Я разыскал свою пластинку, которой владею уже пятьдесят лет, но так никогда и не ставил на проигрыватель, кроме как пять минут назад. Позвольте объяснить.
В детстве — в те дорогие моему сердцу ушедшие дни туристских автомобилей «Форд-А», запряженных лошадьми молочных бочек и ручных тележек с мороженым — у меня был дядя. По сути дела, у меня было несколько дядьев — братьев моего отца. Как и он сам, все они были высокими полноватыми людьми с лицами, как две капли воды похожими (как и мое) на лицо своего отца, лесопромышленника и спекулянта земельными участками, построившего этот дом в викторианском стиле для своей жены.
Но именно этот дядя, мой дядя Билл, чьей была эта пластинка (подробности я объясню), был наиболее близок мне. Будучи старшим, он формально числился главой семьи, так как мой дед умер через несколько лет после моего рождения. Он был знаменит своим пристрастием к пиву и сейчас я подозреваю, что большую часть времени он был «навеселе», этот толстый (как бы заревел он, если бы увидал сейчас талию своего маленького племянника), краснолицый добродушный человек, которого никто из нас (поскольку ребенок мгновенно замечает отношения между людьми) не воспринимал вполне серьезно.
То особое положение, которое именно этот из моих Дядьев занимал в моем сознании, объяснить было несложно. Будучи моложе, чем многие все еще продолжающие работать люди, он, как говорили, вышел в отставку, и поэтому я гораздо больше общался с ним, чем с остальными членами семьи. И, несмотря на то, что он был в некотором роде предметом насмешек, я немного боялся его, подобно тому, как ребенок боится ярко загримированного, шумного циркового клоуна; это объяснялось, по-видимому, какой-нибудь пьяной выходкой с его стороны, свидетелем которой я стал в раннем детстве и не понял, в чем дело. В то же самое время я любил его, по крайней мере, мог утверждать, что люблю, так как он был щедр на мелкие подарки и часто с удовольствием разговаривал со мной, когда все остальные были «слишком заняты».
Причину, из-за которой мой дядя обещал мне подарок, я уже забыл. Это не был мой день рождения или Рождество: я до сих пор живо представляю себе жаркие пыльные улицы, по сторонам которых клены неподвижно свесили свои пожухлые листья. Но такое обещание он дал, и у меня не было ни малейших колебаний относительно того, что я хочу.
Не щенка колли, как у малыша Таркингтона, и даже не велосипед (у меня он уже был). Нет, я хотел (как современно это звучит сейчас) звукозапись. Не какую-то конкретную запись, хотя если бы я мог выбирать, то предпочел, наверное, какой-нибудь популярный в то время комедийный монолог или военный марш; просто свою собственную пластинку. Родители незадолго до того приобрели новый граммофон и мне не разрешали им пользоваться, боясь, что я поцарапаю нежные восковые диски. Если бы у меня была своя собственная пластинка, этот аргумент потерял бы всякую силу. Дядя согласился и обещал, что после обеда (в те времена обедали в два часа) мы прогуляемся за 8 или 10 кварталов, отделявших тогда этот дом от делового центра города, и тайком от родителей купим пластинку.
Я сейчас не помню, из чего состоял тот обед, — он слился в моей памяти со многими другими, проходившими в этой темной комнате, отделанной дубом. На стол обычно подавали тушеную курицу с клецками, картошкой, отварные овощи и, разумеется, хлеб и сливочное масло. За ними следовали пирог и кофе, а потом отец с дядей выходили на парадное крыльцо, именовавшееся «верандой», чтобы выкурить по сигаре. В тот раз, когда отец уехал в контору, мне удалось, наконец, донять дядю своими требованиями, и мы отправились.
С этого момента я помню все до мелочей. Мы тащились по жаре, он в соломенном канотье и бело-голубом полосатом костюме из льняной ткани, столь же широком и объемистом, как ризы женщин, изображенных на картинках в нашей фамильной библии, я в костюмчике французского матроса, полосатой рубашке под блузой и в шапочке с помпончиком и золотой надписью «Неукротимый». Время от времени я дергал дядю за руку, хоть это мне не нравилось, поскольку дядина рука была мягкой и влажной, да еще от него исходил отвратительный запах.
Когда мы были в одном квартале от Мэйн-стрит, дядя пожаловался на плохое самочувствие, и я потребовал прибавить шагу, чтобы он мог пораньше вернуться домой и прилечь. На Мэйн-стрит он плюхнулся на скамейку и пробормотал что-то о Фреде Крофте, который был нашим семейным врачом и школьным приятелем дяди. К этому моменту я совершенно обезумел от страха за то, что мы повернем обратно, и я лишусь (как мне казалось навсегда) доступа к граммофону. Я также заметил, что обычно огненно-красное дядино лицо резко побледнело, и сделал вывод, что его вот-вот «стошнит». Эта перспектива бросила меня в крайнее отчаяние. Я настойчиво потребовал дать мне деньги, говоря, что смогу за мгновение ока пробежать оставшиеся до магазина полквартала. Он лишь застонал и вновь сказал, чтобы я привел Фреда Крофта. Я помню, как он снял свою соломенную шляпу и стал обмахиваться ею; августовское солнце беспрепятственно припекало его лысую голову.
На какое-то мгновение, но и не только на мгновение, я почувствовал свою силу. Вытянув вперед руку, я сказал ему, по сути дела, приказал дать мне то, что я хотел. Помнится, я произнес: «Я приведу его. Дай мне денег, дядя Билл, и потом я приведу его».
Он дал мне деньги, и я побежал к магазину так быстро, что пятки засверкали; тем не менее, я четко сознавал, что я сделал что-то не так. В магазине я купил первую предложенную мне пластинку, подпрыгивая от нетерпения, пока мне отсчитывали сдачу, а потом, совершенно забыв о том, что должен привести доктора Крофта, вернулся посмотреть, не оправился ли мой дядя.
Выглядел он лучше. Я подумал, что он задремал, ожидая меня, и попытался разбудить его. Несколько прохожих ухмыльнулись при виде нас, думая, по-видимому, что дядя Билл пьян. В конце концов, я потянул слишком сильно. Его рыхлое тело свалилось со скамейки, и он оказался на раскаленном тротуаре лицом кверху с чуть приоткрытым ртом. Я помню небольшие полукружья белков, проглядывавших под полуприкрытыми веками.
В следующие два дня я не смог бы проиграть свою пластинку, даже если захотел. Дядю Билла положили в гостиной, где находился граммофон, и для меня, ребенка, просто немыслимо было войти в эту комнату. Но в этот период траура мною овладела странная фантазия. Я вдруг поверил (я недостаточно смыслю в психологии, чтобы объяснить, почему), что если вдруг поставлю пластинку на граммофон, то услышу голос дяди, снова требующего, чтобы я привел доктора Крофта, и обвиняющего меня. Это стало главным кошмарным сном моего детства.
Короче говоря, я так никогда и не слушал ее. Я так и не осмелился. Для того, чтобы скрыть ее существование, я запрятал ее на верх высокого шкафа в подвале; там она и пролежала все это время. Сначала она вызывала у меня ночные кошмары, потом я почти забыл о ней.
До сегодняшнего дня. Мой отец умер, когда ему было шестьдесят лет, но мать прожила все эти долгие десятилетия, пока, всего несколько месяцев назад, не последовала за ним, и меня, ее сына, стоявшего у гроба, можно было вполне назвать стариком.
И вот сейчас я стал владельцем нашего дома. Говоря начистоту, мне не очень-то повезло, и хотя этот дом полностью принадлежал мне, мало что, кроме него, досталось мне от матери. Вчера вечером, когда я ел в одиночестве в старой столовой, где раньше я столько раз принимал пищу, я вновь вспомнил о дяде Билле и пластинке; какое-то время я не мог сообразить, где спрятал ее, и даже испугался, не выбросил ли ее вовсе. Сегодня я вспомнил, и хотя врачи запрещают мне ходить по лестницам, я спустился в старый подвал и обнаружил свою пластинку под слоем пыли в дюйм толщиной. На ступеньках у меня несколько раз схватило сердце, но я добрался без происшествий до кухни, вымыл старую пластинку и руки, и поставил ее на свое высококлассный проигрыватель. Думаю, мне не стоит говорить, что на ней не было голоса дяди. Вместо него там записан Руди Вэлли. Я вновь включил запись и сейчас, когда пишу это, слушаю «My time is your time… My time is your time…» Слишком много для суеверия.