утро из-за моря, так и это время наступит само собой. Но почему они не хотят приветствовать его, почему не хотят идти ему навстречу? Зачем они запираются и пугаются нового света?…
Он долго говорил таким образом, и вокруг него собиралось все больше бедняков Диаманте.
И чем дольше он говорил, тем прекраснее складывалась его речь, и тем громче звучал его голос.
Огонь сверкал в его ясных глазах, и народу, смотрящему на него, он казался юным принцем.
Он был похож на своего могущественного отдаленного предка, который обладал могуществом оделять всех жителей своей страны золотом и счастьем. Они чувствовали себя утешенными и радовались, что их молодой господин любит их.
Когда он замолчал, они начали радостно кричать, что они последуют за ним и сделают все, что он им прикажет.
В одно мгновенье он приобрел над ними власть. Он был так прекрасен и величествен, что они не могли противостоять ему. A вера его была так сильна, что захватывала и покоряла всех.
В эту ночь в Диаманте не было ни одного бедняка, который не верил бы, что скоро Гаэтано создаст для них беспечальные, счастливые дни. В эту ночь все голодные отошли ко сну с твердой уверенностью, что при пробуждении они увидят перед собой стол, покрытый яствами.
И в словах Гаэтано было столько власти, что он мог убедить стариков, что они еще молоды, а дрожащему от холода внушить, что ему тепло. И чувствовалось, что обещания его должны исполниться!
Он — властелин нового времени. Руки его исполнены щедрот, и с его возвращением на Диаманте польются счастье и благоденствие.
На следующий день вечером Джианнита вошла в комнату больного и шепнула донне Микаэле:
— В Патерно началось восстание. Там уже нисколько часов идет стрельба; слышно даже здесь. В Катанию послано за войсками. И Гаэтано говорит, что то же самое скоро начнется и здесь. Он говорит, что восстание должно вспыхнуть сразу во всех городах Этны.
Донна Микаэла сделала Джианните знак остаться с отцом, а сама вышла из дому и перешла в лавку донны Элизы.
— Где Гаэтано? — спросила донна Микаэла. Я должна поговорить с ним.
— Бог да благословит твои слова, — отвечала донна Элиза. — Он в саду.
Она перешла двор и вошла в садик, обнесенный каменной стеной.
В этом саду было много извилистых тропинок, переходящих с одной террасы на другую. В нем было много беседок и укромных уголков. И все так густо заросло плотными агавами, толстыми пальмами, толстолиственными фикусами и рододендронами, что ничего не было видно на расстоянии двух шагов. Донна Микаэла долго блуждала по бесчисленным тропинкам, пока наконец увидала Гаэтано. И чем дольше она ходила, тем сильнее становилось ее нетерпение.
Наконец, она нашла его в отдаленном углу сада. Она заметила его на нижней террасе, расположенной на одном из бастионов городской стены. Гаэтано сидел и спокойно высекал статуэтку. Увидя донну Микаэлу, он поднялся и пошел к ней с протянутыми руками.
Она едва поздоровалась с ним.
— Это правда? — спросила она. — Вы вернулись, чтобы погубить нас?
Он громко рассмеялся.
— Здесь был синдик, — сказал он. — Приходил и настоятель. А теперь являетесь вы?
Ее оскорблял его смех и упоминание о синдике и священнике. Ее приход имел совсем другое и большее значение.
— Скажите мне, — настойчиво повторила она, — правда ли, что сегодня вечером у нас произойдет восстание?
— О, нет, — отвечал он. — Восстания у нас не будет. — И он произнес это так печально, что ей почти стало жаль его.
— Вы причиняете донне Элизе много горя! — воскликнула она.
— И вам тоже, правда? — произнес он с легкой насмешкой. — Я причиняю вам всем много огорчений. Я — потерянный сын, я — Иуда, я — карающий ангел, изгоняющий вас из этого рая, где питаются только травой!
Она возражала:
— Может быть, мы находим, что лучше оставаться, как есть, чем быть расстрелянными солдатами.
— Да, гораздо лучше голодать. Ведь к этому уже привыкли!
— Нет ничего приятного быть убитым разбойниками.
— Но зачем же допускают существование бандитов, если не хотят быть ими убиты?
— Да, я это знаю, — проговорила она, все больше волнуясь. — Вы хотите уничтожить всех богатых!
Он ответил не сразу, он стоял и кусал себе губы, чтобы не быть слишком резким.
— Позвольте мне высказаться вам, донна Микаэла! — сказал он, наконец. — Позвольте мне объяснить вам!
Он сразу успокоился и так просто и ясно рассказал ей про социализм, что его понял бы и ребенок.
Но она была далеко от того, чтобы следить за ним. Может быть, она и могла, но не хотела.
В эту минуту она совсем не хотела слушать о социализме.
При виде Гаэтано ее охватило какое-то необъяснимое чувство. Земля заколебалась у нее под ногами, и она почувствовала невыразимое блаженство.
«Боже, да ведь я люблю его, — думала она. — Я люблю его!»
Пока она искала его, она прекрасно знала, что она ему скажет. Она хотела вернуть его к детской вере. Она хотела доказать ему, что это новое учение ужасно и достойно порицания. Но любовь спутала все ее мысли. Она ничего не могла ответить ему. Она только слушала его и удивлялась его словам.
Она в изумлении спрашивала себя, не стал ли он еще прекраснее, чем был раньше. Она никогда не терялась так при виде его, никогда она так не волновалась. Или это было потому, что теперь он стал свободным и сильным человеком? Она пугалась, чувствуя, какую власть он имеет над ней.
Она не решалась возражать ему. Она не могла произнести ни одного слова, боясь расплакаться. Если бы она заговорила, то только не о политике. Она бы сказала ему, что она узнала в тот день, когда звонили колокола. Или она попросила бы его дать ей поцеловать его руку. Она рассказала бы ему свои мечты о нем. Она сказала бы, что не могла бы вынести своей жизни, если бы у нее не было этих мечтаний. Она попросила бы его дать ей поцеловать его руку в благодарность за то, что он дарил ей возможность жить все эти годы.
Если восстания не будет, зачем же он говорит ей о социализме? Какое им было дело до социализма теперь, когда они сидели вдвоем в старом саду донны Элизы? Она сидела и смотрела вдоль одной из дорожек. По обеим сторонам ее Лука устроил деревянные арки, по которым вились тонкие розовые побеги, усеянные маленькими бутонами и цветами. И каждый, идя по этой дорожке, спрашивал себя, куда она приведет. А она вела к маленькому выветренному Амуру. Старый Лука понимал в чем дело лучше, чем Гаэтано.
Пока они так сидели, солнце зашло, и Этна залилась красным отсветом. Казалось, что Этна краснеет от гнева при виде того, что происходит в саду донны Элизы. Каждый раз при закате солнца, когда розовела Этна, она вспоминала Гаэтано. Казалось, что обе они ждут его. И они ясно представляли себе, что произойдет, когда вернется Гаэтано. И она только боялась, что он будет слишком пылок и порывист. А теперь он только говорит об этих ужасных социалистах, которых она ненавидит и боится.
Он говорил долго. Она видела, как Этна бледнеет и принимаешьт бронзовый отлив, и, наконец, наступила темнота. Она знала, что скоро взойдешь луна. Она сидела, притаившись, и ждала, что ей на помощь придет лунный свет. Сама она была бессильна. Она всецело была в его власти. Но и лунный свет ничему не помог. Гаэтано продолжал говорить о капиталистам и рабочих.
Тогда она подумала, что этому может быть только одно объяснение. Он, очевидно, ее разлюбил.
И вдруг она вспомнила, что случилось неделю тому назад. Это было в тот день, когда вернулся Гаэтано. Она вошла в комнату Джианниты; но она шла так неслышно, что Джианнита не заметила ее.
И она увидела Джианниту в каком-то экстазе с протянутыми руками и запрокинутой головой. В руках она держала портрет. Она то прижимала его к губам, то поднимала его над головой и в восхищении смотрела на него. Это был портрет Гаэтано.
Увидя это, донна Микаэла вышла так же неслышно, как и вошла. И тогда ей стало жаль Джианниту, что она любит Гаэтано.
Но теперь, когда Гаэтано говорил только о социализме, она задумалась над этим.
И теперь ей начало казаться, что и Гаэтано любит Джианниту. Она вспомнила, что они были друзьями детства. Он вероятно уже давно любит ее. Может быть, он вернулся, чтобы жениться на ней. Донна Микаэла ничего не могла сказать против этого, ей не на что было жаловаться. Не прошло и месяца, как она писала Гаэтано, что он не должен любить ее.
А он наклонился к ней, встретил ее взгляд и заставил ее, наконец, слушать себя.
— Вы должны понимать, вы должны видеть и понимать. Здесь на юге нам необходимо возрождение, толчок, каким в свое время было христианство. Да здравствуют рабы, долой господ! Мы должны пересоздать все общественные условия! Мы должны вспахать новую землю, старая истощена. Старая почва дает только слабую, ничтожную растительность. Откройте свет нижним слоям, я вы получите совсем другой результат!
— Понимаете вы теперь, донна Микаэла, почему социализм жив и не погиб до сих пор? Потому что он привел с собой новое слово. Подумайте о земле! — говорит он, — как христианство взывало: «Подумайте о небе!» Оглянитесь кругом себя! Разве земля — не единственное, чем мы владеем? Поэтому мы должны устроить так, чтобы быть счастливыми в этой жизни. Почему, почему не подумали об этом раньше? Потому что мы слишком были заняты тем, что наступить после. Ах, что нам до того? Земля, земля, донна Микаэла! Мы — социалисты, мы любим землю! Мы поклоняемся священной земле, бедной, презираемой матери, которая скорбит о том, что сыны ее стремятся к небу.
— Поверьте мне, донна Микаэла, все это совершится через несколько лет. Апостолы распространят наше учение, мученики пострадают за веру, и толпы людей перейдут на нашу сторону. И мы — истинные сыны земли, одержим победу. И земля раскинется перед нами во всей свой прелести. И она одарить нас красотой, наслаждением, знанием и здоровьем!
Голос Гаэтано задрожал, слезы сверкали у него на глазах. Он подошел к краю террасы и протянул руки, словно желая обнять залитую лунным светом землю.
— Ты так ослепительно прекрасна, — говорил он, — так ослепительно прекрасна.
И донне Микаэле показалось на минуту, что она испытывает его страдание за все то горе, что таится под этой прекрасной оболочкой.
Жизнь, полная несчастий и пороков, показалась ей грязной рекой, полной нечистот, протекающей среди этой сверкающей красоты.
— И никто не может наслаждаться тобой, — продолжал Гаэтано, — никто не решается наслаждаться тобой. Ты неукротима и полна злобы и предрассудков. В тебе неуверенность, опасность, раскаяние и мука, порок и позор, ты — все, что только можно себе представить ужасного, потому что люди не хотели сделать тебя лучше.
— Но наступит день, — восторженно произнес он, — когда они обратятся к тебе со всей своей любовью, к тебе, а не к мечте, которая ничего не дает и не может дать.
Она внезапно прервала его. Он все больше пугал ее.
— Так это правда, что в Англии вы не имели успеха?
— Что вы хотите сказать?
— Говорят, что знаменитый художник, к которому вас послала мисс Тоттенгам, сказал, что вы…
— Что он сказал?
— Что ваши работы годятся и хороши только для Диаманте.
— Кто это говорит?
— Так думают, потому что вы очень изменились.
— Потому что я теперь социалист?
— Вы не сделались бы им, если бы имели успех.
— Ах… вот что!… Вы не знаете, — продолжал он, смеясь, — что мой великий учитель в Англии сам был социалист. Вы не знаете, что он-то и научил меня новым взглядам.
Он замолчал и не продолжал этого разговора. Он подошел к скамье, на которой сидел до ее прихода, и, взяв с нее статуэтку, подал ее донне Микаэле. Он как бы говорил этим: «Посмотрите сами, правы ли вы!»
Она взяла ее и поднесла к лунному свету. Это была Mater Dolorosa из черного мрамора. Она могла ясно разглядеть ее.
Она узнала в ней себя. Мадонне были переданы ее черты. В первое мгновенье ее охватило чувство восторга, но в следующую же минуту она почувствовала ужас. Он, социалист, потерявший веру, осмеливался делать изображение Мадонны. И он еще придал ей ее черты. Он вовлекал и ее в свой грех,
— Я сделал ее для вас, донна Микаэла, — сказал он.
— Ах, если она принадлежит мне!… — она бросила статуэтку за перила. Статуэтка ударилась об отвесную скалу, полетела еще ниже, ударяясь о камни и разбиваясь в куски, и, наконец, послышался плеск воды, когда она упала в Симето.
— Какое вы имеете право ваять изображение Мадонн? — спросила она Гаэтано.
Он стоял молча. Такою он еще никогда не видел донну Микаэлу.
В ту минуту, как она поднялась с места, она, казалось, выросла и похорошела. Красота, как беспокойная гостья, появляющаяся на ее лице, озарила ее черты. Она выглядела холодно и непреклонно; большим счастьем казалось покорить и завоевать такую женщину.
— Так вы еще верите в Бога, если вы можете ваять Мадонн? — спросила она.
Он тяжело вздохнул. Он был словно разбитый. Ведь он сам был верующим. Он понял, как оскорбил ее. Он видел, что потерял ее любовь. Он вырыл между ними бесконечную, непреодолимую бездну.
Он должен был сказать что-нибудь, должен был привлечь ее на свою сторону.
Он снова заговорил, но тихо и неуверенно.
Она молча слушала его и потом вдруг спросила, почти с состраданием.
— Как вы сделались таким?
— Я думал о Сицилии, — произнес он, оправдываясь.
— Вы думали о Сицилии, — задумчиво повторила она. — А зачем вы вернулись домой?
— Я вернулся, чтобы подготовить восстание.
Казалось, что они говорят о болезни, о легкой простуде, которою он захворал и от которой он легко может вылечиться.
— Вы вернулись, чтобы погубить нас, — строго сказала она.
— Пусть будет так, пусть будет так! — уступчиво сказал он. — Вы можете говорить так. Ах, если бы я не получил ложных вестей и не опоздал на неделю! Мы допустили, чтобы правительство предупредило нас! Когда я приехал, все зачинщики были арестованы, и остров занят солдатами. Все погибло!
Как странно беззвучно прозвучало это «все погибло!».
И для этого он поставил на карту все свое счастье!
Его взгляды и принципы казались ему теперь высохшей паутиной, в которой он запутался. Он хотел разорвать ее, чтобы овладеть донной Микаэлой. Она одна только существовала, она одна принадлежала ему. Это он испытывал и раньше. Теперь он снова почувствовал это. Она была единственной для него во всем мире.
— Но они сражаются сегодня в Патерно?
— Произошла только драка у городских ворот, — сказал он. — Это пустяки. Если бы я мог воспламенить всю Этну, все города, лежащие на ней! Тогда бы нас поняли! А теперь расстреливают толпу крестьян, чтобы стало несколькими голодными ртами меньше. А нам ничего не дают взамен.
Он рвал свою паутину. Ему хотелось подойти к ней и сказать, что все это ему безразлично. Ему нечего думать о политике! Он был художник, он был свободен! И он хотел обладать ею.
Но как раз в эту минуту в воздухе словно что-то задрожало. В ночной тишине пронесся выстрел, потом еще и еще.
Она подошла к нему и схватила его за руку.
— Это восстание? — спросила она.
Выстрел за выстрелом грозно проносились вокруг. Потом послышались кривки и шум толпы, бегущей по улицам.
— Это восстание, это несомненно восстание. Да здравствует социализм!
Восторг охватил его. К нему вернулась вся его прежняя вера. И тогда он завоюет ее. Женщины никогда не отталкивают победителя.
Ни говоря ни слова, они поспешили к калитке.
Но тут у Гаэтано вырвалось громкое проклятие.
Он не мог выйти. В замке не было ключа. Его заперли в саду.
Он огляделся. С трех сторон поднимались высокие стены, а с четвертой была пропасть. Выхода не было. А из города доносился все более нарастающий шум. Слышался топот бегущих, раздавались выстрелы и крики. И слышно было, как они ревут: «Да здравствует свобода! Да здравствует социализм!» Он со всей силой потрясал калитку и тоже готов был кричать. Он был в плену. Он не мог быть с ними!
Донна Микаэла спешила к нему. Теперь, когда она его выслушала, она не пыталась больше удержать его.
— Постойте, постойте! — говорила она. — Ключ у меня.
— Вы, вы! — воскликнул он.
— Я его вынула, когда пришла сюда. Я подумала, что я смогу запереть вас здесь, если вы задумаете восстание. Я хотела спасти вас!
— Какое безумие! — воскликнул он, вырывая ключ из ее рук.
Ища ощупью замочное отверстие, он успел спросить ее.
— А почему же теперь вы больше не хотите спасать меня?
Она не отвечала.
— Может быть, для того, чтобы доставить вашему Богу случай погубить меня?
Она продолжала молчать.
— Вы не решаетесь охранять меня от его гнева? — Нет, я не смею этого! — прошептала она.
— Вы, верующие, ужасны, — сказал он.
Он чувствовал, что она покидает его. Мысль, что она не делает ни малейшей попытки принудить его остаться, леденила его и отнимала у него мужество. Он вертел ключом и не мог отпереть, его парализовало ее бледное, холодное лицо.
И вдруг он почувствовал, что руки ее обвились вокруг его шеи и губы ее ищут его губ.
В это мгновение калитка распахнулась, и он выбежал на улицу. Он не хочет ее поцелуев, обрекающих его на смерть. В своих старых верованиях она была ужасна для него, как привидение. Он бросился в город, словно спасаясь от преследования.
Когда Гаэтано убежал, донна Микаэла еще долго оставалась в саду донны Элизы. Она стояла как прикованная, ни о чем не думая и ничего не чувствуя.
И тут она вспомнила вдруг, что она и Гаэтано не одни существовали в мире. Она вспомнила больного отца, о котором она совершенно забыла.
Она вышла из сада и пошла на Корсо, на котором было пусто и тихо. Шум и выстрелы доносились откуда-то издали, и она подумала, что теперь сражаются у Porta Altna.
Фасад летнего дворца был залит ярким лунным светом, и она удивилась, что в такое время и так поздно ночью двери на балкон открыты и ставни не заперты. Еще больше удивилась она, видя, что ворота широко распахнуты и двери в давку растворены.
Когда она вошла под ворота, то увидела, что сторожа старика Пьеро там не было. Фонарь не был зажжен, и на дворе не было видно ни души.
Она поднялась по лестнице на галерею, споткнулась о что-то твердое. Это была маленькая бронзовая ваза, обычно стоящая в концертной зале. Несколько ступеней выше она нашла нож. Это был большой нож с длинным тонким лезвием. Когда она подняла его, с него скатилось несколько темных капель. Она поняла, что это кровь.
И теперь она сразу поняла, что случилось то, чего она так боялась всю осень. Бандиты нагрянули в летний дворец и ограбили его. И все слуги разбежались; а ее отец, прикованный болезнью к постели, вероятно, был убит.
Она не знала, ушли ли бандиты. Но теперь перед лицом опасности страх ее исчез, и она поспешила вперед, не думая о том, что она одна и беззащитна.
Пройдя галерею, она вошла в концертный зал. Широкие полосы лунного света падали на пол, и в одной из полос лежало, распростершись, неподвижное тело.
Донна Микаэла наклонилась над лежащим. Это была Джианнита. Она была убита, глубокая рана зияла у нее на шее.
Донна Микаэла оправила тело, сложила ей руки на груди и закрыла глаза. Она запачкала при этом руки в крови и, почувствовав на пальцах темную липкую жидкость, она заплакала.
— Ах, милая, дорогая сестра, — громко заговорила она. — С этой кровью утекла твоя молодая жизнь. Всю жизнь ты любила меня и теперь пролила свою кровь, защищая мой дом. Или Господь наказывает меня за мое жестокосердие, отнимая тебя у меня? Ах, сестра, сестра, не могла ты разве наказать меня менее жестоко?
Она наклонилась и поцеловала убитую в лоб.
— Ты этому не веришь, — сказала она. — Ты знаешь, что я всегда была верна тебе, что я всегда любила тебя!
Потом она вспомнила, что мертвая оторвана уже от всего земного и ей не нужны ни раскаяние, ни выражение дружбы. Она прочитала несколько молитв над трупом. Единственно, что она могла сделать для своей сестры, это проводить набожными мыслями ее душу, отлетающую к Богу.
Она пошла дальше, не думая о том, что может случиться с ней самой, и только охваченная неописуемым ужасом при мысли об отце.
Пройдя длинный ряд парадных комнат, она подошла, наконец, к двери больного; руки ее долго нащупывали ручку двери, и, когда она, наконец, нашла ее, у нее не хватило сил повернуть ее.
Из комнаты отца послышался голос, он спрашивал, кто вошел. Услыша его голос, она поняла, что он жив, и ее охватило такое чувство, словно все в ней задрожало и оборвалось, и силы отказывались служить ей. Мозг и сердце перестали работать, и ноги не могли больше держать ее. Она подумала, что это происходит оттого, что последнее время она жила в страшном напряжении. Она опустилась на пол с неизъяснимым чувством какого-то освобождения и погрузилась в глубокий обморок.
Донна Микаэла пришла в себя только к утру.
За это время произошло очень многое. Слуги вышли из своих убежищ и позвали донну Элизу. Она пришла в разграбленный дворец, послала за полицией и белыми братьями, которые перенесли тело Джианниты к ее матери.
Проснувшись, донна Микаэла увидала, что она лежит на софе в комнате рядом с отцом. С ней никого не было, но из комнаты отца до нее доносился голос донны Элизы.
— Я потеряла и сына, и дочь, — всхлипывая, говорила донна Элиза. — Я потеряла их обоих.
Донна Микаэла хотела встать, но у нее не было сил. Тело ее было точно сковано, но душа уже пробудилась.
— Кавальере, кавальере! — говорила донна Элиза. — Можете ли вы это понять? Разбойники с Этны ворвались в Диаманте. Пришли бандиты, стреляли в таможню у заставы и кричали: «Да здравствует социализм!» И все это они делали, чтобы разогнать народ с улиц и выманить карабинеров за Porta Aetna. Никто из жителей Диаманте не был с ними заодно. Все это устроили разбойники, чтобы ограбить мисс Тоттенгам и донну Микаэлу, двух женщин, подумайте, кавальере! О чем думали господа офицеры, заседавшие в военном суде? Или они думали, что Гаэтано был в союзе с бандитами? Разве они не видели, что он дворянин, истинный Алагона, художник? Как могли они осудить его?
Донна Микаэла слушала в ужасе; но она старалась убедить себя, что все это сон. Ей казалось, что Гаэтано спрашивает ее, приносит ли она его в жертву Богу? И она отвечает ему, что она сделала это. А теперь ей снится, что бы было, если бы его действительно схватили. Иначе этого и быть не может!
— Какая печальная ночь! — продолжала донна Элиза. — Что-то носится в воздухе, что туманит разум людей и делает их безумными! Вы знали Гаэтано, кавальере! Он всегда был горячий и увлекающийся, но он был рассудителен и благоразумен! А сегодня ночью он сам бросился в руки солдат. Ведь вы знаете, он хотел поднять восстание, для этого только он и вернулся. И когда он услыхал выстрелы и крики: «Да здравствует социализм!» — он совершенно обезумел. Он думал, что начинается восстание, и бросился на улицу, чтобы принять в нем участие. И он тоже кричал изо всех сил: «Да здравствует социализм!» И тут ему встретилась толпа солдат, целый отряд. Они шли в Патерно, но, услыхав по дороге стрельбу в Диаманте, завернули сюда, посмотреть в чем дело. А Гаэтано не в состоянии отличить солдатской фуражки, ему кажется, что это восставшие, ему кажется, это ангелы сошли с неба, он кидается в их толпу, и его арестовывают. А солдаты, ловившие разбойников, убегавших с добычей, заодно забирают и Гаэтано. Они проходят через весь город и везде встречают тишину и покой; но, прежде чем уйти, они судят своих пленников, осуждают его как разбойника и убийцу женщин. Ну, разве люди не потеряли рассудок, кавальере?
Донна Микаэла не могла расслышать, что отвечал ее отец. Ей самой хотелось задать тысячи вопросов, но она была словно каменная и не могла пошевелиться. Она думала только о том, не расстреляли ли уже Гаэтано.
— Что думали они, приговаривая его к двадцати годам тюрьмы? — говорила донна Элиза. — Неужели они думают, что он сам или его близкие проживут так долго? Он умер для меня, кавальере, умер, как и Джианнита.
Донне Микаэле казалось, что она опутана крепкими цепями и не может высвободиться. Это было ужаснее, чем если бы ее приковали к позорному столбу и бичевали.
— У меня отняли всю радость моей старости, — говорила донна Элиза. — Джианнита и Гаэтано! Я всегда надеялась, что они поженятся. Они так хорошо подходили друг к другу. Оба они выросли у меня и любили меня. Зачем мне жить, когда вокруг меня нет больше молодежи? Часто мне приходилось трудно, когда Гаэтано жил у меня, и мне часто говорили, что мне легче было бы прожить одной; но я всегда отвечала, что все это пустяки, лишь бы вокруг меня была молодежь. И я думала, что, когда он вырастет, он женится и у них будут дети и мне не придется доживать свой век одинокой, никому не нужной старухой.
Донна Микаэла подумала, что в ее руках было спасти Гаэтано, но она не захотела этого. Но почему она не захотела? Теперь это казалось ей совершенно непонятным. Она начала перечислять причины, побудившие ее толкнуть его на гибель. Он был безбожник и социалист и хотел поднять восстание. Это перевесило все другое в ту минуту, как она отперла ему калитку. Это перевесило даже ее любовь. Теперь она не понимала этого. Разве может чашка весов, наполненная пухом, перевесить чашку с золотом?
— Мой красивый мальчик, — говорила донна Элиза, — мой красивый мальчик! В Англии он стал уже известным человеком и вернулся назад, чтобы помочь нам, бедным сицилианцам. А теперь они осудили его, как бандита. Они едва не расстреляли его вместе с другими. Пожалуй, это было бы и лучше, кавальере. Пожалуй, мне было бы легче видеть его в могиле, чем знать, что он томится в тюрьме. Как он перенесет это несчастье? Он не выдержит этого, он заболеет и умрет.
Пока она говорила это, донна Микаэла вполне очнулась и встала. Шатаясь, бледная, как бедная убитая Джианнита, вошла она в комнату, где сидели отец и донна Элиза.
Она была так слаба, что не могла идти дальше, но, подойдя к двери, остановилась, опираясь о косяк.
— Это я, донна Элиза, — произнесла она, — это я…
Слова замирали у нее на губах. Она ломала в отчаянии руки, потому что ничего не могла сказать.
Донна Элиза поспешила к ней. Она обняла ее, желая поддержать, и не обращала внимания, что донна Микаэла отталкивает ее.
— Вы должны простить меня, донна Элиза, во всѳм виновата я.
Но донна Элиза не слушала, что она говорит. Она видела, что у Донны Микаэлы жар, и думала, что она бредит.
Губы донны Микаэлы судорожно сжимались. Видно было, что она хочет что-то сказать, но с губ ее срывались только отрывистые слова. Нельзя было понять, о чем она говорит.
— Против него, как и против отца, — повторяла она. И потом она говорила, что приносит несчастье всем, кто любит ее.
Донне Элизе удалось усадить ее на стул; донна Микаэла сидела, целуя ее старые, морщинистые руки и прося у нее прощенья за то, что она сделала.
Конечно, конечно, донна Элиза прощает ее.
Донна Микаэла пытливо глядела на нее большими лихорадочными глазами и спрашивала, правду ли она говорит.
Ну, конечно, правду.
Тогда она опустила голову на плечо донны Элизы и зарыдала; она благодарила ее и говорила, что она не могла бы жить, если бы не получила ее прощения. Ни перед кем она так тяжело не согрешила, как перед ней. Может ли она действительно простить ее?
— Да, да, — повторяла донна Элиза; она все еще думала, что донна Микаэла бредить под влиянием испуга и лихорадки.
— Я должна еще сказать тебе, — продолжала донна Микаэла. — Я-то знала это, но ты этого не знаешь. И, когда ты узнаешь, ты не простишь меня!
И так они долго еще говорили, не понимая друг друга. Но для донны Элизы было хорошо, что ей было о ком заботиться в эту ночь, было кого утешать и поить успокоительными каплями. Для нее было хорошо, что нашелся человек, положивший голову ей на плечо и оплакивающий свое горе.
Донна Микаэла почти уже три года любила Гаэтано, не думая о том, что они могут принадлежать друг другу, и в конце концов привыкла к такому странному роду любви. С нее довольно было сознания, что Гаэтано любит ее. Когда она думала об этом, ее охватывало приятное чувство безопасности и счастья.
— Ничего, ничего, — говорила она себе, когда с ней случалось, несчастье. — Гаэтано любит меня! — Он был всегда с ней, поддерживал и утешал ее. Он жил во всех ее мыслях и во всех ее поступках. Он был душою ее жизни.
Как только донна Микаэла узнала, где заключен Гаэтано, она сейчас же написала ему. Она признавалась, что была твердо уверена, что он идет навстречу гибели. Она так боялась его новых стремлений, что не решилась спасти его.
Она писала также, как сильно ненавидит его учение. Она ничего не скрывала от него. Она говорила, что не могла бы принадлежать ему, даже если бы он был свободен.
Она боится его. Он имеет такую власть над ней, что, соединившись с ним, она сама стала бы социалисткой и безбожницей. Поэтому она должна всегда жить вдали от него, если не хочет погубить своей души.
Но она просила и умоляла его, чтобы он все-таки продолжал любить ее. Он должен, должен любить ее. Он может наказать ее, как ему угодно, но он должен любить ее.
Он не должен поступать, как ее отец. Было бы вполне понятно, что он разлюбил ее, но он не должен этого делать. Он должен ее пожалеть.
Если бы он знал, как она любит его, если бы он знал, как она мечтает о нем!
И она говорила ему, что в нем для нее вся жизнь.
«Должна я умереть, Гаэтано?» — спрашивала она.
«Разве не довольно, что твои взгляды и учение разделяют нас? Разве не довольно, что они довели тебя до тюрьмы? Неужели ты еще перестанешь любить меня за то, что мы разно мыслим?»
«Ах, Гаэтано, люби меня! Это ни к чему не поведет, я не питаю никакой надежды в твоей любви; но все-таки люби меня, потому что я умру без твоей любви».
Не успела донна Микаэла отослать письмо, как она уже начала ждать ответа. Она думала, что получит горячее гневное письмо; но она надеялась, что в нем будет хоть одно словечко, из которого она увидит, что он любит ее.
Но она ждала напрасно; прошло несколько недель, а ответа не приходило.
Напрасно выходила она каждое утро на галерею и поджидала почтальона; он всякий раз с сожалением объявлял, что у него ничего для нее нет.
Однажды она сама пошла на почту и с мольбой в глазах просила, чтобы ей отдали письмо, которого она ждет.
— Письмо должно быть, — говорила она. — Или, может быть, адрес был написан неверно? — ее нежные умоляющие глаза тронули почтового чиновника, он пересмотрел груды старых непринятых писем и перерыл все ящики. Но письма все-таки не было.
Она написала Гаэтано второе письмо, но и на него не получила ответа.
Тогда она начала убеждать себя в том, что казалось ей невозможным. Она старалась приучить себя к мысли, что Гаэтано не любит ее.
Чем сильнее проникалась она этой уверенностью, тем реже стала она выходить из дома. Она начала бояться людей и охотнее всего сидела одна.
День ото дня становилась она слабее. Она ходила сгорбившись, и даже ее прекрасные глаза утратили свой блеск и выразительность.
Прошло еще несколько недель, и она так ослабела, что почти не могла держаться на ногах и целые дни лежала на диване. Ее томил недуг, который медленно подтачивал ее жизненные силы. Она видела, что приближается смерть, и эта мысль пугала ее. Но она не могла побороть болезни. Было только одно лекарство; но оно не приходило.
В то время как донна Микаэла медленно угасала, жители Диаманте готовились отпраздновать день Сан-Себастиано, который приходится в конце января.
Это был один из больших праздников в Диаманте; но в последние годы он не справлялся с обычной пышностью, потому что народ от бедности и страданий упал духом.
Но в этот год, после неудачного восстания, когда Сицилия была занята войсками, а любимые народные герои томились в тюрьмах, решено было отпраздновать этот день со всем прежним великолепием, потому что, говорили в народе, теперь не время пренебрегать святыми.
И все набожные люди Диаманте решили, что праздник будет продолжаться восемь дней и в честь Сан-Себастиано город будет украшен флагами и декорирован, будут устроены бега, священные процессии, иллюминации и состязания певцов.
Готовились к празднику поспешно и с усердием. В каждом доме чистили и мыли. Вынимали старые одеяния для процессий и готовились к приему гостей со всей Этны.
Единственным домом в Диаманте, где не было никаких приготовлений, был летний дворец. Донна Элиза была этим глубоко опечалена; но ей никак не удавалось уговорить донну Микаэлу позволить украсить ее дом.
— Как можешь ты требовать, чтобы я украсила цветами этот дом скорби, — говорила она. — Розы потеряли бы свои лепестки, если бы я захотела скрыть под ними печаль, которая царит здесь.
Но донна Элиза ревностно готовилась к празднику. Она ждала большого благополучия от того, что святых снова начинают чтить, как и в прежние времена. Она не говорила ни о чем другом, как о том, что священники убрали фасад собора по старинному сицилианскому обычаю серебряными цветами и зеркалами. И она описывала торжественную процессию: сколько будет всадников и какой высоты будут перья у них на шляпах и какие длинные посохи, украшенные цветами и с привязанными к ним восковыми свечами, будут они держать в руках.
Когда наступил первый день праздника, дом донны Элизы оказался украшен великолепнее всех. На крыше развевались зелено-красно-белые итальянские флаги, а на окнах и балконах висели красные скатерти с золотой бахромой и вышитыми на них инициалами святого. По стенам в причудливых формах извивались гирлянды из дубовых листьев, и в окнах красовались кресты из маленьких прелестных роз из сада донны Элизы. Над входом стояло изображение святого, обрамленное лилиями, а на пороге лежали ветви кипариса. А внутри дом был украшен так же, как и снаружи. С подвала до чердака был он вычищен и украшен цветами, а на полках в лавке не было ни одного самого маленького и незначительного святого, в руках которого не было бы иммортели или маргаритки.
Таким же образом в бедном Диаманте были украшены все дома, флагов висело такое множество, что они напоминали белье, развешанное по уличке, ведущей к дому маленького мавра. Все дома и триумфальные арки были увешаны флагами, а через улицы были протянуты веревки, на которых развевались вымпелы.
Через каждые десять шагов на улицах Диаманте высились арки. И над каждой дверью стояла статуя святого, украшенная желтыми маргаритками. С балконов свешивались красные покрывала и пестрые скатерти, а по стенам вились гирлянды.
Всюду было такое множество зелени и цветов, что трудно было понять, где их можно было достать в январе. Все было украшено венками, цветами. Даже на палки от метел были надеты венки, а в дверные молотки были воткнуты букеты гиацинтов. А в окнах были выставлены инициалы и имя святого, составленные из голубых и красных анемонов.
И между этими разукрашенными домами нарядная толпа шумела и волновалась, как вышедшая из берегов река. Не только жители Диаманте праздновали память Сан-Себастиано. Со всей Этны съехались желтые и пестрые тележки, полные народу и запряженные лошадьми в праздничной, блестящей сбруе. Нищие, больные и слепые певцы сходились целыми толпами. A бедные люди, которым после несчастья не за кого было молиться, составляли целые шествия пилигримов.
Сошлось такое множество народа, что, казалось, город не сможет вместить всех. На улицах, в окнах и на балконах всюду виднелся народ. На высоких каменных лестницах сидели люди, и лавки были переполнены. Двери на улицу были широко раскрыты, и в сенях полукругом стояли стулья, как в театре. Тут сидели хозяева с гостями и смотрели на проходящие процессии.
На улицах стоял оглушительный шум. Мало того, что все говорили и смеялись. Тут были шарманщики, которые играли на шарманках, величиною с целый орган. Пели уличные певцы; мужчины и женщины резкими надорванными голосами декламировали стихи Тассо. Раздавались всевозможные выкрикиванья, из всех церквей доносились звуки органов, а на площади, на вершине Монте Киаро, играл городской оркестр, и эта музыка разносилась по всему городу.
Этот веселый шум, благоухание цветов и флаги, развевающиеся под окнами донны Микаэлы, вывели ее из оцепенения. Она поднялась, словно услышав призыв жизни.
— Я не хочу умирать, — сказала она себе. — Я попробую жить!
Она взяла под руку отца, и они вышли на улицу. Она надеялась, что внешняя жизнь опьянить ее и она забудет свое горе. «Если мне это не удастся, — думала она, — если ничто не может развлечь меня, тогда мне останется только умереть».
В Диаманте жил старый бедный каменщик, которому хотелось к празднику заработать несколько сольди. Для этого он вылепил из лавы несколько бюстов Сан-Себастиано и папы Льва XIII. А так как он знал, что в Диаманте любили Гаэтано и печалились об его участи, то он сделал несколько и его бюстов.
Как только Микаэла вышла на улицу, ей встретился этот бедняк, предлагавший своп жалкие маленькие статуэтки.
— Купите дона Гаэтано Алагона, донна Микаэла, — сказал он. — Купите дона Гаэтано, которого правительство засадило в тюрьму за то, что он хотел освободить Сицилию!
Донна Микаэла крепко сжала руку отца и быстро прошла дальше.
Но в дверях café Europa стоял сын хозяина и пел канцоны. Он сочинил для праздника несколько новых песен и, между прочим, две-три канцоны о Гаэтано; он думал, что, может быть, народ захочет послушать про него.
Проходя мимо café, донна Микаэла услыхала пение и остановилась послушать.
«Ах, Гаэтано Алагона! — пел юноша. — Песнь могущественна. Песнями своими я хочу освободить тебя. Сначала пошлю я тебе нежную канцону. Она проскользнет сквозь тюремные решетки и сломает их. Потом я пошлю тебе сонет, прекрасный, как женщина, и он подкупит твоих сторожей. А потом я сочиню величественную оду, которая потрясет своим ритмом стены темницы. Но если и это не поможет, я сложу могучий эпос, который обладает целым полчищем слов. О, Гаэтано, сильный, как войско, помчится он к тебе. Все легионы древнего мира не смогли бы удержать его».
Слушая это пение, донна Микаэла судорожно цеплялась за руку отца, но она ничего не сказала и пошла дальше.
Тогда кавальере Пальмери заговорпл о Гаэтано.
— Я не знал, что народ так любит его, — сказал он.
— Я тоже, — пробормотала донна Микаэла.
— А сегодня я видел, как приезжие входили в лавку донны Элизы и умоляли ее продать им что-нибудь из его работ. У нее оставалось только несколько старых четок, и я видел, как она разорвала их и раздавала каждому по шарику.
Донна Микаэла с детской мольбой взглянула на отца. Но он не знал, хочет ли она, чтобы он замолчал или говорил дальше.
— Старые друзья донны Элизы проходят с Лукой в сад, — продолжал он, — и Лука показывает им любимые уголки Гаэтано и огород, за которым он ухаживал. А Пачифика сидит в мастерской около станка и рассказывает разные истории из его детства и жизни.
Дальше он не мог говорить, теснота и шум были так сильны, что ему пришлось замолчать.
Они старались пробраться к собору. На лестнице собора по обыкновению сидела старая Ассунта. Она перебирала в руках четки и повторяла все одну и ту же молитву. Она просила святого вернуть в Диаманте Гаэтано, который обещал помочь всем беднякам.
Проходя мимо нее, донна Микаэла ясно услыхала:
— Сан-Себастиано, верни нам Гаэтано! Ах, будь милостив, сжалься над нашими страданиями, Сан-Себастиано, верни нам Гаэтано!
Донна Микаэла хотела войти в церковь, но, подойдя к лестнице, она отступила назад.
— Там такая толкотня, — сказала она. — Я не решусь войти!
Они вернулись домой. Но во время их отсутствия донна Элиза решила воспользоваться этим случаем; она повесила флаг на крыше летнего дворца, накинула ковры на балконы, а когда донна Микаэла вернулась домой, она собиралась укрепить над дверью гирлянду. Донна Элиза не могла перенести, чтобы летний дворец стоял не украшенным. Она боялась, что святой не поможет Диаманте и Гаэтано, если летний дворец не будет убран в его честь.
Донна Микаэла шла смертельно бледная и сгорбленная, как старуха.
Она шла и бормотала: «Я не делаю его бюстов, я не пою о нем песен, я не молюсь за него, я не покупаю четок его работы. Как может он поверить, что я люблю его? Он может любить всех тех, кто чтит его память; но не меня! Я не принадлежу к его миру. Меня он никогда не полюбит».
И, когда она увидала, что дом ее хотят украсить цветами, это показалось ей такой возмутительной жестокостью, что она вырвала венок из рук донны Элизы, бросила его к ее ногам и спросила, уж не хочет ли она убить ее.
Потом она прошла мимо нее по лестнице и поднялась в свою комнату. Она бросилась на диван и зарылась лицом в подушки.
Только теперь поняла она, как внешние условия разделяют ее и Гаэтано. Народный герой не мог любить ее.
Потом ее охватило сознание, что ведь она мешала ему помогать всем этим бедным. Как он должен был презирать и ненавидеть ее!
К этому примешивалось и ее прежнее страдание. Страдание — не быть любимой. Это убьет ее. Она все лежала и думала, что все кончено и скоро наступит смерть.
Но вдруг она вспомнила маленькое изображение Христа. Казалось, что он вошел в комнату во всем своем жалком убранстве. Так ясно она видела его.
Донна Микаэла начала взывать о помощи к Младенцу-Христу. И она удивлялась, что еще раньше не обратилась к этому доброму помощнику. Но это происходило, вероятно, оттого, что изображение стояло не в церкви, а всюду разъезжало с мисс Тоттенгам, как один из предметов ее музея. Поэтому она и вспомнила о нем только в минуту величайшего отчаяния.
Это было поздно вечером в тот же день. После обеда донна Микаэла отпустила всех слуг на праздник и осталась одна с отцом в опустевшем большом доме. Но около десяти часов отец ее встал с постели и сказал, что хочет послушать состязание певцов на площади. Донна Микаэла боялась остаться одна, и ей пришлось сопровождать его.
Придя на площадь, они увидели, что она превращена в театр и вся уставлена рядами стульев. Все было полно народу, и они с трудом отыскали себе места.
— Как прекрасен сегодня Диаманте, Микаэла, — сказал кавальере Пальмери. Казалось, красота ночи смягчила его. Давно уже он не говорил с дочерью так просто и дружески.
Донна Микаэла согласилась с ним. Она испытывала то же впечатление, как и в первый свой приезд в Диаманте. Он казался ей городом чудес и красоты, маленьким райским уголком.
Перед ней высилось высокое, величественное здание, все усеянное сверкающими бриллиантами. Она не сразу сообразила, в чем тут дело.
Это был фасад собора, убранный цветами из золотой и серебряной бумаги и тысячью маленьких зеркал, воткнутых между цветами.
А на каждом цветке висели маленькие лампадки с крошечными фитилями. Собор выглядел очень красиво. Донна Микаэла никогда не видала более великолепной иллюминации.
На площади не было другого освещения, да его и не требовалось. Эта громадная бриллиантовая стена ярко освещала все кругом. Черный палаццо Джерачи стоял огненно-красный, словно озаренный заревом пожара.
Но остальной мир, кроме площади, был погружен в глубокий мрак. И ей казалось, что она снова узнает старое волшебное Диаманте, которое находится не на земле, а приютилось, как священный городок, на небесной горе. Ратуша с ее тяжелыми балконами и высокой лестницей, здание женского монастыря и римские ворота — все это было величественно и волшебно. И она с трудом соглашалась верить, что в таком городе она перенесла такие страшные мучения.
В этой плотной толпе народа было душно. Ветер был теплый, как весной. И донна Микаэла ощущала и в себе словно весеннее пробуждение. Ее охватила какая-то внутренняя дрожь, которая в одно и то же время нежила и пугала ее. Тоже должны испытывать снежные массы на Этне, когда солнце превращает их в сверкающие горные потоки.
Она оглядывала толпу, наполняющую площадь, и удивлялась, почему утром люди казались ей такими неприятными. Теперь ее радовало, что они любят Гаэтано. Ах, если бы он еще любил ее, как бы она была горда и счастлива любовью всех этих людей.
Тогда она могла бы поцеловать эти старые, морщинистые руки, лепившие его бюст или складывающиеся в молитву о нем.
Пока она думала об этом, двери собора распахнулись, и из них вывезли широкую низкую тележку. Наверху на покрытом красным возвышении стоял у своего позорного столба Сан-Себастиано, а у ног его сидело четверо певцов, которые должны были принять участие в состязании.
Это были — слепой старик из Николози, бочар из Каталонии, считавшийся лучшим импровизатором во всей Сицилии, потом кузнец из Термини и маленький Гандольфо, сын привратника ратуши в Диаманте.
Все удивлялись, что Гандольфо решается выступать в таком опасном состязании. Или он делает это только ради удовольствия своей невесты, малютки Розалии? Никто до сих пор не знал, что он может импровизировать. Всю свою жизнь он не делал ничего другого как только ел мандарины и глазел на Этну.
Прежде всего бросили жребий, кому выступать первому. Жребий выпал на бочара, а Гандольфо пришелся последним. Услышав об этом, Гандольфо побледнел. Было очень неприятно выступать последним, когда все должны говорить на одну тему.
Бочар рассказывал о Сан-Себастиано, как он был легионером в Риме, как за его веру его привязали к позорному столбу и он служил целью для стрел своих товарищей.
После него выступил слепой, который рассказал, как одна благочестивая римлянка нашла мученика, окровавленного и пронзенного стрелами, и как ей посчастливилось вернуть его к жизни. Затем пришла очередь кузнеца; он перечислил все чудеса, какие сотворил Сан-Себастиано во время чумы, разразившейся в пятнадцатом веке в Сицилии.
Все они заслужили много похвал. Они произносили грозные слова о крови и смерти, и народ громко одобрял их. Но жители Диаманте беспокоились об участи Гандольфо.
— Кузнец отнял у него всю его речь. Он потерпит неудачу, — говорили они.
— О, — говорили другие, — маленькая Розалия не вынет из-за этого обручальной ленты из своей косы.
Гандольфо сидел, съежившись, в своем уголке. Он становился все меньше и меньше. Сидевшие ближе к нему могли слышать, как зубы его щелкали от страха.
Когда, наконец, пришел его черед и он встал, чтобы начать импровизировать, он оказался еще более жалким и ничтожным, чем можно было ожидать. Он произнес несколько стихов, но это было только повторением того, что сказали уже другие.
Он вдруг замолчал и глубоко перевел дух. И в это мгновенье его охватила энергия отчаяния. Он выпрямился, и легкая краска выступила у него на щеках.
— О, синьоры, — проговорил маленький Гандольфо, — позвольте мне сказать о том, о чем я постоянно думаю! Позвольте мне говорить о том, кого непрестанно вижу перед глазами!
И он заговорил, не запинаясь и с все возрастающей силой, о том, чему он сам был свидетелем.
Он рассказывал, как он — сын привратника ратуши, пробрался через темный чердак и спрятался на трибунах залы суда в ту ночь, когда там собрался военный суд, чтобы вынести приговор над бунтовщиками.
И он увидал дона Гаэтано Алагона, который сидел на скамье подсудимых среди кучи злодеев, которые были хуже зверей.
Он рассказывал, как прекрасен был Гаэтано. Маленькому Гандольфо он казался божественным среди ужасных людей, окружавших его. И он описывал этих бандитов с их дикими свирепыми лицами, всклокоченными волосами и угловатыми членами. Он говорил, что при взгляде на них у каждого замирало в груди сердце.
И все-таки во всей своей красоте Гаэтано был страшнее этих людей. Гандольфо не мог понять, как решаются они сидеть на скамье рядом с ним. Из-под сдвинутых бровей он бросал на них сверкающие взгляды, которые могли бы пронзить их души, если бы у них были души, как у других людей.
— Кто вы? — казалось, спрашивал он, — что осмелились грабить и убивать, прикрываясь призывом к святой свободе? Знаете ли вы, что вы сделали? Знаете ли вы, что, благодаря вашему преступлению, схвачен и я? Я, хотевший спасти Сицилию! — И каждый его взгляд, брошенный на них, был их смертным приговором.
Взгляды его упали на вещи, украденные бандитами и лежащие теперь перед судьями. Он узнал их. Разве мог он не узнать часов и серебряных блюд из летнего дворца, святых изображений и монет, украденных у его покровительницы-англичанки? И когда он узнал все эти предметы, он с усмешкой взглянул на своих соседей. И усмешка эта говорила:
— Вы герои! Вы — герои, вы обокрали двух женщин!
Выражение быстро менялось на его благородном лице. Гандольфо видел, как лицо его вдруг исказилось невероятным ужасом. Это было, когда сидевший рядом с ним разбойник протянул свою окровавленную руку. Может быть, он заподозрил истину? Может быть, он подумал, что разбойники разгромили дом, где жила его милая?
Гандольфо рассказывал, как офицеры, назначенные в судья, вошли тихо, серьезно и молча заняли свои места. Но, говорил он, увидя этих важных господ, он немного успокоился. Он сказал себе, что они знают, что Гаэтано благородный дворянин, и не осудят его. Они не смешают его с бандитами. Кто же может поверить, что он ограбил двух женщин.
И знаете, когда судья вызвал Гаэтано Алагона, голос его не звучал сурово. Он говорил с ним, как с равным себе.
— Но, — продолжал Гандодьфо, — когда Гаэтано встал, ему стало видно площадь. А по площади, по этой самой площади, где теперь царят радость и веселье, двигалось похоронное шествие.
Это белые братья переносили тело убитой Джианниты в дом ее матери. Они шли с факелами, и ясно были видны носилки, которые они несли на плечах. В то время, как шествие медленно двигалось через площадь, можно было разглядеть покров, наброшенный на тело. Это был покров Алагона, украшенный пестрыми гербами и богатой серебряной бахромой. Увидя это, Гаэтано понял, что убитая была из рода Алагона. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, и он покачнулся, словно готовый упасть.
В эту минуту судья спросил его:
— Вы знаете убитую?
И он ответил:
— Да!
И судья, у которого было доброе сердце, продолжал:
— Она была близка вам?
И дон Гаэтано ответил:
— Я любил ее!
Когда Гандольфо дошел до этого места рассказа, донна Микаэла быстро поднялась с места, как бы желая возразить ему, но кавальере Пальмери быстро удержал ее.
— Тише, тише! — сказал он.
И она тихо опустилась на свое место, закрыв лицо руками. Она слегка покачивалась и изредка слабо стонала.
А Гандольфо рассказывал дальше, что судья, выслушав признание Гаэтано, указал на его соучастников и спросил:
— Если вы любили эту женщину, как же вы могли быть заодно с ее убийцами?
Тогда дон Гаэтано обернулся к бандитам. Он поднял сжатые кулаки и потряс ими. И казалось, будь у него под руками кинжал, он заколол бы их всех, одного за другим.
— С ними! — воскликнул он. — У меня есть что-нибудь общее с ними?
И, конечно, он собирался высказать, что ничего не имеет общего с разбойниками и убийцами. Судья ласково улыбнулся ему и казалось, только и ждал этого ответа, чтобы освободить его.
Но в это время произошло чудо.
И Гандольфо рассказал, что среди награбленных вещей перед судьями лежало и маленькое изображение Христа. Оно было длиною в два фута, богато увешано драгоценностями, с золотой короной и в золотых башмачках. В эту минуту один из офицеров наклонился, чтобы взять изображение, и от этого движения корона с него упала и подкатилась к ногам Гаэтано.
Гаэтано поднял корону Христа и одно мгновенье пристально рассматривал ее. Казалось, что он что-то прочел на ней.
Он подержал ее в руках не больше мгновенья, затем конвойный солдат взял ее у него.
Донна Микаэла почти с испугом взглянула на Гандольфо. Изображение Христа! Снова оно! Неужели она сейчас же получит ответ на свою мольбу?
Гандольфо продолжал:
— Но, когда дон Гаэтано поднял голову, все задрожали, как при виде чуда, так сильно он вдруг изменился.
О, синьоры, лицо его было так бледно, что казалось прозрачным, а глаза его смотрели кротко и мягко. Весь гнев его сразу пропал.
И он начал просить за бандитов, он просил пощадить их жизнь.
Он просил, чтобы они не убивали этих несчастных. Он умолял милостивых судей сделать для них что-нибудь, чтобы они могли начать жить, как и другие люди.
— Ведь у нас есть только эта жизнь, — говорил он. — Наше царство лишь на земле!
Он начал говорить о том, как живут эти люди. Он говорил, словно читая в их душах. Он рассказывал истории их жизней такими же печальными и мрачными, как они и были в действительности. Он говорил так хорошо, что многие из судей плакали.
Слова его звучали так сильно и властно, что, казалось, Гаэтано был судьей, а судьи — преступниками.
— Видите вы, — говорил он им, — по чьей вине гибнут эти несчастные? Разве вы, имеющие власть, не должны были позаботиться о них?
И видно было, как все они ужаснулись ответственности, какую он возложил на них.
Но судья вдруг прервал его:
— Говорите в свою защиту, Гаэтано Алагона, — сказал он, — а не защищайте других!
Дон Гаэтано рассмеялся на это.
— Синьор, — сказал он, — я знаю так же мало, как и вы, в чем я должен защищаться. Но одно я, действительно, совершил! Я бросил свое призвание в Англии и вернулся в Сицилию чтобы поднять восстание! Я привез с собой оружие. Я говорил возбудительные речи. Я тоже кое-что сделал, хотя и немного!
Судья почти умолял его:
— Не говорите так, дон Гаэтано, — говорил он. — Подумайте о своих словах.
Но он сделал признания, которые вынудили их осудить его.
Когда они сказали, что он приговорен к двадцати девяти годам заключепия, он воскликнул:
— Теперь исполнится желание той, которую только что пронесли мимо. А со мной пусть будет, что будет!
— Больше я не видал его, — проговорил маленький Гандольфо, — потому что конвойные солдаты окружили его и увели.
— А я, слыша, как он просил за убийц своей возлюбленной, я радовался, что тоже могу кое-что сделать для него.
— Я радовался, что скажу прекрасную импровизацию Сан-Себастиано, и он поможете ему. Но мне это не удалось. Я не импровизатор, я ничего не сумел сказать!
Тут он замолчал и с громким плачем бросился перед изображением Сан-Себастиано.
— Прости меня, что я не сумел ничего сказать! — воскликнул он, — все-таки помоги ему! Ты ведь знаешь, когда они осудили его, я решил сделать это ради него, чтобы ты спас его. А теперь я ничего не сумел, и за это ты не поможешь ему!
Донна Микаэла сама не знала, как это случилось, что она и малютка Розалия, любившая Гандольфо, одновременно очутились возле него. Они обе обнимали и целовали его и говорили, что никто не сказал лучше его, никто, никто! Разве он не видел, что они плакали? Сан-Себастиано был им доволен. Донна Микаэла надела кольцо на руку юноши, а вокруг все замахали пестрыми платками, которые в ярком свете иллюминованного собора сверкали, как морские волны.
— Да здравствуешь Гаэтано! Да здравствует Гандольфо! — кричала толпа.
И на маленького Гандольфо дождем посыпались цветы, плоды, шелковые платки и разные украшения. Донну Микаэлу почти силой оттеснили от него. Но она больше не боялась. Она стояла среди волнующейся толпы и плакала. Слезы текли у нее по лицу, и она радовалась, что может плакать. Это было высшее благодеяние!
Ей снова хотелось пробраться к Гандольфо, она недостаточно отблагодарила его. Ведь он рассказал, что Гаэтано, любит ее. Когда он произнес слова: «Теперь исполнится желание той, которую только что пронесли», — она вдруг поняла, что Гаэтано думал, что это ее несут под покровом дома Алагона.
И об этой умершей он сказал: «Я люблю ее».
Кровь снова потекла в ее жилах, сердце ее билось, слезы текли из глаз.
— Это жизнь, это жизнь! — шептала она, безвольно увлекаемая толпой, то в ту, то в другую сторону. — Жизнь снова вернулась ко мне! Я не умру!
Все толпились вокруг маленького Гандольфо, чтобы поблагодарить его за то, что в эти дни подавленности, когда все казалось потерянным, он подарил им снова любовь и надежду.