«Святому и благоверному наставнику моему аббату Гералъдусу на личное прочтение и рассмотрение некиих богопротивных обстоятельств, доселе бывших в сокрытии, с превеликим смущением и сомнением от содеянного, пишу сие, смиренно взыскуя наставления. Прибегаю же к сему, крепко памятуя о делах диавола, навострившего шипов многие тысячи и капканы на стопы неосторожно ступающего, а паче о том, что единой лишь милостью Его спасаемся от оплошки и силков, порождаемых злобою. Уповаю же, что по прочтении рукописи, к сему прилагаемой, уяснится тебе, отчего не посмел я обратиться за советом и помочью ни к единому из нашей братии, дабы не посеять в общине огорчения и разочарования. Ибо, сдается мне, что гадюку пригрели мы на груди своей, и тот, кого мы почитали братом во Христе, тот, монах ложный, именем Тангбранд, оказался самозванцем и, воистину, источником зла.
Как ведомо тебе, досточтимый господин мой, по твоему же велению я, недостойный слуга твой, начал полное и доподлинное описание манускриптов и прочих рукописей, сохраняемых ныне в обители. Поставленный библиотекарем аббатства нашего, приступил я к делу сему с должным тщанием, как велел ты мне, и, утруждаясь таково, обнаружил упомянутую рукопись в собранье священных книг, где лежала она среди прочих манускриптов, никем не замеченная. И как не было на ней никакого заглавия, а начертана она четким почерком, рукою писца умелого, то и начал я — да простится мне грех самонадеянности — разбирать ее, полагая, что сие есть житие одного из святых, наподобие всеблаженной памяти Уилфреда, чьи деяния, пресветлые и поучительные, записал столь искусно мой предшественник, преученейший отец Эддиус Стефанус.
Но иное попустил Господь, и нашел я вместо ожидаемого повесть некую, в коей правда подменяется лицемерием, воздержание — многогреховностью, вера истинная — суеверием языческим. Из той же повести многое не внятно уму моему, а иное, что смутно постиг, то молитвой и постом тщусь из мыслей изгнать. Но в иных местах — и сие меня ввергло в сомнение — сообщается о великом числе отдаленных земель, где, воистину, семя истины произрастет, как на почве плодороднейшей, коль посеет в нее сеятель, веры истинной преисполненный, в единого Бога верующий и на милость его уповающий.
А кто труд сей писал, в том сомнения нет. Он же памятен в нашей обители многим братиям нашим, старожителям, коих, исподволь выспрашивая, разыскал я доподлинно, что пришел он к нам человеком уже в летах, сильно израненным, жизнью потраченным и нуждающимся в помощи. По его же повадке и учености положила братия, что допрежде подвизался он в святых орденах. Но то было одно лишь лукавство и лжа искусная, ибо сей его подлинный труд свидетельствует о порочности его пути и неправде сердечной. Верно сказано: не восстать человеку, в искушение впавшему, не подняться из топей греха, коли не будет на то Божьей милости.
Также вызнал я, что сей лже-Трангбранд проводил часы многие, уединившись в скриптории, за работой смиренной и ревностной. Принадлежности же для письма ему были даны, ибо он был копиист отменный и во многих художествах искусный, даром что летами ветх и глазами слеповат. А на деле, как сидел он, склоненный над рукописанием, сокрывая дела свои от чужих глаз, то никто и не видел, что он творит. Сатана же водил рукой его, ибо вместо священного он начертывал свое тайное и темное. Посему я не медля велел никаких же отныне письменных принадлежностей никому не давать без особой на то нужды. На другое же не достало мне ни разума, ни учености: богохульна ли сия рукопись — то не мне судить. А равно, изничтожить ли ее следует или должно сохранять ее, поелику в ней писано о незнаемом и неведомом, — то не мне решать. Ибо сказано: «Много странствовавший знает многое, многоопытный же здраво молвит».
Два других фолианта из тех сохраняю в сокрытии, ибо мыслю найти в них продолжение богохульного сего и злостного жития. Не читал я их — ожидаю веления твоего. А иных, святой отец, частей сего писания греховного, право слово, у нас не имеется. Ибо сделан мною обыск в нашем книжном собрании со всем тщанием, не оставил ли каких еще следов тот мнимый монах, что бежал из обители неожиданно и потайно, и вот — нет ничего. Полагали же в обители, ибо тайно творил он дело свое, что сей мнимый монах ушел от нас, помутившись рассудком по дряхлости лет, и все ждали, не вернет ли его благодетель какой или весть придет о кончине его. Не случилось сего. Из того же, что писано им, уясняется: не впервой ему, знать, утекать, аки татю в нощи, от сообщества доверчивых и честивых сотоварищей. Да простится ему сей грех.
Совокупно со всей общиной, наш учитель возлюбленный, уповаю на твое вдохновенное свыше водительство, и подай тебе Всемогущий Господь всяких благ и благополучия. Аминь».
Этельред, ризничий и библиотекарь.
Писано в месяце октябре в год от Рождества Господа нашего одна тысяча семидесятом.
В трапезной обсуждали новость, я же про себя посмеивался. Толковали, будто из Бремена, что за Северным морем, от епископа Бременского и Гамбургского послан в мир монах, имя же ему Адам, и поручено ему вызнать все возможное о далеких землях и народах и составить для Христовой церкви подробнейшее описание всех, хотя бы смутно известных стран ради будущего, надо думать, крещения их в веру истинную. И вот, странствует он, высматривает и выспрашивает у странников, и беседует с паломниками, что вернулись из паломничества, и с послами иностранными, да еще составляет и рассылает опросные листы. Знал бы этот монах Адам… Знал бы он, что здесь, в этом монашеском омуте, обретается человек, который мог бы поведать ему о неведомых странах и чудесных делах больше всякого из тех свидетелей, коих он столь прилежно допрашивает.
Жить бы мне, поживать по-прежнему, провождать бы смиренно остатние годы в этом затхлом углу, куда я угодил семидесяти лет от роду, да не слышать бы речей о том немце неутомимом. Продолжал бы я переписывать священные книги, украшать затейливыми буквицами — пусть другие писцы, мои соработники, думают, будто я творю во славу Господа. А на самом-то деле мне приятно сознание, что все эти завитушки причудливые и узоры замысловатые нам достались от язычества, того самого, что ругательно ныне именуется идолопоклонством. Болтовня же их в трапезной меня понудила отыскать местечко поукромнее в нашем тихом скриптории, в самом дальнем углу, да и взять перо и начать писать житие мое и странствия, о которых им ничего не ведомо. Любопытно мне, каково бы им было, моим сотоварищам, знай они, что средь них потихоньку живет человек из того, для них страшного, племени северных «варваров»? Ведь одна только память о нас по сей день заставляет их дрожать спиной. Одна мысль, что бок о бок с ними, облачившись в сутану с наголовником, обитает один из пришельцев с тех «длинных кораблей», полагаю, вдохнула бы новую жизнь в молитву, что недавно я вычитал на полях старинной хроники: «Упаси нас, Господи, от неистовства иноплеменных».
А еще эти воспоминания предназначены помочь мне, старику, скоротать остатние дни. Все лучше, чем просто сидеть и следить, как со светом играет тень на листе пергамента, покуда другие писцы горбятся над столами за моей спиной. А коль скоро мой тайный труд должен упасти меня от скуки, то начну без промедления — как вбивал в мою юную голову мой учитель-бритт, а с тех пор минуло полсотни лет, — и начну, как положено, с того, с чего все начинается.
Мне в рождении удача не сопутствовала. Угораздило явиться на свет спустя сколько-то месяцев от начала тысячелетия, в страшный год, когда многие ждали, а иные даже с радостью, предреченного конца света и великого Армагеддона, о котором столь много писано у отцов христианской церкви. Да еще и родился не там — ибо не мне суждено было стать средь народа нашего, невесть куда заброшенного, первенцем на далекой земле, что лежит на западе за морем, о которой поныне, кроме смутных отрывочных слухов, ничего не ведомо. В мое время называлась она Винландом, плодородной землей. Повезло же моему сводному брату — волей случая он стал первым и, похоже, единственным светлокожим, родившимся в мир на тех отдаленных брегах. О себе же могу сказать, что провел в той земле три года без малого — и никто из наших не мог бы похвастаться, что прожил там дольше моего. А поскольку я был еще мал, эти годы накрепко запечатлелись во мне. Как сейчас, предстают предо мной глухие, без конца и края леса и темные воды рек, а в них серебристые всплески лососей, и олени ветверогие с их побежкой размашистой, и те местные жители, коих мы называли скрелингами. Глаза у них были раскосые, да и вид вообще был препакостный. И они-то, в конце концов, нас изгнали с того берега.
Я же родился на суше куда менее обширной: на Версее, маленьком, покрытом дюнами острове, что лежит к северу от берегов Шотландии, среди прочих островов, открытых всем ветрам. Острова те монахи-географы именуют Оркадами, или Оркнейскими островами. Вот на том острове я и сделал свой первый вдох. А сидело тогда на Берсее всего две сотни жителей, обитавших в полудюжине домов да в дерновых хижинах, окружавших единственное крупное строение — замечательный длинный дом, очертаниями схожий с перевернутой лодкой. Таковые дома я встречал впоследствии и в других поселениях. Этот же служил главной ставкой оркнейского ярла. Лет пятнадцать спустя, когда я разыскивал следы моей матери — ибо, едва я научился ходить, она меня бросила, точно ненужную вещь, — вновь довелось мне там побывать. И вдова предыдущего ярла, Хокона, поведала мне обо всех обстоятельствах моего рождения.
Моя мать, по словам вдовы прежнего ярла и матери нового, была женщиной крупной, широкой в кости, мускулистой и внушающей страх. Глаза у нее были зелено-карие, глубоко сидящие, брови темные и хорошо очерченные. Единственное, что ее красило, была длинная грива прекрасных каштановых волос. Да еще к тому времени она стала сильно полнеть. Родом же она была из семьи наполовину норвежской, наполовину ирландской, но ирландская кровь взяла в ней верх. В этом нет у меня сомнений, потому что — так уж судьба ей судила — по себе она оставила память ужасную, ибо дано ей было необычное и опасное дарование, устрашающее как мужчин, так и женщин, и, однако же, привлекающее, коль скоро случится им с этим встретиться. Больше того, признаюсь, кое-что от нее перешло ко мне и стало причиной некоторых самых необычайных событий, со мной произошедших впоследствии.
Вдова ярла поведала мне, что рожденье мое было не в радость моей матери. Оно было позором ей. Ибо я родился незаконным.
Торгунна, моя мать, появилась на Берсее неожиданно, за год до того. Приплыла из Дублина на торговом корабле и привезла с собой немалую поклажу пожитков. Но ни родни при ней, ни мужа не было, и какая причина понудила ее пуститься в странствие, тоже неведомо. Но была она женщина явно богатая и знающая себе цену, и ярл Хокон и его семья радушно ее приняли, уделили ей место среди своих домочадцев. Вскоре стали поговаривать, будто мать моя — нежеланный отпрыск одного из наших северных вождей, пытавших счастья в Ирландии. Он женился на дочери мелкого ирландского правителя. Эта догадка, по словам вдовы ярла, основывалась на том, как надменно держала себя Торгунна, и к тому же всем было известно, что Ирландия кишмя кишит корольками и вождями кланов с великими притязаниями и малыми средствами, в чем и мне самому довелось убедиться, когда я был там рабом.
Торгунна прожила в доме ярла осень и зиму. Обращались с ней как с домочадцем. Но не столько привязались к ней, сколько уважали за крутой нрав и силу. А потом, ранней весной, в год перед тысячелетием, вдруг обнаружилось, что она затяжелела. То-то новость была. Никто и подумать не мог, что Торгунна еще способна зачать. Сама же она, по обычаю многих женщин, не любила толковать о своих годах, а расспрашивать ее, хотя бы исподволь, никто не осмеливался — слишком она была крута. На вид ей давали лет пятьдесят с небольшим и считали, что детей у нее быть уже не может, да и не могло быть никогда. Столь могучего она была телосложения, что до шестого месяца по ней ничего заметно не было, а потому эта новость всем казалась и вовсе неимоверной. Сперва попросту никто не поверил, потом вспомнили, о чем чесали языки всю зиму: что Торгунна — ведунья. Как еще могла женщина ее лет зачать, а тем более — и это главное, — как иначе она сумела бы завлечь отца ребенка?
— А насчет того, кто твой отец, никаких сомнений не было, — сказала мне вдова ярла. — Разумеется, по этому поводу другие женщины много ревновали и злобствовали. Ведь был он смел и пригож, и намного моложе твоей матери. Люди никак не могли взять в толк, как он подпал под ее чары. Говорили, будто сварила она любовное зелье и подлила ему в снедь, или напустила на него иноземное колдовство, или сглазила.
Еще больше, понятное дело, разъяряло недоброжелателей то, что ни Торгунна, ни ее любовник даже и не пытались скрывать свою связь. Всегда они сидели рядом, смотрели друг на друга, а вечером у всех на глазах уходили в свой угол в длинном доме и спали под одним плащом.
— Еще больше смущало людей то, что недели не прошло со дня, как отец твой прибыл на остров, а она его уже оплела. Только он ступил на Берсей, а она уже им завладела. Кто-то верно заметил — был он при ней вроде красивой игрушки в руках великанши, что взяла она себе на потеху.
Кто же был он, тот пригожий мореход, мой родной отец? Корабль его оказался на Берсее осенью, а приплыл из Гренландии, самой дальней из северных земель. Был он зажиточный хуторянин и рыбак, второй сын основателя небольшого поселения, из последних сил выживавшего в той покрытой льдами стране. Отца его звали Эйрик Рауда, или Эйрик Рыжий. (Постараюсь давать перевод везде, где потребно, ибо в странствиях приобрел некоторое знание многих языков и почти беглость в иных.) Самого же его звали Лейв. Хотя чаще слышал я, как его называли люди Лейвом Счастливчиком, а не Лейвом, сыном Эйрика. Был он, подобно многим в его роду, человек суровый, твердый и во всем независимый. Был он статен, силен и на редкость упрям — это качество полезно для всякого первопоселенца, коль оно сопрягается с привычкой к тяжелому труду. Черты лица имел тонкие (я в него пошел), лоб широкий, глаза светло-голубые, нос большой, но когда-то сломанный да таким и оставшийся. Люди говаривали, что он из тех, с кем лучше не спорить, — я того же мнения. Коль скоро он что решил, переубедить его не было почти никакой возможности. В споре он мог стать резок и даже груб, но обыкновенно был вежлив и сдержан. Его уважали, и был он многим славен.
Лейв не предполагал зимовать на Берсее. Он плыл в Норвегию из Гренландии прямым путем, пролегавшим обычно южнее Овечьих островов, которые северный народ называет Фарерами. Но пал на море туман не ко времени, а встречный восточный ветер, дувший два дня кряду, отнес его далеко к югу, и тогда он решил переждать непогоду где-нибудь на Оркнеях. Зимовать на Берсее он никак не собирался, ибо спешил по порученью отца, и весьма немаловажному. Вез он на продажу кое-какие гренландские товары — вполне обыкновенные: китовую кожу, моржовые шкуры и сыромятные ремни из моржовой кожи, немного домашнего полотна, несколько баррелей китового жира и всякое другое. Но главное, он должен был от имени отца явиться ко двору норвежского конунга Олава, сына Трюггви, который именно в то время пребывал в самой горячке, усердствуя обра-тить всякого в свою веру, — унылое облачение этой веры сам я ношу ныне.
Семьдесят лет только и слышу похвальбы христианской церкви, что она одолеет все препоны смирением и миром, распространив слово Божье одной только силой своего примера и мученичества. А на деле, я же знаю, как обратили в эту мнимо мирную веру большую часть северного народа — угрозой меча да излюбленного нашего орудия, секиры, или же бородатого топора. Не обошлось, разумеется, и без истинных мучеников за Белого Христа, как народ наш поначалу называл его, — неотесанные земледельцы в медвежьих углах вздернули пару-другую слишком рьяных священников с выбритыми макушками. Но то были крайности, и случалось то скорее в хмельном раже, а не по рвению к язычеству. Да и жертвы те были ничтожны, коль сравнить с числом мучеников старопрежней веры. Тех из них, кто отказывался или медлил с обращением, конунг Олав уговаривал, и грозил им, и запугивал, и казнил. Слово Божье явилось им распрями и кровопролитием. Так что вовсе неудивительно, что легко им верилось в предреченную всеобщую распрю и погибель.
Однако отвлекся я в сторону. Эйрик послал сына своего Лейва в Норвегию во избежание бед. Даже в далекой Гренландии были наслышаны о религиозном рвении конунга Олава. Его посланники уже побывали и в Исландии с запросом, чтобы все исландцы приняли новую веру, хоть и не были они подданными конунга. Исландцы же перетревожились, как бы конунг Олав не прислал к ним миссионерский флот, оснащенный оружием более веским, чем епископские посохи. Коль скоро Исландия будет покорена, то же что говорить о вовсе бессильной Гренландии? Пара кораблей с королевскими наемниками — и малое поселение будет разорено, семья Эйрика лишится прав владения, и править будет кто-нибудь из людей конунга; примет Гренландия власть Белого Христа, а подпадет под власть Норвегии. Потому-то должен был Лейв явиться загодя, будто жаждет вызнать подробней о новой вере и даже испросить, чтобы в Гренландию был послан священник для обращения поселенцев — то была хитроумная выдумка Эйрика, ибо всю свою жизнь оставался он приверженцем исконной веры. Я же думаю, что Лейву от отца было тайное поручение: коль сыщется такой священник, при первой же возможности оставить эту досужую тварь на первом попавшемся берегу.
Еще Эйрик велел сыну поставить перед конунгом Олавом щекотливый вопрос об объявлении Эйрика вне закона. Эйрик был объявлен вне закона в Исландии — следствие некоей давней распри, еще той поры, когда был он склонен улаживать споры точеным лезвием — и вот, надеялся он, что благосклонность конунга заставит некоторых обиженных исландцев подумать дважды, есть ли смысл и дольше длить эту кровную вражду. А для облегчения дела Эйрик придумал — по его соображению, то был искусный ход — привлечь конунга надлежащим подарком, настоящим гренландским полярным медведем для королевского зверинца.
То был несчастный полу дохлый от голода медвежонок, обнаруженный по весне кем-то из людей Эйрика на тающей льдине. Льдину, верно, оторвало от ледника теченьем и унесло в открытое море так далеко, что и полярному медведю не под силу было доплыть до берега. Звереныш, когда его нашли, был настолько слаб, что вовсе не сопротивлялся, и охотники — они искали китов — заловили его в сеть и принесли домой. Эйрик понял, на что может сгодиться найденыш, и шесть месяцев спустя несчастного зверя снова опутали сетью и погрузили на посольский корабль Лейва. К тому времени, когда корабельщики увидали Берсей, белый медведь был едва жив, и все думали, что он сдохнет. Скверным состоянием зверя Лейв прекрасно воспользовался как причиной для зимовки на Берсее — медведю, мол, надо оправиться и откормиться на свежей сельди. Впрочем, это же служило поводом и для недобрых шуток, мол, медведь и моя мать Торгунна схожи не только нравом и походкой, но также и ненасытностью.
В апреле задул попутный и, по всей видимости, устойчивый западный ветер. Лейв со своими людьми поспешно нагрузил корабль, поблагодарил ярла за гостеприимство и был готов отплыть в Норвегию. Вот тогда-то Торгунна отвела Лейва в сторону и спросила, не хочет ли он взять ее с собой. Эта мысль пришлась ему не по душе, ведь он запамятовал сообщить Торгунне, что у него уже есть жена в Гренландии и едва ли ей придется по нраву такой заморский товар.
— В таком случае, выбирать не приходится, — сказала Торгунна. — У меня будет от тебя ребенок. И это будет мальчик.
Лейв удивился, отчего Торгунна так уверена, что родится мальчик, а она продолжала:
— При первой нее возможности отошлю его к тебе.
По словам Лейва, который передал мне этот разговор, когда мне шел одиннадцатый год и я жил с ним в Гренландии, моя мать, говоря, что отошлет меня, выказала не больше чувств, чем если бы речь шла о новой рубахе, которую она сошьет для Лейва и отправит ему, когда та будет готова. Но потом она смягчилась и добавила:
— В конце концов, коль будет такая возможность, я, пожалуй, приеду в Гренландию сама и найду тебя.
В этом деле мой отец повел себя действительно очень достойно. Вечером перед отплытием он подарил своей грозной любовнице прекрасный непромокаемый гренландский плащ, сколько-то денег, тонкий браслет из почти чистого золота и пояс с пластинами из моржовой кости. Этот богатый дар стал еще одной соринкой в глазу у тех старых ведьм, которые говорили, что Торгунну оставили в трудном положении и так ей и надо. Как бы там ни было, Лейв продолжил свое прерванное плавание, благополучно добрался до Норвегии и произвел там прекрасное впечатление. Конунг Олав приветливо принял его, любезно выслушал то, что тот имел сказать, и оставил почти на все лето околачиваться при своем дворе, отпустив обратно в Гренландию только когда задули попутные ветры ранней осени. Что же до бедолаги полярного медведя, то первое любопытство скоро улеглось. Поначалу им восторгались и с ним нянчились, а потом отослали на королевскую псарню и преспокойно о нем забыли. Вскоре после этого он заразился от собак чумкой и умер.
Я пришел в этот мир примерно в то же время, когда полярный медведь покинул его. Позже шаман лесного народа в Пермии, в полярной зоне, сказал мне, что дух умирающего медведя, преодолев расстояние, переселился в меня в момент моего рождения. Конечно, в это я не очень-то поверил, но шаман, твердя, что так оно и есть, относился ко мне с уважением, если не со страхом, ибо пермцы почитают медведя наисильнейшим среди духов. Что бы там ни говорили о переселении душ, но я родился без особого труда и волнений в летний день того года, который нынешние мои сотоварищи, с благочестивым видом сидящие за моей спиной, называют годом девятьсот девяносто девятым от рождества Господа нашего.
Она нарекла меня Торгильсом, обычным среди северного народа именем, от имени любимого их рыжеволосого бога. От него же происходят не меньше четырех десятков других мужских имен — от простого Тора до Торстейна и Торвальда, и вдвое меньшее число женских, включая имя моей матери, Торгунна. Может быть, Торгильсом звали ее отца, не знаю. Хотя позже, пытаясь понять, почему она не дала мне ирландское имя, тем самым почтив род своей матери, я сообразил: она предвидела, что детство я проведу среди домочадцев моего отца. Живи я с ирландским именем среди норвежцев, это дало бы им повод полагать, что я из рода рабов. Ибо в Исландии, да и всюду у нас, ирландское имя вроде Кормака или Ниалла означает, что человек происходит от ирландцев, взятых в плен во времена набегов.
Нарекая меня норвежским именем, Торгунна по установленному обряду окропила меня водой. Мои братья во Христе, сидящие здесь, в скриптории, немало удивились бы, узнав, что в крещении младенца водой нет ничего нового. Язычники-северяне, нарекая ребенка, совершают то лее. И хотел бы я спросить у моих соседей-начетчиков, обретает ли невинное дитя спасение после точно такого же обряда, но по языческому обычаю.
Как раз в год моего рождения на Альтинге — общей сходке исландцев — было решено принять христианство, и решение это привело к великому среди них несогласию, о чем я поведаю в свое время. Итак, родившись на сломе тысячелетий, когда Белый Христос неумолимым приливом нахлынул в мир, я получил имя языческое. И точно так же, как Кнут, король Англии, у которого я ходил в учениках придворного поэта, я быстро понял, что прилив этот остановить невозможно, но решил, что постараюсь не захлебнуться в нем.
Моя мать не собиралась держать меня при себе ни дня дольше необходимого. Даже имея на руках плачущего младенца, она по-прежнему твердо держалась своих намерений. Деньги, полученные от Лейва, давали возможность нанять кормилицу, и не прошло и трех месяцев от моего рождения, как она начала изыскивать возможности покинуть Берсей и двинуться дальше, в Исландию.
Торговое судно, на котором она туда прибыла в начале зимы, бросило якорь у Снефеллснесса, длинного мыса на западном берегу. Поскольку почти все корабельщики родом были с Оркнейских островов или ирландцы и среди исландцев родни не имели, то и не знали, где лучше стать на стоянку. Потому они решили ждать на якоре, пока весть об их прибытии не разойдется по хуторам этого края, а потом уж перейти в самую подходящую гавань и начать торговлю. В Исландии ценится привозная роскошь. На всем огромном острове нет ни единого города, ни даже приличного размера деревни, нет и настоящего рынка. Народ там пасет свои стада и располагает усадьбы по самому краю этой каменистой земли там, где имеются пастбища. Летом отгоняют скот в глубь страны, на высокогорные луга, а зимой приводят обратно в хлева и кормят сеном. Сами они едят пищу грубую — кислое молоко и творог с мясом, или рыбу, или дичь, когда удается ее добыть. Незамысловата их жизнь. Носят они простую домотканую одежду, и притом, будучи превосходными мастерами, не имеют, из чего мастерить. На острове нет леса, и корабли они получают из Норвегии уже готовыми. Неудивительно, что исландцы всегда не прочь примкнуть к викингам и грабежом добыть предметы роскоши, которых нет у них дома. К тому же набеги дают выход присущей исландцам драчливости, а иначе она, драчливость, обращается на них самих и приводит к ужасным распрям и кровной мести, чего не удалось избежать и мне.
Здесь, пожалуй, постараюсь изъяснить несведущим чужакам, что значит «викинг». Слышал я, к примеру, что так именуют всякого, кто приходит из «виков» — сиречь заливов, бухт и фьордов северной страны, особенно Норвегии. Это неверно. Северный народ называет викингом человека, который выходит в море, чтобы сразиться или совершить набег — либо как воин в походе, либо как простой разбойник. Потерпевшие от таких набегов нередко переводят слово «викинг» словом «пират», и то правда, что некоторые из нас с этим согласны. Но для большинства набег — благое дело. В глазах большинства викинги — смелые воины, которые взыскуют удачи, ловят случай на море и надеются возвратиться с большой добычей и славой, добытой храбростью и отвагой.
Эта новость — что в Снефеллснесс прибыл торговый корабль и стал на якорь у Рифа — распространилась по хуторам быстро. Многие решили подойти на лодке к стоящему на якоре кораблю, чтобы первыми увидеть груз и купить или обменять приглянувшийся товар. Они скоро вернулись с вестью, что на борту корабля находится некая таинственная и явно богатая женщина с Оркнейских островов, впрочем, о ребенке ничего не было сказано. Понятное дело, среди жен, живших на берегу, это известие вызвало немалое любопытство. Куда она направляется? Как одета? Не родственница ли она кому в Исландии? Каковы ее намерения? Особа, которая взялась ответить на эти загадки, была едва ли не столь же грозной, как моя мать, — Турид, дочь Барка, жена зажиточного хуторянина Тородда Скатткаупанди и сводная сестра одного из самых влиятельных и хитрых людей в Исландии, Снорри Годи, человека столь гибкого, что он умудрялся быть в одно и то же время последователем Тора и Белого Христа. Этот человек не единожды определял пути моей жизни. Именно он, Снорри, много лет спустя рассказывал мне об отношениях между Турид, дочерью Барка, и моей матерью, как они начались со стычки, развились в настороженное перемирие и завершились непристойными событиями, которые навсегда остались в памяти здешнего народа.
Все знали о необычных запросах Турид из Фродривера, что рядом с Рифом, где она и Тородд хозяйствовали на большой усадьбе. Она была на редкость тщеславной женщиной, любившей одеваться так броско, как только возможно. У нее было много платьев и завидное собрание драгоценностей, которым она без всякого зазрения хвасталась перед соседями. Она была из тех женщин, которые, дабы прослыть добрыми хозяйками, покупают дорогую утварь для дома — наилучшие, сколь возможно, настенные ковры, самые красивые скатерти и прочее — и приглашают как можно больше гостей, чтобы показать им все это. Скажу короче: она была женщина хвастливая, самовлюбленная и считавшая себя выше всех своих соседей. А то, что она приходилась сводной сестрой Снорри Годи, лишь усиливало ее гордыню. Снорри слыл одним из первых людей в округе, пожалуй, и во всей Исландии. Его семья была из первых поселенцев, и он обладал властью годи, местного выборного, хотя в случае со Снорри этот титул был наследственным, только имена менялись. Земли его, обширные и ухоженные, делали его человеком состоятельным, да к тому же, на них располагалось главное святилище бога Тора. Имея столь могущественного и знаменитого родича, Турид не считала нужным стеснять себя обычными условностями. Она прославилась долгой любовной связью с соседним фермером — Бьерном Брейдвикингакаппи. Люди поговаривали, что Бьерн был отцом одного из сыновей Турид. Но Турид не обращала внимания на сплетни — в этом отношении, как и в некоторых других, обе женщины, Турид и моя мать, были схожи. И вот они встретились на палубе торгового судна.
Моя мать повела себя наилучшим образом. Турид вскарабкалась на борт из маленькой весельной лодки, доставившей ее к кораблю. Тот, кто поднимается на корабль из лодки, обычно попадает в невыгодное положение. Вновь прибывшему нужно перевести дух, выпрямиться, найти, за что уцепиться, чтобы не упасть либо на палубу корабля, либо обратно в лодку, и только потом удается оглядеться. Турид была сбита с толку, увидев мою мать, которая с бесстрастным видом сидела на большом сундуке на корме и без малейшего интереса наблюдала, как она перебирается через борт. Мать не выказала желания ни подойти поздороваться с Турид, ни помочь ей. Такое невнимание уязвило гостью, и, отдышавшись, она сразу приступила к делу. И совершила ошибку, обратившись к моей матери как к странствующей торговке.
— Хочу взглянуть на твой товар, — заявила она. — Коль найдется у тебя что-то приличное, я готова хорошо заплатить тебе.
Спокойное лицо моей матери почти не изменилось. Она не торопясь встала во весь свой рост, чтобы Турид успела оценить дорогую ткань хорошо пошитого плаща и тонкую финифть фибулы ирландской работы.
— Я ничего не покупаю и не продаю, — холодно ответила она, — но милости прошу посмотреть мой гардероб, коль скоро этим интересуются даже здесь, в Исландии.
В ее презрении был намек на то, что исландские женщины никак не могут быть знакомы с новыми модами.
Мать ступила шаг в сторону и открыла сундук, на котором прежде сидела. Она стала перебирать великолепное собрание лифов и вышитых юбок, а еще там было два плаща из очень тонкой шерсти, несколько отрезов шелка и несколько пар прекрасных кожаных туфель — хотя, следует признать, не особенно изящных, ибо нога у моей матери была необыкновенно большая. Цветом же — мать особенно любила темно-синий и красно-карминный цвета, получаемые из дорогих красителей — и качеством эта одежда не шла ни в какое сравнение с той, что была на Турид. Глаза у Турид загорелись. Она не столько позавидовала гардеробу моей матери, сколько возжаждала его. Ей очень хотелось заиметь хоть что-то из этого, но главное, чтобы в Исландии, особенно в Фродривере, никому другому ничего не досталось.
— Есть ли у тебя где остановиться, пока ты гостишь в наших краях? — спросила она со всей приятностью, на какую была способна.
— Нет, — ответила моя мать, которая сразу поняла, чего хочет Турид. — Было бы неплохо некоторое время пожить на берегу и надеть что-нибудь более изящное, чем это дорожное платье. Но не слишком ли моя одежда хороша для здешней жизни в такой глуши? Я собирала свой гардероб, думая больше о пирах и великих торжествах, чем о том, чтобы носить все это на борту корабля или надевать, отправляясь в гости на берег.
В голове у Турид все уже сложилось. Пусть ничего купить не удастся, но, по крайней мере, надменная иноземка будет носить эту одежду в доме у Турид, и все будут это видеть, а со временем, глядишь, можно будет уговорить гостью продать что-нибудь хозяйке.
— Почему бы тебе не остановиться у меня на хуторе в Фродривере? — предложила она. — Места в доме хватит, и тебе будут рады.
Однако моя мать была слишком умна, чтобы, приняв приглашение, оказаться в долгу перед Турид, и она без труда обошла эту ловушку.
— Я бы с радостью приняла твое приглашение, — ответила она, — но при одном условии — я отработаю свое содержание. Буду рада помочь тебе в работе на хуторе за приличный стол и крышу над головой.
Вот тут-то, надо полагать, я и запищал. Мать невозмутимо посмотрела на сверток из одеяла, скрывавший меня, и продолжила:
— Я скоро отошлю ребенка к отцу, так что дитя не слишком долго будет беспокоить твоих домашних.
Сундук с вещами Торгунны закрыли и заперли. Второй, еще более тяжелый сундук был поднят из кладовой и погружен в лодку. С этой поклажей две женщины — и я с ними — были бережно переправлены на берег, где Турид ждали слуги и лошади, чтобы отвезти нас на хутор. Здесь я должен добавить, что лошади в Исландии особой породы, это крепкие животные, довольно лохматые и часто норовистые, но способные нести немалый груз доброй рысью и отыскивать дорогу среди верещатников и коварных болот, отделяющих один хутор от другого. Усадьбы в Исландии бывают очень большими. Пастбища порой простираются на расстояние дневного перехода в глубь страны, и удачливому хуторянину вроде рогатого мужа Турид — Тородда — приходится держать три-четыре десятка мужчин и женщин, как рабов, так и вольных.
Итак, моя мать прибыла в Фродривер на своих собственных условиях — как работающая гостья дома, в чем нет ничего необычного, ибо в исландской усадьбе от всех ждут помощи в повседневной работе. Даже Турид пришлось снять свою хорошую одежду и взяться за грабли вместе с остальными работниками или доить в хлеву коров, хотя чаще этим занимались рабыни и жены хуторян победнее, нанятые на работу. Но чтобы моя мать спала в общем помещении, где большая часть работников располагается на ночь среди тюков соломы, которые днем служат сиденьями, — об этом не могло быть и речи. Мать потребовала, чтобы ей предоставили угол в каморке по соседству со спальней Турид и ее мужа. Турид решила, что моей матери понадобился собственный угол, чтобы быть одной со своим ребенком, но поняла истинную причину, когда на следующий день Торгунна распаковала большой сундук. Мать вынула из заверток две прекрасные, сделанные в Англии льняные простыни, изящно вышитые синими цветами, и такую же наволочку, а также великолепное стеганое одеяло и тонкое покрывало. Потом она спросила у Турид, может ли усадебный столяр сделать особую кровать с балясинами. Когда все было готово, Торгунна достала набор вышитых занавесей, чтобы развесить вокруг кровати, и даже — чудо из чудес — полог над самой кроватью. Кровать с четырьмя балясинами, украшенная таким образом, была для Турид невиданным дотоле зрелищем и ошеломила ее. Она не смогла удержаться и спросила, не продаст ли моя мать эту великолепную утварь. Мать вновь отказала ей, на этой раз с еще большей откровенностью, ответив хозяйке, что не намерена спать на соломе. Турид никогда больше не попросила Торгунну продать что-либо, ей пришлось довольствоваться другим — она тайком водила своих гостей поглазеть на эту удивительную вещь, пока Торгунна работала где-нибудь в поле.
Моя мать, как я уже говорила, была охоча до противоположного пола. Берсейская история повторилась снова, почти в том же виде. В Фродривере мать скоро увлеклась человеком много моложе себя, почти мальчиком. То был Кьяртан, сын одного из мелких хуторян, работавший у Турид. Четырнадцати лет от роду, он был хорошо развит, особенно между ног, но парнишку так смущали частые ухаживания моей матери, что он был готов бежать, едва она приближалась к нему. Соседи тратили немало времени на рассуждения, удалось ли моей матери соблазнить его, и потешались и посмеивались, сравнивая Турид с ее любовником Бьерном, и Торгунну, бегавшую за юным Кьяртаном. Может быть, благодаря их общей склонности к любовным приключениям, Турид и Торгунна в конце концов прекрасно поладили. Разумеется, у Турид не было причин жаловаться на вклад моей матери в работу на усадьбе. За два неполных года, что Торгунна провела на усадьбе Скатткаупанди, она неукоснительно и в срою очередь садилась за огромный ткацкий стан, на котором женщины бесконечно ткали длинные полосы wadmal, узкой шерстяной ткани. Эту ткань исландцы используют для всего — от шитья одежды до седельных попон, а грубая холстина, сшитая впродоль в одно полотнище, идет на паруса.
Торгунна исполняла и свою — надо сказать, немалую — долю работы вне дома, особенно во время сенокоса. Для исландца заготовка сена — главная страда года: траву надо косить, ворошить, сгребать и укладывать в стога, чтобы зимой было чем кормить скотину, которую скоро пригонят с дальних летних пастбищ.
По просьбе матери столяр смастерил ей особые грабли. Они были длиннее, тяжелее и шире обычных, и мать никому не разрешала к ним прикасаться.
И вот настал день, который навсегда останется в памяти жителей Фродривера. Случилось это на второй год пребывания моей матери в Исландии, в конце heyannir, или сенокоса, во второй половине августа. День выдался отменный, в самый раз для сушки сена — жаркий и чуть ветреный. Всем, кто был дома — а не было только пастухов, пасших коров и овец на горных пастбищах, — Тородд велел идти ворошить сено вокруг усадьбы. Люди широко разошлись по лугам, но к полудню небо начало быстро заволакивать. Туча набегала нехорошая — темная, зловещая, набрякшая дождем. Заходила она с северо-востока и ширилась. Люди в тревоге поглядывали на небо, все еще надеясь, что дождь пронесет и сено не намокнет. Но туча все больше темнела и уплотнялась, пока не стала черной, как ночь, и все поняли, что ливня не избежать. Тородд велел работникам спасать сено от дождя, метать в копны каждому на своем участке, и был немало удивлен, когда Торгунна пропустила его слова мимо ушей. Казалось, она была не в себе.
Дождь усилился. Продолжать не имело смысла, и Тородд созвал работников на полуденный перерыв в главный дом, поесть грубого хлеба и сыра. Но Торгунна снова пропустила его приказание мимо ушей, равно как не обратила ни малейшего внимания на остальных работников, бежавших мимо нее к хутору. Она продолжала ворошить сено широкими медленными сильными взмахами своих особенных грабель. Тородд еще раз позвал ее, но Торгунна будто оглохла. Она не бросила работу, даже когда разразился ливень и все спрятались под крышу. Ливень тот был совершенно необыкновенный. Он пал на Фродривер, и только на Фродривер. На всех остальных хуторах дождя не было, и сено у них не пропало. Только на усадьбе Скатткаупанди все вымокло. Само по себе это не слишком странно. Любой местный не раз видел такое — налетит туча, извергнет отвесные потоки воды на одно какое-нибудь место, и так же вдруг дождь прекратится, выйдет солнце, и земля начинает дымиться от жара. Но этот ливень в Фродривере был необычен по-другому — туча пролилась не дождем, а кровью.
Вам, верно, это кажется нелепостью. Но разве это менее вероятно, чем то, что я слышал от людей, несомненно умных и образованных, будто при великом апокалипсисе с неба низойдут огонь и сера? Разумеется, жители Фродривера и округи клянутся, что с неба падала не вода, а темно-красная кровь. От нее сено стало красным, в углублениях образовались кровавые лужи, и Торгунна промокла под кровавым дождем. Она вернулась в дом, по-прежнему немотствуя, как будто в столбняке, и одежда на ней была насквозь мокрая. Когда одежду стали выжимать, полилась кровь.
Тородд спросил у нее, что означает эта гроза. Есть ли это какое-то знамение? Коль скоро так, что же оно предвещает? Торгунна никак не могла выйти из своего странного состояния и не отвечала. Тородду показалось, будто душа ее отлетала куда-то и еще не совсем вернулась в тело, и что здесь замешано что-то потустороннее. Его мнение подтвердилось, когда все вернулись на покос. Солнце уже снова выглянуло, и кошенина дымилась от жары. Вся, кроме одной полосы. То было место, где работала Торгунна. Здесь сено все еще лежало мокрое, темным пятном на склоне, и хотя Торгунна тоже вернулась к работе, непрестанно вороша скошенную траву, работники заметили, что сено у нее не сохнет. Мокрое и сплющенное, оно прилипало к земле, дурно пахло, и тяжелое грабловище грабель Торгунны оставалось мокрым. Вечером Тородд повторил свой вопрос.
— Была ли эта странная гроза предзнаменованием, Торгунна? — спросил он.
— Да, — ответила моя мать. — Это было предзнаменованием для одного из нас.
— Для кого? — спросил Тородд.
— Для меня, — последовал спокойный ответ. — Думаю, скоро я от вас уйду.
Она направилась к своей великолепной кровати, ступая с таким трудом, будто у нее свело мышцы. Утром она не появилась к общему завтраку, после которого работники должны были отправиться на покос, и. Тородд пошел навестить ее. Он осторожно кашлянул перед занавеской у кровати с четырьмя балясинами, и Торгунна позвала его. Он сразу же заметил, что она сильно вспотела и подушка у нее намокла. Он начал было спрашивать, как, мол, она себя чувствует, но Торгунна оборвала его с обычной своей беззастенчивостью.
— Пожалуйста, слушай внимательно, — сказала она. — Мне недолго осталось быть в этом мире, и ты здесь единственный человек, у кого хватит ума исполнить мои последние пожелания. Коль скоро не исполнишь, ты и твой дом пострадают. — Голос у нее был гортанный, говорила она явно через силу. — Когда я умру, а это будет скоро, ты должен устроить так, чтобы меня похоронили в Скалхольте, а не здесь, на этой отдаленной усадьбе. Когда-нибудь Скалхольт станет местом известным. И еще я хочу, — и это очень важно, — чтобы ты сжег все мои постельные принадлежности. Повторяю — все.
Наверное, вид у Тородда был смущенный, потому что Торгунна продолжала:
— Знаю, твоей жене очень хочется все это прибрать к рукам. С того самого дня, как я приехала сюда, ей не терпится заполучить простыни и подушки и все прочее. Но повторяю: сожги все. Турид может взять мой алый плащ — о нем она тоже мечтала с самого моего приезда, и он сделает ее счастливой. Что же до остальных моих вещей, продай мою одежду тем, кто ее купит, из этих денег вычти расходы на похороны, а остаток отдай церкви вместе с этим вот золотым кольцом, — и она сняла золотое кольцо, которое носила с того дня, как приехала, и протянула его Тородду.
Через несколько дней она умерла. Одна из женщин, живших в доме, отдернула занавесь и увидела, что она сидит в кровати и челюсть у нее отвисла. Понадобилось трое сильных мужчин, чтобы поднять тело и вынести в сарай, где его завернули в кусок несшитого льна, и тот же столяр, что делал для нее особенную кровать, сколотил гроб, достаточно большой, чтобы вместить ее тело.
Тородд искренне старался выполнить последнюю волю Торгунны. Он велел разломать кровать; раму, матрас и всю утварь вынесли во двор. Столяр порубил раму и четыре балясины на растопку, и костер был готов. Тут вмешалась Турид. Она сказала мужу, что это пустая трата — уничтожать такие прекрасные вещи, которым нет замены. Такого они нигде не смогут купить. Тородд напомнил ей о последней воле Торгунны, но Турид надулась, а потом обняла его и принялась соблазнять. В конце концов, бедняга пошел на уступки. Гагачий пух, подушки и покрывало будут брошены в огонь; остальное она может сохранить. Турид немедля схватила простыни, занавеси и вышитый полог и бросилась с ними в дом. Когда она вернулась, Тородд уже ушел со двора на луг, так что Турид подбежала к костру и умудрилась спасти покрывало, прежде чем оно загорелось. Впрочем, выложить его перед мужем она осмелилась нескоро.
События, которые предшествовали внезапной смерти моей матери, включая и кровавый дождь, представляются вполне объяснимыми: она сильно простудилась, промокнув под ливнем, да еще не переоделась в сухое, и простуда обернулась смертельной лихорадкой. Ее настойчивое пожелание, чтобы постель ее была сожжена, тоже понятно: она боялась, что подхватила что-нибудь вроде чумы. У нее, возможно, были какие-то познания в медицине, которые позже я встречал у священников и жрецов в Ирландии, и она знала, что постель больного принято сжигать, чтобы не дать поветрию распространиться. Что же до красного дождя, то я, будучи в землях византийского императора, своими глазами не раз видел дождь бледного красного цвета — столько в той дождевой воде мелких песчинок, что обрати лицо к небу и открой рот, и они заскрипят на зубах, и вода эта не утоляет жажды. Или опять же, когда я служил при дворе Кнута в Лондоне, южный ветер принес однажды красный дождь, который оставил на земле пятна, похожие на засохшую кровь, словно небо сплюнуло сочиво из десен. Еще я слышал, что в странах, где земля извергает огонь и дым, выпадают красные дожди — а как заметил бы Адам Бременский, в Исландии есть места, где дыры и трещины в земле изрыгают огонь, дым и пар и даже выделяют ярко-алую грязь. Впрочем, жители Фродривера готовы были дать любую клятву, христианскую или языческую, что в тот день на них с неба лилась настоящая кровь, а не окрашенная вода. Они также были уверены, что Торгунна и красный дождь связаны неким таинственным образом. Моя мать прибыла с Оркнейских островов, говорили они, а для исландцев всякая женщина оттуда — особенно такая таинственная и замкнутая — скорее всего, вельва. А что такое вельва? Это ведьма.
Наверное, ведьма — не совсем точное слово. Ни англо-саксонский, ни латынь, ни нормандский французский, — три языка, чаще прочих употребляемые здесь, в скриптории, — не передают точного значения слова volva, как его понимает языческий Север. Латинское толкование «прорицательница, прозревающая будущее», подходит ближе других, то же и «провидица» в английском. И все же ни одно из этих слов не включает в себя полного значения слова «вельва». Вельва — это женщина, которая занимается seidr, магическими обрядами. Она знает заклинания, ворожбу, мир духов и способы общения с ним — все это и еще многое другое, и состоит в сношениях со сверхъестественным. Есть и мужчины, занимающиеся seidr, — seidrmanna, однако подобных мужей не столь много, как женщин, обладающих знаниями и умениями, и к мужчинам следует приложить слово «ведун». Когда вельва или ведун умирают, этому предшествуют знаки и предзнаменования, и красный дождь в Фродривере куда более верный знак, что моя мать обладала способностями к ведовству, чем глупые россказни о любовном зелье, которым она опоила моего отца.
Это подтверждается и тем, что случилось дальше.
На следующее утро гроб с телом моей матери приторочили к вьючному седлу самой крупной из лошадей в конюшне Тородда, и небольшой отряд направился к Скалхольту, где мать завещала похоронить ее. Сам Тородд остался в усадьбе, ему нужно было присматривать за уборкой последнего сена, но он отрядил четырех работников с вьючными лошадьми. Они поехали к югу обычной дорогой через верещатник. Дорога была нетрудна, верещатник к концу лета высох, и обычно топкие места спокойно выдерживали тяжесть лошадей, так что продвигались быстро. Задерживал их только гроб, который то и дело соскальзывал набок, грозя упасть на землю. Гроб — неудобный груз для вьючного седла. Ежели его приторочить сбоку, как огромный деревянный сундук, нужен такой же груз на другом боку, чтобы лошадь могла удерживать равновесие. У этих людей не было достаточно тяжелого противовеса гробу, и первые полчаса само седло все время сползало набок, заставляя сопровождающих так затягивать подпругу, что бедная лошадь едва могла дышать. В отчаяньи люди были готовы вынуть тело из деревянного ящика и приторочить, завернутое в саван, с другой стороны вьючного седла, как это и следовало сделать с самого сначала. Но они были чересчур напуганы. Они уже шептались между собой, что Торгунна была вельвой, которая станет являться им, если ее потревожить. Потому они двигались дальше, как могли, слишком часто останавливаясь, чтобы подтянуть ремни. К полудню пришлось перегрузить гроб на другую вьючную лошадь, потому что первая уже едва тащила ноги.
Когда этот странный караван поднялся в горы, погода ухудшилась. Налетела буря с дождем и снежной крупой, и когда они добрались до брода через реку Нордур, вода в ней уже начала прибывать, и брод стал глубоким. Они осторожно перешли на другой берег и к вечеру добрались до маленькой усадьбы в местечке, которое называлось Нижний Мыс. Здесь их старшой, крепкий работник по имени Хрольф, решил, что разумнее будет дождаться дня. Впереди брод через реку Хвит, сиречь Белую, и Хрольфу не хотелось переходить ее в темноте, тем паче если вода все еще прибывает. Он спросил у хозяина усадьбы, можно ли им остаться на ночь. Хозяин сказал, что они могут лечь в доме, но час уже поздний, его не предупредили, он никого не ждал, а потому и накормить их нечем. Ответ был неучтив, но люди из Фродривера радовались хотя бы крыше над головой, несмотря на то, что придется им лечь спать с пустыми желудками. Они сняли гроб с телом моей матери, отнесли его в пристройку, накормили и напоили лошадей и поставили их в загон рядом с домом, а седла занесли в дом.
Домочадцы уже улеглись, и путники устраивались поудобней на тюках соломы, которые служили сиденьями по всей длине главного дома, как вдруг услышали странный звук. Он донесся из кладовой. Одна из служанок повила туда узнать, в чем там дело, и увидела мою мать, совершенно голую. Она стояла в кладовой и готовила еду. Бедная служанка была так потрясена, что даже не закричала. Она бросилась к спальному чулану, где хозяин с женой тоже укладывались спать, и выпалила, что видела в кладовке дородную голую женщину, и кожа у нее мертвенно бледная. Женщина брала хлеб с полки, а на столе уже стоял полный кувшин молока. Хозяйка пошла посмотреть, и действительно там была Торгунна, спокойно нарезавшая на тонкие полоски сухую баранью ногу и укладывавшая куски на деревянную доску. Хозяйка не знала, что делать. Она никогда не встречалась с моей матерью и не могла понять, кто это, и была в полном недоумении от этого видения. Тут, услышав суматоху, появились люди из Фродривера, везшие гроб. Они, конечно, сразу узнали Торгунну, во всяком случае, так они говорили потом. Хрольф шепнул хозяйке, что это видение — дух или призрак Торгунны, и мешать ей опасно. Он сказал, что хозяйка должна очистить главный обеденный стол, чтобы Торгунна могла накрыть его. Потом сам хозяин пригласил гостей на вечернюю трапезу, в которой прежде им было отказано. Они расселись, и Торгунна, как всегда молчаливая, стала прислуживать им, поставила на стол еду и тяжелой поступью вышла из комнаты. И больше не появлялась.
В столь неурочный час люди из Фродривера сели ужинать, не забыв совершить над едой крестное знамение, а хозяин тем временем отыскал немного святой воды и стал кропить ею все углы в доме. Теперь хозяйке уже ничто не казалось слишком обременительным. Она дала путешественникам сухую одежду, а мокрую повесила на просушку, принесла одеяла и подушки, чтобы им было удобнее спать, в общем, суетилась ради них как можно больше.
Было ли видение Торгунны искусным розыгрышем? Договорились ли оставшиеся без ужина люди из Фродривера с какой-то женщиной, чтобы та сыграла роль Торгунны? В доме было темно, и свечей не зажигали, пока Торгунна, подав еду, не ушла, так что подмена и немного лицедейства вполне могли удаться. Нагота — хороший прием, ибо большинство людей слишком стыдятся рассматривать того, кто совершенно гол. С другой стороны, кого там можно было уговорить сыграть роль Торгунны? Любую из своих местные женщины узнали бы тотчас, а среди сопровождавших гроб были одни только мужчины. И все же подозрительно: слишком уж явление Торгунны оказалось на руку людям, везшим тело в Скалхольт, где они, завершив путь, передали гроб христианскому священнику только что построенной церкви и вручили ему деньги, завещанные Торгунной. А уж на обратном пути они не упускали возможности рассказать о странных событиях той ночи в Нижнем Мысу, и в каждом хуторе, встречавшемся по дороге, им предлагали еду, пиво и кров.
Верю ли я, что призрак моей матери явился в Нижнем Мысу? Когда бы здесь, в скриптории, я поведал эту историю, кое-что переиначив, сказав, что она явилась в чудном сиянии и с Библией в руках, мои товарищи без колебаний приняли бы мой рассказ. Так почему бы и хуторянам из Снефеллснесса не верить? Они такие же верующие, как и святые отцы. Вряд ли кто в той далекой земле сомневается, что Торгунна явилась, чтобы проучить скупца, хозяина Нижнего Мыса, и хотя сему могут быть вполне земные объяснения, покуда таких объяснений нет, я готов принять сверхъестественное. В своей жизни и странствиях я видел много странного, не поддающегося обычным истолкованиям. Спустя несколько лет после смерти матери я еще раз столкнулся с призраком, и накануне великой битвы мне было чудесное и ясное предзнаменование, которое сбылось в точности. Не однажды я был свидетелем событий, уже виденных мною прежде, я твердо в этом уверен; порою в сновидениях мне предстает прошлое, но иногда и будущее. Ведовское искусство, коль в нем упражняться, можно усовершенствовать, но все же главное — это природные способности, а они чаще всего передаются по наследству. Вельвы и ведуны появляются в одном роду из поколения в поколение. Я столько времени потратил на описание странных обстоятельств смерти Торгунны и посмертного ее явления по одной причине: мать не одарила меня ни любовью своей, ни заботами, но завещала мне странный и беспокойный дар — ясновидение, дар, который время от времени проявляется во мне и над которым я не властен.
Обо мне Торгунна на смертном ложе не упомянула, ибо к тому времени уже отослала меня к отцу. Мне было всего два года. За это я на нее не в обиде. Отослать двухлетнего ребенка, точно поклажу, может показаться жестоким, но ничего необычного в таком поступке нет. У северного народа принято отдавать детей на воспитание и обучение в соседние семьи. Это связывает две семьи и может оказаться полезным при тяжбах или распрях между исландцами. Почти в каждой семье наряду со своими есть приемные дочери или сыновья, и привязанность между приемышами и своими бывает столь же сильна, как между родными братьями и сестрами. Кроме того, в Фродривере все были наслышаны о том, что я — сын Лейва, сына Эйрика. А значит, меня отсылали на воспитание не в чужую семью, а к родному отцу, в Гренландию, где он жил со своим отцом, Эйриком Рыжим. По сути же, это оказалось лучшим из всего, что мать сделала для меня, — в итоге второго в моей жизни морского путешествия оказался я на попечении женщины, которая стала мне больше матерью, чем родная. Гудрид, дочь Торбьерна, по праву славилась добротой, заботливостью, умом, трудолюбием, красотой и великодушием.
Гудрид приплыла со своим мужем, купцом Ториром, человеком с востока (так в Исландии именуют норвежцев), как раз в то время, когда моя мать, во исполнение обещанного моему отцу, искала, с кем бы переправить малолетнего сына в Гренландию. Вполне возможно, она уже предчувствовала свою скорую смерть. Торир же был первым, кто решил наладить постоянный торговый путь между Исландией и Гренландией. Когда его корабль пришел в Снефеллснесс, Торгунна изложила свою просьбу Гудрид, и та согласилась отвезти меня.
Торговое судно Торира было не из тех «длинных кораблей», которые стали страшной легендой и притчей во языцех среди беспечно живущего священства. «Длинный корабль» — судно боевое, дорогостоящее, не слишком удобное и не годящееся для торговли. Длиной в двадцать шагов, шириной же в пять, с днищем плоским, как блюдо, оно не способно принять на борт достаточно груза. Еще хуже, на взгляд купца, что для весельного хода потребно слишком много гребцов, однако и под парусом — а всякий разумный мореход отдаст предпочтение парусу — «длинный корабль» требует от корабельщиков особой сноровки, ибо имеет каверзную привычку черпать бортом воду, а то и опрокидываться под тяжестью паруса. Судно Торира не было и тем небольшим, глубоко сидящим суденышком, на каких исландцы в хорошую погоду крадутся вдоль берега или добираются до островов, где пасут свой мелкий и крупный скот. Его судно было настоящим кнорром, полностью оснащенным широкобортным кораблем, наиболее пригодным для морской торговли. Оно могло нести дюжину голов крупного скота в загоне в среднем трюме, имело одну мачту, оснащенную широким прямоугольным парусом из домотканого сукна, и проходило расстояние от Исландии до Гренландии за шесть dogur — дневных переходов — обычная мера, которой там пользуются (Адаму Бременскому пришлось бы попотеть, попытайся он перенести это расстояние на карту). Впрочем на этот раз кнорр Торира был гружен не скотом, а норвежским лесом. И случилось так, что именно этот груз спас нам жизнь.
Всякий разумный человек, пускаясь в плавание между Исландией и Гренландией, памятует о судьбе флота второго Вереселения. Семнадцать кораблей тогда вышло в море, почти все были кноррами. Почти половине из них удалось добраться до места, Остальных противный ветер отбросил назад, некоторые дотянули до Исландии, иные затерялись в море, и о них ничего больше не слышали. Торир, будучи опытным мореходом, лучше многих знал, чего следует опасаться. В открытом море между Исландией и Гренландией случаются ужасные бури, когда неистовый южный ветер, дуя встречь течению, вздымает волны, подобные горам. Они способны сокрушить самый прочный корабль, и хотя кнорр приспособлен к мореходству лучше иных судов, но и он — всего лишь игрушка стихий, как и всякое другое судно. Кнорр может выдержать бурю, но при этом удержать его на курсе нечего и думать. Корабельщики без конца вычерпывают воду, заливающую палубу, заделывают, как могут, течи в обшивке, крепят грузы, которые, перекатываясь по палубе, способны проломить борт, а тем временем кормчие пытаются удержать судно под нужным углом к волне. Многодневный же шторм уносит корабль так далеко, что корабельщикам невозможно определить, где они находятся, и они только приблизительно знают, в какой стороне лежит суша, и плывут в том направлении, надеясь в конце концов добраться до земли и уж там определить, куда же их занесло.
Торир еще прежде говорил с людьми, которые плавали между Исландией и Гренландией, так что самый безопасный и короткий путь ему был известен. Идти следует, имея белую вершину Снефеллсйокуля прямо за кормой, покуда она видна. Коль повезет, увидишь впереди высокие горы Гренландии прежде, чем Снефеллсйокуль исчезнет за горизонтом. В худшем случае день или два придется плыть в открытом море, пока впереди не появится белый исполин Гренландского ледника. Дальше, имея берег по правому борту, иди до южной оконечности этой огромной и страшной земли. Затем, держась берега, плыви на север, пока не доберешься до Браттахлида, самого благоуспешного поселения в Гренландии и дома Эйрика Рыжего.
Кнорр Торира хорошо слушался руля. Он пересек широкий пролив и уже был в виду южной оконечности Гренландии. Казалось, что морской переход прошел удачно. Корабль обогнул мыс и направился на север, к фьорду Браттахлид, когда, как назло, вдруг пал густой, липкий туман. Обычно при тумане море спокойно или бывает небольшая волна. Чуть подует ветер, и туман исчезает. Но в Гренландии все иначе. Там настоящий шторм может случиться и при густом тумане, непроглядном и опасном, и тогда при упорном ветре приходится идти вслепую. Вот это и погубило кнорр Торира. Идя фордевиндом при плохой видимости, стараясь не отдалиться от берега, почти уже в виду Браттахлида — будь погода получше — тяжело груженый корабль наскочил на шхеры. Его выбросило на камни в цепочке островов, днище оторвалось, и кнорр погиб. Будь он гружен чем иным, а не лесом, он сразу затонул бы. Но стиснутые в трюме бревна и тес превратили его в спасательный плот. Корабельщики и все прочие, числом шестнадцать, включая и меня, счастливо избежали гибели. Когда волна улеглась, они через прибой и брызги перебрались на островок, покинув разбитый кнорр, который продолжал раскачиваться и скрипеть, пока с отливом вода не ушла, оставив на камнях груду останков. Тогда потерпевшие кораблекрушение добрались до него, забрали доски и лес и столько парусины, что ее хватило на небольшую палатку. Они отыскали кое-какую кухонную утварь и пищу и устроили лагерь на дерновом островке, продуваемом ветрами. С корабля удалось спасти питьевой воды на несколько дней, кроме того, этот запас можно было пополнить дождевой водой. То, что от жажды и голода не умрут, они понимали. Но на этом их надежды кончались. Они потерпели крушение в одной из самых пустынных частей ойкумены (воистину, хотел бы я знать, ведает ли Адам Бременский хоть что-нибудь о ней), выжить там еще можно, но вероятность, что тебя кто-нибудь найдет, очень мала.
Их спасла необыкновенная острота зрения некоего человека.
Даже теперь я пишу это с гордостью, ибо тем необычайно зорким человеком был мой отец Лейв. Мальчишкой я много хвастался остротой своих глаз, говоря, что унаследовал этот дар от отца — в отличие от ясновидения, которым меня одарила мать и о котором я всегда предпочитал помалкивать. Но чтобы стало ясно, какому случаю мы обязаны нашим спасением, следует вернуться на четырнадцать лет назад от того дня, к плаванию, во время которого другие мореходы сбились с пути в таком же, обычном для Гренландии, штормовом тумане.
Тогда кормщик по имени Бьярни, сын Херйолфа, прошел мимо своей цели — Браттахлида — и, пройдя несколько дней вслепую при сильном ветре, оказался в том неприятном положении, которое северные мореходы называют halfvilla — он заблудился в море. Когда туман рассеялся, он увидел перед собой скалистый берег, покрытый густым лесом, но пустынный и совершенно незнакомый. Бьярни во время шторма вел свой кнорр по ветру и смог приблизительно определить, в каком направлении лежит Гренландия. Он повернул корабль в ту сторону, несколько дней шел вдоль берега, но в конце концов сумел добраться до Браттахлида, принеся весть о новой привлекательной лесистой земле. Как раз в то время, когда моя мать искала, с кем бы отослать меня к отцу, Лейв решил отправиться к той неведомой земле и исследовать ее. Ради этого он купил старый корабль Бьярни, веря в морскую примету, что судно, однажды благополучно вернувшееся домой, вернется и в другой раз.
Он как раз возвращался из этого плавания, когда кнорр Торира выбросило на камни, и это можно посчитать чудесным совпадением. Лейв стоял у руля, борясь со встречным ветром и упорно правя против него, так что кто-то из его людей, насквозь промокших от брызг, возроптал:
— Зачем ты забираешь так круто к ветру?
Лейв смотрел вперед, ожидая, когда покажется берег Гренландии.
— Северное течение сносит нас к югу больше, чем мне хотелось бы, — ответил он. — Еще немного мы пройдем этим курсом. А у берега возьмем ветер.
Спустя какое-то время другой из его людей крикнул, что видит впереди шхеры.
— Я знаю, — ответил Лейв, известный своей невероятной зоркостью. — Я давно их вижу, и кажется, на одном из островов что-то есть.
Тогда остальные корабельщики, которые, спасаясь от ветра, лежали скорчившись на палубе, с трудом поднялась и стали всматриваться. Они увидели низкие черные скалистые берега, но никто, кроме моего отца, все еще не мог разглядеть темного пятнышка — крыши нашего самодельного убежища. Я уже говорил, разубедить моего отца всегда было нелегко, и его люди знали, что уговаривать его изменить курс — дело пустое. Так что судно направилось прямо к шхерам, и спустя полчаса уже все могли видеть кучку потерпевших кораблекрушение, которые стояли и размахивали кусками полотна, привязанными к палкам. Это казалось чудом, и когда бы я сам своими ушами не слышал эту историю раз сто в Браттахлиде, где прошло мое детство, то вряд ли поверил бы такому совпадению — чтобы кнорр, потерпевший крушение, оказался на пути корабля, которым правил человек с необыкновенным зрением, да еще там, где за последние четырнадцать лет никто ни разу не проплывал. Именно после этого случая Лейв получил прозвище Heppni, Счастливчик, хотя на самом деле счастливчиками были шестнадцать спасенных.
Лейв искусно провел свой корабль под прикрытием шхер, бросил якорь и спустил с палубы корабельный челн. Человек же, который спрыгнул с палубы в эту лодочку и сел на весла, сыграл в моей жизни немалую роль — то был Тюркир Германец, и я думаю, что Тюркир потому так много возился со мной в детстве, что был моим спасителем. Тюркиру суждено было стать первым и в каком-то смысле главным моим наставником в исконной вере, именно под водительством Тюркира я сделал свои первые шаги по той дороге, которая в конце концов привела меня к исповеданию Одина Всеотца. Но об этом будет рассказано в свое время.
— Кто вы и откуда? — крикнул Лейв, когда они с Тюркиром приблизились к скале, на краю которой сгрудились потерпевшие кораблекрушение. Тюркир табанил веслами, держась на безопасном расстоянии. Меньше всего моему отцу хотелось принять на борт шайку отчаянных головорезов, которые, потеряв свой корабль, могли бы захватить его судно.
— Мы из Норвегии, через Исландию шли в Браттахлид, когда наскочили на этот риф, — крикнул Торир в ответ. — Меня зовут Торир, я кормчий и владелец судна. Я — мирный торговец.
Тюркир и Лейв успокоились. Имя Торира было известно, и он считался честным человеком.
— Тогда я приглашаю вас на мой корабль, — крикнул Лейв, — а потом в мой дом, где о вас хорошо позаботятся.
Они с Тюркиром развернули лодчонку и подвели ее кормой к скале. Первой в лодку сошла Гудрид, держа под мышкой двухгодовалого ребенка, которого она по просьбе Торгуйны обещала доставить отцу. Так и получилось, что Лейв Счастливчик случайно спас своего незаконного сына.
Жена Лейва, Гюда, вовсе не обрадовалась, узнав, что едва начавший ходить Торгильс, спасенный на море, есть плод недолгой связи между ее мужем и какой-то немолодой женщиной с Оркнейских островов. Она отказалась принять меня под свой кров. Остереглась, уже зная, что такое незаконный ребенок в семье, на примере дочери ее свекра. Моей тетке Фрейдис, внебрачной дочери Эйрика, было тогда лет двадцать, и она жила с Эйрикссонами. То была злобная смутьянка, впоследствии сыгравшая неприглядную роль в моей жизни, хотя в то время она казалась не более чем вздорной и злопамятной молодой женщиной, которая только и знает, что ссориться с родней. Поскольку Гюда не хотела заиметь в своем доме еще одного кукушонка, то и договорилась отдать меня на воспитание. Так я попал на попечение к настоящим наставникам и провел детство не с отцом, но с Гудрид, которая жила рядом. Надо полагать, Гудрид считала себя в ответе за мою судьбу, коль скоро именно она привезла меня в Гренландию. Кроме того, полагаю, было ей одиноко, потому что, осев в Гренландии, она вскоре потеряла мужа, Торира. Он прожил в Эйрикс-фьорде совсем немного, его сразила жестокая лихорадка. Эта хворь, должно быть, прибыла с его кораблем, потому что Торир и большая часть его людей первыми начали кашлять и харкать кровью. Мор унес восемнадцать человек, среди них Торира, а под конец умер старый боевой конь, мой дед Эйрик рыжий.
Говорили, будто Гудрид взяла меня вместо ребенка, которого она сама по бесплодию своему не могла родить, будучи женой Торира. Скорее всего, так говорили завистницы, желавшие найти в ней хоть какой изъян, дабы умалить ее редкостную привлекательность — она была из тех женщин, красота которых не увядает до конца жизни. Я помню ее бледную прозрачную кожу, длинные белокурые волосы и серые глаза на тонком правильном лице, хорошо очерченный нос, изящный рот и подбородок с чуть заметной ямочкой как раз посередке. Но молодая вдова Гудрид, даже будь у нее свои дети, все равно непременно взяла бы меня, я в этом уверен. Женщины добрее невозможно себе представить. Она всегда была готова прийти на помощь — принести еду недужному соседу, одолжить кухонную утварь тому, кто собрался устроить пир, да еще и взять половину стряпни на себя, или побранить детей, зачинщиков драки, и утешить побитых. О ней в Браттахлиде все были высокого мнения, я же ее просто обожал. Никогда не знав родной матери, я принял Гудрид в этой роли как нечто само собой разумеющееся, и, думаю, Гудрид справилась с этим делом куда лучше, чем могла бы угрюмая Торгунна. Терпение Гудрид было неистощимо, когда речь шла о детях. Для меня и дюжины моих сверстников дом Гудрид стал средоточием нашего мира. Играя на лугу или высматривая рыбу с берега фьорда и бросая камешки в студеную воду, мы обычно кончали тем, что кричали: «Бежим к Гудрид!» и мчались по кочковатой земле, как зайцы, к боковой двери, что вела на кухню, и с шумом вваливались туда. Гудрид ждала, пока не появится последний из нас, потом ставила на стол большой кувшин кислого молока и наливала нам, а мы сидели рядком, примостившись на высокой деревянной скамье.
Для ребенка Браттахлид — место замечательное. Поселение располагается в голове фьорда, глубоко вдающегося в сушу. Эйрик присмотрел это место, когда впервые побывал здесь, и оказался прозорлив. Длинный фьорд защищает от морских туманов и непогоды — во всей округе, если не во всей Гренландии, это самое защищенное и плодородное место. Стоянка для судов безопасна, а берег полого поднимается к всхолмленной луговине, испещренной зарослями карликовой ивы и березы. Здесь, на сухих буграх, Эйрик и его спутники построили и покрыли дерном дома, рядом с домами оградили загоны — в общем, устроили все так, как было на их прежних усадьбах в Исландии. Всего гренландцев не больше трех-четырех сотен, так что места хватит на всех, кто по-настоящему захочет поселиться здесь. А жизнь здесь даже проще, чем в Исландии. С приходом зимы скотину сгоняют с лугов и держат под крышей, кормя сеном, заготовленным за летние месяцы. Люди же кормятся кислым молоком, сушеной рыбой, копченым мясом или солониной, да еще припасами сохраненными с лета. В результате вся пища имеет прогорклый привкус, особенно китовое и акулье мясо, которое зарывают в землю на хранение, а потом выкапывают наполовину протухшим. Зимнее праздное время, долгие темные дни все провождали, рассказывая истории, или спали, или чинили что-нибудь, или играли в нарды и другие игры. Еще играли в старые шахматы — единственный король в центре доски, защищаемый войском от толпы недругов, расставленных по краям. С шахматами о двух королях я познакомился уже будучи юношей, когда вернулся в Исландию, и мне пришлось учиться игре заново.
Дети, едва начавши ходить, уже помогают в повседневных трудах. Нам это давало ощущение собственной значимости. На суше мы с малых лет бегали по порученьям и чистили хлева, потом постепенно научались забивать и свежевать животных и засаливать мясо. На море для начала вычерпывали воду со дна весельных лодок, лотом нам разрешали насаживать наживку на крючки и помогать тянуть сети, потом, наконец, управлять парусом и грести на обратном пути к берегу. В остальном же мы были совершенно невежественны. Вдова Эйрика, Тьодхильд, как-то пыталась выучить нас грамоте и начаткам письма. Но учились мы без особого рвения. Тьодхильд не хватало терпения, а застарелое несогласье между нею и мужем ожесточило ее. Она гневилась на Эйрика, ибо тот не хотел креститься и тем подать пример многим своим сподвижникам. Тьодхильд же была из первых и восторженных последователей Белого Христа, из тех раздражительных христиан, которые вечно стараются навязать свою веру остальным членам общины. Эйрик же оставался закоренелым язычником, и чем больше она пилила его, тем больше он упирался. Он твердил, что уехал из Исландии вовсе не для того, чтобы тащить в своей поклаже новомодную веру. Перед отплытием в Гренландию он принес жертву Тору, а Тор в ответ совсем неплохо присматривает за поселением. Эйрик твердо и определенно сказал жене, что не собирается бросать старых богов и исконную веру. В конце концов распря между ними зашла так далеко, что Тьодхильд сказала, что впредь постарается иметь с мужем как можно меньше дела. Хотя они вынуждены были жить по-прежнему под одной крышей, но для себя она велела выстроить христианскую часовню, очень приметную, на холме возле хутора, так, чтобы она бросалась в глаза Эйрику всякий раз, когда он ступал за порог своего дома. Однако на эту постройку Эйрик выделил жене не слишком много леса, и часовня получилась совсем маленькой, не больше двух маховых саженей по сторонам. Первый христианский храм в Гренландии был так невелик, что вмещал не более восьми человек. Мы, дети, называли его Хижиной Белого Зайца.
На пятое лето моей жизни выяснилось, что приемная моя мать вновь собирается замуж. После уборки сена молодая вдова Гудрид, дочь Торбьерна, и второй сын Эйрика, Торстейн, сыграют свадьбу. Я не ревновал и не обижался. Я был в восторге. Торстейн приходился младшим братом моему отцу, и значит, обожаемая моя Гудрид станет мне настоящей родственницей. Я чувствовал, что этот брак еще больше нас сблизит, но одно тревожило меня — после свадьбы мне придется жить в семье Эйрикссонов, а стало быть, бок о бок с моей противной теткой Фрейдис. Она стала рослой молодой женщиной, широкоплечей и мясистой, с веснушками и вздернутым носом. Своим несколько переспелым видом она привлекала мужчин. И она стала еще злобней. Со своими подругами постоянно строила козни, чтобы причинить неприятности другим, и обычно ей это удавалось. Бывая в отцовском доме, я всегда старался держаться подальше от Фрейдис. Она же, будучи шестнадцатью годами старше, смотрела на меня как на клопа и могла, не задумываясь, силой затолкать в темный погреб и запереть там на несколько часов, никому не сказав ни слова. К счастью, старый Торбьерн, отец Гудрид, тогда еще живой, хотя и очень дряхлый, так обрадовался этому браку, что разрешил молодым поселиться в его доме, стоявшем неподалеку от дома Эйрикссонов.
Свадьба удалась на славу. Чтобы удовлетворить сварливую старую Тьодхильд, справили короткий христианский обряд в Хижине Белого Зайца, но главным событием стал обмен ритуальными дарами, обильное возлияние пива, пронзительная музыка и танцы с топотом, как принято на свадьбах, играемых по старому обычаю.
Еще одно из гренландских воспоминаний: отчетливо помню ясное весеннее утро, льдины плавают по нашему фьорду, они такие белые на серо-синей воде, что от их блеска у меня режет глаза, — а я смотрю на маленькое судно, медленно приближающееся к нам. Это кнорр, потрепанный морем и разбитый, обшивка его посерела от времени. Несколько человек гребут, другие возятся со снастями, пытаясь развернуть прямоугольный парус, чтобы поймать холодное дыхание слабого ветра, веющего с севера, с огромного ледника за вашей спиной, из самого сердца Гренландии. Я посейчас помню, как время от времени гребцы вставали, чтобы веслами, как шестами, оттолкнуться от плавучих льдин, и как медленно, пробираясь меду ними, приближался к берегу корабль. На берегу уже собралась толпа. Люди пересчитывали мореходов и всматривались в лица, пытаясь понять, все те же они или изменились со дня, когда отплыли на запад, за море, обследовать таинственную землю, которую первым увидел Бьярни, а последним посетил мой отец Лейв. Вот киль проскрежетал по гальке, корабельщики, один за другим перепрыгнув через борт, зашлепали к берегу по щиколотку в воде. Толпа встретила их молчанием. Все уже заметили, что одного человека недостает, и у кормила стоял не тот, которого ожидали увидеть.
— Где Торвальд? — спросил кто-то из толпы.
— Умер, — проворчал один из моряков. — Убит скрелингами.
— Что такое скрелинг? — прошептал я одному из моих друзей, Эйвинду.
Мы вдвоем пробились вперед и стояли у самой кромки воды, и мелкие волны омывали наши башмаки. Эйвинд был на два года старше меня, и я полагал, что он знает все.
— Я точно не знаю, — прошептал он в ответ. — Думаю, это означает кого-то, кто слабый, чужой, и мы его не любим.
Торвальда, сына Эйрика, второго моего дядю, я помню смутно. То был веселый, крупный человек с большими руками и свистящим смехом, от него часто пахло пивом. Торвальд со своими людьми отправился на запад восемнадцать месяцев назад, решив начать с того места, откуда ушел Лейв, мой отец. Отец же рассказывал, как выглядит то место: низменность среди скал, серые горы, похожие на плиты, белые песчаные берега, тянущиеся до болотистых топей и болот, огромные тихие леса из темных сосен, запах которых мореходы ощутили еще в море, на расстоянии дневного перехода под парусом. Торвальд решил разведать, живут ли там люди, а коль скоро живут, то нет ли у них чего ценного, что можно купить или отобрать. Если же нет там никого, он займет лагерь, который построил Лейв на берегу Виноградной Страны, и оттуда станет разведывать близлежащие земли — есть ли там пастбища, строительный лес, рыбные ловли и пушной зверь.
Торвальд набрал двадцать пять человек из лучших и одолжил у моего отца кнорр, тот самый, который спас меня в шхерах. Он был искусный кормчий, и кое-кто из его людей ходил с моим отцом и мог служить вожатаем, так что они приплыли прямо туда, где Лейв зимовал четырьмя годами раньше. Люди из Браттахлида снова заняли дома из дерна и бревен, которые выстроил мой отец, и остались на зимовку. Следующей весной Торвальд отрядил людей на маленькой лодке осмотреть побережье дальше на запад. Путь показался им не слишком легким. Не раз они плутали среди островов, бухточек и мелей. Но чем дальше продвигались, тем лучше становилась местность. Травостои там были выше, и появились странные деревья, источающие из надреза сладкий сок, или с маслянистыми орехами, совершенно незнакомыми на вкус. Земли были плодородные, но ни людей, ни следов человеческого жилья лазутчики не обнаружили. Только в самом конце пути, поодаль от берега, наткнулись на грубую постройку из длинных тонких жердей, судя по всему, сделанную человеком. Жерди были перевязаны древесными скрученными корешками — получилось что-то вроде шалаша. Наши решили, что тот, кто поставил этот шалаш, кто бы он ни был, пришел из глубины страны, вроде как наши гренландские охотники, что летом уходят на север ловить карибу. Вокруг не было никаких орудий, ни следов, ничего. И это тревожило — не следит ли кто за ними исподтишка. Они опасались засады.
Тем временем Торвальд все лето отстраивал Leifsbodir, «зимовье Лейва», как все его называли. Люди валили лес, чтобы отвезти его в Гренландию, ловили и сушили рыбу про запас для будущих походов. Рыбы там было превеликое изобилье. Отлогий берег перед зимовьем во время отлива обнажается широкими песчаными отмелями, по которым вода сбегает потоками. Люди придумали ставить мережи из кольев поперек ручья, поток нес рыбу — в основном треску, — и она застревала в ловушках, насухе, беспомощно трепыхаясь. Рыбакам только и оставалось, что бродить по песку да собирать ее.
Спокойно пережив вторую зиму, Торвальд надумал исследовать побережье в противоположном направлении — к востоку и северу. Там местность больше походила на гренландскую — скалистые мысы, длинные фьорды и редкие песчаные отмели, где можно причалить. Но течения приливов и отливов там были сильнее, и на этом Торвальд попался. Однажды кнорр подхватило приливом и швырнуло на скалы у какого-то мыса. От этого удара десять футов киля по носу отломилось, и разошлось несколько досок обшивки по днищу. К счастью, поблизости оказалась отмель, до которой они смогли благополучно добраться, а вокруг было столько строевого леса, что сыскать отличную светлую сосну для замены не составляло труда. Оторванный же кусок киля Торвальд использовал по-своему. Он велел поставить его стоймя, подперев грудой камней, на самой вершине мыса так, чтобы с моря его было видно издалека. Киль послужит доказательством, что Эйрикссоны побывали здесь первыми, коль скоро кто-либо станет оспаривать первенство Гренландии.
Такова была история похода Торвальда, как о ней в тот вечер поведали вернувшиеся. Все жители Браттахлида набились в длинный дом Эйриксеонов, чтобы узнать подробности. Все слушали с восхищенным вниманием. Мой отец сидел среди старших, в середине зала, по правую руку от входа. Мой дядя Торстейн — рядом с ним.
— А что же насчет Торвальда? Расскажи в точности, что с ним случилось, — попросил мой отец.
Вопрос он задал человеку, который пошел с Торвальдом вожатаем, тому самому Тюркиру, гребцу, который спас Гудрид и меня в шхерах.
Здесь я должен рассказать о Тюркире. В юности он был захвачен на германском берегу и выставлен на невольничьем рынке в Норвегии, в Каупанге. Там его и купил мой дед, Эйрик Рыжий, во время одной из своих поездок на восток. Приобретение оказалось необыкновенно удачным. Тюркир отличался трудолюбием и выносливостью, а со временем и необычайной преданностью моему деду. Он быстро освоил наш язык, обнаружив, что donsktunga не слишком далек от его родного, но так и не избавился от акцента, гнусавил, говорил в нос и всякий раз, разволновавшись или разъярясь, переходил на язык своего народа. В конце концов Эйрик настолько доверился Тюркиру, что поручил ему присматривать за Лейвом, моим будущим отцом, и учить его всякому полезному делу, благо сам Тюркир был мастер на все руки. Он умел вязать хитрые узлы, годные на разные случаи, мог подрубить дерево так, чтобы оно упало в нужную сторону, мог сделать гарпун из прямой ветки, умел из куска мыльного камня выдолбить горшок для стряпни. Кроме того, он владел искусством великим и удивительным, которое сродни божественному, — он умел работать со всяким металлом, выплавить грубое железо из куска болотной руды или приварить стальной край к топору, а потом набить узор из серебряной проволоки на плоскость.
Мы, мальчишки, побаивались германца. Нам он казался древним, хотя было ему, наверное, не больше шестидесяти. Он походил на тролля — низкорослый и тощий, с копной черных волос и свирепыми угрюмыми глазками, глядевшими из-под нависшего лба, отчего их взгляд казался еще и необычайно хитрым. Но храбрости ему было не занимать. Во время первого путешествия Лейва в неведомую страну именно Тюркир по своей воле взялся быть разведчиком. Его германское племя — народ лесной, и лазить по чащам и перебираться через топи, кормясь ягодами и скудным припасом, Тюркир почитал за пустяк. Не найдя чистой проточной воды, он пил из луж, спал на земле и будто не чувствовал ни холода, ни зноя, ни сырости. Именно он нашел дикий виноград, который, как считают некоторые, дал имя Винланду. Как-то он вернулся в лагерь Лейва с гроздью этих плодов и был столь взволнован, что, вытаращив глаза, бормотал что-то по-германски, так что Лейв решил, что он пьян или ему что-то привиделось. На самом же деле Тюркир просто радовался своей находке. В последний раз он видел свежий виноград в детстве, в своей Германии, и, когда бы не он, ни отец мой, ни его спутники, пожалуй, так и не узнали бы, что это за дикий фрукт. Но едва Тюркир объяснил, что это виноград, мой отец тотчас понял значение находки. О, на доказывала, что ново-найденной земле свойственны столь мягкие погоды, что виноград — для норвежца фрукт заморский — произрастает на ней в диком виде. Поэтому он нарек эту землю Винландом. Хотя, конечно, нашлись неверы, которые, когда он вернулся, стали говорить, что он столь же великий обманщик, как его отец. Назвать дикую страну именем, которое напоминает о солнечном свете и крепком вине, было не меньшим обманом, чем назвать землю скал и ледников Гренландией — Зеленой страной. Впрочем, отец был достаточно хитер и на это обвинение нашелся что ответить. Он сказал, что, назвав землю Винландом, имел в виду не землю винограда, а землю пастбищ, потому что vin по-норвежски означает луг.
— Мы подновили киль и пошли дальше, — сказал Тюркир в ответ на вопрос о Торвальде. — На десятый день мы наткнулись на устье широкого пролива между двумя мысами. Место казалось добрым, и мы свернули туда, чтобы обследовать его. Дальше увидели язык суши, густо поросший зрелыми деревьями, — он делил фьорд на два рукава. Место казалось превосходным для поселения, и Торвальд в шутку бросил — и мы все это слышали, — вот, мол, наилучшее место, где ему хотелось бы провести остаток своей жизни. — Тюркир замолчал. — Не стоило говорить такое. Это значит искушать богов.
Мы отрядили на берег разведку, — продолжал он, — и те, вернувшись, доложили, что на дальнем берегу этого полуострова есть удобное место, где можно пристать к берегу, но там лежат три каких-то черных горбатых предмета. Сначала они приняли их то ли за моржей, то ли за туши небольших китов, выброшенных на берег. Потом один человек признал в них лодки, сделанные из шкур. Много лет назад он участвовал в набеге на Ирландию и на западном берегу видел похожие лодки, настолько легкие, что их можно на руках вынести на сушу и перевернуть вверх дном.
Мысль, что эти лодки принадлежат диким ирландцам, должен сказать, была не так невероятна, как может показаться. Когда норвежцы впервые прибыли в Исландию, то обнаружили на острове кучку ирландских монахов-отшельников, живших в пещерах и маленьких хижинах, трудолюбиво выстроенных из камней. Коль скоро этим монахам удалось пересечь море между Шотландией и Исландией на хрупких коясаных лодках, почему бы им не забраться еще дальше? Но Торвальд в этом усомнился. Тюркир рассказал, что Торвальд послал его с дюжиной вооруженных людей подобраться к странным лодкам по суше, а сам с остальными пошел на веслах вдоль берега, чтобы подойти с моря. Их ждала совершенная неожиданность. Под перевернутыми лодками спали девять чужаков. Наверное, то были рыболовы или охотники, поскольку вооружены они были луками и стрелами, охотничьими ножами и легкими копьями. Услышав скрип весел, они вскочили на ноги и схватились за оружие. Некоторые грозили, натянув луки и целясь в приближающихся норвежцев. Другие попытались спустить легкие лодки на воду и сбежать. Люди Торвальда, бывшие на берегу, выбежали из-за деревьев и в короткой схватке одолели незнакомцев, всех, кроме одного, которому удалось удрать на самой маленькой из кожаных лодок.
— В жизни не видел, чтобы лодка шла так быстро, — сказал Тюркир. — Казалось, она летит, едва касаясь воды, и нашей лодке за ней было не угнаться. Поэтому мы дали ей уйти.
Восемь скрелингов, которых схватили наши люди, явно не были ирландцами. По словам Тюркира, больше всего они походили на людей-лыжников с севера Норвегии. Низкорослые, широколицые, с темно-желтой кожей и узкими глазами. Волосы у них черные, длинные и клочковатые, а речь гортанная, визгливая, похожая на крики встревоженной сойки. Вся одежда у них была сшита из шкур: кожаные штаны, кожаные куртки с хвостами и кожаные сапоги. Все открытые части тела намазаны жиром или сажей. На вид они — люди, но такие приземистые и темные, словно вылезли из-под земли. Пытаясь вырваться из рук норвежцев, они извивались, кусались и царапались.
Дальше рассказ Тюркира принял мрачный оборот. Один из пойманных скрелингов вывернулся из крепких рук державшего его человека, выхватил костяной гарпун, спрятанный на переду его свободной куртки, и вонзил в бедро обидчику. Гренландец взревел от боли и ярости, ударил этого человека головой о камень так, что тот потерял сознание, а потом в ярости воткнул свой короткий меч в тело пленника. С этого и началась резня. Люди Торвальда набросились на скрелингов, рубя и коля их, словно хищных зверей, до тех пор, пока последний из них не испустил дух. Потом люди Торвальда топорами порубили кожаные лодки в клочья, после чего поднялись по лесистому склону на вершину полуострова, а корабельная ладья пошла обратно к кнорру.
— На вершине мы остановились, — вспоминал Тюркир. — Торвальд дал нам короткую передышку, мы легли на землю и по какой-то странной причине все разом уснули, словно околдованные. Часа через два меня разбудил громкий голос, который воззвал: «Возвращайтесь на корабль! Хотите сохранить свои жизни — возвращайтесь на корабль».
На этом месте рассказа Тюркира некоторые из слушателей обменялись недоверчивыми взглядами. Все знали вторую причуду Тюркира: кроме необычного акцента и странной внешности, у него была привычка к мысленному блужданию. Время от времени он ускользал в какой-то воображаемый мир, где слышал голоса и встречал неизвестных. В таких случаях лицо Тюркира тускнело, он погружался в долгие разговоры с самим собой, непременно на своем германском наречии. Безвредная привычка, и все, кто его знал, переглядывались и поднимали брови, словно говоря: «Ну вот, Тюркир опять взялся за старое, витает в облаках. Чего еще ждать от немца, которого вытащили из его лесов?»
Но в тот вечер в Браттахлиде Тюркир утверждал, что его пробудил от дремоты, последовавшей за смертью скрелингов, громкий голос, необычайно гулкий и раскатистый, подобно грому. Казалось, он звучит то издалека, то прямо над ухом.
Невозможно было понять, с какой стороны — будто с неба или сразу со всех сторон.
Можно предположить, что Торвальд сам не слышал таинственного голоса, но, наверное, нетрудно понять, что он и его люди поступили очень глупо. Тогда он послал человека на открытое каменистое место, откуда просматривался фьорд, я наблюдатель крикнул, что приближается целая флотилия кожаных лодок. Очевидно, скрелинги шли мстить. Оставшиеся на берегу скатилась по каменистому склону, цепляясь за кусты и хватаясь за деревья, и бросились к своему кораблю. Едва оказались на борту, тут же подняли якорь и принялись выгребать прочь из залива, надеясь, что ветер им поможет выбраться, так сказать, сухими из воды. Даже самые бестолковые сознавали, что иначе кнорру не уйти от преследующих его кожаных лодок.
Лодок было по меньшей мере три десятка, и в каждой по трое скрелингов. Оказавшись на расстоянии выстрела, двое из них в каждой лодке сложили весла, достали легкие луки и начали пускать стрелы в норвежцев. Третий же греб, сохраняя расстояние до кнорра и поворачивая лодку так, чтобы товарищам было легче целиться. Торвальд и двое моряков вспрыгнули на гребные скамьи и, размахивая мечами и секирами, призывали скрелингов подойти ближе и сразиться врукопашную. Но туземцы держались поодаль. Норвежцы, вероятно, казались им великанами. Лучники скрелингов сыпали стрелами. Кнорр медленно продвигался к устью пролива, где можно было бы поставить парус. Туземцы не отставали. Стрелы свистели, время от времени хлестко врезаясь в дерево. Лучники скрелингов стреляли, сидя в лодках, и были ближе к воде, чем их противники на кнорре с высокими бортами — это давало преимущество норвежцам. Большая часть стрел уходила вверх и пролетала над головами, не причиняя вреда. Некоторые попали в парус и торчали из него, как иглы дикобраза.
Через полчаса туземцы прекратили стрельбу. У них кончились стрелы, и они видели, что норвежцы уходят полным ходом. Одна за другой кожаные лодки повернули обратно, и кнорр свободно вышел в море.
— Только тогда, — сказал Тюркир моему отцу, — мы заметили, что твой брат Торвальд ранен. Стрела скрелинга нашла щель между верхней доской и его щитом и попала ему в левую подмышку. Это была всего лишь стрела, но она так глубоко вошла в тело, что наружу торчала едва ли на два пальца. Торвальд попытался вытащить стрелу. Но она, предназначенная для охоты на тюленя, имела тройной зубец. Пришлось поворачивать и тянуть изо всех сил, чтобы вытащить ее, и когда стрела наконец вышла, из раны ударила струя темно-красной крови, а на зубцах остались клочья мяса. Торвальд засмеялся своим гулким смехом:
«Это жир моего сердца, — пошутил он. — Я сказал, что хотел был провести остаток своих дней в этом месте, и думаю, так оно и будет. Вряд ли я выживу после этой раны. Коль скоро умру, желаю, чтобы меня похоронили здесь, на верхушке мыса, чтобы со всякого плывущего мимо корабля была видна моя могила».
— Мне очень хотелось исполнить все в точности, как пожелал Торвальд, — закончил Тюркир, гнусавя больше обычного. — Надо было спешить. Мы похоронили Торвальда на мысу, как можно лучше. Но боялись, что скрелинги вернутся, и поэтому выкопали неглубокую могилу и сверху накидали груду камней. Потом взяли курс на зимовье Лейва, чтобы провести там зиму, но в тихую погоду все время были настороже, не появятся ли скрелинги снова.
Заговорил мой дядя Торстейн. Он был огорчен.
— Лейв, — сказал он, — мы не можем оставить тело Торвальда в том месте. Может случиться, что скрелинги найдут его, выкопают и осквернят. Он заслуживает лучшего. Дотуда всего три недели хода под парусом, я хотел бы взять охотников, доплыть до могилы Торвальда, забрать тело и пристойно похоронить его здесь, в Гренландии. Твой корабль только что вернулся и не годится для этого дела. Его нужно вытащить на берег и проконопатить, но у моего тестя Торбьерна есть кнорр, на котором он со своими людьми приплыл из Исландии. Его можно подготовить за два дня. Ради такого дела, уверен, Торбьерн не откажется одолжить его.
Конечно, и моему отцу, и старому Торбьерну, пришедшему послушать, что расскажут вернувшиеся, пришлось согласиться. Это было делом чести, а северный народ, коль и привержен чему, так это чести и славе. Они для настоящего норвежца превыше всего. Он будет защищать свою честь и умножать свою славу всеми возможными способами, не исключая грабительских набегов, мести за оскорбление, лжи и хитрости.
И все-таки минул целый месяц, прежде чем мой дядя Торстейн отплыл в Винланд. Жалко было идти в такую даль и вернуться с пустым трюмом, без груза леса и рыбы. Поэтому его затея превратилась в нечто большее, чем простой поход за телом Торвальда. Нужно было собрать снаряжение, вызвать людей с пастбищ, куда они ушли со своим скотом, погрузить припасы. Потом кто-то предложил, что неплохо было бы оставить небольшой отряд зимовать в зимовье Лейва, и дело еще больше затянулось. Когда кнорр старого Торбьерна наконец отправился в плавание, он походил скорее на корабль переселенцев, чем на судно, вышедшее в поход. В трюм погрузили шесть коров и нескольких овец, тюки сена, чтобы кормить их, на борту было несколько женщин, в том числе и Гудрид, которая напросилась сопровождать мужа. Меня же на это время оставили с ее отцом.
Поход готовился слишком долго и начался слишком поздно. Торстейн, сын Эйрика, хорошо знал, что такое честь рода, но был слишком нерасторопен и не одарен тем, чем владеет любой хороший кормчий, — везеньем на погоду. Он и его люди вышли из Браттахлида в Винланд, но столкнулись с таким встречным ветром, что почти все лето без толку проболтались в океане. Один раз они оказались в виду Исландии, в другой — заметили птиц, которые, по их мнению, прилетели с ирландского берега. В конце концов, поздней осенью, так и не ступив на землю Винланда, они дотащились до Гренландии. Простаки думают, что всякий корабль или лодка наделены собственным разумом и душой. Они верят, что судно способно само отыскать обратную дорогу домой, точно потерявшаяся кошка или собака, или, как лошадь — в свою конюшню, так и оно может вернуться той же дорогой, которой уже ходило. Это вздор, мечта неофитов в морском искусстве. Коль скоро корабль и ходит проторенными путями, то лишь потому, что правят им опытные мореходы, или у самого судна есть некие особенности — осадка, способность идти против ветра, или что-то еще, — что делает его лучше приспособленным для определенной цели. Не опыт, приобретенный самим кораблем, но искусство кораблевождения и погодное счастье позволяют неоднократно пройти одним и тем же путем. Неудачная попытка Торстейна вернуть домой останки брата — хорошее тому доказательство.
В конце концов, они высадились не в Браттахлиде, а в Пикшевом фьорде, в трех дневных переходах на северо-запад. Там горстка норвежцев уже построила несколько прибрежных хуторов, и Торстейн завел дружбу со своим тезкой, который пригласил его остаться и помочь обрабатывать землю, которой там было в изобилье. Возможно, дядя Торстейн принял предложение потому, что ему было стыдно возвращаться в Браттахлид после такой неудачи и без тела Торвальда. В ту осень из Пикшевого фьорда пришла лодка с этой вестью. Мой дядя просил, чтобы в Пикшевый фьорд прислали его долю семейного скота и других припасов, и рукой Гудрид была добавлена просьба прислать и меня тоже. По всему было видно, что Гудрид все еще привязана ко мне и я заменяю ей ребенка.
Новообретенный товарищ моего дяди был примечательно смугл для северянина, за что его и прозвали Торстейном Черным. Давать прозвище, чтобы, к примеру, отличить этого Торстейна от всех остальных Торстейнов, в том числе и моего отца, — разумный обычай. У большинства норвежцев нет фамилии, но только отчества. Так, я — Торгильс, сын Лейва, сына Эйрика. При таком обилии Лейвов, Эйриков, Гриммов, Оддсов и прочих прозвища весьма полезны. Проще всего дать прозвание по месту жительства — хотя в моем случае это не так-то просто — или по какой-либо примечательной черте человека. Скажем, у моего деда Эйрика Рыжего в молодости были поразительного цвета волосы — цвета земляники; а Лейву Счастливчику, как вам уже известно, с самого начала необычайно везло — он всегда оказывался в нужном месте в нужное время. В Исландии я знавал Торкеля Лысого, Гизура Белого и Хафдана Черного, и слышал рассказы о Торгримме Ведьмолицей, которая была замужем за Тороддом Кривоногим, и про Олава, прозванного Павлином за то, что всегда кичился своей одеждой, а Гуннлауг Змеиный Язык искусно язвил словами.
Вернемся к Торстейну Черному. Он хозяйствовал в Пикшевом фьорде уже пять или шесть лет и весьма благополучно. Расчистил от леса большой кусок земли, выстроил просторный длинный дом и несколько амбаров, оградил пастбище при доме и нанял полдюжины работников. Отчасти такими успехами он был обязан своей жене, предприимчивой и сметливой женщине по имени Гримхильд. Она умело вела домашнее хозяйство, что позволяло Торстейну Черному на воле присматривать за работами в поле и за прибрежной рыбной ловлей. Дом их, разумеется, был достаточно просторен, чтобы в нем могли разместиться мой дядя и Гудрид, не тратя времени и сил на постройку собственного дома, который они привезли с собой. Когда я приехал, обе семьи мирно жили в одном жилище.
И вот, мы подошли к событиям, которые заставляют меня верить, что таинственные дела, сопутствовавшие смерти моей матери, не столь невероятны, как может показаться. В ту зиму моровое поветрие вновь посетило Гренландию, уже во второй раз за неполные пять лет. Эта хворь — проклятие нашей жизни — постоянно посещала нас. Откуда она приходит, мы не знали. Мы знали только, что налетает она вдруг, приносит великие скорби и так же внезапно уходит. Скажу только, что оба раза мор посещал нас осенью и в начале зимы, когда все теснились в длинных домах, без света, без свежего воздуха, среди ужасающей вони. На этот раз в Пикшевом фьорде первым заболел надсмотрщик, человек по имени Гарди. Честно говоря, о нем никто особенно не горевал. Гарди отличался грубостью, ненадежностью и злобой. Трезвый, он бывал достаточно вежлив, но во хмелю был отвратителен, а уж на следующее утро с похмелья и того хуже. И то сказать, когда он слег, все думали, что болезнь эта — следствие очередной попойки, пока не проявились все признаки лихорадки — бледная кожа, запавшие глаза, трудное дыхание, сухой язык и пурпурно-красные пятна по всему телу. Пролежал он недолго и умер, и его почти не оплакивали. Зато все населенье Пикшевого фьорда принялось гадать, кто будет следующим. Эта хворь выбирает жертвы наугад. Она может пасть на мужа, а его жену не тронуть, или унести двух из пятерых детишек, а у остальных троих братьев и сестер даже соплей не будет. Мой дядя Торстейн подхватил заразу, но Гудрид избежала ее. Торстейн Черный уцелел, но его жена Гримхильд умерла. Невозможно предвидеть, кто станет очередной жертвой, но столь же непредсказуем и сам ход болезни. Иной человек угасает в течение недель. Другие сгорают за сутки после появления первых гнойников.
Гримхильд была из тех, кого недуг сожрал быстро. Вечером она пожаловалась на головную боль и головокружение, а наутро уже едва ходила. К вечеру не могла пройти несколько шагов от дома до отхожего места против входных дверей. Гудрид вызвалась помочь ей, а поскольку я оказался рядом, позвала и меня на подмогу. Я стал по одну сторону, чтобы Гримхильд могла опереться на мое плечо. Гудрид стала по другую сторону, обхватив Гримхильд за пояс. Втроем мы медленно вышли за дверь, но не одолели еще и половину пути, как вдруг Гримхильд стала, как вкопанная. Она была смертельно бледна и покачивалась, так что нам с Гудрид приходилось поддерживать ее, чтобы она не упала. На дворе было промозгло, Гудрид надеялась поскорее довести Гримхильд до отхожего места и отвести обратно, в тепло. Но Гримхильд стояла неподвижно. Рука ее на моих плечах была напряжена и дрожала, и у меня на затылке волосы поднялись дыбом.
— Пойдем, — торопила ее Гудрид, — нельзя стоять на таком холоде. От этого лихорадка только усилится.
Но Гримхильд не двигалась.
— Я вижу Гарди, — прошептала она в ужасе. — Он вон там, у дверей, а в руке у него кнут.
Гудрид уговаривала Гримхильд сделать хоть шаг. Но Гримхильд словно окаменела.
— Гарди стоит там, и пяти шагов не будет, — пробормотала она со страхом в голосе. — Он поднимает кнут, чтобы отхлестать работников, а рядом с ним я вижу твоего мужа. И себя я тоже вижу среди них. Как я могу быть там и здесь, и Торстейн тоже? Мы все выглядим такими серыми и странными. — Она была почти без сознания.
— Ну, давай же я отведу тебя обратно в дом, в тепло, — сказала Гудрид, с силой приподняв бредящую женщину, и только так нам удалось повернуть обратно и доковылять до дома.
Мы помогли Гримхильд лечь в спальном чулане, превращенном в лазарет. Мой дядя Торстейн тоже лежал там. Уже неделю его била лихорадка, он дрожал и время от времени бредил.
Гримхильд умерла той же ночью, и к рассвету усадебный столяр уже строгал доски для ее гроба. Наши похоронные обряды были очень простыми. При обычных обстоятельствах богатый хуторянин или его жена, особенно те, кто придерживался исконной веры, могли заслужить похоронный пир и быть погребенными под небольшим курганом на каком-либо видном месте вроде склона холма или на любимом берегу. Но во время морового поветрия такие тонкости никого не волновали. Люди верили, что чем скорее тело будет вынесено из дома и зарыто в землю, тем быстрее блуждающий дух покинет дом и усадьбу. Даже с христианами управлялись быстро. Погребали в наскоро вырытой могиле, в землю над сердцем втыкали шест, и священник, в очередной раз посетив хутор, произносил короткую молитву, шест вытаскивали, а в отверстие вливали миску святой воды. Иногда ставили небольшой надгробный камень, но не часто.
Торстейн Черный на следующее утро после смерти Гримхильд как ни в чем не бывало занялся повседневной работой. Так он боролся с нежданным горем. Взяв четырех работников, он отправился на берег, к лодкам, решив на весь день уйти на рыбную ловлю. Я увязался за ними — желая хоть чем-то помочь и не желая оставаться в одном доме с телом Гримхильд. Мы приготовили сети и удочки, погрузили снасти в две лодки и уже было спустили их на воду, чтобы плыть к рыбным отмелям, когда из хутора, спотыкаясь, примчался человек, взмыленный и трясущийся от страха. Он сказал Торстейну Черному, чтобы тот поспешил домой, потому что в лазарете происходит что-то странное. Торстейн бросил весла, которые хотел уложить в лодку, и побежал, тяжело ступая, по узкой тропе к усадьбе. Остальные так и стояли, уставившись друг на друга.
— Что там, на хуторе? — спросил кто-то гонца, который вовсе не спешил вернуться в длинный дом.
— Тело Гримхильд стало двигаться, — ответил он. — Она села в кровати, спустила ноги на пол и попыталась встать. Сам я этого не видел, но одна из женщин закричала, выбежав из спального чулана.
— Лучше пока держаться подальше, — сказал другой работник. — Пусть муж Гримхильд разберется, правда ли это. Я слыхивал об оживших трупах, хорошего от этого ждать не приходится. Давайте спустим лодки и поедем рыбачить. Еще успеем узнать, что там случилось.
Однако в тот день сосредоточиться на рыбалке не удавалось. Люди в двух лодках оглядывались на видимый издалека хутор. Им было не по себе. Я сидел в одной из этих лодок, то вычерпывал воду деревянным совком, то насаживал наживку на крючки — пальцы у меня были маленькие и ловкие — но всякий раз, заметив, как люди оглядываются на усадебный дом, я вздрагивал от дурных предчувствий.
В середине второй половины дня мы вернулись на берег, почистили пойманную треску и сайду, выпотрошили и развесили в сушильне. И совсем не торопились, когда шли по тропе к дому, а я топал позади всех. У двери все остановились. Работники отступили, беспокойно переминаясь и многозначительно поглядывая на меня. Я был еще мальчишка, но они считали меня домочадцем хозяина, а потому считали, что мне и должно войти первым. Я растворил тяжелую тесовую дверь. В длинном доме было необычайно пусто. В дальнем конце на скамьях, прижавшись друг к другу, сидели несколько женщин, жены работников. Они были очень напуганы. Одна из них тихо всхлипывала. Я подошел на цыпочках к спальному чулану и заглянул внутрь. Торстейн Черный сидел на земляном полу, прижав колени к груди и опустив голову. Он смотрел в землю. На кровати перед ним лежало тело его жены. Клинок большого ножа наполовину торчал из ее груди. Гудрид сидела слева, примостившись на кровати, где лежал ее муж. Торстейн, сын Эйрика, тоже сидел, откинувшись на подушку, но вид у него был очень странный. Я подбежал в Гудрид и обнял ее. Она была смертельно спокойна.
— Что случилось? — хрипло спросил я.
— Гримхильд встала. Наверное, ее двойник вернулся и вошел в тело, — ответила Гудрид. — Она бродила по чулану. Натыкалась на стены, как слепая. Натыкалась и бормотала. Тогда я послала за ее мужем. Боялась, как бы она не навела порчу. Ее муж вошел сюда и решил, что Гримхильд одержима. Что она превратилась в упыря. Он схватил нож и воткнул в нее. Чтобы ее прикончить. С тех пор она больше не шевелится.
Гудрид прижала меня к себе.
— Твой дядя Торстейн тоже умер, — спокойно сказала она. — Он перестал дышать после полудня, и я уже думала, что он отошел. Но он ненадолго вернулся. Он подозвал меня и сказал, что знает, что вот-вот умрет, и хочет, чтобы его похоронили не здесь, а там, в Браттахлиде. Я обещала ему это. Потом он велел мне не забывать о том, какую судьбу мне предсказала вельва. Сказал, что он — не тот человек, который мне сужен. Это последнее, что он сказал. Потом упал и больше не шевелился.
Я стоял подле Гудрид, припав головой к ее коленям.
— Не беспокойся, — сказал я Гудрид, пытаясь ее утешить. — Теперь все будет хорошо. Тебя чума не тронет. И Торстейна Черного тоже. Умрут только Свертинг и старик Амунди, которые сегодня были со мной в лодке. Они ведь были вчера ночью на дворе вместе с Гарди.
Ладонью под подбородок она ласково приподняла мне голову и заглянула в глаза.
— Откуда ты знаешь? — тихо спросила она.
— Потому что я тоже их видел, как Гримхильд, все они были там, возле Гарди с кнутом. Вчера ночью, на дворе, — ответил я.
— Понятно, — сказала Гудрид, опустила руку и отвела глаза.
Я был слишком смущен и напуган, чтобы понять смысл того, что произошло. Говорить кому бы то ни было, что я тоже видел двойников на темном хуторском дворе, я вовсе не собирался. И я не мог этого понять. Коль видел я их, то кто ж я такой и как связан с миром духов? Я помнил разговоры о моей родной матери Торгунне и зловещих обстоятельствах ее смерти. Посетит ли меня ее двойник? Это было бы ужасно. Но когда бы я поднял глаза и заглянул в лицо Гудрид, то успокоился бы. Я бы понял, что Гудрид тоже видела еще-не-мертвых и что она владеет даром ведовства гораздо большим, чем я.
В семь лет все проходит быстро. Зимовать в Пикшевом фьорде, теснясь в доме, где произошли столь непостижимые дела, наши люди, разумеется, отказались, и мы возвратились в Браттахлид.Я же вернулся к обычной детской жизни, к играм с друзьями, которых в Браттахлиде у меня было больше, чем в Пикшевом фьорде. Наши детские игры были разнообразны и шумны. Ростом я был меньше большинства моих сверстников, но восполнял недостаток силы изобретательностью и быстротой ума. К тому же, как оказалось, живостью воображения и способностью к подражанию я превосходил большинство моих друзей. Так что в нашей ватаге именно я стал заводилой, выдумщиком новых игр или новых правил к старым. По весне, когда дни удлинились, мы, дети, выбрались на волю, и те игры, которые зимой в доме были под запретом от взрослых, стали еще более буйными. Чаще всего мы подражали взрослым и, вооружившись самодельными деревянными щитами и деревянными лее мечами, бились, вопя во всегорло. Разумеется, одна из придуманных нами игр была основана на странствии моего дяди Торвальда. И больше всего нам нравилось изображать героическую смерть его. Самый старший, самый сильный мальчик — его звали Храфн, сколько я помню — играл главную роль: он ходил, шатаясь, по двору, напоказ зажимая подмышку и делая вид, что вытаскивает стрелу.
— Скрелинги застрелили меня, — вопил он. — Я умираю. Вовек не видеть мне родного дома, но я умру смертью героя в дальнем краю.
Потом он поворачивался, выбрасывал руки вперед и падал наземь, притворяясь мертвым, а остальные делали вид, что возводят над телом курган из камней. Зато я верховодил, когда мы садились в воображаемую лодку и гребли или шли под парусом вдоль неведомого берега. Это я придумал страшный водоворот, в который нас едва не затянуло, и морское чудище, скользкие щупальца которого пытались утащить нас за борт. Мои друзья делали вид, что они озирают берег, и выкрикивали, что они видят, — рыщущих волков, огромных медведей, змеев-драконов и прочее. Однажды я выдумал человека-чудовище, и оно, как я утверждал, корчило нам рожи с берега. Это был тролль об одной ноге со ступней, огромной, как блюдо. Он большими прыжками скакал по берегу вровень с нашей лодкой, не отставая, и я, отойдя в сторонку, для наглядности стал показывать — прыгать, держа ноги вместе, и прыгал так, пока не запыхался.
Это безобидное лицедейство привлекло ко мне внимание и обернулось для меня самым неожиданным образом.
Вот когда я и вправду перепугался. На следующий день шел я мимо распахнутой двери большого хлева. Вдруг из тьмы дверного проема высунулась жилистая рука и вцепилась мне в плечо. Меня затащили внутрь, и в полумраке я оказался лицом к лицу с ужасным Тюркиром. Я был уверен, что сейчас меня прибьют за какую-то провинность, и онемел от страха, когда он прижал меня к стене коровника, повернув лицом к себе. Он все еще сжимал мое плечо, и мне было больно.
— Кто тебе сказал об одноноге? — вопросил он со своим сильным акцентом. — Ты говорил с кем-то из корабельщиков об этом?
— Поверни мальчишку, чтобы я мог видеть его глаза, — раздался низкий рокочущий голос, и я увидел второго чело-река, сидевшего на сене в глубине коровника.
До того я его не заметил, но, даже и не глядя, мог бы узнать, кто это, и испугался еще больше. То был Торвалль по прозвищу Охотник.
Из всех мужчин в Браттахлиде мы, мальчики, боялись Торвалля и уважали больше всего. В нашей общине земледельцев и рыбаков он был единственным человеком, предпочитавшим одиночество. Высокий, с обветренным лицом, лет шестидесяти, но все еще бодрый и крепкий, как двадцатилетний, он был изуродован шрамом, который шел от уголка левого глаза к уху. Ухо было частично оторвано по краю, так что Торвалль походил на драного кота, побывавшего во многих драках. Шрам этот — память об охоте, на которой Торвалля покалечил молодой полярный медведь. Оказавшись перед ним в хлеву, я старался не смотреть на этот ужасный шрам, думая про себя, что Торваллю еще повезло, что он не потерял глаз. Но все-таки веко левого глаза у него было опущено, и я гадал, не мешает ли увечье целиться, когда он натягивает свой охотничий лук.
Торвалль был в обычной своей одежде охотника — тяжелые поножи, обвязанные ремнями, крепкие башмаки и куртка с наголовником. Я ни разу не видел его одетым по-другому, и честно говоря, от одежды этой сильно пахло, и запах перебивал даже запах коровника. У Торвалля не было никого, кто бы его обстирывал. Он был холостяк, жил на отшибе, приходил и уходил, когда ему заблагорассудится. Единственным украшением у него было ожерелье из зубов полярного медведя, убитого им. А сейчас он в упор разглядывал меня, и мне казалось, что на меня смотрит какая-то хищная птица.
— Может быть, та женщина рассказала ему. У нее есть зрение, и она много знает о путях, — проговорил он.
Тюркир все еще сжимал мое плечо, чтобы я не выскочил в распахнутую дверь.
— Мы знаем, чем она владеет, но она всего лишь его приемная мать. И потом, ее там не было. Я думаю, мальчик сам видел однонога. Говорят, что женщина Лейва, та, что с Оркнейских островов, знала ведовство. Скорее, мальчишка унаследовал способности от нее. — Он слегка потряс меня, словно проверяя, не загремят ли эти таинственные «способности» у меня внутри.
— Не тряси его, только зря напугаешь. Пусть сам скажет. Тюркир медленно ослабил хватку, но не отпустил меня.
— Ты разговаривал с Гудрид об одноноге? — спросил он. Я был сбит с толку. Я не знал никакого однонога.
— Тварь, которая прыгает вдоль берега на одной ноге.
Тут я сообразил, о чем меня расспрашивают, но совершенно не понимал, почему Тюркир и Торвалль интересуются моим детским кривлянием. Я же не сделал ничего дурного.
— Что еще ты видишь? У тебя бывают странные сны? — Тюркир задавал эти вопросы все настойчивей, и его германский акцент становился все явственнее.
Я не знал, что ответить. Конечно, у меня бывают сны, думал я про себя, но ведь они у всех бывают. Иногда мне снятся кошмары, будто я тону, или меня преследуют чудовища, или комната сжимается вокруг меня, — обычные ужасы. На самом деле я стыдился этих страхов и никогда о них не рассказывал. Откуда у меня взялось представление об одноноге, я понятия не имел. Он мне не снился. Он просто появился у меня в голове, когда я играл с ребятами, и я его изобразил. Но я был еще слишком напуган и молчал.
— Еще что-нибудь необычное приходит тебе в голову, какие-нибудь странные картины? — Тюркир переиначил вопрос, пытаясь меня успокоить.
В голове у меня было пусто. Ради собственного спасения мне отчаянно хотелось ответить, но я не мог припомнить ни единого необычного сна. Однако до меня начало доходить, что мне не нужно бояться этих двух грозных людей. Детским острым чутьем я уловил, что они почему-то нуждаются во мне, в их обращении со мной чудилось скрытое уважение и что-то еще — почти благоговение. Стиснутый грубой хваткий Тюркира, глядя на изуродованное шрамом лицо Торвалля, я осознал, что эти двое ждут от меня чего-то такого, на чтосами не способны, и это почему-то связано с тем, что и какя вижу.
— Яне могу вспомнить ни единого сна, — пробормотал я.
У меня хватило ума посмотреть прямо на Торвалля. Нарочито спокойный взгляд весьма полезен, когда пытаешься убедить собеседника, что говоришь правду, даже если это не так.
Торвалль проворчал:
— Говорил ли ты об одноноге со своей приемной матерью? Или о своих снах?
Я снова помотал головой, все еще не понимая, отчего их так интересует Гудрид.
— Ты знаешь, что это такое? — Тюркир неожиданно поднял свободную руку и показал мне, что лежит у него на ладони.
Это был маленький металлический амулет, квадратный, в виде буквы Т. А еще я заметил, как глубоко въелась грязь и сажа в морщины и линии на его ладони.
— Мьелльнир, молот Тора, — рискнул ответить я.
— Ты знаешь, для чего он Тору?
— Вроде знаю, — пробормотал я.
— Своим молотом он дробит головы тем, кто ему не покорен, и убивает врагов. Испробуешь его на себе, коль проболтаешься кому-нибудь о нашем разговоре.
— Отпусти мальчика, — сказал Торвалль, а потом, взглянув на меня, спросил как бы невзначай: — Не хочешь ли узнать побольше о Торе и других богах? Тебе это интересно?
Предложение показалось мне очень заманчивым. Я уже справился со своим страхом и мотнул головой в знак согласия.
— Ладно, — кивнул Тюркир, — мы с Торваллем на досуге будем учить тебя. Но об этом ты должен помалкивать. А еще ты будешь нам рассказывать все, что тебе снится. Теперь ступай своей дорогой.
Ныне, оглядываясь на тот давний случай, когда двое взрослых мужчин затащили испуганного мальчишку в коровник и учинили ему допрос, я знаю, чего Тюркир и Торвалль пытались от меня добиться и почему так странно вели себя. Опасаясь, что знание исконной веры утрачивается, они решили действовать, когда обнаружили во мне способности к ведовству. Не исключено, что дошли до них рассказы о христианских миссионерах, которые собирают молодежь и женщин и проповедуют им. Не исключено, что Торвалль с Тюркиром решили поступить так же, но тайно и с отбором, когда нашли ребенка, по видимости, имеющего особый талант, а стало быть, одаренного от богов ведовскими способностями, — решили передать ему древнюю мудрость, дабы знания и опыт исконной веры не прервались. Коль скоро таковыми были их намерения, то по крайней мере отчасти моя жизнь оправдала их ожидания. Хотя видели бы они меня здесь, в христианском монастыре, где я скрываюсь, притворяясь правоверным, то преисполнились бы ко мне презрения.
Как сказал мне Тюркир на одном из первых уроков, одноног — это существо, которое он видел собственными глазами, когда с Торвальдом, сыном Эйрика, ходил в Винланд. Одноног этот появился на опушке прибрежного леса, когда их корабль шел мимо. А выглядел он именно так, как я описал его друзьям — странное сутулое тело мужчины, стоящее на одной толстой ноге с одной широкой ступней. И прыгал одноног по берегу в точности, как я, вровень с кораблем норвежцев, не отставая. Однако едва гости повернули корабль к берегу, намереваясь высадиться и поймать однонога, тот развернулся и поскакал к лесу и там исчез под землей, во всяком случае, так показалось издали.
Случай с одноногом — явление любопытное и необъяснимое. Может быть, тут сказалась одна из странностей Тюркина, и он описал свое очередное видение. Однако кое-кто из его товарищей говорил тогда, что видит эту тварь, хотя и не так ясно, как Тюркир, и потому описать в подробностях не может. А вернувшись в Браттахлид, все они помалкивали об этом деле, боясь, что их сочтут глупцами. Мое же подражание этому существу — вплоть до того, как оно не отставало от кнорра, — навело Тюркира с Торваллем на мысль, что мой дух-двойник пребывал тогда на корабле у берегов Винланда, пока сам я оставался дома, в Браттахлиде. Всякий, исповедующий исконную веру, знает, что способность пребывать в двух местах сразу есть верный признак ведовского дара. Ведун от рождения может незримым духом перелетать по воздуху со сверхъестественной скоростью в отдаленнейшие места, а потом возвращаться в смертное тело. Судя по тому, что в скором времени случится со мной в Винланде, Торвалль и Тюркир были правы, предположив духовную связь между мной и этой неведомой землей на западе. И все же я должен признать: то, что я изображал прыгающего однонога, играя с детьми, могло быть чистой случайностью, ибо существа этого больше никогда не видели.
Однако это не значит, что оно не существует. Недавно я обнаружил одного такого же здесь, в монастырской библиотеке. Я готовил лист пергамента, соскребывая с него старые чернила, прежде чем отмыть страницу. Пергамент столь дорог, что приходится использовать его повторно, когда слова, начертанные на нем, слишком поблекнут или расплывутся, или устареют, или утратят прежнюю ценность. То была отдельная страница из книги Иезекииля — о демонах Гоге и Магоге. Удаляя старые письмена, я заметил на полях небольшой рисунок. Рисунок довольно безыскусный, но он сразу же привлек мое внимание. Изображен был одноног, именно таким, каким описывал его Тюркир в коровнике шестьдесят лет назад, разве только нарисованное на полях существо с огромной ступней имело к тому же и огромные уши. И оно не прыгало, а лежало на спине, воздев кверху единственную эту ступню. Я смог разобрать чуть видимую подпись «… ног, укрывающийся…», остальное расплылось. От чего укрывался одноног, оставалось догадываться. Если то был винландский одноног, можно предположить, что от снега или дождя. Но в тексте на странице не было ничего, что объясняло бы эту загадку.
В последовавшие месяцы Тюркир и Торвалль частенько забирали меня с собой, якобы как помощника в той или иной работе, на самом же деле, чтобы подальше от чужих ушей мало-помалу посвящать меня в свои верования. Наставники мои не знали грамоты, Тюркир же в особенности отличался безыскусностью. Но обладали оба великим достоинством — ни в малейшей степени не лицемерили они в своих верованиях. Искренность их веры действовала на меня куда сильнее, чем мудрствования софистов. А языческий мир исконной веры настолько зрим для воображения, настолько последователен и привлекателен, настолько приспособлен к жизни на далеком берегу Гренландии вблизи необъятных и таинственных ледяных полей и гор, что нужно было быть совсем тупым учеником, чтобы не отозваться на него.
Тюркир рассказал мне об асах, народе героев, который в давние времена пришел с востока и основал свою столицу Асгард. Глава их, Один, хитрый и безжалостный, с двумя воронами-близнецами на плечах, Хугином и Мунином — Мыслью и Памятью, — был и остается, по утверждению Тюркира, истинным властелином. Когда-то ради познания он пожертвовал собственным глазом, дабы иметь возможность испить воды из источника мудрости, и доныне он ходит по свету в разных обличьях, везде изыскивая все новые и новые знания. Но в мудрости своей он ведает, что обречен, что поведет асов в последнюю битву, когда залает чудовищный пес Гарм, и не сможет защитить мир от сил тьмы, инеистых и горных великанов и других темных чудовищ, которыми, в конце концов, и будет сокрушен. В Вальгалле, в своем дворце, Один собирает людей, павших в бою, героев, испытанных воинов, и там пируют они и пьют в обществе прекраснейших женщин, покуда не будут призваны на последнюю, роковую битву в Рагнарек. Там и они, и все боги найдут свою гибель.
У меня нет ни малейших сомнений в том, что волшебные сказки Тюркира об Одине и его деяниях стали первопричиной моей дальнейшей приверженности к Всеотцу, как всегда именовал его Тюркир. Для меня, семилетнего, было что-то болезненно притягательное в том, как Один допрашивает мертвеца или сидит рядом с повешенными, чтобы вызнать их последние тайны, или как любится невесть с кем. Не меньше привлекала меня его способность менять обличил, и я легко представлял себе, как Отец Богов превращается в хищную птицу, в червя, в змею, в священную жертву, смотря по тому, какую хитрость он замыслил. Впрочем, мне, ребенку, не слишком нравилась темная его сторона — то, что он может схитрить, сжульничать и обмануть, и что зовут его «Безумный». Понятно, что сам Торвалль, в согласии с собственным именем, предпочитал рыжеволосого Тора, сына Одина, который ездит по небу в колеснице, запряженной козлами, и его проезд знаменуется раскатами грома и вспышками молний; Тор правит погодой на море и мечет во все стороны Мьельнир, свой прославленный молот. Торвалль был пылким исповедником бога Тора и очень оживлялся, рассказывая какую-нибудь из своих любимых историй о нем. Помню, однажды, он поведывал мне, как Тор отправился на рыбалку ловить змея Мидгарда, взяв для наживки бычью голову, а когда змей попался на крючок, Тор так сильно потянул удочку, что ногой проломил борт лодки. Говоря это, Торвалль встал — а сидели мы все в том же коровнике, — уперся ногой в ограду стойла и взмахнул руками, изображая своего любимца. Огорожа была сделана плохо и рухнула, подняв тучу пыли. В моих ушах до сих пор звучит громоподобный раскатистый смех Торвалля и его торжествующий крик:
— Вот, так оно и было!
Несмотря на восторги Торвалля и мое мальчишеское уважение к этому крепкому охотнику, я все же предпочитал Одина. Я упивался мыслью о том, что можно разгуливать где угодно и куда угодно прокрасться, изменив облик, набираться ума, наблюдать и управлять всем по своему желанию. Как все дети, я любил подслушивать взрослых, вынюхивая их секреты, и всегда, притаившись за дверью или столбом, я закрывал один глаз в подражание моему одноглазому богу. А еще, если бы моя приемная мать поискала под матрасом, то нашла бы клочок ткани, припрятанный мною. Я воображал, что это Skidbladnir, волшебный корабль Одина, которому всегда дует попутный ветер и который может принять на борт всех асов в полном вооружении, но когда Одину он больше не нужен, Один складывает его и сует в карман.
Через несколько лет, уже будучи подростком, я мало-помалу дошел до мысли, что сам могу быть частью великого замысла Одина. Тогда казалось, что тропа моей жизни все больше направляется прихотью Всеотца, и при всякой возможности я воздавал ему не только молитвой и тайными жертвами, но также подражанием. Отчасти именно поэтому я, будучи неоперившимся птенцом, стремился стать поэтом, скальдом, — ведь Один, обернувшись орлом, украл мед поэзии у стерегшего его великана Суттунга. Еще важнее было то, что моя все возрастающая приверженность Одину подпитывала жажду странствий, данную мне от природы. Когда бы я ни пускался в путь, я знал, что он, Все-отец — величайший из всех, странствующих по свету, — присматривает за мной. В этом смысле он ни разу не обманул меня, ибо я уцелел, в то время как многие мои товарищи по странствиям погибли.
Кроме всего прочего, Тюркир поведал мне и подробности таинственного пророчества, о котором упомянула Гудрид в тот скорбный день в Пикшевом фьорде, когда сидела она у смертного ложа Торстейна, а я проговорился, что видел двойников еще-не-мертвых. Тюркир задержался в своей кузне, где ковал и ладил орудия, необходимые для работ на земле. Гудрид послала меня отнести маленькому германцу ужин.
— Она славная женщина, твоя приемная мать, — сказал Тюркир, отодвигая пустую миску и облизывая пальцы. — Слишком славная, чтобы подпасть под влияние этих безумцев, последователей Белого Христа. Никто не умеет так хорошо спеть колдовскую песнь.
— Что за «колдовская песнь»? — спросил я. — Что это такое?
Тюркир посмотрел на меня исподлобья, и в глазах его мелькнуло подозрение.
— Ты хочешь сказать, что приемная мать тебе не рассказывала о себе и Маленькой Вельве?
— Нет, я даже никогда не слыхал о Маленькой Вельве. Кто она такая?
— Старуха Торбьерг. Она была Маленькой Вельвой, прорицательницей. Уже четыре года, как она померла, и ты действительно не мог ее знать. Но многие знают, и все они помнят ночь, когда Гудрид Торбьернсдоттир раскрыла себя.
Тюркир уселся на низкий табурет рядом с наковальней и указал мне на груду мешков с углем для горна. На них я и расположился. Было ясно, что рассказ будет долгим, но Тюркир считал, что я должен знать все о моей приемной матери.
А все, что касалось моей обожаемой Гудрид, было для меня важно, и я слушал так внимательно, что по сей день слово в слово помню сказанное Тюркиром.
Маленькая Вельва, начал Тюркир, перебралась в Гренландию с первыми же поселенцами, сбежав от докучливых последователей Белого Христа, которые вызвали в Исландии немалый переполох, потребовав, чтобы непременно все уверовали в их единственно правильного бога. Она была последней из девяти сестер, обладавших даром ведовства, и будучи девятой, была одарена больше остальных. Она умела предсказывать погоду, так что хозяева хуторов согласовывали сроки работ с ее советами. Жены же их справлялись у нее, какие имена следует давать младенцам, испрашивали здоровья и процветания для подрастающих детей. Молодые женщины тайком советовались о своих любовных делах, мореходы же отправлялись в путь в благоприятные дни, избранные Маленькой Вельвой. Торбьерг знала, как, согласно исконному обычаю, следует приносить жертвы богам, как молиться.
Осенью того года, когда моя приемная мать в первый раз приплыла в Гренландию, там свирепствовал черный голод. Сперва вымокло сено, потом охотники, ушедшие внутрь страны и вдоль берега добывать тюленя и оленей, несмотря на все свои старания, возвратились почти ни с чем. Двое вообще не вернулись. Пришла безрадостная зима, и люди начали мереть от голода. Все стало настолько плохо, что глава поселения, человек по имени Херьольв, решил спросить у Маленькой Вельвы, есть ли какой способ покончить с голодом. Херьольв устроил пир в честь Маленькой Вельвы, и в ее лице в честь мира духов, куда ей придется войти, коль захочет она отозваться на просьбу. К тому же, этим застольем, на которое уйдут последние запасы, он даст понять богам, что люди верят и полагаются на них.
Последние запасы сушеной рыбы и тюленьей ворвани выставил Херьольв и забил последнюю домашнюю скотину и отдал весь сыр и хлеб. Разумеется, к застолью явились все, и не только ради того, чтобы набить пустые утробы, но чтобы услышать слово Вельвы. Жена Херьольва накрыла стол во всю длину их дома. Во главе стола, в торце, на небольшом возвышении, видимом отовсюду, было устроено почетное место для Маленькой Вельвы — резной деревянный стул с подушкой, набитой куриными перьями.
Пока народ собирался, к Торбьерг послали человека, чтобы он сопроводил ее. Едва она вошла, стало ясно, что Маленькая Вельва понимает всю серьезность положения. Обычно, когда ее вызывали заняться ведовством, она приходила в повседневной своей домотканой одежде, имея при себе только орудие ведовства — деревянный посох примерно трех футов длиной, изрезанный рунами и увешанный потрепанными полосками ткани. Но в тот вечер Торбьерг явилась в большой зал в одежде, которой никто прежде не видел на ней: длинный плащ синего, как полночь, цвета, доходящий почти до земли и скрепленный на груди матерчатыми лямками, вытканными затейливыми узорами из красных и серебряных ниток. Плащ был украшен узорочьем из маленьких камешков, не драгоценных, но простой галькой, крапчатой и с мраморными разводами, обкатанной водой. Камушки поблескивали, словно все еще были мокрыми. То были волшебные «водные камни», о которых говорят, что в них заключаются духи реки. Шею Вельвы украшало ожерелье из разноцветных стеклянных бусин, в основном красных и синих. На поясе, сплетенном из трута, висел большой матерчатый мешок, в котором хранился набор сухих трав, талисманов и прочих орудий ведовства. Ноги были обуты в тяжелые башмаки из мохнатой телячьей шкуры, зашнурованные ремешками с маленькими пуговками на концах. Голова покрыта наголовником из черной ягнячьей шкуры, подбитой мехом белой кошки. Рукавицы тоже были из кошачьей шкуры, но мехом внутрь.
Когда бы не знакомый ведовской посох, гости, пожалуй, не признали бы Торбьерг. Посох из светлого дерева цвета меда, сильно потертый и лоснящийся от долгого употребления, с набалдашником, обитым латунью и тоже усыпанным «водными камешками». Лент на посохе вроде было больше против обычного.
Когда она вошла, Херьольв, ждавший у дверей, чтобы приветствовать ее, удивился, увидев перед собой затылок в черном наголовнике. Торбьерг шла спиной вперед. Все собрание молчало, пока хозяин провожал Торбьерг от входа через весь дом, она же продолжала пятиться, обратившись лицом к входной двери. Хозяин называл по имени каждого присутствующего, мимо кого они проходили. Вельва молчала, поглядывая из-под черного наголовника на лица, и только время от времени посапывала, словно принюхивалась.
Когда Вельва благополучно устроилась на своем высоком месте, подали еду, и все с удовольствием занялись снедью, хотя многие посматривали на Торбьерг — что она делает. Она же вынула из своего мешка латунную ложку и древний нож с рукояткой из моржового клыка и с двумя медными кольцами. Лезвие ножа было сильно источено и поедено ржавчиной, словно долго пролежало в земле, и любопытные заметили, что кончик его сломан. И ела она не ту снедь, что остальные. Она попросила миску жидкой каши, сваренной на козьем молоке, и блюдо, приготовленное из сердец всех животных, забитых для этого пира.
Когда трапеза завершилась и со столов было убрано, Херьольв встал.
— Вельва, надеюсь, ты осталась довольна всем, что было сегодня вечером, — заговорил он громко, так, что голос его заполнил весь длинный дом. — Мы собрались в надежде, что по мудрости своей ты сможешь сказать нам, как долго продлится голод и есть ли возможность покончить с этой бедой.
— Мне нужно побыть в этом доме подольше, — ответила она. Голос у нее был тонкий и с присвистом, словно ей было трудно дышать. — Мне нужно впитать его духов, увидеть знамения, почувствовать его душу. Слишком рано судить. Я буду здесь, на этом сиденье, всю ночь, а завтра после полудня, уверена, смогу ответить на твой вопрос.
Все разочарованно вздохнули. Те, что жили поблизости и могли добраться до дому в темноте, ушли. Остальные заночевали у Херьольва, с тревогой ожидая света, который в это время года приходит так поздно, что сразу же начинает меркнуть, едва коснувшись земли.
На другой день после полудня, когда все снова собрались, произошла заминка. Вельва вдруг заявила, что ей нужна помощь, что нужно, чтобы кто-то пел настоящие ведовские песни, когда ее дух начнет покидать тело. Песни помогут духу высвободиться и начать странствие в другой мир. Все оцепенели от страха. Вельве никогда прежде не требовался помощник. Херьольв обратился к собравшимся в доме, мол, коль кто в силах помочь, прошу выйти вперед. Никто не откликнулся. Вельва сидела на своем высоком месте, щурясь и нетерпеливо оглядывая зал. Херьольв повторил призыв, и все удивились, когда вперед спокойно выступила Гудрид.
— Ты знаешь ведовство? — воскликнул Херьольв. Наверное, не меньше был поражен отец Гудрид, Торбьерн.
Он просто разинул рот от удивления.
— Да, — ответила Гудрид спокойно. — В Исландии я жила приемышем в доме друзей моего отца, у Орма и Халлдис, и Халлдис научила меня ведовским песням. Была бы здесь Халлдис, она сделала бы это лучше, но, думаю, слова я не забыла.
Маленькая Вельва недоверчиво усмехнулась и поманила Гудрид к себе, подавшись вперед, и, наверное, попросила молодую женщину произнести священный стих, чтобы испытать ее, потому что Гудрид пропела какую-то строфу голосом столь тихим, что никто не разобрал и двух слов, и слова эти звучали как-то странно, словно чужие. Маленькая Вельва коротко кивнула и снова откинулась на подушку.
В этом месте отец Гудрид, Торбьерн, обычно очень покладистый, вмешался.
— Я не позволю втягивать мою дочь в ведовство, — громко заявил он. — Это опасное дело. Никто не знает, чем это может кончиться.
— Я не ведунья и не пророчица, но коль скоро могу помочь беде, то готова принять участие, — твердо ответила ему Гудрид.
Такое неповиновение Торбьерну пришлось не по нраву. Он круто повернулся и вышел из дома, расталкивая собравшихся и бормоча, что не желает смотреть на позор дочери.
— Духи все еще подозрительны и не показываются мне, — сказала Вельва после короткого молчания, когда все снова уселись. — Их нужно успокоить и призвать сюда.
Она махнула рукой Гудрид, а та переглянулась с несколькими женами хуторян. Эти женщины выбрались из толпы и по указанию Гудрид стали кольцом, а мужья их смотрели кто с любопытством, кто смущенно. С полдюжины женщин стали лицом друг к другу, Гудрид в середине. Толпа стихла, и Гудрид запела слова ведовской песни. У нее был высокий чистый голос, и пела она, ничуть не смущаясь. В лад ее голосу женщины стали покачиваться, потом взялись за руки, и круг начал медленно вращаться против солнца. Мужья и сыновья смотрели на них, наполовину испуганно, наполовину изумленно. Это было женское дело, нечто такое, о чем мужчины мало знали. Гудрид все пела, стих за стихом, и женщины постарше, сначала тихо, потом громче, повторяли строфы. Некоторым в зале песни эти напоминали колыбельные, слышанные в детстве, но только, похоже, Гудрун, знала все стихи и повороты лада. Так она и пела, без запинки. Наконец ее голос замер, и женщины скользнули обратно в толпу, а Вельва посмотрела на Гудрид.
— Поздравляю тебя, — сказала она. — Кто бы тебя ни учил, научил тебя хорошо, и духи отозвались. Я чую, они здесь, вокруг нас, и готовы отнести мой дух к богам.
Она подозвала Гудрид поближе и начала тихо напевать. Наверное, Гудрид узнала песнь, потому что она стала отвечать, подхватывая припев, повторяя строфы, меняя строку, добавляя другую. Туда и обратно ходила песнь между двумя женщинами, их голоса сплетались, и Вельва начала раскачиваться взад-вперед на стуле. Потом слова образовали круг. Были повторы и долгие паузы. Люди в толпе начали шаркать ногами, посматривать друг на друга и снова на высокое место, где сидела одетая в синий плащ пророчица. Ни один человек не ушел. Наконец, спустя полчаса с небольшим, голос Маленькой Вельвы замедлился. Гудрид, все еще стоявшая возле нее, почувствовала, что свое дело она сделала. Голова Вельвы опустилась на грудь — казалось, ведунья одновременно бодрствует и спит. Какое-то время ничего не происходило, потом очень медленно Вельва подняла голову и посмотрела прямо в переполненное людьми помещение. Она кивнула Гудрид, и Гудрид невозмутимо отошла в первый ряд зрителей, повернулась и посмотрела на Маленькую Вельву.
Херьольв откашлялся.
— Ты можешь ответить нам на наш вопрос? — спросил он. Ответ Вельвы был четок.
— Да. Мое видение было ясным и безоблачным. Мой дух описал круг в воздухе, и я увидела, как ломается лед на фьорде. Я увидела первые проростки молодой травы, хотя перелетные птицы еще не вернулись на свои гнездовья. Дни еще коротки, но воздух уже теплый. Весна в этом году придет рано, и через несколько дней ваши испытания закончатся. Голод, мучающий вас, минует, и больше никто не умрет. Вы доверились богам и будете вознаграждены.
Вдруг Вельва перевела взгляд на Гудрид и обратилась прямо к ней:
— У меня есть предсказание и для тебя. Духи-вестники так очарованы твоим знанием ведовства и песнями, что принесли мне вести о твоей судьбе. Теперь я могу вознаградить тебя за помощь, которую ты мне оказала. Тебе суждено вступить в почетный брак здесь, в Гренландии, но он будет недолгим. Ясно вижу, все твои пути ведут в Исландию и к ее народу. Там ты положишь начало знатному и славному роду и вовеки останешься в его памяти.
Тюркир завершил рассказ.
— Теперь ты понимаешь, Торгильс, — сказал он, — почему Торвалль, как увидел, что ты изображаешь однонога, так и решил, что способности к ведовству и умение летать духом ты перенял у своей приемной матери. Гудрид могла бы стать умелой вельвой, когда бы не общалась столько с ревнителями Белого Христа.
Я знал, что имеет в виду Тюркир. Гудрид, вернувшись из Пикшевого фьорда, слишком много времени проводила с женой Лейва, Гюдой, ревностной христианкой. Часто видели, как две женщины вместе ходят в Хижину Белого Зайца. Тюркира с Торваллем беспокоило, что человек, столь одаренный умениями и знаниями исконной веры, переходит к нелепой новой вере. Интерес Гудрид к христианству поколебал их собственную веру в исконных богов, и им было неловко. Они не понимали того, что теперь понимаю я, — истина заключается в том, что хорошие язычники становятся хорошими христианами, и наоборот. Не столь важна вера, какую исповедует человек, сколько таланты исповедующего. То же относится к военачальникам и властителям — в этом я убедился во время моих странствий. Я видел, что нет особой разницы, носит ли великий военачальник шкуры и красится ли вайдой или он в позолоченном шлеме и прекрасно пошитой одежде из персидского шелка, какую носят конные воины королевства между двумя великими реками. Воинский гений везде один, и умение мгновенно принимать нужные решения в нужный час не зависит от платья. То же с власть имущими. На поляне в голом лесу возле угасающего походного костра я слышал речи, произносимые на совете племени, чья одежда кишела блохами, но речи эти, будучи украшены парой хорошо отшлифованных фраз, вполне сравнились бы с теми, что я слышал в конклаве ученейших, умащенных благовониями советников басилевса. Я говорю о том якобы представителе Христа на земле, который восседает на золоченом троне в порфировой палате и делает вид, что он — воплощение тысячелетней учености и утонченной культуры.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что самой прискорбной потерей от того, что Гудрид ступила на путь Белого Христа, было то, что потерял я. Моя приемная мать могла бы стать воистину выдающейся жрицей исконной веры, когда бы она предпочла учиться у Маленькой Вельвы. Ибо дивная черта старых верований заключается в том, что хранителями их в основном были женщины — знай о том окружающие меня монахи, вот случился бы переполох. В норвежском языке суть пятнадцать разных елся? для описания разного рода женского ведовства и вдвое меньше слов для мужского. Даже Одину, меняющему обличья, настолько присуще женское, что вызывает удивление и восторг, как оно проявляется, когда он принимает облик женщины. Напротив, Белый Христос избрал мужчин главными своими поборниками, а женщины исключены из церковного священства. Таким образом Гудрид сузила свой мир в тот день, когда по закону приняла веру в Белого Христа. Последуй она исконной вере, она приобрела бы уважение и влияние и могла бы помогать людям, среди которых жила. Но как благочестивая и безгрешная христианка, она была обречена стать отшельницей и жить сама по себе. Впрочем, я забежал вперед в моем повествовании…
Торвалль и Тюркир изо всех сил втолковывали мне: коль не пользоваться исконными путями, то вера в Белого Христа вскоре затопит их, подобно надвигающемуся приливу. Быстрота, с какой вера в Белого Христа захватила Исландию, тревожила моих наставников, они боялись, что то нее произойдет и с Гренландией.
— Не понимаю, как могут люди Белого Христа утверждать, что они люди мирные и добрые, — язвительно говорил Торвалль. — Первый проповедник, которого они послали в Исландию, был разбойник по имени Тангбранд. Он бродил по стране, стращал хуторян, чтобы они приняли его веру, и когда над ним подшутили, сказав, что его идеи безумны, он вышел из себя и убил в драке двоих исландцев. Чтобы попытаться совладать с ним, ему устроили встречу с ученой вельвой, на которой они должны были обсудить достоинства их вер. Вельва выставила Тангбранда полным дураком. Он был так унижен, что сел на корабль, идущий в Норвегию, а вельва доказала свою правоту, попросив Тора наслать шторм, который едва не потопил этот корабль по дороге.
— Исландцы оказались чересчур покладисты, — добавил Тюркир. — Когда, спустя несколько лет, проповедники вернулись в Исландию и снова начали там проповедовать, у людей недостало духа прекратить бесконечные споры и ссоры между теми, кто решил принять новую веру, и теми, кто хотел остаться в исконной. Все были сыты этим по горло, так что их представители сошлись на Альтинге, имея поручение просить законоговорителя принять о том решение. Тот ушел, сел и, накрыв голову плащом, размышлял об этом почти весь день. Потом он поднялся на Скалу Закона и объявил, что будет меньше беспокойства, коль скоро все примут новую веру как законную, но каждый, кто желает держаться исконной веры, может это делать.
— Нам и в голову не приходило, что люди Белого Христа не смирятся, пока не заграбастают всех. Мы благополучно жили бок о бок с другими верами, у нас и в мыслях не было, что мы — единственно правые. Мы допустили ошибку, решив, что Белый Христос — всего лишь еще один бог, которого радостно встретят остальные боги и который будет жить с ними в мире. Ох, как мы ошиблись!
Разумеется, мое языческое образование было обрывочным. Торвалль и Тюркир нередко путали веру с суеверием, но, в конце концов, это не имело особого значения. Меня увлек тот хаос сведений, которым они меня наделяли. К примеру, от Тюркира я узнал первые свои руны. Он вырезал рунические черты на плоской дощечке и заставил меня выучить рунический алфавит наизусть. Еще он научил меня читать дощечки с закрытыми глазами, водя пальцами по чертам и представляя их в уме.
— Это может пригодиться, — сказал он, — коль скоро нужно будет обменяться сведениями тайно, или письмо окажется настолько старым и стертым, что глазом его не увидишь.
Чтобы отплатить моим наставникам, я изо всех сил старался видеть вещие сны, которые годились бы для толкования. Однако оказалось, что такие сны не приходят просто так. Сначала следует изучить путаные тропы исконной веры, после чего постичь, как на них выйти, порою не без помощи зелий или аскетических подвигов. Для этого я был еще слишком мал. Выспрашивать о ведовстве у моей приемной матери мне не очень хотелось — она к тому времени все больше углублялась в христианство, и я не был уверен, что мой интерес к старой вере она одобрит.
Кроме того, в ту зиму Гудрид заботили дела куда более земные. Старый Торбьерн, ее отец, умер вскоре после нашего возращения из Пикшевого фьорда, и Гудрид как единственный оставшийся в живых ребенок унаследовала все его имущество. Потом Торстейн Черный заявил, что не вернется на хутор в Пикшевом фьорде. Он чуял, что для него то место несчастливое, и не желал начинать там все заново, ведь для этого пришлось бы искать новую хозяйку, помощницу по хозяйству. Поэтому к январю он нашел покупателя на хутор целиком, и тот платил ему по частям, а поэтому Торстейн смог вернуть Гудрид долю ее покойного мужа. Так Гудрид, по-прежнему бездетная, еще красивая, еще молодая, стала богатой женщиной. Никого особо не удивило, что не прошло и года ее вдовству, как к моей прекрасной приемной матери подступился новый достойный поклонник, и она приняла его предложение. Зато всех удивило, что ее новый муж объявил вскоре, что снаряжает корабль в Винланд, где думает основать новое постоянное поселение на том самом месте, на которое два брата Эйрикссона, Лейв и Торвальд, возлагали свои надежды.
Почему новый муж Гудрид, Торфинн Карлсефни, решил попытать счастья в далеком Винланде? Отчасти, как я полагаю, по долгу чести перед моим отцом Лейвом. По обычаю северного народа, когда мужчина хочет жениться, он должен получить согласие старшего невестиного родича-мужчины. В случае с Гудрид это был Лейв, а он охотно согласился на этот брак. И когда Лейв вскоре изложил Торфинну свои виды на Винланд, думаю, что Торфинн, имевший старопрежние понятия о семейной верности, почувствовал себя обязанным принять этот план. Лейв все еще был уверен, что Винланд может стать новой и процветающей землей для гренландцев. Однако, будучи главой семьи в Браттахлиде, сам он отправиться туда не мог, но сделал все, чтобы поддержать это новое предприятие. Он одолжил Торфинну дома, которые там построил и которые считались его собственностью, и дал в помощь нескольких человек, игравших немалую роль в его хозяйстве. Среди них оказались мои тайные наставники — Торвалль и Тюркир Кузнец — и два раба, которых Лейв приобрел в том же плавании, что привело его к ложу моей матери на Оркнеях.
Меня всегда интересовали Хаки и Хекья, они были как-то связаны с моим загадочным прошлым. Считалось, что они муж и жена, и это принимали на веру. С другой стороны, ничего иного им не оставалось, как жить вместе, четой, раз уж свела их судьба. Их захватили викинги во время набега на какой-то шотландский берег и привезли на корабле в Норвегию, где, как и Тюркир в свое время, они были выставлены на продажу на невольничьем рынке в Чепинге. Один из вассалов конунга Олава, сына Трюггви, так и купил их, как мужа и жену. Он полагал, что эта пара пленников — христиане, и хотел подарить их конунгу, думая снискать тем королевскую милость. Конунг Олав в свою очередь мог бы потом снискать одобрение людей и добрую славу, даровав двум рабам свободу. К огорчению покупателя, оказалось, что Хаки и Хекья вовсе не христиане, но держатся какой-то языческой веры, такой неясной, что никто не мог понять, что означают их бормотанье и песнопения. Олав продержал их у себя несколько месяцев, но скотты не проявили ни малейшей склонности к работе по хозяйству. Только тогда они бывали счастливы, когда оказывались где-нибудь на горной пустоши или открытом болоте, которые напоминали им о родине. И вот, когда мой отец Лейв гостил при дворе, норвежский конунг сбыл с рук двух как будто совершенно бесполезных рабов, подарив их Лейву с замечанием, что он, конунг, надеется, что Лейву удастся найти применение этим «диким скоттам», как он выразился, которые единственное, что умеют, — это быстро бегать по открытой местности. Лейв нашел прекрасную работу для Хаки и Хекьи, как только вернулся в Гренландию. Эта пара стала превосходными пастырями для овец и коров. Каждое лето они проводили на самых дальних вересковых пустошах, где устраивали себе временные жилища, накрывая ветками и сухой травой ямы в земле. Там они жили уютно, точно летние зайцы, с которыми были схожи и своей способностью к необыкновенно быстрому бегу. Они легко догоняли отбившуюся от стада овцу, и цены им не было, когда во время осеннего перегона скота с дальних пастбищ домой в зимние теплые хлева приходилось разыскивать заблудившихся животных. Остальную часть года они занимались разными работами на хуторе, и я часто подглядывал за ними, гадая, была ли моя мать с ее ирландской кровью такой ясе светлокожей и темноволосой, и без особого успеха пытаясь понять слова гортанного, журчащего языка скоттов.
Плавание Карлсефни было самым крупным и хорошо подготовленным из всех походов в Винланд. Отправлялось почти сорок человек, включая пятерых женщин. Гудрид настояла на том, что будет сопровождать своего нового мужа, и взяла с собой двух служанок. Еще две женщины были женами хуторян, чьи мужья вызвались помочь с расчисткой земли при поселении, взамен желая получить участки в будущем. Эти две супружеские четы были еще слишком молоды, своих детей не имели, и Торбьерн, пятилетний сын Карлсефни от предыдущего брака, был оставлен в Браттахлиде с приемными родителями. Так получилось, что единственным ребенком на борту кнорра оказался я, и было мне почти восемь лет. Я уговорил своего отца Лейва позволить мне отправиться в этот поход, и тот с готовностью согласился, к вящему удовольствию его старой карги-жены Гюды, которая по-прежнему на дух меня не переносила.
Кнорр, на котором мы должны были плыть на запад, принадлежал Торфинну. Это был хорошо оснащенный торговый корабль, прослуживший уже несколько лет. А теперь он купил второе судно, поменьше, в качестве разведывательного. Кроме того, Карлсефни, человек опытный, занялся списком необходимого для устройства первой усадьбы. Поговорив с Лейвом и другими людьми, уже побывавшими в Винланде, он погрузил на корабль добрый запас рабочей утвари — мотыг, топоров, пил, лопат и тому подобного, — кузнечные орудия, веревки и несколько мешков корабельных гвоздей на случай починки да еще три дюжины штук домотканого сукна. Это домотканое сукно — наинужнейшая вещь. Делают его из щипаной овечьей шерсти, вымоченной в кадках с мочой для удаления жира с шерсти. Женщины прядут пряжу, потом ткут сукно на ткацком стане, подвешенном к потолку главного дома. Лучшее сукно откладывается на корабельные паруса, а более грубое идет на одежду, одеяла, мешки и прочие нужные вещи. Чаще всего сукно остается того же тусклого бурого цвета, как шерсть на овце, но иногда ткань красят соками растений или цветной глиной в цвета более радостные — красный, зеленый или желтый. Особое сукно, вымоченное в смеси овечьего и тюленьего жира, почти непромокаемо. Из него шьются плащи для мореходов — такой плащ мой отец подарил моей матери на прощанье.
Мы отплыли с попутным ветром, и корабль скорее был похож на плавучий хутор. Маленький бычок и три молочные коровы заняли почти весь срединный трюм, а запах скота вместе с клочьями сена, наваленного копной, летел над водой по ветру. Первое время могло показаться, что по морю плывет скотный двор — коровы то ревели, то печально мычали, пока не привыкли к новому необычному распорядку.
С мальчишеским рвением я ожидал, что едва мы отойдем от земли, сразу же начнутся приключения и тревоги, но вскоре я, как и коровы, убедился, что жизнь на борту идет тем же порядком, что и дома. Я занимался своим делом — поил животных, задавал им корм, выгребал навоз. Кнорр шел торжественно, влача за собой на толстом канате разведывательную ладью. Море было спокойно, и смотреть было не на что, разве что на морских птиц, кружащихся над нами, да порой встречались стаи черных и белых, с длинными толстыми клювами водоплавающих. Эти птицы некоторое время сопровождали нас, то и дело ныряя и двигаясь вперед под водой. Когда я спросил Торвалля, почему эти птицы не поднимаются в воздух и не летают, он рассмеялся.
— Они не умеют летать, — сказал он. — Боги дали им крылья, больше похожие на рыбьи плавники. Даже из одной страны в другую они перебираются вплавь — из Исландии в Гренландию, из Гренландии в Винланд. Потому-то наши мореходы и предположили, что на западе должна быть земля, — увидели, как водяные птицы направляются в ту сторону.
Это было третье из множества путешествий в моей жизни, и я верил, что тут не обошлось без Одина — он послал мне этот плавание, нарочито разжигая во мне жажду странствий, которая привязывала меня к нему, как к Великому Страннику. Когда моя мать плыла с Берсея в Исландию, я был младенцем, а когда Гудрид везла меня из Исландии в Гренландию и мы потерпели кораблекрушение, я был еще слишком мал и немногое запомнил. Но этот переход из Браттахлида в Винланд произвел на меня глубокое и неуничтожимое впечатление. На этом пути впервые посетило меня пьянящее ожидание нового и неведомого. Однажды испытав это чувство, я навсегда пристрастился к нему, и мне хотелось все большего и большего. Оно сделало меня странником на всю жизнь — таково было желание Всеотца.
Моим первым впечатлением от пути на запад стал медленный, размеренный ход тяжело груженного кнорра. Он покачивался на длинных низких волнах, когда они, одна за другой, проходили под килем, и повторял одни и те же движения — вверх, вниз и легкий крен на борт. Взглянув на верхушку мачты, я заметил, что она вторит этим движениям, непрестанно вычерчивая круги на фоне неба. И каждое движение сопровождалось одной и той же последовательностью звуков — скрип напряженных снастей, когда судно поднималось на новую волну, чуть слышный стук мачтовой пятки в гнезде и плеск воды у штевня, когда кнорр опускался, а при крене что-то, плохо закрепленное, прокатывалось по днищу и глухо ударялось о борт. Я находил нечто завораживающие и утешительное в том, как жизнь на борту идет своей чередой, обусловленной расписанием и порядком наших трапез. Все начиналось на рассвете с rismdl, когда ночная смена получала холодный завтрак из сухого хлеба и овсяной каши; в середине утра на dagmal все корабельщики, кроме кормчего и смотрящего, собирались у маленького костра, разводимого из уголья на каменной плите, утвержденной на килевой кокоре в носу и защищенной от ветра, и принимали единственную на дню горячую пищу, обычно похлебку, хотя иногда бывала свежая рыба или вареная чайка, когда удавалось поймать. Наконец, при заходе солнца — ndttmdl, снова холодная пища — кислое молоко, skyr, и каша.
В первую же ночь, едва стемнело, Торвалль отвел меня в тихий уголок на палубе и велел смотреть вверх, в небо над темными очертаниями нашего паруса. Была еще весна, и ночи еще были темные, и можно было видеть звезды.
— Небо, — сказал он, — это свод черепа Имира, издревнего инеистого великана. Четыре карлика, Аустри, Вестри, Нордри и Судри, сидели по четырем углам, и они взяли искры и поместили их как звезды, и блуждающие, и закрепленные, чтобы освещать землю. Вот так боги сделали для нас возможным пролагать дороги по ночам.
Он показал мне leidarstjarna — Полярную звезду, по ночам она всегда стояла на одном и том же месте в небе — по правую руку от нас. Море было Торваллю родной стихией, каждый день в полдень он доставал маленький деревянный диск с зарубками по краю и метами, вырезанными на плоскости. Он поднимал его к небу так, что тень от маленького шестика в центре диска падала на резную поверхность, а потом задавал рулевому курс.
— Доверься богам, — говорил он мне. — Пока волки не нагонят солнце-Соль, она будет идти по небу, а мы следовать за ней понизу.
— А что делать, если облака и солнца не видать? — осмелился спросить я.
— Имей терпение! — рявкнул он.
Через два дня солнце закрыли не облака, а густой туман. Он был таким густым, что мы скользили словно в миске жидкого молока. Капли воды собирались на снастях из моржовой кожи, палуба потемнела от сырости, и в пятидесяти шагах ничего не было видно. Кнорр вполне мог ходить кругами, кормчий волновался и тревожился, и тут Торвалль вынул из кармана своего морского плаща плоский камень. Камень был тонкий и непрозрачный. Торвалль смотрел в него, поворачивая так и сяк в вытянутой руке. Наконец он указал вперед и немного в сторону.
— Держи так, — велел он, и рулевой подчинился ему без всяких вопросов.
Не считая двух дней, когда пришлось нам идти вслепую в тумане, полагаясь только на то, что Торвалль называл солнечным камнем, погода выдалась на удивление погожая, и все шло гладко. Торвалль непреложно верил во власть Тора над погодой и морем, и всякий раз, ловя рыбу на крючок в проводку, забрасывая удочку с кормы, непременно кидал малую часть улова в море — как жертвенное приношение. Никто не осмеливался в открытую осмеивать его, но я замечал, как некоторые корабельщики из числа крещеных обменивались насмешливыми взглядами и ухмылялись.
Тем не менее жертвоприношения Тору оказались весьма действенны. Даже морской болезнью никто не болел, кроме Гудрид, которую поддерживали служанки, когда ее рвало. И вот, на девятое утро, считая от того дня, как мы отплыли из Браттахлида, Торвалль потянул воздух носом и сказал твердо:
— Земля.
К вечеру мы тоже почуяли этот явный запах деревьев, доносившийся с запада. На десятое утро на горизонте показалось тонкая полоска — берег Винланда, а еще через сутки мы подошли к нему настолько близко, что Тюркир, Торвалль и другие, бывавшие здесь, смогли точно определить, где мы находимся. С помощью деревянного диска Торвалля кнорр пришел почти точно. Вожатаи объявили, что нам остался всего один дневной переход до того места, где находится зимовье Лейва.
Суша эта казалась необъятной. Берег прямо по курсу нашего корабля простирался в обе стороны так, словно нет ему ни конца, ни края. За береговой линией, где земля поднималась ступенями низких холмов, моему взгляду, насколько хватало глаз, открывалась темно-зеленая масса бесконечных лесов. По самому же берегу шли чередой серые мысы, разделенные глубокими бухтами и заливами. Порой там встречались песчаные отмели, но чаще — изъеденные морем скалы, о которые с грохотом разбивались волны. Отмели эти были цвета обыкновенно сероватого, кроме тех мест, где слой морских водорослей и лишайников добавлял зеленые и коричневые пятна. Всякому человеку из краев более теплых берег Винланда мог показаться суровым и устрашающим. Но мы пришли из пустынной Гренландии, а до этого — из Исландии, края не менее сурового. Нашим хуторянам Винланд обещал много. Они примечали первую зелень на лугах, которыми пестрела земля поодаль от берега, и первые побеги на низкорослых ивах и ольшанике. Бык и три коровы на борту тоже почуяли пастбище и забеспокоились, желая сойти на берег. Мы всматривались, выискивая следы пребывания скрелингов, а Тюркир, надо думать, мечтал вновь увидеть таинственных одноногое. Но ничего такого не было, земля казалась необитаемой.
Тем не менее Карлсефни был осторожен. Памятуя о смерти Торстейна от рук скрелингов, он подозвал двух наших «диких скоттов», Хаки и Хекью. Он сказал им, что хочет отправить их на берег, на разведку в глубь страны. Коль скоро они заметят скрелингов, говорил он, то должны избегать встречи с ними, затаиться и по мере возможности подсчитать число этих странных людей. Спустя три дня разведчики должны вернуться на берег, где корабль будет ждать их, став на якорь неподалеку. Хаки и Хекья наполнили котомки сушеной снедью, но ничего другого не взяли. Оба были в своей обычной одежде, имевшей вид грубого одеяла с разрезом для головы. На случай дождя имелся наголовник, но в остальном одеяние это было настолько несовершенно, что даже не запахивалось по бокам, если не считать единственной застежки, скреплявшей ткань между ногами. Больше ничего на них не было. Оба сели в запасную ладью, а Торвалль с несколькими людьми принялись грести к берегу. Там скотты вылезли прямо в воду, вброд добрались до суши и исчезли в кустах. Кроме одного-единственного ножа, при них не было ни оружия, ни других орудий, ни даже кремня и огнива, чтобы добыть огонь.
— Как поймают их скрелинги, так и подумают, что это люди из племени еще более жалкого, чем они сами, — сказал кто-то, когда мы взялись за весла и отвели кнорр на безопасное расстояние, вне досягаемости стрел.
Эти три дня показались вечностью восьмилетнему мальчику. Карлсефни решительно отказался отпускать кого-либо на берег. Пришлось сидеть на кнорре, нетерпеливо глядя на прибой, без особого успеха пытаясь ловить рыбу и высматривая, не шевелится ли что-нибудь на берегу, да так ничего и не видя, пока вдруг откуда ни возьмись не явились две бегущие худые фигурки. Торвалль и еще двое сели в ладью и поплыли за ними. Скотты принесли добрую весть. Они сказали, что не видели никаких скрелингов, ни единого следа.
Сделав еще два дневных перехода вдоль берега, в полдень мы добрались до зимовья Лейва, но не сходили на берег, пока Торвалль и четверо мужчин с оружием наготове не проверили брошенные дома, нет ли там чужаков. Но не нашли никаких признаков, что кто-то побывал здесь за два года, минувших с того несчастливого плавания. Разведчики жестами велели нам отвести кнорр на якорную стоянку, и к ночи все наши благополучно перебрались на берег и поставили суконные палатки, в которых нам предстояло жить, пока не подновим заброшенные дома.
Дождь, ветер и снег в течение трех зим обрушивались на зимовье Лейва, пока лачуги из дерна и камня не обвалились и не осыпались. Стропила упали внутрь. Сорняки и дикие травы укоренились в полу. Ведь то было временное жилье, потому и крыто было сукном, только чтобы укрыться от непогоды. Мы же хотели остаться здесь, нам нужно было нечто более прочное и основательное. Стали поправлять и расширять прежние дома, затеяли новую стройку — большой длинный дом, расчищали землю под загоны для скота, копали выгребные ямы. Наш кнорр, такой нагруженный при отплытии, теперь оказался скудным источником съестных припасов. Скотина по весу заняла большую часть, еще Карлсефни привез снаряжение и орудия впрок, на будущее, а не пищу насущную. Так что в тот первый месяц мы почти голодали. Разумеется, о том, чтобы забить и съесть скотину, и речи не было. В ней было начало нашего стада, во всяком случае, мы на это надеялись. У нас не хватало времени ни на рыбную ловлю, ни на поиски дичи в лесу. Мы работали от зари до зари, нарезая, перенося и укладывая сотни кусков дерна в стены нашего нового длинного дома. Вскоре люди начали жаловаться на голод. При столь тяжкой работе им требовалась настоящая пища, а не жидкая каша. Христиане, бывшие среди нас, начали молиться своему богу, взыскуя его помощи в облегчение своих горестей. Она поставили символ своей веры, крест, на границе поселения, и когда Торвалль — не без задорного умысла, как мне кажется, — построил на противоположном конце небольшой навес и сложил под ним груду камней — алтарь Тору, чуть было не началась драка. Христиане обвиняли его в том, что он лукавый язычник. Торвалль же предупредил, что уложит всякого, кто попытается повредить алтарь Тора.
Карлсефни приставил Торвалля к постройке дома, а не к охоте. Его невероятная сила очень пригодилась, ведь стены росли, и дерн приходилось поднимать все выше. Но все видели, что охотника тянет в лес. Наконец, когда голод стал действительно нестерпимым, Карлсефни отпустил Торвалля на охоту, хотя большинство из нас не понимало, как один человек может выследить и добыть столько дичи, чтобы накормить сорок голодных ртов. Торвалль ничего не сказал, только, по своему обыкновению, что-то буркнул, взял копье и собрался. Покинув лагерь, он сначала пошел к маленькому алтарю, снял со своего ожерелья один зуб полярного медведя и положил его как жертвоприношение на камень. Потом вошел в густой кустарник. И сразу исчез.
Когда Торвалль не появился и на третий день, Карлсефни и другие мужчины постарше забеспокоились. Снова пошли разговоры о скрелингах и предположения, что они схватили или убили нашего охотника. Наконец Карлсефни вызвал желающих отправиться на поиски Торвалля. Он сказал, что сам поведет отряд. Они должны взять оружие и найти и скрелингов, и Торвалля. Некоторые возражали, ибо Торвалля все недолюбливали, особенно же христиане. Иные говорили, коль скоро скрелинги захватили этого угрюмого скареду, тем и лучше. Разумеется, Тюркир сам вызвался отправиться на поиски друга, как и чета скоттов. Я же постарался примкнуть к маленькому отряду, чтобы на время избавиться от работы на стройке.
Отыскать Торвалля оказалось не слишком сложно. Хаки и Хекья, рыскавшие впереди отряда по лесу, точно пара гончих, на третий день сообщили, что нашли Торвалля на соседнем мысу, но он отказался вернуться с ними. Решив, что Торвалль ранен, мы полезли через чащу, устали, исцарапались, но добрались до Торвалля. Он лежал, раскинувшись, на плоской вершине небольшого мыса, выступающего в море. К ярости христиан и облегчению его друзей, Торвалль был в добром здравии. Выглядел он на редкость умиротворенным — лежал на спине, уставившись в небо, и что-то бормотал сам себе, время от времени грубо почесываясь. На миг мне показалось, что охотник сошел с ума или раздобыл чего-то хмельного и напился. Один человек из нашего отряда, христианин по имени Бьярни, закричал на Торвалля, дескать, что это он изображает. Торвалль встал и сердито глянул на тех, кто его расспрашивал.
— Здесь не на кого охотиться, — сказал он им, — по крайней мере, чтобы сразу накормить сорок человек. Только маленькие зверьки да птицы. Может быть, потом, когда у меня будет больше времени, чтобы осмотреть эту землю, я найду, где можно поставить ловушки на более крупного зверя. Поэтому я сочинил хвалебную песнь Тору и читал ему и просил его дать нам пищу.
— Тор! Ах ты язычник! — завопил Бьярни. — Неужели ты думаешь, что твой бог, этот безмозглый дурень, что-нибудь нам даст? С тем же успехом можно просить у моря рыбы.
— Посмотрим, может, и даст, — грубо ответил Торвалль.
Мы вернулись в лагерь, и многие поселенцы неодобрительно поглядывали на Торвалля. Иные же и вовсе повернулись к нему спиной. Я слышал, как говорили, что он человек вздорный, напичканный суевериями, слишком ленивый, чтобы охотиться как должно, и впустую потратил время, пока другие тяжко трудились.
На следующее утро один из людей пошел вдоль берега собирать плавник для костра, чтоб было на чем сварить кашу, но скоро прибежал обратно в лагерь, оступаясь — так он был взволнован.
— Хватайте ножи и топоры. На отмели лежит мертвый кит, — крикнул он. — Его, наверное, выбросило ночью. Там на всех еды хватит недели на две!
Торвалль, сидевший у костра, поднял косматую голову и разразился торжествующим ревом.
— Вот вам, приспешники Белого Христа! Старому Рыжебородому понравилась хвалебная песнь, и он послал нам пищу. Идите и набейте свои завидущие утробы.
Все бросились на отмель и стали рубить кита на куски. Он был футов двадцати пяти длиной и незнакомого вида — таких китов никто раньше не встречал, даже Карлсефни, видавший множество разных китов в своих торговых плаваниях. Однако туша была такая же, как у любого другого кита, с толстым, в три дюйма, слоем жира, который мы вырезали полосами, чтобы добраться до сочного темно-красного мяса. Это была великолепная находка. Ворвань использовали как жир для стряпни и солили впрок, а темно-красное мясо мы сразу стали жарить и есть. Вкус у него, как у говядины, которая хорошо повисела и дошла. Торвалль воспользовался случаем позлобствовать над христианами, высмеивал их, говоря, что Тор оказался куда тороватее ихнего Христа. И в конце концов довел их до того, что они пришли в отчаяние и стали говорить, будто мясо это проклято и от него у них колики в желудке, и нужно выбросить эту нечестивую плоть. Однако я заметил, что прежде они хорошенько насытились, а потом уж для виду побросали немного мертвечины в море.
Вынесенный на берег кит положил конец голоду, ибо еще через несколько недель земля начала воздавать нам от своих щедрот. Лейв поставил свое зимовье у самого устья, у слияния двух речек, впадавших в морское мелководье, обнажавшееся при отливе. Обе речки кишели рыбой. Одной из первейших моих задач был копать канавы в песчаных отмелях. Стаи палтуса и другой плоской рыбы с приливом заплывали на отмель покормиться, а когда вода спадала, оставались в моих канавах. Я разнообразил свою добычу, собирая раковины и мидий на широком лукоморье, а еще помогал взрослым ставить сети на великолепных лососей и морскую форель, которая поднимается вверх по рекам. По сравнению с нашей, гренландской, природа здесь была необычайно щедрой. Луга вблизи устья, поросшие высокой дикой травой, служили отличным пастбищем для нашей скотины, а прежде там паслись олени, следы которых четко отпечатывались на речном берегу. Самые бывалые из наших мореходов нигде не видели таких лесов, в основном из пород с мягкой древесиной, но там встречались и совершенно незнакомые деревья. Одно желтое дерево, очень похожее на нашу березу, давало древесину столь же крепкую, как у нашего дуба, другое же, с трехпалыми листьями, имело древесину столь красивую и твердую, что Тюркир, любуясь ею, вертел и так и сяк и отшлифовывал до цвета темного меда. Как люди, изголодавшиеся по дереву, мы не знали, за что схватиться: рубить ли небольшие деревья себе на дома или валить крупные и откладывать на просушку, чтобы скопить драгоценный груз для отправки в Гренландию.
Всю вторую половину лета длилась страда — сбор дикого урожая по опушкам леса. Первой принесла плоды дикая вишня, вслед за ней созрел лесной орех, а потом началось изобилие диких ягод, набухающих и созревающих на кустах и кустарничках, которые пестрели красным и пурпурным цветом, темно-синим, алым и золотым. Многие растения нам были известны — голубика, морошка, малина, логанова ягода и клюква. Но встречались и неведомые, и порою столь ярко окрашенные, что поначалу думалось, не ядовитые ли? Тогда мне приказывали засесть в подлеске и проследить, клюют ли их дикие птицы. Коль скоро птицы кормились, то и мы собирали их и сушили про запас на зиму то, что не съедали сразу же.
Только почва тамошняя не слишком радовала: легкая и тощая, не такая тучная, как мы надеялись, она лежала тонким пластом на прибрежном песке и гальке. Впрочем, была она не хуже таковых же почв в Исландии и Гренландии, и хуторяне не жаловались, ибо здесь землепашество дополнялось превосходной охотой. В долгие летние дни удавалось поймать оленя в западню на краю луга, а в силки — диких уток, которых на озерах и болотах собиралось видимо-невидимо. Не прошло и месяца, как мы высадились, когда начался ход китов. Небольшое стадо китов-лоцманов зашло в залив при высокой воде, а нам на лодках удалось зайти им в тыл и погнать их на отмель как раз в то самое время, когда начался отлив, так что животные не смогли уйти и остались лежать на отмели. Это была бойня. Вода окрасилась красными лентами крови, все, кто способен был удержать в руке нож или топор, вошли в воду. Опьяненные кровью, мы убили по меньшей мере двадцать животных, они бились в агонии, и пенилась алая кровь. Мы вытащили туши на берег, освежевали и разрубили на куски — этого мяса нам хватило на три месяца.
Тюркир устроил мастерскую и кузню на самом берегу реки. Копаясь в топи за границей поселения, он выворачивал похожие на краюхи хлеба глыбы, покрытые твердой коркой, приговаривая, что выплавит из них мягкое железо, когда понадобится пополнить запасы орудий. Тогда-то он и заявил, что ему нужен помощник, и постарался, чтобы я стал его подмастерьем. В своей кузне он показал мне, как делается глинобитная печурка, набивается поочередно слоями угля и болотного железа, а потом все поджигается, и остается только ждать, когда сильный жар сделает свое дело, после чего печь можно раскрыть и соскрести с углей куски железа-сырца. Покуда я подкладывал уголь и возился с мехами, он калил, ковал, выковывал металл и важно поведывал мне об исконных богах и их путях. То, как Тюркир калит железо и бьет по нему молотом, а потом окунает в воду, сотворяя нужные нам орудия, мне казалось почти магическим действом, и я охотно воспринял основную идею Тюркира — между ковкой металла и ведовством существует неразрывная связь. Тюркир в облаке дыма и пара бормотал простые заклинания, глухо взывал к богам и тщательно соблюдал запреты и заветы своего ремесла. Никогда у него два лезвия не ложились поперек друг друга. Утром, начиная работу, он бросал в огонь щепотку соли, а в конце дня водружал рабочий молот на построенный им маленький алтарь Тора. Завершив какую-нибудь вещь, будь то нож или рожон копья, он проговаривал короткую молитву и, сорвав несколько листьев, разминал их в зеленую массу и смазывал ею еще горячий металл — так свершал он жертвоприношение.
— Сок дает металлу силу, — говорил он мне, ухватив за кончик рожон или серп рукою, обмотанной тряпкой, и опускал в чан с водой. Слышалось шипение, и поднимался пар.
В маленькой закопченной кузнице, отдыхая от молота, наковальни и рдеющего железа, Тюркир рассказывал мне все, что он знал о galdra — о заклинаниях и чарах, которые составляют основную часть ведовского делания.
— Их сотни, — говорил он. — И каждое годится для разного в разных случаях. Насколько они действенны, зависит от опыта и умения того, кто ими пользуется. Я знаю всего немного, пожалуй, две дюжины, и почти все они связаны с моей кузнечной работой. Я никогда не завершаю ни воинского меча, ни морского ножа, ни охотничьего копья — ни единой вещи, не совершив над нею положенного galdra, чтобы вещь верно служила своей цели. Но все это — galdra ремесленника. Есть и более могущественные, боевые. Есть заговор на утешение ярости в сердце воина, и другой — на крепость щита перед битвой, он поможет твоим соратникам выйти из стычки невредимыми, третий же — — на ловкость, произнеся его, ведун способен поймать стрелу на лету. Четвертый — над кубком с водой, окропи ею воина, и он выйдет из грядущей битвы, может быть, и раненым, но живым.
Тюркир не замечал, что меня не привлекают воинская доблесть, подвиги силы и рассказы о пролитии крови. Сказать по правде, я всегда побаивался моего похожего на карлика наставника и жестокой радости, с которой он поведывал мне о самых страшных кровопролитиях. Он смаковал историю о — том, как Велунд, мастер-кузнец и «правитель эльфов», заманив к себе в кузню юных сыновей конунга Нидуда, отрубил им головы, когда они заглянули в его сундук с сокровищами.
— Ты знаешь, зачем он сделал это, Торгильс? — спрашивал Тюркир, приваривая полосу твердой стали к мягкому серпу, чтобы лезвие было острым. — Он мстил Нидуду. Велунд был столь умел в кузнечном деле, что злой Нидуд похитил его и подрезал ему сухожилия на ногах, чтобы он не сбежал, и заставил его работать золотых дел мастером при своем дворе. Велунд же выждал, когда молено будет заманить жадных и глупых сыновей Нидуда в свою мастерскую. Там он убил их, из их глаз сделал драгоценные камни, из зубов — ожерелья, а из черепов — кубки, окованные серебром. Матери их он подарил драгоценные камни, сестре — ожерелья, а отцу — кубки. — Тюркир мрачно и удовлетворенно улыбнулся. — А под конец он соблазнил дочь конунга Бодвильд и бросил ее с ребенком, а сам улетел на крыльях, сделанных из железа, прочь из своего плена.
Гудрид была беременна. Тут все поняли, почему ее мучила морская болезнь во время нашего плавания и почему она настояла на том, чтобы взять с собой из Браттахлида двух служанок. Большая часть поселенцев приняла ее беременность как добрый знак. Это означало, что наше маленькое поселение будет процветать и расти. Я, как и все, желал Гудрид счастья, но был смущен и в сомнении. Ибо большую часть детства почитал себя за родного сына Гудрид, а теперь, похоже, у меня появится соперник.
Поздней осенью того, первого года в Винланде, Гудрид родила здорового, горластого младенца мужеского пола. Ему дали имя Снорри, что означает «буйный» или «упрямый», и он стал первым из нашего народа, родившимся в том отдаленнейшем из норвежских поселений. Может быть, он остался единственным, кто родился там. Этого я не знаю, ибо многие годы не получал никаких известий из Винланда. Полагаю, их нет вообще. Мне остались только воспоминания о великом веселье и суматохе того дня, когда Снорри явился в сей мир, и о пиршестве в честь его рождения, которое устроил Торфинн, гордый отец, в нашем великолепном новопостроенном длинном доме. Может быть, то была ревность, а может быть, заговорило во мне шестое чувство, предупреждая о дурном, но в тот вечер, когда все мы собрались в длинном доме и расселись по скамьям, и слушали здравицы Торфинна в честь рождения первого на том берегу ребенка, меня исподволь грызла уверенность, что золотые деньки нашего поселения сочтены.
Вестники нашего поражения появились спустя три дня. Близился полдень погожего солнечного дня, колонисты разбрелись по своим обыденным делам — кто удил рыбу, кто отправился в лес охотиться и валить лес, большинство же трудилось в домах или возле них или расчищало землю. Наверное, женщины готовили пищу, потому что я помню запах оленины, жарящейся на вертеле на открытом огне. Один из строителей, сидя на крыше дома, укладывал куски дерна, пригоняя их друг к другу так, чтобы вода не просачивалась. Он распрямился, разминая спину, и случайно глянул на море. И замер, и закричал, указывая на берег. Его крик всех встревожил, мы повернулись и тоже посмотрели. Из-за дальнего выступа мыса появлялись маленькие лодки. С такого расстояния они казались просто черными иглами, но было совершенно ясно, что это — ^ скрелинги. Все бросили свои дела, толпа в едином порыве вздрогнула от дурного предчувствия. Не следует забывать, что на эту пустынную землю прибыли землепашцы и рыбаки, а не бывалые воины, и от одного появления чужаков по спинам у всех нас пробежал холодок.
— Выкажите, сколько можете, дружелюбие. Ведите себя как обычно, — предупредил Торфинн. — Не делайте резких движений, но и не подпускайте их слишком близко. Подождем и узнаем, чего они хотят.
Маленькая флотилия скрелингов — там было девять кожаных лодок — приближалась. Сидевшие в лодках, казалось, были столь же удивлены и насторожены, как и мы. Они сбавили скорость и осторожно провели лодки через отмели, держась шагах в пятидесяти от берега и с любопытством глядя на нас. Ни одна сторона не сказала ни слова. Все напряженно молчали. Тут один из скрелингов встал в лодке — это была узкая, корытообразная посудина, не очень хорошо сделанная — и начал размахивать рукой над головою. В руке у него было что-то вроде лопасти, которая издавала жужжащий звук, нечто среднее между тихим гулом и бормотаньем.
— Как ты думаешь, что это значит? — спросил Торфинн у своего заместителя Торбранда, сына Снорри.
— Думаю, это знак мира, — ответил тот. — Вид у них как будто не очень враждебный.
— Тогда нам лучше будет ответить тем же, — решил Тор-финн. — Возьми белый щит и зайди в воду по колено. Подними щит повыше, чтобы им хорошо было видно.
Белый щит — наш обычный знак мира, известный всем, им пользуются даже дикие ирландцы и отдаленные германские племена. Выставленный красный щит означает войну. Во всяком случае скрелинги как будто поняли этот жест; они осторожно повернули лодки и стали грести к берегу. Мы стояли неподвижно, лодки коснулись земли, все люди из них вышли и нерешительно двинулись вверх по склону.
Они были точно такими же, как те люди, на которых напали и которых убили корабельщики моего дяди Торвальда. Мужчины — а женщин среди них не было, — темнокожие и поменьше нас ростом, с узкими глазами и прямыми, очень черными волосами, свободно падающими на плечи. Скулы у них были высокие и выступающие, что придавало их лицам угрожающее выражение. Я заметил, что глаза у них одинаково темно-карие, почти черные. Наверное, то были охотники, ибо в лодках у них почти ничего не лежало, кроме нескольких охотничьих копий и каких-то свертков из сыромятной кожи. Торфинн решил, что они не меньше нашего напуганы этой встречей. Во всяком случае молчаливое противостояние длилось очень долго, пока обе стороны разглядывали друг друга, а потом вожак скрелингов крикнул что-то на непонятном языке, пришельцы неторопливо уселись в лодки и поплыли прочь, время от времени оглядываясь через плечо.
Когда лодки скрелингов исчезли, уплыв тем же путем вдоль берега, мы вернулись к нашим делам. Можете себе представить, сколько было разговоров и предположений, вернутся ли скрелинги и на что они решатся. Никто не сомневался, что у этой встречи будет продолжение.
В следующий раз скрелинги застали нас совсем врасплох, появившись со стороны суши, из леса. Это произошло месяцев шесть спустя, и нас встревожило, что они подошли так близко к поселению незамеченные. Занимались мы обычными делами, как вдруг две дюжины скрелингов двинулись к нам от опушки. Они явились словно из-под земли. Хорошо, что они пришли с миром, потому что мы их никак не ожидали. В смятении мы не знали, бежать ли за оружием, сбиться ли в кучу или встретить скрелингов очередным мирным жестом. И тут, на наше счастье, взревел наш бык. Он пасся с коровами на соседнем лугу, и наверное, запах скрелингов — ибо пахло от них воистину очень сильно — встревожил его. Он несколько раз громоподобно взревел, и это привело пришельцев в ужас. Оглядываясь через плечо, они бросились искать спасения в наших домах, словно за ними гналось какое-то чудовище. Кое-кто из наших не слишком храбрых мужчин засел в домах, ожидая нападения, и уже закрыл двери. А тут вдруг скрелинги — перепуганные, они колотились в двери, кричали что-то на своем странном языке, умоляя впустить их. Норвежцы, думая, что битва в самом разгаре, в отчаянии подпирали двери изнутри, чтобы не пустить их. Для тех же, кто был снаружи, положение, только что казавшееся удручающим, вдруг стало смешным. Было ясно, что скрелинги не имели дурных намерений, а трусы, засевшие в домах, страшились невидимых им нападающих. Те же из нас, кто видел все это со стороны, разразились хохотом. Наш смех успокоил скрелингов, они притихли и робко поглядывали, скоро и перепуганные защитники домов начали высовывать головы, пытаясь понять, что происходит, а мы, глядя на них, хохотали еще громче. Вся эта нелепица оказалась наилучшим началом — ибо взаимному пониманию ничто так не способствует, как если обе стороны сваляют дурака и признаются в этом. Говоря на языке знаков и улыбок, скрелинги начали открывать кипы, которые принесли. Там была пушнина, прекрасная пушнина, шкурки лисы, куницы, волка и выдры. Были далее две блестящие шкуры черного медведя. Ничего подобного по качеству мы не видывали, и понимали, что на любом рынке в Норвегии или Дании товар этот пошел бы по самой высокой цене. Среди нас не было такого, кто, не задумываясь, не отдал бы скрелингам все, что они захотят.
Очевидно же было, что захотят они железа, потому что мы видели, что у скрелингов все оружие с каменными наконечниками. Но Торфинн быстро сообразил. Он твердо велел, чтоб скрелингам в обмен не давали ни оружия, ни металлических инструментов. Лучшее оружие — это единственное преимущество, бывшее у нас против их превосходящей численности. Мы ломали голову, что же делать дальше, а скрелинги с любопытством озирались, когда какая-то из женщин в знак гостеприимства принесла ведро молока и деревянный ковш. Она предложила ковш молока вожаку скрелингов. Он удивленно уставился на ковшик, с подозрением понюхал, потом осторожно глотнул, а женщина жестом показала, что он может выпить все. Вкус молока вызвал у скрелинга восторг. К тому же, наверное, он подумал, что питье это дорогое
И редкое, потому что порылся в своем мешке и протянул женщине кунью шкурку. У нее хватило ума принять ее. Еще один скрелинг вышел вперед и жестом показал, что хочет попробовать молока, и вскоре все они столпилась вокруг, протягивая руки за ковшиком и отдавая ценную пушнину взамен. Даже будучи восьмилетним мальчишкой, я видывал пьяных в Браттахлиде в столь отчаянном состоянии, что они отдавали последние монеты за глоток вина или крепкого меда, но единственный раз за всю свою долгую и разнообразную жизнь я стал свидетелем, как щедро платят за простой коровий сок. Больше того, скрелинги были совершенно счастливы этой сделкой. Расставшись со всем своим запасом пушнины, оставив нам даже пустые мешки, они радостно вернулись в лес, унося свою прибыль в желудках, а мы радостно припрятывали немалое состояние в виде винландской пушнины.
Но как ни мирно обернулось посещение скрелингов, их появление имело весьма серьезные последствия. На другой день Торфинн велел нам прекратить все прочие работы и начать строить палисад вокруг поселения. Нас не нужно было подгонять. У всех было тревожное ощущение, что мирные и выгодные отношения со скрелингами продлятся недолго. Все помнили, что стрела скрелинга убила Торвальда, сына Эйрика, во время его похода в эту страну, и что этой единственной смерти предшествовала резня, которую наши люди учинили, убив восьмерых скрелингов. Если скрелинги обычаем похожи на нас, то до сих пор они могут искать отмщения, чтобы уравновесить счет. Подобно морскому анемону, который убирает щупальца, ощутив опасность, мы спрятались за спасительную ограду. Дома, стоящие снаружи, были брошены, и вся община перебралась под защиту палисада, на тот случай, если скрелинги вернутся с менее мирными намерениями. Единственной постройкой, оставшейся снаружи частокола, была маленькая кузня Тюркира у реки — ему требовался доступ к болотному железу и проточной воде.
Скрелинги вернулись только в начале следующей зимы, когда младенцу Снорри был почти год. К тому времени мы как будто уже освоились на этой новой земле. Расширили пастбища, очистив от кустарника, оградили два небольших загона для скота — теперь у нас были три дойные коровы, отстроили и укрепили стены и крыши жилищ, выстроенных поначалу в спешке, и люди начали поговаривать о том, не отправить ли наш кнорр обратно в Гренландию с грузом леса и пушнины, не призвать ли других присоединиться к нам Мы прожили здесь весь годовой круг, и хотя зима была студеная и тяжкая, а все не хуже гренландской. Наше поселение начало укореняться, но, как вскоре выяснилось, корни эти сидели неглубоко.
На этот раз скрелингов явилось гораздо больше — и с суши, и по воде. Один отряд, десятка два охотников, вышел из леса, а другие вошли прямо в бухту на блестящих, натертых жиром кожаных лодках. Этот поход, должно быть, был обдуман заранее, потому что оба отряда, казалось, не имели при себе оружия, но только кипы с пушниной. На этот раз один из наших рыбаков заметил скрелингов издали и прибежал по берегу предупредить нас. Торфинн, встревоженный их числом, тут же приказал всем уйти за частокол и затворить ворота. Так что скрелинги, приблизившись, обнаружили, что никто их не встречает и не приветствует. Пашни и берег были безлюдны. Они подошли к палисаду и встали в нерешительности. Тор-финн крикнул, спрашивая, что им нужно, но они, разумеется, не знали ни слова нашего языка, а мы не могли уразуметь их ответ. Тогда один из скрелингов, высокий, благородный человек, наверное, их вожак, перекинул свой тюк через ограду. Тюк мягко пал на землю, и мы увидели, что это — связка из пяти серых волчьих шкур, добыча летних охот, и стало ясно, что скрелинги снова пришли меняться.
— Что ж, посмотрим, сможем ли мы расплатиться с ними одним только молоком, — сказал Торфинн и предупредил: — Помните: ни в коем случае не давайте им завладеть нашим оружием.
Мы приоткрыли ворота палисада, и начался обмен.
На этот раз он шел не так легко. Странные темнокожие люди по-прежнему не прочь были обменять пушнину на молоко, но когда все молоко выпили, а меха у них еще остались, они указали на полоски красного сукна, которые один из колонистов носил как подвязки. Мы стали предлагать им за каждую шкурку полоски красной ткани шириной в ладонь. Они согласились и тут же повязали этими лентами головы, гордясь столь яркими украшениями. Однако запас красной ткани подошел к концу, и мы стали предлагать за каждую шкурку полоски в палец шириной. К удивлению нашему, скрелинги радовались и этим сделкам и продолжали меняться, пока у них не вышел весь запас пушнины.
Когда торговля за молоко и красную ткань кончилась, скрелинги стали медлить. Они расхаживали среди нас, осторожно указывая на разную утварь, пробуя вещи на вес, дивясь и не зная их предназначения. Ясно было, что люди эти никогда не держали в руках лопату или серп, хотя, думается мне, что они, таясь на опушке леса, нередко подглядывали за нашими работами. А еще я уверен, что не было у них дурных умыслов, а только одно любопытство. Но вот один из них вдруг выхватил клинок из-за пояса-человека по имени Хафгрим. Хафгрим вздрогнул, закричал и попытался схватить преступного скрелинга, чтобы отнять свой длинный нож. Но скрелинг оказался ловчее него и увернулся. Весь отряд скрелингов прыснул в разные стороны, как стайка испуганных рыбешек, и бросился к лесу, а иные вместе с нашими инструментами. Один же из скрелингов так перепугался, что бросился в другую сторону, мимо кузни, а Тюркир, работавший там, выскочил из двери как раз вовремя и подставил ему подножку. Тюркир протянул руку внутрь кузницы, достал тяжелую острогу, которую починял, и небрежным движением, словно лосося в ручье, проткнул скрелинга. Никогда не забуду этого зрелища, первого на моих глазах убитого человека, полуголого скрелинга, вдруг превратившегося в жалкую, тощую, неподвижную фигуру, лежащую наполовину в торфяном ручье, наполовину на берегу, и ярко красная повязка на его голове вся была вымазана в грязи.
Торфинн тут же собрал людей, чтобы обсудить дальнейшее. Все столпились на площадке перед длинным домом и, раздраженные, не ожидая ничего хорошего от этой распри, стали кричали друг на друга, споря насчет того, как лучше защищаться от скрелингов. Никто не сомневался, что скрелинги вернутся и постараются отомстить.
Минул год с небольшим, все это время поселенцы выставляли стражу, но я не могу сказать, был ли следующий, и последний, приход скрелингов случайным или преднамеренным, и затем ли пришли они, чтобы отмстить за человека, убитого возле кузницы Тюркира. День и ночь на мысу стоял страж, высматривая лодки скрелингов, и еще один — наблюдавший за опушкой леса там, где она подступала к нашему частоколу. И вот настал роковой день, когда береговой страж прибежал, запыхавшись, и сообщил, что большая флотилия скрелингов огибает мыс. Он насчитал не меньше тридцати узких лодок и с полдюжины больших, в каждой из которых на веслах сидело с дюжину человек. Никто, похоже, не заметил, что эти скрелинги явилась с юга, а люди, которых мы прогнали, бежали в противоположном направлении, на север.
У Торфинна все было продумано заранее. Когда лодки скрелингов приблизились к берегу, несколько наших во главе с Торбрандом, сыном Снорри, тем самым, который стоял бок о бок с Торфинном при первой встрече со скрелингами, вышли к урезу воды, подняли красные щиты и издали боевой клич. Скрелинги подались назад, воинственность белых вызвала у гребцов опасение либо сбила их с толку. Наши воины продолжали кричать и грозить оружием, и тогда, спустя какое-то время, скрелинги решили принять вызов. Они поднялись на ноги в своих кожаных лодках и начали размахивать на головами чем-то вроде цепов с палками на концах, похожими на ткацкие челноки — такие же были у них при первом их посещении. Только на этот раз звук, который они производили, был совершенно другой. Вместо низкого жужжания они издавали звук громкий и сердитый, подобный гуду разъяренного пчелиного роя. Цепов этих вращалось все больше и больше, звук нарастал и нарастал, подобно ливню, пока воздух не наполнился таким шумом, что казалось, будто это кровь ревет в ушах. Потом звук снова изменился, потому что они начали все разом то ускорять, то замедлять вращение цепов, и звук шел волнами, то громче, то тише, и от этого нам стало совсем тошно.
По-видимому, звук этот должен был напугать или обескуражить наших людей на отмели, и так оно и случилось. Ошеломленные гудением, они словно приросли к земле. И поплатились за это. С лодок скрелингов, державшихся на некотором расстоянии от берега, обрушался смертоносный град стрел. Скрелинги использовали какое-то орудие, плоскую дощечку в локоть длиной, которая позволяла им метать дротики на удивление далеко. Трое наших пали наземь, двое из них замертво, да и никто из передового отряда не избежал того или иного ранения. Тогда скрелинги подошли ближе и начали метать другое странное оружие — копья, к которым на коротких бечевках было привязано что-то вроде круглых поплавков. Странный и пугающий вид этих поплавков, гремящих в воздухе, подействовал на наших так же, как и воинственный шум цепов. Копья проносились в воздухе над головами и падали на землю, и наши решили, что скрелинги прибегли к какому-то колдовскому оружию.
Тем временем скрелинги выскочили из лодок и побежали по берегу, размахивая копьями и ножами с каменными наконечниками, чтобы схватиться с нашим передовым отрядом. Норвежцы бросились прочь, как то и было задумано Торфинном, ибо на самом деле передовые служили приманкой. И мы видели, как вождь скрелингов остановился над телами убитых и схватил топор Торбранда, сына Снорри. Наверное, он никогда еще не держал в руках железного топора, потому что размахнулся и для пробы рубанул по соседнему камню. Топор сломался, и решив, что вещь эта бесполезна, коль скоро не сечет камень, скрелинг с отвращением метнул его в море. Несколько мгновений спустя он узнал, что может сделать стальное лезвие с человеческим телом, ибо служивший приманкой передовой отряд, преследуемый скрелингами, отступил к краю леса, где Торфинн спрятал основную часть поселенцев в засаде. Толпа наших, размахивая оружием, с воинственным кличем выскочила из зарослей. Скрелингов ничто не могло спасти. У них не было кольчуг и щитов, и даже их копья были слишком коротки против длины наших стальных мечей. Натиск норвежцев привел скрелингов в замешательство, они бросились прочь, оставив четырех убитых, из коих двое испытали на себе, что такое норвежский тяжелый рабочий топор. Скрелинги в страхе пустились наутек, одни в лес, другие к лодкам, и, столкнув их на воду, изо всех сил налегли на весла. Когда мы уносили тело Торбранда, сына Снорри, я заметил, что маленький дротик, погубивший его. больше похож на охотничий, чем на боевой. А таинственные копья оказались китовыми гарпунами, и поплавки на привязи, должно быть, служили метой, чтобы видеть, где плывет ушедший под воду раненый кит. О своих догадках я ничего не сказал ликующим поселенцам — это сочли бы непростительной дерзостью, — но про себя решил, что скрелинги пришли не ради войны и наша победа немногого стоит. Эти скрелинги были всего лишь охотниками и мирно прошли бы мимо нас, когда бы мы сами не бросили им вызов нашими красными боевыми щитами и вызывающими криками.
Однако, размышляя в целом об участи нашего поселения в Винланде, я прихожу к выводу, что, так или иначе, это не имело значения. Даже если бы мы тогда сообразили, что скрелинги вовсе не шли воевать, они, должно быть, потом явились бы, дабы изгнать нас с земли, которую почитали своей. Мы же, вне всяких сомнений, приписали скрелингам мысли и чувства, свойственные нам самим, — когда северянам что-то грозит, они идут навстречу опасности и бьются, защищая свою землю. И редко размышляют о последствиях своих поступков и редко отступают. В тот день на берегу Вин ланд а мы были слишком напуганы и слишком безрассудны, чтобы действовать как-то иначе, не оружием.
Именно это ощущение — ощущение угрозы — лишило нас Винланда. Мы остались там зимовать — слишком близка была зима, чтобы трогаться с места, — но все эти зимние месяцы нас не покидала тревога и опасения, что скрелинги вернутся.
— Земля эта обильна и плодородна, — сказал Торфинн, когда все собрались, чтобы принять окончательно решение насчет отъезда. — И мы можем возвращаться сюда время от времени за добрым строевым лесом. Но неразумно было бы думать, что сможем мы устоять против враждебных и превосходящих нас числом скрелингов. В конце концов они нас одолеют.
Никто не возражал. Мы понимали, что на этих берегах мы одни и слишком уязвимы. Весной кнорр нагрузили добычей, плодами наших трудов — выдержанным лесом, сушеными плодами, богатым запасом пушнины, поделками, вырезанными из того замечательного дерева цвета меда, высушенными шкурами птиц с яркими перьями — и отплыли в Гренландию.
Когда наш видавший виды кнорр поймал ветер и стал набирать скорость, я оглянулся на пологий берег у зимовья Лейва. В последнее утро перед отплытием я стоял босиком на песке и копал последнюю канаву в надежде поймать камбалу, точно так, как делал в первое утро нашего пребывания здесь. Отлив, который унес кнорр от места стоянки, уже смыл следы моих трудов. Единственное, что осталось от моих усилий собрать дань моря — это несколько кучек пустых раковин мидий за полосой морских водорослей, оставленных отливом. Выше, в ста шагах от берега, за первой грядой дюн, виднелись дерновые крыши домов, покинутых нами. Их горбатые очертания исчезали вдали и вскоре стали совсем не видны на фоне леса. Все на борту кнорра смотрели назад, даже рулевой оглядывался через плечо. Нам было жаль уходить, но мы не чувствовали себя побежденными, и все молча думали об одном: может статься, в этой огромной стране остались живые норвежцы, а мы покидаем их на волю судеб.
Я же особенно печалился об одном человеке — моем герое и наставнике, Торвалле Охотнике. В половине того времени, что мы прожили в зимовье Лейва, он ушел. Тогда распря между ярыми христианами и приверженцами исконной веры достигла такого накала, что Торвалль заявил, что не намерен большее оставаться с нами. Он решил разведать берег и найти место получше. Кто желал присоединиться к нему, был волен это сделать. Четверо решили пойти с ним, и Торфинн отдал им нашу ладью, наверное, потому, что Гудрид на том настояла. Не раз она говорила, что она не желает, чтобы Снорри рос в обществе людей, подобных Торваллю, с их языческой верой. После того как Торвалль и несколько его товарищей отплыли на север, держа вдоль берега, я долго не находил себе места. Больше мы ничего о них не слышали, и я вместе со всеми остальными решил, что Торвалля с товарищами схватили и убили скрелинги. Именно так с незваными гостями поступили бы мы, норвежцы.
Когда мы вернулись в Гренландию, в Браттахлиде нас встретили довольно холодно. Все посчитали, что поход наш оказался лишней тратой сил и лучше было бы нам сидеть дома. Такой прием не понравился Торфинну и он сказал, что пробудет в Гренландии всего несколько месяцев, а потом вернется в Исландию, к своей семье в Скагафборде, и поселится там с Гудрид и их двухлетним сыном. На этот раз меня с собой не брали.
Гудрид меня бросила — во всяком случае, так мне казалось, — и из моих наставников остался один иссохший морщинистый Тюркир, и сам я стал угрюм и неуживчив. Нелюдимость моя еще усилилась, когда, вернувшись из Винланда в Браттахлид, я обнаружил, что за три минувших года растерял друзей детства. Эйвинд, Храфн и остальные росли вместе, а меня с ними не было. Поначалу им были любопытны мои рассказы о жизни в Винланде, но вскоре их интерес к тому, что я видел или делал там, угас. Они всегда считали меня странноватым, а теперь решили, что от одинокой жизни в Винланде, где у меня вовсе не было сверстников, я вовсе одичал. Между нами осталось слишком мало общего.
В итоге я сам начал пестовать свою потаенную тоску по Винланду. Опыт, приобретенный на чужой земле, помог мне понять самого себя. И мне очень хотелось вернуться туда.
Самым удивительным образом возможность вновь побывать в Винланде предоставил мне человек, от которого я меньше всего ожидал этого, — моя тетка Фрейдис. За время нашего отсутствия она из девятнадцатилетней пройдохи превратилась в женщину властную как внешне, так и по уму. Она заматерела, стала статной, пышной, полногрудой, с мощными руками и мясистым лицом, скорее мужским, чем женским. У нее даже появились тонкие светлые усики. Столь отталкивающая внешность не помешала ей выйти замуж — за бесхребетного болтуна по имени Торвальд, владельца маленького хутора, располагавшегося в месте, называемом Гарда. Как и большинство тамошних жителей, он страшился норова Фрейдис, ее бешеной переменчивости и приступов темного гнева.
Фрейдис, никогда не упускавшая возможности напомнить людям, что она дочь первого гренландского поселенца, забрала в голову, что Торфинн и Гудрид по собственному их неумению не смогли обосноваться в Винланде, и что у нее, Фрейдис, это получится лучше. Она столь страстно толковала об этом, что к ней стали прислушиваться. Зимовье Лейва, говорила Фрейдис, пока еще принадлежит ее сводному брату, а стало быть, род Эйрикссонов, твердила она, должен вновь использовать это владение и преумножить его, и ни один человек, кроме нее, этого сделать не сможет. Она приступила к моему отцу с просьбами позволить ей снова занять эти дома. Лейв отвечал уклончиво. Он уже решил, что не станет тратить ни людей, ни припасов на Винланд после столь неудачного вложения их в предприятие Торфинна. Поэтому он отделался от Фрейдис обещанием, что одолжит ей эти постройки и даже семейный кнорр, но на том условии, что она сама наберет команду. Однако никто и ничто не могло остановить Фрейдис, коль скоро она принималась за дело.
К общему удивлению, Фрейдис обзавелась не одной командой, но тремя, да еще и вторым кораблем. Вот как это случилось: весной после нашего возвращения из Винланда в Браттахлид из-за моря пришел корабль, принадлежавший совместно двум братьям-исландцам, Хельги и Финнбоги. Это был самый большой кнорр, какой мы только видели, такой большой, что мог нести на борту шестьдесят человек. Хельги и Финнбоги решили перебраться в Гренландию и привезли с собой всех своих домочадцев, добро, скот и домашнюю утварь. Разумеется, оба брата пришли к Лейву, чтобы испросить у него совета, где им поселиться. Однако Лейв не очень-то обрадовался новоприбывшим, ибо слишком хорошо понимал, что эти исландцы — люди буйные. Как в свое время Эйрик Рыжий, они бежали из Исландии от ярости кровной вражды, приведшей к нескольким смертям. Троих из них уже обвинили в убийстве. Лейв прекрасно представлял себе, какие ссоры и распри пойдут, когда вновь прибывшие после безуспешных попыток осесть на пограничных землях начнут потихоньку подвигаться к лучшим землям, поближе к воде. По сему случаю мой отец, приняв обоих братьев по видимости гостеприимно, весьма тревожился, как бы они не задержались надолго. Он посоветовал им плыть вдоль берега на север и подыскать там новую землю — и чем дальше от Браттахлида, тем лучше, думал он про себя.
В этом опасном деле, пока Лейв пытался как-то избавимся от незваных гостей, а исландцы стали проявлять недовольство, Фрейдис, прирожденная интриганка, нашла свою пользу. Они примчалась из своего дома в Гарде и явилась к Хельги и Финнбоги.
— Я собираю людей для походи в Винланд и займу там зимовье Лейва, — сказала она им, — Почему бы вам не присоединиться ко мне? Там полно хорошей земли, которую я смогу дать вам, как только мы устроимся.
— А опасность от скрелингов? — спросил Финнбоги. — Мы слышали, что Торфинн Карлсефни считает, что ни один норвежец не сможет удержаться в Винланде по причине враждебности скрелингов.
Фрейдис отмахнулась.
— Карлссфки оказался трусом, — сказала она. — Все его разговоры об опасности со стороны скрелингов и о том, что их слишком много, — просто предлог для сокрытия того, что и он, и его люди ни на что не годятся. Если вы присоединитесь ко мне, нас будет достаточно много, чтобы скрелинги остереглись нападать.
Она предложила Хельги и Финнбоги взять с собой три десятка поселенцев. Столько же возьмет и она. А вместе их силы будут скрелингам не по зубам. У нее уже был список охотников на это дело из Браттахлида и Гарды — в основном ее закадычные друзья, парочка недовольных и несколько неудачливых хуторян, которые нечего не теряли, присоединившись к Фрейдис. Мне же она по-прежнему была не по душе, а доверял я ей еще меньше прежнего, но мое имя тоже значилось в списке. Противу всякого здравого смысла, будучи недоволен и тоскуя по Винланду, я вызвался отправиться со своей теткой. Ни я, ни мой отец Лейв никак не думали, что Фрейдис удастся организовать настоящий поход, а когда она преуспела в этом, я побоялся сказаться трусом, отступив в последний момент. В этом решении сказалась и моя незрелость. В двенадцать лет я был переменчив и упрям. Уйти с ней в поход представлялось мне единственным способом сбежать от тревоги, терзавшей меня с тех пор, как Гудрид с Торфинном уплыли в Исландию, а мне осталось, как я полагал, прожить всю жизнь в тесных пределах Браттахлида. Вновь во мне ожила жажда странствий, которую вложил в меня Один.
И вот в третий раз почтенный кнорр Лейва отплыл в Вин-ланд — тот самый корабль, десять лет назад спасший меня, младенца, в шхерах. Как будто моя судьба была накрепко связана с этим судном, впрочем, к этому времени сильно потрепанным и обветшалым. Мачта, сломанная шквалом, была скреплена тяжелыми планками. Остов, явно просевший в середине, не вызывал доверия. Доски во многих местах прогнили или проломились, и по нехватке в наших краях хорошего леса их заменили короткими обрезками, так что залатанные борта выглядели нелепо. Даже заново проконопаченный и оснащенный, кнорр мало годился для открытого моря, и как только мы отплыли на запад, мне пришлось не только выгребать навоз, но и вместе со всеми трудоспособными мужчинами вычерпывать каждые четыре часа воду, дабы удержать судно на плаву. Другой корабль, плывший с нами, большое новое исландское судно, ничем не помогал нам. С самого начала в этом походе совершенно не было дружества. Когда мы ложились в дрейф, чтобы ведрами выкачивать воду за борт, мерзавцы с большого кнорра подходили поближе только для того, чтобы посмеяться над нами.
Тюркир с нами не пошел. Он наконец-то обрел законную свободу — освобождение от рабства. Приверженец старых обычаев, он отметил получение вольной должным образом: добыл побольше зерна и солода и сварил котел пива, потом пригласил всех Эйрикссонов и их детей в старую запустевшую хижину Торвалля Охотника, в которой теперь поселился. Все собрались, он, как должно, поднес моему отцу Лейву первый рог свежесваренного пива и краюху хлеба с солью, добытой из сожженных морских водорослей. Потом он обошел с пивом, хлебом и солью остальных старших членов семьи, одного за другим, и они объявили его свободным человеком, самому себе хозяином, и поздравили его. И вот что примечательно — Тюркир, похищенный в юности и проживший всю жизнь вдали от родной "Германии, был воистину взволнован и счастлив. Когда обряд завершился, он повесил этот пивной рог за кожаный ремешок на гвоздь у двери своей хижины, как горделивое свидетельство того, что теперь он человек свободный.
Ничем подобным не было отмечено прибытие наших двух кнорров к зимовью Лейва. С тем же успехам исландцы и гренландцы могли бы приплыть туда врозь. На берегу между ними все время шел раздор. Все началось со спора о том, кто должен занять длинный дом, построенный Карлсефни. Хельги с Финнбоги хотели занять его, но Фрейдис возразила, что все постройки, в том числе и коровник, принадлежат ее семье, и она по праву всему хозяйка. Кроме того, заметила Фрейдис, она вовсе не предлагала исландцам жилье, но только возможность поселиться здесь. Если им нужен кров, они могут построить его сами. Люди Хельги и Финнбоги пришли в такую ярость, что готовы были тут же вступить в бой. Но передумали, подсчитав, сколько человек взяла с собой Фрейдис. Оказалось, что Фрейдис их обманула. Людей у нее было больше — вместо тридцати человек, как было договорено, она взяла на корабль еще пятерых, самых что ни на есть буйных во всем Браттахлиде. Так что исландцам пришлось выстроить себе два длинных дома, чтобы было где жить с их женами и детьми, а гренландцы им, разумеется, не помогали. Те трудились на стройке, а эти рыбачили, охотилась и ходили за скотиной. И теперь уже гренландцы насмехались на потеющими исландцами.
Так обычное себялюбие породило откровенную злобу. Люди Фрейдис не только не пособляли исландцам строить дома, но даже и орудий для строительства не желали им одалживать. Больше того, они требовали платы за рыбу и дичь, добытую ими, говоря, что кормят исландцев в счет будущих доходов. Скоро они вовсе перестали разговаривать друг с другом, и гренландцы нарочно задирали исландцев, заигрывая с их женщинами и отпуская непристойные шутки. Торвард, муж Фрейдис, были слишком слаб и нерешителен, чтобы прекратить это, а сама Фрейдис явно одобряла это неразумное противостояние.
Я же стоял в стороне от всего этого. Я не желал принимать участия в разжигании распри и тогда только начал понимать, что чувствовал Торвалль, когда разгорелась вражда между христианами и приверженцами старой веры. Неизменная склонность к кровопролитию присуща северянам. Коль скоро кто из них встретит неуважение к себе, или ему только покажется, что его не уважили, он никогда этого не забудет. Ц коль скоро он не получит удовлетворения сразу же, то будет пестовать свою злобу до тех пор, пока все остальное в его жизни не померкнет перед нею. Он станет обдумывать месть, искать сторонников для этого дела и, в конце концов, осуществит его.
Чтобы не дышать воздухом, отравленным злобой, стал я надолго уходить в леса, говоря, что иду на охоту. Однако же редко возвращался с иной добычей, кроме собранных мною диких плодов и кореньев. Я бродил вдали от жилья по два-три дня кряду, но отсутствия моего почти не замечали. Все были слишком заняты собою. Во время одной из таких вылазок, идучи в сторону, куда я прежде никогда не ходил, я вдруг услышал некий звук, смутивший меня. То были негромкие, несмолкающие, размеренные постукивания. На это звук я и двинулся по оленьей тропе через густой подлесок — мне было скорее любопытно, чем страшно. Вскоре я почуял запах дыма от костра и, выйдя на небольшую поляну, увидел, что дым поднимается из большой груды веток, наваленных у ствола высокого дерева на другом конце поляны. Вглядевшись, понял, что эта куча веток на самом деле — шалаш, и звук доносился из него. Я наткнулся на скрелингов.
Ныне, представляя себе все это, я понимаю, что любой другой потихоньку отступил бы обратно, под защиту подлеска, и поспешил бы убраться от жилища скрелинга как можно дальше. Но тогда эта мысль не пришла мне в голову. Напротив, я вдруг ясно понял, что должен идти вперед. Еще я понял, что со мной ничего худого не случится, коли я так поступлю. А то, что подобное ощущение неуязвимости, смешанной с любопытством и доверием — дар, данный мне от природы, я смог осознать много позже. Тогда же я просто не почувствовал ни тревоги, ни страха. Зато по ногам пробежало странное оцепенение, подобно, как если бы я перестал их чуять, и в то же время они двигались помимо моей воли. Они повели меня через поляну прямо ко входу в хижину, там я нагнулся и пробрался вовнутрь.
Внутри шалаша было полно дыма, и, выпрямившись, я оказался лицом к лицу с маленьким худым человеком, который стоял, размахивая из стороны в сторону какой-то трещоткой. Она-то, эта трещотка, и производила то размеренное постукивание, которое привлекло меня. Человеку было лет шестьдесят, хотя, возможно, я и ошибся, потому что он слишком отличался от прочих людей, мною виденных. Ростом он был не выше меня, узкое лицо его, темно-коричневое и морщинистое, обрамляли длинные, гладкие черные волосы, свисающие до плеч. Вся одежда на нем, от куртки до башмаков, была из оленьей кожи. Но прежде всего бросалась в глаза его невероятная худоба. Руки, запястья, торчащие из рукавов грубой куртки, и лодыжки — совсем как палки. Он поднял глаза на меня, но выражение его узких коричневых глаз не изменилось, когда он посмотрел мне прямо в лицо. Мне почудилось даже, что он ждал меня, либо знал, кто я. Один долгий взгляд, и он опустил глаза, вновь устремив их на тело второго скрелинга, который лежал на ложе из веток и был, очевидно, очень болен. Тот тоже был одет в звериные кожи и укрыт одеялом из оленьей шкуры. Хворый был, похоже, без сознания и прерывисто дышал.
Не могу сказать, сколько я там простоял. Время будто остановилось под завораживающий звук скрелинговской трещотки, и сам я впал в состояние полной расслабленности. Я тоже смотрел на больного. И вот, пока я смотрел на распростертое тело, что-то странное стало происходить с моими чувствами. Как будто я прозревал сквозь несколько тонких завес внутрь тела этого человека и, сосредоточившись, мог отодвинуть одну занавесь за другой и двигаться дальше, заглядывая все глубже и глубже, минуя внешнее, в самую его утробу. По мере того как завесы исчезали, зрение мое все больше напрягалось, пока я не вынужден был остановиться. И тут я понял, что заглянул столь глубоко в больного скрелинга, что различаю внутренние очертания его духа. И эти очертания его внутренней души испускали череду кратких вспышек, слишком блеклых и слишком кратких, чтобы можно было не дать им угаснуть. В это мгновение я понял, что хворь его смертельна. Он был слишком болен, чтобы его можно было спасти, и никто не мог ему помочь. Ничего подобного этому проникновению в суть прежде со мной не случалось, и осознание нарушило мое внутреннее спокойствие. Подобно тому как пробуждаются от глубокого сна, я очнулся, пытаясь понять, где я, и обнаружил, что смотрю в глаза скрелинга с трещоткой. Разумеется, я не знал ни единого слова его языка, но понял, что он делает здесь. Он врачевал своего больного товарища и тоже смотрел в душу больного. Он видел то, что видел я. И я покачал головой. Скрелинг ответил мне спокойным взглядом, и я уверен, что он понял. Без всякой спешки я выбрался из шалаша, вновь пересек поляну и двинулся дальше через подлесок. Я был уверен, что никто не пойдет за мной, а скрелинг даже не скажет своим сородичам о моем появлении — нас с ним связало нечто более прочное, чем любые узы родства или крови.
И я тоже ничего не сказал ни Фрейдис, ни ее мужу Торварду, и никому вообще о встрече с двумя скрелингами. Бессмысленно было бы пытаться объяснять им это. Они решили бы, что мне все привиделось, или, учитывая то, что произошло спустя несколько месяцев, сочли бы меня изменником, поскольку я не предупредил их о приближении скрелингов.
Скрелинги же объявились, когда листва на деревьях стала ярко-красной, бурой и желтой, что говорило о приближении зимы в этих краях. Уже потом, после всего, мы поняли, что скрелинги, прежде чем попытались выдворить нас, дождались возвращения своих мужчин с охоты и сборов пропитания на зиму. Само собой разумеется, количество лодок, направлявшихся к нам в то осеннее утро, вдвое превосходило все наши предположения, хотя многие из наших, самые охочие до драки, с нетерпением ждали этой встречи и неделями до хрипоты обсуждали, что они сделают, и бахвалились, как они сокрушат скрелингов. И вот, когда лодки скрелингов наконец-то подошли, наши всем скопом бросились к берегу и подняли красные щиты, вызывая их на бой. Со своей стороны, скрелинги встали в лодках и — точно так же, как тогда, когда я впервые увидел их — начали вращать в воздухе своими странными гудящими палочками. Однако теперь, как я заметил, они вращали их не по солнцу, как тогда, а в противоположном направлении. Палочки вращались все быстрее и быстрее, пока воздух вновь не наполнился ужасным гудением, которое звучало прямо в черепной коробке.
Первый удар скрелингов застал наших на берегу, где они толпились, выкрикивая оскорбления и вызовы. И вновь дальнобойность их орудий для метания дротиков застала наших врасплох. Двое, удивленно хрюкнув, рухнули наземь так внезапно, что их товарищи глядели на них, не понимая, что с ними такое случилось.
И тут же, пав духом, начали отступать, в беспорядке побежали прочь, оставив трупы у кромки воды. А мы смотрели, как лодки скрелингов подгребают прямо к берегу, не встречая сопротивления, и как их воины ступают на сушу.
Толпа скрелингов направилась к нам. Их, верно, было десятков восемь, не меньше, они не держали строя и не было у них никакого порядка, впрочем, как и у наших, которые бежали к поселению. А затем началась разрозненная и кровопролитная драка, за которой я наблюдал из густого ивняка. Еще прежде я рассказывал Торварду, мужу Фрейдис, как перепугались скрелинги рева нашего быка во время моего первого сидения в Винланде. И вот, как только скрелинги появились, Торвард велел мне поймать и привести одного из быков, привезенных нами, чтобы использовать это животное как наше тайное оружие. Но к тому времени, когда я привел быка к ивовым зарослям, готовый вывести его на открытое место, к нашим уже подоспела подмога куда более действенная.
Наши со страху побежали вверх по берегу одного из ручьев. Потом-то они утверждали, что вторая шайка скрелингов появилась из лесу и перекрыла им пути отступления к поселению, хотя все это были выдумки. Главная беда состояла в том, что у нас не было ни вожака, ни сплоченности. Исландцы и гренландцы действовали так, словно они совершенно чужие, и помогать друг другу даже не собирались. Люди в панике бежали, спотыкались, падали, вставали и мчались дальше, наталкивались друг на друга, когда оглядывались через плечо на скрелингов, мечут ли они дротики или наступают. В тот миг, когда казалось, что мы разбиты, нас спас берсерк.
Слово «берсерк» ныне столь распространилось, что известно далеко за пределами северного края. И для всех это слово означает человека, впавшего в такое неистовство на поле брани, что способен он совершить самые невероятные подвиги, не задумываясь о собственной безопасности. Иные говорят, что в ярости берсерк, прежде чем напасть, завывает, как волк, другие — что у него идет пена изо рта и что он кусает обод своего щита, гневно глядит на врага, ревет и трясется. Настоящий берсерк презирает всякое понятие об оружии либо самозащите и носит только рубаху из медвежьей шкуры для отличия. Порою на нем не бывает и рубахи, он идет в бой полуголый. И еще многое говорят, но я никогда не слышал рассказов о том, чему стал свидетелем в тот день, когда наши мужчины дрались со скрелингами, — о женщине-берсерке.
Положение у нас было хуже некуда. Наши не знающие воинского строя мужчины превратились в бессмысленную толпу. Иные повернулись лицом к врагу, чтобы сразиться со скрелингами, иные же позорно бежали вверх по склону. Этот звал на помощь, тот стоял, разинув рот, ошеломленный самим видом кровопролитья. Постыдное было зрелище.
И в этот момент ворота палисада с грохотом распахнулись и из них выскочила жуткая фигура. То была Фрейдис. Она увидела беспорядочное бегство мужчин, и трусость их возмутила ее. Она пришла в ярость. Безоружная, она бросилась вниз по склону, во всю мочь вопя от гнева и проклиная наших за трусость и малодушие. С ее массивным телом и толстыми ногами, похожими на стволы деревьев, топающими по земле, с красным лицом, вся потная, с развевающимися волосами, она была страшна. Одетая в женское исподнее, широкую рубашку, она откинула плащ, чтобы легче было бежать, и рубашка развевалась на ветру. Она с грохотом мчалась вниз по склону, точно тяжеловесная валькирия-мстительница, и, добежав до одного из норвежцев, бессмысленно стоявшего столбом, со всей силы ткнула его своей мясистой рукой, отчего тот сорвался с места, она же выхватила короткий меч из его рук. Ее неистовый гнев был направлен больше на своих, чем на скрелингов, многие из которых остановились, потрясенные, и в изумлении глядели на эту огромную светловолосую женщину, изрыгающую яростные проклятия. Фрейдис, пылая гневом, вращала глазами.
— Сражайтесь, как мужчины, вы, ублюдки! — рявкнула она на робких поселенцев. — Возьмите себя в руки и бейте их! — И дабы подчеркнуть свою ярость, дабы пристыдить мужчин и распалить свое бешенство, Фрейдис распахнула ворот рубашки, выпростала одну огромную грудь и ударила по ней мечом плашмя. — Идите сюда! — крикнула она врагам. — Женщина справится лучше.
И она бросилась на ближайшего скрелинга и ударила его своим клинком. Этот несчастный, вдвое меньше и слабее нее, поднял копье, чтобы отбить удар, но меч Фрейдис легко разрубил древко, со всей силы обрушился ему на шею, и он тут же рухнул наземь. Фрейдис повернулась и, топоча, бросилась на следующего скрелинга. Еще мгновение, и вот нападающие дрогнули и побежали обратно к своим лодкам. Они, равно как и наши мужчины, никогда не видели ничего подобного. Отдуваясь и пыхтя, Фрейдис прыгала по берегу, нанося бешеные удары в спины бегущих скрелингов, а те даже не пытались повернуться и метнуть в нее дротик. Они были в полном замешательстве и бежали прочь, оставив запыхавшуюся Фрейдис на отмели. Подол ее свободной рубашки намок, большие пятна пота выступили под мышками, а на груди — пятна крови скрелинга.
Это был последний раз, когда мы видели скрелингов. Они оставили семерых мертвых на берегу, и, разглядывая их, я понял, что они вовсе не похожи на того целителя, которого я встретил в лесном шалаше. Эти были ниже ростом, шире в плечах, и лица у них были, в общем-то, более плоскими и круглыми, чем у того человека. И еще от них пахло рыбой, и одежда их больше годилась для моря, чем для леса, — длинные куртки из тюленьей кожи и тяжелые облегающие штаны. Мы сняли с них все полезные вещи — в том числе тонко выточенные костяные наконечники копий, — отнесли тела на вершину соседнего утеса и сбросили в воду. Наших же мертвых — всего их было трое — похоронили, свершив краткий обряд, в неглубоких могилах, выкопанных в скудной почве.
Эта победа, коль можно назвать победой столь бесславную драку, лишь усилила раздоры в нашем стане. Исландцы и гренландцы громоздили друг на друга обвинения в трусости за то, что одни другим не помогли, за то, что повернули и побежали, вместо того чтобы стоять и драться. Никто не смел взглянуть в лицо Фрейдис, все ходили крадучись, совершенно пристыженные. В довершение бед через несколько дней наступила зима, да так сразу, что застала нас врасплох. Еще утром погода была ясная и свежая, но к вечеру пошел дождь, потом дождь превратился в ледяную крупу, а на следующее утро, проснувшись, мы увидели землю, покрытую толстым слоем снега. Поставить скотину в укрытия мы успели, но понимали, что буде зима окажется долгой и суровой, то запасенного сена до весны никак не хватит. И пострадать придется не только скотине. Исландцы же, потратив слишком много летнего времени на строительство, не сумели наловить и запастись на зиму сушеной рыбой, равно как и кислым молоком и сыром. Зимнее пропитание их было весьма скудно, а когда они обратились к Торварду и гренландцам, дескать, поделитесь своими припасами, те без обиняков ответили, что на всех не хватит. Придется им как-нибудь самим перебиваться.
Та зима и вправду выдалась необычайно долгой и суровой, и в самый разгар ее мы едва могли выбираться из наших длинных домов — слишком много было снега, льда, слишком жестокие стужи. То было самое худшее время нашего сидения в Винланде. Нам, гренландцам, в нашем длинном доме жилось нелегко. Ежедневная раздача пищи скоро уменьшилась до малой плошки каши с горсткой сухих орехов, собранных по осени, да еще, бывало, нескольких ломтиков сушеной рыбы, когда мы собирались вокруг очажной ямы, где неугасимо тлел углем невеликий наш запас дров. Вся скотина подохла к середине зимы. Корму ей задавали так мало, что о молоке можно было забыть, и мы забили коров, когда корм весь вышел. Впрочем, к тому времени они так отощали, что мяса на костях почти не осталось. Я скучал по двум своим наставникам, Тюркиру и Торваллю. Прежде, в Винланде, они были рядом, помогая скоротать долгие темные часы рассказами об исконных богах, либо наставляя меня в исконной вере. Теперь, когда их со мной не было, я дошел до грез наяву, так и сяк поворачивая в голове их рассказы и пытаясь приложить их к нашим обстоятельствам. Именно тогда, в разгар необычайно суровой винландской зимы, я впервые начал взывать к Одину, молча вознося молитвы, отчасти для собственного утешения, отчасти в надежде, что он придет на помощь, заставит зиму пройти, умалит муки голода. А еще я приносил жертвы. Из своей скудной пищи я откладывал пару орехов, полоску сушеного мяса и тайком от чужих глаз заталкивал их в щель в стене длинного дома. То были мои жертвоприношения Одину, и если мыши и крысы сжирали их, значит, — так я говорил себе — то был либо сам Один, сменивший облик, либо, в крайнем случае, его вороны, Хугин и Мунин, и они донесут ему, что я выказал должное послушание.
Если мы жили скудно, то в двух исландских домах дела шли еще хуже, гораздо хуже. Двое из исландцев были тяжело ранены в стычке со скрелингами. Летом, на солнечном тепле и при должном питании, они могли бы оправиться, но выжить в зловонном сумраке длинных домов было невозможно. Они лежали, закутавшись в свои вшивые одежды, почти без еды, пока не умерли мучительной и голодной смертью. В ту зиму умерли не только исландцы. Один из длинных домов посетила какая-то вызывавшая кашель хворь, которая забрала троих, а еще один ребенок, доведенный до отчаяния голодом, вышел в черную зимнюю ночь, и его, замерзшего насмерть, нашли на другое утро в нескольких шагах от порога. Зловещее молчание воцарилось в трех длинных домах, ставших тремя длинными снежными сугробами. Целыми днями все вокруг было мертво.
Наш дом стоял западнее остальных, и редко кто-нибудь решался выбраться наружу и пролезть по глубокому снегу, чтобы навестить ближайших соседей. Целых два месяца из нашего дома никто не добирался дальше второго дома исландцев, а когда наконец добрался — то был Торвард, муж Фрейдис, — то увидел, что дверь занесена снегом так, будто никто не выходил из дому несколько дней. Когда же он, с трудом отворив дверь, вошел, оказалось, что это уже не дом, а покойницкая. Треть умерла от холода и голода, а не умершие походили на груды тряпок и не могли подняться со скамей, на которых лежали.
Однако худшую весть принес тот из наших, кто отправился на берег, где мы оставили на зиму два кнорра. По первому, нежданно павшему снегу оба судна были вытащены на катках за линию прилива, подперты бревнами и завалены по кругу дранкой для защиты от снежных заносов. Да еще укрыты навесами из сукна. Но зимний ветер сорвал навесы на старом кнорре, одолженном Лейвом, и его завалило снегом. Потом на день грянула оттепель, пригрело почти по-весеннему, и снег растаял, наполнив трюм водой. К вечеру же вдруг похолодало, вода превратилась в лед, который разбух и разорвал становую доску, ту самую, которая крепится по всей длине киля. Когда же плотник попытался заделать эту длинную щель, оказалось, что днище совсем прогнило. Пока он крепил одну доску обшивки, соседние доски крошилось. Плотник и в лучшие времена слыл человеком ворчливым и раздражительным, а тут и вовсе сообщил Торварду, что не станет зря тратить время, пытаясь сделать из старого прогнившего корыта что-то годное для плавания.
К этому времени, мне думается, Фрейдис уже поняла, что потерпела неудачу и что нам вновь придется покинуть зимовье Лейва. Однако мысль эту она держала про себя и, с привычной для нее хитростью, готовилась к отъезду, никому ничего не говоря. Самой же насущной ее заботой был обветшалый кнорр. Чтобы покинуть Винланд, нужен был корабль, а наш, древний и развалившийся, уже не годился для плавания по морю. Оставался один выход — всем поселенцам, как исландцам, так и гренландцам, потеснившись, поместиться на борту большего и более нового корабля исландцев. Но из-за неприязни между нами представлялось мало вероятным, что исландцы согласятся на такое. Можно было бы сделать иначе — исландцы могли бы одолжить нам свой кнорр, коль мы обещаем прислать его обратно, как только благополучно доберемся до Гренландии. Только с какой стати исландцы доверятся нам — вот в чем вопрос. Но, положим даже, что исландцы расщедрятся, тогда возникнет вопрос еще более сложный, и Фрейдис это хорошо понимала: если исландцы останутся в Винланде и как-нибудь уцелеют, избежав всех опасностей, тогда по обычному праву вся собственность и земля поселения перейдет от Эйрикссонов к Хельги, Финнбоги и их наследникам. Это уже будет не зимовье Лейва, но зимовье Хельги и Финнбоги, что стало бы унижением для Фрейдис, дочери Эйрика Рыжего, унижением невыносимым.
То, что она измыслила для разрешения этой задачи, оказалось столь же ловким, сколь сатанинским. Ее замысел был основан на той самой роковой приверженности северян к личной чести.
Вскоре после первой, на сей раз настоящей, весенней оттепели она пошла в ближайший исландский дом. Было раннее утро, только что развиднелось, и я видел, как она ушла, потому что еще раньше выскользнул из дома отдышаться после зловонной ночи, проведенной среди храпящих гренландцев. Я всегда старался держаться подальше от Фрейдис, а потому, увидев ее, спрятался за сарай, чтобы она меня не заметила. Я же видел, как она распахнула дверь исландского дома и вошла туда. А потом, когда вновь появилась, ее сопровождал Финнбоги, одетый из-за мороза в тяжелый плащ. Оба направлялись в мою сторону, и я опять спрятался. Остановились они шагах в десяти от того места, и я услышал, как Фрейдис сказала:
— Хватит с меня Винланда. Я решила, что мои люди должны оставить эту землю и вернуться домой. Для этого мне нужно купить твой кнорр, потому что наш уже не годен для плавания в Гренландию. Мы уйдем отсюда, и если ты, Хельги и ваши люди решите остаться, тогда все это достанется вам.
Финнбоги, наверное, был застигнут врасплох, поскольку долго молчал, а потом ответил, что сам он не против принять ее предложение, но сначала должен все обговорить с братом. Я слышал тихий хруст размякшего снега под его ногами, когда он возвращался к своему дому. Подождав, пока Фрейдис не вернулась в наш дом, я со всех ног пустился туда же, ибо нутром почуял, что готовится что-то прескверное. Однако мое второе зрение тут было ни при чем. Просто в голосе Фрейдис, когда она говорила с Финнбоги, я уловил нотки лжи и лукавства, обыкновенно предшествовавшие гадким выходкам, которые она проделывала со мной в Браттахлиде в доме моего отца. Это подсказало мне, что Фрейдис задумала что-то дурное. А сколь мерзок был ее умысел, вскоре стало очевидно.
Я успел как раз вовремя, чтобы услышать, как Фрейдис преднамеренно раззадоривает своего слабовольного мужа Торварда, стараясь вывести его из себя. То был еще один прием Фрейдис, мне хорошо известный. Видно, Торвард еще не вставал, когда Фрейдис вернулась и легла рядом с ним, потому что он все время спрашивал:
— Где ты была? Где ты была? У тебя холодные мокрые ноги, а подол рубашки сырой, так что ты, верно, выходила наружу.
Сначала Фрейдис ничего не отвечала. Потом, наконец, когда Торварда на самом деле разозлило ее упорное молчание, она сказала, что виделась с Финнбоги и его братом, чтобы попросить у них продать или одолжить их кнорр.
— Они мне ответили грубым отказом, — сказала она. — Смеялись мне в лицо, да еще оскорбляли меня. Они сказали, что я все больше становлюсь похожа на мужчину, и что тебе, а не мне пристало обсуждать с ними это дело. А Финнбоги так разошелся, что ударил меня и сбил с ног.
Торвард разбушевался. Он обязательно пойдет и задаст братьям хорошую взбучку, сказал он. Фрейдис воспользовалась его похвальбой.
— Будь ты настоящим мужем, а не половиной мужчины, — язвила она его, — ты не стал бы здесь полеживать да на словах грозить двум негодяям, унизившим меня. Настоящий мужчина пошел бы и отомстил за мою честь. Но ты червяк, ты такой трус, что ничего не посмеешь сделать. Я знаю тебя и твои трусливые замашки, да и половина Браттахлида знает. Вот вернемся домой, и я разведусь с тобой, обвинив тебя в трусости, и не найдется такого человека, который мне не посочувствует.
Как обычно, моя тетка знала, куда бить. Трусость у северян — едва ли не наихудшее и позорнейшее основание для немедленного развода, хуже этого только мужеложство. Такого Торвард уже не мог вынести. Он вскочил, накинул на себя одежду и схватил топор и меч. И вот уже Фрейдис, идучи за ним по пятам, стала призывать других гренландцев последовать за своим вождем, а Торвард вяз и оскальзывался на раскисшей тропинке, ведущей к дому исландцев. Он ворвался вовнутрь и бросился к Хельги, сидевшему на скамье и спросонья размышлявшему о предложении Фрейдис насчет покупки кнорра. Торвард со всего маху вонзил топор в грудь Хельги и убил его. И тут началась бойня. Гренландцев набегало все больше и больше, они размахивали оружием, рубили и кололи несчастных исландцев, застигнутых врасплох. Раздавались проклятья и крики, сонные исландцы скатывались со скамей, пытались найти оружие, чтобы защититься. Но они оказались в проигрышном положении. Большая часть из них погибла, даже не проснувшись или не успев взяться за оружие.
Я был еще слишком мал, чтобы меня позвали участвовать в этом набеге на исландцев, но я слышал вопли и шум резни и, припустив к боковому входу в дом исландцев, оказался внутри как раз тогда, когда Фрейдис вытащила из-под кровати меч Хельги и, бросившись к его брату Финнбоги, чтобы тот не успел открыть правду, ткнула его с такой силой, что лезвие вышло из спины на ширину ладони. Потом она вытащила меч и присоединилась к общей кровавой бане.
И здесь обычаи северян сказались самым пагубным образом. Если резня началась, отступить уже невозможно. Любой мужчина знает эту безжалостную истину. Если первый смертельный удар нанесен, стало быть, следует убить всех исландцев до последнего. Всякий уцелевший может стать свидетелем, а свидетельство об убийстве приведет к череде отмщений, коль скоро весть о злодеянии дойдет до Исландии, до их родичей. Кроме того, гренландцами овладело смертоносное бешенство. Они убивали, убивали и убивали, пока не притомились. Только когда все взрослые исландцы, мужчины и женщины, были мертвы, бойня прекратилась. В живых остались только пятеро детишек, три мальчика и две девочки. Они забились в угол, широко раскрыв глаза и онемев от потрясения при виде того, как рубят их родителей. Убить детей — то было невозможно даже для самых обезумевших от крови гренландцев, но только не для Фрейдис. Она приказала закончить работу. Мужчины, едва переводившие дыхание, уставились на нее, их мечи, и топоры, и одежда были запятнаны кровью, и рдяное безумие медленно угасало в их глазах. Усталые и опустошенные, они не двинулись с места. Тогда Фрейдис воздела в руке чужой меч и закричала на них:
— Убейте этих щенков! Убейте! Делайте, что я говорю!
Я был там. С отвращением глядя на то, что лежало на полу, подобно грудам окровавленной одежды, я прокрался вдоль стены и сел в углу, желая оказаться где-нибудь в другом месте. Я притаился, прислонившись спиной к стене, обхватив руками колени и опустив голову. Услышав злобный крик этой ведьмы Фрейдис, я поднял голову и увидел ее — угрюмую и спокойную. Ее власть над мужчинами стала почти дьявольской. Она приказала мужчинам подвести к ней детей одного за другим и казалась неким жутким существом, вышедшим из Хеля и получившим полную власть над ними. Такова была эта власть, что люди покорно подвели детей и поставили перед ней. Тогда, сжав зубы, она обезглавила их, всех подряд.
Меня вырвало бледной, едкой блевотиной.
Тогда Фрейдис приказала собрать все, что может гореть, и обложить этим основания толстых деревянных столбов, на которых держатся дерновые кровли длинных домов. Деревянные скамьи, чурбаки, старые тряпки — все горючее было сложено в кучи. Потом Фрейдис сама пошла от столба к столбу, поджигая эти костры. Она последней выходила из каждого дома и закрывала за собой большие двери. К полудню стало видно, как дым, до того исходивший из дымников на крышах, повалил и с боков, там, где дерновые стены соединяются с кровлей. Длинные дома стали походить на тлеющие кучи углежога — стены из дерна и веток в конце концов изнутри охватил огонь. Жар нарастал, он ощущался на расстоянии сорока шагов. Вокруг пожарища остатки снега таяли и превращались в грязь. Наконец длинные гнутые крыши почти беззвучно провалились внутрь, лишь несколько искр взвилось в небо. Останки длинных домов, на постройку которых исландцы потратили три месяца, стали погребальными кострами. Было ясно, что пройдет несколько зим, и никаких следов их существования не останется.
На исходе того же вечера Фрейдис собрала всех обитателей нашего длинного дома. Все сошлись в угрюмом молчании. Многих грызла совесть, иные же пытались взбодрить себя похвальбой, мол, исландцы получили по заслугам. Но Фрейдис оставалась непреклонной, в здравом уме и памяти.
— Единственное свидетельство о существовании исландцев теперь находится в наших головах, — гневно говорила она. — Никто никогда не узнает, что здесь случилось, если мы сами будем помалкивать об этом. Мы. виноватые, единственные свидетели. Здесь, на краю света, нет никого другого, кто мог видеть и донести. Только нам одним известно, что здесь было.
Фрейдис уверяла, что у нас был повод и причина, чтобы уничтожить исландцев. Она вновь облыжно объявила, что просила Финнбоги одолжить ей кнорр и получила отказ.
— Исландцы отказались дать нам свой кнорр, — сказала она. — Если бы мы не взяли дело в свои руки, они бы ушли, оставив нас умирать здесь. Мы напали первыми, чтобы защитить себя. То, что мы сделали, мы сделали ради спасения наших жизней.
Не знаю, сколько среди нас было поверивших ей. Кто-то, может быть, и поверил. Те же, кто не поверил, либо стыдились, либо пребывали в ошеломлении, либо просто боялись того, что с ними случится, если они выкажут несогласие и заговорят. Поэтому все молчали и подчинялись приказам Фрейдис. Она же велела погрузить на кнорр все пожитки и груз ценного винландского леса, чтобы свезти его в Гренландию, ибо даже после всего случившегося твердо надеялась получить доход с этого плавания.
Все так хотели поскорее убраться от этого зловещего места, что загрузили корабль и были готовы отплыть уже через неделю. Тогда Фрейдис приказала сжечь и наш длинный дом. Она сказала, что, вернувшись в Гренландию, мы должны будем говорить, будто решили вернуться, а исландцы предпочли остаться, будто Фрейдис и Торвард купили этот кнорр, а исландцы, когда мы видели их в последний раз, были живы, здоровы и благополучны. А коль скоро кто-нибудь в будущем посетит эти места, то найдет лишь сгоревшие развалины длинных домов и, конечно, подумает, что скрелинги захватили поселение и убили всех его жителей.
Столь чудовищное преступление не может долго оставаться в тайне. Мы добрались до Браттахлида, и все радовались нашему благополучному возвращению, хотя и были огорчены тем, что попытка обосноваться в Винланде вновь провалилась. Фрейдис сразу же отправилась на свой хутор в Гард, взяв с собой своих спутников. Иных она подкупила, чтобы они не болтали об избиении исландцев, другим пригрозила смертью, коль они откроют всю правду. Все знали, на что она способна, и угрозы подействовали. Однако вскоре слухи стали просачиваться, как дым сквозь щели тлеющего дома. Кое-кто из бывших винландцев во хмелю проболтался о том страшном деле. Иные же во все горло кричали, видя страшные сны. Большинство просто не умело лгать, и в их рассказах открылись противоречия. Наконец, водоворот стал затягивать и Лейва, и тогда он решил сам добиться правды обо всем, что случилось с его имением в Винланде. Он пригласил свою сводную сестру приехать в Браттахлид, а когда та отказалась, велел схватить троих ее рабов и пытал их о том, что действительно случилось с зимовьем Лейва. Они не стали запираться, и Лейв ужаснулся тому чудовищному деянию, что произошло в Винланде. Он не мог заставить себя покарать свою сводную сестру напрямую, ибо это было бы нарушением родственных уз.
Но он предал проклятию ее саму и ее потомков и избегал ее до конца своей жизни.
Он также отказался принять под свой кров всякого, кто был причастен к этому немыслимому делу. Так случилось, что я, невинный очевидец той бойни, оказался изгнан из его дома.
Жить в Гарде с Фрейдис для меня было невозможно. Мы всегда недолюбливали друг друга, да к тому же само мое присутствие напоминало бы ей о кровавой истории, омрачившей ее жизнь до конца дней. Несколько недель я обретался у Тюркира, одряхлевшего и слепнущего, в его хижине на краю Браттахлида. А тем временем мой отец Лейв размышлял о том, как бы избавиться от своего незаконнорожденного сына. Он договорился, что меня возьмут на борт очередного торгового судна, прибывшего в Гренландию, и дал мне понять, что ему все равно, куда я поеду. Я простился с Тюркиром, единственным, наверное, человеком, который искренне жалел о моем отъезде, и в возрасте тринадцати лет пустился в новое морское путешествие, на сей раз на восток.
В глубине души я надеялся отыскать Гудрид и вновь занять место в ее сердце. Я ничего не слыхал о ней с тех пор, как она, Торфинн и маленький Снорри, покинув Гренландию, вернулись в Исландию к родичам Торфинна. Однако для меня Гудрид все еще оставалась человеком, отнесшимся ко мне в моем детстве с величайшей добротой, и никаких иных планов у меня не имелось, кроме смутной мысли явиться в ее новый дом и посмотреть, не примет ли она меня. Так и получилось, когда судно зашло в Исландию, что я сказал кормчему, что дальше я с ним не поплыву. Это может показаться необдуманным решением — сойти на берег в стране, жители которой стали жертвами бойни в Винланде, однако вести об этом сюда еще не дошли, а через несколько дней я узнал, что истребление винландцев не было единственным смертоубийством, как я полагал. На каждом исландском хуторе только и разговоров было о последних событиях, увенчавших распрю, странным образом повторившую жуткие подробности винландского смертоубийства.
Эта вражда продолжалась годы. Двигала же ею ненависть Халлгерд, злобной жены человека по имени Гуннар, сына Хамунда, к ее соседке Бергторе, жене Ньяля, сына Торгейра. Начало вражде положила ссора из-за наследства, затем распря распространилась, вобрав в себя дюжины родичей и посторонних людей, привела к череде убийств и ответных убийств из отмщения. В ту осень, когда я прибыл в Исландию, люди, сторонники Халлгерд, окружили дом на хуторе, где жили Ньяль и его жена, подперли двери и подожгли. В итоге там, в доме, заживо сгорели почти все, в том числе и трое сыновей Ньяля.
Для меня эта история служила страшным напоминанием о Винланде, но для взопревшего хуторянина, от которого я услышал этот рассказ, едва сойдя на берег, это была самая свежая сплетня дня. Я тогда помогал ему складывать сено в сарай, чтобы расплатиться за ночевку.
— Это дело станет главным на следующем Альтинге, уж можешь быть уверен, — говорил он, утирая блестящий лоб тыльной стороной руки. — Вот будет тяжба! Такой давненько не было. Люди Ньяля выдвинут обвинение против поджигателей и потребуют виры за его смерть, а поджигатели, само собой, для своего оправдания приведут столько людей, сколько смогут. А уж если этот сумасшедший Кари, сын Сельмун-да, тоже явится, одним богам известно, что будет. Я не откажусь посмотреть на это за все награбленные сокровища мира.
Имя Кари, сына Сельмунда, звучало везде, где люди обсуждали возможные последствия сожжения — так стали называть случившееся. Кари был зятем Ньяля, он один спасся из горящего дома, когда крыша провалилась внутрь. Он пробежал вверх по балке, одним концом упершейся в стену, и выпрыгнул наружу из дыма и огня, в тот же миг эта случайная лестница рухнула у него за спиной. Поджигатели окружили дом, готовые убить всякого, кто попытается сбежать. Но не заметили Кари в сумерках, ему удалось проскользнуть мимо, хотя одежда на нем и волосы тлели от жара. Он бросился в озерцо, чтобы загасить огонь. И вот он поклялся отомстить и теперь ради этого ходит по Исландии, созывая друзей Ньяля и клянясь в кровной мести. Судя по тому, что я слышал, Кари был врагом, которого поджигателям нужно всерьез остерегаться. Он слыл умелым воином, vikingr, повидавшим немало битв за морем. До прибытия в Исландию и женитьбы на дочери Ньяля он жил на Оркнейских островах как домочадец ярла Сигурда, властителя той земли, и отличился в нескольких жестоких схватках, среди прочих, в известной битве с морскими разбойниками, в которой спас двух сыновей Ньяля.
Едва я услышал историю Кари, как смутный еще план отыскать следы Гудрид сменился в моей голове иным, куда более привлекательным. Я счел годы и понял, что Кари, сын Сельмунда, служа у ярла на Оркнеях, вполне мог знать мою мать Торгунну. Он был на Оркнеях примерно в то же время, когда она, к изумлению всего дома ярла Сигурда, соблазнила Лейва Счастливчика и зачала от него сына. Коль скоро я отыщу Кари и расспрошу его о тех днях на Берсее, то, может статься, смогу узнать побольше о моей матери и о самом себе.
Увидеть же Кари, если хуторянин не ошибся, можно было на следующем Альтинге.
Если уж мои воспоминания имеют целью — во всяком случае, так мне представляется — исправить некоторые ошибки, допущенные славным Адамом Бременским в его истории и географии известного мира, то и следует мне, очевидно, сказать кое-что об Альтинге, ибо сомневаюсь, слыхал ли вообще сей бременский клирик об этом примечательном учреждении. Ибо нигде больше не встречал я в моих странствиях ничего подобного. Альтинг — это такой способ народоправства у исландцев. Каждый год первейшие хуторяне каждой четверти, а сей остров поделен на четыре четверти — западную, северную, восточную и южную — сходятся на местные тинги, где они обсуждают события, представляющие общий интерес, и улаживают споры между собой. Все существенные вопросы и все неулаженные тяжбы затем выносятся на Альтинг, всеобщий сход, который всегда имеет место в июле по десятой неделе лета. Истинными вершителями законов и судов справедливости здесь становятся богатые хуторяне, годи и вожди кланов. Простой же народ лишь смотрит и поддерживает своих покровителей, когда его призывают к этому. Однако же это сходбище — столь привлекательное сочетание ярмарочной площади, судебного собрания и лавочки сплетен, что каждый исландец, способный одолеть путь до Тингвеллира, является туда. Законоговорение — зрелище великолепное. Истцы и ответчики либо их представители являются перед присягнувшими судьями из равных им и взывают к обычаям своей страны. Вот здесь-то законоговоритель играет важнейшую роль. Он действует как третейский судья и решает, правильно ли были проговорены и применены обычаи. В итоге тяжба зачастую уподобляется словесному единоборству, и исландцы, собравшись толпой, слушают говорящих и разборчиво судят, кто более искусен в выворачивании закона наизнанку, себе на пользу, или в умении перехитрить противную сторону. Они ждут таких уловок от законников и редко бывают разочарованы.
Кто-то может сказать, что Альтинг — неблагоразумный способ ведения государственных дел, и подумает, что предпочтительнее власть одного мудрого правителя, будь то король или королева, император, владелец поместья или регент. Коль единоличное правление невозможно, то малого совета из пяти-шести человек более чем достаточно. И то правда, весьма странным кажется, что дела исландцев разбираются множеством жителей, раз в году собирающихся на травянистом склоне. Однако таково их установление с той поры, как остров был заселен, и тому уже двести лет, а на деле их способ правления немногим отличен от королевских советов, где землевладельцы и знать составляют противоборствующие союзы, соревнуясь за конечный приговор или льготу. Разница же состоит только в том, что в Исландии нет единовластия, и это позволяет союзам самим сводить между собою счеты, когда законные способы исчерпаны. Именно тогда оружие берет верх над словесами.
Тингвеллир, где ежегодно проходит Альтинг, — достопамятное место. На юго-востоке острова, днях в пяти верхом от Фродривера — там моя мать провела свои последние дни, — есть поросшее травой поле у подножия длинного разрушенного утеса, где среди разбросанных скальных останцов хватает удобных мест для палаток и временных хижин. Одна же, особенная скала, именуемая Скалой Закона, представляет собой природную кафедру. Стоя на ее вершине, законоговоритель открывает судопроизводство, произнося по памяти свод законов и обычаев страны перед собравшейся толпой. Он должен вспомнить столько законов, что их возглашение может продлиться и два, и три дня, и когда я был там, то слышал, как священники Белого Христа толковали, что проще было бы записать эти законы и справляться с ними при необходимости — это, мол, сберегло бы время. Само собой, священники прекрасно понимали, что в таком случае именно они, священники, сведущие в книжном знании, станут властвовать, равно как и трактовать законы. Но пока что изустное памятование не заменилось рукописанием, и, к великому недовольству клириков, законоговоритель в первый день Альтинга, как всегда, подъехал к реке Оксар и бросил в воду железный топор — жертвоприношение исконным богам.
Сторонники поджигателей прибыли с великой торжественностью. Их был целый отряд, человек сорок верхом на низкорослых и крепких исландских лошадках. И все вооружены до зубов, ибо остерегались, как бы Кари не устроил на пути засаду. Вел же их Флоси, сын Торда. Именно он замыслил и устроил нападение с поджогом, хотя и не похвалялся этим так, как иные другие поджигатели, приехавшие на Тингвеллир, торжествуя по случаю смерти Ньяля и хвастая завершить это дело, прикончив тоже и Кари, коль он посмеет показаться им на глаза. Флоси же, напротив, предпочитал работать головой, а не размахивать руками, ибо понимал, как слабы доводы поджигателей для оправдания их поступка перед судом Альтинга. Посему он прибег к обычному способу: ради оправдания поджигателей решил подкупить лучшего в Исландии знатока законов и положиться на его изворотливость.
Законник, которого он выбрал, Эйольв, сын Бельверка, считался самым лукавым и пройдошливым по всей стране. Эйольв уже прибыл на Тингвеллир, и Флоси стал искать встречи с ним. Однако он должен был соблюдать осторожность, дабы не говорить с Эйольвом прилюдно, ибо, по исландскому обычаю, судебное разбирательство не может вести тот, кто напрямую заинтересован в исходе, или кто-либо иной, состоящий в известных отношениях с тягающимся, будь то родство или долг чести. Не должен законник действовать из выгоды или по найму. Эйольв же ранее никак не был связан с поджигателями и, похоже, не верил в их невиновность. Однако Эйольв был известный скареда и, как и многие законники, с удовольствием продавал свое мастерство за достаточно высокую плату. По этой причине поначалу он наотрез отказал Флоси, ответив, что не будет говорить в его пользу. Ибо должен содействовать суду, и советы его должны быть непристрастны. Однако когда Флоси тайком отвел его в сторону и предложил запястье из чистого золота, Эйольв принял мзду и согласился содействовать, заверив Флоси, что только ему известны все ходы-выходы и окольные тропинки обычаев, и что он найдет путь, как поджигателям избежать наказания.
Я сам это слышал, поскольку был там — меня послали следить за Флоси.
Когда поджигатели прибыли на Альтинг, Кари, сын Сель-мунда, уже четыре дня как был там, неприметно проскользнув на Тингвеллир. Молва твердила, что Кари — грозный воин, но, судя по его внешности, я бы этого не сказал. Среднего роста, довольно худощавый, и на вид казалось, что ему не по силам размахнуться боевой секирой, как должно. Лицо узкое, с длинным носом, маленьким ртом и близко посаженными карими глазами. Бороду свою он содержал в порядке, что необычно для воина, а волосы подрезал и повязывал темно-серой повязкой. Повязку эту он снимал только перед боем, и тогда великолепная копна волос распускалась воинской гривой. Однако, даже будь он одет иначе, не по-воински, все едино движения выдали бы его. Он был гибок, как борец, всегда быстрый и подвижный, и всегда настороже, точно зверь на охоте. Человек, стоявший рядом со мной, указал мне на Кари, когда тот направлялся к палатке одного из своих возможных союзников. Я пошел следом, так, чтобы он не мог меня видеть. И все же он ощутил мое присутствие, внезапно круто повернулся ко мне и опустил руку на рукоять короткого меча, висевшего на поясе. Увидев же всего лишь безоружного юнца, успокоился.
— Ты Кари, сын Сельмунда? — спросил я.
— Да, — ответил он. — А ты, малый, кто? Кажется, я не видел тебя раньше.
— Я — Торгильс, сын Лейва, хотя, наверное, точнее было бы назвать меня Торгильсом, сыном Торгунны.
Вид у него стал, мало сказать, более чем удивленный.
— Торгунны-вед… — Он замялся. — Торгунны, которая приехала из Ирландии ко двору ярла Сигурда?
— Да, я вырос в Гренландии и на западе и приехал сюда недавно. Надеялся, что ты расскажешь мне что-нибудь о моей матери, если сможешь.
— Ну-ну, значит, ты сын Торгунны. Правда, я знал твою мать, по крайней мере с виду, хотя мы сказали друг другу не слишком много слов, — ответил Кари. — Но сейчас мне некогда болтать о тех днях. У меня много дел здесь, на Альтинге, однако, коль хочешь, будь со мной, может, у меня и найдется время немного рассказать тебе о том, что тебя интересует.
Остаток этого дня и весь следующий я ходил за Кари, а он переходил из одной землянки в другую, разговаривая с годи, которые знали его убитого тестя. Иногда ему везло, и он заручался их поддержкой в деле против поджигателей, но столь же часто ему отвечали, что это только его дело, потому что поджигатели, мол, слишком могущественны и всякий, кто станет помогать Кари, станет их жертвой. В одной палатке мы обнаружили высокого, довольно худого человека, который лежал на кровати, и правая нога у него была забинтована. Тот хворый человек был Торхалль, сын Асгримма, приемный сын Ньяля.
— Слава богам, и ты добрался сюда, — сказал Кари, явно обрадованный.
— Путь был нелегкий, но мне удалось его одолеть короткими переходами, — ответил Торхалль. — Заражение столь сильно, что я едва хожу.
Он размотал повязку и показал свою правую лодыжку. Она распухла и стала в три раза толще обычного. Большой гнойник словно пульсировал от жара в середине опухоли. В середине нарыва я увидел средоточие заражения: черное Пятно, похожее на пагубный грибок в бахромчатой кайме злой красноты.
— Судебное дело против поджигателей будет, наверное, объявлено послезавтра. Как думаешь, ты сможешь присутствовать? — спросил Кари.
— Едва ли, разве только нарыв к тому времени прорвет, — ответил Торхалль. — Но коль сам не приду, то смогу следить за ходом дела отсюда, с этого ложа, и давать советы, коль скоро ты будешь ежедневно извещать меня о подробностях.
— Я благодарен тебе, но не могу воздать как должно за то, что ты приехал на Альтинг, — сказал Кари.
— Хотя бы этим могу быть полезен, — сказал Торхалль. — Твой тесть Ньяль научил меня едва ли не всему, что я знаю о законе, и я желаю, чтобы с его убийцами поступили по закону. — Он замолчал и немного подумал. — На самом деле, моя немочь тоже может пойти на пользу. Мало кто знает, что я здесь, лежу безвылазно в палатке, и я полагаю, пусть оно так и будет. Мы можем застать их врасплох. — Он взглянул на меня. — Кто этот юноша?
— Он только что приехал из Гренландии, рос там да еще в месте, которое называют Винланд.
Торхалль фыркнул.
— Что ты знаешь о том, как собираются Флоси и его поджигатели защищать себя на суде?
— Говорят, будто они хотят поручить защиту Эйольву, сыну Бельверка.
— По сути ему не следует заниматься этим делом, — сказал Торхалль, — но зная, как он жаден до денег, полагаю, его купят. Полезно было бы выяснить, выступит ли он против нас. — Он взглянул на меня. — Может, этот паренек нам пособит. Едва ли его здесь кто-нибудь знает, и он не будет выделяться из толпы.
После чего, обратясь прямо ко мне, спросил:
— Готов ли ты кое-что сделать для нас? Коль тебе покажут Флоси и его ближайших, как думаешь, сможешь ли ты подобраться к ним и выяснить, как они приобретают себе союзников на законоговорении?
Впервые мне выказали такое доверие, и я был польщен. — Не менее важно и то, что предложение Торхалля совпало с моими представлениями о себе. Я уже говорил, что Один — бог притворства, подслушивающий у двери, крадущий тайны, бог, чей нрав и повадки весьма привлекательны для меня. Я был один в чужой стране, и меня попросили стать соглядатаем в деле по-настоящему важном. Принять это предложение значило уважить Одина, а заодно и завоевать доверие человека, который мог рассказать мне о моей матери.
Вот так оно и получилось, что тремя днями позже я затаился в расселине скалы, скорчившись и едва дыша. Не более чем в десяти шагах от меня был Флоси, сын Торда, вожак поджигателей, вместе с двумя своими ближайшими сторонниками, которых, как я узнал позже, звали Бьярни, сын Бродд-Хельги, и Хальбьерн Сильный. С ними же был знаменитый знаток закона Эйольв. Узнать его было нетрудно, ибо он был щеголь и любил расхаживать по Альтингу в ярком алом плаще и с золотой повязкой на голове, да еще нося при себе отделанный серебром топор. Все происходило неподалеку от Ущелья Сходок, там, где нас не могли видеть снизу, с Поля Тинга. Ясное дело, что четверо мужчин отправились в это пустынное место, чтобы поговорить наедине, решив, что лучшего для свободного разговора не найти, коль скоро поставить своих людей на страже. Я же, заметив, как они пустились от кучно устроенных землянок на поле Альтинга по тропинке, ведущей на утес, догадался, куда они идут, и поперед них вскарабкался наверх и бросился на траву, чтобы не быть замеченным на фоне неба. Переведя дыхание и дождавшись, когда стихнет стук крови в ушах, я осторожно приподнял голову и глянул вправо. И тут же в страхе заполз в это свое убежище, стараясь зарыться поглубже. Четверо мужчин решили усесться в опасной близости от меня и приступили к беседе. На мое счастье, утес Тингвеллира сложен из камня, который исландцы называют hraun. Камень этот истекает из земли огненным потоком, когда боги гневаются, а потом, остывая и затвердевая, образует расселины и трещины. В одну из таких щелей я и проскользнул. Я находился слишком далеко и не слышал ничего, кроме обрывков разговора, когда кто-нибудь из них повышал голос, но что идут какие-то переговоры, было ясно. И закончились они обоюдным согласием, ибо снова со всей осторожностью выглянув из своего убежища, я увидел, как Флоси снял со своей руки тяжелое золотое запястье и надел его на руку Эйольву. А запястье это, судя по тому, как оно сверкнуло в бледных лучах солнца и как Эйольв любовно провел по нему пальцем, было недешевое. Потом Эйольв натянул запястье повыше, под рукав одежды, чтобы его не было видно.
До того я представить себе не мог, сколь важно это соглашение. Четверо встали и двинулись вспять по тропинке, где ниже ждали их люди, а я, затаив дыханье, долго еще ждал, прижавшись к земле, пока не понял, что все ушли. Тогда я крадучись спустился и проскользнул в палатку, где совещались Кари с Торхаллем. И рассказал все, чему был свидетелем. Кари нахмурился и пробормотал что-то, мол, нужно постараться, чтобы Эйольв недолго радовался полученной мзде. Торхалль же, лежа на своей постели, остался невозмутим.
— Эйольв — хитрейший законник, — сказал он, — но и этого законника можно победить, хотя сам он так не считает.
Судебное разбирательство, которого все ждали с таким нетерпением, началось на следующее утро. Все собрались и ждали. Сторонники Кари один за другим, встав у подножья Скалы Закона, в очередь произносили обвинения. Для того были избраны самые речистые из них, и слова закона возглашались громко и четко. Флоси, сына Торда, и его союзников обвиняли в том, что они причинили смерть сыновьям Ньяля «раной внутренностей или костей, или мозга» и требовали, чтобы обвиняемым «не давали ни пропитания, ни помощи, не указывали дороги, не укрывали», но прокляли как изгоев. Затем было выдвинуто требование, чтобы все добро и собственность обвиняемых были отобраны в счет виры родственникам убитых и людям, живущим на их земле. Только тут я и приметил, что толпа собравшихся разбилась на отдельные кучки. Не будь я приезжим, я бы сразу определил, что союзники поджигателей держатся поодаль от сторонников Кари и друзей сына Ньяля. А между ними, разделяя их, стоит большая толпа явно ничейных людей. И это было правильно, ибо люди Кари, как и поджигатели, явились к Скале Закона во всеоружии и при своих оберегах — лентах и амулетах на одежде, говорящих об их верности и готовности к бою.
Впрочем, обе стороны на некоторое время согласились в том, что разбирательство должно идти своим путем. Весь первый день суд слушал людей Кари, предъявлявших поджигателям обвинения в убийстве или заговоре об убийстве. Второй и третий день суд был занят резонами, по которым он имел власть вынести решение и решить, кто виновен. Эйольв оправдал свою славу увертливостью. Он прибег ко всяческим уловкам, чтобы умалить или отвергнуть обвинения, и даже предъявил несколько совершенно новых толкований. Кроме того, он придирчиво ссылался на мелкие нарушения в ходе разбирательства, которые, как он заявил, делают судоговорение неправомочным. Он отвергал свидетелей по самым пустяшным внешним поводам и, приводя не менее загадочные причины, принудил дать отвод стольким судьям, что сторонникам Кари пришлось вызвать и внести в список чуть ли не дюжину судей взамен. Эйольв гнул и корежил закон так и сяк, и законоговорителя, человека по имени Скафти, то и дело призывали вынести свое решение. И он неизменно соглашался с хитроумным Эйольвом.
И каждый день люди, встречавшие довольным ропотом всякий новый крючок в законе, к вечеру полагали, что поджигатели берут верх. Однако на другое утро им приходилось менять свое мнение, ибо они ничего не знали о тайном советчике Кари, Торхалле, который лежал в своей землянке и возился со своим чудовищным нарывом. Я же постоянно бегал к Торхаллю и сообщал ему о всяком новом повороте в разбирательстве. Он слушал меня, морщился от боли, и слезы текли по его щекам, и лицо его было красно. А я говорил, хотя судебные словеса были столь замысловаты, что сам я и половины не понимал. Потом Торхалль взмахом руки отпускал меня, я возвращался на суд, а сам он, ожидая от меня новых вестей, обдумывал предыдущие. Вечером они с Кари все обсуждали, а на утро Кари или его представитель появлялись перед законоговорителем и предъявляли доводы Торхалля, спасавшие их от поражения и позволявшие суду продолжить дело. Законоговоритель не раз замечал, что не видел еще человека, столь сведущего в законе. По сей день мне памятны прения по вопросу о том, имеет ли человек, владеющий одной дойной коровой, право заседать в суде как имеющий собственность. Понятно же, что имеет.
После четырех дней блуждания по запутанным тропам дело наконец завершилось вынесением приговора. Несмотря на все увертки и уловки, Эйольву не удалось выиграть его, и сорока двумя судьями поджигатели были признаны виновными. И вот тут-то Эйольв нанес мастерский удар: приговор не имеет силы, заявил он, ибо число судей превышено. Их должно быть тридцать шесть, а не сорок два. Кари и его сторонники попались в ловушку, которую с самого начала расставил им Эйольв. Таков был его замысел — упорно оспаривать состав судей до тех пор, пока Кари с его сторонниками не превысят их численности. По такому поводу дело против поджигателей провалилось. А Эйольв тут лее повернул его в свою сторону. Он сказал, что иск Кари был злонамеренным, и теперь он обвиняет Кари и его сторонников в облыжном обвинении и требует, чтобы их, а не поджигателей, объявили вне закона.
На этот раз в землянку Торхалля вместе со мной поспешил Кари, чтобы сообщить о своем поражении. Только-только перевалило за полдень, и когда мы уходили, толпа зрителей окружила Эйольва и его поджигателей и, ликуя, поздравляла их с победой. Кари откинул дверную завесу и в кратких словах изложил Торхаллю суть случившегося. Торхалль лежал навзничь на своем ложе. Он громко выругался, сел и опустил больную ногу на землю. Никогда я не видел человека в таком гневе. Торхалль пошарил под ложем и вытащил короткое копье. То было, как сейчас помню, превосходнейшее оружие — острое, как бритва, лезвие выложено тонким серебряным узором. Подняв копье обеими руками, Торхалль обрушил его на огромный гнойник на своей лодыжке. Раздался тошнотворный хлюпающий звук, и я, можно сказать, услышал, как брызнули кровь и гной. Толстый ошметок гнойника шлепнулся на землю, и по земле расплескалась черная кровь. Торхалль охнул, проткнув гнойник, но мгновение спустя он уже был на ногах и с копьем в руке — на копье так и остались куски его плоти — он выбежал за дверь, даже не хромая. Он шел так быстро, что я с трудом поспевал за ним. Я увидел, что Кари, шедший бок о бок с Торхаллем, сорвал с головы повязку, тряхнул волосами и надел шлем.
Торхалль ворвался в толпу сторонников поджигателей сзади. Первым ему попался один из родичей Флоси, человек по имени Грим Рыжий. Он едва успел заметить разъяренного Торхалля с копьем в руке и прикрыться щитом. Торхалль же, не останавливаясь, вонзил копье в щит с такой силой, что старый, из невыдержанного дерева щит треснул надвое. Рожон копья прошел сквозь тело Грима так, что кончик вышел из спины между лопатками. Едва Грим пал наземь, как со стороны друзей Кари кто-то крикнул:
— Торхалль! Не позволим ему в одиночку мстить поджигателям!
И началась яростная рукопашная. Обе стороны выхватили оружие и бросились в бой. Так я познал, как оно в конце концов решает дела, это исландское правосудие.
А еще я понял, как заработал Кари свою воинскую славу. Он сошелся лицом к лицу с двумя поджигателями — Халльбьерном Сильным и Арни, сыном Коля. Хальбьерн был могучий детина, приземистый и ширококостный. Он был вооружен мечом и ударил понизу, по ногам Кари. Но был он слишком неповоротлив. Кари высоко подпрыгнул, прижав колени к груди, и меч прошел под ним, не причинив ему вреда. Кари же, вновь утвердившись на земле, ударил своей боевой секирой о двух лезвиях Арни, сына Коля, и удар был нацелен столь точно, что попал в уязвимое место между плечами и шеей, проломил ключицу и разрубил грудь. Арни упал замертво. Кари успел повернуться к Хальбьерну, готовому нанести второй удар, сделал шаг в сторону и наискось полоснул секирой. Лезвие скользнуло вниз по краю щита Хальбьерна и отсекло большой палец на левой ноге. Хальбьерн закричал от боли и отпрыгнул назад. Тут подоспел один из друзей Кари, он обрушил на Хальбьерна копье с такой силой, что этот могучий человек рухнул наземь. С трудом поднявшись, он захромал, припадая на раненую ногу и оставляя на каждом шагу кровавый следок.
Дальше же я стал свидетелем такого, подобное чему видел не более пяти раз в своей жизни, хотя довелось мне участвовать во многих битвах. Стоя чуть позади Кари, я увидел летящее копье, которое метнул в него один из поджигателей. Кари был без щита, но, ступив в сторону, левой рукой поймал копье на лету. Тогда я понял, что Кари одинаково хорошо владеет обеими руками. И я говорю, он поймал копье, повернул его и метнул вспять прямо в толпу поджигателей и их сторонников. Он ни в кого не целил, но бросил его не глядя. Копье вонзилось в толпу и кого-то убило.
Теперь уже противники сошлись в кучу, секлись мечами, топорами и кинжалами, метали щиты в лица друг другу, били по головам, схватывались врукопашную. То была схватка не между обученными воинами, блюдущими порядки, искусно владеющими оружием. То была безобразная, хотя и не менее опасная, драка между разъяренными хуторянами.
Поджигатели и их друзья стали отступать в беспорядке, и когда они попятились, Кари, опытный воин, начал охоту. Он выискал тех людей, которых я называл ему, тех, что подкупили Эйольва на встрече у ущелья. Один — Хальбьерн Сильный, — раненный в ногу, уже получил свое, другой был Бьярни, сын Бродд-Хельге. Увидев Бьярни среди бьющихся, Кари напал на него. В тесноте схватки Кари не мог пустить в ход секиру. Но он, опять-таки левой рукой, схватил копье, кем-то брошенное и воткнувшееся в землю, и просунул его в щель между двумя людьми. Противник же успел подставить свой щит и отразить удар, иначе копье проводило бы его. При этом Кари пришлось податься вперед, и Бьярни воспользовался этим. Он ударил мечом по ноге Кари, едва тот раскрылся. И вновь замечательное проворство Кари спасло его. Он отдернул ногу, повернулся, как танцор, на пятке, и опять ударил копьем. Спас Бьярни от смерти один из его людей, бросившийся со щитом наперерез. Копье пробило щит и распороло этому человеку бедро столь глубоко, что он остался калекой на всю жизнь. Кари отклонился назад, чтобы ударить в третий раз. Он бросил наземь секиру и, ухватив копье обеими руками, ударил прямо в Бьярни. Тот отклонился, пал на землю, и копье прошло поверху, а поджигатель вскочил на ноги и бросился наутек.
Теперь битва стала опасной и для зрителей. Отступающие поджигатели должны были пройти между палатками нескольких годи, друзей Ньяля. Эти годи и их люди нарочно перегородили дорогу, встретив злосчастных поджигателей тычками и насмешками. Тычки вскоре превратились в удары, и казалось, что весь Альтинг вот-вот втянется в общую битву. Человек по имени Сельви, который не держался ни чьей стороны, стоял рядом со своей палаткой, мимо которой бежали поджигатели. Сельви готовил пищу, большой котел с кипящей водой висел над огнем. Он неразумно укорил поджигателей в трусости, как раз когда Халльбьерн Сильный проходил мимо. Халльбьерн, услышав обидное слово, схватил того человека и сунул головой в котел.
Кари и его союзники прогнали поджигателей через палатки и дальше до самого берега реки Оксар. Обе стороны уже понесли потери. Флоси направил копье, убившее одного из сторонников Кари; кто-то вырвал это копье из трупа и метнул его в Флоси, ранив его в ногу, хотя и не сильно. Но среди всех отличался Кари. А из тех, кто унизил его на суде, главным был Эйольв-законник. Кари жаждал отмщения. Когда поджигатели, ища спасения, пустились вброд по отмелям, Торгейр Ущельный Гейр, который сражался на стороне Кари, заметил алый плащ законника.
— Вон он, отплати ему за запястье! — крикнул Торгейр, указывая на Эйольва.
Кари выхватил копье у человека, стоявшего рядом с ним, и бросил его. Копье летело низко и попало Эйольву в живот, и убило его.
После смерти Эйольва бой стал затихать. Противники обессилели, и сторонники Кари не хотели идти за реку и на подъеме драться с поджигателями. Было брошено еще одно, последнее, копье — никто не видел, кто его метнул — и оно попало в еще одного поджигателя. Подошли несколько главных годи, среди них Скафти Законоговоритель со многими своими сторонниками. Они разделили сражающихся и велели им прекратить бой. Довольно проливать кровь, сказали они. Пора заключить перемирие и попытаться уладить ссору.
Тогда я удивился, узнав, что раздор и убийство в Исландии можно оценить в деньгах. Полдюжины годи собралось перед Скалой Закона и образовали на скорую руку суд, чтобы посчитать, кто кого убил, сколько стоит погибший и кто должен выплатить возмещение. Совсем как купцы, торгующиеся о цене мяса.
Усталые воины, только что рубившие друг друга, теперь стояли, опираясь о свои щиты, или сидели на земле, отдыхая и слушая, как годи ведут подсчет. Убийство такого-то человека приравнивалось к убийству другого на другой стороне, такая-то рана оценивалась во столько-то марок серебра, но затем эта сумма приравнивалась к ранению с противоположной стороны, и так далее. Под конец годи решили, что потери, понесенные поджигателями в битве на Альтинге, равны смертям, которые они причинили сторонникам Кари, и что обе стороны должны заключить мир и отказаться от прав на возмещение. И с тем небывалым событием, которым все началось, — сожжением Ньяля и его семьи — было тоже улажено. За смерть Ньяля следовало уплатить виру, равно и за смерть его жены, а поджигатели были объявлены вне закона. Флоси на три года запрещалось возвращаться в Исландию, а четверо самых неистовых из поджигателей — Гуннар, сын Ламби, Грани, сын Гуннара, Глум, сын Хильдира, и Коль, сын Торстейна, — изгонялись безвозвратно. Однако ради мира приговор об изгнании вступал в силу не ранее следующей весны, чтобы главные совершители зла могли за зиму устроить свои дела, прежде чем навсегда покинут Исландию.
Единственный, за кого никто не платил и не требовал виры, был Эйольв. Все согласились, что из-за его нечестных поступков о суде пошла дурная слава. Один за другим воинственные хуторяне обменивались рукопожатиями, и так завершилась самая ужасная во всех отношениях битва, какая когда-либо имела место перед Логбергом — Скалой Закона.
— Изгнание на три года — с этим я могу согласиться, однако такая жизнь не для тебя, парень, — заявил Кари тем же вечером.
Он вспомнил обо мне после побоища и позвал меня в свою землянку. Там он рассказал мне все, что мог припомнить о жизни моей матери Торгунны на Оркнеях — в том числе и подробности, мною уже рассказанные, — а теперь старался объяснить мне, почему я должен позаботиться сам о себе. Когда годи объявили свое решение у Скалы Закона, один только Кари не согласился с их суждением. Он отказался признать, что убийства и членовредительство, случившиеся в этой схватке, могут быть приравнены к убийствам Ньяля и его семьи, совершенным поджигателями.
— Перед лицом знатнейших годи этой земли я объявил, что продолжу мстить поджигателям, — продолжал он. — Это значит, что рано или поздно меня приговорят к изгнанию и заставят покинуть Исландию. Если приговор будет мягким, меня изгонят на три года. Если же я вернусь до истечения этого срока, приговор станет жестче, и меня изгонят до конца жизни. Тот же, кто объявлен вне закона, но находится в Исландии, считается преступником. Всякий человек ему враг, если только его друзья не рискнут взять его под защиту. Его молено убить, и убивший имеет право завладеть его имуществом. Такая жизнь не для тебя.
Я упрашивал Кари позволить мне и дальше служить ему. Но он отказал мне. Ему не нужны ни помощники, ни спутники. Мстить он будет один, а тринадцатилетний паренек станет ему помехой. Однако есть у него предложение: мне следует отправиться на Оркнеи, ко двору ярла, и самому узнать побольше о своей матери.
— Если кто и знает что-нибудь о твоей матери, так это мать ярла, коль она еще жива. Эйтни ее имя, они с Торгунной очень неплохо ладили. Обе родом из Ирландии и часто просиживали часами, переговариваясь по-ирландски.
К тому же он обещал, что возьмет меня с собой, коль скоро сам когда-нибудь окажется на Оркнеях. Так я был вознагражден за соглядатайство на Альтинге.
Сообщение Кари о том, что на Оркнеях от самой матери ярла я могу узнать что-то верное о моей родной матери, совершенно изгнало из мой головы прежнее, не слишком обдуманное намерение прилепиться к Гудрид и Торфинну. До закрытия Альтинга оставалось еще шесть дней, народ разъезжался по домам, а я провел эти шесть дней, переходя от землянки к землянке самых зажиточных хозяев в поисках работы. Я предлагал себя в работники, надеясь провести осень и зиму на каком-нибудь хуторе, занимаясь теми же скучными делами, какими занимался в Гренландии. Я получил бы стол и кров, а по весне скромную плату. Я понимал, что расплатятся со мной скорее всего товаром, а не звонкой монетой, но и того бы хватило, чтобы уплыть на Оркнеи. С виду я был щупловат, и хозяева хуторов не зарились на меня. Зимой лишние руки не нужны, а лишнего работника нужно кормить из зимних запасов. Да еще беда — ведь никто не знал, кто я такой. В плотно сбитом обществе исландцев это большой недостаток. Ибо там о каждом все известно — откуда родом и кем слывет. Люди же, к которым я обращался, знали только, что рос я в Гренландии и некоторое время провел в Винланде, о котором мало кто слышал. Смущал их и мой разговор, не как у обычного работника — за это следует благодарить Гудрид, — и что явно я не раб по рождению, хотя порою замечали, что зелено-серые глаза выдают во мне чужеземца. Цвет глаз, полагаю, унаследовал я от Торгунны, но сказать им, что я сын Торгунны, никак не мог. Это было бы крушением всех надежд. Я пытался исподволь вызнать о своей матери, не говоря, зачем мне это нужно. И ничего хорошего в ответ не получал. Собеседники обычно отпускали замечания насчет «иноземных ведьм» и говорили о чем-то, именуемом «привидениями». Не желая казаться чрезмерно любопытным, я не стал продолжать расспросы. Так что за исключением Кари никому я не открыл своего происхождения.
Так моя безымянность, которая помогала мне следить за поджигателями, теперь стала помехой. И я встревожился, что не найду пристанища на осень и зиму. Однако некий человек догадался, кто я такой, и не сводил с меня глаз.
То был сам Снорри Годи, могущественный вождь рода, чья сводная сестра Турид, дочь Барка, украла постельный полог моей матери во Фродривере.
Едва из Гренландии прибыл Торгильс, да еще годами равный сыну Торгунны, Снорри Годи сразу заподозрил, кто я есть. Он держал свое знание при себе, как ему и присуще. Он был человек, который всегда хорошенько все обдумывал, прежде чем действовать, взвешивал все за и против, а потом выбирал нужный час. Он ждал, пока в предпоследний день Альтинга я сам не пришел к его палатке, ища работы. Он и виду не подал, что знает, кто я, но велел отправиться на его хутор, в место под названием Тунг, в пяти-шести днях езды к северо-западу в низовье долины под названием Селингсдал.
Вежливость Снорри никак не соответствовала его славе человека властного и могучего, и было бы затруднительно дать ему прозвище по его внешности — не понять, какого возраста, ровно приятный в обращении, с правильными чертами лица и бледной кожей. Волосы, когда-то желтые, выцвели к тому времени, когда я его встретил, равно как и борода, имевшая когда-то рыжеватый оттенок. В общем, все у Снорри было какое-то блеклое, в том числе и глаза. Но стоило только заглянуть в них, как становилось ясно, что блеклость эта не от безразличия, но только прикрытие. Снорри смотрит на тебя своими спокойными серыми глазами и без всякого выражения на лице, и невозможно понять, о чем он думает. Говорили, мол, о чем бы он ни думал, лучше быть на его стороне. Советы его были верными, и враги боялись его.
Снорри обратил свой спокойный взгляд на меня, когда я предстал перед ним в день прибытия на его хутор. Он сидел на скамье в дальнем темном углу главного дома.
— Ты, верно, сын Торгунны, — спокойно сказал он, и нутро у меня все сжалось.
Я кивнул.
— Ты владеешь какими-либо из ее способностей? — продолжал он. — Ты пришел, потому что она тебя прислала?
Я не понял, о чем он говорит, и стоял молча.
— Позволь сказать тебе, — продолжал Снорри, — твоя мать покидала нас очень неохотно. Многие месяцы после ее смерти во Фродривере являлось привидение. Всем известно о явлении твоей матери, совершенно голой, когда ее тело везли хоронить. Но это еще не все. Много смертей случилось после того во Фродривере. Вскоре после нее там умер пастух, и умер он при таинственных обстоятельствах, и его draugar, его не-мертвое, часто являлось на хутор и устрашало всех в доме. Draugar даже побил одного из работников. Он встретил его в темноте у конюшни и сбил с ног с такой силой, что работника пришлось уложить в постель. Но он так и не оправился, умер через несколько дней. Говорят, просто-напросто от страха. Потом и его draugar присоединился к пастуховому и стал мучить людей. Вскоре полдюжины работников хутора, по большей части женщины, заболели и тоже умерли в своих постелях. Потом Тородд, человек, давший кров твоей матери, когда она приехала с Оркнеев, утонул вместе со своей лодкой и людьми, отправившись за припасами. Призрак Тородда и призраки его шестерых людей стали появляться в доме. Они входили, садились у огня в своих промокших одеждах и сидели так до утра, а потом исчезали. И еще долгое время после этого слышали странные шорохи и поскребывания по ночам.
Я молчал, не понимая, к чему клонит Снорри. Он же, замолчав, глядел на меня так, словно судил.
— Ты знаешь моего племянника Кьяртана? — спросил он.
— Едва ли, — ответил я.
— Он единственный смог успокоить привидения, — продолжал Снорри. — Потому я и пришел к выводу, что всему виной дух твоей матери — ведь при жизни она вожделела именно этого молодого человека. Полагаю, что даже став призраком, она вожделела к нему, пока не поняла, что не вызывает у него желания. В самый последний раз она пришла в обличье тюленя, высунув голову из-под пола дома во Фродривере. Она посмотрела на него умоляющими глазами, и Кьяртану пришлось взять молот и вогнать ее голову обратно в землю. Он бил со всей мочи, пока она наконец не оставила его в покое.
Я все еще не знал, что сказать. Неужели моя мать действительно так влюбилась в какого-то юнца, всего на три года старше меня теперешнего? Думать об этом мне было неприятно, но по наивности я еще не понимал, как может женщина до беспамятства увлечься мужчиной, или наоборот.
Снорри проницательно глянул на меня.
— Ты следуешь Белому Христу? — спросил он.
— Не знаю, — запинаясь, ответил я. — Моя бабка построила церковь для него в Браттахлиде, но ею не очень часто пользовались, по крайней мере пока Гудрид, которая за мной присматривала, не увлеклась и не стала туда ходить. В Винланде у нас не было церкви, но ведь и капища исконных богов тоже не было, только маленький алтарь, который поставил Торвалль.
— Расскажи мне о Торвалле, — попросил Снорри, и я начал описывать этого своенравного старого охотника — как он веровал Тору, как таинственно исчез, и все решили, что его убили скрелинги.
Снорри ничего не говорил, разве что время от времени задавал вопрос, поощрявший меня продолжать. Когда я поведал Снорри о Тюркире и о том, как работал с ним в кузне и узнал кое-что об исконных путях, Снорри подверг меня дотошному допросу о прошлом Тюркира и о том, что морщинистый и иссохший германец успел рассказать мне о разных богах и об их житиях, и о том, как был создан мир. Иногда он просил меня повторить сказанное. Трудно было понять, что думает Снорри, но в конце концов он встал и велел мне идти с ним. Не говоря больше ни слова, он вывел меня из дома и привел к одному из коровников. Это был всего лишь сарай и со стороны выглядел как обычный хлев, разве только круглый, а не прямоугольный, и крыша была выше и круче обычной. Снорри распахнул дверь и закрыл ее за нами, когда мы вошли, так что стало темно.
Когда глаза привыкли к полумраку, я не увидел там стойл для коров. Внутри было пусто. Только голый земляной пол и торчащие из него кругом деревянные столбы, поддерживающие высокий шатер крыши, с отверстием вверху для света. Тут я понял, что столбы эти вовсе необязательны для такого сооружения.
— Я выстроил его четыре года назад, когда переехал сюда из отцовского дома, — говорил Снорри. — Он немного меньше изначального, но это неважно. Важно вот что.
Он стал в центре круглого земляного пола, и тогда я увидел там плоский круглый камень, очень древний и почти черный, прямо под отверстием в небо. Камень обычный, природный, не покрытый резьбой и не обтесанный. По поверхности его были разбросаны выбоины и впадины, так что был он очертаний не совсем правильных. Наверху же имелось углубление наподобие миски.
Снорри осторожно подошел к нему и вынул что-то из миски. То было обручье, явно из железа и ничем не покрытое. Снорри погладил гладкую поверхность — обручье, видно, много носили — потом надел на правую руку, натянув немного выше локтя. И повернулся ко мне.
— Это кольцо жреческое, кольцо Тора. Оно принадлежало моему отцу, и для меня оно столь же ценно, как крест Белого Христа. Я пользуюсь им, потому как знаю, что бывают времена, когда Тор и другие боги могут помочь нам здесь, в Тунге, как помогали до того моему отцу и деду.
Он стоял в столбе света, проникавшего через дымник, так что я мог видеть его лицо. Голос его звучал обыденно, в нем не слышалось ни таинственности, ни благоговения.
— Когда Кьяртан и другие явились ко мне за советом, как быть с привидениями, я пошел в храм и надел это обручье. Когда я думал о привидениях и смертях, мне пришло в голову, что смерти могут быть как-то связаны с кроватными занавесями твоей матери. Она-то сказала, что их следует сжечь, но Тородд, подстрекаемый своей женой Турид, не сделал этого. Они сохранили немного постельного белья, и почему-то это стало причиной смертей и недугов. Тогда я велел собрать все до последнего лоскута — белье, простыни, занавеси, полог — все, и предать огню, и когда так сделали, недуги и смерти прекратились. Вот как Тор помог мне все понять.
— А привидения это тоже остановило? Мою мать еще когда-нибудь видели? — спросил я.
— Призрака твоей матери больше никогда не видели. Остальные привидения перестали являться, когда священники Белого Христа отслужили в доме молебен, чтобы изгнать draugar и призраков, которых они предпочитают называть безбожными демонами, — сказал Снорри. — Они достаточно хорошо знают свое дело, чтобы совершить его на старый лад. Призраков вызвали и подвергли суду, совсем как на нашем суде, и велели покинуть дом. Один за другим призраки приходили, и каждый обещал вернуться в страну мертвых. Если христиане верят, что Белый Христос сам являлся как draugar после своей смерти, значит, не так уж трудно поверить в призраков, которые появляются из пола в виде тюленей.
Снорри снял с руки кольцо Тора и положил его обратно на алтарь.
— Что заставило Торвалля и Тюркира так старательно учить тебя исконным путям? — спросил он.
— Они начали после того, как я стал одноногом, — ответил я и объяснил, как моя детская игра заставила их поверить, будто дух мой способен перемещаться сам по себе.
— Стало быть, и вправду ты, как и твоя мать, обладаешь ведовским даром. Так оно обычно и бывает. Дар переходит от одного члена семьи к другому, — заметил Снорри.
— Но ведь Тюркир сказал, что мой дух, мое внутреннее, тоже может покидать мое тело и, странствуя, видеть, что происходит в других местах. Однако этого никогда не случалось. Просто иногда я вижу людей и места так, как все другие не видят.
— Когда это было в последний раз? — спокойно спросил Снорри.
Я помедлил с ответом, потому что случилось это совсем недавно. По дороге в Тунг я ночевал на большом хуторе под названием Карстад. Хозяин был в отлучке, и когда я постучал в дверь, отозвалась его жена. Я объяснил, что иду в Тунг, и попросил пустить меня переночевать в уголке главного дома. Жена хуторянина оказалась старых понятий, по ее мнению, путнику нельзя отказать в приюте, и она поместила меня вместе со слугами, а те наделили миской кислой сыворотки и ломтем хлеба. В сумерки вернулся хозяин, и я оторопел, увидев, что рубашка на нем с левой стороны намокла от свежей крови. Однако жена его не обратила внимания на яркое красное пятно и держалась так, будто все в порядке. Она выставила вечернюю еду, муж сел за стол и стал есть и пить, словно ничего не случилось. Поев, он прошел мимо того места, где я сидел, и я не мог отвести глаз от его окровавленной рубашки. Запекшаяся кровь еще блестела.
— Ты тоже это видишь? — спросил чей-то тонкий надтреснутый голос.
Голос прозвучал так близко, что я вздрогнул от страха. Обернулся и увидел старуху, усевшуюся рядом. Она смотрела на меня слезящимися глазами. Кожа у нее была вся в пятнах. Она была очень стара.
— Я его мать, — сказала старуха, кивнув на хозяина, — но он не станет меня слушать.
— Прости, я здесь чужой, — ответил я. — А чего он не станет слушать?
Я ожидал услышать обычные бессвязные жалобы старухи-матери на взрослого сына и уже выдумывал какой-нибудь повод — к примеру, что мне нужно в отхожее место, — чтобы сбежать от выжившей из ума старой карги, но она сказала:
— Я его предупреждала, что его ранят, и ранят сильно.
Вдруг голова у меня закружилась. Неужели она хочет сказать, что видит, как этот человек истекает кровью? И почему она говорит в будущем времени? Кровь казалась мне совершенно настоящей.
Я взглянул на хозяина. Он по-прежнему был спокоен и тыкал шилом в порванную лошадиную сбрую. Однако рубаха так намокла от крови, что прилипла к телу.
— Почему он не снимет рубашку? Рану надо промыть и остановить кровь… — тихо сказал я.
Она накрыла иссохшей рукой мое запястье и крепко сжала его.
— Я поняла, что ты видишь, — яростно прошипела она. — Вот уже три года вижу это пятно у него на рубахе так же ясно, а он и слышать не хочет. Я велела ему убить эту тварь, а он не убил.
Это была уже какая-то бессмыслица, и вновь мне показалось, что старуха просто спятила.
— Ты что, разве не слышал? — спросила она, все еще сжимая мне руку, словно клещами, и приблизила лицо к моему лицу.
Тут от ее бормотанья мне стало совсем не по себе, я заерзал на скамейке. Хозяин, сидевший у огня, наверное, это заметил и крикнул:
— Мать! Ты опять о Глэзире. Оставь малого в покое, а? Я сказал, что не вижу в этой скотине ничего дурного, а если что, так я с ним управлюсь.
Старуха с отвращением фыркнула, медленно стала на ноги и направилась вон из дома. Я остался один.
— Не обращай на нее внимания, малый, — сказал хуторянин. — А я желаю тебе удачного пути, куда бы ты ни шел.
— Этого человека звали Тородд? — спросил Снорри, который молча слушал мой рассказ.
— Да, вроде бы так, — ответил я.
— У него доброе хозяйство в Карстаде, и в стаде есть молодой бык по кличке Глэзир. Такого нельзя не заметить — он пегий, очень красивый. И норовистый. Кое-кто думает, что в этом животном обитает дух другого Тородда, по имени Тородд Кривоногий. У меня с тем Тороддом было несколько ссор. Самая худшая — из-за порубок в небольшой роще, которой он владеет. Он пришел в такую ярость, что когда вернулся домой, с ним случился удар. На другое утро его нашли мертвым, он так и сидел на стуле. Его похоронили дважды. После того как его призрак начал мучить старый хутор, тело его выкопали, перенесли на вершину горы и похоронили под большой грудой камней. Когда же это не помогло, и его дух продолжал являться, тело снова выкопали. Тут копщики увидели, что он не гниет, только стал черным и смердит, и тогда тело сожгли дотла на погребальном костре. Некоторые говорят, что пепел отнесло ветром на соседний берег и его слизала корова, которая паслась у воды. Потом корова родила двух телят, телку и телка. Этого-то и назвали Глэзиром. У Тородда, которого ты видел, есть мать, она обладает вторым зрением, или так о ней говорят, но с тех пор как этот бык завелся на хуторе, она всех просит убить его, твердя, мол, от него жди беды. Ты видел телка? Теперь это молодой бык, производитель. И масти очень необычной.
— Нет, я ушел с хутора наутро, едва развиднелось, — ответил я. — Мне хотелось пораньше пуститься в путь, и я больше не видел матери Тородда. Наверное, она еще спала, когда я ушел. Там вообще никого не было, кроме нескольких слуг. Я ничего не знаю о Глэзире. Знаю только, что вид у хуторянина был такой, будто у него в боку тяжелая рана.
Снорри пытался осмыслить то, что я ему рассказал.
— Может статься, это у тебя и есть второе зрение, — сказал он. — Но какое-то необычное. Не знаю. Похоже, оно у тебя появляется только если ты находишься рядом с человеком, тоже обладающим им. Вроде зеркала или чего-то подобного. Ты юн, так что это может измениться. Либо зрение станет сильнее, либо ты совсем его утратишь.
Он пожал плечами.
— У меня зрения нет, хотя кое-кто думает иначе, — сказал он. — Здравый смысл подсказывает мне, чего скорее следует ждать, а в итоге многие верят, будто я вижу будущее или читаю в мыслях у людей.
Верил Снорри или нет в мое второе зрение, но с этого дня он обращался со мной не как с простым наемным работником. После дневных трудов я сидел не с ними в дальнем конце зала, но вместе с большой и довольной шумной семьей Снорри, и когда у него было свободное время — что случалось нечасто, потому что у него хватало дел, — он занимался моим образованием, совершенствуя в знании исконной веры. В этом он был осведомлен лучше Тюркира или Торвалля Охотника и тоньше умел изъяснить сложности исконных путей. Отправляясь же в храм Тора, Снорри брал и меня с собой.
Эти посещения были на удивление частыми. Здешние люди приходили поклониться Снорри как вождю и просить у него совета, и они час за часом беседовали по вечерам, толкуя о делах государственных и торговых, обсуждая погоду и будущую путину и обдумывая вести, которые приносили нам торговцы или странники. Однако по окончании беседы, и особенно, если гости приводили с собой свои семьи, Снорри подзывал меня, и все мы шли через двор к хижине-капищу, и там Снорри отправлял краткий обряд во славу Тора. Он надевал железное кольцо, произносил молитвы над камнем и возлагал на алтарь Тора малые жертвы, принесенные хуторянами. Сыр, цыплята, сушеные бараньи ноги возлагались на алтарь или подвешивались на крюках, вбитых в деревянные столбы вокруг алтаря. Столбы же были обвязаны лентами, принесенными хуторскими женами, и полосами от детской одежды, молочными зубами, увязанными во что придется, шитыми поясками и прочими вещами обихода. Нередко женщины просили Снорри заглянуть в их будущее, предсказать, что случится, в какие браки вступят их дети и так далее. Тогда Снорри ловил мой взгляд, и вид у него бывал немного смущенный. Он мне говорил, что его предсказания по большей части основаны на здравом смысле. К примеру, я приметил, коль скоро мать спрашивала, на ком женится ее сын, то Снорри называл — хотя и не точно по имени — дочь одной из соседок, побывавшей в храме на прошлой неделе и задавшей точно такой же вопрос о своей дочери. Я так и не узнал, осуществились ли какие-то брачные предсказания Снорри, но, понятное дело, родители с той поры начинали думать именно об этом браке для своего отпрыска, что, наверное, и содействовало заключению оного.
Но случилось и такое, чего я не никогда не забуду, когда Снорри повел себя по-иному. Несколько хуторян, человек восемь, приехали повидаться с ним, их беспокоило, какая будет погода во время сенокоса. В тот год солнца было мало, и трава росла медленно. И вот, наконец, трава на лугах поспела и можно было бы начать покос и сушку, если бы не погода. Все ждали, когда же распогодится, чтобы начать работы. А все было облачно и сыро, и на хуторах росла тревога. Коль не запасутся сеном, придется забивать много скота, потому что зимой его нечем будет кормить. Запасти мало сена или вовсе не запасти — это было бы истинной бедой. Вот они и приехали к Снорри, чтобы тот походатайствовал за них перед Тором — потому что кто, как не Тор, правит погодой. Снорри отвел хуторян в храм, и я пошел с ними. Войдя, Снорри принес жертвы, гораздо более щедрые, чем обычно, и воззвал к Тору, произнося красиво вторящие друг другу строки, древние словеса Севера, которые возглашаются по обычаю в почитание богам. Но Снорри сделал еще кое-что. Он велел людям стать вокруг алтарного камня. И велел им взяться за руки. Сам Снорри стал в круг, и я тоже. Потом Снорри обратился к людям, и те начали танцевать. То был простейший танец северян, с несложным ритмом — два шага налево, остановка, шаг назад, остановка и еще два шага налево, — и сплетенные руки двигались в том же ритме. В конце каждого двойного шага люди наклонялись вперед и выгибались назад.
Когда я присоединился к ним, у меня появилось странное чувство, что это мне знакомо. Где-то я уже слышал этот ритм. Поначалу я никак не мог вспомнить, где и когда. Потом вспомнил — то был звук, услышанный мною, когда бродил я по лесу в Винланде, странный ритмический звук, приведший меня к шалашу с хворым скрелингом и стариком, который пел над ним и стучал погремушкой. В том же ритме теперь пели исландские хуторяне. Только слова были иные. Снорри запевал, повторяя снова и снова строфы, но уже не на древнем северном языке. То был язык мне неизвестный.
Хотя опять мне чудилось в нем что-то исподволь знакомое. Иные из хуторян знали, судя но всему, этот ведовской язык, потому что подпевали Снорри. Наконец, описав девять кругов вкруг алтаря против солнца, мы завершили танец, выпрямились, и Снорри стал лицом к северо-западу. Он воздел руки, повторил еще одну строфу на том же странном языке, и обряд завершился.
Следующие четыре дня выдались сухими и солнечными. Дул добрый для сушки травы ветер, мы сгребали и стоговали сено. Случилось ли то по нашему заклинанию, не знаю, но каждый хуторянин в Вестфьорде успел запасти корма на зиму, и, я уверен, вера в Тора укрепилась во всех. Однажды, выбрав удобный час, я спросил Снорри, полагает ли он, что погода переменилась из-за наших песнопений. Он же ответил уклончиво:
— Мои кости чувствовали, что мы в конце концов наколдуем вёлро, — сказал он. — В воздухе что-то чуялось, луна входила в новую четверть, птицы стали летать выше. Может статься, перемена уже близилась, а призывания к Тору обозначали только нашу веру.
— А на каком языке ты пел, когда мы танцевали в круге? — спросил я.
Он задумчиво посмотрел на меня.
— При других обстоятельствах ты бы уже узнал его, — сказал он. — Это язык многих заговоров и песнопений, хотя мне ведомы лишь некоторые слова. Это родной язык твоей матери, язык ирландцев.
Через четыре дня после того прибыл гонец из Карстада и попросил Снорри приехать на похороны. Умер Тородд. На то время, пока на хуторе шел сенокос, молодого бычка Глэзира заперли в коровнике. Он был беспокоен, а работникам нужно было скирдовать сено возле дома, бык им мешал бы. Как только сено сложили в стога, Глэзира выпустили. Сначала для безопасности ему на рога надели тяжелую деревянную колоду. Радуясь свободе, бык стал бегать взад-вперед по большому лугу. В два счета сбросил колоду и — чего с ним еще не бывало — принялся бодать ладно поставленные стога. Воткнет рога в стог и трясет головой, разбрасывая сено во все стороны. Работники ярились, глядя, как идет насмарку вся работа, но слишком боялись молодого быка и не вмешивались. Только послали сказать Тородду в главный дом. Тот пришел, с первого взгляда понял все и схватил крепкий шест. Потом перепрыгнул через невысокую ограду загона и двинулся к Глэзиру.
Раньше Глэзир выказывал Тородду необыкновенное уважение. Из всех, живущих на хуторе, один только Тородд умел с ним управиться. Однако на этот раз Глэзир, пригнув голову, нацелился на хозяина. Тородд остановился, и когда бык был уже совсем рядом, изо всей мочи ударил тяжелым шестом ему по голове между рогами. Удар остановил Глэзира. Он стоял, ошеломленно мотая головой. Удар был такой силы, что шест сломался пополам, и Тородд, уверенный, что укротил животное, подошел к нему и схватил за рога, чтобы, завернув ему голову набок, заставить стать на колени. Схватка длилась недолго. Поскользнувшись на короткой кошеной траве, он потерял точку опоры. Глэзир прянул назад и затряс головой так, что Тородд выпустил один рог. Ему, однако, удалось, держась левой рукой за рог, зайти сбоку, и он смело вспрыгнул на спину Глэзира. Распластался он на бычьей спине, припав к шее и думая самим весом своим смирить бычка, а был Тородд человек большой, тяжелый. Глэзир помчался по лугу, мечась из стороны в сторону, чтобы сбросить бремя со спины. Бык был быстрый, проворный и оказался сильнее, чем Тородд думал. Бык вздыбился и скакнул в сторону, а Тородд не удержался и стал соскальзывать набок. Глэзир, видно, почуял это, повернул голову, поддел Тородда рогом и со всей силы подбросил его в воздух. А когда Тородд падал назад, на спину быку, Глэзир задрал голову и поймал хозяина на рога. Рог глубоко прорубил ему живот с левой стороны снизу. Тородд свалился с быка да так и остался лежать, а Глэзир вдруг успокоился и потрусил щипать траву. Работники выбежали на луг, подняли хозяина, уложили его на кусок плетня и отнесли домой. У самых дверей Тородд настоял на своем, слез с носилок и на своих ногах ступил в свой дом. Он вошел, пошатываясь, с правого бока рубашка на нем промокла от крови. В ту же ночь он умер.
Посланный кончил свой рассказ, Снорри отпустил его и взмахом руки разогнал кучку народа, сбежавшегося послушать эту ужасную историю. Потом он велел мне следовать за ним и привел меня в спальный чулан. Там никого не было, и только там он мог поговорить со мной наедине.
— Торгильс, — спросил он, — скольким людям ты говорил о том, что видел Тородда в окровавленной рубашке?
— Никому, кроме тебя, — ответил я. — Мать Тородда тоже видела кровь, это точно, но больше никто не видел.
— Позволь дать тебе совет, — продолжал Снорри. — Никому никогда не говори, что ты видел окровавленную рубашку Тородда еще до того, как случилось это несчастье. И вообще советую тебе помалкивать, коль скоро своим вторым зрением провидишь что-нибудь, что можно истолковать как предвестье беды, особенно же намекающее на смерть. Люди встревожатся, испугаются. Ведь им кажется, что провидец сам может вызвать это событие, полагая, что провидец, прозрев грядущее, стремится, чтобы виденное им осуществилось, ради упрочения славы провидцев. Так мыслят обычные люди, и коль скоро беда и вправду случится, тут жди беды худшей. Страх ведет к насилию. Люди жаждут отмщения либо хотят избавиться от источника своих страхов, выместив зло на предсказателе.
— А разве провидцы, вельвы и ведуны не пользуются уважением? — спросил я. — Я думал, что проливать их кровь запрещено.
— Это так. Но вот тебе последний случай, когда люди в наших краях заподозрили ведуна в недобром. То был человек по имени Колмак. Как и ты, наполовину ирландец, хозяин небольшого хутора. Мог он видеть знамения и предсказывать. А соседи его собрались как-то вечером, схватили его, надели на голову мешок и завязали так крепко, что он задохнулся и умер. Ни капли его крови при этом не было пролито. И с женой Колмака расправились тоже. Они винили ее в черном колдовстве. Оттащили ее на болото, привязали к ногам тяжелый камень и утопили.
И без того я всегда помалкивал о своих снах и втором зрении, а тут самому себе поклялся, что вовек только в самом крайнем случае открою другим то, что мое второе зрение открывает мне. А еще я начал понимать, что прозрения мои — дар самого Одина, как и все его дары, иной раз могут принести пользу, а иной раз — и пагубу.
Халлбера была четвертой дочерью Снорри. Белокожая, пышущая здоровьем, вся в светлых веснушках. Руки у нее округлые, с золотистым пушком, глаза серо-голубые, волосы светлые и длинные, а лицо совершенно правильное. Одним словом, воплощение самой обычной северной девы, ладной и пригожей. Она обожала своих братьев, которых у нее было восьмеро, и хорошо ладила с сестрами, которых тоже было восемь. И вот, воистину, доказательство того, что Снорри Годи был скорее язычником, чем христианином — у него была одна законная жена и еще вторая, невенчанная, но он ясно давал понять, что и вторая его женщина — ему жена. Ко всем детям от них он относился равно. Коль сравнить мое происхождение и обстоятельства, как я жил, нищий чужак, в доме ее отца, а она в самой семье, большой и богатой, то большей разницы и представить себе невозможно. Частенько я испытывал едва ли не благоговейный страх перед живостью и самоуверенностью дочерей и сыновей Снорри. Но и сам был не промах. Я делал все, чтобы и дальше пользоваться расположением ее отца и оставаться вблизи этой девочки с золотисто-медовыми волосами. Впервые в жизни я влюбился.
Объяснить себе, по какой такой причине Халлбера приняла мою страстную влюбленность, я так никогда не смог.
Воистину, не было никаких причин принимать столь скромную будущность, которая была бы ей суждена со мной. Единственное, что мне приходило в голову, так это то, что ей было скучно и, может быть, любопытно, как оно происходит, это общение между мужеским и женским полом, а я оказался под рукой для пробы. В наших отношениях не было ничего непристойного. Наши с Халлберой встречи были скромны, мы только целовались и обнимались нежно. Но от этих прикосновений голова у меня шла кругом и потом не менее получаса меня томила слабость, хотя Халлбера, похоже, ничего подобного не испытывала. Она всегда была тверда, бодра и деятельна. Она вполне могла высвободиться из объятий и сказать, что обещала помочь кому-то из братьев в каком-то деле, и уйти, ступая упруго и размашисто, и ее светлые волосы развевались, а я оставался, остолбеневший от чувств и совершенно выбитый из колеи. Уверен, что Снорри подозревал об этих отношениях между его дочерью и мной, и ничуть не сомневаюсь, что матери Халлберы все было известно. Однако никто из них не вмешивался, благо, детей у них было очень много, и у родителей хватало дел более важных.
В муках телячьей любви я долгие часы проводил в каком-нибудь укромном уголке, впадая в сон наяву и мечтая о том, как я проведу всю жизнь рядом с этой замечательной молочно-медовой девицей. Теперь-то я понимаю, что мне нужно было нечто большее, чем просто Халлбера. Я жаждал навсегда остаться в лоне большой семьи, где все, казалось, пребывало в неизбывно ясном волнении и суете, где не было трудностей, а если они случались, тут же и улаживались взаимной помочью и поддержкой. Одним же словом, мне было одиноко, и я чувствовал себя неуверенно, а взгляд мой на семью Снорри был плодом воображения, которое не позволяло мне заметить, что моя милая Халлбера была всего лишь заурядной, обыкновенной девицей в расцвете своего девичества.
В ту осень больше всего говорили о местном разбойнике по имени Оспак и о том, как с ним сладить. Из этих разговоров я узнал, что Оспак уже много лет терзает эти края. Он всегда был задирой. Грубый по натуре и по виду, он начал свои проказы еще подростком, задирал соседей и всячески их запугивал. Достигнув же зрелого возраста, вовсе стал притеснять и грабить округу, и вскоре собралась вокруг него шайка таких же головорезов. Началось все, когда он со своей бандой явился на берег, куда выбросило мертвого кита. По исландскому закону все, что приносит море, подлежит весьма строгому дележу. Каждый отрезок скалистого побережья принадлежит хуторам, им же принадлежит и все, выброшенное на сушу. Мертвые киты, плавун, останки разбитых кораблей — все ценится. На самом же деле ценится настолько, что еще первопоселенцы изобрели способ выбора наилучшего места для своих домов. Плывя вдоль новооткрытого берега, кормчий метал за борт резные доски, которые по обычаю стояли по сторонам высокого места в доме. Потом, сойдя на сушу, вновь прибывшие обходили берег в поисках мест, куда море вынесло эти доски. Там они ставили дома и объявляли свои права на берег, ибо знали, что морские течения, неистощимый источник даров, все будут приносить именно сюда.
В тот день, когда на берег выбросило кита, хуторяне, имевшие права на береговую добычу, вышли поутру посмотреть, что же принесло им море. Ночью дул сильный ветер как раз с той стороны, откуда обычно приходит наилучший плавник, и вот на отмели обнаружилась туша кита, умершего своею смертью. Хуторяне сходили домой, принесли лопаты для резки и топоры и принялись разделывать кита. Они сняли жир и уже начали резать большие куски мяса и складывать их кучками, чтобы потом поделить, как вдруг появился Оспак. Прав у него не было никаких, но ветры и течения он знал так же хорошо, как всякий другой, и переплыл залив с пятнадцатью своими разбойниками, и все были при оружии. Они сошли на берег и потребовали часть мяса; но один из хуторян, человек по имени Торир, ответил, что можно продать Оспаку то, что ему нужно, если остальные согласны. Оспак сердито сказал, что платить не намерен, и велел своим людям нагрузить лодку. Торир стал протестовать, Оспак же ударил его в ухо топором плашмя, и тот упал без сознания. Остальные хуторяне, а числом их было меньше, чем разбойников, ничего не могли поделать. Привилось им просто смотреть, как Оспак и его люди нагрузили лодку таким количеством мяса, какое могли увезти, и поплыли обратно, потешаясь над незадачливыми крестьянами.
На следующий год Оспак и вовсе разгулялся. Он со своими людьми начал нападать на уединенные хутора и грабить их, зачастую связывая хозяина и его семью. Разбойники уносили все ценное, что могли найти, все съестные припасы, уводили коров и лошадей. Они действовали безнаказанно, потому что хуторяне не могли объединиться, а Оспак не поленился укрепить свой дом так, что нападать на него было опасно. Сторонников у него набралось человек двадцать, и всех этих наглецов привлекла легкая пожива. Однако чем больше становилось людей, тем больше требовалось припасов, и Оспаку приходилось все дальше уходить в своих набегах. Так оно и продолжалось. Незадолго до того как я оказался в доме у Снорри, разбойники Оспака совершили набег на хутор Торира, ограбили, а самого Торира, вытащив из дома, убили. Потом налетчики отправились на хутор, принадлежавший еще одному из тех, кто участвовал в дележе кита и против которого Опак затаил злобу. Когда они явились, Альф по прозвищу Коротышка, на его счастье, был одет и еще не лег, хотя час был поздний, и обычно люди в такое время уже спят. Альфу удалось выскользнуть в заднюю дверь дома, пока налетчики ломали переднюю, и он побежал через пустошь, ища защиты у Снорри, одного из немногих могущественных людей в округе, с которым Оспак не хотел связываться.
Снорри выслушал рассказ Альфа и его просьбу о помощи. Однако, предоставив Альфу убежище на сколько тому потребуется, Снорри ждал и ничего не предпринимал против Оспака еще несколько месяцев. Многие осуждали его за это, но таков уж он был, Снорри. Он никогда ничего не делал в спешке, а на что способен, показал только после того, как тщательно все подготовил. Ему необходимы были сведения о том, какую оборону выстроил Оспак, и он обратился ко мне, не могу ли я пробраться на разбойничий хутор. Под предлогом поисков работы. Опять я должен был стать соглядатаем, но ведь Снорри заговорил об этом в самый разгар моей лихорадочной влюбленности в Халлберу, и мне очень хотелось произвести на нее впечатление — потому я и согласился без колебаний.
На то, чтобы добраться до крепости Оспака, мне понадобилось два дня, и, подходя к его хутору, я увидел высокий частокол из бревен, а в нем крепкие двойные ворота. Изнутри вдоль частокола шла высокая насыпь, позволявшая защитникам с этого вала обстреливать нападающих, подошедших слишком близко. Еще более устрашающей была сама крепостная рать. Я насчитал по меньшей мере два десятка тяжело вооруженных воинов, а среди них одного особенно омерзительного, заплетавшего свою длинную бороду на старинный лад, в косицы, которые спутанным клубком укладывал на груди. Снорри уже говорил мне об этом злодее-щеголе, живущем под именем Храфн Викинг. Этот пропойца был туповат, неуклюж и неотесан и уже приговорен к вечному изгнанию за многие убийства.
А еще тогда на хуторе Оспака я обратил внимание на другого, куда более занимательного изгоя. Пройдя в распахнутые ворота из толстого теса, я увидел молодого человека, сидевшего среди двора на скамейке и с унылым видом точившего ножом кусок дерева. Помню, был он в бурой рубахе и синих портках, и его как будто одолевала ярость.
Светлые стружки вились из-под его ножа и взметывались в воздух, как потревоженные насекомые. Только ширина плеч, длинные руки да крепкие кисти говорили, за что получил он свое прозвище — Греттир Сильный. Мне было любопытно познакомиться с ним, благо был он всего двумя годами старше меня, а уже покрыл себя в Исландии дурной славой. Не будучи из шайки Оспака, он приходил на укрепленный хутор со своей сестрой, помолвленной за сына Оспака. Чего только не говорили о Греттире Сильном. С малых лет он был строптив, упрям и непокорен родителям, отказывался помогать по хозяйству, по большей части ленился, полеживал в доме. Коль принуждали его встать и что-то сделать, он обязательно все делал так, чтоб его уж больше не просили. Пошлют загнать кур на ночь, так он оставит дверь в курятник приоткрытой, так что птицы разбегутся по пустоши. Велят почистить скакового жеребца, так он нарочно скребет тому спину острым скребком, чтоб поранить бедное животное. Он был трудным юнцом, своевольным и испорченным. Не умел он ладить и со сверстниками. Всегда устраивал драки, ссоры и перебранки, и друзей у него почти не было. Впервые я услышал его имя той же зимой, когда с младшими детьми Снорри затеял на замерзшем фьорде ледовую игру. Мы разделились на два отряда и заостренными палками били по маленькому шару, стоящему на кону. Кто-то из моего отряда, вспылив, бросился на противника с палкой, угрожая дать ему по голове. Это называлось «сделать Греттира». Мне объяснили, что Греттир набросился на противника во время ледовой игры и чуть не убил его, ударив мальчишку с такой силой, что у того треснул череп. А спустя три месяца Греттир убил человека в ссоре из-за — подумать только — кожаной фляги со скиром, то бишь кислым молоком. После той ссоры Греттира приговорили к нестрогому изгнанию, и когда я встретил его, приговору шел второй год, и он готовился уехать из Исландии и искать службы у конунга в Норвегии. В то время я никак не думал, что Греттир может стать одним из моих самых лучших друзей.
Оспак грубо выставил меня, сказав, что у него работы нет. Однако за те несколько часов, что я провел внутри палисада, мне удалось добыть достаточно сведений, чтобы, вернувшись в Селингсдал, рассказать Снорри о частоколе и прочих оборонных сооружениях Оспака.
Я рассказал Снорри, что я видел, и, как всегда, он не сделал почти никаких замечаний. Он переговорил с соседями о том, как следует напасть на разбойников, и стал ждать, когда все его сторонники, освободившись, присоединятся к этому делу, и удобного повода, чтобы собрать их, не вызвав подозрений у Оспака. Единственный человек, которого он вызвал в Селингсдал загодя, был его бывший домочадец, теперь обзаведшийся собственным хутором, Транд Стиганди. Транд был из тех людей, появление которых заставляет людей примолкнуть. На голову выше всех своих соседей, человек он был твердый, уверенный и, по слухам, искусный в обращении с мечом и секирой. И на вид устрашающий, с грубым морщинистым лицом, с торчащим носом и кустистыми бровями, которые он умел угрожающе хмурить. Всякий, оказавшись с Трандом в ссоре, хорошенько подумал бы, стоит ли прибегать к силе. Но едва только Транд вошел, я сразу понял, что у Снорри есть иная, тайная причина этому вызову. Транд вошел в главный дом, а я стоял слева у двери, и вот, когда он вошел, то бросил взгляд в мою сторону и глянул мне в глаза. И тут же застыл на мгновение. Я же сразу узнал этот холодный и невозмутимый взгляд, виденный мною восемнадцать месяцев тому назад в Винланде, в день, когда я наткнулся на двух скрелингов в лесу. Такой же взгляд был у того шамана. Я тут же подумал, что Транд — ведун, и моя догадка подтвердилась, когда Снорри с Трандом отправились тем же вечером в капище Тора и провели там много часов. Уверен, Транд беседовал там с богом.
Присутствие Транда сказалось на мне так же, как присутствие матери Тородда, когда я увидел окровавленную рубаху, или же — духа моего покойного дяди в присутствии Гудрид. Присутствие подобных людей, способных видеть мир духов, вдохновляло меня. На вторую ночь по приезде Транда мне явился мой первый вещий сон.
Мне приснился хутор, на который напали. Наполовину бодрствуя, наполовину во сне, я попал в некий сумрак, который не был ни днем, ни ночью. Нападавшие окружили дом и с яростью наступали, и я слышал крики дерущихся и вопли женщин внутри. Несколько раз от шума я почти просыпался, хотя звуки эти могли существовать лишь в моем сновидении. Проснувшись в первый раз, я сказал себе, что мой сон вызван впечатлением от рассказов, которых я наслушался, о сожжении Ньяля и его семьи. Но, едва я вновь соскользнул в сон, как понял, что хутор, который я вижу, не подожжен. Не было ни пламени, ни дыма, только люди, бегающие там и тут и время от времени бросающиеся на вал. Тогда я понял, что это хутор Оспака, и среди нападавших заметил Транда. По высокому росту его никак нельзя было не признать, но мне виделось, что голова у него — совиная, и что-то в этой битве напомнило, как дрались скрелинги, нападавшие на нас в Винланде. Я проснулся весь в поту.
Утром, памятуя о словах Снорри, что лучше мне помалкивать о моих видениях, особенно предвещающих смерть или увечья, я никому ничего не сказал.
А недели через три, собрав силы, Снорри двинулся на хутор Оспака. Всякий способный носить оружие работник с хутора, в том числе и я, присоединился к этому походу. На пути через пустошь мы встретили отряд в полсотни человек. Людей на помощь в этом деле вел соседний землевладелец, Стурла. Всего же в двух наших отрядах насчитывалось не менее восьми десятков, хотя, как всегда, среди них было слишком мало обученных воинов. У каждого был меч или секира, да еще кинжал, однако брони не хватало. На иных были кожанки, выложенные металлическими пластинами, в основном ясе хуторяне полагались на деревянные щиты и толстые консаные камзолы — они послужат защитой от всего, что Оспак с приспешниками станут метать в нас с вала. А шлемов на всех насчитал я всего с дюжину, и один из них был древний, не остроконечный с наносником, какие ныне приняты, а круглый, как миска для каши, с двумя круглыми наглазниками, прикрывающими лицо. Я нимало не удивился, что человеком, носившим этот шлем, был Транд.
Скорее всего, дозорные Оспака следили за дорогой, потому что когда мы подошли к воротам хутора, те уже были затворены и заперты на засов, а осажденные стояли на валу за частоколом. Снорри и Стурла, наскоро посоветовавшись, порешили, что лучше будет использовать наше численное превосходство и окружить хутор со всех четырех сторон. Снорри стал там, где защитниками верховодил Храфн Викинг, а Стурла со своими людьми напал на ту часть, где защиту держал Оспак.
Осада началась с града камней и булыжников, которыми противные стороны осыпали друг друга. Так что поначалу защитники, стоявшие наверху, имели немалое преимущество, меча снаряды в любого, кто подходил слишком близко. Зато запас камней и прочих снарядов у них был ограничен, и посему люди Снорри и Стурлы около часа то и дело совершали ложные вылазки к палисаду, выкрикивая оскорбления и швыряя камни, и сразу бежали вспять, а вслед им летел град каменьев. Когда же запас метательных снарядов у защитников начал иссякать, нападающие уже добирались до самого частокола, а прежде всего до ворот, пытаясь пробить в них брешь топорами и кольями. Толку от этого вышло немного, ворота были сплочены крепко, и набег отбили. Копий нападающие не метали, копье отскочит от частокола, а коль скоро перелетит за стену внутрь палисада, то защитники подберут его и пустят обратно куда с большим толком. А еще с той и с другой стороны нашлось всего по паре лучников по той простой причине, что исландцы вообще редко пользуются луком и стрелами в битвах — они предпочитают рукопашную.
Беспорядочные попытки взять крепость продолжались часа два, и мне показалось, что рвение нападающих слабеет. Вот тогда-то Транд показал, на что он способен. В своем древнем шлеме он выскочил из нашей толпы, подбежал к палисаду, подпрыгнул и, благодаря своему огромному росту, сумел зацепиться лезвием боевой секиры за край палисада. Ухватившись обеими руками за рукоять, он подтянулся, перекинул ногу через ограду и спрыгнул на дорожку внутренней насыпи. И оказался лицом к лицу с Храфном Викингом, который, яростно взревев, бросился на него. Транд уклонился от неуклюжего выпада, толкнул воина с заплетенной бородой так, что тот покачнулся, и ударил его по вытянутой руке, сжимавшей копье. Удар секиры пришелся Храфну в правое плечо и отсек ему руку. Храфн рухнул, покатился с насыпи и грохнулся вниз, во двор. Пока люди Оспака в ошеломленьи глядели на тело своего товарища, Транд успел спрыгнуть с палисада наружу и побежал к нам. Это нападение обескуражило защитников, люди Оспака бились уже с меньшим задором, и, видя это, Снорри послал меня к Стурле, штурмовавшему хутор с противоположной стороны. Я должен был передать, что ему следует усилить натиск, пока осажденные пребывают в растерянности.
Я обежал вкруг хутора, перелез через невысокую дерновую изгородь ближнего пастбища и оказался на месте как раз тогда, когда Стурла бросился к палисаду с каким-то орудием в руках, которое я не сразу узнал. То была тонкая плоская доска, длиной с мужскую руку, а впервые видел я такую во время набега скрелингов в Винланде, и совсем недавно она мне снилась. То был копьемет. Где Стурла добыл это орудие, не знаю, но пользоваться им он умел. Он подбежал поближе к валу, чтобы не промахнуться. Оспак же, очевидно, не знал, что в руках у Стурлы, потому что, увидев Стурлу так близко, вожак разбойников вспрыгнул на край вала, сделал оскорбительный жест и обеими руками поднял большой камень над головой, чтобы обрушить его на голову Стурле. На Оспаке была кольчуга, закрывавшая почти все тело. Но когда он поднял камень, кольчуга задралась и открыла верхнюю часть бедра. Стурла же, заметив это, взмахнул копьеметом, и копье взвилось вверх. Железный рожон был длинный, тонкий и с двумя выступами, вроде крылышек. К основанию крепилась бечева. Острие копья пронзило бедро Оспаку, и тот споткнулся, а Стурла ухватился за бечевку обеими руками и со всей силы рванул на себя. Совсем как рыба, пробитая гарпуном, Оспак был вытащен за стену и брошен на землю. Стурла махнул рукой своим соратником, чтоб не подходили, а сам подскочил к Оспаку и вонзил кинжал ему в сердце.
Смерть вожака положила конец сопротивлению шайки. Они опустили оружие и закричали, что уйдут из хутора, если их пощадят. И тут же двойные ворота палисада отворились. Снорри, Стурла и все мы вошли в ограду и увидели испуганных и усталых разбойников. Насмерть сражены были только Храфн, Оспак и еще один человек, однако из остальных мало кто избежал легких ран и ушибов. Снорри сдержал слово и покарал их на редкость милостиво. Он устроил скорый суд прямо на месте и по праву местного годи приговорил худших из преступников к изгнанию. У него не было власти изгнать их из Исландии, но он мог запретить им появляться в Вестфьорде под угрозой, что на следующем Альтинге их объявят вне закона. Эти люди должны оставить свое оружие и немедля покинуть хутор и никогда не возвращаться. С вдовой же Оспака и его сыном Снорри обошелся и вовсе великодушно. Вдова, сказал он, полностью зависела от своего мужа, а сын, хотя и принимал участие в защите хутора, но исполнял долг, защищая честь семьи. Б разбойные дела своего отца он не замешан, и поэтому, объявил Снорри, хутор и земля остаются во владении вдовы и сына.
Транд Стиганди прожил на хуторе Снорри еще пару недель после поражения Оспака в битве при Битре, как стали называть стычку, и многие приходили похвалить его за храбрость, а иные, пиком — поблагодарить за ходатайство перед Тором ради законопослушных людей из Вестфьорда. Снорри, верно, рассказал Транду обо мне, и я был польщен, когда однажды вечером, встав из-за стола после ужина, он поманил меня и повел в укромный уголок, где нас никто не мог слышать. Он сел на сундук и сказал своим глубоким хрипловатым голосом:
— Снорри говорит, будто порой ты видишь то, чего не могут видеть другие.
— Да, время от времени, — ответил я, — но я не понимаю того, что вижу, и совеем не знаю, когда это произойдет.
— Ты можешь привести пример?
Я вспомнил предупреждение Снорри, велевшего никогда не рассказывать сновидения, предвещающие смерть, однако теперь эти события уже минули, а Снорри заверил меня, что Транд владеет ведовством, и потому я поведал Транду свой сон о битве на хуторе Оспака, о человеке с совиной головой и все остальное.
Транд не прерывал меня, а когда я завершил рассказ, молвил:
— За сколько лее дней до битвы ты видел этот сон?
— Вскоре после того, как ты приехал на хутор, ночью, когда вы со Снорри долгое время пробыли в капище Тора, — ответил я.
— Хотел бы я знать, увидел бы ты это раньше, в капище, при надлежащих условиях, — заметил Транд, словно проговаривая вслух свои мысли. — Некоторым прорицателям везет. Видения приходят к ним так легко, что нужно только найти какое-то спокойное место, закрыть глаза, очистить ум — и видения являются в их сознание. Иным же приходится напиться хмельного или нажеваться дурманной травы, или надышаться дымом священного огня, или слушать и слушать одни и те же священные песни, покуда дух их не вольется свободно в его плоть.
Он встал и пошел туда, где на крюке, вбитом в стену, висели его меч и шлем. Вернулся и показал мне лезвие меча.
— Что это означает? — спросил он.
Руны читались легко, и смысл их был ясен.
— «Сделал Ульберт», — ответил я.
— Ну а это как? — продолжал он, протянув мне свой древний шлем с необычными наглазниками. Он перевернул шлем вверх дном, так что я мог заглянуть в эту железную миску. В центре был насечен простой тонкий крест, каждый луч которого завершался наконечником стрелы, указующим назад, в точку пересечения.
— Это cegishjaLm, — сказал я. — Шлем ужаса.
— Да, — ответил Транд, — но что ты скажешь о метах по краю?
Я вгляделся. Изнутри по краям шлема я увидел черточки. Они почти истерлись, но то были не случайные насечки. Видимые были начертанием рун, другие же не поддавались взгляду. Я провел пальцем по краю, ощупывая их, как научил меня Тюркир. Некоторые оказались рунами, которыми, по словам Тюркира, сейчас уже почти не пользуются. Все же мне удалось разгадать их.
— Не знаю, что это значит, но попытаюсь прочесть, что-то вроде… agmoddenjulhuptfur… но я не уверен.
Транд задумался.
— В Исландии не найдется и полудюжины человек, читающих древние руны, — сказал он. — Это galdrastafir — руническое заклинание. Его начертали на шлеме, как только его выковали, и с этими начертаниями шлем стал оберегом для всякого, кто его висит, оберегом и защитой. Я не променяю этот древний шлем ни на какой нынешний. Кто учил тебя древним рунам?
— В Гренландии, один старик-германец, кузнец по имени Тюркир, он учил меня, как читать и резать руны.
Транд молвил важно:
— Понимать сочетание рун куда важнее, чем знать каждую по отдельности. Очень немногие могут вырезать свое имя, но только посвященные знают начертания заговоров, чар и проклятий. Начертанию рун людей научил Один, нам же остается передавать эти знания от одного человека другому.
Казалось, он принял какое-то решение и, обратившись ко мне так, как если бы я был взрослым человеком, а не четырнадцатилетним подростком, продолжил:
— Величайшие и самые глубокие постижения требуют страданья и жертвы. Ведь Один отдал глаз ради того, чтобы напиться из источника Мимира и постичь тайную мудрость, которая позволяет богам быть. А еще он, надевшись на копье, провисел девять дней на Иггдрасиле, мировом древе, чтобы познать тайну рун. Только через жертву и боль мог он раскрыть свой разум и дух для мудрости. Вот чем мы отличаемся от христиан. Они верят, что душа живет в сердце, мы же считаем, что она обитает в разуме, и когда разум освобождается, дух тоже обретает свободу.
Неразумно я поступил, постаравшись своим знанием рун произвести впечатление на Транда — это возымело болезненные последствия. Собираясь вернуться на свой хутор, он предложил Снорри отпустить и меня с ним, чтобы стал я его учеником в ведовском искусстве. Снорри позвал меня и, глядя своими спокойными серыми глазами, сказал:
— Транд хочет взять тебя в ученики. Я думаю, это пойдет на пользу дару, с которым ты родился и через который, может статься, воздастся тебе за все невзгоды твоего детства. Посему я закрываю для тебя мой дом и отсылаю тебя отсюда.
Так я получил первый урок, давший мне понять, что для обретения знаний и вправду нужно пройти через боль и потери, ибо сердце у меня разрывалось от разлуки с моей обожаемой Халлберой. Годы спустя, давно покинув дом Снорри, я узнал, что она вышла замуж и мужем ее стал человек весьма сподручный — сын соседа-землевладельца, в чьей помощи на Альтинге нуждался Снорри. Супруг ее был человек отменный — уважаемый, с хорошими связями, надежный. И еще он был решительно глуп. И я не сомневаюсь, что Халлбера была с ним счастлива. Последнее, что я слышал, это что у них родилось то ли семь, то ли восемь детей и что живут они на благополучном хуторе в Вестфьорде, а еще — что подыскивают подходящих супругов своим многочисленным чадам. Вспоминая себя — что случается крайне редко — тем юношей, за которого могла бы выйти замуж Халлбера, я задаюсь вопросом, сама ли она, по своей ли воле, ради благоустроенного будущего выбрала себе в мужья сего достойного человека, или в это дело снова вмешался Один, дабы я для семьи Снорри остался всего лишь приятным и кратковременным развлечением их четвертой дочери?
Лето, проведенное мною на хуторе Транда на нагорье за Лаксдалем, стало, пожалуй, важнейшим временем в моей жизни, образовавшим меня. Транд жил бобылем на маленькой усадьбе, состоявшей из одного жилья и сарая по соседству. В его жилище не было никакой обстановки, только два стула, две деревянные койки, железный котел для варки и сковорода с ручкой — он сам на себя готовил, — да несколько больших ларей с припасами, всегда запертых. Стены голые, если не считать нескольких заморских ковров со стран ными рисунками, которые я поначалу не мог понять, да ряда крюков, на которых висело оружие, разные сумы и тряпочные свертки, в которых хранились ведовские принадлежности. В доме был такой порядок, что это изумляло, и в порядке этом выражался характер хозяина. Учитель был замкнут и суров, и понять его было трудно. Думаю, неприветливость его не была умышленной, но когда, собравшись с духом, я задавал какой-нибудь вопрос, ответа порой приходилось ждать так долго, что я пугался, не сморозил ли какой глупости или, может быть, он не расслышал вопроса. Когда же я получал ответ — получал же я его всегда, хотя порой приходилось ждать до следующего дня, — тот был сжатым, точным и ясным. Нескоро я смог привязаться к Транду, но уважал его с самого начала.
Учил он последовательно, терпеливо, основываясь на тех знаниях, которые передали мне Тюркир и Торвалль. Время от времени ему приходилось исправлять их ошибки. Прежние мои наставники порой сами путались в семейных делах асов, а то и я неверно понимал их уроки. Транд сперва привел в некий порядок мои разрозненные знания, потом стал расширять и углублять их, прежде всего знания о главных богах и богинях, асах и ванах, пока не представил мне весь сонм, и это не считая норн, и светлых альвов, и темных альвов, и цвергов, и инеистых великанов, и обитателей иных миров, и ролей, которые они играли в сотворении вселенной.
— Все взаимосвязано, — любил говорить Транд. — Представь себе переплетенные корни Мирового Древа, где один корень свивается с другим, потом дотягивается до третьего и вновь загибается назад и завязывается на себе, и ветви, раскинувшиеся сверху, с которыми происходит то же. И у каждого корня и ветки есть свое назначение. Они поддерживают Иггдрасиль, и они же и есть Иггдрасиль. Вот как оно происходит по древней вере. Когда у тебя есть основные знания, ты можешь двигаться по тропе одного корня или одной ветки, или обернуться и увидеть весь узор.
Запоминалось все это на удивление легко. Казалось, каждое деяние, каждое божество, всякая подробность — все вплетено в язык, набегающий волнами, которые увлекают тебя за собою, или, как в перечислениях имен, звучащий мереной поступью. Даже теперь, полвека спустя, я могу перечислить все сорок восемь имен Одина — Бальейг, Харбард, Хель-блинди, Херьян, Хьяльмбери, Текк, Триди, Тунд, Уд, Игг… От иных же у меня сердце бьется, когда я повторяю их про себя, вот они: Alfodr — Всеотец, Draugardrottin — Повелитель мертвых, Grimnir — Тот, кто в личине, FarmognuBr — Творец путей и Gangleri — Странник.
Тюркир с Торваллем делились со мной простейшими рассказами о том, что делают боги — земля дрожит, когда Локи корчится в своих цепях, буря начинается — это взмахнул крылами огромный орел Хресвельг, а молния — это удар Мьелльнира, когда Тор швыряет свой молот. Транд же говорил об этом как о малой части общего. Он толковал мне, как связаны деяния прошлого с теми, которым еще предстоит быть, и что сегодняшнее творится на их скрещенье. И всегда упирал на то, что все взаимозавязано, и одаренные вторым зрением могут прозреть грядущее, но не могут предотвратить то, что предопределено норнами. Эти три сверхъестественные жены обладают высшей властью, ибо они решили судьбу всякого живого существа и даже самих богов.
— Великий узор не может быть изменен, — наставлял меня Транд. — Даже боги знают, что Последней Битвы и гибели мира не избежать. При всей их мощи они способны только оттянуть роковой конец, но не отменить его. Насколько же меньше у нас, у простых смертных, возможностей изменить сеть, которую сплели норны, или руны, которыми отмечена жизнь каждого.
Транд твердо верил в гадание. Если судьба определена, ее можно постичь при умелом толковании. У него имелся набор костяшек из китовой кости, пожелтевшей от времени, с нанесенными на них рунами. Он расстилал белую ткань и бросал их, как игральные кости, размышлял над тем, что выпало, вычитывая весть в их беспорядочных узорах, а затем объяснял мне, что они значат. Часто значение было смутно, еще чаще — противоречиво. Но это, как он мне объяснял, заложено в самой природе рун. Каждая имеет по меньшей мере два смысла, и эти смыслы противоположны; оказывались ли они в темной или светлой связи, определяет, какой из смыслов верен. Все это мне казалось слишком путаным, однако суть усвоить удалось.
Рунические заклинания были внятнее и напоминали мне кузнечные, которым научил меня Тюркир. Транд резал их на дощечках, показывая мне правильную последовательность рун, выстраивая уроки последовательной чередой: руны мудрости — на знание, руны моря на благополучное плавание, руны телесных членов на исцеление, руны речи во избежание мщения, руны для родовспоможения.
— Не удивляйся, не всегда они действуют, — предупреждал он. — Сам Один постиг всего восемнадцать, когда висел на Иггдрасиле, и было бы дерзостью полагать, что мы способны на большее.
Он твердил, что чисто резать руны — это еще не все. Каждая черта сопровождается словами, которые следует произносить, нанося ее, и Транд заставлял меня повторять эти слова, пока я не достигал совершенства.
— Произноси слова правильно, — говорил Транд, — и тебе не придется, чтобы усилить заклятье, смешивать помет с собственной кровью или прибегать к другим уловкам. Оставь это тем, кто предпочитает вредотворные заклятья благотворным.
А еще Транд предостерегал:
— Коль руническое заклятье сотворено худо, оно, скорее всего, подействует обратным образом. Причина же тому в двоякой и супротивной природе рун, в двусмысленности дара Одина. Так, целительная руна, предназначенная для уврачевания хворого, может сильно повредить его здоровью, коль начертать ее неверно.
Транд, считавший, что все на свете совершается к лучшему, отказался научать меня рунам проклинающим. А еще из предосторожности в конце каждого урока по его настоянию мы бросали все начертанное в пламя и сжигали учебные дощечки дотла, дабы не попали они в злонамеренные руки. И пока огонь пожирал дерево, Транд, как я приметил, стоял, не отрывая взгляда от дотлевающих углей. И мне казалось, что в мыслях он уносился куда-то далеко, в какую-то неведомую страну. Он никогда не рассказывал мне о своем прошлом.
Конец моего пребывания у Транда был отмечен боем жеребцов. Уже несколько месяцев все в округе только и ждали этого лошадиного поединка. И мы с Трандом отправились посмотреть на него. Для поединка выбрали место, которое ни один из жеребцов не считал своим. А чтобы их раззадорить, в загон возле голой площадки, на которой должны были биться кони, завели табунок кобыл. Само собой, собралась немалая толпа, и многие бились об заклад и делали ставки. Мы с Трандом подоспели, когда хозяева жеребцов уже стояли друг перед другом, удерживая животных за недоуздки. А жеребцы уже были в пене, пронзительно ржали, вырывались и становились на дыбы, желая броситься друг на друга. Кто-то из пришлых — он, надо полгать, поставил на этого жеребца — смело зашел сзади и тыкал коню в ятра короткой палкой, чтобы еще больше разъярить его, на что Транд заметил:
— Он не стал бы этого делать, когда бы владел знанием. Он может вызвать враждебность Локи, и это принесет ему несчастье.
Я не понял, говорит ли Транд об истории, в которой Локи превратился в кобылу, дабы соблазнить злобного великана в обличье огромного жеребца, или о комической сцене в Вальгалле, когда Локи потребовалось развеселить великаншу Скади. Локи разделся, привязал один конец веревки к бороде козла, а другой — ксвоимятрам, и эта парочка таскала друг друга взад-вперед по залу, и оба вопили во всю глотку, пока обычно угрюмая великанша не разразилась хохотом.
Толпа вдруг зашумела — жеребцов отпустили, они стремглав бросились друг на друга и схватились, оскалив зубы и фыркая от ярости. Гневное ржание сменилось бешеным ревом, они сталкивались, вставали на дыбы и бились копытами, или, изогнувшись и раскрыв пасти, пытались укусить друг друга в шею. Все глаза были устремлены на происходящее, и тут я почувствовал, как кто-то тихонько потянул меня за рукав, и, обернувшись, увидел скромно одетого, не знакомого мне человека. Он кивком головы позвал меня, и мы немного отошли от толпы, радостно задорящей жеребцов, вступивших в кровопролитный бой.
— Кари послал меня с вестью, — сказал незнакомец. — Он собирается на Оркнеи и договорился отплыть на судне, которое выходит из Эйрара через две недели, начиная с этого дня. Он говорит, что ты, если хочешь, можешь поехать с ним. Если ты и впрямь решишься на это путешествие, найди дорогу в Эйрар и спроси там корабль Кольбейна Черного. Это человек сам с Оркнеев, он старый друг Кари.
У меня не было вестей от Кари с того самого дня, когда он отказался на Альтинге от предложения годи помириться с поджигателями. Однако слухов доходило достаточно. Похоже, Кари сразу по окончании Альтинга приступил к самоличной смертоносной и кровавой мести. Он перехватил отряд поджигателей, когда те ехали верхами домой с Альтинга, и вызвал их на бой. Они приняли вызов, потому что у Кари был только один спутник, человек по имени Торгейр, а поджигателей было восьмеро. Но Кари и Торгейр бились так умело, что трое поджигателей полегли на месте, остальные же в страхе бежали. Вожак их, Флоси, вновь предложил окончить кровную месть и заплатить хорошую виру за сожжение Ньяля. Но Кари был непримирим. Он убедил своего соратника Торгейра принять это предложение, сказав, что тот напрямую не замешан в кровной мести, но что он, Кари, еще не отдал долг чести своим мертвым родичам.
Теперь Кари был вне закона, и каждый человек был против него, но он не хотел отказаться от задуманной мести. Движимый северным понятием чести, о котором я говорил ранее, он месяцами скрывался, живя либо на пустошах, либо у расположенных к нему людей. Он нашел еще одного товарища по оружию — то был Бьерн Белый, хозяин маленького хутора, и о нем даже подумать такого никто не мог, потому что все его знали как хвастуна, который много болтает да мало делает. На самом деле Бьерн слыл таким трусом, что даже его жена не думала, что у него хватит отваги ввязаться в драку. Но Кари, прирожденный вождь, вдохновил Бьерна на подвиги. Они вдвоем рыскали по Исландии, выслеживали поджигателей и бились с ними. И всякий раз союз Кари и Бьерна брал верх. Бьерн охранял Кари с тыла, пока этот умелый воитель сражался с поджигателями. Погибло уже пятнадцать из них, остальные же решили, что разумнее будет отправиться до срока в изгнание и покинуть Исландию, чем стать дичью для Кари. На исходе лета последний из поджигателей уплыл из Исландии в Норвегию, и большее о них ничего не слышали. Теперь, так я подумал, Кари тоже решил уйти в изгнание.
Я рассказал Транду о предложении Кари, как только мы вернулись на его хутор. Ответ моего наставника был тверд:
— Разумеется, ты должен отправиться с Кари, — сказал он. — Вас связывает обязательство. Кари не забыл обещания, данного тебе на Альтинге. Предложив довезти тебя до Оркнеев, он выполняет свое обещание. Ты, в свою очередь, должен признать благородство его духа, принять его предложение и поехать с ним.
Потом добавил, и его слова доказали, что все это время он понимал, что меня тревожит:
— Если и есть последнее назидание, которым я хотел бы напутствовать тебя в дорогу, то вот оно: будь всегда честен сам со всяким мужчиной и со всякой женщиной, коль выкажут они такую же веру в тебя, и тогда убедишься, что ты воистину не одинок.
Кольбейн Черный отплыл на юг из Эйрара в конце ноября. Для плавания время было позднее, но нам повезло с погодой, и все прошло без происшествий. По пути на Оркнейские острова Кари попросил сделать остановку на острове Красивом, который лежит между Оркнейскими и Шетландскими островами, поскольку хотел побывать у еще одного своего друга, Давида Белого, которого знал еще с тех дней, когда оба служили ярлу Сигурду Оркнейскому. И вот пока мы стояли на острове Красивом, некий рыбак привез весть о том, что поджигатели находятся по соседству, на Мейнланде, как называется главный из Оркнейских островов. Они отплыли из Исландии на две недели прежде нас, но нам погода благоприятствовала, их же встретил сильный шторм. Судно сбилось с курса, и в тумане его выбросило на скалы Мейнланда, так что корабельщикам только и удалось, что выбраться на берег. Это несчастье поставило Флоси и его спутников в трудное положение. Один из погибших при сожжении, Хельги, сын Ньяля, был прежде дружинником ярла Сигурда. А стало быть, коль скоро их схватят люди ярла, то ярл, скорее всего, покарает их смертью за убийство одного из присягнувших ему воинов. Поджигатели испугались и весь день скрывались в расщелинах скал, прикрываясь мхом и водорослями, пока Флоси не решил, что нет у них иного выбора, как только пересечь остров и добраться до большого двора Сигурда, предстать перед правителем Оркнеев и отдаться на его милость.
Едва они пришли, ярл Сигурд сразу же узнал, кто они такие. Весь север говорил о сожжении Ньяля. Ярл же был известен своим бешеным нравом и, как и боялись поджигатели, впал в ярость и поначалу велел схватить прибывших. Но Флоси отважно обратился к нему, признал свою вину в смерти Хельги, сына Ньяля, и согласно старому северному обычаю, предложил занять место Хельги в дружине ярла. Поворчал Сигурд, поворчал да и согласился. Поджигатели присягнули ярлу и теперь находились под его защитой.
Сигурд Храбрый, как все его называли, был язычником-норвежцем на старый лад и гордился этим. Воинственные люди всегда стекались к нему. Говорили, будто его любимые времена года — весна да осень, ибо при первых же признаках весны он спускал свои корабли на воду и приступал к набегам на соседей. Потом возвращался на лето домой, чтобы собрать урожай, а как только страда завершалась, тут же вновь выходил в море как викинг на поиски добычи. Всем известен был боевой стяг, на котором мать Сигурда, прославленная вельва, вышила знак Одина — черного ворона. Считалось, что всякая дружина, вступив битву под этим стягом, непременно победит. Однако, в согласье с причудливым нравом Одина, знаменосец дружины, выигравшей битву, обречен на гибель. Посему неудивительно, что только вернейшие из дружинников ярла Сигурда готовы были стать знаменосцами.
Мать ярла Сигурда, Эйтни, которая вышила стяг, и была той самой женщиной, подругой моей матери в те времена, когда в длинном доме на Берсее Торгунна любилась с моим отцом Лейвом Счастливчиком. По словам рыбака, принесшего нам вести о поджигателях, мать ярла была уже очень стара, но все еще весьма деятельна.
Кари решил, что явиться на Мейнланд ко двору Сигурда в праздник Йоль — в дни, когда все пируют, празднуют и кладут обеты — будет нам в самый раз. Сигурд живет по-прежнему и празднует на старый лад. Начинается день с того, что огромного кабана, посвященного плодовитости богини Фрейи, водят по обширным ярловым владеньям, чтобы всякий желающий мог коснуться щетины его и дать обет на весь грядущий год. Тем же вечером обетный кабан, уже зажаренный, подается на стол в великом пиршестве, на котором ярл со всей щедростью потчует своих дружинников и гостей, и мед и пиво льются рекой. Этот праздник Сигурд устраивает во славу Йольнира — вот еще одно имя Одина, — не мешая, однако, христианам сочетать языческий праздник Йоль с их собственным, коль скоро они, христиане, в свою очередь не станут вмешиваться в распорядок еды, питья, застольных сказаний и гуляний. И подумалось мне тогда, что, быть может, именно в эти дни, пятнадцать лет назад, я и был зачат.
Кораблю Кольбейна сопутствовал ветер, и он перенес нас через море между островом Красивым и Мейнландом меньше чем за десять часов. Кольбейн знал одно тихое место с песчаной отмелью, подходящее для высадки, и вот — он, Кари и я отправились на берег в челноке, на борту же остались сторожевые люди. Не менее получаса шли мы по покатым песчаным дюнам, пока не добрались до длинного дома ярла, но пришли еще засветлЪ, так что я еще успел разглядеть эти хоромы. Много слышал я о богатстве и могуществе ярла, равных коим нет в Исландии, и по правде сказать, был немало разочарован. Представлялся мне преогромный дворец с башнями и башенками и стены каменные. А увидел я все тот лее длинный дом, каковых насмотрелся в Винланде и в Исландии. И вся разница была только в том, что дом ярла Сигурда оказался много больше тех. Он был раза в три больше наибольшего из длинных домов, мною виденных, и наружные стены его толщиной были фута в четыре. В остальном же, от каменно-дерновых стен до деревянных опор и до крыши, поросшей травою, был он точно таким же, как то жилье, в котором прожил я всю свою жизнь. И внутри огромное здание оказалось таким же мрачным, дымным и плохо освещенным, как его меньшие родичи. Потому-то Кари, Кольбейн и я смогли замешаться в толпу гостей незамеченными и занять место неподалеку от входа. Оттуда мы могли видеть весь просторный зал и издали — главный очаг, где сидели Сигурд, его ближние и почетные гости. В полутемном зале, в тесной толпе гостей вряд ли кто-нибудь мог узнать Кари.
Не следовало бы забывать о чрезмерном чувстве чести Кари. Мы явились в промежутке между вождением обетного кабана и тем временем, когда его подадут на стол с яблоком в пасти. Промежуток этот длится часа три, а покуда гостей по обычаю развлекают жонглеры, акробаты и музыканты. И еще по обычаю хозяин Йольского пиршества вызывает почетных гостей сказывать в очередь о своих подвигах. Едва мы, трое, нашли себе местечко, как ярл Сигурд вызвал одного из поджигателей, высокого, нескладного человека по имени Гуннар, сын Ламби, чтобы тот рассказал в подробностях историю гибели Ньяля и о событиях, ей предшествовавших. Надо думать, ярл Сигурд полагал, что рассказ об этих известных и свежих еще событиях из уст одного из главных участников произведет впечатление на гостей.
Едва Гуннар, сын Ламби, заговорил, как стало ясно, что рассказчик выбран неудачно. Когда дело доходит до слов, исландцы бывают многоречивы, но Гуннар оказался особенно тяжеловесен. От его скрипучего голоса скребло в ушах, и он часто терял нить рассказа. А еще перекроил он историю так, чтобы вывести поджигателей в самом выгодном свете. По словам Гуннара выходило, будто сыновья
Ньяля сами накликали на себя такую участь и вполне заслужили смерти в собственном доме от огня и дыма. Когда Гуннар завершил рассказ, знатнейший из гостей Сигурда, богато одетый вождь с сияющей бородой, спросил, как семья Ньяля вела себя в свой последний час. Гуннар же небрежно отвечал, мол, они поначалу неплохо дрались, а потом начали кричать, молить о пощаде — так он сказал. Этого Кари уже не мог стерпеть. Я стоял рядом с ним и слышал его гневное сопение все то время, пока Гуннар продолжал свой ужасный рассказ. Но тут Кари испустил яростный крик, выскочил из нашей тесной кучки и бросился на середину зала. Как и все, я стоял столбом, пока Кари, перепрыгивая через вытянутые ноги сидевших на боковых скамьях, не поравнялся с Гуннаром, сыном Ламби, который, садясь, только и успел обернуться на шум. Все были столь поражены, что никто и двинуться не успел. В руке Кари был его славный меч Ногорез. Одним махом Кари отрубил голову Гуннару, сыну Ламби.
Первым опомнился Сигурд, старый воин.
— Схватить этого человека! — крикнул он, указав на Кари, стоявшего перед толпой (у ног его расползалась лужа гуннаровой крови). Послышался ропот, и вновь настало неловкое молчание. Никто не двинулся с места. На пирах принято оставлять оружие снаружи для обережения от пьяных драк, которые могут завершиться кроволитием. Кари удалось пронести Ногорез в зал только потому, что пришли мы поздно, привратники были уже пьяны и не удосужились обыскать его. А было оружие только у телохранителей Сигурда, но эти люди прежде служили вместе с Кари и знали, каков он в битве. Кари посмотрел прямо на Сигурда и громко сказал:
— Кое-кто скажет, что я всего лишь сослужил тебе службу, убив убийцу твоего прежнего дружинника Хельги, сына Ньяля.
Зрители одобрительно зашептались, а Флоси, предводитель поджигателей, встал. Он тоже обратился к Сигурду и сказал:
— Я скажу от имени поджигателей. Кари не сделал ничего дурного. Он не принял предложенную мною виру за его родичей и всегда говорил прилюдно, что продолжит кровную месть. Он только выполнил свой долг.
Сигурд сразу уловил настроение общества.
— Кари! — загремел он. — Ты грубо оскорбил наше гостеприимство, но прав по делу. Позволяю тебе покинуть этот дом безнаказанно. Но говорю тебе, по делам твоим приговариваю тебя к таковому же изгнанию, к каковому приговорен ты в Исландии. По сему случаю ты должен немедля покинуть Оркнеи и не возвращаться, покуда не истечет срок твоего изгнания.
Кари ничего не сказал, повернулся на месте и с окровавленным мечом в руке спокойно пошел по залу туда, где стояли Кольбейн и я. Прошел мимо, и мы оба двинулись было за ним к выходу. Кари кивнул Кольбейну и тихо сказал:
— Пошли. — Мне же молвил твердо: — Ты должен остаться. Я привез тебя на Оркнеи, как обещал, но у тебя еще не было времени сделать то, что ты задумал. Надеюсь, у тебя все получится. Может быть, мы еще как-нибудь встретимся.
И сказав это, он вышел за дверь во мрак ночи. Я смотрел им вслед, ему и Кольбейну, смотрел до тех пор, пока они не растаяли в темноте.
Ярл же, едва телохранители унесли труп Гуннара, сына Ламби, снова стал радушным хозяином, приказал принести еще питья, и вот уж он кричит на стряпух, желая узнать, сколько еще нужно ждать, чтобы подали обетного кабана. Мне-то думается, что втайне он был рад, ибо эти события сделают праздник Йоля в его доме памятным на долгие годы. Служанки и рабы вымыли столы, и к чести Флоси должно сказать, что он, вставши, громким голосом спросил у ярла, дозволено ли будет ему поведать заново о сожжении Ньяля и его семьи. Ярл махнул рукой в знак согласия, и Флоси, повернувшись к гостям, заявил, что начнет все с самого начала. Все одобрительно закивали и уселись, приготовившись к долгой повести. Не только норвежцы отличаются неутолимой жаждой к подобным повествованиям, и чем чаще звучит рассказ, тем больше он им нравится.
Флоси уже начал, когда управляющий Сигурда протолкался ко мне сквозь толпу.
— Ты тот юноша, который прибыл с Кари, сыном Сель-мунда? — спросил он. — Пойдешь со мной. Ярл желает поговорить с тобою, а также и его почетный гость.
Я пошел за управляющим через толпу гостей и оказался перед высоким местом ярла.
Сигурд оглядел меня с ног до головы и спросил мое имя.
— Торгильс, — ответил я.
— Давно ли ты знаешь Кари? — спросил ярл.
— Не слишком давно, — почтительно ответил я. — Помогал ему в прошлом году перед Альтингом, но всего пару дней. Потом он пригласил меня поехать вместе с ним на Оркнеи.
— Это зачем? — спросил Сигурд.
— Потому что знал, что я хотел приехать сюда разузнать о моих родных.
Прежде чем ярл Сигурд успел спросить, что я имею в виду, вмешался человек, сидевший по правую руку от него.
— Какой замечательный человек этот Кари, — сказал он. — Взять вот так и войти, осуществить у нас под носом кровную месть, совершенно не думая о своей безопасности. Большой храбрец.
— Кари всегда славился храбростью, — отозвался Сигурд, и его заметно почтительный тон заставил меня внимательней присмотреться к его гостю.
Столь богато одетого человека я еще не встречал. На каждой руке у него было по три золотых запястья, не меньше, и перстни на пальцах сверкали великолепными самоцветами. Каждая часть его одежды был из лучшей, яркого цвета ткани. Башмаки из мягкой кожи. Даже пахло от него хорошо — то был первый встреченный мною человек, который пользовался духами. Небесно-голубой плащ был оторочен широкой полосой золотого шитья с затейливым узором, а уж дорогая фибула, заколотая на левом плече плаща, была и вовсе удивительна. Вообще-то она была вполне обычная: булавка, закрепленная на кольце, воткнешь булавку в ткань, повернешь кольцо, и вот уже фибула на месте. Но даже у моего отца Лейва не было ничего похожего на эту фибулу, которую гость Сигурда столь хвастливо выставлял напоказ. Она была огромная. Булавка длиной почти с мое предплечье, а плоское кольцо в поперечнике шириной с мою кисть. И сама булавка — точнее сказать, пика, — и плоское кольцо кованы из тяжелого золота. А еще чудесней был затейливый бесконечный узор на золотом кольце и созвездье драгоценных камней, в него вставленных и по цвету ладно подобранных, — аметисты синие, желтые, а иные красных оттенков от карминного до рубинового. Не фибула, а искусное творение и художество. Мне подумалось, что подобной красы больше на свете нет. Эта, думал я, превосходная вещь, подобающая королю.
Ярл Сигурд уже повернулся к своему щеголеватому гостю и не слушал дальнейших объяснений, чего ради мне понадобилось побывать на Оркнеях. Он был занят беседой с гостем, и я поймал хмурый взгляд его управителя, что стоял чуть позади. Сообразив, что мое присутствие у высокого места более нежелательно, я спокойно вернулся к управляющему.
— Нечего подслушивать государевы тайны, — прорычал он, и на мгновение показалось мне, будто знает он, как я был соглядатаем на Альтинге.
— Кто этот человек, на котором такая замечательная фибула? — спросил я у него.
— Это Сигтрюгг, конунг Дублина, а прибыл он ради переговоров с ярлом Сигурдом. Конунг ищет союзников для похода на ирландского короля Бриана. А я, зная Сигурда Смелого, не думаю, чтобы он упустил возможность взять добычу, не считая другой приманки — тут в дело замешана баба, Корм лед.
Однако, заметив, что я мало что понимаю из его речей, управляющий подозвал одного из слуг.
— Эй, ты, присмотри за этим малым. Найди ему что-нибудь поесть и местечко на ночь. А потом — какую-нибудь работу.
И с этими словами от меня отпустил.
Йоль завершился обрядным тушением йольского бревна — большого горящего полена, которое залили элем, чтобы год выдался плодородным. Гости разъехались, а меня приставили к домашним делам. После двенадцати дней непрерывных пиршеств в большом зале и вокруг царил беспорядок. Мне велели выметать мусор, собирать и жечь всякую дрянь, валявшуюся на полу, чистить длинный очаг, драить лавки и выкапывать мокрую землю там, где гости облегчались, не утруждая себя походом в отхожее место. Пожалуй, думал я, скотина в коровниках Браттахлида держит себя опрятнее.
Конуг Сигтрюгг все еще оставался здесь и вел какие-то переговоры — я заметил, что они с Сигурдом Смелым проводили немало времени в палате совета и нередко с ними сидели советники. А среди советников была мать Сигурда Эйтни. Я уже говорил, что эта известная вельва на редкость хорошо сохранилась для своего преклонного возраста. Должно быть, ей перевалило за семьдесят, но не ветхую согбенную старуху я увидел, как ожидал, а небольшого росточка, довольно тучную старицу, полную сил. Она сновала повсюду, появлялась всегда внезапно, и от ее быстрых глаз мало что могло скрыться из того, что происходило вокруг. О возрасте ее говорили только редкие седые волосы. Эйтни была почти лысая, и у нее была привычка то и дело поправлять головной платок, чтобы никто не увидел ее лысины.
Ее уши, как и глаза, не упускали ничего. Едва я начал выспрашивать слуг, тех, что постарше, не помнят ли они некоей Торгунны, которая прожила на Берсее одну зиму, и было то пятнадцать лет назад, как вдруг меня опять вызвали. На сей раз — в горницу Эйтни в задней части длинного дома. Мать ярла встала так, что свет из маленького оконца пал прямо на меня, когда я вошел. В норвежском доме окно чаще всего — не более чем дыра в стене, которую в ненастье или стужу закрывают ставнями, но благодаря богатству и положению Сигурда окно в комнате его матери было затянуто прозрачными пластинами из коровьего рога, и тусклый унылый свет северной зимы глянул мне в лицо.
— Мне сказали, что ты выспрашиваешь о Торгунне, которая была здесь много лет назад, — сказала Эйтни. — Наверное, ты ее сын.
Должно быть, я раскрыл рот от удивления, поскольку она продолжала:
— Не удивляйся. Глаза у тебя такого же цвета, и кожа как у нее, и, пожалуй, в лице есть сходство.
— Я не помню своей матери, — сказал я. — Она отослала меня к отцу, когда я был совсем младенцем, а когда я вернулся туда, где она жила, ее уже не было в живых.
— Где же она умерла? — спросила Эйтни.
— В Исландии, во Фродривере, — ответил я. — Она умерла там, когда мне было три года.
— Ах да, я слышала об этом, — бодро прервала меня эта тучная маленькая женщина.
— Говорят, незадолго до ее смерти были знамения, а потом приходили призраки, — рискнул я. — Это было как-то связано с ее добром, с вещами, которые она привезла с собой, одеждой и кроватными занавесями. По крайней мере, мне так сказали. Когда эти вещи сожгли, все успокоилось.
Эйтни фыркнула.
— О чем же они думали! Нечему тут удивляться! Коль наложили лапы на священные вещи вельвы — жди беды.
Она снова фыркнула.
— Может, твоя мать и была с виду неприглядна, но в другом была мастерица, и я говорю не только о рукодельи. Между прочим, те кроватные занавеси она привезла с собой из Ирландии, она сама их вышивала и пела над ними заговорные слова.
— Ты имеешь в виду, как когда режут руны? — заметил я.
Эйтни бросила на меня испытующий взгляд.
— Да, вроде того, но по-другому. Мужчины и женщины умеют резать руны, но женщины предпочитают вышивать свои знаки. В некотором смысле это труднее и более действенно. Простыни, занавесы и одежда, о которых так заботилась твоя мать, были сильным колдовством. В чужих руках оно действовало так, что духам стало не по себе.
Я уже было раскрыл рот, чтобы высказаться насчет таинственного стяга ярла с вороном, но вовремя передумал.
— Мне говорили, что ты и моя мать проводили немало времени вместе, вот я и подумал, не будешь ли ты так добра, не расскажешь ли мне о ней. Я хотел бы знать все, что можно.
— Чаще мы обсуждали обычные дела — или дела, которые не касаются мужчин, — ответила она. — Твоя мать, пока жила у нас, держалась замкнуто. Женщина она была дородная — это тебе, полагаю, известно — и довольно свирепая, так что люди тоже сторонились ее. Я же с ней общалась чаще других, потому что мы могли поговорить по-ирландски, и, конечно же, она поняла, что у меня есть зрение, как я поняла, что она вельва.
— Откуда лее она родом? Кто ее родители? — не унимался я. — Мне бы узнать, и тогда, может быть, я узнаю, есть ли у меня ныне здравствующие родственники.
Эйтни посмотрела на меня с некоторой жалостью.
— Не жди слишком многого. Каждый мечтает оказаться знатного рода, князем или великим правителем. Но предки наши были простые люди. Я же знаю только то, что мать твоя прекрасно говорила по-ирландски и манеры имела хорошие, когда не бывала в дурном настроении, а это признак, что родом она из семьи довольно знатной. Правда, однажды она обмолвилась, что клан ее живет где-то в самой сердцевине островной Ирландии. Не припомню, как она назвала, то ли Уа Руарк, то ли Уа Руанаид, или что-то вроде этого. Но ведь ирландские роды любят присваивать себе новые титулы и названия, хотя бы при смене места жительства. Ирландцы — народ беспокойный, бродячий. Я прожила на Оркнеях так долго, что мне совсем не известно, что там творится. Может быть, конунг Сигтрюгг знает клан твоей матери. А с другой стороны, может статься, и он ничего не знает об этом. Даром, что он конунг Дублина и живет там, сам-то он с ног до головы норвежец. Посоветовали бы тебе самому добраться до Ирландии, да там и приняться за розыски, так было бы лучше. Впрочем, не спеши, на западе уже война, а скоро станет еще хуже. И зачем я говорю тебе все это? Ты же знаешь или скоро узнаешь.
Опять я, наверное, смутился, старуха глянула на меня и сказала:
— А, может быть, и нет. Ты еще очень юн. Как бы то ни было, я могу устроить так, чтобы ты поехал с Сигтрюггом, когда он отправится восвояси, и очень скоро — это можно предсказать и без второго зрения. Он и его люди — попросту саранча. Они сожрут все, что припасли мы на зиму, если Си-гурд не даст им понять, что пора бы и честь знать. Я ему посоветовала подавать им снедь поскуднее, да еще воскресить вяленую рыбу, наполовину сгнившую оттого, что по осени дождем залило у нас кладовую. Если вонь не выгонит их, значит, их ничем уже не выгнать.
Старая оказалась права, и военная хитрость со снедью подействовала. Сигтрюгг и его спутники покинули Берсей спустя двое суток, и меня прихватили по особой просьбе матери ярла. О Торгунне я больше ничего не узнал, но был рад покинуть Оркнеи, ибо заметил, что один из поджигателей стал поглядывать на меня как-то странно, будто пытаясь вспомнить, где он видел меня раньше. Я же признал в нем одного из тех людей, кого я подслушивал на Альтинге, и меня беспокоило, что он может догадаться. В таком случае мне в конце концов перерезали бы горло.
Корабль Сигтрюгга был под стать его великолепной фибуле. Пусть норвежцы не умеют ткать тонкие шелка для роскошных одежд или возводить огромные здания с черепичными крышами и дворцы с башнями, какие мне еще доведется увидеть в моих странствиях, но в строительстве кораблей нет им равных. Корабль Сигтрюгга — драккар — гладкий, зловещий, быстрый, дивное творение корабельных мастеров. Корабельщики все время похвалялись, что построен он был на берегу Черной речки в Ирландии. Здесь люди с запада — так норвежцы, осевшие в Ирландии, называют себя — строят корабли не хуже, чем в Норвегии и Дании, тем более что лучшего корабельного леса не найти во всех северных странах. Я же, пришелец из земель, где высокие деревья столь редки, что из них не построишь большого морского судна, едва только вскарабкавшись на драккар, не удержался и провел ладонью по отборным дубовым брусьям и прекрасно подогнанным стыкам обшивки. И только полный невежда не оценил бы изящных стремительных очертаний длинного, окрашенного в черный цвет корпуса и дивный порядок рядов металлических скреп, искусную резьбу на мачте и реях и ту явную любовь, которую корабельщики изливали на свой корабль. Драккар — назывался он «Пенящий море» — был нарочито украшен. Над палубой был растянут нарядный шатер, сшитый из пяти полос wadmol разного цвета, так что казалось, будто по водам плывет ярмарочная палатка. Выйдя в море на ветер, поставили главный парус соответствующей шатру расцветки, и драккар, вспенивая волны, стал подобен яркой заморской птице. Ибо «Пенящий море», как королевский корабль, был весь изукрашен дивной резьбой и расцвечен. На выгнутом носу — драконья голова с раскрытой пастью и доски, украшенные затейливой резьбой, синие, золотые и красные шевроны на лопастях весел, а затейливо витые канаты ежедневно белили мелом. Даже металлический флюгер был позолочен. «Пенящий море» должен был производить впечатление, меня же он просто ошеломил.
Я заметил, что большинство мореходов, выйдя в плавание, испытывают некое расслабление. Это случается в первый час после того, как судно, благополучно отчалив от берега, выходит в открытое море. Вот тогда-то раздается общий вздох облегчения, ибо они вновь попали в свой замкнутый мирок, маленький, родной и знакомый. Это чувство особенно сильно, коль корабельщики и раньше плавали вместе, сошли на берег на несколько дней и вновь собрались на корабле. Им не терпится восстановить свое единение, и вот тут-то они теряют бдительность. Когда последний канат натянут и корабль взял курс, начинаются разговоры о том, кто как провел время на берегу, обсуждают и сравнивают все, что видели и слышали и, конечно, похваляются женщинами, с которыми имели дело, и рассуждают о том, что их ждет. И все это не скрываясь. Так вот, «Пенящий море» благополучно покинул Оркнеи и шел по морю, а корабельщики, давно плавающие вместе, упустили из виду, что среди них объявился чужак. Слишком я был мелкая сошка, чтобы меня замечать, я же слышал их неосторожные рассуждения об успешном посещении Берсея, о предстоящей войне и уловках их господина и повелителя, конунга Сигтрюгга.
То, что я услышал, привело меня в замешательство. Владение Сигтрюгга в Дублине маленькое, но оно самое богатое и удобно расположенное из всех норвежских владений, разбросанных на берегах Ирландии, и Сигтрюгг не преминул воспользоваться его процветанием в полную силу. Бурно растущая торговля Дублина стала дойной коровой, снабжавшей его деньгами на роскошь, которую он столь любил — драгоценности, красивая одежда, великолепный корабль, лучшая еда и вина, привозимые из Франции. Воистину, его доход от налогов, наложенных на дублинцев, был столь велик, что Сигтрюгг предпринял невиданное дело — стал чеканить свою монету. Ни один другой правитель в Ирландии, даже король, не был настолько богат, чтобы осмелиться на такое. Я же видел, как один из корабельщиков драккара вынул кожаный кошель и пересчитал свой заработок, кучку серебряных монет, начеканенных монетчиками Сигтрюгга.
Чем больше похвал я слышал о богатстве конунга, тем более необдуманным мне представлялось то, что он собирается рискнуть столь удобной синекурой, подняв мятеж против седого бывалого воина, который именовал себя «Королем всех ирландцев ». Это был тот самый король Бриан, о котором упоминал управитель Сигурда, тот самый военачальник, который свирепствовал во всех концах страны, имея большое войско, навязывая свою власть и выигрывая одно сражение за другим.
Бриан Борома заявлял, что он изгоняет чужеземных захватчиков из своей страны. При этом большую часть его войска составляли чужеземцы, в основном люди с запада, и единственное его отличие заключалось в том, что был он столь же непреклонным христианином, как Святой Олав в Норвегии. Повсюду его сопровождала свора священников Белого Христа. Бешеные с виду, они были уверены в собственной непобедимости, как какой-нибудь берсерк. Сии святые ирландцы, судя по рассказам одного из корабельщиков, ни в коей мере не отличались миролюбием, как полагалось бы им по их вере. Этот корабельщик жил в Дублине лет пятнадцать назад, когда Бриан Борома вошел в город и приказал срубить священную рощу, посвященную Тору. Приверженцы исконной веры стали на пути тех, кто шел рубить деревья, и тогда ирландские святые люди набросились на них и прогнали их ударами своих тяжелых деревянных посохов, использовав их как дубинки. Слова корабельщика о священной роще Тора напомнили мне о Снорри — он был жрецом и правителем одновременно, и я подумал, что этот ирландский король, совмещавший власть церковную и мирскую, был увеличенным подобием моего знакомого годи, впрочем, пожалуй, более безжалостным.
Соглядатаи конунга Сигтрюгга предупреждали, что Борома, начав новую войну, намерен вновь захватить Дублин и подчинить себе правителя провинции Лейнстер. Сигтрюгг торопился найти побольше союзников, чтобы отразить возможное нападение. Он, используя свою немалую казну, брал наемников и искал помощи за морем. На Берсее, судя по словам корабельщиков, он устроил хитрую ловушку. Он обещал Сигурду Смелому устроить ему брак с Кормлед, бывшей женой Бриана Борома, коль скоро ярл придет ему на помощь. Эта Кормлед оказалась наживкой, перед которой трудно устоять. Она была не только разведенная жена короля, но также сестра ирландского правителя Лейнстера. Тот, кто женится на ней, говорил Сигтрюгг, сможет притязать на свободный престол Ирландии после поражения Бриана Борома, и эти притязания поддержат племена Лейнстера. Однако я заметил, что, толкуя об этом, все на драккаре посмеивались и отпускали язвительные шутки. И мне показалось, что леди Кормлед не будет столь мягкой и сговорчивой женой, как было сообщено Сигурду, да и сам Сигтрюгг, похоже, не очень-то верит в свое собственное обещание.
Тор послал нашему драккару тот ветер, который был ему по душе, — хороший бриз с кормы, и корабль благополучно пронес нас мимо мысов, одолел приливные и отливные течения и вошел в устье реки, на которой стоит Дублин, так, что не понадобилось перекладывать парус и даже мочить весла в грязной речной воде на последнем участке пути к деревянной пристани, куда чалились конунговы суда.
Я никогда еще не видел поселков, не говоря уже о городах, и зрелище Дублина меня ошеломило. В Гренландии, в Исландии и на Оркнеях нет ни селений, ни городов, и вдруг передо мной оказалась большое, серо-бурое беспорядочное скопище домов, лавок, улиц, крыш, все это сбегало вниз по склону горы к якорной стоянке на реке. Я и вообразить себе не мог подобного количества людей, тем более живущих вместе, бок о бок. Сами дома были невелики, немногим превосходя размерами большие хижины, со стенами из плетня и глины, с крышами из соломы или дранки. Но их было так много, они стояли так тесно, что казалось, что людей в этом месте на южном берегу реки живет больше, чем во всей Исландии. Меня поразил не только вид города. Поразил еще и запах. Речной берег был топью, гниющей, дурно пахнущей, и было ясно, что горожане пользуются улицей как отхожим местом. Помимо гнилостной вони несло дымом и гарью. Было это в начале января, под вечер, и мореходы, стоящие на якоре, и владельцы домов в Дублине разводили огонь, чтобы согреться. Дым от очагов выходил через отверстия в крыше, а зачастую и просто сочился сквозь соломенные кровли, так что казалось, что весь город дымится. Начал моросить дождь, он прижал к земле дым и гарь, так что запах этот бил в нос.
Управитель Сигтрюгга ждал на берегу, дабы поклониться своему господину. Он повел нас вверх по склону к конунгову жилищу. Улица была вымощена деревянными плашками, грязь загачена плетенкам, однако ноги время от времени разъезжались на осклизлой мокрой поверхности. Через распахнутые двери я мельком видел внутренности домов, мерцающий огонь в открытых очагах, смутные фигуры людей, сидевших на боковых скамьях, или женщин, стоявших над котелками с варевом, мрачные лица детей, высовывавшихся в двери и глазевших на нас, пока невидимая рука не втаскивала их обратно в полумрак. Сигтрюгга и его приближенных здесь недолюбливали. Встречали конунга Дублина весьма и весьма сдержанно.
Мы прошли через ворота в городской стене, которой я раньше не заметил, ибо скопление домов закрывало собой защитный вал Дублина. Наконец мы добрались до центра города, где дома стояли просторней и где находились палаты Сигтрюгга, очертаниями и размером похожие на дом ярла Си-гурда, хотя выстроенные больше из леса, чем из торфа. Чуть сзади и справа от дома Сигтрюгга возвышался странный, довольно крутой травянистый холм.
— Холм Тора, — заметив, что я смотрю в ту сторону, пробормотал Эйнар, корабельщик, тот самый, что рассказывал о воинственных ирландских священниках. — Эти безумные изуверы срубили священные деревья, но чтобы избавиться от его присутствия, мало просто помахать топором. Шелковая Борода до сих пор приносит здесь жертвы, время от времени, когда очень нужна удача, хотя по-настоящему он поклоняется Фрейе. Золотые слезы — вот что ему по нраву.
Тюркир когда-то давно в Винланде поведал мне, что эта богиня богатства проливает золотые слезы по своему супругу, однако, кто такой Шелковая Борода, я не знал, и все же рискнул показать свою догадливость. В ответ на мою догадку корабельщик загоготал.
— Ты и впрямь явился из внешних пределов, а? Шелковая Борода — это вон тот щеголь, наш вождь. Он любит свою одежду, духи, башмаки из тонкой кожи, кольца, и разве ты не заметил, сколько времени он проводит, расчесывая, гладя и холя свою бороду и бакенбарды?
Но я почти и не услышал его ответа. Я замер на месте, гладя на женщину, стоявшую при входе в дом Сигтрюгга среди кучки женщин и слуг, вышедших по обычаю навстречу конунгу. Ей, наверное, было лет пятьдесят. Она была в необычайно богатом одеянии — в длинном синем платье и таком же шелковом шарфе. Очевидно, то была особа важная, ибо стояла впереди всех, рядом с молодой женщиной, которая, как я догадывался, была женой Сигтрюгга. Но внимание мое привлекло не платье старшей женщины, а то, как она стояла и как смотрела на Сигтрюгга, который уже подходил к ней. На лице у нее было разочарование и решимость. Я прежде уже видел именно такое выражение и такую же позу. Я почувствовал, что вижу перед собой не эту седовласую матрону, но другого человека. От этого воспоминания мне стало тошно. Точно такое же выражение я помню на лице Фрейдис, дочери Эйрика.
— Иди и не таращи глаза, — сказал у меня за спиной Эйнар.
— Кто эта седовласая женщина, что стоит впереди всех? — спросил я.
— Это мать Сигтрюгга Кормлед, ирландцы зовут ее Гормлайт.
Я совершенно смешался.
— Но разве не на ней собирается жениться ярд Сигурд в награду за помощь Сигтрюггу? Это она поможет ему стать королем?
— Вот именно. До прошлого года она была женой короля Бриана, но он развелся с ней после какой-то ссоры. Теперь она говорит, что Бриан не заслуживает своего трона. Она так его ненавидит, что готова поддержать любого, кто женится на ней, обещав скинуть Бриана. За ней большая сила, потому что она еще и сестра Морта, конунга Лейнстера, и даже побывала замужем за Малахи, еще одним важным ирландским вождем, который немало лет потратил на козни и войны против Бриана, желая сам стать королем. Что бы ни случилось среди правителей в здешних краях, можешь быть уверен, в этом замешана Кормлед. А теперь ступай-ка лучше к управляющему Сигтрюгга и спроси, не найдется ли у него местечка для тебя.
Кетиль, управляющий, сердито уставился на меня, когда мне наконец удалось обратить на себя его внимание. Он сновал там и сям с очень важным видом, распоряжаясь разгрузкой множества ящиков и тюков, привезенных с Оркнеев посольством его господина, крича, чтобы из кухни несли снедь и накрыли столы, и вообще стараясь произвести впечатление, будто без него в хозяйстве конунга все пойдет вкривь да вкось, хотя на самом деле, похоже, только путался у всех под ногами.
— На время будешь псарем, — бросил он мне. — Один из ирландских вождей, с которым конунг вел переговоры, прислал пару лохматых волкодавов в подарок. Очевидно, это любезность, хотя по мне — только лишняя тягота. Мне сказали, что этими зверюгами имеют право обмениваться только конунги и вожди кланов, так что ты должен позаботиться о них на тот случай, если даритель приедет погостить. Сперва корми их, потом уж сам ешь.
И он отпустил меня, махнув рукой, а мгновение спустя уже выговаривал одному из слуг за то, что тот поставил не те кубки для трапезы конунга.
Моих подопечных нельзя было не заметить. Они находились в задней части дома — длинноногие, лохматые твари в полном смятении скакали из угла в угол. Опыта в обращении с собаками у меня не было никакого. Но по тому, как они поджали хвосты и прижали к головам большие висячие уши, далее я понял, что им не по себе в новой обстановке. В Исландии я видел несколько собак такой породы, куда их привозили так же, как ирландских рабов, и поэтому знал, что они не так опасны, как кажутся. Мне удалось выманить их из дома конунга и дать объедков, которые я выпросил у кухонной прислуги. Псы печально посмотрели на меня, большие темные глаза блеснули сквозь завесу шерсти, они явно узнали во мне человека, не сведущего в собачьем деле, но с добрыми намерениями. Я был признателен этим долговязым зверям — они позволяли мне оставаться в тени и делать вид, что я занят делом. Кто бы ни посмотрел в мою сторону, всякий видел, как я расчесываю их жесткую шерсть, а собаки были настолько любезны, что позволяли мне это делать, хотя я не мог не задаваться вопросом, не улучат ли они удобный момент и, пользуясь моей неосведомленностью, не вцепятся ли в меня.
К счастью, моя роль королевского псаря ни разу не подверглась настоящему испытанию. Конунг Сигтрюгг на самом деле не очень любил этих животных, видя в них лишь некое украшение, вроде своей тонкой обуви и прочей роскоши. На деле единственная моя обязанность состояла том, чтобы обе собаки красиво выглядели, сидя или лежа по сторонам его высокого места, когда он вершил суд или сидел за трапезой.
Королева же мать, Гормлайт, страшила меня, и не только потому, что слишком походила на Фрейдис, устроившую резню в Винланде. В ней была расчетливая холодность, которая время от времени проглядывала из-под изящных манер. Она все еще была очень красива, стройна, изящна и сохранила молодую грацию, так что со своими зелеными глазами и надменным видом напоминала мне презрительную кошку. Манеры у нее были прекрасные — она снисходила даже до низкого мальчишки-псаря, порою бросая ему слово, — но в ее вопросах крылась суровая жесткость, и коль скоро ответ ее не устраивал, она привычно не замечала его и давила на человека до тех пор, пока не получала другой, желаемый ответ. Я видел, что она любит козни, расчетлива и может заставить своего сына, ослепительного Сигтрюгга, поступить именно так, как ей нужно.
А нужна ей была власть. Подслушивая разговоры за высоким столом и расспрашивая исподтишка других слуг, я узнал, что Гормлайт не столько не соответствовала своим притязаниям, которые были всем известны, сколько ей не дали развернуться.
— Она вышла за Бриана, надеясь управлять королем Ирландии, — сказал мне кто-то из слуг. — Но это не получилось. У Бриана оказались свои представления о том, как должно править страной, и скоро ему так надело ее вмешательство, что он посадил жену под замок на три месяца. Пусть Бриан уже стар, но это не значит, что он позволит управлять собой.
— А что, королева-мать действительно столь властолюбива? — спросил я.
— Подожди — и увидишь, — ответил слуга, ухмыляясь. — Она отправила сына на Оркнеи, чтобы заручиться поддержкой Сигурда Толстого, предложив себя как наживку на крючке. Она сделает все, лишь бы посчитаться с королем.
Только в самой середине марта, почти семь недель спустя, я понял, что имел в виду слуга. Все это время я как домочадец Сигтрюгга выполнял работы по дому, учился говорить по-ирландски с рабами и низшими слугами, а также кормил и обучал двух собак, бывших под моей опекой. Коль скоро из моего рассказа можно сделать вывод, будто норвежцы народ неблаговоспитанный, будто все они неумытые дикари, славные только шумными попойками и грубыми замашками, стало быть, мое описание неверно. Норвежцы становятся чистоплотны, как только появляется такая возможность, и, как это ни невероятно, мужчины их — большие щеголи. И, само собой разумеется, конунг Сигтрюгг вообразил себя законодателем хорошего вкуса и манер. А мне в итоге то и дело приходилось гладить тяжелым, гладким камнем одежды его придворных, расправлять швы многочисленных парадных одеяний и плащей, которые они часто меняли, и расчесывать не только грубую шерсть двух собак, но еще и головы конунговых советников. Все они были очень внимательны к своим прическам, и даже точно установили длину и толщину зубьев расчесок. В Дублине была особая лавка, куда меня посылали покупать расчески на смену, требуя, чтобы сделаны они были из рогов красного оленя, а не из обыкновенных коровьих.
За полуденной трапезой, однажды в начале весны, мне открылась вся полнота притязаний Гормлайт и как безжалостно она прокладывала путь к достижению своей цели. Я ввел в большой дом своих двух волкодавов, усадил их подле сидения конунга и стал сзади, чтобы следить за ними. Конунг Сигтрюгг чрезвычайно блюл свое конунгово достоинство, и меньше всего на свете мне хотелось, чтобы один из этих больших серых псов, вдруг вскочив, вырвал еду из его конунговой руки, покуда конунг трапезует.
— Ты уверен, что Сигурд намерен сдержать свое слово? — спрашивала у него Гормлайт.
— Совершенно, — отвечал ее сын, грызя куриную ногу зубами и пытаясь не закапать жиром свою парчовую рубаху. — Он старого склада, у него только одна радость — дай задумать и осуществить набег. Ну, и хитер тоже. У него при дворе собрались крепкие ребята — исландцы, беглые норвежцы и прочие. И он прекрасно понимает, что война в Ирландии надолго займет их, так что им будет не до заговоров против него самого на Оркнеях.
— А как ты думаешь, сколько человек сможет он привести?
— Сможет поднять от восьми сотен до тысячи, так он сказал.
— Но ты не уверен?
— Ну, матушка, я гостил там не так долго, чтобы пересчитать их, — ответил Сигтрюгг обидчиво, вытирая руки о льняное полотенце, которое держал перед ним паж. Сигтрюгг много заимствовал из иноземного чина.
— По моим сведениям, ярл Оркнеев сможет, пожалуй, поднять сотен пять или, может быть, шесть, не больше. А этого недостаточно, — сказала она.
Было очевидно, что мать конунга уже знает ответ на свой вопрос.
Сигтрюгг хрюкнул. Он заметил в голосе матери суровую нотку и знал, что сейчас последует приказание.
— Нам нужно больше войска, чтобы наверняка сладить с этим выжившим из ума Брианом, — твердо продолжала Гормлайт.
— И где ты думаешь найти их?
— Недавно с острова Мэн прибыл купец, и он сообщил мне сегодня поутру, что там на якоре стоит большой флот викингов. Они действуют под началом двух опытных вожаков. Одного зовут Бродир, другого — Оспак Косоглазый.
Сигтрюгг вздохнул.
— Да, матушка. Я знаю их обоих. С Бродиром познакомился два года назад. Свирепый с виду. Волосы носит столь длинные, что затыкает их за пояс. Конечно, привержен старой вере. Говорят, что сам он — ведун.
— Я полагаю, тебе необходимо залучить их обоих вместе с их людьми в наше войско, — твердо сказала его мать.
Сигтрюгг сперва заупрямился, по нему это было видно, но потом решил согласиться. Полагаю, он давно уже отказался от попыток оспаривать мнение своей матери, ибо прекрасно знал, чем это закончится.
— Хорошо, — сказала она. — Отсюда до Мэна меньше дня пути.
Мне показалось даже, что вот сейчас конунг найдет какое-нибудь возражение, но он лишь помолчал немного, потом раздраженно бросил куриную кость собакам и, забыв про пажа с полотенцем, утер рот полой и, нарочито отвернувшись, завел разговор с женой.
Желание Гормлайт для Кетиля было приказом. Управитель страшился ее, и в тот вечер он суетился особенно, подгоняя придворную прислугу. На рассвете «Пенящий море» должен был быть готов к отплытию. Сигтрюгг отправлялся на Мэн.
— И ты, — со злобой сказал Кетиль, — ты тоже отправишься. Вместе с этими псами. Конунг решил, что они будут неплохим подарком тем двум разбойникам. Полагаю, он скажет, будто это боевые собаки, наученные биться. Я-то знаю, им больше по нраву валяться весь день на подстилках и ловить блох. Но, по крайней мере, мы от них избавимся.
Было холодно, сыро, и плавание длилось в два раза дольше ожиданного. Мои подопечные были в самом жалком состоянии. Они скреблись о покатые борта, дрожали, их рвало, и, рухнув на днище в который раз, они лежали там, как при последнем издыхании, когда «Пенящий море» обогнул южную оконечность острова Мэн и на веслах медленно вошел в закрытый залив, где стоял на якоре флот викингов. Мы подходили осторожно, все щиты висели на бортах, корабельщики старательно выказывали свою покорность, а Сигтрюгг с телохранителями стоял на носу, все безоружные и без доспехов, давая понять, что они идут с миром. «Пенящий море» был явно самым большим кораблем в заливе, но и он не выдержал бы совместного нападения викингов. Оспак и Бродир собрали три десятка судов.
Стороны не настолько доверяли друг другу, чтобы вести переговоры на одном из судов, поэтому совет держали на берегу в палатке. Ясное дело, Сигтрюгг захотел, чтобы его собаки были выставлены напоказ. Я притащил двух ослабевших от морской болезни псов, да и мне самому было почти так же холодно и худо, как им, когда я занял свое место в свите. Не обращая ни малейшего внимания на резкий ветер и дождь-косохлест, время о времени стучавший по палатке, Оспак и Бродир стоя слушали предложение Сигтрюгга. Теперь я уже достаточно его знал, чтобы понять происходящее. Он обстоятельно описал величину и богатство владений ирландского короля и прибавил, что Бриан Борома слишком стар, чтобы успешно защищать имущество королевства. В пример его слабеющих сил Сигтрюгг привел то, как он дурно обошелся со своей женой Гормлайт. Он посадил ее под замок на три месяца, не помыслив, что это оскорбление ее роду, дому конунгов Лейнстера. Бриан Борома стар и немощен, хватка у него ослабла. Понадобится только хорошо подготовленное нападение, чтобы лишить его власти и открыть Ирландию для грабежа.
Оба викинга внимали безучастно. Из них двоих Бродир был наиболее представительный. Оспак же складнее и обыкновеннее, если не считать странного разворота его левой глазницы, от чего и пошло его прозвище, Косоглазый. Бродир же был огромен, почти на голову выше товарища. Все в нем было большим. Крупное грубое лицо, ноги как столбы, таких больших кистей и стоп я никогда не видел. Однако самым примечательным были волосы. Как сказал Сигтрюгг своей матери, Бродир отрастил их такими длинными, что они доходили до пояса, и приходилось засовывать их за кушак. Этот великолепный водопад волос был необычного для северянина аспидно-черного цвета.
Встреча не привела к какому-либо твердому решению. И Оспак, и Бродир сказали, что им нужно посоветоваться со своими кормчими и что Сигтрюгг узнает их решение завтра утром. Однако, когда мы шли обратно по усыпанному галькой берегу к нашей лодке, Сигтрюгг отвел Бродира в сторону и предложил ему продолжить обсуждение наедине. Часом позже великан-викинг поднялся на борт «Пенящего море» и, пригнувшись, вошел под полосатый навес шатра, поставленного для защиты от непогоды. Бродир провел там почти час, беседуя с Сигтрюггом. На тесном корабле невозможно уединиться, и каждое слово их было слышно сидевшим по соседству на скамьях. Бродир хотел узнать побольше о положении в Ирландии, о том, кто поддерживает верховного короля и как будет поделена добыча. В своих ответах Сигтрюгг смягчал условия предлагаемого союза. Он обещал Бродиру первый выбор при дележке всего награбленного, обещал, что тот получит особую награду, и что его доля будет, скорее всего, больше, чем у Оспака, потому что под началом у Бродира больше кораблей и больше людей. Наконец, поскольку Бродир все еще не решался ввязаться в эту распрю, Сигтрюгг поставил на кон то же, что и на Оркнеях: он обещал Бродиру, что Гормлайт выйдет за него, коль скоро с Брианом Борома будет покончено, и это откроет Бродиру путь к королевскому престолу. И я заметил, что кое-кто из наших корабельщиков отвернулся, пряча лицо, когда конунг давал это пустое обещание.
Но и Бродир был не простак.
— Полагаю, ты совсем недавно то лее самое предложил Оркнейскому ярлу, — прогрохотал он.
Сигтрюгг не смутился.
— Ну да, так оно и было, но когда я вернулся в Дублин, оказалось, что Гормлайт передумала. Она сказала, что предпочла бы взять в мужья тебя, а не Сигурда Смелого — хотя он тоже из лучших мужей, — и мы договорились, что Сигурду ни к чему знать о перемене в наших намерениях.
Именно в этот момент Сигтрюгг заметил меня. Я сидел, притулившись к борту корабля, с одной из собак, которая уныло лизала мне руку. С запозданием Сигтрюггу пришло в голову, что я мог быть соглядатаем Оркнейского ярла.
— В знак моей дружбы, — ровным голосом продолжал он, — мне бы хотелось оставить тебе этих двух великолепных ирландских волкодавов. Пусть они напоминают тебе о роде твоей будущей жены. Давай же заключим эту сделку и скрепим ее этим даром. — Он протянул ладонь, схватил Бродира за правую мускулистую руку, и они дали клятву дружбы. — Ты должен прийти в Дублин со своими кораблями в течение месяца и постараться уговорить Оспака.
Бродир встал. Такой он был великан, что приходилось ему наклоняться, дабы не обтирать черной головой мокрую ткань шатра. Уходя, он обернулся и сказал мне:
— Эй ты, пошли.
И мне снова пришлось тащить несчастных псов к борту драккара. А когда они, не желая прыгать, заскулили и уперлись на краю бездны, разделявшей корабль и лодку, Бродир, шедший впереди, просто ухватил собак за шкирки и швырнул вниз, словно щенят.
На другое утро я проснулся после ночи, проведенной между двумя собаками на носу корабля Бродира, и посмотрел туда, где «Пенящий море» стоял на якоре. Большого драккара не было. Сигтрюгг решил, что дело сделано, и ускользнул ночью, взяв курс на Дублин, вне всяких сомнений, чтобы доложить матери, что теперь она предложена двум горделивым вождям.
Ближе к вечеру Бродир поманил меня к себе. Он сидел у подножия мачты, держа в одной руке толстый кусок высушенной на ветру баранины, а в другой — нож. Отрезая пласты мяса, он совал их в рот, скрытый в роскошной бороде, и рассматривал меня весьма внимательно. Наверное, он полагал, что я соглядатай, приставленный к нему Сигтрюггом.
— Как твое имя и откуда ты? — спросил он.
— Торгильс, господин. Я родился на Оркнеях, но вырос в Гренландии и провел некоторое время в месте, которое называют Вин ланд.
— Никогда не слыхивал о таком, — хрюкнул он
— В последнее время я жил в Исландии, в Вестфьорде.
— А кто был твой хозяин?
— Ну, поначалу я был в услужении у Снорри Годи, но он отослал меня жить к одному из своих людей по имени Транд.
Бродир перестал жевать, лезвие ножа почти касалось его губ.
— Транд? А каков он с виду?
— Статный человек, господин. Не такой, как вы. Но высокий, и он прославленный воин.
— Какой шлем он носит?
— Шлем на старый лад, вроде миски с наглазниками, а внутри там есть руны, он их мне показал.
— Ты знаешь, как читаются эти руны? — спросил Бродир.
— Да, господин.
Бродир отложил в сторону баранью лопатку и задумчиво посмотрел на меня.
— Я знаю Транда, — спокойно сказал он. — Мы вместе участвовали в походе в Шотландию несколько лет назад. Что-нибудь еще он рассказал о себе?
— Ни о себе, ни о своем прошлом, господин. Но он и впрямь пытался научить меня кое-чему из исконных путей.
— Значит, ты ученик в ведовстве? — медленно проговорил Бродир.
— Ну, вроде, — ответил я. — Транд научил меня кое-чему, но я прожил у него всего несколько месяцев, а остальные знания я получил случайно.
Бродир повернулся и глянул из-под навеса на небо, на облака, не предвещают ли они перемену погоды. Небо все еще было затянуто низкой пеленой. Он повернулся ко мне.
— Я был когда-то последователем Белого Христа, — сказал он. — Почти шесть лет. Но мне всегда было не по себе. Меня крестил один из этих бродячих священников, и с того мгновения удача словно отвернулась от меня. Мой старший сын — он, верно, немного моложе тебя — утонул случайно в лодке, а мои викинги приносили мало добычи. Те места, на которые мы делали набеги, оказывались либо бедными, либо носители ждали нас и сбегали, прихватив все имущество. Тогда-то я и встретился с Трандом. Он собирался побывать у своей сестры, которая была замужем за одним дублинцем, человеком с запада. Мы как раз собирались устроить скорый набег на одно шотландское поселение, и тогда он присоединился к моей дружине. Перед этим он принес жертву Тору и бросил жребий, и предсказал, что нас ждет удача и мы получим какую-то особую добычу. Схватка была жарче, чем мы ожидали, потому что в ту ночь в селении остановился королевский сборщик налогов со своим отрядом, а мы этого не знали. Однако мы их разогнали, а когда увидели свежевзрыхленную землю и стали копать там, то нашли наскоро зарытый ими ящик с данью, а всего в нем было двадцать марок рубленого серебра. Мы были в восторге, и я заметил, что Транд не забыл принести часть этого клада в жертву Тору. С тех пор я поступаю так же до и после каждого боя. Я спросил Транда, не останется ли он со мной, мне нужен такой ведун, но он ответил, что должен вернуться в Исландию. Такое он дал обещание.
— Обещал, наверное, Снорри Годи, господин, — сказал я. — Снорри до сих пор прибегает к советам Транда.
— Значит, говоришь, ты изучал ведовство под руководством Транда?
— Да, но всего несколько месяцев.
— В таком случае посмотрим, способен ли ты на что-то большее, чем ходить за собаками. В следующий раз, когда я буду приносить жертву Тору, ты мне поможешь.
Объединенный флот Бродира и Оспака стоял у острова Мэн еще десять дней. Оба вождя встречались и расходились, Бродир пытался убедить Оспака войти вместе с ним в союз конунга Сигтрюгга. Эти два человека были побратимами, но Оспака обидело, что Бродир слишком занесся, решив стать мужем Гормлайт, и он полагал, что это нарушает их первоначальное соглашение о совместном походе. Желания у Оспака были проще, чем у Бродира. Он скорее искал поживы, а не славы, и чем ярче Бродир расписывал богатство конунга Сигтрюгга и его преимущества как союзника, тем больше Оспак видел в Дублине нечто такое, что следует пограбить. Посему отвечал он уклончиво, упирая на то, что союз с конунгом Сигтрюггом опасен. Король Бриан, замечал Оспак, всегда считался лучшим из воинов, и хотя сам король постарел, у него есть четверо крепких сыновей, и все они показали себя в битвах способными военачальниками.
Наконец все эти сомнения довели Бродира до отчаяния, и он предложил Оспаку попытать будущее, а потом уж решать, в какую сторону следует направиться. Оспак тоже был приверженцем исконной веры и сразу же согласился, после чего на берегу поставили парильню. Я уже сказывал, что северяне народ чистоплотный, когда это возможно. Среди прочего есть у них обычай париться в бане с кипящей водой. В Исландии, где горячая вода бьет прямо из-под земли, это дело простое; но и норвежцы не прочь попариться, хотя это уже сложнее. Для этого нужно поставить маленькую, со всех сторон закупоренную хижину, наносить туда раскаленных камней, а потом поливать их холодной водой так, чтоб она наполнилась паром. Коль повторять так до крайности, поддавая все больше пару, у людей от жара и нехватки воздуха кровь приливает к голове, и порою они теряют сознание. Транд говорил мне, как это делается, чтобы вызвать состояние полусна-полуяви и, при удаче, вызвать видения и даже полет духа.
Пока на берегу ставили парильню, Бродир воздвиг маленький алтарь из прибрежных камней, такой же, какой сделал в Винланде Торвалль, и попросил меня вырезать заклинательные руны на кусках плавника. Когда каленые камни с ведром воды внесли в парильню, Бродир взял мои дощечки с рунами и, одобрив начертанное, положил их на жар. После того как последние пряди серого дыма взвились над маленьким костерком, он разделся догола, обмотал волосы вкруг головы и втиснул свое огромное тело в хижину. Я закрыл проем куском тяжелой ткани и подумал вдруг, что все это похоже на шалаш шамана скрелингов.
Бродир оставался в парильне чуть ли не целый час. Когда же вылез оттуда, то был угрюм и не сказал ни слова, но, быстро одевшись, приказал своим людям отвезти его на корабль. Видя его лицо, никто на борту не посмел выспрашивать, были ли ему видения, и если были, то какие. На другой день он повторил все с тем же результатом. Из повторного испытания он вышел еще более угрюмым, если такое возможно, еще более серьезным, чем вчера. Тем же днем к вечеру он подозвал меня и сказал, что назавтра моя очередь.
— Транд не стал бы тратить свои знания на того, у кого нет зрения. Завтра займешь мое место в парильне; посмотрим, что ты увидишь.
Я мог бы признаться ему, что в том нет нужды, что мне уже все известно. Те две ночи, когда Бродир проходил испытание в парильне, меня посещали неистовые видения. Уже зная достаточно о своих способностях, я понимал, что каждое мое сновидение как-то связано с предыдущим. В первом сне я находился на борту стоящего на якоре судна, и вдруг меня оглушил страшный шум, и с неба начал падать кипящий кровавый дождь. Люди вокруг пытались укрыться от этого ливня, и многие из них обварились. Один из них получил такие ожоги, что умер. Сон во вторую ночь был таким же, только после кровавого ливня мечи сами повыскакивали из ножен и принялись сражаться друг с другом, и еще один корабельщик погиб. Посему, едва дверная завеса парильни закрылась за мной и я вылил воду на камни и почувствовал обжигающий пар на губах, в ноздрях и глубоко в легких, как тут же глаза мои сомкнулись, и я вновь оказался в своем сне. Теперь небо не источало кровавый дождь, а изрыгало одного за другим разъяренных воронов, точно черные трепещущие тряпки. Птицы каркали и бросались вниз, их клювы и когти были железные, и они клевали нас и били так злобно, что нам пришлось укрыться щитами. И в третий раз мы потеряли одного воина. Ему выклевали глаза, и лицо его было, как кровавая каша, он сослепу наткнулся на борт, споткнулся и рухнул в воду, и утонул в растекающихся розовых прядях собственной крови.
Бродир разбудил меня. Очевидно, я пролежал в парильне часов шесть, и все это время оттуда не доносилось ни звука. Он ввалился внутрь и нашел меня в бесчувствии. Бродир не стал расспрашивать сразу, но выждал, пока я не оправлюсь достаточно, а потом послал за Оспаком. Тот сошел на берег, и мы втроем отправились в тихое местечко, где нас никто не мог услышать, и там Бродир описал свои видения в парильне. Как я и думал, они почти полностью совпадали с тем, что видел я. Но страшные вороны с железными клювами привиделись только мне. Тогда Бродир прогрохотал:
— У малого есть зрение. Нужно выслушать и его тоже. И я описал, как вороны Одина напали на моих товарищей на корабле и причинили гибель и разрушение.
Только дурак остался бы глух к таким предзнаменованиям, а Оспак был не дурак. Когда Бродир спросил, войдет ли он в союз с конунгом Сигтрюггом, Оспак испросил времени, чтобы все обдумать.
— Мне нужно посоветоваться с моими кормчими, — сказал он Бродиру. — Давай снова встретимся на берегу сегодня вечером, когда стемнеет, и я дам тебе ответ.
Вечером Оспак вернулся на берег уже впотьмах. Его сопровождали все его кормчие. То был нехороший знак. Все они были при оружии, и вид у них был настороженный. Я понял, что они опасаются Бродира, который, кроме немереной силы своей, еще славился несдержанностью. Я успокоил себя мыслью, что среди приверженцев исконной веры существует запрет — не всегда, правда, соблюдаемый, — не во благо разумному убивать человека с наступлением темноты, ибо дух его будет преследовать убившего. Еще до того как Оспак заговорил, было ясно, что он скажет.
— Видения предсказывают самое худшее, — начал он. — Кровь с неба, погибель людей, оружие бьется само с собою, вороны битвы летают. Нет иного толкования, кроме как — быть смерти и войне, и брат пойдет на брата.
Бродир нахмурился. Вплоть до этого момента он надеялся, что Оспак со своими людьми присоединится к нему и что он сможет сохранить объединенную флотилию. Но резкое толкование видений, сделанное Оспаком, не оставляло сомнений: Оспак и его корабли не просто уйдут — он и его люди собираются разделить судьбу людей с запада и сражаться за короля Бриана. С королем, решили они, у них больше шансов победить и получить добычу.
Бродир вышел из себя, хотя всего лишь на мгновение, когда Оспак снова заговорил о воронах, словно это ему только что пришло в голову:
— Может статься, эти вороны — они и есть те самые демоны из преисподней, о которых толкуют христиане. Считается, что они особенно гоняются за теми, кто когда-то пошел за Белым Христом, а потом отвернулся.
Во времена своего христианства Бродир был чем-то вроде священника, об этом я узнал позже. Уязвленный этой колкостью, он шагнул вперед и взялся за меч. Но Оспак сразу отступил и оказался вне досягаемости, а его кормчие сомкнулись позади него.
— Спокойно, — сказал он. — Вспомни, от убийства в темноте не жди добра.
Может быть, убийство человека после захода солнца и было запрещено, а вот уйти, воспользовавшись темнотой, не возбранялось. В ту же ночь Оспак и его кормчие тихо снялись с якоря. Их суда стояли на якоре вместе, ближе к берегу, и корабельщики во время отлива, отталкиваясь шестами, бесшумно прошли мимо нас, пока мы спали. Позже кто-то из наших сказал, что Оспак, видно, наколдовал, чтобы никто из нас не проснулся. На самом деле кое-кто из наших заметил, как отряд Оспака проскользнул мимо в темноте, но разбудить товарищей у них не хватило духа. И все мы знали, что очень скоро мы вновь встретимся — в битве.
— Что судили норны, того не избежать, — весомо сказал Бродир. Он застегивал пряжки и завязывал тесемки на своей кольчужной рубахе. — Можно только отсрочить время, но и для этого потребна помощь богов.
Пальцы его дрожали, когда он возился с завязками, и мне подумалось, что вера его не так сильна, как вера Транда. Кольчужная рубаха Бродира была известна. О ней толковали, как и о шлеме Транда, будто обладает она сверхъестественными свойствами. Говорили, что ни меч, ни копье не может пробить ее брони, а потому носящий ее — неуязвим. И все же мне казалось, что сам Бродир не очень-то верит в колдовские свойства своих доспехов и носит их разве только как талисман, приносящий удачу.
Войско Бродира, почти семь сотен человек, готовилось к бою. Мы стояли на самом конце правого крыла большой союзной рати Сигтрюгга, в которую входили дублинские люди с запада, дружина Сигурда с Оркнеев, дружина конунга Маэла Морта из Лейнстера и прочие ирландские мятежники, воспользовавшиеся возможностью бросить вызов власти короля. За нашими спинами на расстоянии выстрела из лука был песчаный и галечный пологий берег, на который при первых проблесках утра скользнули кили наших кораблей.
Замысел был прост — застать Бриана Борома врасплох. Последние десять дней союзные силы сходились в Дублин по призыву конунга Сигтрюгга, назначившего сбор на конец марта, как раз перед большим христианским праздником. Такая приуроченность мне казалась странной — ведь и Сигтрюгг, и Сигурд Смелый, и Бродир слыли стойкими приверженцами исконной веры. Но в доме конунга, на длившемся бесконечно военном совете, который предшествовал выступлению, Сигтрюгг объяснил причину столь необычного срока, причину, основанную на сведениях, сообщенных Гормлайт. В бытность свою женой Бриана Борома, она обнаружила, что ее бывший муж с возрастом становился все больше и больше одержим своей верой. Видимо, ирландский король поклялся никогда больше не проливать крови в праздничные и священные для христиан дни. Было бы святотатством, говорил он, воевать в дни таинств, для битв эти дни неблагоприятны. Пока Сигтрюгг толковал об этом, иные из норвежских кормчих нервно переглядывались. Сигтрюгг подошел ближе к сути, чем сам понимал. Слухи о бывшем Бродиру видении распространились среди норвежцев, и многие из них думали, что начинать поход при столь неудачных обстоятельствах ни к чему. Бродир не рассказывал о наших видениях на берегу острова Мэн, и я тоже — стало быть, источником был Оспак. С острова Мэн он сразу же отправился в Ирландию, а там — в лагерь Бриана Борома, чтобы предложить королю свои услуги. Похоже, Оспак думал неплохо поживиться в Дублине, потому что в тот же самый день с радостью согласился креститься у ирландских священников. Впрочем, столь малое значение он придавал этому обращению, что, не теряя времени, поведал о видениях с воронами и их толковании, гласившем, что Бродир и его люди обречены.
Гормлайт сама говорила на совете Сигтрюгга, и говорила весьма убедительно. Слава Бриана Борома сильно помогала ему в прошлых его военных успехах, втолковывала она строптивым начальникам ратей. Его войско привержено только ему. Таков ирландский обычай. Здешние воины собираются вкруг главы клана, который слывет удачливым, и когда дело доходит до битвы, им по нраву видеть своего вождя во главе дружины. Посему великий союз Сигтрюгга будет иметь решительное преимущество, коль скоро заставит войско короля вступить в бой, когда сам Борома не сможет участвовать в нем, следуя своей ложной вере. Единственный день христианского календаря, когда Борома обязательно откажется держать в руках оружие, это темный день смерти Белого Христа. Бриан Борома почитает его самым священным днем в году, и в этот день наверняка не сможет сам повести своих людей в бой. Кроме того, добавила Гормлайт, сама тяжкая суть этого дня только сломит боевой дух королевской рати. Иные из вернейших Бриану могут даже последовать примеру своего господина и откажутся пустить в ход оружие. Ее слова произвели впечатление даже на самых сомневающихся участников совета, и ни один голос не поднялся против, когда Сигтрюгг назвал Страстную пятницу самым подходящим днем для нападения. И еще Сигтрюгг предложил ярлу Сигурду и Бродиру вернуться на свои корабли накануне вечером и сделать вид, что они отчаливают. Он надеялся, что соглядатаи короля, находившиеся на горе над рекой, сообщат, что Сигтрюгга покидают многие его союзники, и король решит, что его вмешательства и вовсе не потребуется.
Однако столь простенькая хитрость явно не удалась. И без того подавленные слухами о воронах, наши рати еще больше были обескуражены зрелищем, которое встретило их, когда они сошли на берег. Перед нами на склоне горы стояли многочисленные ряды королевского войска, и они, понятное дело, ожидали нас. Еще понятней было то, что они без всяких угрызений совести готовы пролить кровь в священный день.
— Ты видишь? — спросил кто-то из людей Бродира, стоявший рядом со мной, когда мы начали строиться. Это был скорее гребец, чем воин, потому что вооружен он был плохо, у него был только дротик и легкий деревянный щит, и на нем не было ни кольчуги, ни шлема. — Я вижу людей Оспака в том ряду, что стоит прямо напротив нас. Вон тот малый с длинной пикой и в сером плаще — Вульф. Он должен мне полмарки серебра, которую он в последний раз проиграл мне в кости, а я не решился насесть на него, чтобы получить должок. У него дурной нрав, вот почему все зовут его Вульф Драчливый. Так или иначе, похоже, с этим долгом мы сегодня все уладим.
Как и я, этот гребец был поставлен в самый задний из пяти рядов в нашей «свинье» — обычном строе северной дружины. Тех, кто лучше иных вооружен, и самых опытных ставят в передний ряд, щит к щиту и не дальше вытянутой руки друг от друга. Недоростки, вроде меня, и легко вооруженные ополченцы заполняют самые задние ряды. Суть же состоит в том, что стена из щитов может принять на себя удар любой силы, и она так плотна, что враг не пройдет сквозь нее, а вклад легко вооруженных ратников весьма незначителен — их дело метать копья поверх голов своих сражающихся товарищей. А что делать именно мне, я понятия не имел. Бродир велел мне взять с собой на берег двух «боевых собак» — так он их назвал, — но для этих привередливых тварей в строе свиньей не было места. Не скажу, что псам это было вовсе не интересно — рвать и кусать вражескую плоть. Они нервно дергались из стороны в сторону, запутывая поводки. Я тянул собак за загривки и, взглянув налево, вдруг с удивлением узнал среди воинов ярла Сигурда по меньшей мере дюжину поджигателей. Они присягнули Сигурду Смелому, и теперь обязаны были исполнять свой долг. Прямо позади них вздымался знаменитый боевой стяг ярла Сигурда с черным вороном. Я увидел его, и тут у меня возникли некоторые сомнения. Неужели я неверно истолковал свое видение? Птицы с железными клювами, налетавшие и рвавшие человеческие тела, — были ли то враги Бродира? Или они возвещали о прибытии в Ирландию Сигурда и его людей под стягом с вороном, который посеет страх в рядах короля Бриана?
Я был в смятении от подобного смешения друзей и врагов. Я сражался бок о бок с теми, кто посчитал бы меня своим недругом, знай они только, какую роль я сыграл на Альтинге. Гребец же, сосед мой по боевому ряду, стоял против товарища, с которым, и месяца не прошло, как играл в кости. То же было и между ирландскими воинами.
— Это ты там, Малдред? — проорал кто-то из наших в переднем ряду.
То был большой, круглоплечий седоволосый воин, хорошо вооруженный и державший в руках тяжелый топор. Он задал свой вопрос через пространство, разделяющее два войска.
— Ну конечно, я, засранец! — крикнули в ответ из королевского войска.
Из противостоящего строя выдвинулся человек, который, если не считать его роста — он был немного пониже — и узорчатого ирландского плаща поверх кольчуги, почти не отличался от нашего дружинника.
— Хватит пердеть, пора и посмотреть, кто из нас двоих лучше! — крикнул наш, и пока обе рати смотрели друг на друга и ждали, словно впереди у них была вечность, противники выбежали вперед, сблизившись так, что можно было достать друг друга топором, и каждый нанес сильнейший удар.
Оба приняли удар на щит и, присев, стали настороженно кружить друг вокруг друга, и когда время от времени один из них прядал вперед, чтобы ударить топором, другой защищался своим круглым щитом и отвечал ударом, не достигавшим цели, потому что противник отскакивал. Когда же обоим вконец надоела эта череда ударов и прылеков, они словно заключили некий взаимный договор о самоистреблении — едва один отбросил в сторону свой щит, чтобы ухватить топор обеими руками, его противник сделал то же самое. И вдруг они бросились друг на друга, как пара обезумевших быков, и каждый надеялся нанести смертельный удар. Первым ударил человек в плаще. Он знал, что длины его рук не хватит, и потому, нанося удар, выпустил топор. Оружие пролетело последние два фута и нанесло норвежцу ужасный удар обок лица, обнажив кость. Норвежец пошатнулся, кровь хлынула из раны, но ноги и тяжесть падающего топора вынесли его вперед так, что его удар обрушился на левое плечо ирландца, глубоко врезавшись в шею. Голова не отделилась от тела, но рана была смертельной. Ирландец упал на колени, потом медленно опустился на землю лицом вниз. Ошеломленный победитель с лицом, залитым кровью, продержался мгновением дольше. На глазах у обеих ратей норвежец закружился на месте, спотыкаясь и шатаясь, одна сторона его лица была раскроена топором, и он тоже упал и уже не поднялся.
— Ты видишь где-нибудь короля? — спросил кто-то впереди меня.
— Кажется, заметил раньше, он был верхом, но теперь не видать, — ответил чей-то голос. — Вон там, слева, его сын Маргад. Он как будто за главного. А его внук — вон тот нахальный юнец в красной рубахе и синих портках.
Я посмотрел в ту сторону и увидел паренька, помоложе меня, стоявшего во главе одного из вражеских отрядов. Стоял он лицом к своим, судя по одежде, ирландцам, и размахивал руками, словно произносил какую-то зажигательную речь.
— Опасный щенок, — сказал третий голос, — как и вся его семья.
— Однако самого короля не видно, а? Считай, что это подарок, — продолжил тот, кто задал первый вопрос, и по жалобным ноткам в его голосе я понял, что он пытается хоть чем-нибудь взбодрить свой боевой дух.
— А нам какая разница? — кисло откликнулся чей-то голос.
Мы все знали, о чем он говорит. Конунг Сигтрюгг вовсе и не думал обмануть короля ложным отбытием своих норвежских союзников; он предпочел обмануть самих этих союзников. Когда корабли уходили вчера вечером, Сигтрюгг обещал, что будет на берегу наутро и присоединится к нам со своими силами. Но ждали нас только лейнстернцы Маэла Морта, вооруженные трезубцами, и несколько отрядов кровожадных ирландских охотников из северных провинций, Уи Нейллами они себя называли. Из дублинской дружины вышла лишь горстка воинов, но лучших, из ближней дружины Сигтрюгга, среди них не было. Те стояли позади, охраняя самого Сигтрюггаи Гормлайт, которые решили наблюдать за ходом битвы с удобной точки под защитой стен Дублина. Вряд ли такое начало могло нас ободрить, и думаю, кое-кто из наших был бы рад, окажись голова конунга Сигтрюгга на расстоянии в длину топорища боевой секиры.
Недолго мне пришлось размышлять о лукавстве Сигтрюгга. Ряды противника зашевелились. Они двинулись на нас, но не все разом, а неровными волнами и выбросами; ирландцы для начала испустили громкий пронзительный крик, который перекрыл низкий рев их союзников-норвежцев. Они побежали вперед прерывистым потоком, размахивая топорами, мечами, пиками, копьями. Кое-кто, запнувшись о неровности почвы, падал, растянувшись, и погибал под ногами своих товарищей, а те мчались вперед, стремясь развить как можно большую скорость, чтобы ударить в стену щитов. Стороны столкнулись, послышался тяжелый, сокрушительный грохот, как бывает, когда в лесу рушится дуб, и вверх взлетело жуткое облако серого и белого, обрызганное яркими искрами. То была пыль и побелка от нескольких тысяч щитов, которые перед битвой тщательно начистили и заново покрасили.
Громоподобный начальный клич сразу же сменился сплошным и беспорядочным шумом — стуком топоров по дереву и натянутой воловьей коже, звонким лязгом стали о железо, криками и проклятьями, воплями боли, натужным дыханием, кряканьем дерущихся за свою жизнь людей. Откуда-то издалека долетели высокие, дикие, настойчивые звуки военного рога. Они, должно быть, доносились из королевского войска, потому что, насколько мне было известно, у нас военных рожечников не водилось.
Боевые порядки в два счета потеряли всякую стройность. По полю боя перекатывались разрозненные ватаги дерущихся, и я заметил, что норвежцы склонны биться с норвежцами, а ирландцы — с ирландцами. Никакого порядка, ни единства — только вкруг вожаков сохранялись небольшие отряды ратников. Сигурдов стяг с вороном был в центре самой многочисленной и сплоченной группы, а на людей Бродира, казалось, нацелились те, кто шел за Оспа-ком. Я же в битве, можно сказать, и вовсе не участвовал. Обе боевые собаки испугались первых же звуков столкновения между ратями и удрали. Я сдуру привязал их поводки к запястью, а они были так сильны, что, свалив меня с ног, самым позорным образом тащили по земле, пока кожаные поводки не порвались, и тогда собаки вырвались на свободу. Больше я их не видел. Я с трудом встал на ноги и растирал болящее запястье, чтобы восстановить бег крови, как вдруг легкое копье воткнулось в землю рядом со мной, и подняв глаза, я увидел не более чем в двадцати шагах от себя ирландца. То был пеший ратник — легко вооруженный копейщик, — но, к счастью, и сама его цель, и собственная его отвага немногого стоили. Едва до меня дошло, что я безоружен, если не считать небольшого ножа, висящего под рубашкой, ирландец, очевидно, решив, что забежал слишком далеко и вокруг одни враги, развернулся и припустил назад, только пятки засверкали.
Противоборствующие рати уже начали уставать. Первыми вышли из боя копейщики, потом расцепились и разошлись норвежцы, и вот уж обе стороны вернулись на изначальные места и остановились, подсчитывая цену первой схватки. Потери были жестокие. Тяжело раненые сидели на земле, пытаясь заткнуть раны; те, кто еще держался на ногах, опираясь на копья и щиты, сгибались пополам, пытаясь отдышаться, как выбившиеся из сил бегуны. Везде валялись дюжины трупов. Всюду была грязь и кровь.
— Сдается, не только наши союзники сегодня дали тягу, — сказал длинный, тощий воин, который пытался остановить кровь, что заливала ему глаза, струясь из раны на лбу между бровями и краем шлема. Там, куда он смотрел, чуть в стороне от основного королевского войска стояла немалая дружина. По свежему виду этих cliathaires, как называют ирландцы своих бойцов, было ясно, что в битве они не участвовали, но стояли поодаль, наблюдая.
— Это люди Малахи, — пояснил кто-то из людей с запада. — Он считал себя королем, пока Бриан Борома не спихнул его с трона, и ему страшно хочется снова сесть на него. Когда Малахи вступит в бой, станет ясно, кто берет верх. Он отдаст свою рать тем, за кем будет победа.
— Построить стену щитов! — рявкнул Бродир, и его люди выстроились в ряд и снова сдвинули щиты. Наверху, на пологом склоне горы, по королевскому войску пробежала рябь движения — наш противник готовился ко второму броску.
На этот раз они наметили себе цели. Лучшей среди ирландцев была ближняя дружина Маргада. У него как старшего сына короля было право на таковую, то были выученные воины, многие годы служившие его отцу, закаленные в битвах и многочисленных походах. Самыми же опасными слыли галлгэлы, ирландцы, прозванные Сыновьями смерти, которых в детстве брали на воспитание семьи людей с запада и обучали норвежским боевым приемам. Они сочетали в себе мастерское владение оружием и неистовство новообращенных, и, конечно же, норвежцы видели в них перебежчиков-предателей и никогда не щадили. В результате галлгэлов боялись, как берсерков. В первой стычке дружина Маргада напала на лейнстерцев Маэла Морта. Теперь они переместились на левое крыло и вместе с людьми Оспака обрушились на Бродира и ратников с острова Мэн.
Они с криком и грохотом набежали на нас сверху, разогнавшись под уклон, и со всего маху разбили стену щитов. Я оказался стиснут кричащей, ругающейся толпой, а Маргад и его ближние прорвали первый и второй ряды нашего клина, и по пятам за ними в разрыв хлынули кольчужники из дружины Оспака. Мне показалось, что поверх края красно-белого щита мелькнуло лицо задиристого игрока в кости, Вульфа, когда долговязый, неуклюжий воин, за которым стоял я, получил прямой удар копьем в грудь. Он удивленно крякнул и упал навзничь, сбив меня наземь. Едва я выбрался из-под его тела, как один из галлгэлов, бросившихся в атаку, на мгновение отвлекся от более серьезной схватки и, глянув вниз, мимоходом треснул меня обухом топора. Даже в грохоте боя он, верно, расслышал, как затрещала под его топором моя хребтина. И прежде чем он отвернулся, я заметил, как оскалил он в довольной усмешке зубы, радуясь, что сломал мне спину. Ошеломленный ударом, пронзенный болью, я с мучительным криком пал лицом на землю. В голове все мутилось от боли, а когда я попробовал пошевелиться, оказалось, что я только и могу, что повернуть голову набок, чтобы вдохнуть воздуха.
Лежа вот так, наполовину обездвиженный, я смотрел с земли, как надо мной и вокруг меня неистовствует битва. Я сразу же узнал ирландского вождя Маргада. Он был вооружен длинным тяжелым мечом и, держа оружие обеими руками. размахивал им и наносил удары, прокладывая дорогу сквозь ряды разбитого строя. Щит ему был не нужен, ибо телохранители во всеоружии держались рядом с ним по обеим сторонам, отбивая встречные удары и оставляя Маргаду славу убивать врагов. Шагах в пяти от того места, где я лежал, я увидел двух лучших воинов Бродира, предстоявших ему. И тогда Маргада кто-то отозвал, выкрикнув что-то, и, несмотря на волны боли, пробегавшей по моей спине и ребрам, я узнал звуки ирландского языка. Потом кто-то тяжко наступил на мою простертую руку, и край серого плаща застил мне взгляд. Я закрыл глаза, притворившись мертвым, и тут же чуть приоткрыл их и увидел, что это Вульф Драчливый придавил меня. У него в руках было все то же длинное копье, и целился он в огромную фигуру Бродира, который, размахивая секирой, отбивался от еще двух людей Оспака. У меня не хватило бы сил, и я был слишком ошеломлен, чтобы предупредить его криком, даже если бы я захотел это сделать. Для меня это означало бы верную смерть, потому что галлгэлы и люди с запада, не задумываясь, прикончили бы раненого, лежащего на поле боя. Я только смотрел, как Вульф, подойдя на длину копья к Бродиру, замер в ожидании. И когда секира Бродира опустилась на одного из нападающих, Вульф сделал выпад. Он метил в самое уязвимое место прославленной кольчужной рубахи Бродира — место под мышкой, где даже самые искусные оружейники не способны безупречно соединить железные кольца между плечом и ребрами. Рожон пробил кольчугу и вонзился в бок Бродиру. Великан пошатнулся, потом, изловчившись, выдернул копье из своего тела. Лицо его смертельно побледнело, хотя, не знаю, была ли тому причиной боль от укола или потрясшее его осознание, что его талисман, его прославленная кольчуга, подвела хозяина. Вульф отступил на полшага, все еще держа копье с рожном, мокрым от крови Бродира, а потом вонзил ее снова и угодил в то же место, наверное, больше по воле удачи, чем рассудка.
Я ждал, что Бродир ринется на обидчика, но, к моему огорчению, он начал отступать. Он перенял секиру здоровой рукой, попятился на несколько шагов, согнувшись, чтобы защитить раненый бок, но все еще размахивал топором и защищался. Неловкость его движений ясно говорила о том, что он ранен, и еще яснее о том, что он — чистый правша и не приучен биться левой рукой.
Пока Бродир медленно пятился от наседавших на него, мне вдруг пришло в голову, что не должен бы он сражаться в одиночку. Дружинники должны были прикрыть своего отступающего вождя, но никто не спешил к нему на помощь. Я осторожно повернул голову, пытаясь разглядеть, что происходит вокруг. Шум боя стихал, и я подумал было, что вскоре должна наступить еще одна передышка в битве, и рати разойдутся, чтобы перестроиться заново. Лежа ничком на земле, я не мог видеть, что случилось с остальными на поле боя, кто понес самые тяжелый урон и кто одерживает верх. Однако люди Бродира и соратники Оспака явно бились насмерть. Позади тела долговязого воина, который, рухнув, сбил меня с ног, лежали трое мертвых. Судя по их оружию, они были из переднего ряда нашего строя и дорого продали свою жизнь. Перед ними лежали три вражеских тела, а один раненый — я не мог определить, друг это или враг — был еще жив. Он лежал на спине и стонал от боли. Рука у него была порублена в локте, он пытался сесть, но был так покалечен, что не мог удержаться — он приподнимался на несколько дюймов, а потом, всхлипнув, опять падал. Скоро он истечет кровью и умрет. Осторожно я начал проверять свои собственные повреждения. Вытянул одну руку, потом другую, наполовину перекатился на бок. Пронзительная боль пробила спину, однако я приободрился, ощутив, что моя правая нога не потеряла чувствительности. Левая же совершенно онемела, и только тут я увидел, что она придавлена мертвым телом долговязого. Осторожно я высвободил левую ногу, и как краб, отполз от трупа. Полежав, я собрался с силами, привстал на карачках и, дотянувшись рукой до спины, стал ощупывать место, куда угодил топор. И нащупал под рубашкой твердый зазубренный край, и на один ужасный миг мне показалось, что это — конец сломанного ребра торчит из моей плоти. Но мне это показалось. То, что я нащупал, была сломанная рукоять ножа, который я обычно носил под рубахой в деревянных ножнах на ремешке, повесив на шею. Во сумятице боя нож, должно быть, переместился за спину, и на него-то и пришлась вся сила удара. Затрещал не мой ломающийся хребет, как думал галл-гэл, а нож и деревянные ножны, преломившиеся надвое.
Медленно поднялся я на ноги, головокружение накатывало на меня волнами, но я пустился бежать, припадая на одну ногу и держа к единственному знаку, который мог узнать — к стягу ярла Сигурда с черным вороном, который сообщал, что там оркнейцы все еще держат оборону вкруг своего вождя. Числом их было уже не столько, сколько прежде, и не меньше половины из тех, кто все еще держался на ногах, было ранено. Сам Сигурд стоял посредине, цел и невредим, из чего я сделал вывод, что его телохранители исполнили свой долг. Потом я заметил, что большую часть уцелевших телохранителей составляли поджигатели. Они, верно, стояли в бою бок о бок как друзья-исландцы, и это их спасло. К моему удивлению, Сигурд Смелый сразу же заметил меня.
— Вон юный друг Кари, сына Сельмунда! — весело крикнул он. — Ты хотел побывать в Ирландии и посмотреть, чем здесь пахнет. Вот и увидел.
Услышав имя Кари, иные из исландцев оглянулись, и я убедился, что тот самый, который никак не мог вспомнить, кто я такой, наконец-то вспомнил и это, и то, что видел меня на Альтинге. Но он ничего не мог сделать, по крайней мере сейчас.
Сигурд привлекал всеобщее внимание. Этот необъятный шмат жира, казалось, был вовсе неуместен среди рубки и сечи, но его храбрость соответствовала его дородности. С багровым лицом, охрипший от крика, он вновь призвал своих людей встретить недруга как должно, сражаться отважно и сохранить свою честь. Он говорил им, что ведовской знак, вышитый его матерью на стяге, действует. Что оркнейцы преуспели на поле брани больше всех иных союзников Сигтрюгга. Они выдержали натиск врага лучше всех прочих, и он воздает хвалу тем троим знаменосцам, которых зарубили.
— Уже сейчас валькирии сопровождают их в Вальгаллу, где каждый по праву заработал свое место. Скоро он станет рассказывать о том, как защищал ворона Одина ценою собственной жизни.
Мало на кого из оркнейцев это произвело впечатление. Вид у них был совершенно измученный, и когда Сигурд стал вызывать охотника нести стяг при следующем приступе, никто не вызвался. Настало неловкое молчание, тут выступил я. Почему я это сделал, до сих пор не совсем понимаю. Может быть, у меня все еще кружилась голова от полученного удара и я сам не сознавал, куда иду; может быть, я решил, что мне нечего терять теперь, когда меня узнали поджигатели. Помню только, что когда я нетвердыми шагами направился туда, где было воткнуто в землю древко, меня посетило то же чувство спокойствия и неизбежности, что и несколько лет назад, когда, еще мальчишкой, я пересек лесную поляну в Винланде и вошел в хижину скрелингов. Мои ноги действовали сами по себе, и мое тело было отделено от разума. Мне казалось, что сам я плыву на некотором расстоянии и чуть выше собственного тела и спокойно взираю со стороны на знакомого, но постороннего человека. Я потянул древко из земли. На лице Сигурда мелькнуло недоумение. Потом он разразился одобрительным ревом.
— Вот это так! — крикнул он своим людям. — У нас есть наш счастливый знаменосец! Малый безоружен, и он понесет нашего черного ворона!
Моя роль конунгова знаменосца была краткой и бесславной. В третий раз королевские рати тучей ринулись с горы, и снова во главе вила баснословная дружина Маргада. С самого утра длилась битва, и обе стороны были сильно потрепаны и изнурены, но у воинов Маргада откуда-то взялись силы наброситься на нас с тем же остервенением, что и прежде. Си-гурдов стяг с вороном стал их главной приманкой. Сначала полубезумный, одетый в килт ирландец, член какого-то клана, бросился вниз с холма, решив схватить стяг и тем показать свою удаль сотоварищам. Потом явились два мрачнолицых норвежских воина, с трудом проложив путь через стену щитов, сомкнувшуюся вокруг знаменосца. Некоторое время оркнейцы Сигурда Толстого держались. Они стояли твердо, сдвинув щиты, отражая натиск и кроша врага секирами. В двух шагах за их спинами я, ибо теперь я стоял во втором ряду «свиньи», пользуясь древком стяга, воткнутым в землю, как клюкой, опирался о него, чтобы не упасть, и у меня не было сил поднять голову. Раненая спина страшно болела, и я отчаянно пытался вспомнить заклинание, которое могло бы помочь мне, но в голове все спуталось. Я скорее слышал и чувствовал схватку, чем видел ее. Снова раздались крики, теперь гораздо более хриплые, лязг металла, глухие удары тел, сталкивающихся и падающих, началась давка и толкотня — наш отряд отступал, бежал. Я даже не знаю, кто ударил — галл-гэлы ли, ирландские ли ратники или западные люди. Вдруг я почувствовал ужасную боль в руке, державшей древко, и стяг вырвали у меня, и я согнулся, прижав раненую руку к животу. Кто-то выругался по-норвежски, и я понял, что идет драка, что двое дерутся за стяг, и каждый пытается вырвать древко у другого. И ни один не может победить. Я поднял глаза и увидел, как телохранитель Сигурда, исландец Халлдор, сын Гудмунда, получил смертельную рану мечом в левый бок, а другой исландец зашел сзади и мощным ударом подсек убийцу под колени. Тот упал, и его затоптали насмерть.
— Собраться под Ворона! — Это был голос Сигурда, перекрывший шум боя, и сам бочкообразный ярл пробился сквозь драку и схватил древко стяга. — Сюда! Торстейн, ты можешь нести наш стяг, — и он протянул его высокому человеку, стоявшему рядом. Это был еще один из поджигателей.
— Не трогай его, если хочешь жить, — прозвучал чей-то резкий голос.
Исландец Асмунд Белый выбрал этот час, чтобы предать своего господина.
Торстейн заколебался, потом отвернулся. И тогда я понял, что мое первое толкование вещего сна было верным. Мы презрели знак Одина, и вороны битвы стали нашими врагами.
Толстый, запыхавшийся Сигурд — может быть, он был никудышный боец, но трусом он не был.
— Ладно же, — проревел он, — коль больше никто не берется нести стяг, я сам понесу, и пусть я погибну! Суму несет нищий, и лучше мне умереть с честью, но не бежать. Однако в последнем бою мне нужны свободные руки.
И он снял с древка красно-черное знамя, сложил его вдоль и обмотал вокруг пояса, как кушак. Потом, держа в одной руке меч, а на другой — круглый щит, он затопал вперед, тяжело дыша и сопя. За ним пошла лишь горстка людей, и по крайней мере половина их были исландцы. Может быть, они тоже поняли, что жизнь их кончена и что поскольку им навсегда заказано возвращение в Исландию, лучше уж умереть на поле боя. Последняя схватка была совсем короткой. Сигурд неуклюже двинулся прямо на ближайшего из ирландских вождей. Им снова оказался Маргад, который поспевал во время боя как будто повсюду. Произошла схватка. Маргад взял у соседнего воина копье, прицелился, и когда Сигурд оказался в пределах досягаемости, метнул так, что рожон вошел Сигурду в шею. Оркнейский ярл упал, и едва он упал, как все, кто еще оставался с ним, бросились к кораблям. Мгновение спустя я услышал низкий рев травли и бешеную дробь легких барабанов. Это Малахи ввел в бой свои свежие войска на стороне Бриана Борома.
Я бежал. Прижимая раненую руку к груди, я спасал свою жизнь. Дважды я спотыкался и падал, растянувшись, крича от боли в покалеченной спине. Но всякий раз я поднимался на ноги и брел дальше, надеясь добраться до спасительных кораблей. Мои глаза были полны слез, так что я едва видел, куда иду. Знал только, что в ту же сторону, что и мои сотоварищи, и старался не отставать. Я услышал сдавленный крик — кто-то рядом со мной получил стрелу или дротик в спину. И вдруг под ногами захлюпала вода, и ноги запнулись, так что я снова едва не рухнул, и соленые брызги упали на лицо. Я поднял глаза и увидел, что добрался до берега, но от спасения очень далек. Пока шла битва, наступил прилив, и песчаные отмели, на которые мы привели суда на рассвете, оказались под водой. Чтобы добраться до кораблей нам, побежденным, нужно было идти вброд. А потом плыть.
Я с трудом пробирался вперед в колышущейся воде, оскальзываясь на невидимом песке и иле. И не все вокруг меня были беглецами. Многие были охотниками. Я видел, как норвежцы, которые получали жалованье от Бриана Борома, настигали своих соотечественников, которые сражались за Сигурда, и перерезали им глотки, когда те бросались в море. Кровь расплывалась по воде. Отступление превращалось в бойню. Я видел, как молодой ирландский воин с разметавшимися волосами — тот самый, который указывал на внука короля — скачет по отмели, а лицо его озарено яростью боя. Он сцепился с двумя оркнейцами, каждый из которых был куда здоровее его, и, не имея в руках оружия, он ухватился за них и потащил за собою в воду, пытаясь утопить. Ужасная возня продолжилась в воде, все трое несколько раз появлялись на поверхности, чтобы глотнуть воздуха, а потом все трое ослабели, так что юноша и один из норвежцев больше не вынырнули. Два заполненных водой трупа вспыли спинами вверх, а третий потерял слишком много сил, чтобы проплыть последний отрезок пути, вскинул руки и исчез из виду.
Увидев, как он утонул, я понял, что с раненой рукой не доплыву до ждущих судов. И я побрел обратно к земле, и боги сделали так, что меня никто не тронул. Промокший насквозь, дрожа от холода и ужаса, я выбрался на берег и, как раненый зверь, огляделся в поисках убежища, где мог бы укрыться от врагов. В половине склона я увидел заросли кустарника на опушке леса, выходившего на поле боя. Умирая от усталости, я дотащился до этого укрытия, на последней сотне шагов едва дыша от изнеможения и страха, что меня обнаружат. Но ничего не случилось, и, добравшись до зарослей, я не остановился, а побрел дальше, пока не наткнулся на колючие кусты. Я упал на колени и пополз, прижимая раненую руку к груди, — так лисица с перебитой в капкане лапой ищет спасения. Углубившись в самую чащу, я рухнул и лежал, стараясь отдышаться.
Наверное, какое-то время я лежал без сознания, пока в мое бесчувствие не проникли звуки пения, и я решил, что это обман слуха. Я слышал звуки гимна, который моя бабка, жена Эйрика Рыжего, пела в Хижине Белого Зайца в Гренландии. Потом звук повторился, но пела не женщина. Это был мужской хор. Я прополз несколько шагов вперед и увидел, что мое убежище не столь глубоко и потаенно, как я думал. Кусты неширокой полосой окаймляли опушку леса. За ними начиналась молодая дубрава. Между стволами оставались широкие открытые пространства, и ближайший ко мне ствол мог показаться колонной какого-то храма, ибо на лесной подстилке стоял большой переносный алтарь. Пение же исходило от полудюжины священников Белого Христа, проводивших какой-то обряд со священными символами в руках — крестом, чашей и даже несколькими свечами. Один из участников обряда был примерно моего возраста, он нес большое блюдо, накрытое куском ткани. Главной фигурой у алтаря был старый человек, — пожалуй, ему было далеко за шестьдесят, — седовласый и сухопарый. Я решил, что это священник высокого чина, ибо все остальные священники обращались к нему с большим уважением и, хотя он был с непокрытой головой, но одет богато. Потом донеслось лошадиное ржание, и слева от себя я увидел большую палатку, наполовину скрытую среди деревьев, стоявшую там, откуда видно было все поле битвы, то поле, которое я только что покинул. У палатки топталось с полдюжины норвежцев. Затуманенной своей головой тщетно я пытался найти связь между палаткой и церковным обрядом, когда вдруг раздался громкий треск. Из кустов, точно огромный разъяренный зверь, вывалился Бродир. Он тоже, очевидно, прятался здесь от врагов. А теперь, хромая, явился из чащи, и я мельком заметил у него на правом боку покрытую коркой полосу, запекшуюся кровь из раны. Бродир все еще держал в неловкой своей левой руке секиру, но почему он вырвался из укрытия навстречу неминуемой смерти, я сразу не сообразил. Я видел, как Бродир бросился на священников, и молодой человек с блюдом в руках попробовал отразить его нападение. Юноша заступил ему дорогу и поднял металлическое блюдо, как щит, но Бродир сбил его одним неуклюжим тычком секиры, оставив на месте руки культю, из которой брызнула кровь. Бродир издал странный низкой рев, и еще раз неловко взмахнув левой рукой, ударил старика секирой по шее, почти отделив голову от туловища. Старик рухнул на землю, словно сразу превратился в груду тряпок, вооруженные люди подбежали слишком поздно. Кто-то стал на колени, чтобы поднять упавшего священника, иные, в ужасе от необыкновенных размеров Бродира, настороженно обступили его и начали сходиться. Бродир не сопротивлялся, но только стоял, слегка покачиваясь, боевая секира бессильно висела в левой руке. Внезапно он задрал голову и вскричал:
— Пусть молва идет из уст в уста — Бродир убил короля Бриана!
И в этот миг я понял, что ведовской знак — черный ворон на стяге — оказался обманом, достойным Одина Обманщика. Я, последний из тех, кто нес этот стяг на высоком древке, выжил, хотя мы и проиграли битву. Напротив, наши недруги, выиграв битву, потеряли своего вождя. Я был свидетелем победы короля и смерти Бриана Борома. Воины медленно теснили Бродира. Казалось, враги хотели взять убийцу их короля живым. Они выставили перед собой щиты и наступали сторожко и неторопливо, заставляя Бродира отходить к тем самым кустам, где затаился я. Больше, чем когда-либо, Бродир походил на большого раненого медведя, но теперь, в конце лесной охоты, зверя этого загнали в угол. И вот ему больше некуда пятиться. Путь к отступлению преграждала чаща, а он все держался лицом к врагам. Еще один шаг назад, и вот он споткнулся и упал. Охотники рванулись вперед, всем скопом навалившись на зверя, и придавили Бродира в трещащем месиве веток и сучьев. От ужаса я вновь потерял сознание, и последнее, что я видел, были кружащиеся вороны с железными клювами, птиц становилось больше, больше, пока все небо не стало черным.
Очнулся я от резкого болезненного удара. Сначала мне показалось, что это дергает раненая рука. Но боль исходила с другой стороны. Я открыл глаза и увидел ирландского воина, который, склонившись надо мной, рукоятью меча, как молотком, неловко забивал заклепку на железе, оковавшем мое правое запястье. Он промахнулся и попал мне по руке. Повернув голову, я осмотрелся. Я лежал на истоптанной земле неподалеку от кустов, из которых меня выволокли в бессознательном состоянии. Около дюжины ирландских и норвежских воинов стояли спиной ко мне, глядя на то, что лежало у подножья дуба. То было тело Бродира. Я узнал его по блестящим длинным черным волосам. Его выпотрошили. Позже мне рассказали, что на этом настояли наемники из дружины короля. Они заявили, что Бродир, напав на безоружного, повинен в трусости и должен быть наказан надлежащим образом — ему вспороли живот и вытащили кишки, когда он был еще жив. Кишки намотали на ствол дуба. На самом же деле, как я подозревал, этим наемники просто пытались отвлечь внимание от своей собственной вины. Ни при каких обстоятельствах не следовало им оставлять короля без охраны.
Ирландец поднял меня на ноги и потащил за кандальную цепь прочь с места гибели Бриана Борома.
— Имя? — спросил он по-датски.
Это был низенький, крепкий человек лет сорока, одетый по обычаю ирландцев в штаны, вправленные в гетры, и свободную рубаху, поверх которой накинут короткий черно-коричневый плащ. Маленький круглый щит на ремне он закинул за спину и в свободной руке держал мою цепь. В другой руке он сжимал меч.
— Торгильс, сын Лейва, — ответил я. — Куда ты меня ведешь?
Он удивленно посмотрел на меня. Я говорил по-исландски.
— Ты что, из людей Сигтрюгга, из Дублина? — спросил он.
— Нет, я приплыл сюда на тех кораблях, с острова Мэн, но я не из дружины Бродира.
Почему-то вид у ирландца, когда он это услышал, стал очень довольный.
— Тогда почему ты дрался вместе с ними? — спросил он. Было очень сложно объяснять, как я оказался среди людей Бродира, поэтому я только ответил:
— Я у него присматривал за двумя волкодавами, был за псаря.
Сам того не зная, этими словами я решил свою судьбу.
Вскоре мы пришли туда, где остатки королевского войска собирали дань с поля боя. Простое правило гласило: первый, кто наложит руки на тело, сохраняет за собой добычу, коль скоро сразу разденет павшего и даст ясно понять, что именно он притязает на эту добычу. Иные победители уже щеголяли в нескольких слоях одежд и головных уборах, напяленных один поверх другого, многое было замарано кровью. Иные тащили в охапку по четыре или пять мечей, словно дрова из лесу, а иные набивали мешки башмаками, ремнями и рубахами, снятыми с их павших товарищей. Какой-то ирландский воин собрал ужасный урожай — три отрубленные головы, которые, связав за волосы, бросил наземь. Иные, сбившись в кучу, спорили о вещах более ценных — кольчугах или нательных украшениях. Такие споры чаще возникали между свежими дружинниками Малахи и уставшими в битве воинами Бриана, которые, собственно, и добились победы. Последние, как правило, выигрывали спор, ибо стылый усталый блеск в их глазах означал, что, пролив столько крови, они твердо намерены получить свою награду, даже если вновь придется биться, теперь уже со своими.
Ирландец, полонивший меня, подошел к ватаге сотоварищей, сидевших вокруг костра, на котором готовилась снедь. Рядом на земле горкой лежала их добыча. Довольно жалкая добыча, в основном оружие, нескольких шлемов и кое-какая одежда, принадлежавшая людям с востока. Когда он подошел, они подняли головы.
— Вот, — сказал он, дернув мою цепь. — Я захватил аиrchogad вождя с острова Мэн.
Это произвело на них впечатление. Aurchogad, как выяснилось, означает «псарь». И это у ирландцев особый титул, и такой человек может быть только в свите главного вождя. По ирландскому военному обычаю это означало, — во всяком случае, так считал мой хозяин, — что я состоял в личной свите Бродира. А посему был законным пленником, военной добычей, и посему теперь я — раб, а он — мой хозяин.
Мы недолго оставалась на поле боя. Скоро распространился слух, что Малахи, вдруг ставший законным вождем победившего войска, уже вступил в переговоры с конунгом Сигтрюггом, который вместе с Гормлайт по-прежнему сидел в безопасности за городскими стенами, что город брать не будут, а стало быть, не будет и добычи. Бриан Борома был мертв, и Малахи, не теряя времени, предъявил свои притязания на титул короля, а Сигтрюгг обещал поддержать его притязания при условии, что Малахи избавит Дублин от разграбления. Так что настоящими победителями в этой великой битве стали два вождя, которые почти не участвовали в сражении, ну, и конечно, Гормлайт. Ей суждено было провести следующие пятнадцать лет в Дублине и безраздельно властвовать, оставаясь в тени трона конунга Сигтрюгга и повелевая им.
Потери среди истинных участников битвы были чудовищны. Почти все члены семьи Борома, бывшие на поле брани, погибли, в том числе оба его внука, да и Маргада его безрассудная храбрость привела в конце концов к смерти. Он сбил с ног одного из воинов Бродира и наклонился над ним, чтобы прикончить, как вдруг этот норвежец ударом кинжала вспорол ирландскому вождю живот. Треть королевских воинов полегла, нанеся такой же ущерб противнику. Лейнстерцы Маэла Морта были уничтожены, и только горстка норвежцев, викингов, пришедших из-за моря, уцелела, — те, что сумели добраться по залитым приливом отмелям до своих кораблей. Оркнейцы ярла Сигурда пострадали больше всех. Спасся разве что один из десяти, и вся ближняя дружина ярла пала, в том числе и пятнадцать поджигателей, хотя именно это меня утешало.
Мой хозяин, как я узнал, пока мы шли в глубь Ирландии, носил имя Доннахад Уа Далаигх, и он был тем, кого ирландцы именуют ri, то бишь король. Впрочем, здесь король не то, что в иных странах. Доннахад был всего лишь вождем маленького tuath, или крошечного королевства, расположенного где-то в центральной части страны. В иных государствах его сочли бы не более чем главой семьи. Но ирландцы — народ гордый и раздражительный, и очень дорожат всякими титулами и отличиями, пусть самыми скромными. Поэтому у них королевское звание разделено на ступени, и Доннахад принадлежал к низшей ступени, будучи просто rituath, вождем маленького племени, чьи притязания восходят к родоначальнику, полулегендарными деяниями коего, разумеется, необычайно гордятся. Доннахад был слишком ничтожен, чтобы иметь собственного aurchogad. Пожалуй, ему еще повезло, что на службе у него состоял единственный пожилой слуга, который нес его оружие и смятый котелок, пока отряд, числом не более двух десятков воинов, двигался на запад. Сам Доннахад гордо вел на цепи своего единственного раба.
Никогда в жизни я не видел такой зеленой страны. Все зеленело, лопались почки, распускались листья. Земля была покрыта лесами, в основном дубовыми и ясеневыми, а между лесами простирались открытые места, до краев наполненные зеленью. И всюду болота, хотя наш путь пролегал по хребту возвышенности, где было суше, и по всхолмленным склонам ее рос терновник, столь густо усыпанный белыми цветами, что внезапные порывы ветра поднимали метель из лепестков, опадавших на тропу. Обочины пестрели мелкими весенними цветами — темно-голубыми, бледно-желтыми и пурпурными, и едва ли не в каждом кусте селились парами певчие птицы, распевавшие столь самозабвенно, что не обращали на нас внимания, пока мы не оказывались на расстоянии вытянутой руки. И даже тогда они только перепрыгивали на соседнюю ветку и продолжали распевать свои предбрачные песни. Погода же была совершенно непредсказуема. За один день мы пережили все времена года. Ненастное серое утро принесло осенний ветер, столь яростно налетавший на нас, что приходилось идти, сгибаясь ему навстречу, за этим шквалом последовал почти целый весенний час, когда ветер вдруг стих и снова запели птахи, а потом набухшая черная туча обрушилась на нас зимней крупой и градом, и пришлось натянуть наголовники плащей и даже остановиться под прикрытием самого большого и густолиственного дерева. Во второй же половине дня облака совсем рассеялись, и солнце стало припекать так, что мы скатали плащи и привязали их поверх своей ноши, и шли, обливаясь потом, по лужам, оставленным недавним ливнем.
На поверку Доннахад оказался довольно добродушным человеком и вовсе не мстительным. На третий день пути он решил больше не держать меня на цепи и позволил мне свободно идти вместе со всем его отрядом, впрочем, оковы с запястий не снял. Они причиняли мне боль, особенно левой руке, по которой меня ударили, когда я держал древко стяга с черным вороном, и теперь она распухла, раздулась и стала отвратительного изжелта-пурпурного цвета. Поначалу мне казалось, что я никогда не смогу шевелить пальцами — они не сгибались и потеряли чувствительность. Однако постепенно опухоль спала, и рука начала поправляться, хотя с той поры она всегда у меня ноет перед дождем. Мелкие кости, надо полагать, были сломаны да так неправильно и срослись.
Мы проходили мимо деревушек, обычно стоявших поодаль от дороги. Край этот как будто благоденствовал, хутора — дома под соломенными крышами и хозяйственные постройки — нередко были обнесены частоколом, но огороды и пастбища находились за пределами палисадов, так что закон здесь явно наличествовал. Время от времени Доннахад с отрядом сходил дороги, чтобы сообщить на каком-нибудь хуторе об итогах великой битвы и купить еды. Они расплачиваясь вещицами из своей добычи, а я искал взглядом сараи для хранения сена про запас на зиму, но потом понял, что в Ирландии зимы столь мягкие, что пастухи выгоняют скотину на пастбища круглый год. Мы шли по торной дороге, и нам то и дело попадались встречные путники — хуторяне со скотиной, идущие на местный рынок, коробейники и странствующие ремесленники. Время от времени мы встречали какого-нибудь rituathre, вождя, стоявшего одной ступенью выше Доннахада. Эти благородные люди среднего достоинства правили несколькими туатами, и всякий раз, когда такой встречался нам на пути, я замечал, как Доннахад и его люди почтительно уступали ему дорогу, а король трусил мимо нас на маленькой лошадке в сопровождении по меньшей мере двух десятков верховых.
После того как четвертая или пятая из этих горделивых кавалькад прошлепала по лужам мимо, окатив нас грязью из-под копыт, я осмелился спросить у Доннахада, почему ри туаты ездят с такой большой свитой, когда все вокруг выглядит столь мирно.
— Было бы очень неправильно ри туату путешествовать одному. Это уменьшило бы цену его чести, — ответил Доннахад.
— Цену его чести? — переспросил я. Доннахад сказал «logn-enech», а я не знаю, как иначе это перевести.
— Цену его чести, его достоинства. Каждый человек имеет цену, когда его судят либо судьи, либо его народ, а ри, — здесь он выпятил грудь и попытался выглядеть несколько более по-королевски, что было трудно в столь поношенной и забрызганной грязью одежде, — всегда должен действовать в соответствии с ценой своей чести. Иначе его туату грозит развал и гибель.
— Какова же цена чести Кормака? — я сказал это в шутку. Я заметил, что ирландцы народ язвительный, а Кормак, один из воинов Доннахада, был просто язва. У него были выпуклые глаза, широкие плоские ноздри и несчастливое родимое пятно, слева на лице от уха вниз по шее, исчезавшее под воротником рубашки. Но Доннахад отнесся к моему вопросу совершенно серьезно.
— Кормак — вольный скотник с хорошим положением — он в половинной доле тягловой упряжки, — так что цена его чести две с половиной дойной коровы, немного меньше, чем одна cumal. Он отдает мне каждый год цену одной молочной коровы арендной платы.
Я решил еще немного попытать счастья. Cumal — это рабыня, и ответ Доннахада может пролить некоторый свет на мою будущность в качестве его собственности.
— Прости меня, если я поступаю невежливо, — сказал я. — А у тебя тоже есть цена чести? И как другие узнают, что она есть?
— Каждый знает цену чести каждого мужчины, его жены и его семьи, — ответил он, ни на мгновение не задумываясь, — от ритуата, которого мы только что видели, чья честь восемь cumal, до мальчишки, который все еще живет на земле своих родителей и чья честь будет оценена в годовалую телку.
— А у меня тоже есть цена чести?
— Нет. Ты работник, не свободный, и поэтому у тебя нет ни цены, ни чести. То есть пока ты не сумеешь получить свободу, а потом упорным трудом и бережливостью не скопишь достаточно богатства. Но цену чести легче потерять, чем обрести ее. Ри подвергнет свою честь опасности даже тем, что только положит руку на любой предмет, имеющий рукоять, будь то молоток, топор или лопата.
— А сюда относится пользование рукояткой меча как колотушкой? — не удержался я от вопроса и получил от Доннахада легкий подзатыльник.
Особенно примечательная встреча, связанная с этим странным ирландским понятием «цена чести», произошла на четвертый день нашего путешествия. Мы прошли мимо небольшой деревушки, где вообще-то нам следовало бы остановиться и купить еды. Однако мы прошли мимо, хотя, насколько я понимаю, наши припасы почти кончились. Мы торопились, и от ходьбы у меня разболелась спина — давал о себе знать удар, полученный в бою, но мои спутники велели мне поторапливаться, не задерживать их, и стали говорить, что скоро я получу лекарство от боли. Они почти бежали, и вид у них был необычайно радостный, словно впереди их ждал праздник. Вскоре впереди показался дом, был он больше обычного хуторского и стоял гораздо ближе к дороге. Возле него виднелось несколько сарайчиков, но не было ни коровников, ни каких-либо пашен или пастбищ вокруг него. И частокола тоже не было. Напротив, он был открыт для всех и выглядел весьма приветливо. Нимало не поколебавшись, мои спутники свернули с дороги, подошли к большой главной двери и, не задерживаясь, чтобы постучаться, ввалились прямо внутрь. Мы оказались в просторной удобной комнате, уставленной столами и сиденьями. В середине комнаты над костровой ямой висел дымящийся котел. Человек, явно хозяин этого дома, радостно приветствовал Доннахада. Сказав несколько должных слов, он предложил сесть и дать отдых усталому с дороги телу. Затем он обратился к каждому из воинов в отдельности — не обратив, разумеется, внимания ни на меня, ни на слугу Доннахада, — и пригласил их сделать то же. Едва они расселась, как хозяин поднес им большие плоские бутыли с медом и пивом. За напитками вскорости последовали краюхи хлеба, небольшой кусок масла и немного сушеного мяса. Нашлась еда даже для меня и пожилого слуги Доннахада.
Я ел торопливо, полагая, что скоро мы двинемся дальше. Но, к моему удивлению, Доннахад и его дружина, по всей видимости, расположились надолго. Хозяин обещал накормить их, как только стряпуха разведет огонь. Потом подал еще напитков, за ними последовало мясо, после чего еще раз щедро — мед и пиво. К этому времени гости занялись повествованиями — любимым времяпрепровождением в Ирландии, где — как на пире в Йоль у ярла Сигурда на Оркнеях — от каждого из собравшихся ждут, что он расскажет историю, чтобы развлечь остальных. Все это время в комнату входили новые путники, и их тоже усаживали и кормили. К ночи комната была переполнена, и мне было ясно, что мы останемся на ночь в этом странном доме.
— Кто хозяин этого дома? Он принадлежит к туату Доннахада? — спросил я у старого слуги.
Тот уже задремывал от усталости и хмеля.
— Он даже не из этих мест. Поселился здесь, может, года четыре назад, и очень хорошо живет, — ответил старик, икая.
— Ты хочешь сказать, что он продает еду и питье путникам и так зарабатывает деньги?
— Нет, он их не зарабатывает, а тратит, — ответил старик. — Деньги он уже заработал, думаю, разводил коров где-то на севере. Теперь он зарабатывает гораздо более высокую цену чести, и он, конечно, ее заслуживает.
Я решил, что мозги у старика отуманены хмелем, и отказался от расспросов. Утро вечера мудренее, вот утром и разрешу эту загадку.
Однако же следующее утро тоже оказалось не слишком подходящим для расспросов. У всех страшно болела голова, и солнце стояло уже высоко, когда мы приготовились пуститься в дальнейший путь. Я ждал, что Доннахад расплатится с хозяином за всю еду и питье, поглощенное нами, но тот даже не попытался это сделать, и наш хозяин, провожая нас, казался столь же добродушным, каким был при встрече. Доннахад пробормотал лишь пару благодарственных слов, а потом мы присоединились к его людям, которые тащились по дороге с похмельными головами. Я робко подошел к старому слуге и спросил у него, почему мы ушли, не заплатив.
— За гостеприимство люди никогда не платят briugu, — ответил он, несколько обескураженный. — Это было бы оскорблением. Он мог бы даже отвести тебя в суд за то, что ты пытался заплатить ему.
— В Исландии, откуда и приехал, — сказал я, — от хуторянина ждут, что он окажет гостеприимство и даст приют и еду путникам, которые приходят к его двери, особенно если он богат и ему это по средствам. Но вокруг этого дома нет никаких признаков хозяйства. Странно, что он не устроился где-нибудь в более укромном месте.
— Именно потому он и поставил дом вблизи дороги, — пояснил старик. — Чтобы его посещали как можно больше.
И чем больше гостеприимства он выкажет, тем выше поднимется цена его чести. Так он может удорожить свою честь, что для него куда важнее богатства, которое он уже скопил. Что станет делать этот bruigu, когда все его сбережения кончатся, этого слуга не объяснил.
— Bruigu должен обладать только тремя вещами, — заключил старик одним из тех мудрых присловий, которые столь любимы ирландцами: полным котелком, жильем на большой дороге и приветливостью.
Мы прибыли в туат Доннахада на второй неделе Белтейна, месяца, который в Исландии называется «Время выгона ягнят». Проволокшись по грязи с Доннахадом и его слегка потрепанной дружиной через половину страны, я уже не ждал, что жилище Доннахада будет отличаться великолепием. Однако же обветшалость и нищета оного оказались вопиющими. Жилище состояло всего лишь из маленькой круглой мазанки под шатровой соломенной крышей, а обстановка внутри была беднее, чем в придорожном доме bruigu. Несколько табуретов и скамей, ложами служили тощие подстилки, набитые сушеным папоротником, убитый же земляной пол был застлан тростником. Было там несколько коровников, амбар для зерна и маленькая кузня. Была и конюшня, несколько стойл, которыми Доннахад гордился, хотя они и пустовали.
Из разговоров с дружинниками я понял, что Доннахад и его воины пошли сражаться на стороне короля не из верности, но в надежде принести домой достаточно добычи, чтобы как-то улучшить свою тяжкую повседневную жизнь. Земля, на которой жил их клан — или фейн — плодородием не отличалась, была низинной и болотистой, а в последние три лета выпало столько дождя, что пашни и вовсе затопило и хлеб погиб. В то же время скотина пала от скотского поветрия, а поскольку мелкие короли вроде Доннахада и его подданные считали свое богатство в коровах, этот падеж сильно им повредил. Победа при Клонтарфе, как теперь называли эту битву, была единственным радостным событием за последние пять лет.
Доннахад поставил меня на полевые работы и обращался со мной справедливо, хотя я и был рабом. Он позволял мне отдыхать в полдень и вечером, и еда, которую мне давали — грубый хлеб, масло и сыр, а иногда миска мяса — не слишком отличалась от того, что ел он сам. У него была жена и пятеро детей, и домотканая одежда была знаком их бедности. Но при этом я ни разу не видел, чтобы Доннахад прогнал путника, пришедшего к его порогу — ирландцы ждут гостеприимства не только от bruigu, — и дважды в то лето я прислуживал в доме, когда Доннахад задавал пиры членам своего клана, которые ожидали таковых от человека его «цены чести». Еда и мед, это я знал, вот почти и все, что Доннахад хранил в своей кладовой.
За лето, проведенное на открытом воздухе, когда я пас коров, присматривал за овцами и свиньями, строил и чинил изгороди, я сильно изменился и телесно, и умственно. Я раздался и окреп, спина моя исцелилась, и я быстро овладевал ирландским языком. И обнаружил, что у меня есть талант к постижению языков. Единственное, с чем было худо, так это с моей раненой рукой — она все еще беспокоила меня. Я упражнял и растирал ее, но пальцы гнулись плохо и не слушались. Особенно мне это мешало, когда нужно было лопатой нарезать и складывать про запас торф для зимней топки или таскать камни с необработанных полей и складывать их на межи.
Урожай был скудный, но все-таки урожай, однако вскоре я начал замечать, что Доннахад чем-то встревожен, и чем дальше, тем больше. Его обычные прибаутки уже не звучали, он мог целый час просидеть, понурившись, с лицом озабоченным и растерянным. Ночами, просыпаясь, я время от времени слышал тихое бормотание — это он переговаривался со своей женой, Шинед, в отделенной занавеской части дома, которую они называли спальной палатой. В обрывках их разговоров я часто слышал слово, которого не знал — manchuine, — и когда спросил у Маркана, старого слуги, что оно значит, тот скривился.
— Это дань, которую Доннахад должен по осени выплатить монастырю. Ее собирают каждый год, и последние пять лет Доннахаду нечем было платить. Монастырь давал ему отсрочку, и теперь долг так вырос, что уйдет не один год, чтобы от него освободиться, если это вообще возможно.
— А почему Доннахад должен деньги монастырю? — спросил я.
— У маленького туата вроде нашего должен быть начальник сверху, — ответил Маркан. — Мы слишком малы, чтобы выжить самостоятельно, и поэтому присягаем какому-нибудь королю, а он нам дает защиту, если начнется распря или спор о пограничных землях или что-нибудь еще. Мы оказываем верховному королю поддержку, а он приобретает честь, когда его признают верховным несколько туатов. Еще он дает нам скот, за которым мы присматриваем. А после сбора урожая мы отдаем условленную мзду продуктами — молоком, сыром или телятами, ну, и делаем для него кое-какую работу.
— Но какое ко всему этому имеет отношение монастырь?
— Это был неплохой договор в то время, когда дед Доннахада заключил его. Он полагал, что аббат будет более разумным господином, чем наш предыдущий ри туате, потому что тому всегда требовались воины в бесконечных распрях с другими ри туатами, а иногда он вдруг являлся с отрядом своих слуг и гостил по две-три недели, и жил у нас, как в собственном доме, и после этого мы оставались ни с чем. Дед Доннахада надумал переприсягнуть монастырю. Монахи вряд ли потребуют воинов для своих распрей и не станут гостить так часто.
— А что оказалось плохо?
— Новый договор был хорош почти двадцать лет, — ответил Маркан. — Потом пришел новый настоятель, и у него появились великие замыслы. Он и его советчики решили добиться особой святости для своего святого. Святой их монастыря должен стоять выше, чем святые других монастырей, — так они решили. Настоятель начал нанимать каменотесов и рабочих, строить новые часовни и все такое, стал покупать дорогие алтарные покровы и выписывать лучших ювелиров, чтоб те придумали и сделали небывалую церковную утварь. А все это очень дорого стоит.
Больше цены чести, подумал я.
— Тогда хранитель монастырских сокровищ начал требовать от нас скота больше, чем давал нам, а ты знаешь, со скотиной нам не везло. Дальше — хуже, его преемник выдумал новый способ повысить свои доходы. Теперь монахи объезжают свои туаты каждую осень, привозя с собой священные реликвии на показ народу. Они надеются, что верующие заплатят им manchuine, монастырскую дань, чтобы настоятель мог продолжать строительство. Если хочешь знать, так, по-моему, понадобится еще два поколения, чтобы закончить эту работу. Монахи просят денег даже на то, чтобы платить проповедникам, которых они посылают куда-то в чужие страны.
Эти слова Маркана напомнили мне о Тангбранде, воинственном проповеднике, которого король Олав прислал в Исландию и который всем там осточертел. Но, не зная, какой веры старик-слуга, я промолчал.
— Когда священники собираются приехать в этот раз?
— Киаран — вот их святой, и праздник его в девятый день сентября. Значит, ждать их надо, наверное, в следующие две недели. А вот что наверняка, так это то, что Доннахад не сможет выплатить долг туата.
Почему-то я думал, что мощи святого Киарана состоят из останков — какая-нибудь, может статься, бедренная кость и череп. Я слышал, что люди Белого Христа почитают эти кости. Однако останки, с которыми монахи прибыли дней через десять дней, оказались вовсе не святой плотью. То было гнутое навершие епископского посоха и кожаная сумка, в которой, по их словам, все еще хранилась Библия их святого. Посох совершенно подтвердил слова Маркана о том, что монастырь тратит пропасть денег на прославление своего святого. Гнутый кусок древнего дерева завершался великолепной филигранью — конской головой из серебра, украшенной драгоценными камнями. Монахи, утверждая, что это и есть посох, которым пользовался сам Киаран, показывали нам, собравшимся у дома Доннахада, дивную эту работу, чтобы каждый видел и проникся почтением.
Странно, но к книге они относились с еще большим пиететом. Они говорили, что это — тот самый чудесный фолиант, который Киаран всегда носил при себе, читал во всякое время, вставая с первым светом, чтобы раскрыть его, и, углубившись в него, сидел над ним до ночи, редко отвлекаясь на стороннее. А дальше, сами того не желая, они напомнили мне о том дне, когда во Фродривере сено, скошенное моей матерью, не сохло после ливня, — они поведали о том, как однажды Киаран сидел подле своей кельи, и его вдруг позвали, и он, не подумав, оставил раскрытую книгу лежать на земле страницами к небу, а пока его не было, налетел сильный ливень. Так вот — вернувшись, он обнаружил, что вся земля вокруг мокрая, и только тонкие страницы остались совершенно сухими, и ни одна чернильная строка не расплылась.
В доказательство сказанного монахи расстегнули ремешки на кожаной сумке, торжественно вынули книгу и благоговейно показали нам неиспорченные страницы.
Эти рассказы произвели на людей Доннахада большое впечатление, пусть даже они не умели читать и распознать, так ли старо это рукописание. Это же пошло на пользу монахам, когда, стоя в своих бурых рясах на земляном полу в доме Доннахада, они завели неприятный разговор о долгах. Аббата, или настоятеля, представлял монастырский казначей, высокий, мрачный человек, от которого исходило ощущение полной непогрешимости, когда он говорил о своем деле. Мы с Марканом стоял поодаль, у стены, и я видел, что Доннахад смущен и пристыжен. Наверное, на кону стояла цена его чести. Доннахад молил монахов дозволить ему и его людям выплачивать задолженность в рассрочку. Он объяснял, что урожай опять принес одни убытки, но что он соберет столько, сколько сможет уделить, и будет привозить провизию в монастырь частями в течение зимы. А потом он предложил заклад: в доказательство серьезности своих намерений он одолжит монастырю своего единственного раба, так что цена моей работы будет залогом его годового долга.
Мрачный казначей посмотрел на меня, стоявшего у дальней стены. На мне уже не было ни цепи, ни кандалов, но шрамы, оставшиеся на запястьях, говорили сами за себя.
— Хорошо, — сказал он, — мы согласны, мы берем этого молодого человека взаймы, пусть поработает на нас, хотя не в наших правилах брать в монастырь рабов. Но сам блаженный Патрик был когда-то рабом, так что прецедент имеется.
И так я перешел из собственности Доннахада, ри туата Уа Далаигх, во владения монашеской общины святого Киарана.
По сей день вспоминаю время, проведенное в монастыре святого Киарана с превеликой благодарностью, равно как и с самой искренней неприязнью. Не знаю, благодарить или проклинать моих тамошних учителей. Я провел среди них более двух лет и не могу согласиться с тем, что знания, приобретенные мною там, того стоили. То было бессмысленное и замкнутое прозябание, и порою в этом узилище меня одолевал страх, что Один покинул меня. Теперь, оглядываясь назад, я знаю, что мои страдания были всего лишь тенью того, что вынес Всеотец в своих неустанных поисках мудрости. Он принес в жертву свой глаз, чтобы испить из источника мудрости Ми-мира, он висел в муках на Мировом Древе, чтобы познать тайну рун, мне же пришлось претерпеть лишь одиночество, отчаяние, приступы голода и холода и скуку затверждения догматов. Мне предстояло выйти из монастыря святого Киарана, обогатившись знаниями, которые сослужат мне добрую службу во все дни моей жизни.
Разумеется, предполагалось, что все будет иначе. Я прибыл в монастырь святого Киарана как раб, нечеловек, ничто, работник. Будущее мое представлялось таким же унылым, как тот серый осенний день, когда я вошел в стены монастыря, а воздух уже был пронизан предвестьем зимы. Меня взяли как плату в рассрочку в счет долга, и моя единственная ценность состояла в работе, которую я должен был делать ради уменьшения недоимок моего хозяина. Я стал каменотесом, обычным работником среди прочих, и должен буду оставаться таковым, таскать и тесать камни, точить резцы, вязать веревки и крутить ворот, доколе по старости и немощи уже не смогу осилить столь тяжкой работы, если… Если только норны не соткали для меня иную судьбу.
Монастырь этот стоит наверху, на западном склоне хребта, над широкими, плавно текущими водами главной реки Ирландии. Как жилище короля Доннахада не было дворцом в обычном смысле этого слова, так и монастырь святого Киарана оказался не столь впечатляющим сооружением, как можно было вообразить по его названию. То была горстка маленьких каменных часовен на склоне холма, между которыми стояли унылые здания — жилье монахов, хранилище их книг и мастерские, и все это было окружено земляной насыпью, которую монахи именовали валом. По сути все очень скромно — тесные кельи, низкие двери, простая утварь. Но в смысле притязаний и видов на будущее место это необыкновенное. В монастыре я встретил монахов, бывавших при больших европейских дворах и проповедовавших перед королями и принцами. Другие были хорошо знакомы с мудростью древних; а иные из них были художниками и мастерами и поэтами воистину превосходными, и очень многие — истинными CeiliDe, слугами Божьми, как. они себя называют. Но взятые вместе, они неизбежно составляли толпу тупиц, равно как лицемеров и жестокосердцев, имевших одинаковые привычки и носивших одинаковые тонзуры.
Аббатом в мое время был Эйдан. Высокий, лысеющий, какой-то бесцветный человек с бледно-голубыми глазами и бахромой вьющихся светлых волос, он выглядел так, словно в жилах его не было ни капли крови. Всю свою жизнь он провел в монастыре, войдя в него почти еще ребенком. На самом же деле поговаривали, что был он сыном предыдущего настоятеля, хотя прошло уже больше ста лет с тех пор, как монахам было запрещено иметь жен. Строгий обет безбрачия стал теперь нарочитым и показным, но кое-кто из монахов имел постоянные связи с женщинами из обширного поселения, выросшего вокруг этого священного места. Там селились миряне, время от времени работавшие на монастырь — возчики, пахари, кровельщики и прочие. Каково бы ни было происхождение аббата Эйдана, был он снулой рыбой, засушенной, но с запросами. Он держал монастырь железной хваткой, унаследовав ее от своих предшественников, и всяких новшеств избегал. Его великая сила, как то ему представлялось, состояла в преданности долгосрочным интересам и сохранению обители. Став настоятелем, он пожелал оставить по себе монастырь еще более могущественным и процветающим, а коль скоро столь негибкая фигура признает хрупкость и скоротечность человеческого бытия, то уж вкладывает все свои силы в вечные, как камень, основания. Посему аббат Эйдан стремился умножить славу монастыря не за счет святости, а лишь умножая материальные чудеса.
Его просто заклинило на деньгах. Брат Марианнус, казначей, виделся с аббатом чаще любого другого из братии, от него требовались едва ли не ежедневные отчеты о займах, о поступлении налогов, о стоимости имущества, о затратах. Сам аббат Эйдан не был скупцом. Его интересовал лишь рост славы монастыря, и он понимал, что это требует непрестанного роста доходов. Со всяким, кто угрожал этому росту, поступали жестоко. Большая часть доходов поступала от сдачи внаем домашнего скота, и за год до моего появления там был пойман вор, укравший монастырскую овцу. Его повесили прилюдно, а виселицу поставили на границе святой монастырской земли. Еще больший переполох случился во второй год правления настоятеля. Сбежал молодой послушник, прихватив в собой несколько предметов малой ценности — пару металлических алтарных чаш да несколько страниц неоконченной рукописи из скриптория. Молодой человек исчез ночью, и ему удалось добраться до владений его туата. Аббат Эйдан, догадываясь, куда беглец направится, послал за ним погоню с приказом — украденное вернуть, а злодея привести обратно под стражей. Едва ли не первое, что я услышал, оказавшись в монастыре, была история, и рассказывали ее шепотом, о том, как молодого монаха привели на веревке, со связанными руками, и спина у него кровоточила от побоев. Монашеская братия полагала, что во искупление греха его подвергнут строгой епитимий, и была смущена, когда молодого человека, продержав в монастыре всего одну ночь, наутро перевезли за реку и оставили на волю судеб. Месяц спустя просочился слушок, что юнца бросили в глубокую яму и оставили умирать с голоду. Надо понимать, пролитие крови человека, уже почти посвятившего себя Церкви, было бы нечестиво, вот аббат и возродил казнь, столь редко употребимую.
Рачительное попечение аббата о монастырской казне принесло впечатляющие плоды. Монастырь этот издавна славился своим скрипторием — его рукописи с изысканными миниатюрами расходились отсюда по всей стране, — но теперь там во славу Господу и монастырю процвели и другие ремесла. Аббат Эйдан привлек мастеров золотых и серебряных дел, равно как эмальеров и стеклодувов. Многие из мастеров сами были монахами. Они сотворяли вещи необычайной красоты, используя способы, отысканные в старинных текстах или перенятые в чужих землях во время странствий. И новые мастера, которые приходили в монастырь, привлеченные его широко известной щедростью и покровительством искусству, приносили новые замыслы. Меня приставили к одному такому мастеру, Саэру Кредину, каменотесу, — аббат наш полагал, что ничто не в силах выразить лучше вечную преданность, чем монументы из крепкого камня.
Саэр Кредин оказался на удивление хрупок для человека, который всю жизнь обтесывал огромные камни деревянным молотком и резцом. Он приехал с юго-запада, из далекого края, где скалы самой природой раскроены на кубы и плиты, и каменотесы, выросшие в его туате, с незапамятных времен пользуются уважением. Всякий дурак, говаривал он, может расколоть камень, была бы сила, а вот чтобы увидеть уже имеющиеся внутри камня очертания и формы и понять, как извлечь их, требуется мастерство и воображение. Это дар от бога. Когда я в первый услышал от него эти слова, то решил, что он имеет в виду Белого Христа, наделившего его этим талантом.
Аббат Эйдан поручил ему произвести для монастыря новое каменное распятие, наилучшее и наипрекраснейшее из всех распятий, какие уже стоят на землях иных монастырей. На основании оного должны быть изображены картины из Нового Завета, на стволе же следует вырезать самые известные из многочисленных чудес святого Киарана. Старшие монахи снабдили каменотеса рисованными набросками этих сцен — первым делом воскресение самого Белого Христа из могилы, а там и дикого вепря, который таскает в пасти ветки для первой хижины святого Киарана, — и проследили, чтобы рисунки эти были точно перенесены на плоскость камня, прежде чем Саэр Кредин выдолбит первую выемку. Но с этого часа и дальше монахи уже мало что могли сделать — все зависело от умения Саэра Кредина. Только мастер-каменотес знает, как поведет себя камень, и только опытный взгляд умеет прочесть путь по мелким различиям на поверхности. А когда удар нанесен, обратно хода уже нет, ничего нельзя стереть, начать сызнова и исправить содеянное.
К тому времени, когда я присоединился к его трудам, Саэр Кредин почти завершил массивное прямоугольное основание. На это ушло пять месяцев работы. На передней плоскости завернутый в саван Христос вставал из гроба на глазах двух воинов в шлемах; на задней — Петр и Христос ловили сетью рыбу для множества человеческих душ. На две боковые стороны, поменьше, старший помощник Саэра Кредина наносил узорное плетенье, а сам мастер уже работал над большим вертикальным столбом. То был твердый гранит, привезенный на плоту по большой реке и с трудом поднятый на гору к навесу, под которым работал каменотес. Когда я пришел туда, камень покоился на огромных деревянных подставках такой высоты, чтобы Саару Кредину было удобно бить по его поверхности. Поначалу я всего лишь подбирал осколки камня, падавшие на грязную землю, а с наступлением темноты укрывал незаконченную работу соломой от холода — такова была моя служба. К тому же, поневоле, я служил ночным сторожем, ибо никто не указал мне места для ночлега, и я спал, свернувшись, на тюках соломы. Когда наступало время завтрака, я становился в очередь с другими слугами и низшими, приходившими к монастырским кухням искать милостыни в виде молока и каши, а получив ее, возвращался и ел, сидя на корточках рядом с огромным каменным блоком, единственно возле которого я и влачил свое рабское существование. Сколько-то дней я подбирал осколки, но затем работа моя чуть усложнилась — я должен был отчищать рабочую поверхность камня всякий раз, когда мастер отступал, чтобы посмотреть на сделанное или передохнуть от трудов. Саэр Кредин никогда и ничего не говорил о том, как, по его мнению, подвигается труд, и лицо его ничего не выражало.
Через месяц я удостоился чести точить инструменты Саэра Кредина, и уже вполне овладел кистью чистильщика, и даже с позволения мастера нанес несколько ударов по еще необработанному камню там, где никак не мог что-либо испортить. Несмотря на негибкость левой руки, оказалось, что я достаточно ловок, чтобы по-настоящему подрубить грань накось. И еще я обнаружил, что Саэр Кредин, как и многие истинные мастера, внешне замкнутый, под личиной этой скрывает человека доброго и необыкновенно наблюдательного. Он заметил, что я больше обычного интересуюсь окружающим, брожу, когда возможно, внутри монастырских стен, наблюдая происходящее, осматриваю другие каменные распятия, которые уже стоят, украшенные назидательными сценами. Заметил, но — так уж было ему присуще, — ничего не говорил. В конце концов он был мастер, а я — мелкая сошка, ничто.
Как-то поздним вечером, когда нижняя часть столба была кончена, аккуратно расширена книзу и точно выведена на квадрат в пятке, уже готовой стать в паз основания, Саэр Кредин вырезал на ней несколько черт, которые меня удивили — уж очень они походили на наши руны, и было их два или три десятка. Он сделал это, когда остальные работники ушли, и, вероятно, полагал, что его никто не видит, когда, взяв резец, легко нанес их по стыку граней. Он сделал эти пометы столь тонкими, что их едва можно было различить. А когда пятка войдет в паз, черт и вовсе не будет видно. Не увидь я своими глазами, как он это делает, не знай я, куда следует смотреть, ничего бы и не было, но я заметил, как он склонился над камнем, держа в руке резец. Потом он отправился домой, а я подошел к тому месту, где он работал, и попытался разобрать, что он там сделал. Эти черты, понятно, не заказывали ни настоятель, ни монахи. Сначала я подумал, что это руническое письмо, но оказалось не так. Резы эти были куда проще, чем руны, знакомые мне. Прямые черты, иные длинные, иные короткие, иные стояли совсем близко, иные были наклонены. Вырезаны они были так, что одни находились на одной поверхности квадратного камня, другие — на соседней, а какие-то располагались на обеих. Я был совершенно сбит с толку. Рассматривал я их долго, задаваясь вопросом — не упустил ли я каких-либо скрытых черт. Я попробовал провести по резам пальцами, прочесть на ощупь, но по-прежнему не нашел в них смысла. Из кострища, на котором стряпали пищу в полдень, я взял кусок угля и, наложив кусок ткани на ребро столба, растер уголь по ткани, чтобы воспроизвести узор на ней. Потом снял ткань с камня и разложил на земле, чтобы, став на колени, изучить ее, как вдруг почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Под навесом хижины одного из монахов стоял Саэр Кредин. Он ушел домой, как делал обычно, но, верно, вернулся еще раз посмотреть на каменный столб, который назавтра должен быть установлен.
— Что ты делаешь? — спросил он, подойдя ко мне.
Ни разу еще он не говорил со мной так неприветливо. Прятать ткань с пометами было уже поздно, и я встал на ноги.
— Я пытался понять черты на столбе распятия, — пробормотал я. И почувствовал, что краснею.
— Понять? Что ты имеешь в виду? — рявкнул каменотес.
— Я думал, это какое-то руническое письмо, — признался я.
Саэр Кредин уставился на меня удивленно и с сомнением.
— Ты знаешь руническое письмо? — спросил он. Я кивнул.
— Пойдем со мной, — резко бросил он и торопливо зашагал прочь.
Он пересек склон горы там, где было похоронено множество монахов, а также пришлых, умерших во время хождения к святым местам, паломников. Склон был уставлен их памятными камнями. Но не место последнего упокоения монахов интересовало Саэра Кредина. Он остановился перед низким, плоским памятным камнем, глубоко осевшим в землю. Его верхняя плоскость была покрыта резными чертами.
— Что здесь сказано? — спросил он.
Я не помедлил с ответом. Надпись была несложной, и кто бы ее ни вырезал, он использовал простой, обычный футарк.
— «В память Ингьяльда», — ответил я, а потом рискнул высказать свое мнение. — Наверное, это был норвежец или гэл, который умер, остановившись в монастыре.
— Большинству норвежцев, которые приходили сюда, не ставили памятных камней, — проворчал каменотес. — Они поднимались вверх по реке на своих длинных кораблях, чтобы ограбить это место, и обычно сжигали все дотла, то есть все, кроме каменных построек.
Я ничего не сказал, но стоял и ждал, что сделает дальше мой хозяин. Во власти Саэра Кредина было жестоко наказать меня за то, что я прикоснулся к столбу распятия. Простой раб, да к тому же язычник, который прикоснулся к бесценной святыне аббатства, вполне заслуживал кнута.
— А где ты учил руны? — спросил Саэр Кредин.
— В Исландии, а до того в Гренландии и в земле, которая называется Винланд, — ответил я. — У меня были хорошие учителя, поэтому я выучил несколько видов, старые и новые, и некоторые двойственные знаки.
— Значит, мой помощник умеет читать и писать, по крайней мере на свой лад? — удивленно протянул каменотес.
Кажется, мое объяснение его удовлетворило, и он пошел обратно со мной туда, где на козлах лежало его огромное распятие. Подняв кусок угля, который бросил я, он нашел плоскую деревяшку и резцом вытесал на ней прямой угол.
— Я знаю несколько рунических знаков, и я часто задавался вопросом, родственны ли руны и мой алфавит. Но у меня никогда не было возможности сравнить их. — Он сделал несколько знаков углем вдоль края. — А теперь ты, — сказал он, передавая мне деревянную палочку и уголек. — Вот это — буквы, которые употребляли многие поколения моих предков. Ты пиши свои буквы, твой футарк или как ты там его называешь.
Прямо над знаками моего хозяина я нацарапал футарк, которому научил меня Тюркир много лет назад. Еще нанося руны, я видел, что они совсем не похожи на письмена каменотеса. Очертания моих были гораздо сложнее, угловатее, и порою они переплетались сами в себе. А еще их было больше, чем знаков Саэра Кредина. Когда я кончил чертить, я протянул ему палочку. Он покачал головой.
— Сам Огма не смог бы этого прочесть, — сказал он.
— Огма? — Я никогда не слышал этого имени.
— Его еще называют Медовые Уста или Лик Солнца. Зависит от того, с кем ты разговариваешь. У него несколько имен, но он всегда бог письма, — сказал он. — Он научил людей писать. Вот почему мы называем наше письмо Огма-ическим.
— Тайнами рун овладел Один, так говорили мои наставники, поэтому, наверное, эти письмена разные, — отважился я. — Два разных бога, два разных письма. — От нашего разговора я расхрабрился. — А что ты написал на столбе распятия? — спросил я.
— Мое имя и имена моих отца и деда, — ответил он. — Такой обычай всегда был в нашей семье. Мы вырезаем то, что велят нам люди вроде аббата Эйдана, и мы гордимся такой работой и делаем ее настолько хорошо, насколько позволяет наш дар. Но в конце неизменно возвращаемся вспять, к тем, кто дал мастерство нашим рукам и кто отнимет это мастерство, если мы не выкажем им должного почтения. Вот почему мы оставляем наши письмена, как научил нас Огма. С того дня, когда этот крест будет поставлен, мой невеликий знак благодарности, моя жертва ему будет лежать в его основании.
Саэр Кредин даже не обмолвился о том, какое решение он принял в тот вечер, когда узнал, что я умею читать и резать руны.
Через три дня мне передали, что со мной хочет поговорить брат Сенесах. Я знал брата Сенесаха в лицо и немало слышал о нем. Это был человек общительный и бодрый, лет, наверное, около шестидесяти. Я часто видел, как он шагает по монастырю, пышущий здоровьем и всегда с видом целеустремленным. Я знал, что ему поручено обучение молодых монахов и что он пользуется у них доброй славой за свое добродушие и неусыпную заботу об их благополучии.
— Входи! — крикнул Сенесах, когда я, трепеща, остановился в дверях его маленькой кельи.
Он жил в маленькой хижине-мазанке, там стоял стол для письма и табурет, да еще лежала подстилка, набитая соломой.
— Наш мастер-каменотес сказал мне, что ты умеешь читать и писать и что тебе все интересно. — Он проницательно посмотрел на меня, заметил мою драную рубаху и отметины, оставленные на моих запястьях железами после пленения в Клонтарфе. — И еще он сказал, что ты трудолюбив и руки у тебя к месту прилажены, и предположил, что в один прекрасный день ты станешь ценным членом нашей общины. Что скажешь?
От удивления я не нашелся, что ответить.
— К нам поступают не только сыновья зажиточных людей, — продолжал Сенесах. — У нас есть обычай привечать молодых способных людей. Своими талантами они часто вносят больший вклад в нашу обитель, чем более богатые новички.
— Я весьма благодарен за твою заботу и Саэру Кредину за его добрые слова, — ответил я, стараясь растянуть время, чтобы поразмыслить. — Я никогда не думал о такой жизни. Больше всего меня тревожит, пожалуй, то, что я не достоин посвятить свою жизнь служению богу.
— Мало кто из новичков в нашей общине совершенно уверен в своем призвании, когда приходит сюда, а если кто и уверен, лично у меня это вызывает некоторую настороженность, — ответил он спокойно. — А вот смирение — как раз неплохое начало. И потом, никто и не ждет, что ты сразу станешь монахом по всем правилам — на это уйдут годы. Ты начнешь как послушник и под моим руководством познаешь устав нашего братства, как это сделало множество людей до тебя.
От такого предложения не отказался бы ни один раб. Никто здесь не заплатил бы за меня выкуп, я был вдали от мест, где вырос, и еще мгновение тому назад у меня не было будущего. И вдруг мне предложили стать собой, предложили кров и определенность.
— Я уже говорил с аббатом о твоем деле, — продолжал Сенесах, — и хотя он отнесся к этому с большим недоверием, но согласился, что нужно дать тебе возможность доказать свою цену. И все же он сказал, что может случиться так, что жизнь в качестве слуги Господа тебе покажется тяжелее жизни раба и каменотеса.
Мне подумалось, что Один наконец заметил мое положение и устроил этот внезапный поворот.
— Конечно, я буду очень рад вступить в монастырь в любом качестве, которое тебе кажется подходящим, — сказал я.
— Великолепно. Судя по словам Саэра Кредина, тебя зовут Торгильс или Торгейс, что-то в этом роде. Звучит как-то слишком по-язычески. Лучше дать тебе новое имя, христианское. Есть предложения?
Я подумал немного, прежде чем ответить, а потом — молча отдав дань Одину Обманщику — сказал:
— Мне бы хотелось зваться Тангбрандом, если возможно. Это имя первого проповедника, который принес учение Белого Христа в Исландию, а оттуда происходит мой род.
— Ну что же, здесь ни у кого нет такого имени. Итак, отныне ты нарекаешься Тангбрандом, и мы постараемся, чтобы это имя подходило тебе. Может быть, ты сможешь когда-нибудь вернуться в Исландию и там проповедовать.
— Да, господин, — промямлил я.
— «Да, брат», — а не «господин». И здесь не говорят Белый Христос, но просто Христос или Иисус Христос, или наш Господь и Спаситель, — возразил он с такой искренностью, что мне стало немного стыдно. Я надеялся, что он никогда не узнает, что Тангбранд потерпел полное поражение в своей борьбе с нашими исконными богами.
Как и предупреждал аббат, жизнь молодого послушника В монастыре святого Киарана немногим отличалась от той, какой жил я, работая на Саэра Кредина. Мои предыдущие дела как раба оказались зеркальным отражением моих обязанностей как новичка-монаха. Вместо того, чтобы прибирать осколки за каменотесом, я подметал кельи старших монахов и выносил нечистоты. Вместо молота и рубила я брал мотыгу и проводил долгие часы, внаклонку рыхля каменистую почву на полях, которые мои братья и я готовили под посев. Даже моя одежда была почти такой же: прежде я носил просторную рубаху из грубой ткани, повязанную веревкой. Теперь рубаха у меня была немного получше, из небеленого холста, со шнуром на поясе, и поверх нее серый шерстяной плащ с наголовником. Только вот ногам стало легче. До того я ходил босиком, теперь носил сандалии. Главная перемена касалась распорядка и была к худшему. От раба требуют, чтобы он встал с рассветом, работал весь день, с перерывом на полдневную трапезу, если повезет, а ночью хорошенько спал, чтобы набраться сил на следующий рабочий день. Монах же, как выяснилось, отдыхает куда меньше. Он должен встать до рассвета, чтобы произнести должные молитвы, потом трудиться в поле или за письменным столом, твердить молитвы через равные промежутки, а посему и спать он ложится куда более замаявшись, чем раб. Даже еда была небольшим утешением. Раба, может быть, держат впроголодь, но монашеская грубая пища немногим лучше. А что еще хуже, монаху часто приходится поститься и вовсе ходить несытым. Среды и пятницы были в этом монастыре постными днями, а посему, кто был помоложе, тот старался урвать по четвергам вдвое, коль то было возможно.
Но все это не имело значения. С благоволения Сенесаха передо мной открылись двери познания, и я вошел них и наслаждался. Пока я был рабом, считалось, что у меня и ум рабский, и мне давали только те знания, какие требовались для моей работы — как лучше отчистить котел песком, складывать в кучу куски торфа, выпрямить скривившуюся рукоять плуга, намочив ее в воде. Теперь, будучи монахом, проходящим послушничество, я обучался необыкновенным навыкам. Разумеется, я сразу захотел научиться читать и писать романскими буквами. Сенесах принес учебную книгу — две вощаные таблички в маленьком деревянном футляре, и металлическим стилом начертал на них алфавит. Похоже, даже Сенесах удивился — на заучивание его мне понадобилось меньше трех дней, и в ту же неделю я уже мог связно и разумно написать произнесенное по буквам предложение. Может быть, мой ум был как мышца, уже наупражнявшаяся и хорошо развитая постижением рунического письма и рунических знаний — о чем я умолчал, — и ему надоело сидеть в голове без дела. Теперь мне только и нужно было, что следовать указаниям да работать. Мои сотоварищи по учебе, да и сам мой учитель вскоре признали мою одаренность, когда дело касалось написанных или произнесенных слов. Может статься, сочетание во мне норвежских и ирландских кровей — двух народов, столь ценящих в языке ритм, — в немалой степени способствовало моей языковой беглости. Меньше чем через шесть месяцев я уже читал и писал на церковной латыни и был на полпути к знанию разговорного французского, которому учился у брата, жившего несколько лет в Галлии. А с языком германцев и англов и вовсе не было трудностей, ибо они достаточно схожи по звучанию и словарю с моим родным donsktong, чтобы я мог понимать, как говорить на них. На второй год я уже читал по-гречески.
Мои словесные способности снискали мне расположение аббата Эйдана. У меня было такое чувство, будто он ждет, что я как-нибудь споткнусь и собьюсь с пути, но он вынужден был признать меня одним из лучших учеников в обители, когда мы дошли до основного предмета, требующего памятливости, — до псалтири. Всего около ста пятидесяти псалмов, они-то и были основным сводом молитв, которые распевались в храме во время богослужений. Обычно монаху требовались годы, чтобы вытвердить псалтирь наизусть, и большинство моих сверстников знало лишь самые употребимые псалмы, кои повторялись из раза в раз. Однако и тут обнаружилась во мне странность — оказалось, что способен я запоминать почти слово в слово строку за строкой на слух с первого же раза, и я распевал все стихи подряд, в то время как большая часть братии бормотала невнятицу и только припевам вторила внятно. Таковая моя способность представлялась сверхъестественной, но кое-кто ворчал, что она скорее от дьявола, ибо, хотя и запоминал я слова, само пение мое весьма неблагозвучно, и скрежетание мое оскорбляет слух.
Овладев романским письмом, я теперь мог вычитывать и впитывать в себя самые разные знания прямо с писаной страницы, хотя поначалу получить доступ к монастырской библиотеке было непросто, ибо брат Айлби, библиотекарь, полагал, что книги ценнее людей, их читающих, и читателей не поощрял. В некоем смысле он был прав, и я понял это, когда был приставлен к работе в скриптории. Манускрипты, бывшие на его попечении, были славой монастыря святого Киа-рана и величайшим богатством в прямом смысле слова. На пергамент для одного-единственного фолианта размером побольше требовалась кожа более сотни телят, а в стране, где богатство считают поголовьем скота, эта цена непомерная. Со временем брат Айлби стал доверять мне настолько, что позволил просмотреть полки, на которых стояли книги, и я обнаружил, что большая часть их — это священные писания, в основном копии Евангелий с каноническими приложениями, brevescausae и argumenta, и пасхальные тексты. Но обнаружились там и труды классических авторов, к примеру, Вергилия, Горация и Овидия, и произведения христианской поэзии — Пруденций, Авсоний etcetera. Но любимейшей моей стала книга по географии, писанная неким испанским монахом по имени Исидор, и, долгие часы просиживая над ней, я мечтал об экзотических странах, им описываемых, не ведая того, что настанет день, и я сам собственными глазами смогу увидеть многие из них. Подобно сороке, выискивал я и прятал в памяти яркие обрывки несвязанных сообщений, и эти мои странные кражи из основательных текстов стали раздражать моих учителей, старых и более образованных монахов, которым было поручено преподавать послушникам такие предметы, как история, закон Божий и математика.
От послушников ждали не только приобретения знаний, но также и сохранения и передачи наиболее ценных из них, а именно — Священного Писания. Нас учили копировать. Вновь нам выдали восковые таблички, по которым мы учились алфавиту, и показали, как выписывать литеры с помощью металлического стила и линейки. Мы повторяли все снова и снова на воске, пока не было решено, что нам молено доверить разметку уже использованного пергамента и переписку бледных и выцветших строк, оставленных предыдущими переписчиками, дабы мы постигли суть этого искусства. На этой стадии мы пользовались чернилами из ламповой копоти или очажной сажи. И только когда мы в совершенстве постигли писание deminuere, при котором, начав с большой заглавной буквы, постепенно все уменьшаешь и уменьшаешь литеры, так что к концу строки глаз уже едва различает отдельные буквы, только тогда самым искусным из нас было дозволено работать на новом пергаменте. Тогда-то я и понял, зачем монастырю потребны все новые и новые молодые монахи для прославленного скриптория, а также стада телят и ягнят, дающих кожу для пергамента. У молодых животных наилучшая кожа, у молодых монахов острое зрение. Лучшими переписчиками были люди от юного до среднего возраста, искусные, с хорошим зрением и замечательным художественным воображением.
Странно, но материалы, призванные радовать глаз, соотносятся в моей памяти с их запахом. Сырые шкуры телят вымачиваются в зловонном навозном настое для очищения от мездры и волоса, а когда их дубят в растворе извести, они испускают сочный, плотский запах. Галлы — дубовые орешки — имеют запах горький, когда их разминают для получения лучших чернил, а что до зеленых и синих цветов, то по сей день я чувствую запах моря всякий раз, когда вижу эти цвета. Их получают из соков известного моллюска, обитающего на камнях. Из него получают пигмент переходящего цвета — от зеленого к синему и пурпурному, для чего высушивают моллюска на солнце, и он все время издает едкий запах гниющей водоросли. А вдобавок — запах рыбьего жира, которым закрепляют чернила.
Превращение столь вонючих исходных продуктов в красоту на страницах само по себе есть чудо. Никогда я не был выдающимся переписчиком или рисовальщиком, но приобрел достаточно знаний, чтобы оценить, какое для этого требуется мастерство. Затаив дыхание, я смотрел, как один из наших самолучших иллюстраторов расписывает буквицы Евангелия, сочувствуя ему — вдруг он сделает промах. Это дело требует твердой руки и тончайшей кисти — для столь тонкой работы предпочтителен волос из беличьего уха, — и редкое сочетание воображения и геометрических навыков, дабы перевить хитроумные узоры, которые соединяются и изгибаются, подобно усикам некоего неземного растения. Любопытно, что они напоминали мне узорную резьбу, виденную мною — казалось, много лет назад — на выгнутом носу королевского судна конунга Сигтрюгга, на котором он плыл из Оркнеев. Как то случилось и почему узоры христианских буквиц и резьба на носу викингского корабля столь схожи, я не знаю по сей день. Но еще более странно, что многие плетения книжных узоров венчаются ревущей головой змея. Я могу понять наличие оной на высоком носу военного корабля — для устрашения врагов, но как драконья голова оказалась в книге Священного Писания, выходит за пределы моего понимания. Однако не над этим я размышлял тогда. Мой тогдашний вклад в каллиграфию был связан со строками, писанными черными чернилами и самым мелким почерком, который аббат Эйдан любил за то, что на каждом дорогостоящем квадратном дюйме пергамента умещалось наибольшее число слов, и мое дело было вставлять красные точки и ромбы, рассыпая их по странице как украшения. Я занимался этим долгие часы, ибо на одной странице количество их доходило до нескольких сотен.
Было бы неверно утверждать, будто вся моя жизнь в качестве послушника проходила в полях, учебной комнате или в скриптории. Церковные установления суровы, и, к несчастью, за них отвечал брат Эоган, который был полной противоположностью доброму брату Сенесаху. Внешность брата Эогана была обманчива. Он казался добряком. Круглый и веселый с виду — темные волосы и очень темные глаза, которые даже будто блестели насмешливым блеском. И голос у него был тоже гулкий, веселый. Но всякий из учеников, положившись на его добродушие, быстро разочаровывался. Брат Эоган имел нрав злобный и мучительное сознание собственной правоты. Он учил не посредством уразумения, но строго по памяти. От нас требовалось затверживать страницу за страницей Евангелия и писаний отцов церкви, и он испытывал нас на повторение текстов. Излюбленным его обычаем было выбрать кого-то, потребовать чтения на память, а когда жертва запиналась или делала ошибку, вдруг обратиться к другом ученику и крикнуть: «Продолжай! ». От страха второй чтец, конечно же, сбивался, и тогда брат Эоган налетал на них. Схватив обоих послушников за волосы, наш наставник заканчивал цитату сам, цедя слова сквозь сжатые зубы, лицо его было мрачно, и он отмечал каждую фразу глухим ударом, колотя две головы друг о друга.
Каждый послушник, а нас было около трех десятков, на свой лад устраивался в этом суровом мире. Большинство кротко сносило все и следовало сложившимся правилам и порядкам. И совсем немногие были преисполнены истинного рвения к монашеской жизни. Один молодой человек — его звали Энда, и он был несколько простоват — стремился во всем подражать отцам-пустынникам. Однажды, никому не сказав ни слова, он взобрался на вершину круглой башни. То было самое заметное сооружение в монастыре — узкий столп из камня, служивший дозорным местом во времена викингских набегов, а теперь использовавшийся как колокольня. Энда забрался на самый верх, и с земли его, ясное дело, не было видно, и просидел он там четыре дня и четыре ночи, и все это время остальные тщетно его искали. Только услышав его слабый глас, взывавший о хлебе и воде, и заметив конец веревки, которую он спустил сверху — он ошибся, рассчитывая высоту, и веревка далеко не доставала до земли, — мы поняли, где он. Брат Сенесах собрал спасательный отряд, мы вскарабкались наверх и сняли Энду, который с тех пор стал с трудом передвигать ноги. Его отнесли в лечебницу и оставили там поправляться, однако это происшествие, видимо, сделало его еще слабее на голову. Я так и не знаю, что с ним сталось потом, но скорее всего он принял постриг.
За те два года, что я провел в монастыре святого Киарана, из всех моих товарищей-послушников я по-настоящему подружился только с одним. Кольмана прислал сюда отец, зажиточный землевладелец. Видимо, когда на его стадо напало скотское поветрие, он воззвал к святому Киарану об облегчении, а в качестве лекарства умастил свою больную скотину бальзамом, сделанным из земли, которую наскреб с пола часовни оного святого. Когда весь скот поправился, он в порыве признательности отправил паренька — наименее даровитого из всех своих шестерых сыновей — к монахам как благодарственную жертву за столь благотворное вмешательство святого. Стойкий и надежный, Кольман всегда держал мою сторону, когда остальные послушники — из зависти, ибо я превзошел их всех в учении, — стали задирать меня, вменяя в вину мне чужеземное происхождение. За верность я платил Кольману помощью в занятиях — и мы вдвоем с ним образовали вполне дееспособную пару, когда дело дошло до нарушения монастырского устава.
Кельи послушников располагались в северной части монастыря, и по ночам самые смелые из нас перебирались через вал, чтобы побывать во внешнем мире. Крадучись среди домов, выросших вокруг монастыря, мы из тьмы наблюдали, как живут обычные люди, подслушивали ссоры и разговоры, доносившиеся сквозь тонкие стены жилищ, детский плач, пьяные песни и храп. Мы таились, ибо жители, заметь они нас, могли донести аббату о наших вылазках. Когда такое случалось, кара бывала суровой. Лежи три или четыре часа ничком на земляном полу, тверди покаянную молитву, раскинув руки в виде живого креста, пока суставы не начнут скрипеть от боли, под надзором одного из самых грубых старших братьев, повторяй вновь и вновь «Господи, прости», «Верую в святую Троицу», «Господи, помилуй». Однако не миловали. Один из послушников, когда во второй раз донесли о его ночной вылазке, получил две сотни ударов плетью.
Неподалеку от монастыря, скрытая в лесу, стояла маленькая каменная часовня. Никому не ведомо, кто ее там построил и зачем. Монахи святого Киарана отрицали, что знают о ее происхождении. Это место не имело к ним никакого отношения, и они никогда не ходили туда. Маленькая часовня была заброшенной и пришла в ветхость, и таила в себе, как мы обнаружили, некий соблазн. Кто из послушников первым нашел непристойную статую, я не знаю. Этот первооткрыватель должен был обладать необычно острым зрением, ибо статуя пряталась среди камней, образующих вход в часовню, и заметить ее было почти невозможно. Тот, кто нашел ее, поведал о ней своим друзьям, они же в свою очередь сообщили другим послушникам, так что скоро это место стало своего рода местом паломничества. Мы нарекли этот камень Похабной Ведьмой, и большинство из нас в свой срок прокрадывалось в часовню поглазеть на нее. Изваяние было столь же дикообразно, как и любая из тех странных и злобных тварей, что изображаются в книжных миниатюрах. Она представляла собой старую голую женщину с тремя грудями, свисающими с морщинистого торса. Она сидела, расставив ноги и раскрыв колени, лицом к зрителю. Руками она раздвигала складки своего сокровенного входа, и на лице у нее была ангельская улыбка. Впечатление было одновременно соблазнительное и демоническое.
Разумеется, непристойных разговоров, вдохновленных откровениями Похабной Ведьмы, велось предостаточно, но для большинства то были невежественные рассуждения, ибо у нас почти не было возможности встречаться с женщинами. Пожалуй, чудовищная поза Похабной Ведьмы скорее действовала устрашающе. Кое-кто из послушников был так испуган и отвращен видом статуи, что после созерцания оной вряд ли когда-либо осмелился прикоснуться к женщине.
Чего нельзя сказать обо мне. Противоположный пол вызывал у меня сильнейший интерес, и я немало времени потратил, придумывая способ завязать знакомство с особой женского пола моего возраста. Это было почти невозможно. Вся наша община состояла из мужчин, и единственными посетителями-женщинами были те, кто приходил из соседнего селенья в лазарет или на богомолье. К несчастью, среди них мало было молодых и привлекательных. Порой молодую незамужнюю женщину можно было увидеть среди паломников, приходивших на поклон в монастырь, и мы, молодые монахи, смотрели на нее как зачарованные, говоря себе, что нет ничего дурного в нашем любопытстве, ибо искушение было слишком кратким — паломники проводили в монастыре час-другой и исчезали из нашей жизни навсегда.
Долгожданную возможность встретиться с женщиной моего возраста предоставил мне, сам того не желая, брат Айлби, библиотекарь. Наш хранитель книг столь пекся о благополучии драгоценных фолиантов, что завертывал все ценнейшие книги в полосы льна и хранил их в отдельных кожаных сумах, дабы защитить от порчи. Однажды он решил, что сума, в которой хранилась собственноручная копия Библии, сделанная святым Киараном, — та самая книга, которую показывали Доннахаду в день, когда меня как раба передали монастырю, — так вот, сума эта нуждается в починке. Для любой другой книги в библиотеке брат Айлби заказал бы новую суму у лучшего кожевника в поселении, просто послав записку с нужными размерами, ее бы сделали и принесли уже готовую. Однако же сия сума была особенная. Утверждалось, будто святой Киаран самолично сшил ее. Так что выбросить и заказать новую — о том и речи не могло быть. Но старая сума так износилась, что уже не соответствовала памяти о святом, и кожа была распорота как раз поперек чуть зримых пятнышек, которые, как считалось, остались от пальцев Киарана. Брат Айлби решил доверить починку мастеру, жившему в поселении, человеку по имени Бладнах, который владел искусством длинного слепого шва. Это когда игла не протыкает кожу насквозь, но поворачивается внутри нее и выходит с той же стороны, где вошла, так что саму нить не видно. Однако делать длинный слепой стежок на старой и хрупкой коже — дело рискованное. Нацелить иглу следует сразу куда надо, ибо второй попытки не будет, нельзя вынуть иглу и воткнуть снова, ибо кожа может не выдержать и разорваться. Однако же брат Айлби хотел, чтобы сума святого Киарана была поправлена именно таким образом, дабы на неискушенный взгляд повреждение вовсе не было заметно. Бладнах был единственным мастером, способным это сделать. Бладнах был калека. Он от рождения был сиднем, ноги у него не работали, и по своей мастерской передвигался он на костяшках, хотя и с замечательным проворством. Такой способ передвижения, разумеется, развил в его руках и плечах силу необычайную, и толщины они были необыкновенной, что, однако, вовсе не требуется человеку, которому нужно всего лишь протыкать иглой толстую, жесткую кожу. Но коль скоро сам Бладнах прийти не способен, стало быть, снести испорченную книжную суму в мастерскую Бладнаха легче, чем носить самого Бладнаха в монастырь каждый день, пока он не закончит работу. Однако же сума с Бибилией святого Киарана столь ценна, что Айлби никак не может оставить ее без присмотра. И вот библиотекарь решил испросить дозволения, чтобы кто-то из монастырских отнес суму в мастерскую Бладнаха и сам оставался там, пока ее не починят. К тому времени я в библиотеке, читая книги, уже примелькался, и аббат согласился послать меня и поставил условие, что жить, есть и спать я буду не в доме кожевника, но в самой мастерской, не спуская с сумы глаз.
Ни наш аббат, ни библиотекарь не знали, что когда дело доходит до шитья очень тонкой кожи самыми мелкими стежками (ягнячья кожа очень тонка, и очень тонка одинарная некрученая льняная нить, так что нельзя использовать иглу, чтобы продеть ее, а можно только пропустить сквозь тончайший прокол размером с булавочную головку), в таких случаях работа почти всегда делается женскими руками. В случае с Бладнахом это были руки его дочери Орлайт.
Как мне описать Орлайт? Далее спустя столько лет я чувствую, как сжимается мое горло, стоит мне только вспомнить о ней. Ей было шестнадцать, и была она так тонка и изящна, как ни одна другая из всех виденных мной женщин. Лицо у нее было совершенно необычных очертаний, изящество скул подчеркивали небольшие ямочки на щеках, а мягкий овал лица сходился к маленькому точеному подбородку. Носик у нее был короткий, прямой, рот безупречный, а глаза темно-карие и невероятно огромные. Волосы у нее были каштановые, но их можно было принять за черные, столь темны они были рядом с ее необычайно бледной кожей. Среди всех образцов она была истинным образчиком прекрасной женщины, и она очень тщательно следила за своей внешностью. Я никогда не видел ее с растрепанными волосами или одетой в несвежее платье, не отутюженное плоским камнем и не подходящее ей по цвету. Но самое странное то, что, когда я в первый раз увидел ее, она вовсе не показалась мне красивой. Меня провели в мастерскую ее отца, где, сидя на своей скамье, она вышивала женский пояс, и я едва взглянул на нее пару раз. Я совершенно не умел оценить ее необычайную красоту. Она показалась мне почти обыкновенной. Но через день я уже был пленен ею. В хрупкой грации изгиба ее руки, когда она наклонялась вперед, чтобы взять льняную нитку, или в летящей тонкости ее тела, когда она вставала и проходила по комнате, было нечто такое, что поработило меня. Она ступала осторожно, как молодая лань.
Она была в раннем расцвете женственности и не осталась равнодушной к моему восхищению. Как я понял позже, она тоже была в отчаянии от одиночества и с нетерпением ждала счастья в будущем. Оба мы мало что могли сделать за эти несколько первых дней, чтобы развить наши чувства. На починку драгоценной сумы потребовалась неделя, и большая часть времени ушла на то, чтобы слой за слоем накладывать теплый овечий жир для размягчения и восстановления высохшей кожи. Мне было нечего делать, только сидеть в мастерской, смотреть, как работают отец и дочь, и пытаться чем-то быть полезным. Когда Орлайт за чем-либо выходила, из комнаты словно исчезали все цвета и все становилось безжизненным, и я жаждал, чтобы она вернулась, жаждал быть рядом с нею, ощущать ее присутствие с такой силой, словно мы прикасаемся друг к другу. Два или три раза нам удалось поговорить, то были неловкие, робкие речи, оба мы бледнели и запинались, слова замирали и оставались недосказанными, оба боялись совершить промах. Но и эти стесненные разговоры были возможны, только когда Бладнаха не было в комнате, что случалось редко — ему было слишком трудно ползти на костяшках, подтаскивая свои бесполезные ноги, когда он выбирался из мастерской, чтобы облегчиться. Ели мы все вместе, втроем, Орлайт приносила еду, приготовленную на очаге ее матери. Мы сидели в мастерской, вкушали пищу спокойно и мирно, но я уверен, что Бладнах не упустил того, что происходит между его дочерью и мной, однако Делал вид, что ничего не замечает. Вероятно, ему тоже хотелось, чтобы в жизни его дочери было счастье. В своем безрадостном положении он понимал, как следует ценить каждую малейшую подвернувшуюся возможность.
Когда сума была готова, Бладнах послал в монастырь сообщить об этом, и наш библиотекарь сам пришел за драгоценной реликвией. Мы с братом Айлби возвращались в монастырь, а у меня сердце едва не разорвалось. В то последнее утро Орлайт предложила мне, если будет возможно, увидеться через неделю. Она выросла в окрестностях монастыря, и все востроглазые дети знали о послушниках и как они выходят по ночам подглядывать за мирянами. И она предложила встретиться через неделю в известном месте за монастырским валом, когда стемнеет. Она надеялась, что сумеет потихоньку ускользнуть из дома на пару часов, если я буду ждать ее там. Это первое свидание должно было стать определяющим моментом в воспоминаниях о моей жизни. То была ночь ранней весной, и мерцали звезды, и света серебристой молодой луны хватило, чтобы я смог увидеть, как она стоит в темной заводи тени, отбрасываемой ясенем. Я приблизился, слегка дрожа, ощущая даже, как пахнет ее платье. Она протянула руку и коснулась моей руки в темноте и осторожно потянула меня к себе. Это был самый естественный, самый чудесный и самый нежный момент, какой я только мог себе представить. Обнимать ее, ощущать ее тепло, тонкий остов и податливую мягкость, держать в своих объятьях удивительно живое ее тело — это был восторг, от которого у меня голова пошла кругом.
Седмица за седмицей шли недели, и все это время, исполняя свои ежедневные труды — молитвенные, учебные, писарские в скриптории и земледельческие на поле, — я жил, как лунатик-сноходец. Мыслями я все время оставался с Орлайт. Она была всюду. Мое воображение представляло ее в тысяче видов, я размышлял о ее жестах, ее словах, ее осанке. А когда порою просыпался, то для того только, чтобы размыслить, где именно она сейчас находится, чем о занимается, и сколько времени пройдет прежде чем я снова заключу ее в объятия. Моя вера в Одина, поколебленная было натиском окружавшего меня христианского рвения, вновь воспрянула, наполнив меня. Я вопрошал себя, кто еще, кроме Одина, мог столь удивительно повернуть мою жизнь. Только он, Один, среди всех богов понимал томление человеческого сердца. Именно он награждает тех, кто пал в битвах, обществом прекрасных женщин в Вальгалле. Мне следовало быть осторожней. У даров Одина — и это мне было хорошо известно — сердцевина бывает горькой.
Наша любовь длилась уже почти четыре месяца, когда грянул гром. Каждое тайное свидание наполняло нас опьяняющим счастьем. Ему предшествовало головокружительное предчувствие, затем следовало ошеломляющее осуществление. Наши встречи стали тем единственным, ради чего мы жили. Все остальное не имело значения. Порой, возвращаясь в темноте со свидания, я шел совсем не туда. Не темнота меня путала, но телесное ощущение невероятного счастья. Разумеется, три послушника, с которыми я жил в одной келье, замечали мои ночные вылазки. Поначалу они ничего не говорили, но спустя две недели начались одобрительные и несколько мечтательные подтрунивания, и я понял, что с этой стороны мне ничто не грозит — меня не выдадут. Однажды ночью мой друг Кольман спас меня, когда монах постарше заметил, что меня нет. Именно Кольман измыслил какое-то благовидное объяснение моему отсутствию. Весна обернулась летом — шел уже второй год моего послушничества, и я стал смелее. Ночных свиданий с Орлайт стало уже недостаточно, я жаждал видеть ее днем, и мне удалось убедить брата Айлби, что еще две сумы требуют внимания кожевника. Это были самые обыкновенные сумы невеликой ценности, и я предложил снести их кожевеннику Бладнаху для осмотра, на что библиотекарь согласился.
В мастерской меня встретили весьма настороженно. Во всем чувствовалась неловкость и напряжение. Оно было на лице матери Орлайт, когда она поздоровалась со мной при входе, да и сама Орлайт как будто была не рада мне. Она отвернулась, когда я вошел в мастерскую, и я заметил, что перед этим она плакала. Ее отец, обычно невозмутимый, обращался со мной с необычной холодностью. Я отдал ему сумы, объяснил, что нужно сделать, и ушел, смущенный и огорченный.
При следующем свидании под ясенем я стал спрашивать у Орлайт о причине столь странного поведения. Долго она не хотела говорить, ни почему она плакала, ни почему ее родители были в столь явном расстройстве, и я почти отчаялся, видя, в каком невообразимом ужасе она пребывает. Я продолжал настаивать на ответе, и в конце концов она выложила всю правду. Оказалось, что уже многие годы обоим ее родителям необходимо было постоянное лечение. Из-за телесного своего уродства отец все время перенапрягал суставы, и руки матери, столько помогавшей мужу кожевничать, давно пришли в негодность. Вытаскивая и натуго натягивая нить, пальцы на обеих руках постоянно напрягались через силу и со временем перестали разгибаться, так что руки ее стали подобны вечно ноющим птичьим лапкам. Поначалу они прибегали к домашним средствам, собирали травы и готовили отвары. Но с возрастом это помогало все меньше и меньше. В конце концов они отправились в монастырский лазарет, и брат Домналл, пожилой монах-врачеватель, очень помог им. Он изготовил питье и притирания, которые оказались воистину чудодейственными, и кожевник с женой возблагодарили Бога. В последующие годы они посещали лазарет постоянно, каждые два-три месяца летом и почаще — зимой, когда боли усиливались. Бладнаха относили в монастырь на носилках, и так случилось, что в одно из первых посещений он попался на глаза брату Айлби и получил первый заказ на пошив сумы для библиотеки.
Однако брат Домналл поплатился собственной жизнью за свою беззаветную работу в лазарете. Желтая чума посетила эти края, и лекарь, пестуя хворых, шедших к нему за помощью, заразился. Он сам принес себя в жертву, и лазарет перешел в ведение его помощника, брата Кайннеха.
Когда Орлайт сказала о желтой чуме и назвала имя Кайннеха, сердце у меня екнуло. Желтая чума и меня коснулась краем — она пришла в конце зимы и, к моему великому горю, унесла каменотеса Саэра Кредина. Большой крест, который ваял он по воле аббата, так и остался наполовину незаконченным, ибо не нашлось столь умелого мастера, кто мог бы завершить его работу. Желтая чума поставила брата Кайннеха нашим новым лекарем, и многие в монастыре считали, что он — истинная память об этом поветрии. Брат Кайннех был неуклюжий, грубый невежа, коему, можно сказать, нравилось причинять людям мучения под видом помощи. Среди послушников ходило мнение, что лучше уж терпеть вывих или рану, чем позволить Кайннеху уврачевать их. Ему словно доставляло удовольствие причинять боль, вправляя кость или промывая рану. Порой казалось что он просто пьяница, кожу он имел прыщавую и дыхание зловонное, как у человека, который сильно пьет. Но в его медицинских познаниях никто не сомневался. Он прочел все медицинские трактаты и лечебники в библиотеке брата Айлби, ходил в учениках Домналла, будучи его помощником, и, разумеется, стал его преемником. Когда свирепствовала желтая чума, именно Кайннех настоял на том, чтобы все наши постельные принадлежности, одеяла, простыни, подстилки — все до последней тряпки было сожжено, и я подумал, не то же ли самое имела в виду моя мать, когда потребовала во Фродривере, чтобы всю ее постель испепелили.
Однажды, рассказывала мне Орлайт, она сопровождала отца с матерью, когда они в очередной раз посетили лазарет, и попалась на глаза Кайннеху. На следующий раз Кайннех сообщил ее родителям, что больше им нет нужды приходить в лазарет. Он сам станет приходить в их дом, приносить запас свежих снадобий и своими руками применять их. Таковое предложение Кайннеха избавляло Бладнаха от необходимости таскаться в монастырь и выглядело благодеянием, достойным его предшественника, брата Домнала. Однако вскоре открылись причины того. В первое же посещение дома Бладнаха Кайннех начал заигрывать с Орлайт. Он был бесстыдно уверен в себе. Он полагался на соучастие ее родителей, дав понять им, что коль скоро они воспрепятствуют его посещениям или станут мешать ему во время оных, то и в лазарете не получат лечения. Де еще припугнул, мол, коли Бладнах пожалуется аббату, то больше не получит заказов из библиотеки. Посещения Кайннеха скоро обернулись страшным сочетанием добра и зла. Он всегда оставался добросовестным лекарем. Он приходил в дом по срокам, осматривал обоих подопечных, приносил им лекарства, подробно объяснял им, что и как делать, и давал добрые советы. Благодаря его заботам здоровье Бладнаха и его жены улучшилось. Но как только врачебная часть заканчивались, Кайннех отсылал родителей из мастерской и требовал, чтобы его оставили наедине с их дочерью. Ничего удивительного, что Орлайт не могла открыть мне, что там происходило, пока она была с монахом — и родителям своим не открывала. А худшим из худшего и для Орлайт, и для ее родителей была полная уверенность Кайннеха в том, что может он повторять свои набеги столько времени, сколько ему заблагорассудится. Уходя, он оставлял оскверненную Орлайт рыдать в мастерской и мимоходом заботливо заверял Бладнаха, что придет через месяц посмотреть, как действует его лечение.
Страшная повесть Орлайт лишь усилила мою страсть к ней. Под конец этого терзавшего сердце свидания я привлек девушку к себе, одновременно ощущая себя защитником ее и сознавая свою полную беспомощность. Я был в ярости и в ошеломлении от острейшего сочувствия ее страданию.
Дальше было хуже. Сгорая от растущего нетерпения вновь видеть Орлайт, я рискнул побывать в доме кожевника средь бела дня, притворившись, что меня послали с поручением из библиотеки. Никто меня не остановил. На следующей неделе я повторил свою неблагоразумно смелую вылазку и нашел Орлайт одну. Она сидела на рабочей скамье. И целый час мы просидели бок о бок, молча, держась за руки, пока вдруг я не осознал, что мне пора идти и успеть вернуться в монастырь прежде, чем заметят мое отсутствие. Было ясно, что моему везению когда-нибудь придет конец, но я ничего не мог с собой поделать. Я так отчаянно старался найти выход, что даже предложил Орлайт сбежать вдвоем, однако она решительно отвергла эту мысль. Она не бросит родителей, особенно больного отца, для которого теперь, когда мать уже не может работать, она стала единственной помощницей.
То была насмешка судьбы, что именно ее мать, сама того не ведая, окончательно все испортила. Пришла она со своими подругами в монастырь помолиться в часовне святого Киарана да, выходя из часовни, случайно встретилась с братом Айлби и сказала, как благодарна ему за то, что он посылает меня к ним в дом на помощь ее мужу. Конечно же, брат Айлби был смущен этими словами и тем же вечером послал за мной, велев прийти в библиотеку. Он стоял у своего поставца для книг, когда я вошел, и мне подумалось, что он какой-то слишком надутый, полный сознания своей власти.
— Ты был в доме Бладнаха-кожевника на прошлой неделе? — спросил он прямо.
— Да, брат Айлби, — ответил я.
Я знал, что жители видели, как я шел туда, и библиотекарь легко мог это проверить.
— Что ты делал там? Тебе кто-нибудь позволил пойти туда или выйти из монастыря?
— Нет, брат Айлби, — ответил я. — Я ходил по своей воле. Хотел спросить у кожевника, не научит ли он меня чему-либо в своем ремесле. Подумал, может статься, смогу научиться починять кожаные сумы для книг прямо здесь, в монастыре, тогда и платить за работу не придется.
Это был хороший ответ. Я видел по лицу Айлби, что он уже предчувствует добро, которым встретит такое предложение аббат. Все, что могло сберечь монастырские деньги, с радостью приветствовалось нашим настоятелем.
— Очень хорошо, — сказал он. — Мысль достойная. Но ты нарушил устав, выйдя из монастыря без дозволения. В будущем ты не смей ходить туда, не спросившись у меня или у кого-либо из старших монахов. Ты должен покаяться — ступай в часовню и прочти псалом сто девятнадцатый целокупно, коленопреклоненно и держа руки крестом.
И он жестом отпустил меня. Однако я остался на месте. Не потому, что наказание было слишком суровым, хотя сто девятнадцатый псалом чрезвычайно длинен, и от этого стоять на коленях, раскинув руки крестом, весьма чувствительно. Я смотрел на библиотекаря сверху вниз, ибо странный и дикий дух мятежа и превосходства нарастал во мне. Меня охватило презрение к брату Айлби за его легковерие. За то, что его так легко одурачить.
— Я тебе солгал, — сказал я, не стараясь скрыть презрения в моем голосе. — Я ходил в дом к кожевнику не для того, чтобы навязаться ему в ученики. Я ходил туда, чтобы побыть с его дочерью.
Брат Айлби, до того имевший вид весьма самодовольный, ахнул от удивления, раскрыл рот, потом закрыл, не издав ни звука, а я круто повернулся и вышел. И, сделав это, я понял, что непоправимо погубил свою жизнь. После того, что я сказал, обратного пути у меня не было.
Многие месяцы спустя я понял, что дух противоречия, овладевший тогда мною, исходил от Одина. Это был его odr, безумие, которое отметает прочь всякую осторожность, не слушая ни разума, ни благоразумия.
Выходя из библиотеки, я уже знал, что буду жестоко наказан за нарушение монастырского устава, а пуще того — за связь с женщиной. Для монахов это наитягчайшее из всех преступлений. Но я обрел некоторое утешение в мысли, что своим проступком по крайней мере привлек внимание аббата Эйдана к Бладнаху и его семье, и вряд ли Кайннех рискнет продолжать осквернять их дочь, пока не уляжется весь этот шум. Может статься, ему и вовсе велят держаться подальше оттуда.
Я недооценил злобности Кайннеха. Он, очевидно, понял, что Орлайт мне рассказала о том, что творит этот выродок, и решил, что меня нужно навсегда убрать с дороги. В тот вечер аббат Эйдан созвал конклав из старших монахов обсудить мою судьбу. Совет держали в келье аббата, и длился он несколько часов кряду. К моему удивлению, решение о наказании не было принято сразу, и меня не вызвали для дачи показаний. Уже в поздний час тем вечером мой друг Кольман шепнул мне, что Сенесах хочет меня видеть, что я должен пойти, но не в его келью, а в маленькую, недавно выстроенную молельню в южной части монастыря. Когда я пришел, Сенесах ждал меня. Вид у него был столь подавленный, что я пришел в отчаяние. Ведь я в таком долгу перед ним. И я не оправдал его надежд. Именно Сенесах — казалось, с тех пор минуло много лет — ¦ уговорил аббата, что меня нужно освободить от рабского труда при каменотесе и дать возможность пройти послушание, и к тому же Сенесах всегда был разумным и справедливым учителем. Я был уверен, что если кто-то и вступился за меня во время обсуждения моего проступка, так это был Сенесах.
— Тангбранд, — начал он, — у меня нет времени обсуждать с тобой, почему ты решил сделать то, что сделал. Но очевидно, что ты не пригоден для жизни в обители святого Киарана. Об этом я искренне сожалею. И надеюсь, что когда-нибудь ты обретешь свое изначальное смирение, дабы молить о прощении за дела свои. Я позвал тебя сюда по другой причине. Во время обсуждения твоего проступка брат Айлби обвинил тебя в воровстве, равно как и в прелюбодеянии. Он заявил, что пропало несколько страниц из библиотечной копии «DeusumPartium» Галена, который ты изучал, упражняясь в языке греческом. Ты украл эти страницы?
— Нет, я не крал, — ответил я. — Я брал этот манускрипт, но некоторых страниц в нем уже не было, когда я читал его.
Я сразу же заподозрил, кто украл их: трактатом Галена всегда пользовались врачи, вот я подумал, не взял ли те пропавшие страницы Кайннех — как монастырский лекарь он имел постоянный и невозбранный доступ к этой книге, — взял, а потом указал библиотекарю на их пропажу.
Сенесах продолжал:
— Есть и еще одно обвинение, тягчайшее. Брат Кайннех, — здесь сердце у меня упало, — заговорил о возможности того, что ты одержим Сатаной. Он указал, что твоя связь с дочерью кожевника имеет прецедент. Когда ты только пришел к нам, ты сказал, что имя твое Торги лье, и мы знали, что ты был взят в плен в великой битве с норвежцами у Клонтарфа. Другой Торгильс осквернил этот монастырь во времена наших предшественников. Он тоже пришел из северных краев. Он прибыл с большим числом военных кораблей и навел ужас на наших людей. Он был совершенным язычником и привез с собой свою женщину, блудницу по имени Ота. После того как войско Торгильса захватило монастырь, эта Ота села на алтарь и прилюдно прорицала и срамно резвилась.
Несмотря на нешуточность моего положения, в голове у меня мелькнул вид Похабной Ведьмы, и я не мог не улыбнуться.
— Зачем у тебя на лице эта глупая ухмылка? — сердито сказал Сенесах. Его разочарование во мне, вскипев, вырвалось наружу. — Или ты не понимаешь серьезности своего положения? Если любое из этих обвинений окажется истинным, тебя постигнет та же судьба, что и того дурака, который сбежал с реликвиями пару лет назад. В этом можешь быть уверен. Я никому не рассказывал об этом раньше, но когда наш настоятель приговорил этого юношу к смерти, я нарушил свою клятву безусловного повиновения воле своего настоятеля и попросил его смягчить приговор. Ты знаешь, что он ответил? Он сказал, что сам святой Кольм Килле был изгнан своим настоятелем за то, что его сочли виновным в копировании книги без разрешения ее владельца. Украсть же страницы, сказал мне аббат, куда худшее преступление, ибо злодей безвозвратно обкрадывает владельца. И он настоял на том, что преступник должен понести тягчайшую кару.
— Мне, право слово, очень жаль, что я огорчил тебя, — ответил я. — Ни в одном из этих обвинений нет правды, и я буду ждать решения аббата Эйдана. Ты всегда был ко мне добр, и, что бы ни случилось, я всегда буду об этом помнить.
Решительность в моем голосе, наверное, обратила на себя внимание Сенесаха, он долго вглядывался в меня и ничего не говорил.
— Я буду молиться за тебя, — сказал он наконец, преклонил колени пред алтарем, повернулся и вышел из часовни.
Я услышал быстрый стук его сандалий, когда он уходил — последнее воспоминание о человеке, который дал мне возможность стать лучше. Я воспользовался предложенной возможностью, но это привело меня на совсем иную дорогу.
Я был уверен, что конклав сочтет меня виновным. И поскольку у меня не было ни малейшего желания быть брошенным в яму умирать с голоду, как мой предшественник, той же ночью я собрал свои немногие вещи — дорожный монашеский плащ, искусно сделанный нож, который подарил мне Саэр Кредин, и крепкую кожаную котомку, которую сшил сам, пока сидел в мастерской Бладнаха. На прощанье я пожал руку Кольману, потом выскользнул из кельи, где мы спали, и добрался до библиотеки. Я сломал дверь и снял самую большую суму со штыря, на котором она висела. Я знал, что в ней лежит увесистый том Евангелия от святого Матфея. Вынув огромную книгу из сумы, выковырял кончиком ножа несколько камней, вставленных в качестве украшения в тяжелый переплет — четыре больших горных хрусталя, крупные, как орехи, и еще камень красного цвета, размером с голубиное яйцо. Сами по себе камни были небольшой ценности. Мне просто хотелось навредить монастырю единственным известным мне способом, украв что-то такое, что принесет аббату Эйдану приступ скаредной муки. Завернув добычу в кусок льняной ткани, которую оторвал от переплета Библии, я уложил сверток в свою котомку. Потом добрался до земляного вала, который обозначал границу монастыря, и перелез через него, как делал это много раз, идя на свидание с Орлайт.
Убегая, я имел одно преимущество перед несчастным беглецом-послушником, которого уморили в яме голодной смертью. Его поймали потому, что он бежал обратно в свой туат, и аббат Эйдан легко догадался, где его искать. Иного пути у беглеца не было. Для ирландца единственное место, где обыкновенные мужчина или женщина могут быть в безопасности — это пределы его туата, среди родичей, или земля союзного туата, с которым заключен договор о взаимных правах. Однако права эти ничего не стоят, когда сталкиваются с силой высокопоставленного аббата, который в состоянии навязать собственные права и уставы. Поэтому беглец был безропотно выдан своими же и уведен к смерти. У меня же не было туата. Я был чужак. У меня не было ни клана, ни семьи, ни дома. И все это было против меня, однако само отсутствие у меня корней означало, кроме всего прочего, что аббат и его приспешники не будут знать, куда посылать погоню.
Спрыгнув по ту стороны вала, я едва не совершил глупость. Подумал, что можно бы зайти в дом Бладнаха и проститься с Орлайт. Но тут же выбросил эту мысль из головы. Это только ухудшит ее положение. Монахи непременно станут расспрашивать ее и ее семью о том, куда я могу направиться. Лучше пусть они остаются в полном неведении о моем побеге, далее о часе, когда я исчез. Кроме того, потратив время на Орлайт, я, пожалуй, потеряю возможность убраться незамеченным. Я уже решил, что лучшей для меня дорогой будет та, что идет на запад, а это значило, что до рассвета мне надобно переправиться через большую реку.
Монастырь святого Киарана стоит на восточном берегу, на склоне горы, где дорога идет по хребту, а потом ныряет вниз, к речной переправе. Здесь монахи построили мост, славящийся своей длиной и устройством. В основании его стоят толстые стволы, глубоко вкопанные в мягкую землю наподобие свай, а к нему ведет длинная дорога, насыпанная на болотистой почве. Прочные деревянные крестовины скрепляют основу, а настил сделан из нескольких слоев теса, прослоенных ветками и выложенных утрамбованной землей. Мостом пользовались все. Река была широка, берега ее слишком топки и ненадежны, течения непредсказуемы, особенно в зимний и весенний паводок, так что мост был естественным путем для всякого странника. По сей причине монахи держали на мосту сборщика подати, собиравшего мзду на починку оного сооружения, ибо оно требовало постоянного поддержания. Мало кто путешествовал ночью, но монастырь не хотел терять и малой прибыли, а потому аббат Эйдан настоял на том, чтобы сборщик подати был на посту и в темное время. Он жил в маленькой хижине на восточном конце моста.
То, что случилось на берегу после битвы при Клонтарфе, дало мне понять, что очень немногие ирландцы умеют плавать. Те из наших, кто избежал в тот день гибели, спаслись, пустившись вплавь до кораблей, и немногие из ирландских воинов смогли преследовать их. Даже внук Бриана Борома утонул на отмели, потому что плохо плавал. Напротив, вряд ли найдется норвежец, которого не научили плавать еще младенцем. Для народа мореходов это не только способ выживания. Дома, в Исландии, плавание считается состязанием. А кроме обычных соревнований, излюбленной игрой была борьба в воде, когда два соперника стараются удержать друг друга под водой пока не объявится победитель. Хотя по северным меркам пловец я был довольно средний, по сравнению с ирландцами — не человек, а выдра. И об этом моем умении монахи вряд ли догадывались. Так что мост, который должен был стать мне препятствием, на деле сослужил мне добрую службу.
Я бесшумно крался по берегу реки. Полумесяц давал достаточно света, чтобы различить тропу. К несчастью, тот же лунный свет был настолько ярок, что страж на мосту увидел бы меня, привлеки я его внимание. С каждый шагом земля становилась мягче, пока я не увяз по лодыжку в болотистой почве. От стоячей воды поднялся сильный запах торфа, когда я осторожно вытащил ногу из топи. Ветер был слишком слаб, чтобы перекрыть шум, если я вдруг споткнусь, и я двигался очень, очень осторожно, страшась, как бы не вспугнуть из камышей птицу, спящую в гнезде. Скоро уже я шел по колено в воде. Вода была совсем теплая, и тогда я скатал дорожный плащ и привязал его вместе с кожаной котомкой на спину. И пустился вплавь. Я решил не рисковать, не переплывать эту широкую реку одним махом — плащ и котомка скоро намокнут, станут тяжелыми и будут мне мешать, — я переплывал от одной опоры моста к другой, держась в тени. Каждый раз, доплыв до сваи, я тихо повисал на ней и прислушивался, и слышал только, как вода плещется о мое тело. Почти добравшись до другого берега, где опять начиналась насыпная дорога, я остановился.
Это была самая опасная часть переправы. Западный берег был местом открытым, и выйти прямо здесь из воды нечего было и думать. При лунном свете я был слишком хорошо виден. Я набрал побольше воздуха, погрузился в воду и отпустил сваю. Меня тут же подхватило течение. Меня кружило в водоворотах, я утратил всякое представление о направлении. Дюжину раз я выныривал на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, потом снова погружался. Я даже не пытался грести. Только выныривал, заглатывал воздух и, толкнувшись руками, снова уходя под воду. Силы мои таяли. Я понимал, что пора выгребать, иначе утону. В очередной раз вынырнув на поверхность, я глянул на луну, чтобы определить направление, и стал грести к берегу. Плавание под водой утомило меня больше, чем я полагал. Руки заболели, и я подумал, не слишком ли долго я нырял. Плащ и котомка тянули вниз. Я то и дело опускал ноги, пробуя, не достану ли до дна, но всякий раз меня ждало разочарование и всякий раз я глотал грязную воду — настолько я устал. Наконец ноги и вправду коснулись дна, хотя было оно таким мягким, что стоять на нем было невозможно, и я забарахтался, шатаясь и колотя руками — я так устал, что уже не думал ни о какой осторожности. Мне хотелось только одного — добраться до спасительного берега. Последние силы мои ушли на то, чтобы, спотыкаясь, пробрести по отмели и упасть, схватившись за осоку. Я пролежал так минут пять, не меньше, пока не почувствовал себя в силах ползти дальше на животе до твердой земли.
Утром я выглядел, наверное, как некий болотный упырь. Вся одежда была в тине, лицо и руки исцарапаны в кровь осокой, по которой я полз через топь. Время от времени меня сотрясал приступ кашля — я пытался изрыгнуть вонючие остатки грязной воды, которой успел наглотаться. Но я был уверен, что моя переправа осталась незамеченной. Когда настоятель монастыря святого Киарана прикажет поймать меня и вернуть, посланные им сперва узнают у сборщика на мосту, не видел ли он меня, после чего поднимут по тревоге людей на восточном берегу. А к тому времени, когда эта весть разойдется по западному берегу, между мной и моими преследователями уже будет немалое расстояние. Но все же я должен был признать, что в конце концов едва ли смогу избежать поимки. Одинокий юноша отчаянного вида, бродящий по стране, избегающий поселений и жилья — да во мне сразу признают либо беглого вора, либо беглого раба, тем более что на запястьях у меня еще не исчезли следы от кандалов, которые надел на меня Доннахад после Клонтарфа.
В голове у меня возник образ из гренландского моего детства. То были два бегуна моего отца, рабы-шотландцы, Хаки и Хекья, как они каждой весной отправлялись в путь и бродили по пустошам, босиком, имея с собой всего лишь котомку с едой, а все лето сами находили себе пищу. А еще вспомнился рассказ о том, как Карлсефни, в первый раз приплыв в Винланд, высадил их на берег, велев исследовать эту землю. Они убежали вприпрыжку в дикие места, словно ничего привычней для них не было, и благополучно вернулись. Если Хаки и Хекья могли выжить в чуждом Винланде, значит, я смогу сделать то же самое в Ирландии. Я понятия не имел, что здесь есть, за большой рекой, но решил сделать то же, что сделали рабы моего отца. Встал и, пригнувшись, начал пробираться по кочкам, поросшим травой, к ряду ивовых кустов, которые должны были стать моим первым убежищем в беге на запад.
Следующие пять дней слились в один, и я не помню ни последовательности событий, ни каждого дня по отдельности. В какое-то утро я споткнулся о древесный корень и вывихнул лодыжку — было так больно, что я решил, что останусь калекой. Вдруг вышел к озеру, и это вынудило меня сильно уклониться в сторону, чтобы обойти его. Помню, как стоял, наверное, целый час на краю леса, глядя на воду и не зная, обойти ли ее слева или лучше справа, и, приняв решение, пустился в путь, и как провел следующие несколько часов, сомневаясь, иду ли я в правильном направлении или обратно по своим же следам. И еще была ночь, когда я спал, как обычно, на земле, закутавшись в плащ и спиной к дереву, как вдруг проснулся от того, что мне показалось волчьим воем. Остаток ночи я просидел без сна, готовый залезть на дерево, но ничего не случилось. На рассвете, не выспавшись, я беспечно пошел дальше. И шел около часа, как вдруг заметил, что ножа нет в ножнах. Встревоженный воем, ночью я вынул его и положил на землю рядом с собой. Я вернулся по своим следам. И, к счастью, сразу нашел нож — он лежал там, где я его оставил.
Костров я не разводил. Даже будь у меня кремень и кресало, чтобы высечь огонь, я не рискнул бы, страшась предательского запаха дыма. Осень была мягкая, и для тепла огонь не требовался, и у меня не было пищи, которую нужно было бы готовить. Я питался плодами. Как раз созрели всевозможные орехи и ягоды — лещина, клюква, черника, брусника, рябина, слива, терн, дикие яблоки. Разумеется, все равно я был несыт, и порою живот у меня болел от кислых плодов. Но я даже не пытался поймать оленя или зайца, переходивших мне дорогу. Я стал не менее робок, чем сами эти животные. Заметив их, я приседал на корточки в подлеске, опасаясь, что своей охотой могу привлечь внимание преследователей и они обнаружат меня.
Я не отдалялся от человеческих поселений, по крайней мере, в первое время моих странствий. Местность представляла собой смесь лесов, расчищенных полей, пастбищ и болот. Часто встречались селенья и деревушки, и дважды я натолкнулся на crannog — место, где очередной rituath построил себе хорошо защищенный дом на искусственном острове посреди озера. Больше всего меня беспокоили деревенские сторожевые собаки. Время от времени они обнаруживали мое присутствие и поднимали отчаянный тревожный лай, заставляя меня торопливо отступать, а потом идти далеко в обход, чтобы обогнуть их. Один или два раза ватаги детей, играющих на опушке, чуть не обнаружили меня, но обычно их присутствие было мне на пользу. Их крики и вопли не раз предупреждали меня о близости селенья, прежде чем я натыкался на него.
Я понятия не имел, как далеко я продвинулся на запад. Но заметил, что земля постепенно меняется. Леса стали не такими густыми, и больше встречалось открытых, поросших кустарником мест. Все чаще на горах показывались каменные проплешины, и шире стали пространства пустошей. То был край более суровый, менее приятный, и поселения здесь встречались реже, зато и отсутствие леса лишало меня укрытий и делало уязвимее. Однако за пять дней я настолько приспособился к скрытному хождению в этой местности, что начал считать себя чуть ли не невидимкой. А может быть, впав в полубред от нехватки пищи, я вернулся к мечтаниям моего 'гренландского детства, когда воображал себя в роли Одина Невидимого, незримо странствующего по свету.
Тем большим потрясением стало для меня то, что случилось на шестой день побега. Предыдущую ночь я провел в небольшом шалаше, который сделал, сложив ветки в виде крыши над расщелиной между двумя большими камнями среди голого верещатника. Вскоре после рассвета я покинул это лежбище и начал спускаться в долину, которая шла вдоль края пустоши. Впереди виднелась купа деревьев на берегу небольшой речки, бежавшей по долине. В деревьях можно как-то укрыться, подумал я, и если повезет, найдется что-нибудь съедобное. Я углубился в рощу и шел довольно долго, пока не оказался собственно на берегу ручья. Вода в нем была чистая и мелкая и красивой рябью пробегала над коричневыми и черными камешками и зеленью водорослей. Столбы солнечного света пронзали зеленый подлесок, и птицы пели со всех сторон. Место казалось столь девственным, будто сюда никогда не ступала нога человека. Я раздвинул кусты, положил котомку на землю рядом с собой и лег на живот, чтобы погрузить лицо в воду и ощутить ее прохладу. Потом я напился прямо из ручья. Наконец, став на колени, набрал пригоршню воды и плеснул себе на шею. Тогда я утерся и поднял глаза… На другом берегу речки, шагах в десяти от меня, не больше, стоял человек. Он стоял совершенно неподвижно. Потрясенный, я понял, что он, очевидно, уже стоял там, когда я появился, и я его совершенно не заметил. А он даже не прятался. Он просто стоял неподвижно, и это обмануло меня, а еще то, что лес был полон обычным птичьим гомоном, стрекотанием насекомых, шепотом и плеском воды. Я посмотрел ему в лицо, но выражение его лица не изменилось. Он стоял и спокойно разглядывал меня. И я не ощутил никакой тревоги, ведь он был так спокоен и невозмутим.
На незнакомце был длинный плащ, довольно схожий с моим, из серой шерсти, при нем, насколько я видел, не было оружия, но один только простой деревянный посох. Я решил, что ему около пятидесяти, лицо у него было чисто выбрито, с обветренной кожей и правильными чертами, включая серые глаза, внимательно глядящие на меня. Но что заставило меня глазеть на него в полном изумлении, так это волосы. Голова у него была выбрита от уха до уха. Сзади волосы свисали до плеч, но передняя часть черепа была голой, если не считать щетины. О таких прическах я читал, когда поглощал книги в монастырской библиотеке, но никак не ожидал увидеть такое в жизни. Монахи святого Киарана — те, у которых еще оставались волосы — носили романскую тонзуру, выбривая макушку. Человек же, стоявший передо мной, тоже был выбрит по-монашески, только обычай этот вышел из моды и был запрещен церковью почти две сотни лет назад.
— Коль алчешь не меньше, чем жаждал, готов тебя накормить, — сказал этот призрак.
Чувствуя себя полным дураком, я встал. Незнакомец едва оглянулся на меня, уходя через подлесок. Там не видно было никакой тропы, но я смиренно перешел ручей и двинулся за ним. Вскоре мы оказались на лесной поляне, где он, очевидно, устроил себе жилище — маленькую хижину, чисто обделанную мазанку, крытую вереском и стоящую между стволами двух больших дубов. Рядом с хижиной — поленица дров, а дорожки сажи на боку большого валуна и лежащий рядом с ним закопченный котелок указывали место, где готовили пищу. Пузырь с водой висел на ветке терновника. Незнакомец вошел в хижину и снова появился с небольшим мешком в одной руке и плоской деревянной миской, в которой лежал большой шмат чего-то мягкого и желтого, — в другой. Он выложил часть содержимого мешочка в миску, размешал деревянной ложкой и протянул миску и ложку мне. Я набил рот. Это оказалась смесь масла, сушеных фруктов и зерен поджаренного ячменя. Масло было прогорклым. До этого момента я не сознавал, как я голоден. Я съел все.
Незнакомец по-прежнему молчал. Поглядывая на него поверх деревянной миски, я решил, что он, наверное, какой-то отшельник. Монахи святого Киарана иногда говорили об этих глубоко праведных людях, которые селятся в уединенных местах, подальше от других. Они хотят жить одни и общаются со своим богом в одиночестве. Вдохновителем для многих из них был святого Антоний, и они пытались следовать обычаям отцов-пустынников настолько, что даже называли свои убежища «пустынями». По своим повадкам они не слишком отличались от столпников, коим бедняга Энда попытался подражать в монастыре святого Киарана. Странно было то, что этот наполовину бритый отшельник был так гостеприимен. Настоящие отшельники не приветствуют вторгающихся в их жизнь. И не заметил я ни алтаря, ни распятия, и он не благословил пищу, прежде чем дать ее мне.
— Благодарю тебя за еду, — сказал я, отдавая ему миску. — Пожалуйста, прими мои извинения, если я вторгся в твою пустынь. Я чужой в этих краях.
— Это я вижу, — спокойно сказал он. — Это не хижина отшельника, хотя в свое время я был монахом, как, полагаю, и ты.
Он, наверное, узнал мой краденый дорожный плащ, и, может статься, во мне было что-то монашеское, то ли моя речь, то ли то, как я держал миску с едой.
— Меня зовут… — я замолчал, не зная, сказать ли ему настоящее имя или монастырское, из страха, что он мог слышать о беглом послушнике по имени Тангбранд. Но было что-то в проницательном взгляде этого человека, что заставило меня испытать его. — Меня зовут Адамнан.
Уголки его глаз пошли морщинками, когда он распознал значение моего ответа. Адамнан означает «робкий».
— Я бы сказал, что было уместнее Ку Глас, — ответил он. Мы словно говорили обиняками. По-ирландски Ку Глас означает «серая собака», но также и того, кто бежит от закона или изгнан за море, а, может быть, и то, и другое. Кем бы ни был этот невозмутимый незнакомец, он был необычайно наблюдателен и очень сведущ.
Я решил рассказать ему правду. Начав с моего пленения при Клонтарфе, я описал историю моего рабства, как я стал послушником в монастыре святого Киарана и все события, которые привели побегу из обители. О краже камней с Библии я умолчал.
— Пусть я бежал от монахов и пусть я чужестранец, — заключил я, — но изначально я приехал в Ирландию в надежде разыскать родичей матери.
Он слушал спокойно, а когда я кончил, сказал:
— Разумней было бы тебе отказаться от всякой надежды отыскать родню твоей матери. Ради этого пришлось бы странствовать из одного туата в другой по всей стране и выспрашивать. А люди не любят, когда их допрашивают, особенно чужестранцы. И еще. Вызнаешь ты что-либо о родичах своей матери или нет — неизвестно, но то, что вызнаешь, может тебя разочаровать, а вот любопытство всенепременно вызовет подозрения. Рано или поздно ты привлечешь к себе внимание аббата святого Киарана, а ведь он не забудет незаконченного дела между тобою и монастырем. Тебя вернут в монастырь и подвергнут каре. Откровенно говоря, я не думаю, что он станет тебя миловать. Христианские идеи о справедливости не очень-то милосердны.
Должно быть, на лице у меня было написано сомнение.
— Поверь мне, — добавил он. — Я знаю кое-что о том, как действует закон.
Это было сказано, как выяснилось позже, еще очень мягко.
Человек, которого я ошибочно принял за отшельника, на самом деле был одним из самых уважаемых в стране brithem. Имя, данное ему при рождении, было Эохайд, но люди этой страны, которые встречались с ним, чаще называли его Морандом, и это была большая похвала. Первоначальный Моранд, один из баснословных исконных brithem, славился как человек, который никогда не выносил ошибочных приговоров.
Мои монастырские учителя в обители святого Киарана предостерегали нас от этих судий, и не без оснований. Эти судьи были людьми образованными (впрочем, «судья» слово не совсем точное, «законник» — точнее) — и пришли они из тех далеких времен, когда ирландцы и слыхом еще не слыхивали о Белом Христе. И по сей день многие ирландцы — может статься, что и большинство, — в отдаленных частях страны хранят глубокое уважение к законникам, и это уважение раздражает монахов, потому что родословная законников восходит к древним целителям, законодателям и мудрецам, которые больше известны среди ирландцев как drui и которых грамотеи-монахи стремятся во что бы то ни стало очернить. И самым близким словом в церковной латыни, которое монахи нашли для обозначения drui, было слово «маги».
Я пишу об этом с некоторым знанием дела, ибо, как оказалось, мне предстояло прожить в обществе Эохайда почти столько же времени, сколько прожил я с братией святого Киарана, и я узнал от него одного столько же, сколько от всех ученейших братьев, вместе взятых. Разница же в том, что в монастыре я имел доступ к книгам, и книги дали мне большую часть моего монашеского образования. Эохайд же, напротив, смотрел на книжное учение почти как на слабость. Законники не записывают законов и обычаев — они их помнят. Это требует чрезмерных усилий памяти, и я помню, как Эохайд сказал мне однажды, что по меньшей мере два десятка лет уходит на изучение законов, и то самой только их основы.
Я бы с гордостью сообщил, что Эохайд взял меня в ученики, но это было бы ложью. Я остался с Эохайдом, потому что он предложил мне остаться на столько, на сколько я захочу, и в его обществе я нашел убежище. Следующие два года я был при нем помощником или прислужником, но никак не спутником. Он и не думал делать меня своим учеником. Полагал, верно, что моя память уже слишком слаба для этого. Законника начинают учить с младых ногтей. Когда-то в заведении здесь были школы законников, но они почти все исчезли, и теперь знания передаются от отца к сыну, а также к дочерям, потому что и женщины бывают великими законниками.
Мне повезло, что я наткнулся на него. Каждый год он проводил всего несколько месяцев в лесном убежище. Остальное время он был странником, бродившим по стране. Но лесное убежище было важно для него, и в итоге он мог определить любую птицу по ее песне, прочесть следы оленя или волка, или выдры, или зайца, или белки, назвать каждый куст или траву и цветок, и знал целебные свойства каждого. Он был столь же целителем-травником, сколь и законником, и равно отправлял правосудие и врачевал тех, кого мы посещали. В своей лесной пустыне он был столь спокоен и мирен, что дикие звери словно забывали об опасности рядом с ним. Олень выходил на полянку перед нашей хижиной, чтобы принюхаться к костру, на котором варилась пища, и подбирал кашу с наших мисок, а робкий барсук неуклюже и безбоязненно терся у наших ног и стал нашим любимцем. Однако Эохайд не забывал, что они — всего лишь животные. Моя вторая зима, проведенная с ним, случилась суровая. Снег лежал на земле целую неделю — событие почти невероятное — и озера замерзли. В хижине был лютый холод, и мы чуть не умерли с голоду. Барсук спас нас — своим тушеным мясом.
— Пустыня — это то место, где возникли первые законы brithem, — сказал он как-то раз. А «природное право» было словосочетанием, которым он часто пользовался. — Это тяжкая ответственность — толковать Fenechas, законы свободных людей. Ложное суждение губит людей, а злые последствия переходят из поколения в поколение. Поэтому мне необходимо постоянно возвращаться к изначальному источнику, к ладу и тайнам природы. — Он улыбнулся своей полунеодобрительной улыбкой и продолжил, смеясь над собой же: — Насколько то было бы легче, когда бы я мог носить тяжелый железный воротник, как первые законники. Когда суждение их было неверно, воротник сжимался и придушивал их. Когда же они исправляли суждение, воротник отпускал.
— Но как же могли первые законники выносить ложное суждение? — спросил я. — Монахи говорили мне, что эти судьи, на самом деле тайные друиды, общаются со злыми духами и, кроме того, могут летать по воздуху и нечестиво пророчествовать. Так что первые законники должны бы уметь предвидеть будущее и знать, ошибаются ли они.
— Это верно, что в изначальные времена некоторые drui обучались предвидению и прорицанию, — ответил он. — Но те времена минули, и многое из того, что казалось предвидением, было на самом деле подсказано опытом. Смотри, наблюдая за животными в лесу, я могу предсказать погоду. Те, кто изучает ход звезд, знают, как они себя ведут. Зная же это, могут предсказать, к примеру, такие знамения, как затмение солнца или луны. Подобные предсказания производят впечатление на людей, которые не способны примечать или которые не понимают ценности накопленной мудрости. Шестьсот и тридцать лет — вот отрезок времени, которым пользуются наши звездознатцы для измерения кругового движения звезд по небу. Ты можешь представить себе, сколь могуча накопленная мудрость.
Странствия Эохайда определялись его собственным небесным календарем. В первый раз после моего появления он покинул лес незадолго до начала тринадцатого месяца того года. Тринадцатый месяц не имеет соответствия в календаре Белого Христа, но для тех, кто измеряет время убыванием и возрастанием луны, он, разумеется, существует, и приходит трижды или четырежды каждые десять лет. Эохайд называл его старшим месяцем. И вот, он предложил мне сопутствовать в его странствии. Предупредил, что дорога будет нелегкой, но его призывает долг перед союзом четырех туатов на далеком северо-западе. Люди того края с большим уважением относились к исконным путям и назвали свой край Кайрпре, по имени одного из величайших друидов, считавшегося сыном бога Огмы.
Путь и вправду оказался нелегкий, шесть дней ходьбы по местности, которая по мере приближения к нашей цели, известному кранногу, становилась все более и более унылой — вересковые пустоши и камни. Эохайд велел мне уложить в мою потасканную кожаную котомку смену одежды для себя, его белое одеяние и небольшой запас сушеных орехов и зерна. Сам Эохайд не нес ничего ценного, никаких знаков своего положения. Только маленький холщовый мешочек, висящий на плече, и острый серп, которым он расчищал место в подлеске, когда спал под открытым небом, либо срезал целебные травы, замеченные по пути. Пользительные растения, объяснил он, можно найти в любое время года, если знать, где искать. Иные лучше собирать по весне, когда они полны соков, иные — когда в поре цветения, летом, а кое-какие — когда корни их спят или когда они стоят с осенними плодами. В то наше странствие он собирал корни лопуха-чертополоха, из коего готовится настой для лечения кожных болезней и нарывов, и выкапывал кончиком своего серпа корни чего-то, что он назвал снадобьем от стригущего лишая. Он назвал это «кукушкиным цветом».
— Твоя сломанная рука, — заметил он однажды, — срослась бы гораздо быстрее, знай ты, как ее лечить.
— И что мне следовало делать?
— Найти корень, который называют «костоправным» или «костовязкой», он тут встречается нередко, растереть в кашицу и приложить к больному месту в виде припарки. От этого опухоль и боль проходят. Ту же кашицу разведи водой и пей от болезней желудка, а можно давать и детям от детского воспаления горла.
Эохайда как целителя радостно встречали в каждом селенье на нашем пути. Казалось, он мог сделать снадобье от любой хвори, даже от смертельной. Одного хворого, который кашлял так, словно хотел извергнуть из себя легкие, исцелил маслянистым настоем из плодов водяного укропа, а несчастного, страдавшего приступами буйства, успокоил вытяжкой некоего всеисцеляющего корня.
— Иное его название — валериана, — сказал мне Эохайд, приготовляя вонючее снадобье, — оно происходит от латинского vale — «быть здоровым». Но с ним нужно быть осторожным. Слишком большая доза — и человек уснет навсегда.
Я хотел было спросить у Эохайда, откуда он знает латынь, но тут нас прервали. Пришла рыдающая мать и сказала, что дитя ее задыхается от воспаления горла, и Эохайд отправил меня собирать ягоды боярышника, который мы видели неподалеку от дороги, дабы она сварила из них питье для младенца.
Обитатели деревушек и селений относились к Эохайду почтительно, почти с благоговением. Нужен кров — нам всегда предоставляли почетное место в доме вождя, и никто никогда не спрашивал, куда мы идем или что у нас за дело. Я спросил об этом Эохайда и еще о том, как он, безоружный, не спрося позволения ни у кого из людей туата, проходит по их земле, хотя для всякого чужака это вовсе не безопасно. Он же ответил, что законник имеет свои права. Он может ходить, где угодно, и уверен, что никто ему пути не заступит и не станет досаждать, даже разбойники. Эта неприкосновенность, пояснил он, исходит из веры, что вред, нанесенный законнику, чреват худшей бедой.
— Таково поверье, уходящее корнями в старые друидские времена, а христианские священнослужители, хотя и твердят, что друиды — отродья дьявола, это поверье обернули себе на пользу, явив недюжинную сообразительность. И теперь они говорят, что вред, нанесенный священнику, также чреват проклятием на голову злодею, да еще время от времени носят напоказ свои святые реликвии, дабы все уверовали в их неприкосновенность. Только знай, — добавил он, — коль скоро реликвия достаточно ценна, то ничто не удержит воров от кражи.
Тут я вспомнил о камнях, которые вытащил из переплета большой Библии и все еще носил при себе, но ничего не сказал.
Вожди четырех союзных туатов ждали Эохайда для решения накопившихся судебных дел. Видел я, как исландцы правят правосудие на своем Альтинге, и мне было интересно посмотреть, как же ирландцы справляют свои законы. Судебные дела выслушивались в зале совета краннога: Эохайд сидел на низком табурете, а по обе стороны от него сидели вожди. Они слушали, что имеют сказать истцы, потом вызывали ответчиков с их свидетельствами. Кто-то из вождей порой задавал вопрос или вставлял кое-какие подробности, но сам Эохайд говорил очень мало. Однако когда приходило время вынести решение, все собравшиеся ждали слова законника. Эохайд, как всегда, начал свою речь, сославшись на старые обычаи, относящиеся к подобным случаям. Он ссылался на « природное право », часто произнося слова и целые фразы на древнем языке, который мало кто из слушателей понимал. Но таково было уважение к исконному закону, что они вставали почтительно и ни разу не оспорили его решения. Эохайд редко приговаривал к заключению в темницу или телесному наказанию. В основном он приговаривал к возмещению. Когда он находил, что преступление действительно серьезно, то объяснял серьезность оного, после чего налагал достойную плату в возмещение содеянного.
Первые дела, выслушанные им, были совершенно обыденны. Люди жаловались на соседских лошадей и коров, вторгшихся на их пастбища, на свиней, которые попортили огородные гряды, и даже, был случай, на свору собак, которые, не будучи привязаны как следует, вошли в чей-то двор и загадили его своими испражнениями. Эохайд терпеливо выслушивал подробности и решал, кто виноват — владелец ли земли, потому что не слишком надежно оградил свою землю, или владелец скота, не уследивший за стадом. Потом он выносил свое решение. Хозяин свиней обязан был заплатить двойную цену, ибо животные не только пожрали овощи, но и перерыли землю своими рылами, а посему восстановить огород будет труднее. Человек, который жаловался на соседский скот, проиграл свое дело, ибо поставил изгородь не должной высоты и прочности, дабы воспрепятствовать коровам. В случае же с собаками Эохайд вынес решение в пользу истца. Он сказал, что хозяин собак должен убрать испражнения, а еще, в качестве возмещения, отдать масла и муки столько же, сколько было собачьих экскрементов удалено. Это решение было одобрено широкими улыбками присутствующих.
День шел, а случаи, выносимые на суд, становились все важнее. Было два дела о разводе. В первом женщина хотела по закону развестись с мужем на том основании, что он так растолстел, что стал немочен и бесполезен на супружеском ложе. Один только взгляд на тучность мужа сделал этот случай легко решаемым. Эохайд, кроме того, наградил женщину большей частью их совместной собственности на том основании, что этот толстяк был еще и ленив и явно внес малый вклад в доходы хозяйства. Второй случай был решен более тонко. Муж заявил, что жена опозорила его, заигрывая с соседом, а та в ответ заявила, что он поступил не лучше, судача со своими дружками о своих с ней постельных делах во всех подробностях. Чета эта все больше раззадоривалась, пока наконец Эохайд не прекратил свару, заявив, что ни одна сторона не виновна, но очевидно, что брак кончен. Он посоветовал им разойтись, взявши каждый то имущество, какое принес в дом с самого начала. Однако женщина должна сохранить за собою дом, ибо ей нужно растить детей.
— А как ты узнаешь, будут ли выполнены твои решения? — спросил я у Эохайда в тот вечер. — Здесь нет никого, кто мог бы заставить это сделать. Ты уйдешь отсюда, а кто обяжет виновную сторону исполнить то, что ты назначил?
— Все зависит от уважения, какое люди питают к исконному закону, — ответил он. — Я не могу обязать людей исполнить то, что я сказал. Но, заметь, я стараюсь вынести решение такое, какое приемлемо для обеих сторон. Моя задача восстановить равновесие в общине. Даже в случае жестокого смертоубийства я не стал бы предлагать смертный приговор. Казнь убийцы не вернет убитого к жизни. Гораздо разумнее, чтобы убийца и его родичи возместили ущерб семье покойного. Это заставит люди трижды подумать, прежде чем пойти на убийство, ибо они будут знать, что от этого худо будет их же родичам.
— А что если возмещение будет таким большим, что у родичей не найдется столько? — спросил я.
— Это есть часть истинного навыка законника, — отвечал он. — Мы обязаны знать цену чести каждого и цену каждого проступка, и как связана стоимость возмещения со множеством обстоятельств. Вот, к примеру, ri имеет большую цену чести, чем aithech, простолюдин. Посему, коль скоро ri нанесен ущерб, то и возмещение за оный должно быть выше. Но коль скоро виноват ri, тогда он должен платить большее возмещение, чем я назначил бы простолюдину.
Эохайд день за днем выслушивал дела, а народ все прибывал и прибывал к островку среди озера, и прибыло в конце концов столько, что большинству пришлось расположиться на озерных берегах. Довершила столпотворение скотина, которую пастухи и овчары пригнали с дальних пастбищ, готовясь к предстоящей зиме. Лишних животных забивали тут же, и все мясо, которое не шло на заготовку впрок, готовилось на открытом огне. Праздник все ширился, ибо люди ели досыта и пили без счету мед и пиво. Появилось несколько торговых палаток. Хотя сходбище это было гораздо меньше Альтинга, на котором я побывал в Исландии и где впервые встретился с поджигателями, меня поразило сходство. Но было и различие: в ирландцах, я чуял, росло некое скрытое возбуждение. Это был канун Самайна, Праздника мертвых.
В последний день суда многочисленная толпа собралась на насыпной дороге, ведущей на кранног. Многие несли охапки дров, и во всем чудилась диковинная смесь ликования и темных предчувствий. Эохайд вышел из ворот кран-нога, он был в белом распашном одеянии поверх обычной рубахи. В одной руке он держал длинный посох, в другой — свой маленький серп. За ним шли вожди союзных туатов. Эта маленькая процессия прошла по дороге и двинулась через поля, на которых толпился народ. Вдали стояла купа деревьев. Я обратил внимание на эти деревья раньше, ибо вся земля вокруг была расчищена под пашни, но эта купа оставлена нетронутой. То был девственный лес.
Я шел вслед за Эохайдом, а он вошел в лес, состоявший в основном из орешника. Посредине оказалось маленькое озерцо, вроде пруда. Позади нас люди разбрелись среди деревьев и складывали наземь свои ноши. Дюжина слуг союзных вождей принялась рубить подлесок на берегу озерца, расчищая место для Эохайда. Он стоял спокойно, держа в руке серп, и смотрел на приготовления. Потом, когда начало темнеть, он подошел к берегу. Вскоре стало так темно, что лишь с трудом можно было различать смутные фигуры среди более темных деревьев. Вся роща молчала, только иногда начинал плакать ребенок. Эохайд повернулся к озеру и начал возглашение. Он произносил слово за словом на языке, мне непонятном. Голос его то поднимался, то падал, словно он возглашал стихи, слова же его рождали однообразный унылый отзвук в окружающих деревах. Толпа стояла, затаив дыханье, и слушала. Вода в пруду была чернильно-черной, и время от времени легкий ветерок шевелил ее поверхность, искажая отраженный в ней диск луны. По небу плыли облака, и лунный лик то появлялся, то исчезал.
Спустя примерно полчаса Эохед замолчал и наклонился вперед. Белое одеяние позволяло четко видеть каждое его движение, и я заметил блеск серпа у него в правой руке. Он протянул руку и срезал пучок сухих водорослей на берегу. Еще мгновение, и — я не заметил, как он это сделал — мерцающий огонек заплясал в его руке, пучок загорелся. Разгораясь, огонь озарил белое одеяние и лицо Эохайда, и его глаза казались глубокими впадинами. Он подошел к груде ореховых сучьев и сунул в нее горящий трут. Сучья вспыхнули мгновенно. Через несколько мгновений костер разгорелся так мощно, что оранжевые языки, извиваясь, взвились выше головы. Огонь креп, и вожди туатов вышли вперед со своими охапками дров и бросили их в пламя. Сухое дерево вспыхнуло, затрещав, и искры полетели вверх в горячих воздушных потоках. Вскоре уже от костра изошел такой жар, что обжигал лицо, и я поднял руку, защищая глаза. В толпе раздался тихий одобрительный шепот, и я увидел, как по другую сторону костра от каждого клана вышло по человеку. Лицо каждого, озаренное ослепительным пламенем, было столь напряжено, что казалось, будто человек подхвачен взвивающимися языками огня. Иные подошли так близко, что мне показалось, что сейчас они вспыхнут. И они что-то метали в костер — я рассмотрел тряпичную куклу, детский башмак, горсть семян, спелое яблоко. То были жертвоприношения от тех, кто желал иметь детей и щедрый урожай в будущем году, или же благодарил за прошлые благодеяния. Костер прогорел быстро. Только что взметывалось высокое пламя, и вот уже оно съежилось и превратилось в мельтешение искр. И вот тогда-то каждый глава семьи сунул ветку в огонь. И как только ветка загоралась, они поворачивались и, собрав семьи, уходили, направляясь к своим домам и палаткам, и каждый нес огнистый свет. Они будут поддерживать этот свет всю ночь и воспользуются им, чтобы заново разжечь домашние очаги, которые загасили в ознаменование конца лета. Свет, который разносили по округе, являл собой зрелище замечательное — всплески брызжущего света во тьме. Чья-то рука коснулась моего плеча. Я оглянулся и узнал управителя вождя одного из туатов. Он кивком предложил мне следовать за ним, и мы пошли к кранногу. На полпути я остановился и обернулся, чтобы посмотреть на ореховую рощу. Я увидел мерцание углей и фигуру Эохайда в белом. Он стоял к нам спиной и смотрел на озеро. Обе руки его были воздеты к небу, и мне показалось, будто я увидел блестящую дугу его серпа, когда он бросил его в озеро.
То были таинства, в которые я не мог быть посвящен, и управляющий крепко ухватил меня за руку, дабы быть уверенным, что я не пойду обратно, к Эохайду. Зато он повел меня туда, где ждали его люди. Они были из самого дальнего союзного туата и поставили свою палатку поодаль от краннога. Вожатай привел меня в круг семьи, дабы отпраздновать удачное завершение обряда. В середине круга горел костер, запаленный от священного огня, а сами они сидели на земле, пили, ели и веселились. Меня приветствовали кивками и улыбками. Кто-то сунул мне в руку деревянную чашу с медом, еще кто-то протянул жареное ребрышко, и освободили мне место в круге, чтобы я сел и присоединился к пиршеству. Я обгладывал завитки баранины и оглядывал круг лиц. В первый раз я был выставлен напоказ обществу настоящих ирландцев, обычных людей с самых дальних окраин страны, в тот час, когда они меньше всего следили за собой. И я был гостем, а не пленником, не рабом, не послушником. Я наслаждался вместе с ними. И вдруг меня потряс удар — удар узнавания. Третьим от главы семьи в круге сидел Торвалль Охотник. Я знал, что этого не может быть. Последний раз я видел Торвалля, когда он уходил из нашего поселения в Винланде, разгневавшись на Карлсефни и Гудрид, и он уплыл на маленькой лодке с пятью спутниками вдоль берега на разведку. И больше мы о нем ничего не слышали, и тогда решили, что его убили скрелинги или он утонул. Впрочем, кто-то примолвил, что Тор никогда не позволит утонуть в море тому, кто столь стоек в своей вере в исконных богов.
Я уставился на духа. С тех пор, как одиннадцать лет назад в Гренландии я видел духа-двойника Гарди-надсмотрщика, мне не случалось встречать мертвеца, вернувшегося к живым. Торвалль казался старше, чем когда я видел его в последний раз. Бороду и волосы испестрила седина, лицо избороздили морщины, а крепкие плечи слегка согнулись от возраста. Но веко его левого глаза приопущено, как было всегда, и я видел отметину, оставленную медвежьими когтями, охотничий шрам, который произвел на меня такое впечатление в детстве, — только в морщинах и складках его постаревшего лица он стал не так заметен. Кожаная облегающая шапочка, натянутая на голову, прижимала волосы к ушам, и я не мог разглядеть, потерял ли он верхний кончик левого уха, как тот Торвалль, которого я знал. На нем была одежда ирландского воина — зашнурованные штаны и тяжелая куртка из овечьей кожи поверх рубахи грубого холста. На земле перед ним лежал дорогой и с виду тяжелый меч. Я, как мог, старался сохранять спокойствие. Я хорошо усвоил урок Снорри Годи: если что-то открылось твоему второму зрению, разумней сделать вид, что ничего необычного не происходит, пусть даже ты видишь то, что не видимо остальным. Я продолжал жевать мясо, время от времени взглядывая на Торвалля и задаваясь вопросом, узнает ли меня его дух. Потом я заметил, как человек, сидевший справа от Торвалля, повернулся к нему и что-то спросил. По коже у меня побежали мурашки. Не я один вижу призрак. Другие знают о его присутствии. Потом мне пришло в голову, что, может статься, я позволил разыграться своему воображению. Человек, сидящий по ту сторону костра, вовсе не Торвалль, а кто-то очень похожий на него.
Встав, я попятился, вышел из круга и обошел его, чтобы оказаться рядом с незнакомцем. Вблизи я еще больше уверился, что это действительно Торвалль. У него были те же большие руки с крупными костяшками, которые мне запомнились, а на шее ожерелье из медвежьих когтей. Это должен быть он. Но как могло случиться, что он сидит среди членов ирландского клана в одежде старого ирландского воина?
— Торвалль? — взволнованно окликнул я, став у него за правым плечом.
Он не откликнулся.
— Торвалль! — повторил я погромче, и на этот раз он обернулся и вопросительно посмотрел на меня.
У него были те же бледно-голубые глаза, какими, я помню, он смотрел на меня в конюшне в те давнишние годы, когда впервые мне устроили допрос о моем втором видении. Но в глазах, смотревших на меня, не было узнавания.
— Торвалль, — сказал я в третий раз, а потом уже по-норвежски: — Торвалль, ты меня не узнаешь? Это я, сын Лейва из Браттахлида, из Гренландии.
Торвалль все так же смотрел на меня, без всякого выражения, только слегка смущенно нахмурился. Он не понял ни слова из того, что я сказал. Люди уже заметили мое поведение и с любопытством посматривали на меня. Я начал терять терпение.
— Торвалль!
Мой голос замер от смущения. Человек хмыкнул и отвернулся к огню, больше не обращая на меня внимания.
Я прокрался обратно на свое место, совершенно обескураженный. К счастью, волна пиршества нарастала, и мое странное поведение было забыто в общем веселье. Я продолжал посматривать на Торвалля, или кем бы он там ни был, стараясь заглушить смущение.
— Кто этот человек вон там, перед которым на земле лежит большой меч? — спросил я у своего соседа.
Он тоже посмотрел на человека со шрамом на лице.
— Это Ардал, воин ри, хотя теперь он не слишком занят, с тех пор, как мы заключили союз с другими туатами, — ответил он. — Да и все равно. Староват он стал, чтобы биться в поединках.
Я вспомнил предостережение Эохайда — не стоит задавать слишком много вопросов, и решил, что лучше будет подождать до завтра и расспросить о таинственном члене клана самого законника.
— Воинри? — переспросил Эохайд утром. — Это древний титул, теперь он редко употребляется. Обычно это лучший воин в туате, главный телохранитель ри. Кроме того, он представляет ри, когда случается спор между двумя туатами, который можно решить единоборством двух избранных воинов. Зачем тебе это знать?
— Вчера вечером я видел человека, которого, как мне кажется, я знавал очень давно, когда жил в северных землях. Мне сказали, что его зовут Ардал и что он есть — или был — воин короля. Но я уверен, что это кто-то другой. Однако же этого не может быть.
— Не могу сказать, что знаю его. Как ты сказал, с кем он был? — спросил Эохайд.
— Он сидел среди людей, которые пришли из самого дальнего туата, того, что на берегу.
— Это, должно быть, Уа Каннанайн. — Мы с Эохайдом стояли в медовой палате краннога, ожидая, когда можно будет сказать должные слова прощания королю. Эохайд обратился к управляющему короля. — Ты знаешь человека по имени Ар дал?
¦ — Только наслышан о его славе, — ответил тот. — Человек он весьма немногословный. И не удивительно. Он был едва жив, когда его выбросило на берег, и полагали, что он уже никогда не очнется. Но в доме короля его выходили, он поправился и стал там слугой. Потом оказалось, что он владеет оружием столь искусно, что в конце концов он стал воином короля. Это настоящая удача для того, кто был fuidircinad оmuir.
Я никогда раньше не слышал этой фразы. Fuidir — это человек, полусвободный или выкупленный, a cinad оmuir — это «преступление моря». Я хотел было спросить управляющего, что он имеет в виду, когда тот добавил:
— Если желаешь повидаться с Ардалом, тебе придется подождать до будущего года. Сегодня рано утром большая часть Уа Каннанайн отправились в обратный путь, в свой туат.
Эохайд взглянул на меня.
— Почему ты думаешь, что знал этого Ардала раньше?
— Он и его друг, кузнец по имени Тюркир, были моими первыми наставниками в исконной вере, — ответил я, — но я полагал, что он умер.
— Он вполне мог умереть, — заметил Эохайд. — Сейчас время Самайна, когда завеса между живыми и мертвыми истончается, и те, кто уже не с нами, легко могут пройти через эту завесу. То, что ты видел, мог быть твой друг, который ненадолго вернулся в этот мир.
— Однако управляющий сказал, что он живет в этой стране уже несколько лет, а не только в это время года.
— Тогда, может быть, ты вообразил своего друга в виде этого Ардала. Это вроде бы подходящее имя для воина ри. Оно означает «медвежья храбрость».
Берсерк, подумал я — или его нарекли так по ожерелью из медвежьих когтей? И эта мысль отвлекла меня от вопроса, что имел в виду управляющий, произнеся слова fuidircinad оmuir.
Я так и не разрешил тайну Ардала. По дороге на следующее празднование Самайна я заболел. У меня разыгралась лихорадка с ознобом, которую, верно, я заработал, слишком долго просидев в сырости в лесном убежище Эохайда в то необычайно, даже по ирландским меркам, сырое лето. Эохайд оставил меня на попечение в странноприимном доме, жена содержателя которого выхаживала меня по оставленной Эохайдом прописи — давая мне сельдерей, один сельдерей, как в сыром виде, так и в отваре. Лечение помогло, но надолго вызвало у меня отвращение к этому волокнистому овощу.
Мне шел девятнадцатый год, и жизнь в обществе живущего в лесу законника не предоставляла мне возможности для общения с другим полом. Великое мое горе, Орлайт, оставило во мне шрам, и я часто думал, что с нею сталось. Чувство вины за то, что произошло, заставляло меня вопрошать себя, сумею ли я когда-либо иметь отношения с женщиной, а отношение Эохайда к женщинам только усугубляло мое смятение.
Эохайд считал, что женщинам свойственны их собственные особые законы. Однажды две женщины предстали перед ним по тяжбе после того, как одна пырнула другую кухонным ножом, нанеся глубокую рану. Обе они были женами второстепенного короля, который осуществил свое право иметь не одну жену. Когда обе женщины предстали перед Эохайдом, было засвидетельствовано, что раненая была первой женой и что она начала драку. Она напала на новую жену через несколько дней после того, как ее муж женился вторично.
— Через сколько дней? — спокойно спросил Эохайд.
— Через два после того, как новая и более молодая жена вошла в дом, — последовал ответ.
— В таком случае вина делится поровну, — объявил законник. — Обычай говорит, что первая жена имеет право нанести ранение новой, если оно не смертельно и нанесено в первые три дня. Равно вторая жена имеет право отомстить, но она должна ограничиться нанесением ран ногтями, вырыванием волос или словесным поношением.
Словесное поношение по исконным законам считалось столь же серьезным преступлением, как и нападение с оружием из металла или дерева.
— Слово, — сказал мне однажды Эохайд, — может быть смертоносным. Язык бывает острее самого острого клинка. Умным, ранящим прозвищем можно причинить больше вреда врагу, чем если сжечь его дом и погубить урожай. — Потом он привел целый набор поносных словес, начиная с колдовских, произнесенных тайком, до нещадно осмеивающих, и завершил ругательствами и оскорблениями, которые сами собой вылетают в ссоре. Каждое и всякое такое слово имеет свою цену, когда дело доходит до суда.
— Может статься, монахи втолковывали тебе, что друиды пользуются колдовством и проклятиями, — сказал он по другому поводу, — но они спутали это с силой языка. Друид, который стремится стать filiollam, владыкой слов, стремится к высочайшему и наитруднейшему постижению ради того, чтобы использовать слова для хвалы и поэзии, иронии и насмешки.
То был день, когда он поведал мне о своей монашеской жизни. Вернувшись из похода, мы сидели на бревне перед его лесной хижиной — ловили сетью рыбу в ручье, — как вдруг черный дрозд во все горло пропел свою песнь где-то в кустах. Эохайд откинулся назад, закрыл на мгновение глаза, слушая голос дрозда, а потом произнес стихи:
Мою келью среди чащи чаще посещает Бог, справа — ясень, орех — слева, третье древо — мой порог.
Хоть мала, но и обширна — мирно жизнь в лесу течет, ветки заменяют крышу, слышу — черный дрозд поет.
Он замолчал, открыл глаза и посмотрел на меня.
— Знаешь, кто сочинил эти строчки? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — Это твои?
— Хотелось бы мне, чтобы это было так, — сказал он. — Их прочел мне один христианский отшельник в своей пустыни. А жил он здесь, на этом самом месте, когда я впервые пришел в эти леса. В его-то келье мы и живем теперь. Он был уже стар, когда я нашел его, стар, но жил в мире с собой и с миром. Он спасался здесь столько, сколько помнил себя, и знал, что его время скоро кончится. Я видел его дважды — вернулся года через два проведать, как он поживает, и принес ему съестных припасов. Он поблагодарил меня и наградил стихами. Когда я пришел в следующий раз, он был мертв. Я нашел его тело и похоронил так, как ему хотелось бы. Однако стихи эти все время звучали у меня в голове, и я решил, что мне следует пойти в монастырь, в котором он проходил послушание, побывать в местах, где учат силе слов, подобных этим.
Эохед вступил в монастырь как послушник и за несколько месяцев стал лучшим учеником. Никто не подозревал, что в прошлом он — brithem. Он полностью выбрил голову, избавившись от своей необычной тонзуры и сказав монахам, что болел стригущим лишаем. Книжное образование — с его невероятно наторелой памятью — легко давалось ему, и он поглощал писания ранних христианских авторов одно за другим.
— Иероним, Киприан, Ориген и Григорий Великий… то были люди острой мысли, — сказал он. — Их познания и убеждения произвели на меня впечатление глубокое. И все же я пришел к выводу, что многое из того, что они написали, суть перепевы гораздо более древних истин, тех, которым я уже был научен. Так что в конце концов я предпочел идти исконными путями и покинул монастырь. Однако же я понял, по крайней мере, почему христианство так легко завладело нашим народом.
— Почему же? — спросил я.
— Священники и монахи умно строят на хорошо положенном основании, — ответил он. — Самайн, наш Праздник мертвых, стал кануном их Дня Всех Святых; Белтейн, который для нас есть пробуждение жизни и празднуется с новым огнем, превратился в Пасху с зажиганием пасхального огня; наша дивная Бригид, которой я особенно привержен, ибо от нее исходят врачевание, поэзия и познание, обернулась христианской святой. Перечислять можно долго. Я порою задаюсь вопросом, не значит ли это, что исконная вера по сути процветает, скрывшись под поверхностью, и я мог бы оставаться монахом и при этом поклоняться богам в ином обличье.
— А в монастыре кто-нибудь спрашивал об отшельнике, жившем здесь? В конце концов он же был одним из монастырских.
— Я уже говорил тебя, монахи бывают довольно суровы с людьми, которые не разделяют их образ жизни. Для таких нашли они прозвище. Они Называют их SuibhneGeilt, по имени безумного Суибне, который сошел с ума, будучи проклят христианским священником. И до конца дней своих жил среди деревьев, сочинял стихи, а убил его какой-то свинопас. Что же, такова сила слов, что у меня есть подозрение: стихи Безумного Суибне будут помнить куда дольше, чем тех, кто смеялся над ним.
Эохайд накануне нашего с ним третьего Самайна сообщил, что в этом году отправится не на северо-запад, а на восток, на место погребения Тлахтги, дочери известного друида Мог Руйта. Сама из лучших друидов, Тлахтги славилась тонкостью своих суждений, и по заведенному обычаю законники, знатоки судебного дела, собирались у ее могилы раз в пять лет, чтобы обсудить наиболее сложные случаи, о которых они слышали со времени последней встречи, и договориться о решении подобных на будущее. Курган Тлахтги находится всего в полудне пути от престола верховного короля в Таре, и именно туда верховный король Ирландии прибывает праздновать Самайн.
— Это одно из величайших собраний в стране, — сказал мне Эохед. — Так что, пожалуй, Адамнану Робкому лучше бы послушаться совета — держаться в тени. Кроме того, у тебя будет возможность выяснить, не стоит ли тебе назваться Диармайдом.
Это была его старая шутка. С обычной для него наблюдательностью он заметил, как я посматриваю на молодых женщин, когда мы приходим в селенья. Диармайд же, по преданию, имел на лбу «любовное пятно», метку от некоей таинственной девы, и оная метка заставляла женщин сразу же влюбляться в этого красавца.
Зрелище великого сходбища у подножия кургана Тлахтги превзошло все мои ожидания. Суета и пестрота толп ирландцев, прибывших на празднество верховного короля, неописуемы. Собралось их многие тысячи, и они прибывали кланами, и каждый вождь старался перещеголять равных ему. Даже слуги с важным видом расхаживали среди народа, растопырив напоказ пальцы в дорогих перстнях, хвастая каменьями и фибулами, полученными в награду от вождей. На время празднеств оружие с длинными клинками и рукоятями положено было оставлять в стороне, однако кинжалы разрешались, и их носили, бахвалясь искусной ковкой и украшениями. Выставляли напоказ лошадей и собак, и даже прокатывались, грохоча и раскачиваясь, колесницы, влекомые упряжками косматых боевых лошадок; колеса этих ста-родавних повозок были ярко раскрашены. Везде, где есть ирландцы, там лошадей и собак не счесть, а стало быть, и гонок, и состязаний, и всяких игр. Когда мы с Эохайдом явились туда, широкий круг для бегов уже был обозначен столбами, вбитыми в землю, — там ежедневно с утра и после полудня толпился народ, наблюдая за состязаниями.
Порой двое оспаривали первенство на своих лошадях. Чаще же то были общие соревнования, в которых победителю вручалась награда, и раздавался дикий топот множества копыт, взмыленные лошади летели по кругу, подгоняемые криками толпы и хлыстами наездников, обычно самых тощих молодых парней. А еще на второй день моего пребывания у кургана Тлахтги я столкнулся с событием, которое мне, чужаку, показалось потешным побоищем. Два отряда диких с виду мужчин молотили друг друга и лупили по чему попало плоскими дубинками. Время от времени кто-то, обливаясь кровью, падал наземь, получив по голове, и казалось, что бьются они с необузданной злобой. Однако же все это делалось ради маленького твердого шара, который каждая сторона пыталась протолкнуть на половину противника, а потом вогнать в открытые ворота. А по голове попадало случайно — или якобы случайно. Я увлекся этим зрелищем, а все потому, что я уже видел подобную игру — хотя и не столь необузданную и жаркую, — так играли дети в Исландии, а один раз и я с ними.
И вот, стоя у края игрового поля, я внимательно следил за игрой, пытаясь понять, чем она отличается от ее исландской родственницы, как вдруг сам получил сильнейший удар по затылку. Должно быть, удар был много сильнее тех, что сыпались на поле, потому что в глазах у меня все потемнело.
И очнулся я от знакомого ощущения, что я лежу на земле со связанными запястьями. На этот раз боль была не такой сильной, как после битвы при Клонтарфе, потому что узами служили кожаные ремни, а не железо. Другое же различие оказалось нешуточным. Открыв глаза, я сразу же узнал захватчика: я увидел лицо казначея монастыря святого Киарана.
И брат Марианнус смотрел на меня с выражением, в котором отвращение равнялось удовлетворению.
— Почему это ты решил, что сможешь сбежать? — спросил он.
Я потряс головой, как пьяный. Голова болела страшно, и я чувствовал, как наливается синяк на том месте, по которому меня кто-то чем-то ударил. Может быть, то была игровая клюка? Однако тяжелый епископский посох тоже сгодился бы. Потом я вспомнил об Эохайде. Пока я смотрел на игры ирландцев, он отправился на поиски других законников и, верно, не знает, что со мной приключилось. У него важные дела, и даже если я не покажусь, он, пожалуй, решит, что я отправился на поиски хмельного или развлечений с женщиной. Свой плащ и дорожную котомку я оставил в хижине, где мы поселились, но все равно он может решить даже, что я воспользовался возможность навсегда покинуть его общество.
— Теперь ты узнаешь, что кража церковного имущества — это и грех, и преступление, — мрачно говорил казначей. — Едва ли тебя пугают последствия греха, но последствия преступления должны произвести большее впечатление на столь низменного человека.
Мы были в палатке, и двое монастырских слуг стояли надо мной. И я стал размышлять, кто же из них двоих мог бы оглоушить меня. У того, что помоложе, был незамутненный взгляд мелкой сошки — он без вопросов сделает все, что ему скажут, а вот слуга постарше, судя по всему, прямо-таки наслаждается, созерцая меня в столь сложном положении.
— Мои люди отведут тебя обратно в монастырь, где тебя будут судить и ты получишь по заслугам. Тебя отправят завтра, — продолжал брат Марианнус. — Полагаю, ты уже распорядился краденым имуществом, так что жди сугубой кары. Ты согласен, настоятель?
Я повернул голову, чтобы увидеть, кто еще находится в палатке, а там, заложив руки за спину и глядя за откинутый полог, словно он не желал быть причастным к столь грязным делам, как кражи или бегство от монастырского устава, стоял сам аббат Эйдан. В голове у меня, когда я его увидел, мелькнуло нечто такое, что Эохайд однажды пытался втолковать мне о христианских законах. Настоятели монастырей, говорил он, создают уставы и правила по большей части ради извлечения доходов из своих владений. Они весьма разумно воспользовались буквой исконного закона, по которому за всякое нарушение нарушитель должен заплатить пеню. Так что их сапа, как они называют свои законы, действительны только на земле, находящейся под их властью. За пределами же оной, сказал Эохайд, применяются не законы монастыря, но законы короля.
— Я требую исполнения моего права предстать перед королевским судьей, — сказал я. — — Здесь, в Тлахтги, я не подпадаю под сапа монастыря святого Киарана. Я вне юрисдикции монастыря. Больше того, я нахожусь под защитой королевского закона, ибо я чужеземец, что вам известно из расспросов, коим меня подвергли, принимая в общину святого Киарана.
Брат Марианнус зло глянул на меня.
— Кто это научил тебя всяким законам, дерзкий щенок… — начал он.
— Нет, он прав, — вмешался в разговор аббат Эйдан. — По закону он имеет право на разбирательство перед королевским судьей, хотя это не скажется на приговоре.
Во мне слабо шевельнулось удовлетворение. Я судил об аббате верно. Он столь привержен обычаям и соблюдению правил, что мне удалось избежать участи быть возвращенным в монастырь святого Киарана, где до меня наверняка доберется брат Кайннех, который, это я знал, был моим истинным врагом.
— Выведите его да скрутите покрепче, по рукам, по ногам, чтобы он точно не сбежал во второй раз, — приказал аббат Эйдан, а потом добавил, обратившись к казначею: — Брат Марианнус, я был бы тебе весьма обязан, когда бы отправился ты в королевское присутствие и узнал бы, можно ли рассмотреть поскорее дело Торгильса или Тургиса, известного также как Тангбранд, по обвинению в краже монастырского имущества.
И вот, в исходе следующего дня, я вновь присутствую при судебном разбирательстве. Однако на этот раз не сторонним наблюдателем. Обвиняемым. Суд происходил в медовом зале местного ri, в помещении скромных размеров, которое едва могло вместить сотню зрителей, но в тот день оно было далеко не заполненным. Разумеется, самого верховного короля там не было. Его представлял его судья, человек на вид скучливый, уже стареющий, с лоснящимся круглым лицом, вислыми усами и большими карими глазами. Мне он напомнил усталого тюленя. Он никак не думал, что в столь поздний час придется вершить еще один суд, и хотел поскорее покончить с этим делом. Меня вытолкнули в середину зала и поставили лицом к судье. Он сидел за простым деревянным столом, по правую руку от него сидел писец, священник, который делал пометки на восковой табличке. Вслед за писцом крылом расположилось около дюжины человек, иные сидели, иные стояли. То были явно клирики, хотя я не мог сказать, кем они там почитались, советниками ли, присутственными ли, обвинителями или просто зеваками. С другой же стороны и в меньшем числе располагались законники. Среди них, к огромному облегчению, я увидел Эохайда. Он стоял позади всех и ничем не выказывал, что знает меня.
Дело шло быстро. Казначей перечислил обвинения против меня, как я вступил в монастырь, как я предал их доверие и щедрость, как я исчез однажды ночью, а на другой день нашли библиотеку взломанной, и несколько священных и драгоценных украшений с переплета Библии оказались вынуты из оправ. А до того пропало несколько страниц из важного манускрипта, и есть подозрения, что я повинен также и в этом.
— Было ли обнаружено что-либо из украденного? — спросил без особого интереса судья.
— Нет, ничего. Преступник исчез бесследно, хотя мы искали его повсюду и весьма тщательно. Только вчера, по прошествии двух лет, его увидел здесь на празднестве один из наших и узнал.
— Какого наказания вы требуете? — спросил судья.
— Справедливой кары — кары за сугубую кражу. Смертного приговора.
— А не хотел бы ты подумать о третейском суде и выплате возмещения, если это можно?
Вопрос прозвучал слева от судьи, от одного из законников. Вопрос был направлен казначею, и я заметил, как христиане зашевелились, насторожившись. Их враждебность была очевидна.
— Нет, — ответил казначей твердо. — Как мог бы этот злодей выплатить возмещение? У него нет семьи, которая могла бы поручиться за него, он чужеземец, и он явно нищий. За всю свою жизнь он не смог бы оплатить ущерб, который нанес монастырю.
— Коль скоро он нищ, не будет ли лучшим простить бедняку преступление? Разве не вы учите прощать грехи?
Казначей, насупившись, глянул на законника.
— Священное Писание учит, что тот, кто прощает преступление, сам является преступником, — возразил он.
Я увидел, как церковники по правую руку от судьи закивали в знак согласия. Они были очень довольны ответом казначея. Мне же не было задано ни единого вопроса. На меня вообще почти не смотрели. И я знал, почему. Слово беглого послушника ничего не стоило по сравнению со словом старшего монаха, особенно если тот в чине казначея. И по законам церкви, и по обычаю законников, ценность свидетельских показаний зависит от положения человека, поэтому, что бы я ни сказал, не имело значения. Коли казначей заявил, что я преступник, стало быть, мне бесполезно отрицать это. Вступиться за меня мог только человек такого же или более высокого положения, чем казначей, а там не было никого, кто захотел бы защитить меня. Я с самого начала знал, что суть не в том, виновен ли я или невиновен, а в том, какой мне вынесут приговор.
— Я считаю преступника повинным в краже церковного имущества, — заявил судья без малейшего колебания, — и приказываю предать его наказанию, какого требуют истец.
Он уже приподнялся со своего стула, ему явно не терпелось закрыть на сегодня разбирательства и пойти поужинать.
— По поводу закона… — спокойно вмешался чей-то голос.
Голос Эохайда я мог бы узнать где и когда угодно. Он обращался прямо к судье и, как и все остальные, совершенно не обращал на меня внимания. Судья скривился, выразив тем свое отчаяние, и снова сел, чтобы выслушать Эохайда.
— Истец заявил, что обвиняемый — чужеземец и что у него нет семьи или родичей в этой стране, и поэтому у него нет возможности возместить или вернуть утраченное. То же вполне применимо к приговору суда, а именно: всякий человек без семьи или родичей, которые могли бы руководить им или наставить в том, что хорошо и что плохо, должен — по этим обстоятельствам — быть рассматриваем как совершивший свое преступление по причине природной неполноценности. В этом случае преступление есть cinad оmuir и должно быть наказано соответственно.
Я совершенно не понял, о чем говорит Эохайд.
Но брат Марианнус явно знал, что задумал законник, потому казначей и насторожился.
— Молодого человека сочли виновным в сугубом уголовном преступлении. Он совершил преступление против монастыря святого Киарана, и у монастыря есть право вынести соответствующий приговор, — сказал он.
— Если пострадавшей стороной является монастырь, — спокойно возразил Эохайд, — тогда наказание должно быть вынесено согласно монашескому обычаю, не так ли? А что всего более соответствует этому, как не суд божий? Дайте же вашему богу решить судьбу этого юноши. Разве не так ваши святые доказывали свою веру?
Казначей был явно раздражен. Последовало короткое молчание — он искал, что возразить, но тут вдруг вмешался судья. Затянувшийся спор наскучил ему.
— Суд утверждает: преступник совершил cinad оmuir, — — заявил он. — Его следует отвести на ближайший берег, и приговор должен быть приведен в исполнение.
Я решил, что меня утопят, как паршивую собаку, привязав на шею камень. Однако на другой день, когда меня привели на берег, я увидел, что лодка, лежащая на галечнике, столь мала, что мы оба, я и тот, кто должен выбросить меня за борт, никак не смогли бы в ней поместиться. Крошечное суденышко, немногим больше большой корзины — основа из легких ивовых прутьев, связанных ремнями, обтянутая сыромятной кожей. Лодка, если такую скорлупку можно назвать лодкой, к тому же была в плачевном состоянии. Швы местами разошлись, а связующие ремни ослабли так, что борта поверху отвисли. Видно, хозяин бросил ее на берегу как совершенно уже непригодную для выхода в море, и, подумал я, именно по этой причине ее и выбрали.
— Дождемся ветра, — сказал старший из двух монастырских слуг, сопровождавших меня. — Местные говорят, он здесь подымается к вечеру и тогда уж дует несколько часов кряду. Этого хватит, чтобы отправить тебя в твой последний путь.
Он говорил это, смакуя каждое слово. По дороге к берегу, занявшей полдня, он не упустил ни единой возможности досадить мне — то и дело подставлял мне подножку, а потом, когда я пытался встать, с великой злобой дергал за поводок, на котором вел. Аббат Эйдан с казначеем решили не терять зря времени, не пошли к морю, чтобы проследить за исполнением приговора, но послали слуг. А еще там был меньшой помощник королевского судьи, обязанный доложить о приведении приговора в исполнение. Кроме этих троих, присутствовали любопытные зеваки, в основном дети и старики из местных рыбаков. Один же старик все время перекладывал из одной скрюченной руки в другую горстку монет, и губы у него шевелились, когда он вновь и вновь их пересчитывал. Я решил, что он и есть прежний владелец обветшавшей лодки, которая, как и я, была обречена на погибель.
— Ты из селенья, что рядом с монастырем святого Киарана? — спросил я у старшего слуги.
— А тебе-то что? — хмуро буркнул тот.
— Я подумал, может, ты знаешь Бладнаха-кожевника.
— Ну и что? Если ты думаешь, что он явится сюда каким-то святым чудом и залатает твою лодку, прежде чем ты в нее сядешь, значит, ты блаженнее Майл-Дуина, который отправился на Блаженные острова. Чтобы оказаться здесь так скоро, да еще не имея ног, Бладнаху и вправду понадобилось бы чудо. — И он желчно рассмеялся. — И то сказать, в жизни он претерпел достаточно, а тут еще и дочь потерял.
— Что ты говоришь? Как это — потерял дочь? Он глянул на меня с истинно лютой ненавистью.
— Уж не думаешь ли ты, что твои шашни с Орлайт остались не замеченными соседями? Орлайт понесла от тебя, и все у нее пошло как-то не так. В конце концов отправилась в монастырь на лечение, только в лазарете ей не смогли помочь.
Вот и померли и она, и младенец. Брат Кайннех сказал, что помочь ей было невозможно.
От его слов мне стало совсем тошно. Теперь я понял, отчего он был так зол на меня. Сказать ему, что ребенок никак не мог быть от меня? Какой в том был бы прок?
— Мне очень жаль, — только и сказал я.
— А будет еще жальче, когда ветер переменится. Надеюсь, будешь ты подыхать в море так долго, что пожалеешь, что тебя не утопили сразу; а коль эта развалина донесет тебя до какого берега и ты станешь fuidir, так попался бы ты в руки дикарей, чтобы жизнь твоя стала хуже смерти, — прошипел он и ударом ноги подсек меня, так что я со всего маху тяжко рухнул на гальку.
Теперь я понял, кем был Ардал, которого назвали fuidircinad оmuir. Он был изгоем, найденным в лодке без управления, которую вынесло на берег. Нашедшие его решили, что он преступник, которого покарали таким способом. И коль скоро такой человек возвращается все же на сушу, то всякий нашедший его обращает его в свою собственность, может убить, а может сделать рабом. Вот что оно означает, это fuidircinad оmuir — обломок человека, вынесенного на берег волнами и обреченного на жизнь невольника.
Как было предсказано, ветер переменился вскоре после полудня и задул с запада, с берега. Двое монастырских слуг встали и, легко подняв лодчонку, спустили ее на воду. Один удерживал лодку, другой вернулся за мной и, с силой пнув меня под ребра, велел идти к воде и сесть в лодку. Маленькая кожаная лодка опасно накренилась и закружилась на месте, когда я забрался в нее, и вода сразу стала сочиться сквозь кожаную обшивку. Не успел я оглянуться, а в лодку уже набралось на несколько дюймов воды. Старший слуга, чье имя, как я понял, было Джарлат, нагнулся и разрезал кожаные узы на моих запястья и протянул мне одно весло.
— Да не будет Бог к тебе милосердней, чем к Орлайт, — сказал он. — Я же так толкну твою лодку, что, надеюсь, она унесет тебя прямо в ад. Догрести до суши против ветра ты никак не сможешь, а через пару часов ветер подымет волну, и будет она такою, что вполне может залить твой корабль, если еще прежде не опрокинет. Думай об этом и мучайся!
Он уже был готов толкнуть лодку на глубокую воду, как раздался голос:
— Погоди!
То был судейский, человек, которого отправили проследить за исполнением наказания. По воде он подошел к лодке, в которой, покачиваясь на волнах, сидел я.
— Закон гласит: одно весло и парус, и никакого руля, дабы казнимый не мог грести к берегу, но зависел лишь от стихии, какую пошлет Бог. Однако ему же полагается один мешок с пропитанием… вот…
Он протянул мне сильно поношенную кожаную котомку, полную жидкой каши из крупы и орехов, смешанных с водой. Я узнал излюбленную снедь Эохайда, которую он именовал bruigucaille, лесным гостинцем. Узнал я и кожаную котомку. Ту самую, с которой ушел из монастыря, когда бежал из обители святого Киарана. Старая, грязная, потрепанная, многажды латанная, но еще крепкая, ибо кожа на нее пошла достаточно толстая и прочная, чтобы удерживать швы. Я прижал сумку к себе, а Джарлат с товарищем начали толкать хрупкую, как яичная скорлупа, лодку на глубокое место. Мои пальцы скользнули вниз по толстым швам сумки и нащупали что-то твердое. То были камни, украденные мной в обители. Время, проведенное мной в мастерской Бладнаха, когда он починял книжную суму слепым стежком, не прошло даром. Я научился резать и пришивать кожу так чисто, что и моих стежков не было видно, вот в такую-то пазуху я и спрятал свою добычу. Теперь, слишком поздно, я понял, что Эохайд знал и об этой моей заначке.
Джарлат решил сделать все для того, чтобы я никогда больше не ступил на сушу, и все еще брел по воде, когда его товарищ уже повернул вспять, брел, пока не вошел в воду по грудь, и волны покрупнее стали грозить захлестнуть его с головой. В последний раз он толкнул лодку, и я поплыл по воле волн, и ветер быстро понес меня в открытое море. Все еще сжимая котомку, я соскользнул вниз и сел на днище лодки для большей остойчивости. Оборачиваться не было смысла, ибо того, кто помог мне, там не могло быть. Не вмешайся Эохайд в королевском суде, я кончил бы так же, как тот несчастный овчар, вздернутый на виселице у ворот монастыря святого Киарана. И мне хотелось дожить до того часа, когда я смогу высказать благодарность Эохайду за все, что он сделал для меня, начиная с того утра, когда мы впервые встретились, и он стоял, молча глядя, как я пью воду из лесного ручья. Но, наверное, я не нашел бы нужных слов. Эохайд остался для меня загадкой. Я так и не проник в его скрытые мысли, не узнал, почему он решил стать законником, что поддерживало его на этом, налагающем такую ответственность пути. Он хранил себя про себя. Его боги отличались от моих, и он никогда не говорил о них, хотя я знал, что боги его сложны и издревни. Постижение их тайн дало ему мудрость и сметку и редкостное умение проникать в человеческую природу. Будь он сторонником исконных путей, я бы принял его за второго Одина, но без темной, жестокой стороны. Я молча выразил ему свое почтение, плывя по морю, и понял, что если и есть человек, которому я хотел бы подражать в жизни, то это Эохайд.
Поначалу я сидел, отчаянно вцепившись в борта лодчонки, которая бешено раскачивалась и крутилась на волнах, то скользя, то повисая на гребне так, что, казалось, сейчас опрокинется и выбросит меня в море. Каждое ее движение заставляло меня перекатываться по днищу в попытке уравновесить внезапный крен. Но вскоре я обнаружил, что лучше расслабиться и просто лежать, позволив лодчонке самой качаться и свободно плыть по волнам. По-настоящему меня пугала необходимость постоянно вычерпывать воду. Она сочилась сквозь прорехи и трещины в коже и переливалась через борт с каждой набежавшей волной. Если что-нибудь не придумать, лодка переполнится и пойдет ко дну. Тогда, наскоро проглотив всю кашу, я воспользовался опустевшей котомкой как черпаком, то и дело выливая воду с днища обратно в море. Именно это занятие, повторяемое вновь, и вновь, и вновь, отвлекло меня от страха перевернуться и утонуть. Вычерпывая, я думал о моем товарище fuidircinad оmuir — Ардале, таинственном члене клана, которого нашли на западном берегу. Чем больше я думал об Ардале, о его невероятном сходстве с Торваллем Охотником, тем больше убеждался, что это он и есть. Коль скоро так, сказал я себе, старательно выливая в море очередную котомку воды, стало быть, Торвалль переплыл через океан из Винланда в простой лодке, а на такой путь должно было уйти много недель ходу по ветру и течению. Это ужасное испытание, очевидно, расстроило его память, и он напрочь забыл, кто он такой, и не мог узнать меня, однако же он выжил. А если Торвалль смог выжить в такой страсти, стало быть, смогу и я.
Невозможно было сказать, когда закатилось солнце. С неба, затянутого облаками, свет просто исчез, и я уже не мог различить полоску далекого берега за кормой. Мой мир уменьшился до размеров близлежащего круга темной, беспокойной воды, на краю которого то и дело вырастали белые гребни волн. Я черпал и черпал воду, руки у меня болели, скудная одежда промокла до нитки, меня уже одолевала жажда, и я слизывал брызги, бившие мне в лицо. Наверное, была почти полночь, когда облачный покров разорвался и появились первые звезды. К тому времени я так устал, что даже не сразу заметил, как стихли волны. Они уже не так часто бились о борт. Я отложил котомку и дал себе роздых, пока вода на днище не поднялась настолько, что мне снова пришлось взяться за работу.
Во время этих перерывов, отдыхая, я мысленно возвращался к зловещим темным совпадениям, сопровождавшим меня в моей жизни. С того дня, когда моя мать отослала меня, еще совсем младенца, все повторялось, как в некоем узоре. Меня постоянно сводило с людьми, обладавшими необычайными свойствами — моя приемная мать Гудрид с ее способностями вельвы могла видеть призраков и духов, Транд знал galdrastafir, рунические заклинания, Бродир видел вместе со мной воронов Одина на поле битвы, Эохайд говорил о своем тайном наследстве, полученном от древних ирландских друидов, а еще была краткая встреча с шаманом скрелингов в лесах Винланда. Чем больше я думал об этих совпадениях, тем больше успокаивался. Моя жизнь была столь странной, столь не похожей на унылое существование других людей, что в ней обязательно должна быть некая особенная цель. Все-отец, сделал я вывод, хранил меня во всех превратностях моего пути вовсе не для того, чтобы дать мне утонуть в студеной серой воде Ирландского моря. У него на меня иные виды. Иначе зачем он показал мне столько чудес в столь отстоящих друг от друга местах, зачем позволил мне столько постичь? Я сидел в воде на днище кожаной лодки и пытался понять, каковы же эти виды. Размышляя о своем прошлом, я едва заметил, что и ветер стих. На море воцарился покой, и даже ряби на воде не стало. В своей скорлупке, неподвижной, едва заметно покачиваясь, я был как бы подвешен над поверхностью черного моря — вокруг черная ночь, внизу черная бездна. Я уже чувствовал, что начинаю покидать свое тело, что я — летящий дух. От крайнего утомления, от покинутости или просто на то была воля Одина, но я вошел в оцепенение, похожее на полусон.
Рука, вцепившаяся мне в плечо, разрушила чары.
— Морская удача! — сказал чей-то голос.
Я увидел лицо северянина с широкой бородой.
Было совсем светло, моя лодчонка терлась о борт небольшого корабля, и мореход тянулся ко мне, чтобы втащить меня на борт.
— Глядите-ка, что мы нашли, — сказал корабельщик. — Подарочек от самой Ньерд.
— Весьма жалкий подарочек, сказал бы я, — заметил его товарищ, помогавший втащить меня, все еще сжимавшего свою котомку, на борт, а потом презрительным тычком оттолкнувший кожаное суденышко, так что оно накренилось и затонуло.
— Да вознаградит тебя Один, бог мореходов, — с трудом выпалил я.
— Ну, он хотя бы говорит на хорошем норвежском, — послышался третий голос.
Мои спасители были дикари. Или так их назвали бы монахи святого Киарана, хотя для меня их звание звучало иначе — это были uikingr, направлявшиеся домой после удачной охоты на берегу, который, как я узнал позже, был Бретанью. Добыча у них была хорошей, они взяли врасплох два маленьких монастыря и разграбили их, да и кое-что выгадали на торговле вином и гончарными изделиями в небольших приморских городках дальше к югу, а теперь возвращались восвояси, на север, на своем корабле. То были настоящие мореходы, только они могли заметить на рассвете крошечное черное пятнышко, то появлявшееся, то исчезавшее вдали среди волн. Они подошли посмотреть, что же это такое, и, подойдя, увидели меня — я сидел в лодке совершенно неподвижно, и они решили было, что я — уже труп.
Норвежцы почитают добрым знаком спасти человека на море, добрым как для спасителя, так и для спасенного. Посему меня приняли с радостью. Я дрожал от холода, меня закутали в морской плащ и дали пожевать куски сушеной китовой ворвани — обычное угощение для человека, который долго пробыл на холоде и промок. После того как я оправился, меня стали выспрашивать и поняли, что я могу рассказать много интересного. Это еще больше подняло меня в их глазах. Мои рассказы помогали коротать долгие часы плавания, ибо норвежцы любят хорошие повествования. Я снова и снова поведывал о своих приключениях. И с каждым повторением становился все более речистым, научался размерять ход рассказа, узнавал, какие подробности особенно привлекают внимание моих слушателей. Одним словом, начал я понимать, как это удобно — быть рассказчиком, повествователем, особенно, если у саги, тобой рассказываемой, имеются благодарные слушатели. Я узнал, что стал одним из немногих северян, выживших в битве при Клонтарфе, так что меня то и дело просили описать ход той великой битвы, где кто стоял и бился, кто как был одет для боя и какое оружие оказалось лучшим, кто что кому сказал, умер ли такой-то или такой-то с честью. И всегда, когда я доходил до описания того, как Бродир с острова Мэн напал из засады на верховного короля и убил его на виду у всех, хотя и знал, что идет на верную гибель, мои слушатели примолкали, и как бы часто я ни рассказывал это, приветствовали окончание рассказа одобрительными вздохами.
Рассказывая эту историю, может статься, уже в двадцатый раз, я вдруг подумал, а не это ли и задумал Один? Не иначе, быть мне честным летописцем исконных путей, повествуя правду о широко раскинувшемся мире северян. И разве не Эохайд сказал мне, что слова имеют большую силу, чем оружие? И разве Сенесах в монастыре святого Киарана не поощрял меня в постижении романской и греческой грамоты, в писании пером и стилом? Разве Тюркир в Гренландии не показал мне, как резать руны и не научил меня многому из исконного знания? А не может ли быть, что все они были на самом деле Одином во многих его обличиях, передававшим мне знания на моем жизненном пути?
Коль скоро то был Один, то я исполняю его завет, излагая сей отчет, и еще опишу, как в дальнейшей своей жизни я странствовал по странам еще более дальним и участвовал в событиях еще более примечательных.
Торгильс, сын Лейва Счастливого и Торгунны, действительно существовал. В саге об Эйрике Рыжем говорится: «Мальчик — он был назван Торгильсом — приехал в Гренландию, и Лейв признал его своим сыном. Некоторые говорят, что этот Торгильс приезжал в Исландию летом перед чудесами на хуторе Фрода. Торгильс жил потом в Гренландии, и всю его жизнь было в нем что-то зловещее».
События жизни Торгильса, изложенные здесь, заимствованы в основном из исландских саг, великого памятника мировой литературы, имеющего множество переводов. Стихи о хижине отшельника, которые читает Эохайд, взяты из «Кельтского альманаха», впервые изданного в 1951 г.
Эта книга — дебют автора в жанре художественной прозы, дебют яркий — и вполне ожидаемый: ведь Тим Северин — отнюдь не новичок в литературе. Его перу принадлежит ряд документальных повествований, переведенных на многие языки мира, в том числе и на русский. Задолго до того как обратиться к беллетристике, Северин прославился своими путешествиями по следам древних первопроходцев и мореплавателей: еще во время учебы в Оксфорде он на мотоцикле повторил путь Марко Поло в «Татарию», затем пересек Атлантику на кожаной лодке, точной копии той, которой пользовался в VI веке святой Брендан, первооткрыватель Блаженных островов (Фарер) и Северной Америки; затем проплыл из Муската в Китай по маршруту Синдбада, на галере бронзового века и с Гомером в руках прошел Средиземным морем, следуя курсом аргонавтов и Одиссея, на бамбуковом плоту переплыл Тихий океан, исследовал происхождение легенды о Моби Дике, искал «прототип» Робинзона Крузо… Обо всех своих приключениях Северин рассказывал в статьях, книгах и фильмах, получивших широчайшее признание у читателей и зрителей во всем мире. И вот теперь он решил попробовать себя в новом жанре — жанре исторического романа.
Эпоху, о которой пишет, Северин изучил досконально, еще когда готовился к плаванию по маршруту святого Брендана. За этим периодом в литературе закрепилось название эпохи «северной героики» — или, точнее, эпохи героического Севера. С VIII века нашей эры северные племена Скандинавии все настойчивее и решительнее стали вмешиваться в дела Европы, до того находившиеся почти исключительно в ведении южных народов — греков и римлян. Латинское мироустройство, унаследованное от Римской империи, неожиданно для себя столкнулось с вызовом, ответа на который долго не могло найти. Северные «варвары» привели в трепет латинскую Европу. Начав с покорения ближайших соседей — фризов и саксов, принадлежавших к германским племенам, — норманны, то есть «северные люди», как стали называть скандинавов, ни много ни мало изменили «вектор цивилизации»: до той поры этот вектор был ориентирован с Юга на Север, а с началом викингских походов стал разворачиваться в обратную сторону. Юн нес на Север утонченность культуры, многочисленные технические достижения и религию Белого Бога. Север же, выплеснув на Юг всю свою «периферийную пассионарность», коренным образом изменил этническую карту Европы, наладил морские коммуникации с опорой на Балтику и Северное море — и утвердил на пространстве от Тронхейма до Таррагоны и от Новгорода до Нормандии свой кодекс чести и свою веру, которая в значительно более поздние времена стала именоваться «мифологией викингов».
В основу романа положены сюжеты трех исландских саг — «Саги об Эйрике Рыжем», «Саги о гренландцах» и «Саги о людях с Песчаного Берега». Разумеется, перед нами не пересказ упомянутых саг, а самостоятельное художественное произведение, поэтому не стоит сопоставлять текст романа с сагами и отслеживать авторские отступления от «канона». Тем не менее, роман обязан сагам очень и очень многим, от стилистики до имен героев и географических названий, поэтому не упомянуть об этих «первоисточниках» было бы по отношению к ним несправедливо. Кроме того, саги как источник сведений об эпохе, вероятно, импонировали Северину-документалисту: ведь саги представляют собой исторические хроники, достоверность которых многократно доказана; следовательно, люди, которые в них упоминаются, действительно жили на свете, будь то Торгильс, сын Лейва и Торгунны, или охотник Торвалль, или пленные скотты Хаки и Хекья, или законоговоритель Снорри Годи.
Несмотря на насыщенность «северными» реалиями, роман едва ли требует сколько-нибудь подробного комментария: эти реалии объясняются в самом тексте. Пожалуй, во всем романе есть лишь одно темное место — и не исключено, что таков авторский замысел: речь об Эохайде, встреченном Торгильсом в Ирландии. Торгильс — «дитя Одина», человек, преданный хитроумному одноглазому богу-Всеотцу; и знаменательно, что его наставник носит то же имя, что и ирландский верховный бог Дагда, которого называли также Эохайд Отец Всех.
«Дитя Одина» — первый роман из задуманной Северином трилогии. Едва увидев свет, он оказался в списках бестселлеров; наверняка та же судьба ожидает и его продолжения. Дебют, вне всякого сомнения, удался; да разве и могло быть иначе, если автор книги — Тим Северин?
Константин Ковешников