Я не любила свою мать, но плакала, когда она умерла.
Прошло двадцать пять лет с тех пор, как я покинула Калифорнию и начала взрослую жизнь. Общение с матерью я выстроила холодное и на расстоянии вытянутой руки, но, когда выдавалось свободное время, я приезжала ее навестить. Ее борьба с болезнью Альцгеймера была долгой, хотя ближе к концу ухудшение состояния заметно ускорилось. За несколько месяцев болезнь превратила мою мать в живой труп, мало напоминавший ту женщину, которая вырастила меня. Исчезла горделивая фигура, излучавшая нервную энергию и редко пребывавшая в покое. Она пользовалась любым праздным моментом, порхая по дому и разбирая невидимый беспорядок. Даже когда мать сидела неподвижно, расправив плечи и едва касаясь спинки стула, она сплетала и расплетала пальцы или нервно пощипывала кожу на руках, пока не появлялись кровоточащие ранки. Теперь, когда мать утратила способность говорить или двигаться, то приходя в сознание, то отключаясь, ее руки погрузились в тонкое больничное одеяло как свинцовые чушки, а скрюченные пальцы прятались под согнутыми запястьями.
Я мрачно сидела рядом с ней, наблюдая за ее смертью. Мой отец и сестра тоже находились в комнате, но мы почти не разговаривали. Тишина нарушалась только тихими хрипами, вырывавшимися из глубины материнского горла, когда она боролась за еще один глоток воздуха. Когда она испустила свой последний судорожный вздох, я выбежала из комнаты и рухнула на маленькую скамью в коридоре, безудержно рыдая, пытаясь дышать и опустив голову между коленей. Рыдания вырывались откуда-то из самой глубины, одно за другим, как будто они обладали собственной жизнью.
В следующие дни я была ошеломлена силой моих чувств к женщине, причинившей мне столько боли. В итоге это перешло в состояние тягостной усталости, ощутимо нагруженной эмоциями, одолевшими мое тело. Мне было трудно выполнять даже самые рутинные задачи, и я искала спасение во сне каждый раз, когда могла себе это позволить. Когда я все-таки выходила из дома, то была подвержена слезливости в самые неожиданные моменты. Незнакомые люди подходили ко мне и предлагали помощь. Женщина, которая принимала мои вещи в химчистку, вышла из-за прилавка и обняла меня.
– Моя мать умерла, – сказала я, когда она обвила меня руками.
Но она утешала обманщицу. Прижала бы она меня к груди с таким же чувством, если бы знала о моих истинных чувствах к матери?
Мы похоронили ее в городе Роджерсвилл, где родился мой отец, на маленьком кладбище поблизости от Грейт-Смоки-Маунтинс в Теннесси. Ее могила находилась рядом с давно усопшими членами его семьи – с людьми, которых она никогда не встречала, в городе, где она никогда не жила. Мой отец уже давно выбрал нам участки на кладбище, и моя мать не возражала, так как не имела собственных родственников.
Через год он умер и был погребен недалеко от того места, где были похоронены его родители.
Я никогда не разговаривала с матерью о Дороти Сомс или о том дне, когда она стремительно неслась по извилистым улицам в своем блестящем черном автомобиле. Даже когда я была вынуждена наблюдать, как болезнь Альцгеймера опустошает ее мозг, заставляя забывать по несколько слов, важным было другое.
Я не хотела узнавать ее секреты. Вероятно, подозревала, что ее история окажется слишком болезненной для меня. Скорее всего, я опасалась, что знание правды даст мне такую власть над ней, которую я не смогу вынести.
Она пыталась рассказать мне, но лишь спустя годы после моего отъезда из дома. После окончания учебы в Беркли я постаралась уехать как можно дальше оттуда. Ни с того ни с сего я отправилась в путешествие по Азии и целый год жила на деньги, получаемые за обучение английскому языку местных школьников. Потом пожила в Вашингтоне, в Северной Каролине, Теннесси и Джорджии, каждый раз следя за тем, чтобы нас с матерью разделяли тысячи миль.
Я жила в Нэшвилле, когда получила письмо. Оно было коротким. С минимумом деталей. Мать хотела, чтобы я позвонила ей. На первый взгляд, это было легко: набрать номер и спросить, что она хотела сказать своей загадочной фразой в конце письма.
Она хотела рассказать мне о своей жизни найденыша.
Это было старомодное слово, которое никогда не употреблялось в нашей семье. Оно выскочило у меня из головы вскоре после того, как я засунула письмо матери под стопку неразобранной почты. Мне уже давно не было дела до ее тайн или намерений, которыми она руководствовалась; я находилась в режиме самосохранения, отточенного до состояния научной дисциплины.
На той неделе она позвонила мне и спросила, получила ли я ее письмо. «Если хочешь, мы можем вместе отправиться в Лондон, – сказала она. – Я покажу тебе, где выросла и где это все случилось».
Вместо того чтобы подстегнуть мое любопытство, ее звонок возбудил мои подозрения. В семье существовало негласное понимание, что прошлое моей матери является запретной темой. Обращение к этой теме угрожало немедленной отповедью или – хуже того – отступлением, когда моя мать исчезала в своей спальне и возвращалась через несколько часов с припухшими и покрасневшими глазами. А теперь она предлагает мне посетить ее родину? Даже ланч в ее обществе был бы подвигом. Совместная поездка в Лондон выглядела такой же отдаленной возможностью, как путешествие на Луну.
«Я хочу тебе все рассказать», – добавила она, и ее голос был наполнен необычной бодростью. Ее готовность к разговору выглядела как минимум неожиданной, и меня одолел страх, что любые ее откровения каким-то образом будут использованы против меня.
«Слишком поздно», – ответила я.
Она не нуждалась в объяснениях, чтобы понять смысл моих слов, и ее разочарование было очевидным. Но я осталась непреклонной, укрепившись в мнении, что прошлое моей матери ничего не значит для меня.
И это была правда. Все изменилось через двадцать лет, когда я отправилась в Лондон вместе с человеком, который недавно стал моим мужем.
Поездка была чем-то вроде запоздалого медового месяца, тридцатидневный тур по Европе. Наш настоящий медовый месяц в Коста-Рике вышел скомканным из-за автомобильной аварии на извилистой горной дороге, за которой последовала тропическая болезнь, отправившая Патрика в больницу. Но все случается к лучшему. За месяцы до и после нашей свадьбы мы похоронили мать Патрика, его свояченицу и моих родителей.
Предполагалось, что наша поездка в Европу будет новым стартом, началом многообещающей жизни, не обремененной прошлым или нашим взаимным горем. Амбициозный маршрут был отражением наших надежд – с запланированными остановками в Лондоне, Париже, Брюгге, Амстердаме, Флоренции и Риме.
Я старалась убедить себя, что посещение Лондона ничем не будет отличаться от поездки в любой другой город. Мы осмотрим достопримечательности, попробуем местную еду и вернемся домой с полными желудками и в предвкушении весны, готовые к началу совместной жизни.
Мой муж не понимал, почему я так упорно избегала Англии. Он слышал истории о моих путешествиях: о том, как я ехала на велосипеде из Зальцбурга в Вену со всеми пожитками в рюкзаке за спиной, останавливалась на Дунае, чтобы поесть хлеба с сыром, пересекала Европу на скоростных поездах. Когда я достаточно навидалась европейских красот, то отправилась в Юго-Восточную Азию, не обратив внимания на правительственные предупреждения о действиях военных группировок в джунглях, а потом в Западную Африку, преодолевая военные блокпосты и обнаруживая деревни, не затронутые современной технологией.
Но при мысли о Лондоне мой живот завязывался в узлы.
«Все будет по-другому, – слышала я голос Патрика. – Теперь она умерла. Она больше не может причинить тебе вред».
Мы познакомились уже в зрелом возрасте и поженились, когда нам обоим было больше сорока лет. Мы представляли собой странную пару – по крайней мере, на бумаге. Патрик был джазовым музыкантом, не связанным контрактными обязательствами, а я была публичным юридическим консультантом по защите окружающей среды, решительно настроенным на борьбу с загрязняющими планету веществами. Однако наше взаимное влечение было мгновенным.
Он был остроумным и симпатичным, с кудрявыми волосами, заразительной улыбкой и добрыми карими глазами. Я едва могла поверить в свою удачу. Мне казалось, что он мог выбрать из множества женщин. Почему он выбрал меня? Он осыпал меня комплиментами, называл блестящей, прекрасной и безупречной. Я упрекала его и обвиняла в подхалимстве, но он продолжал как ни в чем не бывало. Поэтому я научилась держать свои сомнения при себе и молча отвечала на его похвалы заранее подготовленным списком моих несовершенств.
Мы познакомились через сайт знакомств в интернете – один из тех, которые обещают найти вашего «духовного партнера» с помощью ответов на ряд вопросов. Если бы ваши друзья могли описать вас четырьмя словами, что это были бы за слова? За что вы благодарны? Какая ваша любимая книга? Я отвечала прилежно и откровенно в надежде, что мои ответы принесут мне долгожданную любовь. Вместо этого я проводила вечера, просматривая бесконечные профили мужчин, которые мне не нравились или наоборот. Один из первых моих знакомых с этого сайта выглядел многообещающе и сразу спросил о моих отношениях с членами семьи: это была его «красная линия». Если у вас нет хороших отношений с родственниками, как вы можете надеяться на хорошие взаимоотношения с партнером? Его аргументация наполнила меня тревогой. Мои трудные отношения с матерью отбрасывали тень на процесс поиска пары, который и без того был очень непростым.
Эта проблема продолжала внутренне угнетать меня и по мере того, как мои отношения с Патриком становились более серьезными. Последнее, чего мне хотелось, – это отпугнуть перспективного партнера, познакомив его с матерью. Поэтому я осторожно пробовала воду, постепенно раскрывая причуды вроде ее веры в призраков или ее инсайдерской убежденности в правительственном заговоре с целью отравить наши водные ресурсы. Я тщательно наблюдала за его реакцией, опасаясь вывода о душевном нездоровье членов нашей семьи, который заставит его удрать без оглядки.
Но ничто из этого не имело значения для Патрика, который и глазом не моргнул, пока я мало-помалу раскрывала сложности отношений в моей семье.
Когда наш самолет приземлился в Лондоне, он потянулся и сжал мою руку в знак поддержки и понимания.
Мы остановились в Вестминстере, в бутик-отеле с видом на королевские конюшни Букингемского дворца. До краев наполненный старинным английским шармом, изобилующий уютными номерами с непременным пятичасовым чаем, отель мог похвастаться внимательным привратником, носившим традиционную ливрею в комплекте с цилиндром. Меня восхищал его густой акцент кокни, звучавший так, словно он сошел со страниц романа Диккенса.
Моя мать не одобрила бы этого.
Я легко могла увидеть, как она кривит губы и едва заметно хмурится, выказывая свое неудовольствие, когда дворецкий объяснял нам, как проехать до вокзала Виктория. Меня с ранних лет учили, что социальный статус человека можно различить по особенностям его выговора, а мать особенно недолюбливала тех, кто разговаривал с акцентом кокни. Она называла их «отбросами общества». Так или иначе, она отличалась нетерпимостью к рабочему классу в любом виде.
Я слышала ее голос, когда мы бродили по узким лондонским улочкам или заходили в паб, чтобы укрыться от зимнего дождя. Рыба с картофельными чипсами, которую мы пробовали, пробуждала воспоминания о вкусах и запахах моего раннего детства. Наш буфет всегда был набит солодовым уксусом, которым мы щедро поливали треску в легкой панировке, которую мать регулярно подавала на ужин. Едкий запах уксуса часами оставался у меня на пальцах.
Подобно призраку, она появилась в универмаге «Хэрродс» в небольшом холле у подножия эскалатора, где мемориальная статуя принцессы Дианы и ее любовника Доди Файеда была воздвигнута через несколько лет после их гибели. Буквально на мгновение я увидела большие карие глаза моей матери и слезы, струившиеся по ее щекам, когда она услышала эту новость.
Вот так моя мать все же добилась своего, странствуя с нами по Лондону. Я постоянно слышала в голове ее знакомый голос, стихнувший лишь после того, как наш самолет прилетел обратно в США. В конце концов мы все-таки совершили совместную поездку.
Когда шасси самолета коснулись посадочной полосы, я рефлекторно потянулась за телефоном.
Мать всегда звонила мне после моих путешествий, якобы с целью убедиться, что я вернулась домой в целости и сохранности. Я ненавидела эти звонки, так как понимала, что они неизбежно приводят к перепалкам, жестоким словам, слезам и брошенным телефонным трубкам, после чего следовал неизбежный сопроводительный звонок от моего отца. Почему ты не могла решить дело миром? Как только технология подарила мне определитель номера, я сразу переправляла материнские звонки на голосовую почту и перезванивала лишь после того, как совесть преодолевала мои опасения.
На этот раз не могло быть никакого звонка от моей матери. Никто не станет проверять, вернулась ли я живой и невредимой. Мы со старшей сестрой держались отчужденно после смерти нашего отца, который умер через одиннадцать месяцев после смерти матери. За один-единственный год моя биологическая семья перестала существовать.
Я ожидала, что испытаю облегчение в отсутствие своей матери. Вместо этого, пока самолет выруливал к причальному шлюзу, по моим щекам катились теплые слезы.
Всю жизнь я проклинала свою мать и уезжала за тысячи миль, чтобы избавиться от нее, – лишь для того, чтобы она призраком вернулась ко мне после смерти.
Когда я вернулась домой, то вместо сортировки фотографий или возвращения к осмысленной работе приступила к поискам Дороти Сомс.
Это началось постепенно, в виде кратковременных попыток интернет-серфинга. Я не знала, что ожидаю найти; я даже точно не знала, что ищу. Мои усилия сводились к бесцельному гуглингу нескольких слов в различных сочетаниях – к примеру, «Дороти Сомс» и «Англия», – где каждая попытка приводила к разочаровывающему результату. Я обнаружила упоминание о леди Мэри Спенсер-Черчилль Сомс, дочери Уинстона Черчилля, известной в светских кругах Лондона. Связь с Уинстоном Черчиллем была бы обнадеживающей, но даже если бы эта дочь породнилась с семейным кланом Сомсов, имевшим какое-то отношение к моей матери, трудно было представить состояние их связи с моей семьей. В ходе поисков я нашла еще много людей по имени Дороти или по фамилии Сомс, но никто из них не давал никаких намеков на прошлое моей матери.
Я могла бы остановиться на этом. В тот момент уровень моего интереса не превышал смутного любопытства. Но после возвращения из Лондона я испытывала растущее ощущение душевного неудобства. Письмо, которое мать прислала мне много лет назад, употребив то особенное слово, которым она назвала себя, продолжало звенеть в моем мозгу.
Я смотрела на курсор, мигавший на экране компьютера словно в ожидании инструкций. Аккуратно положила пальцы на клавиатуру и напечатала:
«Найденыш, Лондон».
И вот они – слова в верхней строке поиска, те слова, которые увели меня через Атлантику, чтобы дать ответы на вопросы, о которых я еще не знала: госпиталь для брошенных детей, Лондон[3].
Думаю, она могла быть моей матерью.
Я понятия не имела, может ли кто-либо в Ко́рамском госпитале помочь мне, когда послала на общую электронную почту письмо с вопросом о любой девочке по имени Дороти Сомс.
«Госпиталь для содержания и обучения беззащитных и брошенных маленьких детей», или «госпиталь брошенных детей», как его обычно называли, был основан кораблестроителем Томасом Ко́рамом и получил королевский патент в 1739 году. Его официальная миссия состояла в заботе о «беспомощных Младенцах, ежедневно подвергающихся угрозе Гибели»[4]. Это учреждение до сих пор существует спустя более двухсот пятидесяти лет, хотя теперь оно известно как Корамский госпиталь в честь своего основателя.
Я ждала ответа и регулярно проверяла свой почтовый ящик.
Через несколько дней ответ пришел. Да, кто-то изъявил желание заглянуть в архивы и проверить, есть ли там записи о Дороти Сомс. Но обещание помощи сопровождалось предостережением: не стоит ждать многого. Даже если удастся найти записи о ней, поиск едва ли выявит много подробностей. Лучшее, на что я могла надеяться, – подтверждение личности и времени пребывания ребенка в госпитале для подкидышей. Более подробная информация появлялась лишь в исключительных случаях.
В то время мы с Патриком жили во Флориде. Он взялся работать с командой, создававшей высокотехнологичные видеоигры, так что мы собрали вещи и отправились на юг из Атланты. Я покинула свой пост директора некоммерческой юридической фирмы по защите окружающей среды, что было непростым решением для меня. Преследование загрязнителей окружающей среды некогда было работой моей мечты, из-за которой я поступила в юридический колледж. Я составляла иски против беспринципных целлюлозно-бумажных комбинатов, угольных фабрик и мусороуборочных компаний за распространение опасных токсинов, таких как ртуть, мышьяк и свинец, в воде и в воздухе. Каждое дело давалось тяжело, ставки всегда были высокими, и мои нескончаемые обязанности распространялись по полному спектру – от проведения брифингов до управления бюджетом и сбора денег на благородное дело. Мною двигало пьянящее ощущение реальной цели, но через тринадцать лет я выдохлась.
За две недели моя жизнь преобразилась. После бесконечных судебных слушаний, совещаний и телефонных звонков у меня появилось почти бесконечное количество свободного времени. Мы переехали в исторический округ Орландо с эклектичной смесью самодельных бунгало 1920-х годов и домов в средиземноморском стиле. Я завела нескольких клиентов, но большую часть времени проводила в блужданиях по кирпичным улочкам, затененным старинными дубами, поросшими испанским бородатым лишайником. Их мощные ветви веерами расходились над моей головой, пока влажный воздух давил на меня, как одеяло. Долгими часами я сидела на скамье у близлежащего озера, наблюдая за жизнью пары лебедей, учивших летать своих лебедят. Я бродила по старому кладбищу, где нашла орлиное гнездо в развилке одинокой сосны и пару гнездовых сов, рассевшихся на ветвях кипариса. Дни тянулись в медленном, пульсирующем ритме, когда мой разум освободился от призрака бесконечных совещаний и наступающих судебных дедлайнов.
Получив долгожданную передышку, я заказала одну из книг, на которую наткнулась во время своих кратких исследований о брошенных детях. Написанная бывшим директором госпиталя, она была популярным пособием, и вскоре я приобрела другую книгу, написанную ученым-историком. Ее страницы изобиловали фактами и статистическими данными, описывавшими ранний период существования госпиталя, и я сидела на заднем крыльце, неторопливо листая книгу, прислушиваясь к хору лягушек, обитавших среди папоротников и бромелиевых, и иногда наблюдая за ящерицами, сновавшими по жженой черепичной плитке.
В итоге пришли вести из Корама. Женщина по имени Вэл подтвердила то, что я уже подозревала: моя мать выросла в «госпитале брошенных детей» под именем Дороти Сомс. Она дала мне общую информацию: сроки и подтверждение. Если мне хотелось узнать больше, нужно было приехать в Лондон и лично просмотреть архивные документы.
Я месяцами колебалась, не принимая никакого решения, и содержание прочитанных книг уже начало тускнеть в моей памяти. Когда Патрик предложил Барселону в качестве места для нашего ежегодного краткосрочного отпуска, мне показалось, что остановка в Лондоне по пути на отдых будет мимолетным развлечением, возможностью заглянуть одним глазком в заплесневевшие семейные архивы.
– Мы могли бы сначала остановиться в Лондоне, – ответила я. Слова вырвались у меня непреднамеренно, без какого-либо расчета. – Оттуда есть прямой рейс, – добавила я, изображая безразличие, как будто мое предложение было лишь делом логистики.
Оглядываясь назад, я не верю, что сознательно решила вернуться в Лондон для исследования прошлого моей матери. С какой стати? Пять лет, прошедшие после ее смерти, были спокойными и даже безмятежными.
Не имело никакого смысла бередить прошлое.
В юности летом я брала уроки верховой езды в конноспортивном комплексе, который обосновался под хребтом, тянувшимся от Санта-Круса до Сан-Франциско. После многочасовых утомительных инструкций я украдкой отбивалась от группы и скакала по лабиринту тропинок, пересекавших соседние холмы и взгорья. Солнце пропадало из виду, когда я следовала по наезженной верховой тропе через рощу гигантских секвой. Часами я бесцельно блуждала там без карты или плана маршрута, сворачивая то на одну тропу, то на другую, привлеченная изгибом мощного корня среди желобов и рытвин, промытых дождями, или солнечным лучом, проникшим сквозь лесной полог и осветившим цветущий куст. Все это требовало исследования. Воздух был прохладным и влажным, и в крапчатом свете таинственной рощи я отпускала поводья. Позволяя моей кобыле выбирать дорогу, поглаживала ее широкую шею, словно поощряя к самостоятельному выбору и довольствуясь тем, куда она меня приведет. Когда я поднимала лицо к небу, то видела лишь кроны старинных деревьев и без всякой сознательной цели и желания пребывала в покое.
Глубоко в лесу.
Так началось мое странствие – без сценария, серьезного плана или тщательно продуманного выбора. Но когда наш самолет снова приземлился в Лондоне, обратного пути уже не было.
После беспокойной ночи в номере отеля я оказалась в приемной Корама – в сердце Блумсбери, модного района центрального Лондона. Я беспокойно постукивала ногой и нервно поглядывала на Патрика, когда заметила женщину, уверенной походкой направлявшуюся к нам с архивной папкой под мышкой. Ее седые волосы были густыми и волнистыми, а белые локоны каскадами ниспадали вокруг лица. Ее наряд был элегантным и профессиональным: непритязательная блузка на пуговицах и простая шерстяная юбка. Она представилась как «Вэл», и, хотя до сих пор мы только обменивались электронными письмами, я сразу почувствовала себя непринужденно в ее обществе. Она сочувственно улыбнулась, когда поздоровалась со мной, как будто знала, что мое расследование будет нелегким.
Она отвела меня в маленькую комнату и аккуратно положила папку на стол. Я вспомнила ее предостережение насчет завышенных ожиданий и больших надежд. Тем не менее мое сердце забилось быстрее, когда я увидела, что толщина папки составляет несколько дюймов. Я старалась не смотреть на нее, пока мы обменивались любезностями насчет моего перелета.
– Если хотите, мы можем снять копии для вас. А когда вы просмотрите документы, мы направим их в музей.
Когда Вэл вышла из комнаты, Патрик сжал руку у меня на плече. Я глубоко вздохнула и обратилась к папке, которая как будто пульсировала от предчувствия. Когда я начала аккуратно расправлять толстую стопку документов, пожелтевших от времени, мой взгляд остановился на связке писем, датированных 1930-ми годами. Некоторые были изящно написаны густыми черными чернилами, выцветшими от времени и трудными для расшифровки. Другие были более официальными, по две-три фразы без подписи, на месте которой стояло слово «секретарь». Между письмами было несколько фотографий и рукописных отчетов по несколько страниц каждый.
На некоторых письмах я различала подпись: Лена Уэстон. Имя мне ни о чем не говорило, в отличие от фамилии. Это была девичья фамилия матери, и мой живот скрутило при виде шести знакомых букв.
Я никогда не слышала, чтобы моя мать упоминала о Лене. С другой стороны, я редко слышала, чтобы моя мать упоминала о ком-то кроме ближайших соседей, школьных знакомых или служащих из конторы моего отца. Время от времени она упоминала о подруге, которая жила в Европе, но я мало что знала о ней, только имя «Пэт».
Документов было слишком много, и ощущение сосущей пустоты в животе подталкивало меня к тому, что лучше будет изучать их где-нибудь в одиночестве. Пометив стопку многообещающих документов для копирования, мы с Вэл пошли в музей, расположенный неподалеку, по адресу Брансуик-сквер, 40. Кирпичное здание в георгианском стиле, некогда занимаемое административными корпусами госпиталя для брошенных детей, было превращено в своеобразное публичное учреждение, где любопытствующие могли ознакомиться с историей госпиталя и найденышей, которых там воспитывали.
Как я узнала в ходе моего первоначального исследования, найденыши не являлись сиротами. А госпиталь для брошенных детей не был ни госпиталем, ни сиротским приютом.
Сирота – это ребенок, чьи родители умерли, в то время как найденыш обычно имел живых родителей. Из-за нищеты, а чаще из-за незаконнорожденности эти родители отдавали своего ребенка на попечение госпиталя для брошенных детей. Это означало, что, несмотря на свое название и на медицинскую помощь, которую оказывали детям, «госпиталь» был больше похож на сиротский приют. Само слово «найденыш» технически было неправильным термином в случае детей, которые оказывались в этом учреждении, поскольку так можно было назвать лишь оставленного или тайком подкинутого ребенка. На протяжении почти всей истории госпиталя туда принимали детей, лично принесенных родителями, которые проходили тщательную проверку.
В архиве, который я начала просматривать, находились и старинные справочные документы в виде пергаментов из эпохи до изобретения шариковых ручек и пишущих машинок. Слова «госпиталь для брошенных детей» были выведены наверху изящным каллиграфическим почерком, а ниже находился титул, оттиснутый с деревянного клише: «Правила приема детей». Пока я изучала документ, мой взгляд задерживался на нескольких любопытных словосочетаниях вроде «известная репутация», «в силу добронравия» или «честный образ жизни». Больше предстояло узнать потом.
В музее я рассматривала экспозиции о повседневной жизни найденышей, фотографии детей в одинаковой одежде, занимавших ряды скамей в часовне. Там была маленькая железная кровать с выставкой детской униформы; вещи висели на закругленных деревянных колышках. Саржевая ткань была грубой и плотной, безыскусного желтовато-коричневого цвета; она была выбрана как символ бедности, смирения и (как я узнала позже) позора.
Одежда выглядела странно знакомой.
Я выросла в богатой семье, но, если другие дети из моей школы носили одежду, купленную в фешенебельных магазинах, моя мать часто шила мне вещи своими руками. Помню, как я наблюдала за ее работой, когда она горбилась над швейной машинкой с плотно сжатыми губами, мастерски направляя ткань под быстро плясавшую швейную иглу. Одежда была безупречной, с плотными стежками и ровными подолами, но всегда серо-коричневого цвета и немного мешковатой. Я умоляла, чтобы она разрешила мне носить что-то еще. Тускло-коричневая и бесформенная одежда делала меня мишенью для насмешек. Она отвечала, что я слишком толстая, чтобы носить что-то другое, и что дети не будут дразнить меня. И то и другое было ложью.
Помню, как я стояла в центре игровой площадки в одной из бурых юбок, аккуратно сшитых моей матерью. Подол находился ниже коленей, что в те времена было не модно. Наряд дополнялся рубашкой, болтавшейся на плечах, белыми хлопчатобумажными носками и неуклюжими коричневыми туфлями; одним словом, настоящее пугало.
Я сосредоточилась на квадратиках для игры в классики, нарисованных на асфальте передо мной. Я считала цифры, выведенные разноцветными мелками, стараясь отгородиться от злых насмешек одноклассников.
Когда мать приехала забрать меня из школы, она высказала иное мнение о происшествии на игровой площадке. Я не была страшилой в плохо сидевшей одежде, а детские дразнилки предназначались для отвода глаз.
– Это потому, что ты играешь на скрипке, – прошептала она мне на ухо, как будто делилась секретом. – Они просто завидуют.
Я повернула голову и посмотрела на мать, когда она произносила это, но выражение ее лица не говорило ни о чем, кроме твердой, даже ревностной убежденности. Я хорошо помню ее хрипловатый шепот и широко распахнутые глаза. Это был мелкий, незначительный момент, но, наверное, тогда я впервые осознала, что являюсь не единственным членом семьи, кто не в ладах с окружающей реальностью.
Легко проводя пальцами по униформе найденышей, я гадала, не потому ли мать шила мне такую одежду. Вероятно, для нее шершавые бурые мешки, в которых с таким же успехом можно было носить картошку, были типичной детской одеждой.
Я поднялась в зал заседаний, где «попечители» госпиталя вели свои дела. Это помещение, где члены администрации проводили бесконечные часы за обсуждением судеб своих подопечных, тоже имело знакомую атмосферу: официальная меблировка и роскошные персидские ковры напоминали мне обстановку, выбранную моей матерью для нашего дома.
Когда я бродила по картинной галерее, украшенной большими портретами и мраморным камином, у меня перехватило дыхание при виде двух высоких декоративных стульев. Установленные в центре просторной комнаты, с замысловатой резьбой на прямых спинках, они выглядели величественно, как деревянные троны. Мне сказали, что ими пользовались во время богослужений в часовне. Эти стулья были неотличимы от другой пары, выставленной напоказ в гостиной дома моего детства; сходство казалось более чем зловещим.
Проходя по музею, я преисполнилась уверенности, что это было то самое место, с которого все началось: темнота, поглотившая мою мать и задушившая любую возможность нежности или любви в нашей семье.
Все, с кем я встречалась, тепло относились ко мне – доцент, который показал мне музей, куратор, с которым я познакомилась во второй половине дня. Должно быть, они знали, что мой интерес не был чисто научным. Возможно, покрасневшие глаза выдавали меня. Некоторые вроде бы точно знали, что привело меня в музей. Одна женщина подошла ко мне и объяснила, что она сама была воспитанницей госпиталя в начале 1950-х годов. Мы немного поболтали.
– Нам повезло, – сказала она. – Куда еще мы могли бы попасть?
Мне не стоило удивляться ее благодарности этому учреждению. Сегодня утром я прошла мимо таблички с девизом Корама: «Лучшие возможности для детей начиная с 1739 года». Когда я бродила по залам музея, меня окружали портреты герцогов, графов и других аристократов, восхваляемых за их роль в создании и управлении госпиталем для брошенных детей на протяжении столетий. Мужчины в элегантных нарядах, восседавшие среди богато разукрашенной мебели, как будто излучали гордость своими филантропическими достижениями.
Я долго простояла перед портретом Томаса Корама, изображенного в пожилом возрасте, с седыми волосами и румяным лицом, носившего сюртук из камвольной шерсти и окруженного свидетельствами его странствий и социального положения. Пока я смотрела на лицо человека, чьи целеустремленность и предусмотрительность создали место для детей вроде моей матери, я ощутила знакомую горечь, всколыхнувшуюся в моей груди.