Новый год начался со снега. На балконах, крышах, пустырях, улицах намело огромные кучи снега. И с катания на лыжах и санках с гор и прицепившись к машинам, которые с натугой ползли вверх по Травер-вейен, с трудом добирались до магазина Лиена, но здесь сдавались и сворачивали на ровную Эйкелюнд-вейен. И с неземной тишины, что вдруг воцарилась над рабочим пригородом; он создан наоборот для шума и гама; но все же тишина накрывает его, когда по обочинам вырастают сугробы в стену высотой и пропадают машины на Трондхеймском шоссе, а над белым снежным валом виднеются только желтые крыши автобусов, идущих в Скёйен; крыши автобусов, скользящие беззвучно, как ковры-самолеты над просторами Сахары; так обживается в городе страна традиционно крестьянского уклада, с ее лесами и полями и, чуть было не сказал я, морем, подрывая эксперименты с урбанизацией.
Теперь уж и речи не было, чтобы кататься с горки перед домом; нам приходилось переходить шоссе и подниматься на Хаган, холм, заросший столетними дубами, кустами крыжовника и фруктовыми деревьями. Там стоял еще белый домишко, в нем светилось всего одно оконце и жила старушка, которую мы называли Руби, она, как снег или лошади, тоже принадлежала вечности; а если подкрасться к домику поздним вечером, то можно было услышать в темных окнах космический звук, он пригвождал человека к месту.
Мне сейчас надо было прочь от нашего корпуса и маленькой горки и, может быть, особенно от Линды, ей, кстати, удалось приручить домоседку Анне-Берит, и та за первые недели января провела на улице больше времени, чем за весь прошлый год; требовательная и не ошибающаяся в расчетах властительница Анне-Берит удумала взять Линду под свое крыло как бы для защиты.
— Нет-нет, не так, Линда, вот посмотри, как надо.
Линда попыталась было мужественно игнорировать приказания, но это лишь развеселило притеснительницу, покачавшую головой с некоторым даже сочувствием; ведь Линда была всего-навсего маленькой куколкой, ее легко было отвлечь, к тому же она не плакала без причины, что делало ее идеальным домашним зверьком для человека вроде Анне-Берит, которой беспредельно осточертели ее собственные сестренки. Она утаскивала Линду с собой на теннисный корт, который был сейчас залит и служил катком, там Линда училась ковылять по льду на коньках, разъезжавшихся в стороны так, что ноги подворачивались в щиколотке, или сидела на сугробах по краю катка, ела снег, налипший на варежки, и исполняла роль публики для Анне-Берит, а та выписывала пируэты на простоквашно-голубом льду, распевая «Такова жизнь», — той зимой все пели «Такова жизнь» Аниты Линдблом, и по радио, и по телевизору, я слышал этот шлягер даже в автобусе и на ипподроме, но прежде всего я слушал его в исполнении Марлене, она картофелины не могла очистить, не пропев «Такова жизнь».
Зато я смог наловчиться ускользать.
И прибился к большим на Хагане.
Я никогда не был особо одаренным спортсменом, но зато отличался бесстрашием, а кто не сдается и плюет на опасность, вполне в состоянии заслужить необходимую толику пренебрежительного уважения; особенно если ты к тому же умеешь пропускать мимо ушей гадости, которые говорят тебе вслед. Есть, конечно, недотепы, которые пытаются добиться признания любой ценой, да так неловко, что становятся всеобщим посмешищем; тут жди беды. Среди моих приятелей был один такой, Фредди I, крупный, неповоротливый и обидчивый; у него дела и в школе шли не особенно, и на улице тоже не особенно; он и огрызаться не умел, и по непонятной причине был всегда обряжен в одежду, которая вызывала град насмешек. Именно это делало его таким узнаваемым, и именно это создало ему репутацию и прозвище «Фредди I» (потому что Фредди II или Фредди III были всего лишь частью толпы); да, он был крупный и сильный, но туповатый, и эта катастрофическая комбинация чрезмерного и недостающего в одном человеке и делала из него Фредди I.
Например, когда нашей шайке надоедало взбираться елочкой вверх по склону на Хаган, съезжать оттуда, снова взбираться елочкой наверх, то вместо этого все начинали подкалывать Фредди I из-за его лыж, или шапки, или как он коряво ноги ставит, а он в ответ грубо ругался и бросался снежками, никогда не попадая. Когда же снежками начинали кидать и в него, то Фредди I срывал с себя лыжи и начинал беспорядочно вращать ими вокруг себя к все возрастающему восторгу шпаны — ведь он никогда никого не задевал, а только крутился вокруг своей оси, плевался, плакал и размахивал своими дурацкими лыжами, пока голова у него не шла кругом и он, закачавшись, не валился наземь. Тогда крики смолкали. Фредди I был повержен, ура. Шайка осторожно приближалась — проверить, не умер ли он. Но Фредди I не умер. Он специально лежал, не шевелясь: дожидался как раз этого момента, своего звездного часа.
— Эй, Первый, ты не сдох?
Из последних сил он вцеплялся когтями в башмаки одного из младших, валил его на снег и начинал валтузить по лицу заледеневшими варежками, да так, чтобы у того кровь фонтаном хлынула из носу, пока кто-нибудь из мальчишек постарше не оттаскивал его за шарф, ставя перед тяжелым выбором — убраться восвояси или быть придушенным. Заканчивалось, как правило, последним. Для Фредди I мира вокруг в тот момент не существовало. Он обитал в своем собственном. В мире ярости, потоков слез и соплей. Ничто не могло сломить Фредди I, он выдерживал всё и ничему не учился; самый тяжелый вариант детства на Травер-вейен, ему следовало бы поставить памятник, из чугуна.
Вот таким насыщенным событиями вечером я и попался на глаза Кристиану: оттолкнувшись от края горки наверху Хагана, я со свистом промчался вниз, взметая вихри снега, и с размаху ткнулся мордой как раз в том месте, где крутой склон переходит в ровную поверхность — тут-то меня и заметил Кристиан. Наш жилец, стоя как раз в том самом месте, в пальто и шляпе, наблюдал мое падение, он завернул сюда с пустыря посмотреть, чем это тут в вечерних сумерках занимается ребятня.
Несколько позже тем же вечером эта тема была поднята за кухонным столом: обсуждались мои успехи в лыжном спорте, а особенно гордиться мне тут было нечем, и был задан вопрос, не захочу ли я отправиться вместе с Кристианом покататься на лыжах в следующее воскресенье; доехать на поезде до станции Муватн, а оттуда вернуться домой на лыжах через лесопарк Лилломарка, с посещением таких овеянных легендами мест отдыха туристов, как Синобер, Сёр-Скауэн и Лиллосетер — этот маршрут был классикой жанра для тех, у кого имелись отцы.
Я не сразу согласился, несколько опешив от воодушевления, с которым отозвалась на это предложение мамка. Тут еще дело в том, что, когда Кристиан вернулся к нам после зимних каникул, она сразу на него накинулась с обвинениями, чего это ради он надумал дарить ей на Рождество украшение; этот наскок он попытался пресечь примерно тем же манером, как когда приволок нам ящик продуктов во время забастовки, и так же без успеха. Так с чего вдруг такой энтузиазм, когда он решил взять на себя превратно истолкованные отцовские обязанности?
— А как же Линда? — спросил я.
— Она еще мала.
— Это что, так далеко?
— Да нет.
В конце концов я согласился. В детстве я вообще слишком часто соглашался на все, говорить «нет» я научился значительно позже, но и это не всегда помогало. Не знаю уж, почему, но вставать мы должны были на рассвете. Аж в половине восьмого, как выяснилось. И сразу на лыжи. Кристиан выглядел чужим и непохожим на себя в белом анораке и странных старомодных бриджах; на утреннем холоде он был неразговорчив. На Лофтхус-вейен под ногами у нас то хрустел гравий, то оказывался голый лёд, и хотя дорога шла все время под горку, я выдохся уже к тому моменту, как мы без пяти восемь вышли к железнодорожной станции Грефсен. Вагон был битком набит, но стояла полная тишина; заполняли его клюющие носом мужчины всех возрастов, одни только мужчины, исполненные сознания важности своей миссии, армия по дороге на фронт. Так что ехать нам пришлось стоя, отдохнуть и собраться с силами мне не удалось. Но вот мы вышли, снова на ядреный мороз; лыжня была в прекрасном состоянии, идти по плоскому льду озера Муватн было легко. А вот дальше, когда дорога пошла вверх, начался кошмар.
— Зато когда поднимемся на самый верх, то уж дальше дорога все время под гору, — пыхтел Кристиан на самых крутых участках.
Вот только мы все никак не могли добраться до верха. Просто какой-то поход по Луне получился. Когда мы наконец вползли на двор турстанции Синобер, прекрасного миража в кристально-ясной зимней стране, где можно было наконец перекусить, я являл собой жалкое воспоминание о себе самом. Но почему-то заходить внутрь мы не стали. Я не поверил собственным ушам. Но нет, нам надо было дальше. На Сёр-Скауэн. Туда мы тоже добрались, из последних сил шевеля ногами, но к тому времени мы уже настолько вымотались, что я едва осилил черносмородиновый чай с вафлями, купленный Кристианом, и так и заснул с куском во рту, а когда он разбудил меня, тряся за плечо, я спросил, нельзя ли здесь заночевать.
— Хо-хо, — сказал он, обращаясь к официантке. — Парнишка спрашивает, нельзя ли нам здесь заночевать.
— Да, вот уж это был бы номер, — отозвалась тетка.
К несчастью, я тут наткнулся на своего приятеля, Рогера, действительно хорошего лыжника. К счастью, он шел в компании своих старших братьев, так что мы с ним выглядели примерно одинаково, умаявшиеся до немоты, морда цвета свеклы, и сидели рядышком на вытертой до блеска деревянной скамье в помещении, пропахшем кухонным чадом, мокрой одеждой, взмокшими мужиками, рюкзаками, древесной корой, ягодами и хвоей — этим норвежским запахом открытых пространств, который у меня всегда ассоциируется с сочетанием бедности и отцовства.
Повезло, Рогер ушел раньше нас. Но когда мы прикончили все причитающиеся нам вафли и чай, оставаться дольше было нельзя, как я ни просил, нужно было освободить место новым ордам, со стоном вваливающимся в тепло, они громко галдели, топали лыжными ботинками с рантом, от них несло паром, потом, льдом, снегом, от них волнами расходился густой тягучий воздух, они, будто ненасытные акулы, наглотались его, отмеривая долгие километры сквозь заледеневшую действительность, а теперь выдохнули в низколобую бревенчатую избушку, тесную скороварку маленького размера. Запустили сюда это огромное норвежское зимнее чудище. Медведя, который никогда не спит, но рвет и терзает, и страшно рычит, и сам по себе, и на других, чтобы не замерзнуть насмерть от неподвижности; всего этого я раньше не знал, потому что у меня не было отца.
Иными словами, выход оставался один: поднатужиться, подняться на ноги и неумолимо двигать дальше, ясное дело, подмазав лыжи. Но со смазкой-то все было в порядке, лыжи скользили как надо, дело было в возможностях тела. После безжалостного жара печки я теперь замерз и едва шевелился, и всю дорогу до Лиллосетера меня мучила отрыжка вафлями и черной смородиной. Пришлось Кристиану то лаской, то насмешками всю долгую дорогу поддерживать меня в дееспособном состоянии. Но к Лиллосетеру, этой последней остановке на нашем тернистом социал-демократическом крестном пути, где выяснилось, что заходить внутрь мы снова не будем, я хотя бы согрелся и переварил всю жратву.
К тому же на спуске к озеру Брейшё Кристиан два раза навернулся мордой вниз. Я тоже падал, но его падения были более масштабными, затяжными, можно сказать; это, наверное, объясняется возрастом и философией. Кристиан был не из тех, кто шлёпается неожиданно, а скорее из тех, кто сам решает, когда им полететь вверх тормашками; однако на сей раз силы природы одолели его. Но когда мы наконец, всем телом навалившись на палки и все равно едва удерживаясь на ногах, замерли на вершине Орволлской гряды и, щурясь, пытались разглядеть стрелковый клуб с рестораном «Эстрехейм» ниже по склону, издевательская ухмылка сошла с его лица. Мало того. На его таком современном лице проступило совершенно новое выражение. Мне оно показалось горечью, хотя он сумел выжать из себя полуулыбку, чтобы затем сообщить, что хочет со мной кое о чем поговорить — мол, как я думаю, не будет ли мать возражать, если он в свою комнату пригласит гостей? Странный вопрос, да и обращаться с ним ко мне было странно, и только после некоей заминки с разъяснениями и экивоками я понял, что речь идет об одной знакомой, мол, не может ли она несколько дней пожить у нас?
Я ответил, что это вряд ли.
— Я тоже так думаю, — сказал он, вглядываясь в раскинувшийся внизу Осло. — И чего ей надо-то, собственно говоря? — пробормотал он.
На такие вопросы сын ответить не может, да я и не был уверен, что это он о мамке говорит. Но тут он добавил:
— А что с девчонкой-то вашей такое, она что... слабоумная?
Тут в ушах у меня застучала барабанная дробь, а по краям поля зрения пошли радужные разводы. Я набрал в легкие воздуха, покрепче обхватил пальцами палки и дунул вниз под гору, сумев даже удержаться на ногах всю дорогу, пролетел мимо стрелкового клуба и помчался дальше по Эстрехеймскому шоссе, но, разумеется, он меня нагнал и повалил в снег:
— Черт возьми, Финн, ну ты же ничего не понимаешь!
Жилец превратился в монстра.
— А, вернулись уже, — сказала мамка, когда мы наконец ввалились в квартиру.
Но я о нашем походе мало что сумел поведать; я был разгорячен, замкнут и окончательно обессилел, так что даже башмаки не смог снять без посторонней помощи, и сразу уполз в комнату, у меня было безотчетное, почти физическое нежелание разговаривать о чем-либо. Я даже, возможно, пытался убедить себя в том, что это ужасное слово мне послышалось. Но на нижней койке лежала на пузе Линда и рисовала лошадь, опознать которую в этой раскоряке могли бы только мы с мамкой, а если уж ты в этой жизни даже лошадь не умеешь нарисовать, то ты обречен на погибель, ты пойдешь ко дну как свинцовое грузило; а тут, поскольку она обожала лошадей, на каждом несчастном листке альбома, который я ей подарил на Рождество, бесконечно мельтешили эти несообразные лошади, похожие на муравьев, на слонов и уж не знаю даже, на что еще. Она улыбнулась и спросила:
— Замерз?
А я зарычал:
— Какого черта! Чего ты нормально не рисуешь?
Но не успел включиться рёв, который предвещала ее задрожавшая нижняя губа, как налетела мамка с криком:
— Это что еще такое, Финн?!
И тут уж и речи не могло быть о том, чтобы забыть то ужасное слово.
— Он сказал, что она слабоумная! — завопил я, и в ту же секунду увидел перекошенное лицо Кристиана позади побледневшей как смерть матери.
— Что такое? — беззвучно произнесла она. И воцарилась тишина.
— Мальчишка заговаривается! — крикнул Кристиан, краснорожий лыжник и идиот. — Нечего его слушать!
Но мать умеет заставить окружающих замереть на месте. И поскольку Линда была единственным из нас нормальным человеком, она лежала себе как лежала да листала дальше альбом, мусоля цветные мелки; мы же с Кристианом застыли по стойке смирно с бегающими по спине мурашками и прислушивались к мамкиным безмолвным словам.
— Как ты ее назвал?
Кристиан поднял руки очень высоко, потом махом их опустил, в попытке косить под дядю Тура, и даже заговорил шепотом, чтобы не услышала Линда, как я полагаю:
— Но ты же не можешь не видеть, что этому ребенку требуется помощь, она же не говорит.
— Как ты ее назвал?
Сопротивление было сломлено. Кристиан отер лоб рукой и сделал то, что мне никогда не удавалось: он попросил прощения, и видно было, что он действительно чувствует себя виноватым.
— Извини. Это воистину неискупимый грех. Но... нет, какое тут может быть оправдание, я сам понимаю.
Он повернулся к нам спиной, и каждая клеточка его тела выражала раскаяние, когда он молча удалился в свою комнату; мамка же стояла сжавшись, будто стальная пружина, чужая, безмолвная и неподвижная, пока я не начал трясти и тянуть ее за руку.
— Неискупимый грех? — отстраненно произнесла она. Я не знал, что это значит. Но тут она очнулась. — Ноги его здесь не будет!
Я согласно кивнул.
— А Линда будет рисовать лошадей каких захочет, Финн, заруби себе на носу!
— Ну конечно. Но...
— Что но?
— Я же должен ее учить... чему-нибудь.
Тут и мамка обессилела. Она плюхнулась на кровать рядом с Линдой, сложила руки на коленях, покачивала головой и приговаривала: ну и ну, потом опять посмотрела на меня, будто раньше меня не замечала — или не замечала, в каком я состоянии: с горящими щеками и практически уже не слушающимся телом.
— Ну, как покатались? — спросила она.
— Я есть хочу, — сказал я.
— Приляг немножко, — сказала она. — А я пойду ужином займусь.
Я прилег. Но не немножко. Проснулся я только на рассвете следующего дня.