Тим Северин Викинг. Побратимы меча

КАРТЫ


ПРОЛОГ


«Святому и благоверному отцу нашему аббату Геральдусу.

Я, слуга недостойный твой, исполняя волю твою, посылаю тебе второе лжемонаха того, Тангбранда, сочинение и с прискорбием предуведомляю, что сие его творение премного возмутительней предшествующего. Столь угряз в грехах жизнеописателъ сей, что, читая богохульства его, не единожды принужден я был, отложив сии листы в сторону, молить Господа нашего, оградил бы Он мысли мои от подобного скверноблудия, да помиловал бы грешника, написавшего оное. Ибо оное есть продолжение повести о коварстве и поклонении идолам, о распутстве и грехах пагубных, а равно и о кровопролитиях. И то истинно сказано: через ложь, и козни, и смертоубийства вовлекается род человеческий в муки вечные.

Края многих листов сих огнем тронуты и пожжены. Из чего заключил я, что приступил сей фарисействующий к писанию своему порочному прежде пагубного и превеликого пожара прискорбного, погубившего кафедральный наш собор Св. Петра в Йорке сентября в день девятнадцатый в год 1069 от Рождества Господа нашего. Неустанными же розысками дознался я, что сие рукописание было найдено на том пожарище, сокрытое в потайном углублении в кладке стен соборного книгохранилища. Богобоязненные братья стада нашего, сделав сие открытие, с превеликой радостью доставили манускрипт сей моему предшественнику, ибо были уверены, что листы сии содержат благочестивые сочинения. Я же взял на себя труд посетить сие место разоренное и обыскать развалины, дабы уберечь несведущих от находки, не нашли бы новых каких листов ко всеобщему смущению. И по милости Божьей не нашел я там ничего из сих рукописании мерзостных, но сколь тяжко мне было зреть запустение вместо некогда великого кафедрального храма; равно как не осталось следа ни от портика Св. Григория, ни от окон стеклянных, ни от потолочной резьбы. А ведь было же там еще тридцать алтарей и прекрасный алтарь Св. Павла — и вот, нет ничего. И от кровли колокольни обнаружились только капли расплавленного и застывшего олова — столь неистов был жар пламени. И сам колокол великий, с башни рухнувший, там безгласый лежал и бесформенный. И воистину неисповедимы пути Господни — как сии нечестивые словеса безбожника уцелели при таком-то разрушении?

Столь сильно во мне отвращение к мерзости, изошедшей из сего сокрытого гнойника нечестивости, что и сил не достало мне завершить чтение всего найденного. Оттого и доселе осталась мной не изучена еще одна кипа из тех листов.

Уповаю на твое вдохновенное водительство на благо общины нашей, и да хранит тебя Всемогущий Господь в благополучии и радости. Аминь».

Этельред,

ризничий и библиотекарь.


Писано в октябре месяце в год одна тысяча семьдесят первый от Рождества Господа нашего.

ГЛАВА 1

A невинность я утратил — с женой короля.

Немногие могут поведать о себе такое, а тем паче — монах, что склоняется над столом в монастырском скриптории, притворяясь, будто корпит над списком Евангелия от Луки, а на деле же пишет он свое собственное житие. Все мне памятно, и вот как оно было.

Лежим мы вдвоем в распрекрасной королевской постели, Эльфгифу нежно ко мне прижимается, устроив голову у меня на плече и наложив руку на грудь мою, словно я — ее собственность. Вид у нее предовольный. Я же чую слабый запах ее темно-каштановых лоснящихся волос, что потоком растеклись по груди моей и ниспадают на подушку — одну на двоих.

Эльфгифу, только что посвятившая юношу девятнадцати лет в восторги любовной игры, может статься, и чувствовала некое беспокойство, ибо эта женщина была женой Кнута, наиболее могущего из правителей северных, однако виду она не показывала. Лежала совершенно спокойно, без движения. Я же чувствовал тихое биение сердца ее и ровные дуновения дыханья на моей щеке. Я тоже лежал, не двигаясь. Не осмеливался я шевельнуться, да и не хотел. Необъятность и удивительность всего, что я уже пережил в жизни, — все вдруг забылось. Здесь впервые я испытал совершенную радость в объятиях прекрасной женщины. Это чудо, вкусив от коего единожды, вовек нельзя забыть.

Далекий звон церковного колокола прервал мои грезы. Он проник сквозь оконную бойницу в высокие палаты королевы, нарушив их тишину и покой. Звук повторился. Потом ударил еще один колокол, потом еще. Гул металла напомнил мне, где теперь нахожусь я. Я — в Лондоне. Ни единый город, в коем мне довелось бывать, не мог похвастать столь великим множеством церквей Белого Христа. Повсеместно росли они, а король даже и не помышлял помешать их строительству — тот король, чья жена теперь лежит рядом со мной, плоть к плоти.

Звон церковных колоколов заставил Эльфгифу пошевелиться.

— Итак, мой маленький приближенный, — приглушенно пробормотала она, уткнувшись мне в грудь, — расскажи-ка мне лучше о себе. Слуги донесли, что зовут тебя Торгильс, однако больше о тебе, похоже, никому ничего не известно. Говорят, будто ты недавно прибыл из Исландии. Это верно?

— Да, можно сказать и так, — ответил я неуверенно.

И замолчал, потому что не знал, как мне к ней обращаться. Должен ли я называть ее «миледи»? Или то прозвучит слишком подобострастно после недавних восторгов страсти, воспламененных ее ласками, из меня же исторгших слова самые сокровенные? Я обнял ее крепче и заговорил, пытаясь сочетать нежность с почтением, хотя, надо полагать, голос мой слегка дрожал.

— Всего две недели, как я приехал в Лондон. С одним исландским скальдом, взявшим меня в ученики, согласившимся наставлять меня в сложении придворных стихов. Сам же он надеется найти место у… — Здесь я запнулся в смущении, ибо чуть было не сказал «у короля».

Разумеется, Эльфгифу догадалась о моей недомолвке. Легонько огладила меня по ребрам, поощряя, и молвила:

— Так вот откуда ты взялся средь скальдов моего мужа во дворце на приеме. Продолжай.

Она не поднимала головы с моего плеча. Даже еще крепче прижалась ко мне.

— Я встретил этого скальда — зовут его Херфид — прошлой осенью на одном из Оркнейских островов неподалеку от берегов Шотландии, а туда я попал на корабле, спасшем меня в море вблизи Ирландии. Это долгая история. Скажу только, что мореходы сняли меня с лодчонки, когда та уже стала тонуть. Все они были очень добры ко мне, и Херфид тоже.

Я разумно забыл упомянуть, что лодчонка та была ни чем иным как прохудившейся плетенкой, обтянутой коровьей кожей, а пустился я в плавание совсем не по доброй воле. Я не был уверен, знает ли Эльфгифу, что таковою казнью по ирландскому обычаю карают осужденных преступников. У моих же обвинителей, монахов, совести не хватало, чтобы кровь пролить. Хотя и то правда, что я присвоил их имущество — выковырял пять камушков из переплета библии, — украл я эти безделки не из корысти, а в припадке отчаяния, и ни малейшего угрызения совести по сему поводу не испытывал. И само собой, я никак не считал себя похитителем драгоценностей. Однако, решил я, признаться в подобном деянии теплой, ласковой женщине, угнездившейся подле меня, было бы превеликой глупостью, особенно коль учесть, что единственным на ней одеянием было ожерелье из серебряных монет, похоже, немалой цены.

— А твоя семья? — спросила Эльфгифу так, словно ей было важно знать это.

— У меня нет семьи, — ответил я. — Своей матери я никогда толком не знал. Я был совсем маленьким, когда она умерла. Мне сказали, что была она отчасти ирландкой, и несколько лет назад я отправился в Ирландию, чтобы вызнать о ней побольше, только так ничего и не выяснил. А с отцом моим она не жила и умерла уже после того, как отослала меня на житье к нему. Мой отец, Лейв, владеет одним из самых больших поместий в стране, называемой Гренландией. Почти все детство я провел там и в другом краю, еще более отдаленном, под названием Винланд. Когда же вырос я достаточно, чтобы самому себе заработать на жизнь, то пришло мне в голову, а не стать ли мне скальдом — мне всегда нравилось сказывать — да и слушать тоже. А ведь лучшие скальды — все родом из Исландии, вот и я решил попытать счастья.

И здесь я малость слукавил — скрыл от Эльфгифу, что отец мой Лейв, коего все, его знавшие, прозывали «Счастливчиком», вовсе не был моей матери мужем ни по христианскому, ни по языческому обычаю. Скрыл и то, что законная жена Лейва отказалась от незаконного сына своего мужа и не пожелала поселить меня в своем доме. Вот почему я большую часть своей жизни переезжал из одной страны в другую в поисках своего места. И вот, пока я лежал рядом с Эльфгифу, мне пришло в голову, что дух удачи, hamingja, как говорят на Севере, очень может быть, перешел от отца ко мне. А иначе как объяснить то, что я утратил девственность с супругой Кнута, правителя Англии, притязающего на троны Дании и Норвегии?

Все это случилось как-то вдруг. В Лондон я приехал с моим учителем Херфидом всего десять дней тому назад. Его с другими скальдами пригласили на королевский прием, устроенный Кнутом ради объявления о начале нового похода в Данию, и попал я туда как сопровождающий Херфида. И в то время как король со своего высокого места произносил речь, я, стоя среди скальдов, ощутил, что кто-то из королевской свиты внимательно смотрит на меня. Я понятия не имел, кто такая Эльфгифу, но когда наши глаза встретились, увидал в ее взгляде нескрываемую жажду. И на следующий день по отплытии Кнута с его войском в Данию получил я приглашение посетить покои Эльфгифу во дворце.

— Гренландия, Исландия, Ирландия, Шотландия… ты — странник, не так ли, мой маленький приближенный? — проговорила Эльфгифу. — А о Винланде я даже и не слыхивала. — Она, повернувшись на бок, оперлась головой на руку и пальцем другой руки очертила мой профиль от лба до подбородка. Потом это вошло у нее в привычку. — Ты похож на моего мужа, — сказала она, ничуть не смущаясь. — Это все северная кровь — она гонит из дому, всегда куда-то манит, в путь, в дорогу, от нее происходит жажда странствий и желание заглянуть за край земли или просто что-нибудь совершить. А я даже и не пытаюсь понять это. Ведь я выросла в срединных английских землях, так далеко от моря, что ты и представить себе не можешь. Жизнь там куда спокойней, и хотя по временам бывает довольно скучной, мне она по нраву. Так или иначе, но скуку всегда можно развеять, коли знаешь, что для этого надо.

Мне следовало бы догадаться, на что она намекает, но я был слишком наивен и, кроме того, совершенно оглушен ее искушенностью и красотою. Я настолько опьянел от случившегося, что даже и не задумался, отчего это королева столь быстро сошлась с каким-то неведомым молодым человеком. Мне еще предстояло узнать о женщинах, как умеют они в единый миг неодолимо увлечься мужчиной, а те, что приближены к трону, возжелав, имеют возможность быстро и беспрепятственно утолить свою жажду. Такова их привилегия. Много лет спустя я стал свидетелем, как некая императрица зашла по этому пути так далеко, что разделила свою власть с молодым человеком, пленившим ее — он был вдвое моложе; впрочем, не таковы были мои отношения с моей дивной Эльфгифу. Она дорожила мною, вне всяких сомнений, но была достаточно опытна, чтобы отмерять свои чувства ко мне по возможности и осмотрительно. Мне же, в свою очередь, следовало бы не забывать об опасности подобной связи с женой короля, однако я был обуян любовью, и ничто не могло заставить меня оказаться от нее.

— Ну, — резко сказала она, — пора вставать. Пусть муж мой ушел в очередной, столь желанный ему поход, однако, если меня слишком долго не будет видно во дворце, люди могут заинтересоваться, где я и чем занята. Дворец полон соглядатаев и сплетен, а моя жеманная и чопорная соперница весьма рада будет заиметь дубинку, коей сможет намять мне бока.

Здесь следует сказать, что Эльфгифу была не единственной женой Кнута. Он женился на ней по расчету, ради умножения власти, в то время, когда он и его отец, Свейн Вилобородый, замышляли распространить свою власть за пределы той половины Англии, коей датчане уже завладели за сто с лишним лет викингских набегов из-за моря, называемого ими «Английским». Родом Эльфгифу была из благородной саксонской семьи. Ее отец был эрлом — это самый высокий титул среди их знати — и хозяином обширного надела в пограничных землях, где датские владения граничили с королевством английского правителя Этельреда. Вилобородый рассчитывал, коль сын его и наследник получит в жены высокородную, то соседние эрлы охотнее предпочтут перейти в «Данову половину», чем служить их собственному монарху, коего сами же язвительно прозвали «Неблагоразумным» за его пагубную способность, ничего не предпринимая, ждать до последнего часа, а после сего делать все неправильно и не вовремя. Кнут женился на Эльфгифу в двадцать четыре года, она же была на два года моложе. К тому времени, когда Эльфгифу пригласила меня к себе в спальню, она была женщиной уже зрелой и спелой, даром что моложава и красива, Этельред же сошел в могилу, а властолюбивый супруг Эльфгифу, Кнут, ставший неоспоримым владыкой всей Англии, дабы успокоить английскую знать, женился на Эмме, вдове Этельреда.

Эмма же была на четырнадцать лет старше Кнута, и Кнут не позаботился развестись с Эльфгифу. Возражать против его двоеженства могли только христианские священники, коими кишел дом Эммы, однако они по своему обыкновенному пронырству нашли и этому оправдание. Кнут, сказали они, на Эльфгифу никогда не был женат по-настоящему, ибо не были они венчаны по обряду христианскому. По их словам, то был брак «по данскому обычаю», ad mores danaos, — ох, и любят же они свою церковную латынь! — а стало быть, и не требует расторжения. Теперь они втихомолку называли Эльфгифу наложницей. Напротив того, ярлы Кнута, его ближняя дружина из знатных людей Дании и северных земель, одобряли двойной брак. По их мнению, именно так и должно поступать великим королям в государственных делах, и Эльфгифу была им по душе. Гибкая и стройная, она являла куда более привлекательное зрелище на королевских приемах, чем высохшая вдова Эмма в окружении прелатов-шептунов. Приближенные короля полагали, что Эльфгифу ведет себя, как подобает высоко уважаемой женщине в северном мире: она не витает в облаках, имеет ум независимый и порой — о чем мне еще предстояло узнать — способна на злые козни и коварство.

Эльфгифу встала с нашего ложа любви с присущей ей решительностью — быстро скользнула на край кровати, ступила на пол — на мгновение увидел я ее выгнутую спину и бедра, — у меня сердце зашлось, — и, подобрав светло-серую с серебром платье-рубаху, которую сбросила часом раньше, накинула ее на свое нагое тело. Потом повернулась ко мне. Я лежал и едва мог дышать, охваченный новым приступом желания.

— Я велю своей служанке тайком вывести тебя из дворца. Ей можно довериться. Жди, я скоро тебя призову, и придется тебе совершить еще одно путешествие, хотя вовсе не столь далекое, как твои предыдущие.

Она повернулась и исчезла за ширмой.

Все еще в ошеломлении, я добрался до жилого дома, в коем располагались скальды. И обнаружил, что мой учитель Херфид даже не заметил моего отсутствия. Низкорослый и неуверенный в себе человек, он носил одежду того покроя, каковой вышел из обычая, по крайней мере, еще в прошлом поколении, а стоило ему раскрыть рот, как в нем сразу же угадывался скальд — по исландскому акценту, старомодным фразам и темным словесам, свойственным его ремеслу. Когда я вошел, он по своему обыкновению пребывал в ином мире, сидя за голым столом, и разговаривал с самим собою. Его губы шевелились, он бормотал:

— Волк битвы, вспышка битвы, луч битвы.

На миг я опешил, но тут же сообразил — он самозабвенно сочиняет стихи и никак не может подобрать нужный кеннинг. Среди прочего этот мой наставник, скальд, первым делом объяснил мне, что важнее всего, сочиняя стихи, избегать обычных слов для обозначения обычных вещей. Нужно называть их обиняками, используя иносказанья, сочетания слов, или кеннинги, взятые по возможности из северной древности, из нашего Исконного Пути. Бедняга Херфид худо справлялся с этим.

— Выемка оселка, твердое кольцо, горе щита, сосулька битвы, — перебирал он тихо. — Нет, нет, все это не годится. Слишком обычно. Только в прошлом году Оттар Черный использовал эти кеннинги.

Мне стало ясно, что он пытается найти новый кеннинг к слову «меч».

— Херфид! — громко окликнул я, нарушив ход его мысли.

Он поднял голову, раздраженный непрошеным вторжением, но как только понял, кто стоит перед ним, к нему сразу же вернулось его обычное добродушие.

— А, это ты, Торгильс! Рад тебя видеть, хотя дом этот утратил весь свой блеск с тех пор, как все скальды отплыли вместе с королем в датский поход. Боюсь, напрасно я притащил тебя сюда — здесь нам ничего не перепадет. Пока Кнут не вернется, не видать нам королевского покровительства, а до тех пор едва ли нам удастся найти кого-то, кто готов заплатить за хорошие хвалебные стихи. Одна надежда — эти важные ярлы, коих он оставил здесь, в Англии, — вдруг среди них отыщется человек достаточно развитый, чтобы пожелать чего-то искусно сочиненного на старый лад. Однако насколько мне удалось выяснить, все они тут невежды. Их ценят за воинские доблести, а не за тонкое понимание стихосложения.

— А королева? — спросил я с нарочитым безразличием. — Разве ей не нужны стихи?

Херфид неверно меня понял.

— Королева! — фыркнул он. — Ей потребны лишь новые молитвы да еще, может быть, эти их ужасные гимны — сплошные повторы на один распев, замечательно нудные штуки. И у нее хватает священников, чтобы снабжать ее этим. Да она, пожалуй, упадет в обморок от одного лишь упоминания имени кого-нибудь из асов. Она просто терпеть не может старых богов.

— Я имел в виду не королеву Эмму, — сказал я. — Я имел в виду другую — Эльфгифу.

— Ах, вот ты о ком. Я мало что о ней знаю. Она по большей части держится в тени. Да и все едино — королевы не нанимают скальдов. Их больше интересуют любовные песни под арфу и всякие такие безделушки.

— А что насчет Торкеля, временного правителя? Насколько я понимаю, Кнут, уезжая, оставил страну на Торкеля. Разве он не оценит парочку хвалебных стихов? Все тут толкуют, что он старой закваски, настоящий викинг. Сражается как наемник, полностью предан исконной вере и носит на груди молот Тора.

— Да, пожалуй, — согласился Херфид, слегка взбодрившись. — Слышал бы ты, как он ругается, когда зол. В ярости он поминает больше имен старых богов, чем даже мне известно. И еще он то и дело хулит этих священников Белого Христа. Говорят, будто, будучи пьян, он называет королеву Эмму не иначе, как «Bakrauf». Надеюсь, мало кто из саксов слышал это, а кто слышал — не понял.

Я-то хорошо понял, что он имеет в виду. На севере так называют иссохшую старую ведьму, жену тролля, а само имя значит — «дырявая задница».

— Так почему бы тебе не войти в дом Торкеля в качестве скальда? — настаивал я.

— Это мысль, — поразмыслил Херфид. — Только тут следует быть осторожным. Если до Кнута дойдет, что наместник окружает себя королевскими знаками, вроде личного скальда, он ведь может подумать, что наместник слишком занесся и сам желает стать королем Англии. Кнут оставил Торкеля присматривать за воинскими делами, твердой рукой улаживать всякие местные волнения и все такое, а за все прочее, включая законы, отвечает архиепископ Вульфстан. Весьма точно рассчитанное равновесие: за язычником присматривает христианин. — Херфид, будучи человеком добрым, вздохнул. — Как бы там ни было, коль скоро я и договорюсь с Торкелем, у тебя, боюсь, будет не слишком много возможностей сверкнуть в качестве моего ученика. Наместник не так богат, как король, и его щедрость меньше. Буду рад, коль ты останешься моим учеником, однако, полагаю, что платить я тебе не смогу. И то будет хорошо, коль нам хватит хотя бы на пропитание.

Три дня спустя мальчик-слуга уладил мои затруднения, постучавши в дверь нашего жилища, — он принес весть для меня. Я должен явиться к управляющему королевы, королева отбывает на свою родину, в Нортгемптон, и меня включили в ее свиту. На сборы мне хватило минуты. Не считая повседневной бурой рубахи, башмаков и штанов, из одежды у меня всего и было, что наряд цветы сливы, подаренный мне Херфидом, дабы мог я появляться при дворе в приличном виде. Это платье я сунул в потертую суму из тяжелой кожи, саморучно сшитую мною в Ирландии, когда жил я там среди монахов. Я простился с Херфидом, пообещав ему, что постараюсь не терять его из вида. Он все еще пытался найти кеннинг, подходящий к размеру его стиха.

— Что ты скажешь насчет «пламени смерти»? Это хороший кеннинг для слова «меч», — предложил я, повернулся и вышел, перебросив суму через плечо.

Он смотрел на меня с улыбкой чистого восторга.

— Прекрасно! — крикнул он мне вслед. — Подходит в точности. Мои уроки не прошли для тебя даром. Надеюсь, когда-нибудь твой словесный дар тебе пригодится.

Свита Эльфгифу уже собралась на дворцовом дворе — четыре конных повозки на больших деревянных колесах, предназначенных для женщин и поклажи, с дюжину верховых лошадей, да еще два конника — телохранители Кнута. Эти последние были всего лишь почетной охраной, ибо со времени восшествия Кнута на престол дороги здесь стали на редкость безопасными. Англичане, изнуренные многолетней борьбой с набегами викингов или обременительной данью, данегельдом, «данскими деньгами», каковыми откупались от разорения, с радостью приняли бы любого властителя, лишь бы он принес им мир. Кнут же поступил еще лучше. Он пообещал править саксами по тем же законам, какие были у них при саксонском короле, и показал, что доверяет своим подданным, а заодно уменьшил налоговое бремя, отослав прочь наемное войско, неотесанных воинов, набранных в полудюжине стран по ту сторону Ла-Манша и Английского моря. Однако Кнут был слишком предусмотрителен, чтобы вовсе не защититься от вооруженных мятежников. Он окружил себя телохранителями, ближней дружиной — тремя сотнями воинов, вооруженных до зубов. От всякого, кто вступал в его ближнюю дружину, требовалось иметь при себе длинный обоюдоострый меч с рукоятью, выложенной золотом. Кнут прекрасно понимал, что лишь настоящий воин может обладать столь дорогим оружием, и только состоятельному человеку такое по средствам. Его дворцовая дружина набиралась из людей, посвятивших себя своему ремеслу, а ремеслом этим была война. Никогда еще англичане не видели столь сплоченной и смертоносной боевой силы, владеющей столь изящным оружием.

Но вот что поразило меня в этих двух телохранителях, назначенных сопровождать королеву Эльфгифу, — оба были калеками. У одного вместо правой руки была палка, а второй потерял ногу ниже колена и ходил на деревянной. Впрочем, вспомнил я, Кнут забрал всю свою ближнюю дружину в датский поход — одни только калеки и остались. А на что способны они, я понял сразу же, когда увидел, как телохранители садятся в седла. Колченогий подошел, хромая, к лошади, и хотя ему мешал круглый деревянный щит, висящий на спине, наклонился, снял деревянную ногу и, держа ее в руке, покачался на своей единственной ноге, а потом оттолкнулся с силой и взлетел в седло. Сунув подменную ногу в кожаную петлю для сохранности, он опоясался кожаным ремнем, чтобы крепче держаться в седле.

— Шевелись, хватит бездельничать. Пора ехать! — весело рявкнул он своему товарищу, который одной рукой и зубами развязал поводья своего коня и приготовился обмотать их вокруг деревяшки, заменяющей ему руку. — Даже Тюр не так мешкал перед Фенриром, когда на того надевали Глейпнир.

— Заткнись, Трехногий, а не то я собью с твоей рожи дурацкую ухмылку, — последовал ответ, но я-то видел, что колченогий был польщен.

И не даром ведь. Всякий исповедник исконной веры знает, что Тюр — наихрабрейший из старых богов, асов. Именно Тюр по доброй воле вызвался вложить руку в пасть Фенрира, дабы обмануть настороженного зверя, в то время как другие боги надевали Глейпнир, волшебные путы, на волка преисподней, чтобы обуздать его. Цверги сделали эти путы из шести волшебных составляющих — «звука кошачьих шагов, женской бороды, корней гор, медвежьих сухожилий, дыхания рыбы и плевка птицы », — и путы Глейпнир не порвались, даже когда волк преисподней почуял, как они стянулись на нем, и начал рваться изо всей своей ужасной силы. Тогда-то Тюр и потерял руку — ее откусил волк преисподней.

Управляющий Эльфгифу неодобрительно оглядел меня.

— Это ты Торгильс? — отрывисто спросил он. — Опаздываешь. Верхом ездить приходилось?

Я осторожно кивнул. В Исландии мне доводилось ездить на крепких низкорослых исландских лошадках. Но они-то были столь низкорослы, что в случае падения нельзя было убиться, да дорог и там нет — тропинки по верещатникам, так что, ежели повезет, и не упадешь на камень, приземление бывает довольно мягким. Однако попытаться сесть на спину какого-нибудь злобного жеребца, вроде тех, на коих уже сидели оба телохранителя, — об этом и подумать было страшно. К счастью, управляющий кивнул в сторону лохматой и с виду безобидной кобылы, привязанной к задку одной из повозок. Старушка стояла, понурив голову.

— Возьми эту скотину. Или топай пешком.

Вскоре наш столь разнородный обоз с треском и цоканьем выехал из города, и я подумал уже, не изменились ли намерения Эльфгифу. Ибо моей обожаемой королевы нигде не было видно.

Мы уже протащились миль пять, когда позади раздался грохот копыт, мчащихся стремительным галопом.

— Вот и она, скачет валькирией, как обычно, — одобрительно бросил однорукий телохранитель своему сотоварищу, и оба они обернулись в седлах, глядя, как приближается молодая королева. Я тоже обернулся, сидя на своей ковыляющей животине, стараясь, чтобы мой явный интерес не был заметен, однако сердце у меня сильно билось. Вот она — сидит в седле по-мужски, распущенные волосы развеваются за плечами. Ревность обожгла меня — я увидел, что ее сопровождают двое или трое молодых знатных людей, судя по виду, саксов. Мгновение — и они пронеслись мимо, болтая и вскрикивая от восторга, и, заняв место во главе нашего маленького отряда, придержали своих лошадей, приноравливаясь к нашему неспешному движению. А я трюхал на своей кляче, и мне было жарко и стыдно. Разумеется, я и не ждал, что Эльфгифу будет на меня смотреть, но я столь страдал от любви, что все же надеялся, что она хоть мельком глянет на меня. Она же не обратила на меня никакого внимания.

Четыре тягостных дня я держался в хвосте нашего маленького обоза, и единственное, что мне удавалось разглядеть время от времени — это ее стройную спину среди других всадников, едущих впереди. И всякий раз для меня было пыткой, когда кто-нибудь из молодых людей наклонялся к ней, о чем-то шепча, или когда я видел, как она, запрокинув голову, смеется в ответ на острое словцо. Закисая от ревности, пытался я вызнать, кто такие ее спутники, но мои товарищи по путешествию были не слишком разговорчивы. Только и сказали, что это высокородные саксы, отпрыски эрлов.

Путешествие стало пыткой еще и по другой причине. Моя полудохлая кобыла оказалась самой неповоротливой и непослушной скотиной из всех тех, коим удалось избежать ножа мясника. Эта тварь ковыляла, топая так, что каждый удар копыта отзывался в моей хребтине. Седло, деревянное, из самых дешевых, тоже было орудием пытки. Я весь затекал так, что всякий раз, спешившись, хромал, подобно старику. Да и править ею было не легче. Приходилось бороться за каждый ярд, колотя пятками и охаживая по бокам эту сонную тварь, чтобы заставить ее подвигаться вперед. А уж коль скоро кобыла решала сойти с дороги и пожевать весеннюю травку, я никак не мог ее остановить. Я хлестал ее между ушами ореховым прутом, который срезал на такой случай, и тянул за поводья. Однако тварь эта только воротила свою мерзкую голову в сторону и продолжала шагать прямиком к своей цели. Случился и такой позор — она споткнулась, и мы оба растянулись на земле. Когда же кобыла наклоняла голову и принималась за еду, я был бессилен. Я натягивал поводья так, что рукам становилось больно, я пинал ее в ребра — никакого толку. Лишь наевшись досыта, упрямая тварь поднимала голову и тяжелым шагом возвращалась на дорогу, а я ругался в бешенстве.

— Гляди, не отставай, — проворчал Однорукий, подъехав к хвосту обоза проверить, все ли в порядке. — Мне не нужны отставшие.

— Прошу прощения, — отозвался я. — Мне трудно справиться с этой лошадью.

— Коли это вообще лошадь, — заметил телохранитель, оглядывая безобразное чудовище. — В жизни не видел столь мерзкой клячи. У нее есть имя?

— Не знаю, — сказал я, а потом добавил, не подумав: — Я называю ее Ярнвидья.

Дружинник бросил на меня странный взгляд, потом развернулся и ускакал. Ярнвидья означает «Железная ведьма», и я не сообразил, что, как и Бакрауф, это имя жены тролля.

Зато моя ленивая лошадь предоставляла мне достаточную возможность поглазеть на Англию. Несмотря на недавние войны, земля эта казалась на удивление процветающей. Деревни шли одна за другой. По большей части тамошняя деревня — это дюжина домов по сторонам грязной улицы, либо на перекрестке дорог, крыши соломенные, стены мазаные или тесовые, однако чистые и ухоженные. У многих, кроме амбаров, свинарников и сараев для овец, сзади и спереди имелись сады, а вокруг деревни — ухоженные поля, простирающиеся до опушки леса либо верещатника. В селеньях размером побольше встречался и дом побольше — дом местного вельможи с маленькой часовней или даже небольшая церковь, выстроенная из дерева. Кое-где я замечал каменщиков за работой, кладущих основания и стены храмов. Такое впечатление, что поклонение Белому Христу распространяется с удивительной быстротой по всей стране. И ни разу не встретилось места поклонения исконным богам, лишь истрепанные узкие полоски обетных лоскутов, висящих на каждом большом дубе, мимо которого мы проезжали, означавших, что исконная вера еще не исчезла.

Дорога же, по которой мы ехали, была почти прямой, и это мне казалось странным. Дороги и тропы в Ирландии и в Исландии вьются и так, и сяк, держась возвышенностей, обходя болотистые места и самые непроходимые чащи. Английские же дороги прорезают местность напрямую или почти напрямую. Присмотревшись повнимательней, я понял, что наши тяжелые повозки, поскрипывая, катятся не просто по торной дороге, а по дороге построенной, даром что изрытой, избитой, но все же различимой, и на ней время от времени встречаются плиты мощения или насыпи.

На мои расспросы мне ответили, что дорога эта, называемая Уотлинг-стрит, осталась со времен римлян, и хотя изначальные мосты и мощеные участки разрушились либо были размыты водой, в обязанность жителей местных деревень входит поддерживать и чинить дорогу. Надо думать, многие этой обязанностью пренебрегали — нам то и дело приходилось шлепать вброд либо платить перевозчикам, чтобы те перевезли нас через реку на маленьких баржах или гребных лодках.

На таком вот броде отвратительная Ярнвидья в конце концов опозорила меня. Как обычно, она брела в хвосте обоза, как вдруг учуяла впереди воду. Испытывая жажду, она попросту бросилась вперед, обгоняя повозки и других лошадей. Эльфгифу и ее спутники уже добрались до брода, их лошади стояли на отмели, охлаждая ноги, а всадники тем временем беседовали. А я никак уже не мог справиться с кобылой, и мерзкая кляча, оскальзываясь, мчалась к берегу, грубо расталкивая лошадей. Напрасно я натягивал поводья — она прошлепала по отмели, поднимая чудовищными своими копытами фонтаны грязной воды, и забрызгала роскошные одежды благородных саксов и даже самой королевы. Вот тут-то скотина остановилась, погрузила свою мерзкую морду в воду и начала с шумом втягивать ее в себя, а я восседал на ее широкой спине, алый от смущения, а спутники Эльфгифу сердито смотрели на меня и счищали с себя грязь.

На пятый день мы свернули с Уотлинг-стрит и поехали по большаку через густой березовый и дубовый лес, пока не добрались до нашей цели. Дом Эльфгифу был защищен лучше тех поселений, какие мы проезжали. Это было то, что саксы называют «burh», окруженный высокой земляной насыпью и тяжелым деревянным палисадом. Весь лес вокруг на расстоянии в сотню шагов был вырублен, чтобы лучники могли отразить нападение. Внутри вала все было устроено так, чтобы было где разместить правителя и его свиту — с общежитиями для прислуги и отдельными — для воинов, кладовые и большой пиршественный зал рядом с личными покоями господина — крепким главным домом. Когда наш отряд, покрытый дорожной грязью, въехал в главные ворота, обитатели выстроились в ряд, чтобы приветствовать нас. Все смешалось, кое-кого встречали объятьями после разлуки, иные сразу же занялись сплетнями и новостями, я же увидел, что оба телохранителя направились прямиком к главному дому, а Эльфгифу и ее придворные дамы, к моему великому разочарованию, исчезли в отдельно стоящем женском доме. Я спешился и потянулся, довольный тем, что наконец-то избавился от Железной ведьмы. Подошел слуга, принял у меня лошадь, и я искренне радовался, видя, как она уходит.

Не обошлось, однако, без каверзы на прощание — когда ее уводили, она со всей силы наступила мне на ногу, и я очень надеялся, что больше никогда ее не увижу.

Не знал я, что мне делать и куда идти, как вдруг появился некий человек, как полагаю, здешний управляющий. В руке он держал какой-то список.

— Ты кто? — спросил он.

— Торгильс, — ответил я.

Он посмотрел в список и сказал:

— Не вижу здесь твоего имени. Наверное, добавили напоследок. Пока я разберусь, ступай в помощники к Эдгару.

— К Эдгару? — переспросил я.

Но управляющий, слишком занятый, чтобы вдаваться в подробности, отмахнулся от меня, указав куда-то в сторону боковых ворот. Кто бы ни был этот Эдгар, я, судя по всему, должен искать его за палисадом.

Перекинув суму через плечо, я вышел за ворота. В отдалении виднелось низкое деревянное строение и маленький домик. Я направился туда, и когда я подошел ближе, сердце у меня упало. Я услышал лай и шум собак и понял, что подхожу к псарне. Раньше, в Ирландии, у норвежского конунга Сигтрюгга, властителя Дублина, я служил псарем, и весьма неудачно. Мне было поручено заботиться о двух ирландских волкодавах, а они у меня сбежали. Теперь я слышал лай, по крайней мере, дюжины собак, а может, и больше, и чуял их безошибочно узнаваемый едкий запах. Начинался дождь, один из тех сильных ливней, какие столь часто случаются в Англии по весне, и я огляделся в поисках укрытия. Не хотелось мне быть покусанным, и, свернув в другую сторону, я бросился к небольшому сараю, стоявшему на опушке леса.

Дверь была не заперта, и я распахнул ее. Внутри было темно, свет проникал только сквозь щели в стенах, сложенных из нетуго сплетенных прутьев. Когда глаза привыкли к полумраку, я увидел, что сарай совершенно пуст, если не считать нескольких крепких столбов, врытых в земляной пол, посыпанный тонким слоем песка. Из каждого столба торчало по нескольку коротких деревянных шестов, покрытых дерюгой либо обвязанных кожей, а на этих шестах сидели птицы самых разных размеров, от малых — чуть больше моей ладони — до крупных — с петуха в курятнике. В сарае стояла полная тишина. Слышен был только отдаленный вой собак и стук дождя по тростниковой крыше. Птицы молчали, только время от времени шелестели крылья и раздавался скрежещущий звук когтей — это птицы переступали на своих насестах. Я осторожно двинулся вперед, чтобы рассмотреть их поближе, а они поворачивали головы и следили за мной. Мне стало ясно, что они следят за мной по звуку, а не глазами, потому что птицы эти были слепы. Или точнее, они не видели меня, ибо головы их закрывали кожаные колпачки. Вдруг я замер на месте, и на меня огромной волной накатила тоска по родине.

Передо мной, в стороне от других, сидела на насесте птица — я сразу же ее узнал. Светло-серые, почти белые, перья в черно-бурых крапинках, как клочок пергамента, на котором писец разбрызгал чернила. Даже в полумраке я узнал его, хотя он сгорбился и вид имел жалкий, — это был кречет.

Кречеты — это принцы среди охотничьих птиц. В Гренландии, будучи ребенком, я видел, как эти великолепные соколы охотятся на верещатниках на белых куропаток, и нашим охотникам, ставившим силки, порою удавалось поймать сокола сетью либо, взобравшись на скалы, достать птенца, ибо соколы — самое ценное из всего, что вывозится из Гренландии. Мы отсылали пять-шесть соколов в год в Исландию, и я слышал, что их перепродают за большую цену богатым землевладельцам в Норвегию или в южные страны. Увидев в самой сердцевине сырой зеленой Англии эту птицу, сидящую взаперти, далеко от родного дома, я почувствовал в ней родственную душу, изгнанника, и от этого зрелища у меня сердце сжалось.

У ловчего сокола была линька. Вот почему вид у него был такой унылый, перья растрепаны и взъерошены. Птица почувствовала мое присутствие и повернула ко мне голову. Я подкрался и только тогда заметил: глаза у нее были накрепко зашиты. Две тонких нити прошили нижние веки и, будучи завязаны узлом на затылке, оттягивали их кверху. Я тихонько протянул руку, опасаясь напугать птицу, но имея намерение развязать узел и освободить глаза. Мне казалось, что несчастная участь этого существа — это символ моей собственной судьбы. Ладонь моя почти уже коснулась головы сокола, как вдруг кто-то схватил меня за левую руку и резко завернул за спину. Крепкие пальцы впились в шею сзади, и чей-то свирепый голос прошипел мне на ухо:

— Только коснись этой птицы, и для начала я сломаю тебе руку, а потом и шею!

Напавший завел мне руку еще выше, заставив согнуться вдвое, развернул и повел меня, согбенного, через сарай к двери, а потом наружу. Ловкая подножка уложила меня лицом в грязь. Некоторое время я лежал, переводя дух, ошеломленным столь молниеносным нападением. А он придавил меня, упершись коленом в спину и не давая поднять головы. Так что я не имел возможности увидеть, кто это напал на меня, и потому выпалил:

— Я искал Эдгара.

Голос, кипящий от гнева, произнес надо мной:

— Ты его нашел.

ГЛАВА 2

Он, ослабив хватку, позволил мне перевернуться на спину и посмотреть вверх. Надо мной нависал низкорослый кряжистый человек, одетый в залатанную и поношенную рубаху, тяжелые порты и потертые кожаные сапоги. Коротко остриженные волосы были седы, и я решил, что ему, наверное, лет пятьдесят пять. Больше всего меня поразил его истасканный и потрепанный вид. Лицо прорезано глубокими морщинами, а щеки, как будто надраенные песком, испещрены темно-красными пятнами. Брови в гневе насуплены так, что глаза почти утонули в глазницах. Этот человек не шутил — я заметил заткнутый за кожаный пояс кинжал с рукоятью из рога оленя, который явно не раз пускали в ход, и удивился, отчего он его еще не вытащил. И тут же осознал, с какой легкостью, словно какого-нибудь мальчишку, он выставил меня из сарая.

— Зачем ты забрался в соколиный двор? — в бешенстве вопрошал он. Его саксонское наречие, достаточно близкое к моему родному норвежскому, было мне понятно, но говор его был груб и резок, так что мне приходилось старательно вслушиваться. — Кто позволил тебе туда войти?

— Я же сказал, — ответил я кротко, стараясь его успокоить. — Я искал Эдгара. Мне и в голову не пришло, что в этом есть что-то дурное.

— А кречет? Зачем ты подошел к нему? Что ты задумал? Хотел украсть?

— Да нет же, — ответил я. — Я хотел снять нитки, чтобы он мог открыть глаза.

— А кто тебе сказал, что это можно сделать? — Он разъярялся все больше, и я испугался, что он совсем выйдет из себя и поколотит меня. Ответа на его вопрос не было, так что я хранил молчание.

— Вот дурак! Ты хоть представляешь, что было бы дальше? Птица всполошилась бы, слетела бы с насеста, стала бы метаться. Улетела бы или поранилась. А она не в состоянии летать. Кроме того, эта птица, да будет тебе известно, стоит в десять раз дороже тебя, а может и еще дороже, несчастный ты деревенщина.

— Прошу прощения, — сказал я. — Я знаю, что это за птица, но в жизни не видел, чтобы им зашивали глаза.

Мой ответ опять разозлил его.

— Знаешь? Да что ты говоришь? — рявкнул он. — Во всей Англии их наберется не больше пяти или шести. Это ведь королевская птица.

— Там, откуда я приехал, их достаточно много.

— Стало быть, ты не только вор, а еще и лжец.

— Нет, поверь мне. Я приехал из тех мест, где эти птицы селятся и выводят птенцов. Я вошел в сарай только потому, что мне велели найти Эдгара и получить у него работу, и я искал тебя, если ты, конечно, тот самый Эдгар.

— Мне требуется помощник на псарне, а не вороватый дан с непроворными пальцами, как у всех у вас. Я узнаю твой мерзкий говор, — проворчал он. — Вставай, — и он пнул меня, чтобы я поторопился. — Сейчас выясним, правду ли ты говоришь.

Он отвел меня обратно в бург, и когда усталый управляющий Эльфгифу подтвердил мои слова, Эдгар зло сплюнул — плевок чуть не попал в меня — и заявил:

— Ну, мы еще поглядим.

И мы вернулись, теперь уже на псарню. Эдгар поднял засов на низких воротах собачьего загона. Тут же бурный коричневый, белый, бурый поток окружил и затопил нас. Виляя хвостами, собаки лаяли и скулили, не знаю, то ли от радости, то ли от голода. Одни прыгали на Эдгара, ласкаясь, другие теснились, отталкивая друг друга, чтобы подобраться к нему поближе, иные же отползали либо убегали в угол и от волнения испражнялись. Запах на псарне стоял отвратительный, а одна коварная псина забежала сзади и пребольно куснула меня за щиколотку — для пробы. Эдгар же чувствовал себя как дома. Он запустил руки во вздымающуюся массу собачьих тел, ласкал их, нежно трепал зауши, называл по именам, осторожно отталкивал в сторону самых настырных из тех, что пытались, подпрыгнув, лизнуть его в лицо. Он был в своей стихии, для меня же то было видение хаоса.

— Вот здесь ты будешь работать, — сказал он без обиняков.

Вид у меня, должно быть, был испуганный, и он позволил себе едва заметно улыбнуться.

— Я покажу тебе, что ты должен делать.

Он повел меня на другую сторону собачьего загона, где возле забора стоял длинный низкий сарай. Плохо подогнанная дверь открылась с трудом, и мы вошли. Внутри было почти так же голо, как в соколином сарае, только здесь на земляном полу не было песка, а вместо насестов для птиц стоял у стены широкий настил на низких подпорах, сколоченный из неотесанных досок и приподнятый примерно на фут над землей. Поверхность его устилал толстый слой соломы — на нее-то и указал Эдгар.

— Вот это переворашивай ежедневно, чтобы хорошенько проветривалось. Все собачье дерьмо подбирай и складывай снаружи. Когда наберется мешок, оттащишь на сыромятню кожевенникам. Крепкий раствор собачьего дерьма — нет ничего лучше для смягчения кож. Дальше: каждые три дня, когда солома промокнет, будешь менять всю подстилку. Потом я покажу тебе, где брать свежую солому.

Затем он указал на три приземистых корыта.

— Следи, чтобы в них всегда было доверху питьевой воды для собак. Грязную воду вынеси наружу и вылей — и смотри у меня, чтоб тут сухо было! — а корыта наполни заново.

Говоря это, он глянул в сторону деревянного столба, вбитого в землю посреди сарая. Я сообразил, что столб поставлен для того, чтобы собаки на него мочились.

— И эту солому тоже меняй каждые три дня. По утрам первым делом будешь выпускать собак в загон, а сам тем временем займешься подстилкой. Кормить их надо один раз в день — в основном черствым хлебом, ну, и мясными обрезками с главной кухни, когда там что-нибудь останется. Проверяй обрезки, чтоб не попалось в них чего вредного. Коль какая из собак заболеет или на вид станет хворой, а таких обычно бывает две или три, дай мне знать немедля.

— Где мне тебя искать? — спросил я.

— Я живу в доме напротив соколиного двора. Там же, за моим домом найдешь навес, где хранится солома. Коли меня не будет дома, это значит, что я, скорее всего, ушел в лес, тогда спроси разрешения у моей жены, прежде чем взять что бы то ни было. Она присмотрит, чтобы ты все делал как надо. Есть вопросы?

К тому времени мы вышли из псарни и подошли к воротам загона.

— Нет, — сказал я, — ты все очень хорошо объяснил. Где я буду спать?

Он глянул на меня с нескрываемой злобой.

— А ты как думаешь? Ясное дело, с собаками. Самое место для псаря.

Следующий вопрос вертелся у меня на языке, но, видя выражение его лица, я решил, что не стоит доставлять ему удовольствия, спрашивая: «А как насчет еды? Где я буду есть?» Ответ был и так ясен: «С собаками. Будешь жрать то же, что и они».

Я оказался прав. Последовавшие за этим дни были самыми скверными в моей жизни, худших условий я не знавал. Спал я вместе с собаками и ел, выбирая из еды кусочки получше. А еще набрался от них блох. И большую часть дня проводил, спасаясь от собачьих зубов. Я терпеть их не мог и стал носить при себе дубинку — пользовался ею, чтобы треснуть любую псину, подошедшую ко мне слишком близко, хотя самые мерзкие то и дело пытались зайти сзади и напасть. Такая жизнь давала мне достаточно поводов и времени для размышления о том, как это люди могут любить собак, а тем более столь мерзопакостных охотничьих собак, как эти. В Ирландии главы кланов гордились своими волкодавами, и я понимал, почему. Те собаки были великолепными, изящными животными, аристократичными, с длинными ногами и надменной походкой. Но свора Эдгара, судя по виду, была стаей дворняг. Вполовину ниже волкодава, короткомордые, остроносые, с неопрятной шкурой, в основном грязно-коричневой масти, хотя у иных имелись пятна черные или рыжие, а одна была бы и вовсе белая, если бы не валялась то и дело в грязи. Мне казалось невероятным, что кому-то охота содержать такую свору. Несколько месяцев спустя я узнал, что их называют «английские гончие», и что их предки высоко ценились как охотничьи собаки теми самыми римлянами, что построили Уотлинг-стрит. Мне сообщил об этом монах, аббат которого был большим любителем охоты и держал такую свору. Монах поведал, что эти английские гончие ценятся за храбрость, стойкость и способность идти по нюху как верхнему, так и нижнему — по следу в воздухе и на земле. Меня изумляло, как это собаки могут идти по запаху, ведь сами они ужасно воняют. Чтобы моя пурпурная рубаха не провоняла псиной, я принял предосторожность — повесил служившую мне верой и правдой кожаную суму на колышек, вбитый как можно выше в один из столбов, ибо был уверен, что сам я воняю не меньше моих сотоварищей-псов.

Эдгар приходил навестить собак и поутру, и во второй половине дня, чтобы проверить и меня, и своих вредоносных гончих. Он входил в собачий загон и с небрежным видом пробирался через буйную свору. Он обладал жуткой способностью замечать укусы, царапины и все такое прочее на любой из них. Заметив же, он резким движением хватал собаку и прижимал ее к себе. Ничуть не боясь, он оттягивал уши, разводил в стороны лапы, ища колючек, ненароком отодвигал сокровенные части, которые называл «палкой» и «камешком», смотрел, не кровоточат ли они и не поранены ли. Если обнаруживал глубокую рану, то доставал иголку с ниткой и, прижав к земле собаку коленом, зашивал рану. Иногда, если собака была беспокойной, звал меня на помощь — подержать ее, и конечно, меня сильно кусали. Видя текущую из моей руки кровь, Эдгар довольно смеялся.

— Приучайся совать руку ей в пасть, — насмешливо говорил он, и я сразу же вспомнил об одноруком телохранителе. — Собачий укус лучше кошачьего. От кошачьего бывает худо. А собачий укус чистый и целебный. Конечно, если собака не бешеная.

Собака, укусившая меня, бешеной вовсе не казалась, поэтому я высосал кровь из раны, оставленной ее зубами, и ничего не сказал. Однако Эдгар не собирался упускать такой возможности.

— А ты знаешь, что нужно делать, если тебя укусит бешеная собака? — спросил он со смаком. — У тебя ведь силы не хватит высосать всю гадость. Поэтому возьми петуха, какой побольше, ощипли его всего, чтобы он был голый, как задница, потом прижми его гузном к ране и хорошенько напугай его. Тогда у него с испугу потроха стиснутся и высосут рану. — И он загоготал.

Мои испытания длились бы гораздо дольше, если бы на четвертый день я не упустил одну из собак. Эдгар велел мне выгулять свору на лужайке в двух сотнях шагов от псарни, чтобы животные могли пожевать траву для здоровья. Я умудрился плохо затянуть поводки на собаках, которых повел на выгул, и когда привел их обратно в загон, не заметил, что одной не хватает. Только запирая на ночь, я пересчитал их по головам и понял свою ошибку. Закрыв дверь псарни, я пошел обратно на лужайку посмотреть, не там ли пропавшая собака. Я не кликал ее, потому что не знал ее клички, а пуще того — не хотел тревожить Эдгара по этому поводу. Он так разъярился из-за сокола, которого, по его мнению, чуть не украли, что я не сомневался — исчезновение собаки приведет его в бешенство. Я шел тихо, надеясь, что беглянка бродит где-то рядом. На лужайке собаки не было. И решив, что животное могло отправиться к задней двери дома Эдгара, чтобы порыться в отбросах, я пошел туда. Едва я обогнул угол его домика, как услышал легкий стук — это был Эдгар.

Он стоял спиной ко мне на коленях. Перед ним на земле был расстелен квадратный кусок белой ткани. А на ткани, рассыпавшись, лежало с полдюжины плоских палочек — он только что их метнул. Эдгар, пристально разглядывавший их, удивленно оглянулся.

— И что они говорят? — спросил я, надеясь предупредить вспышку гнева.

Он смотрел на меня с подозрением.

— Не твое дело.

Тогда я двинулся прочь и вдруг услышал у себя за спиной:

— Ты умеешь читать по палочкам?

Я повернулся и ответил осторожно:

— В моей стране мы предпочитаем бросать кости или используем тафл. И у нас связывают палочки вместе, как книгу.

— Что такое тафл?

— Доска с метками. Имея в этом деле опыт, можно прочесть знаки.

— Но вы все же пользуетесь палочками?

— Кое-кто из старых людей пользуется — ими или суставами пальцев животных.

— Тогда скажи, что по-твоему говорят эти палочки.

Я подошел к белой ткани и насчитал на ней шесть деревянных плашек. Седьмую Эдгар держал в руке. Одна из палочек, лежащих на земле, была повязана красной тесемкой. Я решил, что это, скорее всего, хозяин. Три палочки были чуть короче остальных.

— Что ты видишь? — спросил Эдгар. В голосе его прозвучало что-то вроде просьбы.

Я смотрел вниз.

— Ответ запутанный. — Я наклонился и взял одну из плашек. Она была чуть кривая и лежала поперек других. Перевернув ее, я прочел начертанную на ней руну. — Тюр, — сказал я, — бог смерти и войны.

На мгновение Эдгар смутился, потом кровь отхлынула от его лица, сделав красноватые пятна на скулах еще ярче.

— Тиу? Ты умеешь читать метки? Ты уверен?

— Да, конечно, — ответил я, показывая ему лицо палочки с руной, имеющей очертания стрелы. — Я последователь Одина, а ведь именно он вызнал тайны рун и передал их людям. Кроме того, он придумал гадательные кости. Это очень просто. Вот эта руна — знак Тюра. И ничего больше.

Когда Эдгар заговорил, голос у него дрожал.

— А стало быть, это значит, что она умерла.

— Кто?

— Моя дочь. Тому четыре года, как шайка ваших данских разбойников увела ее во время набега. Они не могли взять бург — палисад слишком крепкий, им не по зубам, — вот и разорили округу, избили моего младшего сына так, что он окривел на один глаз, и утащили девочку. Ей было всего двенадцать. С тех пор мы ничего о ней не слыхали.

— Что с ней сталось — это ты и хотел узнать, когда бросил палочки?

— Да, — ответил он.

— Тогда не отчаивайся, — сказал я. — Палочка Тюра лежала поперек другой, а это придает ей значение неясное или противоположное. Так что твоя дочь, может статься, и жива. Хочешь, я еще раз брошу палочки?

Егерь покачал головой.

— Нет. Три броска за раз — и хватит. Больше — обидишь богов, да и солнце уже село, время неблагоприятное.

И вдруг его вновь охватили подозрения.

— Откуда мне знать, не врешь ли ты насчет рун, как наврал насчет кречета.

— Зачем мне врать, — ответил я и начал собирать палочки — сначала палочку-хозяина, затем три коротких, называя их имена, — радуга, королева-воин, твердая вера. Потом подобрал те, что подлиннее — ключарь, радость — и, взяв последнюю из пальцев Эдгара, сказал: — Веселье.

А чтобы со всей очевидностью утвердить свои верительные грамоты, я с невинным видом спросил:

— Ты ведь не используешь палочку тьмы, змеиную палочку?

Эдгар опешил. Он, как я узнал позднее, в душе был сельским жителем и безоговорочно верил в саксонские палочки, как их называют в Англии, где они широко используются для гаданий и пророчеств. Но только самые умелые пользуются восьмой, змеиной, палочкой. Она обладает пагубным влиянием на все остальные, а большинство людей, будучи всего лишь людьми, предпочитают «метать жребий» — так саксы называют это гадание — на счастье. На самом деле саксонские палочки казались мне слишком простыми. Транд, мой исландский учитель, научил меня понимать гораздо более сложные расклады. Там палочки прикреплены к кожаной веревке, разворачиваются веером и читаются, как книга, и смысл вычитывается по рунам, вырезанным на обеих сторонах. Эти руны — а также и те, что используются при волшбе — пишутся, причем в обратном порядке, наоборот, словно они отражены в зеркале.

— Скажи-ка и моей жене то, что сказал мне, — заявил Эдгар. — Это может ее утешить. Все эти четыре года она горюет о девочке.

Он ввел меня в свою хибарку с одной-единственной комнатой, разделенной посередине надвое — на жилую и спальную части. Эдгар подтолкнул меня, и я повторил то, что прочел по палочкам, жене Эдгара — Джудит. Бедная женщина как-то сразу уверовала в мое толкование и робко спросила, не хочу ли я поесть по-человечески. Я понял — она считает, что муж ее обращается со мной слишком плохо. Однако ненависть Эдгара была вполне объяснима — он-то думал, что я дан, из тех разбойников, что похитили его дочь и искалечили сына.

А Эдгар, очевидно, решил проверить меня.

— Так откуда ты, говоришь, приехал? — вдруг спросил он.

— Из Исландии, а туда — из Гренландии.

— Но речь-то у тебя данская.

— Те же слова, это правда, — объяснил я, — но произношу я их по-другому, а некоторые слова в ходу только в Исландии. А вообще-то наше наречие похоже на твое, саксонское. Ты ведь наверняка заметил, что чужаки из других частей Англии говорят по-саксонски иначе, и некоторые слова тебе и вовсе непонятны.

— Докажи мне, что ты приехал из этого другого места, из этой Гренландии или как там ее.

— Не знаю, как я могу это доказать.

Эдгар задумался, а потом вдруг сказал:

— Кречет! Ты говоришь, будто приехал оттуда, где эта птица селится и выращивает потомство. А я знаю, что гнездится она не в стране данов, а где-то гораздо дальше. Значит, если ты и впрямь из тех краев, об этой птице и ее привычках ты должен знать все.

— Что я должен рассказать? — спросил я.

Он хитро прищурился.

— Скажи-ка мне вот что: кречет — это сокол башни или сокол руки?

Я понятия не имел, о чем он говорит, и видя мое недоумение, он восторжествовал.

— Так я и думал. Ничего ты о них не знаешь.

— Нет, — возразил я. — Просто мне не понятен твой вопрос. Однако я могу узнать кречета по тому, как он охотится.

— Ну-ка, ну-ка, расскажи.

— В Гренландии мне доводилось видеть, как охотится сокол — он слетает с утесов и выбирает какое-нибудь удобное место на верещатнике, какую-нибудь скалу повыше или гребень горы. Там он сидит и высматривает добычу. Сокол ищет жертву, птицу, ну, скажем rjúpa, это что-то вроде вашей серой куропатки. Завидев rjúpa, он снимается с места и со страшной скоростью летит низко над землей, все быстрее и быстрее, а потом ударяет rjúpa, и она замертво падает на землю.

— А в последний момент перед тем, как ударить, что он делает? — спросил Эдгар.

— Сокол вдруг резко набирает высоту и сверху бросается на свою жертву.

— Верно, — заявил Эдгар, наконец убежденный. — Именно так делает кречет, и вот почему он может быть и соколом башни и соколом руки — немногие ловчие птицы способны на это.

— Я так и не понял, что ты имеешь в виду, — сказал я. — Что значит «птица башни»?

— Так мы называем птицу, которая взмывает вверх и выжидает, как мы говорим. Реет в небе над хозяином, выжидая нужного момента, а потом бросается вниз на жертву. Так охотится сапсан, но и кречета, если потрудиться, можно научить тому же. Сокол руки — это такой, которого несут на руке или на запястье во время охоты, и его подбрасывают с руки вверх, чтобы он выследил добычу.

Так познания в привычках диких кречетов и искусстве гадания спасли меня от суровых испытаний этой пагубной псарней. Впрочем, недели две спустя Эдгар признался, что вовсе не собирался оставить меня на псарне до скончания века, ибо сразу понял, что псарь из меня все равно не получится.

— Имей в виду, я никогда не пойму человека, который не умеет ладить с собаками, — добавил он. — В этом есть что-то ненормальное.

— Они сильно воняют, — заметил я. — Сколько дней я отмывался от этой вони. Но больше всего меня удивляет, отчего это англичане так любят своих собак. Только о них и говорят. Порой кажется, что собаки им дороже собственных детей.

— Не только англичане, — сказал Эдгар. — Эта свора принадлежит Кнуту, и когда он приезжает сюда, половина его друзей-данов привозит с собой своих собак, которых они прибавляют к этой своре. И это только мешает делу, потому что собаки начинают грызться друг с другом.

— Точно, — заметил я. — Что саксы, что даны — все будто теряют рассудок, когда речь идет о собаках. А мы в Гренландии, бывало, в голод их ели.

К тому времени, когда случился этот разговор, я уже стал домочадцем Эдгара. Мне выделили в хибарке угол, где я повесил свою суму и устроил постель, а Джудит, доверчивая в той же мере, в какой поначалу был подозрителен ее муж, баловала меня, как если бы я был ее любимым племянником, и выуживала лучшие кусочки мяса из горшка, постоянно кипевшего над кухонным очагом. Редко когда меня кормили так хорошо. Эдгар имел должность важную — был королевским егерем, ответственным за устройство охот, когда сюда приезжал гостить Кнут. При этом побочным и весьма прибыльным делом Эдгара была незаконная охота. Он тайком ставил силки на мелкую дичь — зайцы были его излюбленной добычей, — и когда перед самым рассветом он, промокший от росы, возвращался в хибарку, в руке у него всегда болталась парочка упитанных зайцев.

Весна перешла в лето, и тут-то я понял, что оказался в наилучшем положении. Июль — месяц голодный, урожай еще не собран, и обычные люди метут по сусекам и закромам, едят жесткий крошащийся хлеб из отрубей, плевел и молотого гороха. Но семейный котел в доме Эдгара всегда был полон, и с приближением охотничьего сезона Эдгар стал брать меня с собой в лес выслеживать добычу для большой охоты — красного оленя. Вот где Эдгар являл себя во всей красе — спокойный, уверенный и готовый наставлять меня. В этом он походил на Херфида, открывшего мне секреты ремесла скальда, или на ирландских монахов, учивших меня французскому, латыни и греческому, письму и чтению на чужих языках, а еще — на Транда, моего исландского наставника в волшбе и в таинствах исконной веры.

Эдгар брал меня с собой, и мы сторожко пробирались по оленьим тропам через дубравы, березняки и мелколесье из ольхи и ясеня. Он научил меня определять размеры оленя по размеру следов копыт, и шел ли олень шагом, скакал ли или бежал трусцой. Найдя же оленя, достаточно крупного, чтобы охотиться на него с королевской сворой, мы снова и снова возвращались к нему, чтобы заметить обычные места его кормежки, и наблюдали за его повседневными занятиями.

— Гляди внимательно, — говорил мне Эдгар, раздвигая куст. — Вот здесь он спал прошлой ночью. Видишь, как примята трава и кустики. А вот следы коленей на земле, когда он на рассвете встал на ноги. Крупный зверь, да, видать, двенадцать отростков на рогах, королевский зверь… И — отъевшийся, — добавил он, расковыривая кучку оленьего навоза. — Он высокий, этот олень, и высоко держит голову. Вот здесь его рога оставили метку на дереве, когда он шел мимо.

Также не смущался Эдгар, когда порой следы двух оленей пересекались.

— Наш — этот тот, который свернул вправо. Он лучше другого, — тихо говорил он. — Второй слишком тощий.

— Откуда ты знаешь? — шепотом спрашивал я, потому что, на мой взгляд, следы были одного размера.

Эдгар велел мне стать на колени на землю и вглядеться во вторую цепочку следов.

— Видишь разницу? — спросил он.

Я покачал головой.

— Посмотри на побежку, — побежкой он называл цепочку следов. — Видишь разницу между передним и задним следом? Как бежал этот олень? След копыта задней ноги — впереди следа передней, а это значит, что он тощий. Хорошо откормленный олень слишком толст — он не мог бы вот так занести задние ноги вперед.

Именно во время одного из таких разведывательных походов в лес Эдгар преисполнился ко мне уважением, что сильно отличалось от его первоначальных притеснений. Мне уже было известно, что он из тех, кто глубоко верит в приметы и предзнаменования и в скрытый потусторонний мир. Мне это не казалось странным, ибо сам я имел немалый опыт в этом, будучи наставлен в исконной вере. У нас с Эдгаром было много общего относительно священных понятий. Он уважал многих моих богов, хотя и под немного иными именами. Одина, моего бога-покровителя, он звал Вотаном; Тиу — это Тюр, бог войны, об этом я уже говорил; а рыжебородого Тора он называл Тунором. Но у Эдгара имелись еще и другие боги, и многие из них мне были совершенно незнакомы. Эльфы и духи — духи болезней и духи имен, духи дома и духи погоды, духи воды и духи деревьев, и он постоянно делал маленькие знаки и жесты, чтобы умилостивить их, сливая каплю супа в огонь очага либо отламывая тонкую веточку, чтобы свить ее в кольцо и положить на замшелый камень.

В тот день мы спокойно шли через березняк по следу столь многообещающего оленя, когда этот след привел нас к тихой прогалине среди деревьев. Посреди прогалины стоял одинокий огромный дуб, очень старый, с замшелым стволом, наполовину сгнившим. У основания дуба кто-то воздвиг низкую стенку из несвязанных камней. Подойдя, я увидел, что стенкой огражден родничок. Эдгар же, подобрав небольшой камушек, подошел к стволу дерева и сунул его в щель в коре. Я заметил и другие камни, сунутые там и сям, и решил, что это древо желаний.

— Только что поженившиеся пары приходят сюда просить детей, — сказал Эдгар. — Каждый камень — это их желание. Вот я и подумал, оставлю-ка я камень — а вдруг это поможет мне вернуть дочку. — Он указал на родник. — А еще сюда приходят незамужние девицы, бросают в родник соломинку, глядят, сколько поднимется пузырьков. Сколько пузырьков — через столько лет и найдут себе мужей.

Его замечание затронуло что-то в моей душе. Я сломал веточку и нагнулся, чтобы бросить ее в криницу. Совсем близко мне явилось мое темное отражение в черной воде. Разумеется, меня интересовал не день свадьбы, но день, когда я вновь увижу Эльфгифу, ибо я тосковал по ней и совершенно не понимал, почему от нее ничего не слышно. Всякий раз, когда являлась такая возможность, я пользовался случаем сбежать из дома Эдгара в бург, надеясь увидеть ее. И всякий раз меня ждало разочарование.

Так вот, едва я нагнулся над криницей и еще не успел бросить веточку, произошло нечто неожиданное.

Лет шести-семи я узнал, что наделен редкой среди людей способностью, которую все остальные называют даром предвидения. Моя мать-ирландка славилась этим, и этот дар я, должно быть, унаследовал от нее. Время от времени у меня бывали странные предчувствия, наития и смещение чувств. Я даже видел призраков тех, кто умер, или тени тех, кто скоро умрет. Все это происходило помимо моей воли и неожиданно. Между одним случаем и другим порой проходили месяцы и даже годы. Одна мудрая женщина на Оркнеях — сама обладающая даром предвидения — определила, что я отзываюсь на потусторонний мир, только находясь в обществе кого-либо, уже обладающего силой. Она сказала, что я своего рода зеркало духов.

То, что случилось здесь, показало, что она ошиблась.

Едва я нагнулся, чтобы бросить веточку, едва взглянул на черную воду, как вдруг мне стало худо. Поначалу это было ощущение вроде того, когда человек смотрит вниз с большой высоты, и ему кажется, будто он падает, и у него начинает кружиться голова. Но поверхность чернильно-черного водоема была на расстоянии вытянутой руки, не больше. Головокружение же превратилось в оцепенелую неподвижность. Я почувствовал ледяной холод; ужасная боль пронзила меня, распространившись по всему моему телу, и я испугался, что потеряю сознание. Зрение затуманилось, и я ощутил позыв к рвоте. И почти столь же быстро зрение мое прояснилось. Я снова увидел очертание своей головы в воде, обрамленной краями стены, и небо над ней. Но тут же я увидел — очень четко — отражение еще какой-то фигуры позади меня, занесшей надо мной что-то, будто собираясь меня ударить… блеск металла, и меня охватило ужасное предчувствие угрозы.

Наверное, на миг я потерял сознание, потому что, очнувшись, обнаружил, что лежу на земле рядом с криницей, и Эдгар трясет меня за плечи. Эдгар был явно перепуган.

— Что это с тобой? — спросил он.

— Не знаю, — ответил я. — У меня был какой-то припадок. Я ушел куда-то.

— С тобой говорил Вотан? — спросил он с благоговейным ужасом.

— Нет. Я ничего не слышал, только видел, как на меня напали. Это было какое-то предостережение.

Эдгар помог мне встать, подвел к упавшему дереву и усадил на него.

— Вот, отдохни немного. Это что, впервые с тобой такой приступ?

— Такой — впервые, — ответил я. — У меня бывали видения и раньше, но никогда в таком тихом, спокойном месте, как это. Обычно такое случалось только при сильном волнении или в обществе вельвы или сейдрмана.

— А это кто такие? — спросил он.

— Так на севере называют мужчин и женщин, которые общаются с потусторонним миром.

Эдгар понял меня сразу же.

— К западу, в добрых двух днях пути отсюда, есть у нас такая. Старуха она. Живет рядом с таким же вот колодцем. Выпьет глоток-другой воды и, когда на нее находит, впадает в безумие. Кое-кто называет ее ведьмой, а священники ее прокляли. Только вот пророчества ее часто сбываются, хотя, кроме нее, из того колодца никто пить не станет. От той воды утробу пучит, и сам колодец не простой. Порою вода в нем вдруг взбухает и переливается через край, словно предостерегает о какой напасти. Последний раз это случилось перед битвой при Эшингтоне, где даны разбили наших.

— И ты там был? — спросил я. Голова у меня все еще кружилась.

— Да, — ответил Эдгар, — был при саксонской дружине с моим охотничьим луком. Но все без пользы. Нас предал один из вождей, и мне еще повезло, что я уцелел. Знать бы, что вода в том колодце предупреждала о предателе, сам бы перерезал ему глотку, даром что он эрл.

Я едва слышал, что говорит Эдгар, — в голове у меня стало проясняться, и я пытался понять, что может значить мое видение.

И вдруг меня осенило, я понял: я чувствителен к потустороннему миру не только в обществе того, кому тоже дан дар предвидения, но и в зависимости от места. Оказываясь там, где завеса между этим и тем миром тонка, я отвечаю на присутствие таинственных сил. Подобно тонкой траве, которая клонится от невидимого ветра, задолго до того, как люди почувствуют его кожей, я ощущаю веяние другого мира. Это открытие смутило меня, ведь я никак не смогу узнать, что попал в такое священное место, пока меня не посетит очередное видение.


* * *

Прошла неделя после того случая в лесу, и Эдгар был в прекрасном настроении.

— Ветер с юга, небо обложило — доброе утро для доброй охоты, — объявил он, мыском башмака пнув меня, лежащего в полусне под одеялом в углу его хибарки. Он очень любил эти свои поговорки.

— Сегодня твоя первая охота, Торгильс. И мне кажется, ты принесешь нам удачу.

Только-только стало развидневаться, а он уже был одет, и такой одежды я на нем еще не видывал. С головы до пят он был весь в зеленом. Я выбрался из-под одеяла.

— Вот, надень, — сказал он, бросая мне одну за другой рубаху, порты и плащ с мягким наголовником. Все было зеленым. Не зная, но любопытствуя, что будет дальше, я быстро оделся и вышел за ним на холодный утренний воздух. Эдгар пробовал охотничий лук, натягивая его и отпуская. Лук тоже был выкрашен в зеленый цвет.

— Собак берем? — спросил я.

— Нет, не сегодня. Возьмем только одну.

Я промолчал, хотя и удивился — что толку иметь свору, кормить ее, мыть, натаскивать, а потом не использовать на охоте.

Эдгар прочел мои мысли.

— Охота со сворой — это забава для господ, развлечение. А мы охотимся ради мяса, не для потехи. И еще, наша охота — дело куда более тонкое и требующее умения. Так что не забывай, чему я тебя учил, и слушай, что тебе говорят. А! Вот и они, — и он посмотрел в сторону бурга.

К нам направлялись три одетых в зеленое всадника. Одного из них я не узнал, но, похоже, это был один из слуг. Остальные же двое, к моему удивлению, были те самые телохранители, которые сопровождали нас из Лондона. Я все еще мысленно называл их Тюром Одноруким и Трехногим. Эдгар сказал мне, что на самом деле их зовут Гисли и Кьяртан. Оба были в совершенно прекрасном настроении.

— Славный денек для охоты! — весело крикнул однорукий Кьяртан. — Все готово, Эдгар?

Видимо, оба они были с королевским егерем на дружеской ноге.

— Пойду, приведу Кабаля, — отозвался Эдгар и поспешил к псарне.

Он вернулся, ведя собаку, которую я заприметил, когда бедствовал на псарне, — она отличалась от остальной своры. Эта собака не кусалась, не лаяла, не носилась кругами, как безумная. Она была крупнее остальных, темно-бурой масти, с опущенной мордой и печальным взглядом. Держалась она в сторонке и была ровным, спокойным, разумным существом. Я почти полюбил ее.

— В седло! — крикнул мне Эдгар.

Я недоумевал. Свободных лошадей я не видел. Их было всего три, и на каждой уже сидел наездник.

— Давай сюда, малый, — позвал меня Кьяртан, перевешиваясь с седла и протягивая мне свою единственную руку. Похоже, нам предстояло ехать по двое. Эдгар уже вспрыгнул в седло позади слуги. Я уселся позади телохранителя, обхватил его руками за пояс, чтобы не упасть, и подумал: у охоты во всяком случае имеется одно достоинство, она — великий уравнитель, она всех делает равными — егеря, телохранителя, слугу и бывшего псаря.

— Впервые на охоте? — спросил Кьяртан через плечо. Он был доброжелателен и с явным нетерпением ждал того, что последует. Я же недоумевал — как он, однорукий, может охотиться. Он не мог натянуть лук, при нем не было даже копья. Единственным его оружием был нож с длинным лезвием, годный на все.

— Нет, господин, — ответил я. — Мне нередко приходилось охотиться пешком, в основном на мелкую дичь. Но не верхом.

— Ну, так погоди и увидишь, — сказал Кьяртан. — Эта охота отчасти пешая, отчасти верховая. Эдгар свое дело знает, так что все должно пройти как по маслу. Нам только и нужно, что слушать его, а впрочем, удача тоже кое-что значит, не только мастерство. Красный олень сейчас в самой поре, отъелся. Хорошая еда. — И он начал тихо что-то мурлыкать про себя.

Мы ехали по лесу к тому месту, где Эдгар и я недавно заметили следы красного оленя и его стада из четырех-пяти оленух. Когда мы подъехали к этому месту, собака, которая до того бежала рядом с лошадьми, начала рыскать взад-вперед, уткнувшись носом в землю.

— Славный пес, Кабаль, добрый товарищ, — заметил Кьяртан. — Стареет, и на ноги стал слаб, но ежели какая собака и может взять след оленя, так это он. И всегда он безотказен. Щедрое сердце.

Еще один безумный любитель собак, подумал я, но не мог не восхититься тому, с каким вниманием принюхивался старый Кабаль, обегая каждый куст и заросли. Время от времени он останавливался, поднимал вверх свою большую морду, стараясь поймать самый слабый запах в воздухе.

— Вот оно! — сказал Кьяртан тихо. Он смотрел на Кабаля, а тот опустил морду совсем близко к земле и двинулся вперед по лесу, явно взяв след. — Молчит, как и полагается, — с одобрением фыркнул Кьяртан. Поскольку я не смог оценить этой похвалы собаке, он продолжил. — По большей части собаки начинают лаять или скулить, почуяв запах оленя, но старый Кабаль не таков. Его хорошо натаскали, чтобы не тявкал, не пугал добычу.

Мы пустили лошадей самым тихим шагом, и сами всадники, как я заметил, старались не шуметь. Кьяртан смотрел на Эдгара, и когда тот кивнул головой, наш маленький отряд застыл на месте. Слуга спешился, взял Кабаля на поводок и, осторожно ступая, подвел собаку к молодому деревцу, к которому ее и привязал. Кабаль, все так же молча, послушно лег на траву и положил голову на лапы. Судя по всему, свое дело он уже сделал.

Слуга вернулся, и все мы стеснились вокруг Эдгара, чтобы услышать, что он скажет. Он заговорил шепотом.

— Я думаю, олени сейчас прямо впереди, и мы подходим к ним из-под ветра, так что все в порядке. Ты, Эльфрик, — он указал на слугу, — поедешь с Гисли, Торгильс останется с Кьяртаном, а я пойду пешком. Третью лошадь оставим здесь.

По его знаку мы впятером — две лошади и один пеший человек — осторожно двинулись вперед, туда, где лес редел. Направо между деревьями я заметил какое-то движение, потом еще одно. То была самка красного оленя и ее спутник. Потом увидел маленькую группу — оленя и его четырех самок.

— Теперь мы пойдем прямо у них на глазах, — прошептал Кьяртан мне.

Он явно хотел, чтобы я оценил всю хитрость этой охоты. Чуть слышно заскрипела кожа, и, к моему великому удивлению, одноногий Гисли, открепив свою особую седельную опояску, соскользнул с седла и встал на землю. Еще я заметил, что спешился он так, чтобы лошадь оказалась между ним и оленями, загораживая его от стада. Ухватившись одной рукой за путлище стремени, чтобы не упасть, другой рукой он прилаживал деревянную ногу. Костыля у него не было, костылем ему служил тяжелый лук. Эдгар подошел и стал рядом с ним, тоже позади лошади, не видимый оленям. Вот он подал очередной знак, и две лошади вышли на открытое место, три человека верхом, а двое обок, не видимые оленям. Олень и его самки сразу же подняли головы и издали смотрели на это наше шествие. Тут-то я и понял. Верховые не спугнут оленей, потому что едут потихоньку, бесшумно и держатся на расстоянии. Олени принимают их за каких-то лесных животных. Между тем Эдгар и Гисли приноровили свои шаги к поступи лошади так, чтобы ноги их двигались одновременно.

— Еще немного, и получился бы Слейпнир, — прошептал я Кьяртану.

Тот кивнул. Слейпнир, конь Одина о восьми ногах, может скакать с невероятной скоростью. Для оленя наши лошади выглядели так, словно у них было по шесть ног.

Шагов через пятьдесят я понял, что одноногого Гисли уже нет с нами. Обернувшись, я увидел, что он стоит не шевелясь у ствола молодого дуба. Одетый в зеленое, он был почти незаметен. Он отпустил стремя, когда лошадь проходила мимо дерева, воспользовался луком как костылем и уже был на месте. Несколькими шагами дальше Эдгар сделал то же самое. И тоже стал почти невидим. Мы устроили засаду.

Кьяртан, Эльфрик и я ехали дальше, потом стали потихоньку забирать в сторону, добрались до дальнего конца поляны, и у опушки Кьяртан тихо сказал:

— Торгильс, здесь будет твое место. Стань перед вот этим деревом. Стой, не шевелись. Двигайся только если увидишь, что олень идет к тебе, а не в сторону Гисли и Эдгара.

Я соскользнул с лошади и, как мне было велено, спокойно ждал, а Кьяртан и слуга поехали дальше.

Так я стоял будто целую вечность, не шевеля ни единым мускулом и вопрошая себя, что же будет дальше. Но вдруг послышался слабый единственный звук — чккк! Очень, очень медленно я повернул голову на звук. И услышал, как он повторился, тихий, почти неразличимый, далекий. Мгновение спустя тихонько треснула ветки, и в поле моего зрения вошла одна из самок красного оленя. Она двигалась по лесу шагах, пожалуй, в двадцати от меня, осторожно, то и дело останавливаясь, чтобы набрать в рот травы, а потом шла дальше. Затем появилась вторая и, наконец, сам олень. Все животные двигались неспешно, однако в одном направлении. Чккк! Вновь я услышал странный звук, и позади стада увидел Кьяртана верхом. Он ехал, опустив поводья, пробираясь через лес позади оленя, не торопясь, но поворачивая лошадь то туда, то сюда, словно животное кормится. А звук — это Кьяртан пощелкивал языком. Еще через мгновение появился второй всадник, Эльфрик, и с его стороны исходил осторожный неторопливый звук — он постукивал по седлу прутиком ивы. Этот звук привлек внимание оленя, он подошел ближе, но не насторожился. А впереди поджидали Гисли и Эдгар.

Мучительно медленно добыча подвигалась вперед. Стадо поравнялось с тем местом, где стоял я, и я едва осмеливался дышать. Медленно повернув голову, я посмотрел на Эдгара. Тот застыл в такой неподвижности, что я не сразу его обнаружил. Лук натянут, стрела на тетиве, а ведущий олень все ближе и ближе. Немолодая самка подошла почти вплотную к Эдгару, когда вдруг поняла, что смотрит прямо в глаза охотнику. Она вздернула голову, ноздри ее задрожали, мускулы напряглись перед прыжком. И в этот момент Эдгар выстрелил. Расстояние между нами было невелико, и я отчетливо услышал, как стрела ударила ее в грудь.

И начался переполох. Олень и остальные самки осознали опасность и бросились наутек. Я услышал еще один удар и подумал, что это, верно, Гисли выпустил стрелу. Молодая самка и олень повернули назад и помчались на меня. Они скакали через кусты, олень делал огромные прыжки, его ноги грохотали по веткам. Я вышел вперед, чтобы олень увидел меня, и поднял руки. Самка в страхе бросилась в сторону, поскользнулась на мокрой земле, встала на ноги и бросилась спасаться. Но большой олень, испугавшись засады, повернул назад и помчался туда, где стоял Эдгар. Эдгар уже наложил вторую стрелу и ждал. Олень, заметив Эдгара, еще надбавил и промчался мимом него. А Эдгар плавно повернулся туловищем — тетива лука была оттянута так, что оперенье стрелы едва не касалось его правого уха, — и выстрелил в тот момент, когда добыча пробегала мимо. Это был превосходный выстрел, который вызвал у Кьяртана одобрительный возглас. Стрела попала огромному оленю между ребер. Я видел, как животное замедлило бег, потом, оправившись, бросилось прочь через кусты, с грохотом ломая ветки, и грохот этот замер вдали, оставив по себе шуршание веточек и листьев, осыпающихся на землю.

Выстрел Гисли тоже достиг цели. Две самки, его и Эдгара, лежали мертвые на лесном подстилке.

— Славная стрельба, — крикнул Кьяртан, подъезжая к месту засады.

— Хорошо, что олень прошел слева от меня, — сказал Эдгар. Он старался говорить небрежно, хотя я видел, что он в восторге. — Пройди он с другой стороны, стрелять было бы не так ловко, опора была бы не на той ноге.

Эльфрик уже бросился отвязывать Кабаля, и собака сразу взяла след раненого оленя. Дорожку крови трудно было упустить, и через пару сотен шагов мы наткнулись на стрелу Эдгара, там, где она выпала из раненого животного.

— Славный выстрел, — сказал Эдгар, показывая мне железное зубцы стрелы. — Видишь, это — из его утробы. Далеко ему не уйти. А вот будь кровь ярко-красная, стало быть, рана неглубока, и погоня была бы долгой.

Он был прав. Мы прошли за оленем меньше мили и обнаружили его мертвым в зарослях. Не теряя времени, слуга принялся свежевать тушу и срезать мясо, а Эдгар наградил Кабаля отборным куском.

— Нашли без труда, Гисли, — крикнул Кьяртан, когда мы вернулись. Гисли по-прежнему стоял на своем месте в засаде. Одноногий телохранитель не мог участвовать в погоне. — Из пяти оленей трех мы завалили. А ты стрельнул на славу. Не меньше, чем с полусотни шагов.

— Одно преимущество в потере ноги имеется, дружище, — ответил Гисли. — Когда ковыляешь на костыле, в руках и плечах сил прибавляется.

ГЛАВА 3

Мы отнесли оленину в бург, где повара эрла готовили большой пир, каковым, по обычаям саксов, отмечают начало жатвы.

— Королевского егеря всегда приглашают и сажают на почетное место, — сообщил мне Эдгар. — Оно и правильно, ведь он добывает лучшее едалово для пира. Ты мой помощник, Торгильс, и тебя тоже ждут. Постарайся одеться, как надо.

Вот так пять дней спустя я оказался в дверях большого зала в бурге, одетый в свою пурпурную рубаху, которую выстирала жена Эдгара Джудит. Я с трудом справлялся с волнением. Нет сомнений, думал я, Эльфгифу будет присутствовать на пиршестве.

— А кто будет сидеть на высоком месте? — спросил я у какого-то гостя, пока мы ждали сигнала рога, призывающего войти в зал.

— Эрл Эльфхельм — высокий гость, — ответил он.

— Это отец Эльфгифу?

— Нет. Ее отца казнил этот дурень Этельред по подозрению в неверности задолго до того, как Кнут пришел к власти. Эльфхельм — ее дядя. Он придерживается старых взглядов на то, как следует устраивать пиры, так что, я думаю, Эльфгифу будет разносить кубки.

Прозвучал рог, мы вошли в огромный зал и заняли свои места. Мне досталось сидеть лицом к середине зала, оставленной свободной для слуг, разносивших еду, и для последующих увеселений. Такой же длинный стол стоял напротив, а справа от меня, поднятый на возвышение, — стол, за которым предстояло пировать эрлу Эльфхельму и его важным гостям. Наш скромный стол был уставлен деревянными блюдами, кружками и ложками из коровьего рога, но стол для гостей эрла был застелен вышитой льняной скатертью, уставлен дорогими привозными сосудами и кубками зеленого стекла. Только что мы, мелкий люд, заняли свои места, как звук рога объявил о входе эрла. Он вошел с женой, сопровождаемый знатными людьми. В основном то были саксы, но среди них я заметил Гисли и Кьяртана, имевших при себе мечи телохранителей с позолоченными рукоятями и выглядевших гораздо более величественными, чем в зеленых охотничьих одеждах пятью днями раньше, когда я сопровождал их. Только Эльфгифу все еще не было видно.

Эрл и его люди расселись по одну сторону высокого стола, глядя на нас сверху. Потом послышался третий рог, и с левой стороны зала появилась вереница женщин. Впереди шла Эльфгифу. Я узнал ее тотчас же и ощутил прилив гордости. Она выбрала то же облегающее небесно-голубое платье, в котором я впервые увидел ее на Пасхальном приеме у Кнута в Лондоне. Тогда ее длинные волосы были распушены, повязанные только одной золотой повязкой. Теперь они были зачесаны кверху и обнажали стройную белую шею, хорошо мне памятную. Я не мог оторвать от нее взгляда. Она шла впереди, скромно потупив глаза и держа в руках серебряный кувшин. Подойдя к столу дяди, она наполнила стеклянный кубок главного гостя, потом кубок дяди, а потом дворянина, следующего по рангу. Судя по цвету, это был роскошный чужеземный напиток — красное вино. Исполнив свой формальный долг, Эльфгифу передала кувшин слуге и пошла на свое место. К сожалению, она сидела у дальнего конца высокого стола, и мой сосед заслонял ее от меня.

Повара превзошли самих себя. Даже я, привыкший есть охотничье мясо у Эдгара, был поражен разнообразием и качеством блюд — рубленая свинина и баранина, круги кровяной колбасы, сладкие пироги и пироги с начинкой из пресноводной рыбы — щуки, окуня, угря — тоже со сладким тестом. Нам предлагали белый хлеб, не похожий на грубый каждодневный. И конечно же, вклад Эдгара, оленина, которую теперь торжественно внесли на железных вертелах. Я пытался, подаваясь вперед, а потом отклоняясь назад, еще раз со своей скамьи увидеть Эльфгифу. Но сидевший справа от меня был человеком дородным и статным — он оказался местным кузнецом, — и вскоре ему надоела моя непоседливость.

— Слушай, — сказал он, — сядь и займись едой. Не часто у тебя бывает возможность так хорошо поесть, — он счастливо рыгнул, — да и выпить тоже.

Разумеется, вина нам не предлагали, но на столе стояли тяжелые мисы, сделанные из местной с темно-зеленым отливом глины, содержавшие напиток, которого я еще никогда не пробовал.

— Сидр, — сообщил мой дородный сосед, с великой радостью пользуясь деревянным ковшом, чтобы снова наполнить свою и мою деревянные чаши. Видно, он страдал от необыкновенной жажды, ибо всю трапезу пил чашу за чашей. Я, как мог, старался уклониться от его дружеских и настойчивых предложений не отставать, однако это было нелегко, даже когда я стал пить мед, сдобренный миртовым суслом, в надежде, что он оставит меня в покое. Кожаная бутыль с медом была в руках чересчур расторопного слуги, и каждый раз, когда я ставил свою чашу, она вновь наполнялась. Постепенно и едва ли не впервые в жизни я пьянел.

Пиршество продолжалось, появились потешники. Два жонглера выскочили на открытое место между столами и начали, кувыркаясь, подбрасывать в воздух палки и мячи. Это была скучная чепуха, и сопровождали ее столь грубыми выкриками и свистом, что жонглеры ушли, разобидевшись. Зрители оживились, когда настал черед следующему выступлению — то были дрессированные собаки, одетые в разноцветные куртки с причудливыми воротниками и обученные по-всячески бегать, кувыркаться и перекатываться, ходить на двух лапах и прыгать через обручи и через палку. Зрители одобрительно кричали, а палку поднимали все выше и выше, и зрители бросали куски мяса и курятины на арену в награду. Потом настал черед выступить стихотворцу эрла. То был саксонская разновидность нашего северного скальда, его обязанностью было возглашать похвалу своему господину и сочинять стихи в честь высоких гостей. Вспомнив свое ученичество у скальда, я внимательно слушал. Но мне не слишком понравилось. Этот придворный поэт отличался косноязычьем, и его стихи мне показались слишком приземленными. У меня возникло подозрение, что это всего лишь набор строчек, которые он немного переиначивал, обращаясь к тому или иному гостю за столом его господина и вставляя имена тех, кто присутствовал в тот день на пиршестве. Когда поэт кончил, и последние строки стиха замерли, настало неловкое молчание.

— Где песельник? — вскричал эрл, и я увидел, что управляющий поспешил к высокому столу и что-то сказал своему хозяину. Вид у этого управляющего был самый несчастный.

— Песельник, видно, не появится, — презрительно проворчал мой сосед. Опьянев от сидра, кузнец то впадал в сварливость, то в доброжелательство. — На песельника не слишком можно надеяться. Любит перебираться с одного пира на другой, да только с похмелья частенько забывает, куда еще его звали.

Управляющий направлялся к кучке зрителей, стоящих в конце зала. Это были в основном женщины, кухонная прислуга. Я видел, как он подошел к молодой женщине, стоявшей впереди, взял ее за запястье и потянул. Поначалу она упиралась, а потом откуда-то из глубины зала ей передали арфу. Она сделала знак какому-то юнцу, сидевшему за дальним столом, и тот встал. Слуга поставил два табурета посредине пустого пространства, и женщина с юношей — я понял, что это брат и сестра, — вышли вперед и, поклонившись эрлу, сели. Молодой человек вынул костяную дудку из рубахи и на пробу издал несколько звуков.

Его сестра заиграла на арфе, и все смолкли. Это арфа была не такая, какие мне довелось видеть в Ирландии. У ирландской арфы два десятка, а то и больше, бронзовых струн, а та, на которой играла девушка, была легче, меньше и всего лишь с дюжиной струн. Когда девушка тронула струны, я понял, что они сделаны из кишок. Однако этот более простой инструмент подходил к ее чистому, безыскусному и ясному голосу. Она спела несколько песен, а брат подыгрывал ей на дудке. Песни были о любви, войне и странствиях и довольно незамысловаты, что их ничуть не портило. Эрл и гости слушали со всем вниманием, только иногда переговариваясь, и я понял, что эти люди, заменившие мастера-песельника, хорошо сделали свое дело.

После их выступления начались танцы. Молодой человек с дудой присоединился к другим здешним музыкантам, игравшим на свирелях, потрясавшим трещотками и бьющим в тамбурины. Люди повскакали со скамей и вышли на середину зала. Гулять, так гулять — мужчины стали выманивать женщин из толпы зрителей, и музыка становилась веселее и оживленнее — все принялись прихлопывать в ладоши и петь. Никто из высоких гостей, разумеется, не танцевал, они только смотрели. Я заметил, что танец несложен, два шажка вперед, пара шажков назад и движение вбок. Голова моего захмелевшего соседа то и дело тяжело склонялась на мое плечо, и чтобы избавиться от него, я решил попытаться. Я тоже был под хмельком, но встал со скамьи и присоединился к танцующим. В веренице женщин и девушек, идущих навстречу, я увидел арфистку. Лиф из красной домотканой ткани и юбка куда более темного, коричневого цвета, обрисовывали ее фигурку, а коричневые волосы, коротко обрезанные, и слегка веснушчатая кожа делали ее воплощением юной женственности. Каждый раз, когда мы проходили бок о бок, она слегка пожимала мне руку. Музыка становилась все быстрее и быстрее, и хоровод все ускорялся, пока мы вовсе не задохнулись. Музыканты грянули во всю мочь, и музыка разом смолкла. Смеясь и улыбаясь, танцующие остановились, и передо мной оказалась арфистка. Она стояла передо мной, торжествующая по поводу сегодняшнего успеха. Все еще хмельной, я протянул руку, обнял ее и поцеловал. Мгновение — и я услышал короткий громкий треск. То был звук, который немногие из собравшихся слышали в своей жизни — звук разбитого дорогого стекла. Я поднял голову — а там стояла Эльфгифу. Она швырнула свой кубок о стол. Ее дядя и его гости в изумлении взирали на нее, а Эльфгифу вышла из зала. Спина ее была напружена от гнева.

Покачиваясь от хмеля, я вдруг ощутил себя презреннейшим из смертных. Я понял, что оскорбил ту, которую обожал.


* * *

— Война, охота и любовь всегда полны тревог, равно как и удовольствий, — таковым было очередное изречение Эдгара на следующее утро, когда мы собирались в соколиный сарай — он называл его соколиным двором — покормить птиц.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я на всякий случай, хотя уже заподозрил, почему он упомянул любовь.

— Госпожа наша очень норовиста.

— Почему ты так говоришь?

— Да брось, малый. Я знаю Эльфгифу с тех еще пор, когда она была худенькой юницей. Подростком она всегда старалась сбежать из тесноты бурга. Нередко она по полдня проводила со мной и моей женой в этом доме. Играла, как все обычные дети, хотя озорницей была больше других. Настоящей маленькой ведьмой она бывала, когда ее ловили на озорстве. Однако сердце у нее доброе, и мы посейчас ее любим. И мы были очень горды, когда она вышла за Кнута, хотя при этом она стала знатной госпожой.

— Какое это имеет отношение к ее дурному нраву?

Эдгар остановился, держась рукой за дверь соколиного двора, посмотрел на меня в упор, и в глазах его отразилось изумление.

— Уж не думаешь ли ты, что ты — первый молодой мужчина, который ей приглянулся, — проговорил он. — Едва только ты здесь появился, сразу стало ясно, что для псарни ты не годишься. Вот я и задался вопросом, чего ради тебя привезли из самого Лондона, да расспросил управляющего, а тот сказал, что тебя, мол, включили в дорожную свиту госпожи по ее личному указанию. Так что я кое-что заподозрил, но не был вполне уверен, пока не увидел, как она разгневалась вчера вечером. А дурного в этом ничего нет, — продолжал он. — С Эльфгифу последние месяцы были не очень-то ласковы, я говорю об этой второй королеве, Эмме, а Кнут все время в отлучке. Я бы сказал, что она имеет право на свою собственную жизнь. И она была более чем добра ко мне и моей жене. Когда нашу дочку умыкнули даны, Эльфгифу, и никто иной, предложила заплатить за нее выкуп. Если ее когда-нибудь разыщут. И она так и сделает.


* * *

Приближалась пора соколиной охоты. Два предыдущих месяца мы готовили к ней ловчих птиц Эдгара, пока они выходили из линьки. На соколином дворе содержались три сокола-сапсана, один коршун, два маленьких ястреба-перепелятника да еще тот самый драгоценный кречет, из-за которого у меня вышли неприятности. Цена кречету — его же вес чистым серебром или же, как заметил Эдгар, «цена трех рабов-мужчин либо, пожалуй, четырех бесполезных псарей». Мы заходили на соколиный двор ежедневно, чтобы, как он говорил, «приручить» птиц. Это означало приучать их к человеку, кормить особыми лакомыми кусочками, чтобы они набрались силы, и ходить за ними, пока у них отрастают новые перья. Эдгар оказался столь же истинным знатоком птиц, сколь и собак. Длиннокрылых соколов он предпочитал кормить гусятами, угрями и ужами, а мышей скармливал короткокрылым. Тогда же я узнал, для чего под насестами пол усыпан песком: это позволяло ежедневно отыскивать и подбирать помет каждой птицы, и Эдгар рассматривал его с великим вниманием. Он объяснил, что ловчие птицы могут страдать почти всеми человеческими болезнями, в том числе чесоткой, глистами, язвами во рту и кашлем. Когда Эдгар обнаружил признаки подагры у одного из сапсанов, птицы немолодой, он послал меня поймать ежа, мясо которого почитал единственным для того лекарством.

Большая часть птиц, за исключением кречета и одного из перепелятников, была уже обучена. Когда у них отросло новое оперенье, только и надо было, что заново ознакомить их с их охотничьими обязанностями. А кречет прибыл на соколиный двор незадолго до того, как я впервые его увидел. Вот почему у него веки были зашиты.

— Это нужно на время переезда, чтобы птица не слишком тревожилась и билась, — объяснил Эдгар. — А когда она вселяется в свое новое жилище, я мало-помалу ослабляю нитку, так что птица может постепенно оглядеться и освоиться без страха. Способ этот кажется жестоким, но единственный другой способ — накрыть ей голову кожаным колпачком — мне не по нраву, коль птица поймана после того, как научилась охотиться на воле. Слишком скоро надеть колпачок — это раздражит птицу и принесет ей лишние мучения.

А еще Эдгар предостерегал.

— Собака привыкнет зависеть от хозяина, а вот ловчая птица всегда независима, — говорил он. — Ты можешь приручить птицу и научить ее работать с тобой, и никакая другая охота не сравнится с этим удовольствием, когда пускаешь свою птицу и смотришь, как она бьет добычу, а потом возвращается на твою руку. Только не забывай, стоит птице взмыть в воздух, она всегда может выбрать свободу. Она может улететь и никогда больше не вернуться. Вот тогда-то ты поймешь, что такое страдания сокольничего.

Свободный дух привлекал меня к ловчим птицам, и я быстро понял, что обладаю природным даром обращения с ними. Эдгар начал учить меня этому, взяв одного из маленьких перепелятников, наименее ценных из его подопечных. Он выбрал птицу вовсе необученную и показал мне, как особым узлом привязывать к птичьей щиколотке шестидюймовую полоску кожи с металлическим кольцом на конце, а сквозь кольцо пропускать ремешок подлиннее. Он снабдил меня защитными рукавицами сокольничего, и каждый день я кормил сокола его пищей — свежими мышками, чтобы тот спрыгивал с насеста на теплый остов моей руки. После прибытия перепелятник этот отличался крикливостью и дурным нравом — верный признак, по словам Эдгара, что он был взят оперившимся птенцом, а не пойман после того, как слетел с гнезда, — однако через две недели я уже приучил его прыгать туда и обратно, как какого-нибудь ручного любимца в саду. Эдгар признался, что в жизни не видел, чтобы перепелятник так быстро приручился.

— Похоже, ты умеешь обращаться с женщинами, — заметил он с подковыркой, поскольку к охоте пригодны только самки перепелятника.

Спустя недолгое время он решил, что я подхожу и для обучения кречета. То было смелое решение, и может быть, связанное с суеверным понятием Эдгара, будто я могу обладать каким-то особым пониманием этого сокола потому, что я прибыл с его родины. Однако зная, что меня привезли в Нортгемптон по особому пожеланию Эльфгифу, он вполне мог вести игру с более дальним прицелом. Он сделал меня хранителем кречета. Я занимался ею — это тоже была самка — ежедневно по два-три раза, я кормил ее, купал единожды в неделю в ванне из желтого порошка, чтобы избавить от вшей, давал ей подергать и покрутить куриные крылышки, когда она стояла на своем насесте, чтобы шея и тело окрепли, и протягивал свою рукавицу, на этот раз гораздо более прочную, чтобы она могла спрыгнуть с насеста на руку. Через месяц кречет достаточно освоился с кожаным колпачком и спокойно позволял надевать его, после чего мне было позволено выносить его из соколиного двора, и там эта великолепная белая с крапинками птица летала на длинном поводке, чтобы добраться до кусков мяса, которые я клал на пенек. Еще неделю спустя Эдгар уже подбрасывал в воздух кожаный носок с крыльями голубя, и кречет, по-прежнему на привязи, слетал с моей рукавицы, ударял приманку, пригвождал ее к земле и зарабатывал награду в виде гусенка.

— У тебя задатки первостатейного сокольничего, — заметил Эдгар, и я просиял от удовольствия.

И вот, спустя два дня после гневной вспышки Эльфгифу на пиру, мы впервые отпустили сокола лететь свободно. Это был тонкий и решительный миг в его воспитании. Вскоре после рассвета мы с Эдгаром отнесли сокола в спокойное место, довольно далеко от бурга. Эдгар вращал приманку на веревке. А я, стоя в полусотне шагов от него с кречетом на перчатке, снял кожаный колпачок, отпустил кожаные ремешки и высоко поднял руку. Сокол тут же заметил летающую приманку, сорвался с перчатки мощным прыжком, отдавшимся до самого моего плеча, и кинулся прямо к цели — одним смертельным броском. Он ударил по кожаной приманке с такой силой, что вырвал веревку из рук Эдгара, и отнес приманку вместе с волочащейся за ней веревкой на дерево. А мы с Эдгаром застыли в страхе, не зная, не воспользуется ли сокол возможностью улететь на свободу. Помешать ему мы были бы не в силах. Но когда я снова медленно поднял руку, кречет спокойно слетел с ветки, скользнул к моей перчатке и уселся на нее. Я наградил его куском сырой голубиной грудки.

— Вот, стало быть, она, наконец, и пришла, чтобы предъявить свои королевские права, — тихо сказал Эдгар мне, увидев, кто ждет у соколиного двора, когда мы возвращались.

Там стояла Эльфгифу в сопровождении двух слуг. На мгновение меня обидел язвительный смысл слов Эдгара, но знакомое чувство уже завладело мной, и голова закружилась оттого, что я оказался рядом с самой красивой и желанной женщиной в мире.

— Доброе утро, госпожа, — сказал Эдгар. — Пришли посмотреть на своего сокола?

— Да, Эдгар, — ответила она. — Птица уже готова?

— Не совсем, госпожа. Еще дней семь или десять поучится и будет годна для охоты.

— А имя ты ей дал? — спросила Эльфгифу.

— А имя ей придумал этот парень, Торгильс, — ответил Эдгар.

Эльфгифу посмотрела на меня так, словно видела впервые в жизни.

— Так какое же имя ты выбрал для моего сокола? — спросила она. — Уверена, что оно мне придется по нраву.

— Я назвал сокола Habrok, — ответил я. — Это значит высокий зад — над опереньем на лапах.

Она чуть улыбнулась, отчего сердце у меня подпрыгнуло.

— Я знаю, что это значит; Хаброк в преданьях о старых богах означало «лучший из всех соколов», не так ли? Славное имя.

Я словно воспарил в небеса.

— Эдгар, — продолжала она, — ловлю тебя на слове. Через десять дней, начиная с сегодняшнего, я выйду на соколиную охоту. Мне нужно время от времени выбираться за пределы бурга и расслабляться. Две охоты в неделю, если соколы сгодятся.

Так началась самая идиллическая осень из всех, какие мне довелось провести в Англии. В дни охоты Эльфгифу подъезжала к соколиному двору верхом, обычно в сопровождении всего одной служанки. Иногда она приезжала одна. Эдгар и я, тоже верхом, ожидали ее. Каких соколов мы брали, зависело от дичи, на которую мы собирались охотиться. Эдгар обычно брал одного из сапсанов, я — моего кречета, а Эльфгифу брала у нас балабана либо одного из перепелятников — эти птицы поменьше, и женщине было легче их нести. Мы всегда отправлялись на одно и то же место, обширное поле, что-то среднее между вересковой пустошью и болотом — там хватало раздолья для ловчих птиц.

Там мы стреноживали лошадей, оставляли их на попечение служанки Эльфгифу и все втроем шли по этому полю, по травяными кочкам и низеньким кустикам среди прудов и канав — наилучшее место для нашей охоты. Здесь Эдгар отпускал своего любимого сапсана, и опытная птица поднималась все выше и выше в небо над его головой и выжидала, делая круги, пока не замечала цель. Пустив сапсана, мы шли дальше, иногда вспугивая утку из канавы или вальдшнепа из кустарника. Когда испуганная птица поднималась в воздух, сапсан с высоты замечал направление ее полета и начинал снижаться. Падая с высоты, он приноравливался к полету своей жертвы и врезался в нее, как оперенная молния Тора. Иногда он убивал с первого удара. Случалось ему и промахнуться, если добыча уворачивалась или снижалась, и тогда сапсан снова взмывал вверх для нового броска либо преследовал добычу понизу. Случалось, хотя и не часто, что сапсан упускал жертву — тогда мы с Эдгаром вращали нашу приманку, призывая разочарованную и сердитую птицу вернуться на человеческую руку.

— Хотите теперь запустить Хаброк? — спросил Эдгар у Эльфгифу в середине нашей первой вечерней охоты, и сердце у меня забилось быстрее.

Хаброк была королевской птицей, достойной, чтобы ее пускал король и, разумеется, королева. Однако сокол был слишком тяжел, чтобы Эльфгифу могла его нести, поэтому я встал рядом с ней, готовясь подкинуть сокола вверх. Нам повезло — при этой охоте мы увидели зайца. Он выпрыгнул из зарослей травы, — прекрасное животное, лоснящееся и сильное, — и поскакал прочь с надменным видом, подняв уши, явный признак уверенности, что ему удастся сбежать. Я взглянул на Эльфгифу, и она кивнула. Одной рукой я снял поводок с Хаброк — колпачок был уже снят — и подбросил прекрасную птицу на волю. Мгновение она колебалась, потом заметила вдали мелькнувшую добычу, скачущую по жесткой траве и болотным растениям. Несколько взмахов крыльев, чтобы подняться ввысь и ясно рассмотреть зайца, после чего Хаброк пустилась в погоню за убегающим зверем. Заяц понял, что ему грозит, помчался во всю прыть, скакнул в сторону и скрылся в густой траве в тот самый миг, когда сокол бросился на него. Хаброк перевернулась в воздухе, повернула и снова бросилась, на этот раз, напав с другой стороны. Испуганный заяц выскочил из укрытия и, прижав уши, припустил к лесу теперь уже во всю прыть, со всех лап. И снова ему повезло. Уже готовому ударить кречету помешал куст — пришлось податься в сторону. А заяц приближался к спасительному убежищу и почти достиг его, как вдруг Хаброк, метнувшись вперед, обогнала свою жертву, повернула и накинулась на зайца спереди. Все слилось в один ужасный клубок, вихрь шерсти и перьев, и хищник и жертва исчезли в густой траве. Я бросился туда, на слабый звук бубенцов, привязанных к лапам Хаброк. Раздвинув траву, я увидел сокола, стоящего на мертвом теле. Он пробил шею зайца острым кончиком своего клюва, который Эдгар называл «клыком сокола», и приступил к трапезе, разрывая шкуру, чтобы добраться до теплого мяса. Я позволил Хаброк немного покормиться, потом осторожно взял ее и надел колпачок.

— Не разрешай ловчей птице есть слишком много от добычи, а то она больше не захочет в этот день охотиться, — учил меня Эдгар.

Он тоже подбежал, в восторге от сцены, разыгравшейся на глазах у Эльфгифу.

— Лучшего и быть не может, — радовался он. — Никакой сапсан не способен на такое. Только кречет станет преследовать и преследовать свою добычу и никогда не остановится. — А потом не удержался и добавил: — Совсем как его хозяин.

Но охота была не главной причиной, почему я запомнил эти прекрасные вечера. Охота уводила нас далеко по болотистым пустошам, и через час-другой, когда мы оказывались на безопасном расстоянии от служанки, стерегущей лошадей, Эдгар отставал или направлялся по другой тропе, предусмотрительно оставляя нас с Эльфгифу наедине. Тогда мы находили спокойное место, укрытое высокими болотными растениями и травами, я усаживал Хаброк на временный насест — гнутую ветку, которая, будучи притянута к земле, образовывала дугу. И здесь, пока сокол спокойно сидел под своим колпачком, мы с Эльфгифу любились. Под сводом английского летнего неба мы пребывали в своем собственном блаженном мире. А когда Эдгар решал, что пора возвращаться в бург, он шел обратно, и мы слышали издали, как он приближается, тихо позвякивая соколиным колокольчиком, предупреждая нас, чтобы мы оделись и были готовы к его появлению.

Во время одной из таких соколиных охот — это была, наверное, третья или четвертая наша с Эльфгифу совместная прогулка по пустоши — мы наткнулись на брошенный шалаш, стоявший на сухой косе, выдававшейся в топь. Кто соорудил это укромное жилище из переплетенных трав и вереска, совершенно неизвестно, вероятно, какой-нибудь дикий птицелов, ходивший тайком ловить птиц в топи. Во всяком случае, мы с Эльфгифу захватили его, сделав приютом нашей любви, и у нас вошло в привычку направлять стопы наши к нему и проводить вторую половину дня, угнездившись в объятиях друг друга, а Эдгар тем временем стоял на страже.

То было время чудесных наслаждений и близости, и наконец, у меня появилась возможность сказать Эльфгифу о том, как сильно я тосковал по ней и переживал свою несостоятельность, ибо она была гораздо опытнее и высокороднее.

— Нет нужды учиться любви, — ответила она мягко и уже привычным жестом очертила кончиком пальца мой лоб, нос, подбородок. Мы лежали обнаженные, бок о бок, так что ее палец двинулся дальше, по моей груди, животу. — И разве ты никогда не слышал пословицу, что в любви все равны? А значит, и женщина тоже.

Я склонил голову, чтобы коснуться губами ее щеки, и она улыбнулась, довольная.

— А кстати об учении. Эдгар говорит, что ты обучил Хаброк менее чем за пять недель. Что, у тебя природный дар обращаться с ловчими птицами. Как ты думаешь, откуда у тебя это?

— Не знаю, — ответил я, — но может быть, это как-то связано с моим почитанием Одина. Еще когда я был ребенком в Гренландии, меня привлекли пути Одина. Деяния этого бога вызывает у меня величайшее восхищение. Слишком многое, чем обладают люди, получено от него — будь то поэзия или самопознание, либо искусное колдовство, — и сам он всегда стремился познать еще больше. Ради обретения сверхмудрости он пожертвовал глазом. Он является во многих обличьях, и для любого человека, забредшего в такую даль от дома, в какую забрел я, Один может быть вдохновителем. Ведь он и сам странник, искатель истины. Вот почему я поклоняюсь ему как Одину-страннику, помощнику в путешествиях.

— Но какая же, мой маленький приближенный, связь между твоим поклонением Одину и птицами и их обучением? — поинтересовалась она. — Я полагала, что Один — бог войны, приносящий победу на ратном поле. Так, по крайней мере, считают мой муж и его военачальники. Они призывают Одина перед своими походами. А их священники делают то же, взывая к Белому Христу.

— Один — это бог побед, это так, и еще бог мертвых, — ответил я. — Но знаешь ли ты, как он узнал тайну поэзии и подарил ее людям?

— Расскажи мне, — попросила Эльфгифу, устраиваясь поближе.

— Поэзия — это мед богов, сотворенный из их слюны, которая бежит по венам существа, которого зовут Квасир. Но Квасир был убит злыми цвергами, которые сохранили его кровь в трех больших котлах. Когда эти котлы перешли в собственность великана Суттунга и его дочери Гуннлед, Один взялся украсть мед. Он обернулся змеей — ведь говорится, что Один многолик, — и пролез в отверстие в горе и соблазнил Гуннлед, охранявшую логово Суттунга, и та позволила ему сделать три глотка, по одному из каждого котла. Такова сила Одина, что он осушил каждый котел досуха. Потом он обернулся орлом и полетел обратно в Асгард, дом богов, с бесценным напитком в глотке. Но великан Суттунг тоже превратился в орла и полетел за Одином, настигая его так же быстро, как сапсан Эдгара настигает летящего кречета. Суттунг победил бы Одина, когда бы Один не выплюнул несколько бесценных капель меда, и облегчив свой груз, он успел долететь до спасительного Асгарда, чуть опередив своего преследователя. Он спасся в самый последний миг. Суттунг подлетел так близко, что замахнулся своим мечом на летящего Одина-орла, и тому пришлось уклониться, и меч отсек кончики его хвостовых перьев.

— Очаровательная история, — молвила Эльфгифу, когда я кончил. — Только правдива ли она?

— Посмотри вот сюда, — ответил я, повернувшись на бок и показав на Хаброк, спокойно сидевшую на насесте. — С тех пор как Один потерял свои хвостовые перья от меча Суттунга, все ястребы и соколы рождаются с короткими перьями на хвосте.

В этот момент тихое позвякивание соколиных бубенцов Эдгара оповестило, что время нам возвращаться в бург.

Наше блаженство не могло длиться вечно, и после этого свидания нам удалось еще только один раз побыть в нашем потайном убежище, после чего неприкосновенность его была нарушена. То был душный день, чреватый грозой, и по какой-то причине, когда Эльфгифу приехала к нам с Эдгаром, при ней не было служанки, но она взяла с собой свою комнатную собачонку. В глазах большинства то было трогательное маленькое создание, коричневое с белым, постоянно настороженное, с яркими умными глазами. Но я знал, как смотрит на комнатных собачек Эдгар — он считал их избалованными тунеядцами, — и у меня появилось дурное предчувствие, которое я ошибочно приписал моей обычной неприязни к собакам.

Эльфгифу видела наше недовольство, но осталась тверда.

— Я настаиваю на том, чтобы Маккус пошел сегодня с нами. Ему тоже нужно порезвиться на травке. Он не помешает Хаброк и другим соколам.

И мы поехали, Маккус ехал на луке седла Эльфгифу, пока мы не стреножили наших лошадей в обычном месте и не пошли по пустоши. Маккус, весело хлопая ушами, прыгал впереди по подлеску в высокой траве. Он даже подобрал куропатку, которую Хаброк ударил в головокружительном атакующем полете.

— Смотри! — сказала мне Эльфгифу. — Не понимаю, почему у тебя с Эдгаром так вытянулись лица из-за этой собачонки. Пес доказал, что и от него есть польза.

И вот, когда мы с ней снова оказались в нашем приюте и любились, Маккус вдруг тревожно залаял. Мгновение спустя я услышал нетерпеливый звон бубенцов Эдгара. Мы с Эльфгифу быстро оделись. Я поспешил взять Хаброк и попытался сделать вид, будто бы мы ждали в засаде у топи. Но слишком поздно. Служанку, старую няньку Эльфгифу, послали отыскать госпожу, поскольку ее присутствие потребовалось в бурге, и громкий лай Маккуса привел ее туда, где стоял на страже Эдгар. Эдгар пытался отвлечь служанку, чтобы та не пошла дальше по узкой тропинке, ведущей к шалашу, но собака вырвалась из шалаша и, усердствуя, привела служанку к месту наших свиданий. И в недолгом времени я узнал, какой от этого произошел вред.

Мы возвращались к лошадям, когда Эдгар обернулся и увидел высоко в небе одинокую цаплю, летящую к своему гнезду. Птица летела, широко и размеренно ударяя крыльями, следуя воздушному потоку, который должен был привести ее к дому. Появление служанки испортило нашу охоту, и Эдгар, видимо, решил продлить развлечение. Цапля — самая большая добыча для сапсана. Поэтому Эдгар пустил своего сапсана, и верная птица начала подниматься вверх. Сапсан шел вверх по спирали, не под цаплей, но в стороне от пути этой крупной птицы, чтобы не встревожить добычу. Поднявшись чуть выше, он повернул и бросился наискось вниз, разрезая воздух, с такой скоростью, что проследить за этим стремительным скольжением было невозможно. Однако и цапля была не промах. В последний миг большая птица уклонилась и взмыла вверх, показав свой пугающий клюв и когти. Сапсан Эдгара, промахнувшись, свернул в сторону и мгновение стал подниматься в небо, чтобы набрать высоту для второго удара. То была редкая возможность, которую мы с Эдгаром не однажды обсуждали — возможность пустить Хаброк против цапли.

— Быстрее, Торгильс. Пускай Хаброк! — нетерпеливо крикнул Эдгар.

Оба мы понимали, что кречет нападет на цаплю, только если рядом будет опытная птица, которой можно подражать. Я нащупал поводок и протянул руку, чтобы снять кожаный колпачок, но какое-то странное предчувствие охватило меня. На руках словно повисли цепи.

— Давай, Торгильс, поторапливайся! Времени мало. У сапсана осталась еще только одна попытка, а потом цапля окажется среди деревьев.

Но я не мог. Я посмотрел на Эдгара.

— Прости меня, — сказал я. — Но что-то не так. Я не должен пускать Хаброк. Не знаю, почему.

Эдгар начал злиться. Я видел, как злость нарастает в нем, глаза его утонули глубоко в глазницах, губы сжались. Потом он глянул мне в лицо, и случилось то же, что и тогда, у лесной криницы. Гневные слова замерли у него в горле, и он проговорил:

— Торгильс, с тобой все в порядке? У тебя странный вид.

— Все в порядке, — ответил я. — Все прошло. Не знаю, что это было.

Эдгар перенял у меня Хаброк, снял колпачок и поводок и взмахом руки пустил сокола. Сокол поднимался все выше и выше в небо, и в первое мгновение мы были уверены, что кречет присоединится к выжидающему сапсану и будет действовать, как он. Но тут белая в крапинку птица словно ощутила некий древний зов, и вместо того чтобы взмыть вверх и присоединиться к выжидающему сапсану, Хаброк изменила направление полета и полетела на север, ровно и уверенно взмахивая крыльями. Снизу, с земли, мы следили, как сокол в стремительном полете удаляется, пока он вовсе не исчез из вида.

Эдгар не мог простить себе того, что пустил Хаброк в полет. Две недели после этого он твердил мне:

— Я же видел, какое у тебя лицо, я должен был догадаться. В тебе было что-то, чего ни один из нас не мог знать.

Эта ужасная потеря положила конец нашей соколиной охоте. Воодушевление покинуло нас, мы горевали, и конечно же, я больше не виделся с Эльфгифу.


* * *

А охотничий год шел своей чередой. Мы кормили и врачевали оставшихся птиц, хотя и не пускали их летать. Мы выгуливали собак. Появился новый псарь, который великолепно справлялся со своим делом, ежедневно водил свору на каменистую площадку, выгул на которой укреплял собачьи когти. По вечерам мы омывали каждый порез и ушиб смесью уксуса и сажи, и скоро собаки могли бегать по любой земле. Так Эдгар готовил свору к первой в этом году охоте на кабана, которая приурочена к празднику, поклонниками Белого Христа называемому Михайловым днем. Мы с ним вернулись к нашим походам в лес на разведку, на этот раз в поисках следов подходящего кабана, достаточно старого и крупного, чтобы стать достойным противником.

— Кабанья охота — это тебе не оленья, она гораздо опаснее, — говорил Эдгар. — На кабана охотиться — все равно что воевать. Нужно продумать набег, развернуть свое войско, броситься на противника, а потом уже наступит последнее испытание — рукопашная, в который он вполне может тебя убить.

— А многие погибают?

— Кабаны — само собой, — отвечал он. — И собаки тоже. Такая бывает суматоха. То собака подойдет слишком близко, и кабан ранит ее, то лошадь поскользнется, а то и человек оступится, когда кабан бросится на него, и если упадешь неудачно, тут-то он тебя копалами и выпотрошит.

— Копалами?

— Клыками. Погляди хорошенько на кабана, когда его загонят в угол, хотя близко не суйся, остерегись, и ты увидишь, как он скрежещет зубами — верхними зубами вострит нижние клыки, словно как жнец оселком точит серп. Оружие у кабана смертоносное.

— Вижу, охота на кабана тебя не так вдохновляет, как оленья.

Эдгар пожал плечами.

— Я ведь егерь, я по службе должен сделать все, чтобы моему господину и его гостям было полное удовольствие от охоты и чтобы кабан был убит, и чтобы башку его страшную можно было внести на блюде на пиршество и пронести напоказ, а гости будут бить в ладоши. Ежели кабан спасется, тогда все пойдут домой с таким чувством, будто их боевая слава порушена, и пиршество будет унылым. Но что до самой охоты, я не считаю, что для нее нужно особое умение. Кабан уходит от погони все больше по прямой. Собаке легко идти по его запаху, не то что за хитрым оленем — олень то прыгнет в сторону, чтобы сбить со следа, то сдвоит, то бежит по воде, чтобы запутать преследователей.

Три дня нам пришлось рыскать по лесу, призвав на помощь чуткий нюх Кабаля, чтобы найти ту добычу, которую мы искали. По огромным размерам кабаньих лепешек Эдгар определил размеры зверя — зверь был громадный. Предсказание егеря подтвердилось, когда мы наткнулись на помеченное им дерево. Отметины, где он терся о ствол, оказались на целую руку над землей, и на коре белели царапины.

— Гляди сюда, Торгильс, здесь он пометил свои владения, терся спиной и боками. Он готовится к гону, когда будет драться с другими кабанами. Эти белые порезы — отметины клыков.

Потом мы нашли ямовину, где животное отдыхало, и Эдгар сунул руку в грязь, чтобы выяснить, насколько глубоко погрузилось животное. Вытащив руку, он призадумался.

— Еще теплая. Он где-то неподалеку. Нам лучше потихоньку убраться — у меня такое ощущение, что он совсем близко.

— Боишься его спугнуть? — спросил я.

— Нет. Это странный какой-то кабан. Не только большой, но и надменный. Он, надо думать, услышал, как мы подходим. Видят кабаны очень плохо, зато слышат лучше всех других зверей в лесу. А этот оставил свою лежку в последний момент. Он ничего не боится. Он, должно быть, и сейчас бродит неподалеку, в каких-нибудь зарослях, а то и готовится, накинуться на нас — такое бывало раньше, вдруг и без особых причин, — а мы даже не позаботились взять с собой кабаньи копья.

Мы осторожно удалились, и едва вернулись домой, как Эдгар снял свои кабаньи копья — они висели, подвязанные веревками, на балках. Крепкие древки сделаны были из ясеня, а железные рожны имели очертания узких листьев каштана, со смертоносно заточенными концами. Кроме того, я заметил тяжелую поперечину на древке чуть выше железного рожна.

— Это чтобы копье не вошло слишком глубоко в кабана, чтобы он не достал тебя клыками, — сказал Эдгар. — Нападающий кабан не знает боли. В ярости он нанижет себя на древко, сам помрет, лишь бы до врага добраться, особенно, если кабан уже ранен. Вот, Торгильс, возьми это копье и позаботься, навостри лезвие получше на случай, если придется биться с вепрем, хотя это и не наше дело. Завтра, в день охоты, наше дело простое — найти зверя и гнать его, покуда не ослабеет и не начнет защищаться. Тогда мы станем в сторонке, а наши господа пусть убивают его себе во славу.

Я взвесил тяжелое копье в руке и подумал, достанет ли у меня храбрости или умения, чтобы отразить нападение зверя.

— Да, вот еще что, — сказал Эдгар, бросая мне сверток кожи. — Завтра надень это. Даже молодой кабан, пробегая мимо, может вскользь ударить клыками.

Я развернул сверток и увидел пару тяжелых чулок. На уровне колен в нескольких местах они были будто острым ножом прорезаны.

Так оно совпало, что христианский Михайлов день празднуется почти в день равноденствия, когда для приверженцев исконной веры преграда, разделяющая наш и потусторонний миры, утончается. Потому я и не удивился, когда Джудит, жена Эдгара, робко подошла ко мне и спросила, не брошу ли я саксонские палочки на закате. Как и прежде, хотелось ей узнать, увидит ли она когда-нибудь свою пропавшую дочку и какое будущее уготовано ее разделенной семье. Я взял белую ткань, которой пользовался Эдгар, и кусочком угля нарисовал узор из девяти квадратов, как научил меня мой наставник в Исландии, прежде чем разложить ткань на земле. Также, в угоду Джудит, я вырезал и пометил восьмую палочку, извилистую палочку-змею, и бросил ее вместе со всеми. Три раза я бросал палочки, и три раза ответ был один и тот же. Но я не мог понять его и боялся объяснить его Джудит, не только потому, что сам был сбит с толку, но и потому, что палочка-змея при каждом броске верховенствовала. Это был знак смерти, и смерти определенного человека, потому что палочка-змея ложилась поперек палочки-господина. Но было еще и некое противоречие, ибо все три броска открывали четко и недвусмысленно знаки и символы Фрейра, который правит дождем и урожаем, дает процветание и богатство. Фрейр — бог рождения, а не смерти. Я недоумевал и сказал Джудит что-то успокоительное, промямлив о Фрейре и будущем. Она ушла счастливая, полагая, как я думаю, что преобладание Фрейра — этого бога изображают с огромным детородным членом — означает, что когда-нибудь ее дочь подарит ей внуков.

Утро охоты ознаменовалось взволнованным лаем собак, громкими криками псаря, пытавшегося навести в своре порядок, и громогласными кличами наших господ, прибывшими ради охоты. Возглавлял охоту дядя Эльфгифу, эрл, и в тот день именно его слава должна была просиять. Эльфхельм привел с собой множество друзей, почти всех, кто был на пиршестве жатвы, и я снова заметил двух телохранителей. Даже они, несмотря на свои увечья, были готовы преследовать кабана. Женщин среди этих охотников не было. Это мужское занятие.

Мы разобрались с возбужденной сворой и тронулись, господа — на своих лучших лошадях, мы с Эдгаром — на пони, а дюжина или около того крестьян и рабов бежали обок. Им предстояло держать лошадей, когда мы найдем кабана. Тогда начнется пешая охота.

Эдгар уже определил, куда побежит кабан, когда его поднимут. Так что по дороге мы оставляли небольшие группы собак с их поводчиками там, где их нужно будет спустить, чтобы отрезать путь бегущему кабану и заставить его повернуть.

Спустя час первый басовитый лай старших собак сообщил, что они вышли на след. Потом неистовый рев своры оповестил, что кабан обнаружен. Почти сразу же раздался визг, и я заметил, как Эдгар и эрл переглянулись.

— Осторожней, господин, — сказал Эдгар. — Этот зверь не из тех, что убегают. Он стоит и дерется.

Мы спешились и пошли по лесу. В этот день охота, однако, не задалась. Не было погони, не было громких криков, не трубили в рог, не довелось использовать собак, которых мы с таким тщанием разместили. Вместо этого мы просто вышли на кабана, стоявшего у подножья огромного дерева, — он скрипел зубами, и вкруг пасти его висели клочья пены. То не был зверь, загнанный в угол. То был зверь вызывающий. Он бросал вызов напавшим на него, и окружившая его свора обиженно выла и лаяла. Собаки не смели приблизиться к нему, и я понял, почему: две из них уже лежали на земле со вспоротыми животами, мертвые, еще одна пыталась отползти, скребя землю передними лапы, потому что задние были сломаны. Псарь выбежал вперед, чтобы оттащить свору. Кабан стоял, черный и грозный, щетина на спине торчала дыбом. Низко опустив голову к земле, он смотрел своими убийственными подслеповатыми глазами.

— Следи за ушами, господин, следи за ушами, — предупредил Эдгар.

Эрл был храбр, в этом можно было не сомневаться. Он сжал древко своего копья и двинулся вперед, бросая кабану вызов. Я заметил, как уши зверя прижались к голове — верный признак, что он вот-вот бросится. Черное тело кабана задрожало и внезапно взорвалось в движении. Ноги, копыта мелькали так быстро, что слились в одно неясное пятно.

Эрл знал свое дело. Он стоял на месте, наклонив кабанье копье чуть не к самой земле, чтобы принять удар на рожон. Расчет был точен. Кабан пронзил себя листовидным лезвием и мощно взревел от гнева. Казалось, удар был смертельный, однако эрл, похоже, замешкался, и тем же ударом, всей тяжестью кабаньей туши его сбило с ног и отшвырнуло в сторону. Он упал, и стоявшие неподалеку услышали, как у него затрещала рука.

Кабан бросился вперед, копье торчало у него из бока. Он промчался сквозь круг собак и людей, не встретив сопротивления. Он бежал, обезумев от боли, темно-красная струйка крови стекла по его боку. Мы пустились следом — впереди Эдгар с кабаньим копьем в руках. Собаки выли от страха и возбуждения. Зверь ушел недалеко, рана его была слишком тяжела. Мы же без труда преследовали его по слуху — он мчался напролом со страшным шумом. Вдруг грохот стих. Эдгар тут же остановился и, глотая ртом воздух, поднял руку.

— Всем стоять! Стоять!

Он двинулся вперед очень медленно и осторожно. Я было пошел за ним по пятам, но он жестом велел мне держаться на расстоянии. Мы крались среди деревьев, но ничего не было ни видно, ни слышно. Кровавый след кабана вел в непролазную гущу шиповника и подроста, сплошные колючки и ветки, сквозь которые не пробраться даже собакам. Сорванные листья и сломанные сучья обозначали вход в заросли, пробитый вслепую несущимся кабаном.

За спиной послышался чей-то болезненный вздох. Оглянувшись, я увидел эрла, — он сжимал свою сломанную руку. Спотыкаясь, он вслед за нами пробирался по лесу. С ним — трое его высокородных гостей. Вид у всех был потрясенный и невеселый.

— Сейчас, господин, отдышусь, приготовлюсь, — сказал Эдгар, — и пойду за ним.

Эрл ничего не сказал. У него кружилась голова от боли и потрясения. Осознав, что собирается предпринять Эдгар, я хотел было присоединиться к нему, но крепкая рука легла мне на плечо.

— Стой смирно, малый, — проговорил чей-то голос, и я оглянулся. Меня удерживал Кьяртан, однорукий телохранитель. — Ты будешь ему только помехой.

Я глянул на Эдгара. Сняв кожаные чулки, чтобы ему ничто не мешало, он повернулся к своему господину и приветствовал его, коротко вскинув кабанье копье, потом встал лицом к зарослям, переложил копье в левую руку, сжав древко у самого основания железного рожна, стал на колени и вполз в отверстие. Прямиком к поджидающему зверю.

Мы затаили дыхание, ожидая немедленного смертоносного броска кабана, но ничего не происходило.

— Может статься, кабан уже сдох, — прошептал я Кьяртану.

— Надеюсь. А коли не так, придется Эдгару, стоя на коленях, воткнуть рожон в грудь кабану, а пятку древка упереть в землю — только это ему и остается.

По-прежнему ничего не было слышно, кроме нашего дыхания и поскуливания какой-то нервной собаки. Мы напрягали слух, стараясь уловить хоть какой-нибудь шум из зарослей. Ни звука.

Затем — невероятно! — раздался голос Эдгара, гортанные выкрики нараспев, почти рычание:

— Прочь! Прочь! Прочь!

— Клянусь поясом Тора! — пробормотал Кьяртан. — Я слышал это, когда мы дрались с королем Этельредом при Эшингтоне — там я потерял руку. Это боевой клич саксов. Так они дразнят врага. Он бросает вызов кабану.

И тут же раздался треск ломающихся ветвей, что-то заворочалось в зарослях, и кабан выскочил, спотыкаясь, пошатываясь и оскальзываясь — его уже не держали ноги. Так, спотыкаясь, он пробежал мимо нас и еще сотню шагов, потом еще раз споткнулся и рухнул на бок. Ревущая свора сомкнулась над ним, теперь он был беспомощен. Псарь побежал с ножом, чтобы перерезать кабану горло. Однако я не видел, как все это кончилось, потому что, став на четвереньки, уже полз по проходу за Эдгаром. Скоро я наткнулся на него — он лежал, сложившись пополам от боли, кабанье копье запуталось в зарослях, руки зажимали живот.

— Расслабься, — сказал я. — Мне придется тащить тебя.

Пятясь, я с трудом волок его, пока, наконец, чья-то рука не протянулась поверху и, ухватив Эдгара за плечи, не вытащила на открытое место.

Его уложили на землю, Кьяртан склонился над Эдгаром и развел ему руки, чтобы осмотреть рану. И тогда я увидел, что кабаньи клыки пронзили его так, что вывалились внутренности. Он понимал, что умирает, и глаза его были плотно закрыты.

Он умер, не сказав ни слова, у ног своего господина, эрла, чью честь защитил.

Только тогда до меня дошло, что гадательные палочки на самом деле говорили не о пропавшей дочери Эдгара. Предсказание было истинным, но я оказался слишком туп, чтобы понять его. Палочка-змея предвещала смерть — это-то я понял сразу. Но появление Фрейра означало не процветание и плодородие, но ближайшего сподвижника этого бога, Золотую Щетину, бессмертного вепря, который влечет его колесницу.

ГЛАВА 4

Под пасмурным дождливым небом Лондон предстал сырым и жалким. Я вернулся туда через неделю после дня святого Михаила. Я все еще не мог поверить в смерть Эдгара. Пиршества в бурге были невеселы, эрл изувечился, Эдгар умер, а ранние непогоды и сильные ливни напомнили нам, что английская деревня — не то место, где стоит проводить зиму. Смерть Эдгара сильно потрясла меня. Этот жилистый егерь, столь знающий, столь уверенный в себе, казался несокрушимым. Я твердил себе, что угроза смерти для него была неотделима от его ремесла, что он погиб с честью и займет место в Валгалле, или там, где его боги вознаграждают тех, кто умирает достойной смертью. Однако его жену Джудит эта потеря совершенно убила. Утратив сначала дочь, а теперь и мужа, она обезумела от горя. Эрл Эльфхельм поступил благородно. Когда мы доставили тело Эдгара в дом егеря, он обещал Джудит, что не забудет о жертве, принесенной ее мужем. Она может и дальше жить в своем доме, а сын Эдгара получит место помощника того, кто будет назначен на должность нового королевского егеря. Если молодой человек окажется столь же способным, как и его отец, ничто не помешает ему конце концов заместить своего отца. В тот день, когда Эльфгифу и ее свита отправлялась в Лондон, я пришел проститься с Джудит, и она смогла только сжать мою руку и пробормотать:

— Торгильс, береги себя. Не забывай, как ты жил с нами. Помни, как Эдгар… — но сказать то, что хотела, она была не в силах и захлебнулась рыданиями.

Дождь шел почти непрерывно, пока мы двигались на юго-восток, пока наш унылый обоз тянулся вспять по той же дороге, которая привела нас весной в Нортгемптон. А у меня появилась еще одна забота. «Далеко от двора, далеко от забот» — то была одна из многих поговорок Эдгара, и по мере того, как столица приближалась, я впервые начал осознавать опасность моего романа с Эльфгифу. Я по-прежнему был от нее без ума, жаждал увидеть ее, обнять. Но уже понимал, что в Лондоне риск быть обнаруженными гораздо больше, чем в безлюдном деревенском крае. Ходили слухи, что Кнут теперь, когда летняя военная страда миновала, скоро должен вернуться в Англию. Ясное дело, Эльфгифу как его королева, или точнее, одна из его королев, должна быть здесь, чтобы встретить его. Она решила ждать в Лондоне, потому что Эмма, вторая жена, расположилась в Винчестере, который Кнут считал своей английской столицей. И само собой, шли досужие сплетни о том, в какой город и к какой жене он вернется, если вернется. Оказалось же, что той зимой он в Англию не вернулся, и по-прежнему всеми делами своего королевства велел ведать совместно эрлу Торкелю Длинному и архиепископу Вульфстану.

Пока прислуга разгружала повозки перед дворцом, я подошел к управляющему Эльфгифу и спросил, есть ли какие приказания относительно меня, а в ответ услышал, что никаких указаний он не получал. Мое имя отсутствовало в служебном списке свиты королевы. Он велел мне вернуться в мое прежнее жилище, в дом скальдов, куда он и пошлет за мной, если я понадоблюсь.

Сетуя на свою ненужность, я побрел по размокшим немощеным улицам, обходя разливы грязи и пригибаясь, чтобы уклониться от потоков воды, стекающих с тростниковых крыш. Добравшись до дому, я обнаружил, что двери его заперты и ставни закрыты. Я стучал в дверь до тех пор, пока какой-то сосед не крикнул, что владелица дома уехала навестить свою семью и должна вернуться сегодня к вечеру. К тому времени, когда она наконец вернулась и впустила меня, я вымок до нитки. Она же сказала, что все придворные скальды, работающие на Кнута, по-прежнему сидят в Дании. А те, кто, вроде моего рассеянного Херфида, не получил места при дворе, собрали вещички и уехали. Я упросил ее пустить меня пожить в доме сколько-то дней, пока мое будущее не прояснится.

Минула неделя, прежде чем Эльфгифу прислала за мной гонца, и я, воспарив надеждами, вспоминая нашу последнюю встречу в ее дворцовом покое, бросился туда. Однако на этот раз меня провели в приемную комнату, а не в ее личные покои. Эльфгифу сидела у стола, перебирая украшения в шкатулке.

— Торгильс, — начала она, и по ее голосу мне сразу же стало ясно, что говорить она намерена о делах. А любовного свидания не будет. И все-таки, я заметил, она выждала, пока гонец, посланный за мной, не выйдет из комнаты. — Мне нужно поговорить с тобой о жизни в Лондоне. — Она замолчала, и я понял, что она пытается найти срединный путь между чувством и осторожностью. — Лондон — не Нортгемптон. У этого дворца много ушей и глаз, и немало тех, кто из ревности или из своей корысти готов на все, чтобы навредить мне.

— Госпожа, я никогда не сделаю ничего, что могло бы поставить вас в двусмысленное положение, — выпалил я.

— Знаю, — сказала она. — Но ты не умеешь скрывать свои чувства. Твоя любовь начертана на твоем лице. Именно это мне особенно нравилось, когда мы были в деревне. Разве не помнишь, как Эдгар подшучивал над тобой — он говаривал: «Любовь и кашель не скроешь». У него было множество таких поговорок. — И она, задумавшись, помолчала немного. — Стало быть, сколько бы ты ни пытался скрыть свою любовь, полагаю, тебе это не удастся. А если эта любовь будет постоянно маячить передо мной, я не уверена, что не отзовусь и не раскрою перед всеми нашу тайну.

Я страдал, и на миг мне подумалось, что она вообще запретит мне видеть ее, однако я неверно ее понял.

Она продолжала.

— Вот я и размышляла о том, как можно было бы нам встречаться время от времени — не часто, но хотя бы тогда, когда это для нас безопасно.

Моя душа воспарила. Я готов был на все, лишь бы видеться с ней. Я готов был подчиниться ее воле, скольких бы мук это мне ни стоило.

Эльфгифу перебирала содержимое шкатулки с украшениями, поднимала то ожерелье, то подвеску, пропуская их сквозь пальцы, то, взявши кольцо или брошку, поворачивала ее так и эдак, рассматривая на свету красоту работы или камней. На мгновение она как будто отвлеклась.

— Способ есть, но тебе придется быть очень осмотрительным, — сказала она.

— Пожалуйста, скажи. Я сделаю все, что ты пожелаешь, — ответил я.

— Я устроила тебя к Бритмаэру. Ты его еще не знаешь, но это тот человек, который поставляет мне большую часть моих украшений. Он приходил ко мне сегодня утром показать новые вещицы, и я сказала ему, что на будущее предпочитаю иметь своего посредника, человека, который будет жить у него в доме, который знает мои вкусы, — она сказала это без всякой насмешки, — так что, если что-то интересное привезут из-за границы, я бы могла увидеть это без промедления.

— Я ничего не понимаю в ювелирных изделиях, но конечно, я сделаю все, что понадобиться, — пообещал я.

— Я попросила Бритмаэра научить тебе кое-чему. У тебя хватит времени на обучение. Разумеется, не он сам станет наставлять тебя, но кто-нибудь из его мастеров станет. А теперь иди. Я пошлю за тобой, когда это будет безопасно.

Один из слуг Эльфгифу проводил меня до дома Бритмаэра, что было очень кстати, ибо дом этот стоял довольно далеко от дворца, в самой сердцевине города, рядом с новой каменной церковью Святого Павла, на склоне, ведущем к берегу Темзы. Приречный Лондон напоминал мне Дублин, только был он гораздо больше. Тот же смрад, исходящий от зловонной отмели, затопляемой приливом, та же теснота и путаница грязных переулков, идущих вверх от причалов, то же промозглое скопище серых домов. Однако лондонские дома были основательнее, со стенами из бруса вместо дублинских мазанок. Слуга провел меня по переулку, спускающемуся к реке, и остановился у дверей одного из домов — я бы принял дом Бритмаэра за склад, притом весьма обширный.

На наш стук в двери открылось сторожевое окошко. Когда слуга назвал себя, тяжелая дверь отворилась, и едва я вошел, плотно закрылась за мной. Дворцового же слугу и вовсе не пустили.

Я щурился, привыкая в полумраку. Это были сени. А тьма стояла потому, что окна с засовами, расположенные высоко, под самым потолком, были слишком малы. Человек же, впустивший меня, походил скорее на простого кузнеца, чем на изящного ювелирных дел мастера, и мне сразу стало ясно, что он тут скорее стражник, чем привратник. Он фыркнул, когда я сообщил ему свое имя, и жестом велел следовать за собой. Проходя по полутемной комнате, я услышал приглушенный звук. Какое-то беспрерывное постукиванье и позвякивание, металлический звук, не ровный, но настойчивый, доносившийся как будто от дальней стены. Что это такое, я не мог понять.

Маленькая боковая дверь вела на узкую лестницу, а та в свою очередь привела нас на верхний этаж. Снаружи дом казался нежилым и мрачным, но на втором этаже обнаружились удобства большие, чем даже во дворце, откуда я только что явился. Меня провели в первый, судя по всему, из многих просторных, светлых покоев. Это была явно приемная горница, дорого обставленная. На стенах висели искусно вытканные ковры приглушенных золотых и зеленых тонов, и мне подумалось, что их, похоже, привезли из франкских земель. Стулья были простые, но дорогие, на столе лежал узорный ковер — такой манеры я никогда еще не видел. Фигурные бронзовые подсвечники, даже несколько стеклянных пластин в окнах — вместо обычных роговых, — говорили о богатстве и сдержанном хорошем вкусе. Один-единственный человек сидел в комнате у стола — старик, спокойно евший яблоко.

— Значит, это тебя прислала королева, — сказал он. Судя по платью и манерам, он был хозяином заведения.

На нем была темно-серая рубаха старинного кроя и удобные просторные штаны. На ногах сильно поношенные, но красивые вышитые домашние туфли. Стоя, он вряд ли бы достал головой до середины моей груди, а заметив, как он клонится вперед, я понял, что он очень стар. Голова втянута в плечи, а рука, державшая яблоко, — в старческих пятнах. Однако его маленькое, узкое лицо со слегка крючковатым носом и глубоко сидящими глазами оставалось юношески-розовым, словно он никогда не подставлял его ветру и дождю. Волосы, которые он сохранил, несмотря на возраст, были совершенно белыми. На вид он очень неплохо сохранился. Его водянистые ярко-синие глаза, совершенно лишенные какого-либо выражения, проницательно смотрели на меня.

— Ты что-нибудь понимаешь в ювелирном деле и металлах высокой пробы? — спросил он.

Я уже был готов сказать этому изящному человеку-гному, что прожил два года в ирландском монастыре, где мастер ремесленник выделывал во славу Божью выдающиеся вещи — ковчеги, столешницы, епископские кресты и прочее, — выделывал из золота и серебра, выкладывал эмалью и драгоценными камнями. Но, взглянув в эти безучастные наблюдательные глаза, я решил ответить только:

— Я с радостью бы научился.

— Очень хорошо. Естественно, я счастлив исполнить просьбу королевы. Она одна из лучших моих покупательниц. Ты получишь стол и жилье — разумеется, бесплатно, хотя о жаловании ничего не было сказано. — Потом, обратившись к привратнику, стоявшему рядом со мной, он сказал: — Позови Турульфа. Скажи ему, на пару слов.

Слуга вышел через другую дверь, не ту, в которую мы вошли, и когда он отворил ее, тот же непонятный звук зазвучал в горнице куда громче. Казалось, доносится он снизу. И тут я вспомнил, на что похож этот звук. Мальчишкой я подружился с Тюркиром, кузнецом, и помогал ему в его кузне. Отбивая тяжелый кусок железа, Тюркир перемежал удары легким постукиванием молота по наковальне. Это был тот самый звук. Как будто дюжина Тюркиров легко и неторопливо постукивают — непрерывно и вразнобой. Очередной взрыв этого звука сопроводил появление молодого человека, вошедшего в приемную. Турульф был примерно моего возраста, лет восемнадцати-девятнадцати, только ростом выше. Крепкого сложения парень с веселым лицом, обросшим клочковатой рыже-оранжевой бородой, которая возмещала преждевременное облысение. Лицо у него было красноватое и потное.

— Турульф, будь добр, проводи нашего молодого друга Торгильса в гостевую комнату — в крайнюю, я полагаю. Он поживет у нас некоторое время. Позже к вечеру отведешь его вниз в меняльную контору.

Он с привычной любезностью подождал, пока я не вышел за дверь, а потом отвернулся и снова откусил от яблока.

Передо мной маячила широкая спина Турульфа, мы шли по внутренней галерее, тянувшейся по всей длине здания, а внизу наблюдалась любопытнейшая картина.

Сверху я увидел длинную мастерскую. Она была не меньше сорока шагов в длину и шагов, пожалуй, десять в ширину, с такими же маленькими, защищенными тяжелыми решетками высоко расположенными окнами, что и в прихожей на первом этаже. Только теперь я заметил, что наружная стена по меньшей мере три фута толщиной. Тяжелый узкий верстак на прочных высоких подставках тянулся вдоль всей стены. У верстака на табуретах сидели с дюжину мужчин. Сидели они лицом к стене, склонившись над своей работой, так что издали я мог видеть только затылки и не мог разглядеть, чем они заняты. У каждого — это я заметил — в одной руке был маленький молоточек, а в другой нечто, походившее на тяжелый, тупой колышек. И каждый повторял одни и те же движения снова, снова и снова. Из короба, стоящего рядом, человек доставал нечто столь малых размеров, что приходилось держать его, сжав между указательным и большим пальцем, и затем укладывал на стол перед собой. После чего, уперев колышек в это самое нечто, ударял по тупому концу молоточком. Этот металлический звук размеренных ударов, повторяемых дюжиной мужчин, я и слышал с того момента, как вошел в дом Бритмаэра.

Глядя вниз на ряд работников, склонившихся над верстаком и постукивающих молоточками, выбивая каждый свой ритм, я пожалел, что рядом здесь со мной нет скальда Херфида. Я в точности знал, как это было бы: он глянул бы на них и выпалил:

— Сыны Ивальди!

Потому что они напомнили бы ему о цвергах, которые сотворили копье для Одина, молот для Тора и золотые волосы для Сиф, жены Тора, после того как ее остриг злокозненный Локи.

Турульф провел меня по галерее до последней двери по правую руку и ввел в спальную каморку. Там имелись две деревянные кровати, встроенные в стену, вроде яслей, и я кинул свою кожаную суму на одну из них, чтобы закрепить за собой место. Эта потрепанная сума — все, что у меня было.

— Чем заняты все эти люди с молоточками? — спросил я Турульфа.

Он, казалось, был сбит с толку моим невежеством.

— Ты хочешь сказать — с чеканами?

— Люди там, внизу, в мастерской.

— Они делают деньги. — Должно быть, вид у меня был ошарашенный, потому что Турульф продолжил: — Разве ты не знаешь, что мой дядя Бритмаэр — главный монетчик короля?

— Я думал, он королевский ювелир.

Турульф рассмеялся.

— Он и ювелир тоже, в некотором смысле. Но на делании денег, скажем так, он делает гораздо большие деньги, чем на поставках драгоценностей во дворец. Пойдем, я покажу тебе.

Он снова повел меня на галерею и дальше, вниз по деревянной лестнице, спускавшейся прямо в мастерскую.

Мы подошли к тяжелому верстаку и встали рядом с одним из мастеров. Он не поднял головы, не прервал своих размеренных движений, как будто вовсе и не заметил нашего появления. В левой руке он держал металлический колышек, который Турульф назвал «чеканом». Я увидел, что это что-то вроде тупого зубила дюймов пяти длиной, квадратное в сечении и с плоским обушком. Не выпуская чекана, человек потянулся к деревянному коробу, стоявшему на скамье рядом с ним, указательным и большим пальцем ухватил тонкую металлическую кругляшку, осторожно уложил ее на плоскую наковаленку перед собой. Уложив кругляшку, мастер наставил на нее эту железяку, чекан, и резко ударил молоточком точно по обушку. Отняв чекан, правой рукой ухватил металлическую кругляшку и бросил ее на деревянный поднос, стоящий справа от него.

Турульф достал одну кругляшку из первого короба и подал мне. Она была размером с мой ноготь, и тут я понял, что это простое серебро без всякого на нем узора. Турульф отобрал ее у меня, бросил обратно в короб и взял другую — с подноса справа от чеканщика. И тоже подал мне, и тут я увидел на одной стороне кругляка изображение — голову короля, а по краю круга оттиск букв КНУТ, маленький крест и древесный лист. Перевернул кружок, а на другой стороне — тот же отпечаток и оттиснутый поверх него крест побольше. И другая надпись — БРТМ, верно, сокращение от имени Бритмаэра. Я держал в руке пенни Кнута.

Турульф отобрал у меня пенни, бережно уложил в короб с готовыми монетами и, взяв за руку, отвел подальше от чеканщика, чтобы непрерывный стук молоточков не так мешал нам беседовать.

— Чеканку монеты король отдал на откуп моему дяде, — сказал он. Ему все равно приходилось говорить громко, иначе не было слышно. — На самом же деле его назначили мастером-чеканщиком, так что он главный монетчик в Лондоне.

— Ты хочешь сказать, что есть и другие подобные мастерские?

— Ну да, в Лондоне их еще не меньше дюжины. А сколько именно, я и сам не знаю. А по всей Англии в разных городах их наберется несколько десятков, и все делают то же, только каждый монетчик на монетах, которые он чеканит, ставит свою марку. И в случае ошибки или подделки королевские чиновники могут выяснить, кто их отчеканил. Моя семья — монетчики в землях англов, начинающихся от Норвича, и меня прислали сюда набраться опыта у дядюшки.

— Наверное, королю это стоит недешево — держать столько монетчиков, — удивленно сказал я.

Турульфа рассмешила моя наивность.

— Вовсе нет. Как раз наоборот. Он им не платит. Они платят ему.

Видя мое недоумение, Турульф продолжал:

— Монетчики платят чиновникам короля за право чеканить монету, и они берут подряд на все монеты, которые производят.

— Тогда кто же платит за работу и кто поставляет серебро, из которого делают монеты?

— В том-то и вся соль, — сказал Турульф. — Король частенько велит сменить рисунок на его монетах и удаляет из обращения старые. Его подданным приходится сдавать монетчикам все свои старые монеты. Их переплавляют и чеканят по-новому — появляются новые, но не той же стоимости, по какой были отданы. На пятнадцатую, а то и на пятую часть они дешевеют. Это что-то вроде королевской пошлины — действует просто и безотказно, и само собой, монетчики получают свою долю.

— Почему же люди не хранят старые пенни и не пользуются ими между собой — разве это не деньги?

— Некоторые так поступают, оценивают старые монеты по их весу серебра, когда они совершают сделки. Но советники короля, люди умные, нашли способ обойти и это. Когда ты платишь королевские подати, либо как пеню, либо за право на торговлю, или еще за что, мытари принимают монеты только новой чеканки. Так что приходится пользоваться новыми монетами, а ежели не сумеешь заплатить мытарям, тут они, само собой, назначат еще большую пеню, и это значит, что тебе потребуется еще больше монет нового образца. Это дело беспроигрышное.

— Отчего же люди не жалуются и не пытаются, к примеру, расплавить старые и начеканить из того серебра монеты по новому образцу?

Тут уже Турульф слегка опешил.

— Да ведь это же подделка! Всякому, кого поймают на делании фальшивых монет, отрубят правую руку. Такое же наказание, между прочим, полагается и любому монетчику, пойманному на подделке или недовесе. И купцы не жалуются на такой порядок, потому что королевский чекан на монете — залог качества. По всей Европе монеты из Англии считаются самыми надежными.

Я посмотрел на людей, работающих за верстаком, на грузчиков и слуг, снующих с мешками серебряных заготовок и готовых монет. Этих было, должно быть, не меньше трех десятков.

— А разве нет риска, что кто-то из мастеров украдет? В конце концов, за день они зарабатывают не больше одного пенни, а пару монет совсем нетрудно унести.

— Вот для того-то дядюшка, ставя этот дом, и построил галерею — чтобы он мог появиться из своих комнат в любое время и сверху видеть мастерскую, что тут происходит. Однако же счет — он гораздо вернее. Работа монетчика, может показаться, всего-навсего состоит в том, чтобы руководить множеством людей, которые чеканят монету, да терпеть этот шум. Однако настоящая работа его — это бесконечные подсчеты. Сложение и вычитание. Сколько заготовок выдано каждому мастеру, сколько готовых монет он вернул, сколько монет попорчено, сколько получено для переплавки и точный их вес, и прочее. Конца нет этим подсчетам и пересчетам, проверкам и перепроверкам, и все ценное хранится в кладовых, вон там, позади тебя.

Он указал на ряд маленьких клетей, расположенных прямо под покоями его дяди. Бритмаэр, подумал я, ест и спит на своих деньгах, как норвежский тролль, охраняющий свои сокровища.

Но тут мне пришло в голову, что в защитных мерах монетчика, пожалуй, имеется слабое место.

— А как же чеканы? — спросил я. — Разве не может кто-то скопировать или украсть и начать чеканить монету, неотличимую от настоящей?

Турульф покачал головой.

— Чтобы сделать чекан, нужно особое умение. Он ведь тяжелый — стержень из железа, а сама головка стальная. А чтобы правильно вырезать изображение, и вовсе требуется мастер. Новые чеканы выпускаются чиновниками короля, когда меняется рисунок на монете. Каждый монетчик покупает их у чеканщика, и он должен вернуть по счету все чеканы с прежним рисунком. Опять же складывай да вычитай. — Он вздохнул. — Но с недавних пор дядюшке было вменено в обязанность держать мастера-чеканщика здесь, в доме, и это большое облегчение. В конце концов, он служит монетчиком почти сорок лет.

— Ты хочешь сказать, что твой дядя был монетчиком при саксонских королях так же, как при Кнуте?

— Ну да, — ухмыльнулся Турульф. — Он был монетчиком при Этельреде Неблагоразумном задолго до того, как появился Кнут. Вот так дядюшка и скопил столько богатства. Короли сменяются, а монетчики остаются и продолжают исполнять свои обязанности.


* * *

Позже тем же вечером Турульф повел меня посмотреть, чем занимается его дядя в том помещении, что называлось «меняльной лавкой». Это был еще один крепкий дом, ближе к реке, у впадения ручья, называемого Уолбрук, в Темзу, рядом с причалами. Там я увидел Бритмаэра, сидящего за столом в задней комнате и записывающего цифры в толстую книгу. Он поднял голову, когда я вошел, и взгляд у него был все тот же — равнодушный и настороженный.

— Показал тебе Турульф кладовую драгоценностей?

— Еще нет, — ответил я. — Он показал мне монетчиков, а потом мы пошли поесть в таверне у причалов.

Бритмаэр отмахнулся.

— Это неважно. Коль скоро ты здесь, я объясню тебе, какое место занимают украшения и самоцветы в нашем деле, чтобы ты мог потрафить королеве.

На полу рядом с ним стояло три-четыре запертых сундука. Он кивнул на них.

— Вот здесь делаются предварительные оценки. Иноземные купцы, прибыв в Лондон, обычно первым делом приходят в эту лавку. Им нужно заплатить пошлины начальнику причалов, а поскольку это королевская пошлина, ее следует платить в английской монете. Если у них нет английских монет, они идут в мою лавку. Я даю им доброе английское серебро с вычеканенной головой короля в обмен на их чужеземные монеты или на то, что они могут предложить. Чаще всего это прямой обмен, и все происходит в передней лавке. Мои работники знают сравнительную цену фризской монеты, франкской монеты, монет из Дублина и так далее. Если монета неизвестна, ее взвешивают и оценивают по весу металла. Однако порой в обмен приносят и такие вот вещи.

Он достал тяжелый железный ключ и отпер самый большой сундук. Открыв крышку, сунул руку и вынул богато украшенную пряжку, блеснувшую золотом в слабом вечернем свете.

— Как видишь, это вещь ценная, но какова ее цена? Чего она стоит в английской монете, как ты думаешь? Будь любезен, оцени ее.

Он протянул мне пряжку. Я понял, что он меня испытывает, и стал внимательно разглядывать пряжку. По сравнению с изделиями, которые я видел у себя в ирландском монастыре, это была вещь грубая. И к тому же, она была повреждена. Я взвесил ее на руке. Для вещи, походившей на золотую, она была странно легкой.

— О цене не скажу, — ответил я, — но надо полагать, стоит она не слишком много.

— Она ничего не стоит, — сказал старик. — Это не чистое золото, но позолоченная бронза. Я бы сказал, что когда-то она была частью конской упряжи, принадлежавшей вождю, который любил покрасоваться, скорее всего, перед своими вендами. Удивительно, чего только не бывает у этих купцов, особенно у тех, что прибывают из северных стран. Северяне славятся своими разбойными набегами. И вот купец, приплывший из Швеции, приносит на обмен кучку серебряного лома и малость какой-нибудь чужестранной монеты, а увидев, что этого не хватает на то, что ему требуется, лезет в свой кошель и достает вот такую вещицу…

Старик порылся в сундуке и вынул вещь, которую я тотчас узнал. Это был небольшой ковчежец, не больше моей ладони, сделанный в виде маленькой шкатулки, кованой из серебра и бронзы, и украшенный золотой инкрустацией. Вне всяких сомнений, ее унесли как добычу из какого-то ирландского монастыря. Это было совершенное произведение из металла.

— И как ты думаешь, чего стоит эта вещица?

Я снова напрягся. Что-то в поведении Бритмаэра насторожило меня.

— Прошу прощения, — проговорил я, — но я понятия не имею, сколько она может стоить. Не знаю, для чего она пользовалась и насколько ценен металл, из которого она сделана.

— Вот и тот невежественный варвар, принесший ее мне, тоже не знал, — сказал старик. — Для него это была всего лишь хорошенькая безделушка, а поскольку его жена или любовница не могли ее носить как фибулу или повесить себе на шею, он не знал, на что она годится.

— А почему вы ее купили?

— Потому что я хотел сделать выгодную покупку.

Бритмаэр снова опустил крышку сундука.

— Хватит. Я полагаю, твоя работа — сидеть здесь в меняльной лавке, и когда явится какой-нибудь купец или моряк с чем-то подобным, быть под рукой, чтобы решить, захочет ли королева прибавить это к своему собранию драгоценностей. Ступай в переднюю лавку, мои работники найдут для тебя место.

Так началось это долгое и скучное время в моей жизни. Я не рожден быть лавочником. У меня не хватает терпения сидеть часами и праздно смотреть из двери или, когда позволяет погода, стоять на улице и топтаться на месте, приветствуя возможного покупателя угодливой улыбкой. А поскольку было начало зимы и мореходная пора подходила к концу, совсем немного кораблей с грузами из Европы поднималось вверх по реке. Так что посетителей было тоже маловато. Можно сказать, в меняльную лавку Бритмаэра почти никто не заходил, не считая двух-трех купцов, которые, видно, были постоянными посетителями. Приходя, они имели дело не с работниками в передней комнате, их провожали прямо к Бритмаэру, в заднюю, и дверь за ними плотно закрывалась.

Всякий раз, когда скука становилась невыносимой, я ускользал из дома, крался к верфям и находил местечко, защищенное от ветра. Там я стоял и смотрел на воды Темзы, текущие мимо с их бесконечными узорами и рябью, отмерял медлительный ход времени по неумолимым подъемам и спадам уреза воды на илистом речном берегу, и — тосковал по Эльфгифу. Она ни разу не прислала мне ни словечка.

ГЛАВА 5

К середине декабря я так измучился от желания увидеть Эльфгифу, что попросил у Бритмаэра разрешения осмотреть имеющийся у него запас украшений на предмет того, что могло бы привлечь взгляд королевы. Он послал меня к Турульфу с запиской, в которой велел показать мне товар, лежащий в кладовой для ценностей. Турульф обрадовался, увидев меня. В доме Бритмаэра наши комнаты располагались рядом, но каждое утро каждый из нас шел своим путем: я в меняльную лавку, Турульф в мастерскую. Раза два в неделю мы встречались после работы и, если удавалось не привлечь внимания Бритмаэра, выскальзывали из дома, чтобы посидеть в таверне у причалов. Мы всегда старались оказаться у тяжелой охраняемой двери монетного двора к тому времени, когда два ночных работника Бритмаэра являлись на работу, и входили — незаметно, как мы надеялись, — вместе с ними. Ночные работники оба были старые монетчики, слишком старые и выработавшиеся, чтобы трудиться полный день. Один страдал глазами и почти ослеп, так что, садясь к верстаку, работал на ощупь. Другой был глух, как пень, оглох от многолетнего грома молотков. Каждую ночь эти люди проводили несколько часов на тех местах, которые хорошо помнили, на рабочих скамьях, при свете лампы, и я часто засыпал под терпеливое «тюк-тюк» их молоточков. И все считали, что со стороны Бритмаэра это милосердно — дать им работать неполный день.

— Что ты здесь делаешь в такой час? — спросил Турульф, явно довольный, когда я появился в середине утра с запиской от Бритмаэра. Он с мрачным видом считал содержимое мешочков с монетами старой чеканки, которые хранились в кладовой в ожидании дня, когда их переплавят для новой чеканки. Эту работу он особенно терпеть не мог. — Эти мешки, кажется, никогда не иссякнут, — говорил он. — Вот доказательство человеческого стяжания. Едва решишь, что выбрал все запасы, а тут тебе вот — опять целая куча старых монет.

Турульф отложил в сторону палочку с насечками, на которой отмечал количество мешков: один мешочек — одна зарубка. Заперев за собой дверь, он повел меня в хранилище драгоценностей. В дальнем конце монетного двора располагалось рабочее место мастера, который резал рисунок на чеканах. Это был человек подозрительный, угрюмый и не любимый остальными работниками, которых возмущало, что ему платят гораздо больше, чем им. Я так и не узнал его имени, потому что он приходил на монетный двор лишь раз в неделю, проходил прямо в свою мастерскую и, запершись там, работал.

— Сейчас у него работы не хватает, одного дня в неделю — и то много, — объяснил Турульф, радуясь возможности показать свои познания в монетном деле. — После того как весь набор чеканов для новой монеты готов, другой набор не понадобится до тех пор, пока король не решит переменить рисунок, а этого можно ждать и год, и два, и три. А тем временем мастеру только и остается, что подновлять да поправлять истершиеся и забитые чеканы. Вот дядюшка и решил, что мастер может с тем же успехом делать и чинить драгоценности, пока не занят.

Турульф распахнул дверь в мастерскую. Это было уютное помещение, где на таком же тяжелом верстаке, что и в большой мастерской, располагались маленький тигель для плавки металла, множество резцов и других орудий для гравировки чеканов. Однако, кроме того, там был большой обитый железом сундук, засунутый под скамью. Я помог Турульфу вытащить его и поставить на нее. Он отпер сундук, порылся в нем и, выудив несколько украшений, разложил их на скамье.

— Все они так или иначе, требуют починки, — сказал он, — вставить выпавший камень, укрепить оправу, укрепить застежку, выпрямить, почистить и отполировать, чтобы подать покупателю товар лицом. По большей части здесь все — дрянь, подделка под золото или низкопробное серебро, или просто сломанные случайные вещицы.

Он выбрал лучшее из того, что лежало на скамье — красивый кулон, серебряный, с синим камнем, вставленным в середину, обрамленным прекрасным узором из гнутых линий, расходящихся от оправы.

— Вот, — сказал он, — видишь, этот кулон подвешивается на цепочке за петельку. Когда дядюшка приобрел эту вещицу, петля была сплющена и сломана, и мастеру пришлось выправить ее и спаять. А еще он заново прошелся резцом по узору — тот был малость потерт, вот он его и освежил.

Я взял у Турульфа кулон. Место пайки и черты на узоре были слишком заметны.

— Ваш мастер не очень-то мастеровит, а? — заметил я.

— Честно говоря, так оно и есть. Но ведь и большинство наших покупателей не слишком внимательны, — ответил Турульф небрежно. — Он же не художник, а всего лишь работник. А теперь посмотри на это. Здесь есть вещицы, которые он мог бы починить, будь у него нужные камни.

И он протянул мне ожерелье из бусин красного янтаря на серебряной цепочке. После каждой третьей бусины — хрусталик размером в половину каштанового ореха, вправленный в тонкую серебряную коронку. Отполированной плоскостью среза камни отбрасывали свет, точно гладкие свежие льдинки. Изначально в ожерелье было семь камней, но теперь не хватало трех, хотя серебряные оправы сохранились. Будь ожерелье полным, оно было бы великолепно. Но в таком виде оно походило на беззубую улыбку.

— Кажется, ты сказал, что в мастерской твоего дяди занимаются и ювелирной работой, — заметил я.

— Да, понемногу, — ответил Турульф, доставая из сундука кожаный мешочек и развязывая завязки. — Вот чем мы занимаемся, — и он вынул ожерелье.

Сердце у меня подпрыгнуло. То было совсем простенькое ожерелье — ряды серебряных монет, сочлененных золотыми звеньями. Я видел подобное на шее Эльфгифу. То единственное, что было на ней надето в тот день, когда мы впервые любились.

— Твой дядя сказал, что я могу посмотреть, не найдется ли в сундуке что-нибудь, что может, на мой взгляд, прийтись по нраву королеве.

— Давай, — дружелюбно сказал Турульф, — хотя вряд ли ты найдешь хоть что-нибудь — все уже пересмотрено. Дядюшка знает всех своих покупателей и свои запасы вплоть до самой последней мелочи.

Он был прав. Я порылся в коробке со сломанными украшениями и нашел всего лишь пару ожерелий из бусин, несколько тяжелых брошек и перстень, который, как мне показалось, мог бы угодить вкусу Эльфгифу. Все вместе они служили неким, хотя и слабым, оправданием посетить ее.

— А можно ли будет сделать для нее ожерелье из монет? — спросил я. — Ей оно понравится, я уверен.

— Тебе придется спросить у дядюшки, — ответил Турульф. — Он знаток монет. Даже собирает их. Ну, а чего еще ждать от монетчика? Вот, смотри.

Он потряс мешочек над верстаком, и струйка монет, высыпавшись из него, легли кучкой. Я стал рыться в них, вертя в пальцах. Все они были разного размера, некоторые широкие и тонкие, другие толстые, как самородки. По большей части серебряные, но некоторые, золотые или медные, или бронзовые, а несколько даже вычеканены из свинца. У иных посредине были отверстия, иные были шестиугольными или почти квадратными, хотя преобладали круглые или почти круглые. Многие истерлись от прикосновения множества рук, только местами можно было разглядеть буквы и рисунок. На одной я прочел надпись на греческом языке, которому научили меня ирландские монахи; на другой увидел руны, которые узнал в Исландии. На иных же были надписи завитушками и извилинами, точно рябь на море при ветре. Почти на всех имелись знаки — пирамида, квадрат, меч, дерево, древесный лист, кресты, голова какого-то короля, какой-то бог о двух лицах, а на одной монете изображены два треугольника, лежащих друг на друге, образовывая шестиконечную звезду.

Я разложил монеты на верстаке в шашечном порядке, пытаясь найти последовательность, которая создала бы красивое ожерелье для моей любимой. Но мысли мои разлетелись, как Хугин и Мунин, птицы Одина, его разведчики, которые летают повсюду, чтобы увидеть и доложить своему хозяину обо всем, что происходит на свете. Какими путями, думал я, эти чужестранные монеты попали в сундучок в кладовой, принадлежащей монетчику короля Кнута? Из какой дали они пришли? Кто их делал и почему на них выбиты такие знаки? Под пальцами я ощущал огромный неведомый мир, который я и представить себе не мог, мир, по которому все эти маленькие кружочки и квадратики из драгоценных металлов путешествуют дорогами, какими и мне хотелось бы пройти.

Я подобрал монеты, чередуя золотые и серебряные, из тех, что получше сохранились. Но, перевернув их, чтобы осмотреть другую сторону, я был разочарован. На трех монетах обнаружились вмятины. На иных же чем-то острым были нанесены глубокие насечки.

— Жаль, — сказал я. — Эти рубцы и вмятины все портят.

— Эти отметины все время находишь, — небрежно сказал Турульф. — Почти половина серебряных монет старой чеканки возвращаются из северных стран с такими порезами и рубцами. Эти иноземцы что-то с ними делают, особенно в Швеции и в стране русов. Они не доверяют монетам. Боятся, что это могут быть подделки: свинец, покрытый серебром, или бронза с тонкой позолотой, чтобы выглядела чистым золотом. Это можно проделать даже в маленькой мастерской. Поэтому, когда им предлагают монету, они тыкают в нее ножом или царапают поверхность, чтобы проверить, вся ли она из настоящего металла.

Пришлось мне отказаться от мысли сделать для Эльфгифу ожерелье из монет. Вместо этого отобрал я несколько ожерелий и брошек, которые, как мне показалось, могли бы ей понравиться. Турульф тщательно записал все, что я взял. Потом мы вышли, заперли кладовую, и один из могучих сторожей Бритмаэра проводил меня с драгоценностями во дворец.

Я попросил проводить меня к королевскому управляющему и сказал ему, что хочу показать королеве кое-какие украшения. Управляющий заставил меня прождать целый час, после чего, вернувшись, сообщил, что королева очень занята. Мне следует явиться во дворец ровно через неделю и снова просить, чтобы меня приняли.

Я вышел из дворцовых ворот, и тут кожаная культя опустилась мне на плечо, и голос сказал:

— Никак это ты, дружище-егерь. — Я обернулся и увидел Кьяртана, однорукого телохранителя. — Говорят, ты нашел работу у монетчика Бритмаэра, — сказал он, — но, глядя на твое унылое лицо, можно подумать, что ты нашел золотой клад Фафнира, да только опять его потерял.

Я промямлил что-то насчет того, что спешу обратно в мастерскую Бритмаэра. Сопровождавший меня сторож уже выказывал нетерпение.

— Не спеши, — сказал телохранитель. — В конце года мы собираем старейшин на пир посвящения. Большая часть дружины все еще в Дании с Кнутом, но и нас, полуотставников тут хватает, и кое-кто получил увольнительную домой, так что есть, кому собраться. А каждый телохранитель должен бы привести с собой одного оруженосца. В память о нашем добром друге Эдгара я хотел бы взять с собой тебя. Ты согласен?

— С удовольствием, господин, — ответил я.

— Но только при одном условии, — добавил Кьяртан. — Ради асов, достань себе новую одежку. Та сливового цвета рубаха, что ты носил последнее время в Нортгемптоне, уж больно поношена. А я хочу, чтобы мой спутник выглядел, как должно.

Телохранитель прав, подумал я, когда, вернувшись в свою каморку, вытащил из сумы довольно-таки поношенную рубаху. Вся она была в пятнах, а один из швов и вовсе разошелся. Да и маловата она мне стала. Со времени прибытия в Англию я раздобрел телом, отчасти потому, что немало работал и хорошо кормился, когда жил у Эдгара, но больше от питья эля. Сперва мне пришло в голову одолжить что-то у Турульфа, но, подумав, я понял, что его одежа будет мне велика — я попросту утону в ней. А кроме того, я и так уже в долгу перед ним после наших походов в таверну. От Бритмаэра я получал стол и жилье, но никакого жалованья, так что другу моему приходилось платить за выпивку.

Коль скоро мне нужна новая одежда, стало быть, придется заплатить портному, и, похоже, я знаю, откуда взять деньги. А пуще того, смогу доказать Эльфгифу, как я ее люблю.

Когда Турульф показал мне янтарное ожерелье с недостающими хрусталями, я тут же вспомнил о своей суме. Спрятанные потайно в разрезе толстой кожи, там, где я зашил их три года тому назад, лежали пять камней из богато украшенного переплета библии, выдранные мною перед побегом из монастыря в приступе гнева на ирландских монахов, которые, как я считал, предали меня. Я понятия не имел о стоимости украденных камней, да и не думал об этом. Четыре из них были хрусталем и походили на те, которых не хватало в ожерелье.

Надо полагать, только столь же влюбленный, как я, мог бы замыслить то, что замыслил я: продать эти камни Бритмаэру. А вырученных денег должно хватить на то, чтобы выплатить долг Турульфу, да еще и останется более чем достаточно, чтобы купить новую одежду для пира. Больше того, я был уверен, что как только Бритмаэр получит эти камни, он велит своему мастеру вставить их в ожерелье. Тогда у меня наконец-то появится украшение, достойное быть предложенным вниманию королевы.

Про себя вознеся благодарственную молитву Одину, я снял с колышка суму, распорол потайное место и сжал камни в кулаке, точно рыбью икру.


* * *

— Сколько их у тебя? — спросил Бритмаэр.

Мы сидели в его комнате в задней части меняльной лавки, и я протянул ему на показ один из блестящих плоских камешков.

— Всего четыре, — сказал я. — Они одинаковые.

Монетный мастер повертел камень на ладони и задумчиво посмотрел на меня. И вновь я заметил настороженное выражение в его глазах.

— Могу ли я видеть остальные?

Я протянул ему еще три камня, и он поднес их к свету один за другим. Он по-прежнему оставался бесстрастным.

— Горный хрусталь, — сказал он, завершив осмотр. — В глаза бросаются, но сами по себе невеликая ценность.

— В сундуке с украшениями есть испорченное ожерелье, в котором не хватает похожих камней. Вот я и подумал…

— Я отлично знаю, какие украшения есть в моей кладовой, — прервал он меня. — Они могут не подойти к оправам. Так что прежде, чем что-нибудь решать, я должен проверить, подойдут ли они.

— Полагаю, вы убедитесь, что они нужного размера, — ответил я с вызовом.

И заметил, или мне только показалось, легкий холодок, нарочитую замкнутость во взгляде, которым он встретил мое замечание. Так ли оно было, судить трудно, ибо Бритмаэр хорошо умел скрывать свои чувства.

Его следующий вопрос был явно из тех, какие он задавал каждому приносящему драгоценные камни на продажу.

— Есть у тебя еще что-нибудь, что ты хотел бы мне показать?

Я достал пятый из украденных камней. Он был меньше остальных, и по сравнению с ними небросок. Глубокого красного цвета, почти такой же темный, как цвет засохшей крови. Размером и очертаниями он больше всего напоминал крупный боб.

Бритмаэр взял у меня камень и тоже поднес его к свету. Случайно — или, может быть, по вмешательству Одина — зимнее солнце пробилось сквозь облачный покров и на миг залило мир ясным светом, который отразился от поверхности Темзы и влился в окно. Я посмотрел на маленький красный камешек, зажатый и поднятый вверх между указательным и большим пальцем монетчика, и увидел нечто неожиданное. Камень изнутри внезапно ожил и наполнился цветом. Как будто глубоко в золе от сквозняка вспыхнули угольки и, на мгновение вспыхнув, оживили весь очаг.

Однако отблеск, посланный камнем, был живее. Он сновал туда и обратно, словно осколок вспышки молнии, молота Тора, Мьелльнира, заключенного внутри камня.

Впервые — то был единственный раз — Бритмаэр при мне утратил свою осторожность. На мгновение он замер с поднятой вверх рукой. Я услышал, как он быстро, легко втянул в себя воздух, а потом еще повернул камень, и комната вновь озарилась снующим живым красным мерцанием. Где-то внутри драгоценного камня скрывалось нечто такое, что дремало, пока его не вызывали к жизни свет и движение.

Очень, очень медленно Бритмаэр обратил ко мне лицо — я услышал, как он вздохнул, словно взял себя в руки.

— А где ты добыл это? — тихо спросил он.

— Мне бы не хотелось отвечать на этот вопрос.

— Надо полагать, у тебя есть на то веские причины.

Я почувствовал, что наш разговор поворачивается как-то не так.

— Вы расскажете мне что-нибудь об этом камне? — спросил я.

Снова последовало долгое молчание, Бритмаэр смотрел на меня своими блеклыми синими слезящимися глазами, тщательно обдумывая слова, прежде чем их произнести.

— Если бы я полагал, что ты глуп или легковерен, я бы сказал тебе, что это всего-навсего красное стекло, искусно изготовленное, но малоценное. Однако я уже заметил, что ты и не прост, и недоверчив. Ты видел огонь, мерцающий в камне, так же, как и я.

— Да, — ответил я. — Этот камень у меня довольно давно, но я впервые посмотрел на него внимательно. До сих пор я его прятал.

— Мудрая предосторожность, — сухо проговорил Бритмаэр. — Ты хоть имеешь представление, что это у тебя такое?

Я молчал. Когда имеешь дело с Бритмаэром, молчание — золото.

Он осторожно вертел камень в пальцах.

— Всю свою жизнь я был монетчиком и к тому же имел дело с драгоценностями. Как и мой отец до меня. За это время я повидал множество камней, привезенных мне из множества разных мест. Некоторые дорогие, другие — не очень, некоторые плохо ограненные, другие грубые, вовсе не обработанные. Нередко встречались просто-напросто красивые осколки разноцветных камней. Но до сих пор я никогда не видывал такого камня, только слышал, что такие существуют. Это разновидность рубина, называемая просто и по очевидности огненным рубином. Никто в точности не знает, откуда берутся такие самоцветы, хотя кое-какие предположения у меня имеются. Во времена моего отца к нам приходило много монет, в основном серебряных, но порою и золотых, на которых были оттиснуты закругленные арабские письмена. Их до нас доходило столько, что монетчики сочли удобным основать свою меру и вес на этих чужеземных монетах. Их переплавляли, и наша монета были ни чем иным, как подменой.

Бритмаэр задумчиво смотрел на камешек, лежащий у него на ладони. Теперь, когда солнечный свет больше не был направлен прямо на него, камень лежал безжизненный, не более чем приятный на вид темно-красный боб.

— Во времена арабских монет до меня дошли сообщения об огненных рубинах, как они сверкают, когда свет падает на них определенным образом. Те, кто описывал эти камни, обычно имели дело и с арабскими монетами, вот я и подумал, что огненные рубины приходят теми же путями, что и арабские монеты. Но большего узнать не удалось. Мне говорили только, что эти самоцветы родом из-за тридевяти земель и еще дальше, оттуда, где пустыни лежат у подножия гор. Там-то и есть месторождения огненных рубинов.

Монетный мастер, подавшись вперед, вернул мне камешек.

— Я дам тебе знать, захочу ли я купить горные хрустали, но вот тебе мой совет: храни этот камень в самом надежном месте.

Я понял намек. Несколько следующих дней я прятал огненный рубин в трещине за изголовьем моей кровати-яслей, а после того, как Бритмаэр решил купить горный хрусталь и велел своему мастеру починить неисправное ожерелье, я пошел на рынок и там, потратив часть полученных денег, приобрел дешевый и самый неказистый амулет. Видимо, предполагалось, что это одна из птиц Одина, но амулет был так скверно вылит из свинца, что сказать, орел ли это, ворон или сова, было невозможно. Зато он был достаточно толстым для моих целей. Я выскреб углубление, вставил рубин и запечатал отверстие. И стал носить свинец этот на шее на кожаном шнурке и научился робко улыбаться, когда люди спрашивали у меня, отчего это я ношу амулет в виде курицы.

Другие покупки заняли больше времени: рубаха из тонкой английской шерсти с желтой шитой каймой, новые коричневые штаны, чулки того же оттенка и подвязки под цвет рубахи. Заказал я себе и новую обувь — пару мягких башмаков, по тогдашнему обычаю, тоже желтых с тисненным поперек коричневым узором.

— А возьмешь ты ли с собой обрезки кожи, молодой господин, чтобы принести их в жертву твои богам? — спросил с усмешкой сапожник.

Крест, висевший на видном месте в его мастерской, означал, что он — приверженец Белого Христа. И, по говору признав во мне северянина, он подшучивал насчет нашей веры, говоря, что в ужасный день Рагнарека, когда адский волк Фенрир проглотит Одина, за него отомстит его сын Видар. Видар наступит одной ногой волку на нижнюю клыкастую челюсть и голыми руками оторвет верхнюю. А для этого башмак у Видара должен быть толстым, сделанным из всех обрывков и обрезков, которые башмачники выбрасывают с начала времен. Насмешничал башмачник беззлобно, потому и я ответил ему в том же духе:

— Нет, спасибо. Но я не забуду зайти к тебе, когда мне понадобится пара сандалий, в которых можно ходить по воде.

Кьяртан вздернул бровь, оценив мой наряд, когда я предстал перед дружинным длинным домом утром в день собрания старейшин.

— Ну-ну, красивый наряд. Никто не скажет, что у меня бедный оруженосец.

Он выглядел великолепно в доспехах королевского телохранителя. Поверх придворного одеяния он натянул кольчугу из отполированных металлических блях, а шлем, сидевший у него на голове, был причудливо изузорен золотой выкладкой. А вдобавок к тому на бедре у телохранителя висел меч с выложенной золотом рукоятью, данская боевая секира на левом плече на серебряной цепочке. В левой руке он сжимал боевое копье с вылощенным рожном, которое на мгновение напомнило мне о смерти Эдгара, когда тот встретился с атакующим кабаном. Но особенно поразило меня обручье из витой золотой проволоки, обвивавшее предплечье той самой руки, на которой не хватало кисти. Он заметил мой взгляд и сказал:

— Это королевское возмещение за увечье, полученное при Эшингтоне.

Пока мы шли к дружинной трапезной, Кьяртан предостерег меня, и слова его напомнили мне о словах Эльфгифу насчет дворцовых интриг.

— Надеюсь, что ты будешь молчать обо всем, что увидишь сегодня, — сказал он. — Многим хотелось бы видеть, как изгонят ближнюю дружину. И дела складываются против нас, по крайней мере, здесь, в Англии. У нас все меньше и меньше возможностей отмечать наши исконные праздники, а враги готовы воспользоваться нашими обрядами, чтобы объявить нас злостными язычниками. Исконная вера оскорбляет епископов и архиепископов, как и церковных советчиков короля. Так что твоя задача сегодня — быть моим виночерпием на пиру и не болтать.

Мы с Кьяртаном вошли в трапезную едва ли не последними. Не было ни трубных звуков, ни знатных гостей, ни женщин. Примерно четыре десятка телохранителей уже стояли в комнате, все разодетые в пух и прах. Здесь не чувствовалось различий в воинском звании или в положении в обществе. Зато преобладал дух товарищества. Одного из дружинников я узнал сразу же: он был на голову выше остальных, что само по себе было замечательно, ибо телохранители в большинстве своем были людьми рослыми. Этим великаном был Торкель Длинный, наместник короля. Когда окружавшие его люди раздвинулись, я увидел его ноги, необычайно длинные, как если бы он стоял на ходулях, подобно жонглерам во время представлений. Был он на вид нескладен, поскольку тело имел обычное, только слишком долгие руки странно висели по бокам. Слушая собеседника, Торкель вынужден был наклоняться. Он напомнил мне птицу, виденную мною во время соколиной охоты на пустошах с Эдгаром, — перелетного аиста.

— Где мне должно стоять? — тихо спросил я у Кьяртана.

Я никак не хотел опозориться, не зная здешних порядков. Здесь за столом не было разделения, как на пиршестве у эрла Эльфхельма, где простолюдины сидели отдельно от людей благородных. Здесь же единственный большой стол стоял посреди зала с единственным почетным местом в торце и скамьями по обеим сторонам. В углу на подсобных подмостках стояли бочонки с медом и элем, и оттуда же донесся до меня запах жареного мяса — стало быть, кухня рядом.

— Стой позади меня, когда общество усядется за стол. Телохранители рассаживаются в соответствии с воинской доблестью и сроком службы, не по знатности рода, не по тому, у кого какие связи, — ответил он. — А потом просто примечай, что делают другие кравчие, и следуй их примеру.

Тут я увидел, что Торкель направился к почетному месту во главе стола. Когда все телохранители заняли свои места на скамьях, мы, кравчие, поставили перед ними их роги, уже наполненные медом. Я не заметил ни единого стеклянного кубка и ни капли вина. Не вставая, Торкель произнес здравицу в честь Одина, потом здравицу в честь Тора, потом здравицу в честь Тюра и здравицу Фрейру. Торопливо переходя от подсобных подмостей и обратно, чтобы наполнить рог для каждой здравицы, я понял, что кравчим предстоит немало потрудиться.

Наконец, Торкель провозгласил память мертвых товарищей этого содружества.

— Погибшие с честью встретят их в Валгалле, — сказал он.

— В Валгалле, — хором повторили все.

Тут Торкель выпрямился во весь свой рост и объявил:

— Я стою здесь как представитель короля. От его имени я принимаю подтверждение дружинной присяги. Начну с ярла Эйрика. Подтверждаешь ли ты присягу королю и братству?

Богато одетый старый воин, сидевший ближе всех к Торкелю, поднялся со скамьи и громким голосом заявил, что готов служить королю и защищать его и подчиняться законам братства. Мне было известно, что он — один из самых успешных военачальников Кнута, служивший еще его отцу Свейну Вилобородому. За таковую службу Эйрик получил обширные владения далеко на севере Англии, что сделало его также одним из самых богатых придворных Кнута. На обеих его руках сверкали тяжелые золотые обручья, знаки королевской милости. Теперь-то я понял, почему Херфид-скальд любил называть Кнута «щедрым кольцедарителем».

Так оно и продолжалось. Один за другим назывались имена телохранителей, и каждый вставал, чтобы обновить свою клятву на предстоящий год. Потом, после того как все клятвы были принесены, Торкель назвал имена трех дружинников, которые были в Англии, но не смогли посетить собрание.

— Каково ваше решение? — спросил он собравшихся.

— Пеня в три манкуса золотом в казну братства, — тут же откликнулся кто-то.

Немалые деньги, подумал я, ведь манкус — монета в тридцать пенни. Видимо, таково здесь обычное взыскание. Однако Торкель спросил:

— Все согласны?

— Согласны, — раздалось в ответ.

И я понял, что братство телохранителей управляется посредством общего голосования.

Торкель перешел к обсуждению более важных нарушений.

— Я получил жалобу от Храни, ныне служащего королю в Дании. Он утверждает, что просил Хакона присмотреть за его лошадью, его наилучшим боевым конем. Лошадь была слишком больна, чтобы отплыть вместе с войском в Данию. Храни заявляет, что за лошадью худо смотрели и поэтому она пала. Я установил, что это правда. Каково ваше решение?

— Десять манкусов пени! — крикнул кто-то.

— Нет, пятнадцать! — раздался другой голос, как мне показалось, человека немного подвыпившего.

— И понизить на четыре места, — крикнул еще один.

Тогда Торкель поставил вопрос на голосование. Когда оно завершилось, встал дружинник с лицом пристыженным, перешел на четыре места дальше от головы стола и сел среди своих товарищей.

— Все эти разговоры о лошадях напомнили мне, что я проголодался, — крикнул какой-то остряк. Этот точно уже был пьян. Голос Торкеля уже едва был слышен среди общего гомона.

— Кто это с угрюмым лицом, сидящий в конце стола? — спросил я у Гисли-виночерпия, спокойного молодого человека с несчастливым красным родимым пятном на шее. Он посмотрел на дружинника, молча сидевшего в стороне от других.

— Не знаю, как его зовут. Но он в немилости. Он трижды нарушил правила и в наказание посажен в самом конце стола. Разговаривать с ним запрещено. И ему повезет, если сотрапезники не начнут бросать в него кости и объедки после еды. Это их право.

Вдруг застолье разразилось громкими приветственными криками. Из боковой комнаты, где трудились четыре повара, появилось четыре человека. Они несли тушу бычка, зажаренного на вертеле, и, подняв ее над головами бражников, водрузили на середину стола. Голову быка принесли отдельно и надели на длинное железное копье, воткнутое в пол. Еще более громким криком встретили этих четверых, когда они вновь появились с новой ношей. На этот раз они несли тушу лошади. Она тоже была зажарена, и ребра ее торчали, как растопыренные пальцы руки. Жареную лошадь тоже водрузили на столе, а ее голову — на второе копье рядом с бычьей. Потом повара ушли, и дружина принялась за еду, отрезая кинжалами куски мяса и передавая их вдоль стола.

— Слава богам, что мы все еще можем есть настоящее мясо в праздничные дни, что бы ни говорили эти белые, как лилии, священники, — заявил, ни к кому в особенности не обращаясь, волосатый старый воин, упоенно жуя; борода его уже была усыпана ошметками конины. — Священники Белого Христа запрещают своим приверженцам есть конину — вот ведь бессмыслица. Не могу понять, отчего они не запрещают баранину, хотя столько времени тратят на болтовню о божьем агнце.

Когда челюсти приустали молоть, я заметил, что повара и другие служителя ушли из трапезной. Остались только телохранители и их кравчие. Потом я заметил, как Торкель кивнул впавшему в немилость дружиннику, сидевшему в конце стола. Это, похоже, был знак, заранее обговоренный, потому что человек встал со своего места и прошел к двустворчатой входной двери. Закрыв ее, он взял деревянный засов и вставил в два паза в дверной раме. Теперь дверь была накрепко заперта изнутри. Что бы дальше ни происходило в трапезной, это явно будет делом тайным.

Кто-то постучал по столу рукоятью меча, призывая к молчанию. Молчание пало на собравшееся общество, и в этой тишине возник некий звук, который в последний раз я слышал в Ирландии три года тому назад, на пиршестве одного из мелких ирландских королей. Это было жуткое стенание. Поначалу оно кажется неземным, без ритма или мелодии, пока не вслушаешься внимательно. От этого звука волосы встают дыбом на затылке — от навязчивого звука одинокой волынки. Я прислушался, пытаясь определить, откуда доносится звук. Исходил он как будто из боковой клети, где до того работали повара. Я глядел в ту сторону, когда в двери явилась фигура, при виде которой кровь бросилась мне в голову. То был мужчина, чья голова была полностью сокрыта под ужасающей личиной, сделанной из позолоченной плетушки. Личина укрывала его до самых плеч, лишь для глаз были отверстия, чтобы он мог видеть, куда ступает, входя в палату. У этого человека была голова огромной птицы.

А в том, что это мужчина, сомневаться не приходилось, ибо, если не считать маски, был он совершенно голый.

Я сразу же понял, кого он представляет. В каждой руке он держал по длинному копью — то было ясеневое копье Одина, именуемое «Гунгнир», бьющее без промаха.

Волынка продолжала играть, и голый человек начал танец. Поначалу медленно, поднимая каждое копье по очереди и опуская его, ударяя пятой древка об пол в лад с музыкой. А та все убыстрялась, и танец тоже — человек, вертясь и подпрыгивая, прошел сначала вдоль одной стороны стола, потом вдоль другой. Уловив ритм танца, дружинники подхватили его и начали, сперва потихоньку, а потом со все возрастающим рвением, стучать по столу руками, рукоятями кинжалов, произнося нараспев: «Один! Один! Один!» Танцор резко повернулся, взмахнув копьями так, что они просвистели в воздухе, подпрыгнул и снова подпрыгнул. Я заметил, что иные из телохранителей, кто постарше, потянулись и, обмакнув руки в кровавый сок лошадиной туши, пометили себе лбы кровавыми полосами, посвящая себя Всеотцу.

И вдруг танцор в личине исчез так же неожиданно, как появился.

И вновь заиграла волынка, но на этот раз музыкант вышел из того места, где скрывался. Это был молодой человек, и волынка, в которую он дул, была меньше тех, что я видел в Ирландии. Он занял место позади ярла Эйрика, и мне подумалось, что именно Нортумбрийский ярл привез волынщика с собой для нашего развлечения. А еще он нанял лицедея — следующий, кто ловким прыжком выскочил из боковой клети, изображал героя в шлеме, доспехах и с легким мечом. Застолье недолго гадало — все сразу поняли, что он изображает Сигурда в логове Фафнира. Все взревели, выражая свое одобрение, когда он изобразил, как, спрятавшись в яме, Сигурд из засады наносит удар в живот ползущего Фафнира, и дракон, охраняющий золото, издыхает. После чего лицедей вдруг изменил повадку и, весь как бы змеясь, стал Регином, злобным приемным отцом Сигурда, который, явившись, просит Сигурда поджарить сердце дракона и дать ему, Регину, его съесть. Еще один прыжок в сторону — и лицедей стал Сигурдом, который, жаря драконье сердце, обжигает палец и облизывает его, и так, вкусив от сердца, вдруг научается понимать язык птиц, а те говорят ему, что предатель Регин намеревается его убить. Воображаемый бой на мечах, и Сигурд убивает злого отчима, в завершение своего представления уволакивая два воображаемых сундука с золотом дракона. А также и вполне весомое золото, ибо кое-кто из дружинников метал на пол золотые и серебряные монеты в знак одобрения.

Вот тогда-то Торкель и несколько телохранителей постарше покинули трапезную. Они-то, должны быть, знали, что застолье может продлиться всю ночь, а то и весь следующий день, и что празднество вскоре станет еще более буйным и сумбурным. Однако Кьяртан вовсе не собирался уходить, и я продолжал исполнять свои обязанности кравчего, а в трапезной становилось все шумнее. Поглощалось мясо и мед в количествах неимоверных, и хмель развязал языки. Я никак не ожидал такой неприязни, каковую выказала ближняя дружина к клике Белого Христа при дворе. Они говорили о христианах как о людях, сбившихся с пути, ограниченных и коварных. Особой мишенью их нерасположения была королева Эмма из Нормандии и главный законник короля архиепископ Вульфстан. Какой-то совсем опьяневший телохранитель вынул длинную белую рубаху — он, надо думать, принес ее с собой умышленно — и стал размахивать ею в воздухе, чтобы привлечь внимание своих пьяных товарищей. Покачиваясь, он встал из-за стола, натянул рубаху через голову и изобразил христианское богослужение, крича:

— Меня три раза готовили к крещению, и каждый раз священник платил мне месячное жалованье и дарил мне тонкую белую рубаху.

— Легкие деньги, — пьяным голосом возопил его товарищ. — Я свое получил четырежды; это вроде нового данегельда.

Это замечание вызвало оглушительный пьяный хохот. А потом бражники начали нараспев повторять: «Тюрмир! Тюрмир! Вспомним Тюрмира!» — а дружинник снял с себя белую рубаху и швырнул ее в угол.

— Тюрмир! Тюрмир! — распевали телохранители, теперь уже окончательно опьянев, и начали, хватая ошметки мяса, обглоданные кости и несъедобные хрящи, швырять их в сторону смятой рубахи.

— А я думал, они забросают костями опозорившегося дружинника, — прошептал я Гисли-кравчему.

— Ему сегодня повезло, — ответил тот. — Они празднуют день, когда один из саксонских высших священников, архиепископ, кажется, его звали Эльфхеах, был убит. Его убил человек по имени Тюрмир, стукнув архиепископа боевой секирой плашмя по затылку, а случилось это в самом конце необыкновенно шумного пиршества после того, как все забросали епископа костями.

Все это — хмельная похвальба, какая-то бессмысленная и детская, подумал я, глядя на шатающихся бражников. Так поступают люди, которые чувствуют, что соперник, более искусный и ловкий, обошел их. Пустое бормотание не спасет веру в исконных богов для потомков.

Пиршество все больше походило на дикую попойку, а я все больше и больше унывал. Единственное, что вызвало во мне улыбку — это когда застолье стало распевать непристойную песенку о королеве Эмме и ее свите из священников. Слова были хороши и умны, и я стал подпевать припеву: «Бакрауф! Бакрауф! »

Тут я понял, что язык мой запинается, и слова я произношу невнятно, хотя я и приложил немало усилий, чтобы сохранить трезвость. А потому, когда Кьяртан, вдребезги упившийся, сполз со своего сиденья, я позвал Гисли-кравчего на помощь, и вдвоем мы отнесли однорукого телохранителя на кровать в длинный дом. После чего я пустился в долгий обратный путь через весь Лондон, надеясь, что от студеного зимнего воздуха и ходьбы в голове моей прояснится.

Я тихонько поскребся в тяжелую дверь монетного двора. Тот час, когда мы с Турульфом обычно возвращались из таверны, давно минул, но я подкупил привратника, уже вполне привыкшего к моим пьяным походам. Он, должно быть, ждал у двери и открыл ее почти сразу же. Я вошел, стараясь ступать тихо и прямо, насколько мог, будучи пьяным. А был я не настолько пьян, чтобы не понимать, что глупо было бы с моей стороны лезть на верхний этаж по лестнице мимо покоев Бритмаэра. Скрип половицы — не то, что падение с лестницы, — и то он услышит. Я решил пробираться в свою каморку по дальней лестнице, той, что вела на галерею прямо из мастерской. Сняв свои нарядные желтые башмаки и держа их в руке, тихо двинулся я через всю мастерскую, стараясь идти по прямой. В дальнем конце мастерской при свете фонаря два старика все еще трудились. Я видел, как они, горбясь над верстаком, чеканят мелкую монету. А меня они не замечали — у одного глазная болезнь отняла зрение, другой же был слишком занят своей работой и, будучи совсем глухим, не услышал бы моих шагов, даже будь я обут. И все же пьян я был сильнее, чем мне казалось, и, покачнувшись, сошел с прямого пути, да так, что налетел на глухого. Тот же с испугу даже подпрыгнул, и повернувшись поглядеть, кто это у него за спиной, выронил из неловких рук чекан, и тот упал на пол. В хмельном смущении я приложил палец к губам, призывая к молчанию. Потом, со страшной силой сосредоточившись — на что способны только пьяные — я умудрился наклониться и при этом не растянуться, а поднять его чекан с полу и вернуть ему. Тут мне в глаза блеснуло серебро. То была монета, которую он только что отчеканил. Она тоже упала на пол. Рискнув еще раз — а хмельная голова у меня шла кругом, — я подобрал монету и вложил ему в руку. Потом, излишне выразительным жестом попрощавшись с ним, повернулся и, шатаясь, добрался до лестницы, вскарабкался по ней, цепляясь за перила, как матрос-новичок, обеими руками и, в конце концов, завалился на свою кровать-ясли.

На другое утро проснулся я с дикой головной болью и вкусом несвежего меда во рту. Когда же я наклонился над ведерком с колодезной водой, пытаясь промыть слезящиеся глаза, само то, как я склонился над ведром, напомнило мне что-то, чего я не мог понять. Припомнилось нечто странное: я наклоняюсь, потом подаю чекан старику, а потом оброненную монету. Я вот я никак не мог вспомнить, что же меня удивило. И вдруг вспомнил: когда я сунул монету в руку мастеру, на нее упал свет от фонаря. Только что отчеканенная монета была серебряным пенни. Но лик, который на ней был вычеканен, не был знакомой головою Кнута, а чьей-то еще.

Или я был слишком пьян и что-то напутал? Все утро эта тайна грызла меня, пока я не сообразил, что это можно проверить. Чеканы, которыми пользовались по ночам, хранились ради безопасности в ювелирной мастерской, и вот в середине утра я напомнил Бритмаэру, что хрустальное ожерелье, должно быть, уже починено, и спросил, нельзя ли мне пойти в мастерскую и глянуть на него.

Турульф открыл дверь кладовой и ушел, оставив меня одного. Всего несколько мгновений мне понадобилось, чтобы найти чеканы, которыми работали двое ночных мастеров. Они были убраны подальше от глаз, под верстак, и завернуты в кусок кожи. Там же, под верстаком, валялся кусочек старого воска, брошенный мастером после того, как сделал он форму для починки какого-то украшения. Я отщипнул два шарика воска и зажал их между рабочей поверхностью чеканов и их же наковальнями, после чего вернул орудия ночных работников на место. Когда Турульф вернулся, я с восторгом рассматривал горные хрустали в их новых оправах.

Мне так не терпелось рассмотреть отпечатки на воске, что, не сделав и сотни шагов по дороге обратно в меняльную лавку, я вытряс их из своего рукава. Даже самый простой работник узнал бы вытисненное на них изображение. В том не было никакой тайны: их можно было встретить на половине рынков страны, и тысячами они лежали в кладовых монетного двора — голова короля на чекане была головой короля Этельреда Неблагоразумного, вот уже четыре года как умершего. На обратной стороне восковой отпечаток имел отметку монетчика в Дерби, а другой — монетчика в Винчестере. Меня взяло любопытство. С какой это стати Бритмаэр тайно чеканит монеты, которые уже устарели? Для чего это ему понадобились монеты, которые утратили ценность и подлежат переплавке и тем самым уценке?

В этом как будто нет никакой логики, и тем же вечером в таверне я небрежно спросил у Турульфа, слышал ли он о монетчике по имени Гунер из Дерби. Он ответил, что имя ему смутно знакомо, но человек этот, насколько ему известно, давным-давно умер.

Пил я мало, сказав Турульфу, что у меня после трапезы у телохранителей все еще подташнивает. На самом же деле мне хотелось выглядеть как можно лучше завтрашним утром, ибо именно завтра по уговору с управляющим Эльфгифу я должен был вновь явиться с набором украшений, чтобы показать их ей.

Эльфгифу была в игривом настроении. Ее глаза сверкнули, когда — наконец-то — ей удалось избавиться от своих слуг, сказав им, что она желает примерить драгоценности без свидетелей. Мне это объяснение показалось не слишком убедительным, однако ей это было как будто все равно, и мы тут же оказались в ее спальне, где она впервые научила меня любви.

— Дай посмотреть на тебя, — она заставила меня пройтись, восхищенно любуясь моим новым нарядом. — Желтый, коричневый и черный. Эти цвета и в самом деле тебе идут. Ну, дай же мне насладиться тобой.

Подошла и обвила меня руками.

Ощутив мягкость ее грудей, я воспылал страстным желанием. Наши губы встретились, и я убедился в том, что она истосковалась по мне не меньше, чем я — по ней. При прежнем нашем свидании в этом покое наша любовь была нежнее и сдержанней, Эльфгифу руководила робким новообращенным. Теперь же мы оба отдались безоглядной страсти, жадные друг до друга, и рухнули вместе на кровать. Мгновение — и мы были наги и любились в отчаянном порыве, пока первая волна страсти не иссякла. Только тогда Эльфгифу отодвинулась и как всегда, провела пальцем по моему лицу.

— Что же ты хотел мне еще показать? — спросила она с насмешкой.

Я отодвинулся на край кровати, взял суму с украшениями и высыпал их на простыню. Как я и надеялся, она тут же схватила ожерелье из хрусталя и янтаря.

— Красиво! — воскликнула она. — Помоги мне надеть его, — и она повернулась так, чтобы я мог защелкнуть застежку у нее на шее.

Когда она снова повернулась ко мне лицом, ее глаза сияли, как эти хрустали, и я не мог себе представить лучшего места для камней, принадлежавших прежде мне. Теперь они лежали, поддерживаемые сладкими изгибами ее грудей.

«Что сказали бы ирландские монахи?» — подумал я.

Как-то Эльфгифу удалось устроить так, что мы смогли пробыть наедине пару часов, и на это время мы утратили разум. Мы любились беспечно и часто. Мы восхищались телами друг друга. Эльфгифу возбуждала меня еще больше в одеянии из украшений, которыми я покрыл ее, — ожерелье, само собой, но еще и обручья на запястьях и ногах, кулон вместо пояса и две великолепные сияющие броши по одной на соске каждой груди.

Когда мы насмеялись и налюбились до изнеможения и лежали бок о бок, я рассказал ей об огненном рубине, спрятанном в свинцовом амулете. Она сняла его с моей груди еще в самом начале, сказав, что от него у нее появятся синяки. Теперь, слушая мой рассказ, она, еще не дослушав, предвосхитила мои намерения.

— Торгильс, — ласково сказала она, — я не хочу иметь этот камень. Ты не должен отдавать его мне. У меня такое ощущение, что камень должен остаться у тебя. В нем твой дух. Где-то внутри тебя мерцает такой же свет, и он нуждается в ком-то, кто заставил его просиять.

И она ласково склонилась надо мной и принялась лизать мою грудь.

ГЛАВА 6

Большое счастье — большая опасность. Вот еще одна из поговорок Эдгара. Всего через два дня после моего пылкого свидания с Эльфгифу меня — разбудил привратник Бритмаэра, тормоша и ворча, что на улице, мол, ждет меня посыльный из дворца по срочному делу. Пошатываясь спросонок — еще не рассвело, — я натянул новую рубаху, вдохновленный тем, что этот зов в покои королевы пришел так скоро после нашего последнего свидания.

Но, выйдя на улицу, я не узнал посыльного, стоявшего там в полутьме. В темной своей одежде он больше походил на младшего служку, чем на королевского слугу.

— Твое имя Торгильс? — спросил он.

— Да, — ответил я в смятении. — Что тебе от меня надо?

— Прошу тебя, пойдем со мной, — сказал этот человек. — Тебя ждет архиепископ Вульфстан.

Меня обдало холодком. Архиепископ Вульфстан, соправитель, оставленный Кнутом в Англии, не был приверженцам исконной веры другом, и слыл он умнейшим человеком в королевстве. Поначалу я удивился, какое дело у него может быть к такому незначительному человеку, как я. Потом у меня крепко засосало под ложечкой. Единственное, что связывало меня с делами государства, — это Эльфгифу.

Посланный доставил меня в королевский суд, унылое здание в задней части дворца, где меня провели в пустую горницу для ожидания. Не минуло и часа от рассвета, когда меня ввели в палату архиепископского совета, однако главный советник короля уже трудился. Вульфстан сидел за столом и слушал, как ему по латыни читают какие-то записки — по сторонам от него сидели помощники, два священника. Когда я вошел, архиепископ поднял голову, и я увидел, что ему, должно быть, много за шестьдесят. Лицо, однако, без морщин, выбритое и розовое, несколько прядок белых волос осталось на черепе, а руки, сложенные на столе, мягкие и белые. Его кроткий взгляд и милостивая улыбка, которой он меня приветил, когда я вошел, придавала ему вид доброго дедушки. Однако это впечатление доброжелательности исчезло, едва он заговорил. Голос был столь тихий, что мне пришлось напрячь слух, чтобы расслышать, и при этом в нем звучала угроза куда более пугающая, чем, если бы он кричал. Еще хуже были его слова:

— Мошка, которая слишком долго играет у свечи, в конце концов, подпалит себе крылья.

Мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание. Один из помощников передал архиепископу листок пергамента.

— Твое имя Торгильс — языческое, не так ли? Ты — неверующий? — спросил Вульфстан.

Я кивнул.

— Посему ты и присутствовал на пире в трапезной ближней дружины недавним вечером? Как я понимаю, некий вопиющий обряд имел место во время трапезы.

— Я был там всего лишь кравчим, господин, — сказал я, сам себя вопрошая, кто же он, тот соглядатай, поведавший архиепископу о событиях той ночи. — Я там был сторонним.

— Не совсем, как я полагаю, — промолвил архиепископ, сверяясь с пергаментом. — Здесь говорится, что ты тоже отчасти замечен в этом чревоугодии. Очевидно же, что ты с одушевлением принял участие в пении богохульственной и непристойной песни, каковую можно назвать изменнической и, несомненно, бунтарской.

— Не понимаю, о чем вы говорите, господин, — ответил я.

— Позволь напомнить тебе. Песня сия, здесь отмеченная, с очевидность относится к нашей благородной королеве Эмме, неоднократно называемой словом Bakrauf.

Я молчал.

— Ты знаешь, что значит слово Bakrauf?

Я опять ничего не сказал.

— Тебе следует знать, — продолжал архиепископ неумолимо, — что сколько-то лет состоял я архиепископом в Йорке. А в сем городе большинство жителей — норвежцы, говорящие на своем, как они его называют, данском языке. Я же счел должным познать сей язык в совершенстве и вовсе не нуждаюсь в том, чтобы служащие мне сообщали, что слово «Bakrauf» означает седалище человеческое или, на языке более благородном — анус, сиречь задний проход. Вряд ли сие название подходит жене короля Англии, как ты полагаешь? Достаточное основание, дабы преступник понес некое наказание — что-нибудь вроде усекновения языка, а?

Архиепископ говорил едва ли не ласковым шепотом. При этом было ясно, что угроза его вполне серьезна. Тут-то я и вспомнил, что славится он своими жестокими проповедями, за что и получил прозвище «Волк». Однако я еще не понял, какова цель этого допроса.

— Ты отрицаешь обвинение? Имеется, по меньшей мере, три свидетеля, подтверждающих, что ты принимал участие в пении, да и с явным удовольствием.

— Господин, — ответил я, — я тогда был пьян, слишком много выпил.

— Вряд ли это служит оправданием.

— Но я хочу сказать только то, что неверно понял значение слова Bakrauf, — взмолился я. — Я знаю, что на данском языке оно означает анус, но я-то думал на латыни, а учившие меня латыни утверждали, что анус означает «старуха». И никогда не говорили, что это также может означать часть человеческого тела. Разумеется, я смиренно прошу прощения за то, что назвал королеву старухой.

Вульфстан, начавший уже скучать, вдруг насторожился.

— Значит, Торгильс знает латынь, вот как? — пробормотал он. — Откуда бы?

— Монахи в Ирландии научили меня, господин, — сказал я. И не добавил, что, судя по его разговору на латыни с помощниками в тот момент, когда я вошел, я владею этим языком, похоже, получше, чем он.

Вульфстан скривился.

— Эти невежественные ирландские монахи, — заметил он кисло. — Эти тернии в теле истинной церкви. — Он заметил свинцовый амулет, висящий у меня на шее. — Коль скоро ты обучался у ирландских монахов, как случилось, что ты не крещен? Ты должен бы носить на шее христианский крест, а не языческий символ.

— Я так и не завершил образования, господин.

Вульфстан, видно, понял, что меня нелегко запугать, потому что попробовал зайти с другой стороны, говоря по-прежнему мягким угрожающим голосом.

— Христианин ты или нет, но ты подлежишь королевским законам, доколе пребываешь в его владениях. Обучали ли тебя эти ирландские монахи и закону тоже?

Его вопрос был столь колким, что я не сдержался и ответил:

— Они учили так: «Чем больше законов, тем больше нарушителей ».

То был глупый и вызывающий ответ. Я же понятия не имел, что Вульфстан с его причтом к тому времени уже два года трудился над составлением свода законов для Кнута и гордился своим усердием. Даже если архиепископ знал, что слова эти, слышанные мною от учителей-монахов, принадлежат Тациту, они все равно вызвали у него раздражение.

— Позволь изложить тебе пятьдесят третью статью свода законов короля Кнута, — мрачно возвестил Вульфстан. — Она касается наказания за прелюбодеяние. И гласит, что всякая замужняя женщина, которая совершает прелюбодеяние, лишается принадлежащей ей собственности. Более того, она лишается ушей и носа.

Я понял, что он подошел к цели нашего разговора.

— Я понимаю, господин. Замужняя женщина, вы сказали. Вы имеете в виду женщину, вышедшую замуж по законам церкви? Открыто признанную за таковую?

«Волк» злобно глянул на меня. Он понял, что имею в виду я — положение Эльфгифу как «наложницы» в глазах церкви, не считавшей ее законной женой.

— Хватит этой софистики. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. Я вызвал тебя сюда, чтобы предоставить тебе выбор. Нам хорошо известно о твоем поведении в отношении некоей особы, близкой к королю. Либо ты соглашаешься быть соглядатаем этого суда, извещая нас обо всем, что происходит во дворце, либо так или иначе ты предстанешь перед судом по обвинению в прелюбодеянии.

— Вижу, в это деле у меня нет выбора, господин, — ответил я.

— Тот, кто ворует мед, должен помнить о пчелином жале, — усмехнулся архиепископ с довольным видом человека, получившего свое. А в любви к поговоркам он не уступал Эдгару. — Отныне тебе придется отвечать за прежнее. Возвращайся в свое жилище и поразмысли о том, как ты можешь наилучшим образом служить нам. И будь уверен, что за тобой следят, как следили в последний месяц и ранее того. От королевского суда не убежишь.

Я вернулся на монетный двор Бритмаэра только за тем, чтобы снять королевское платье, уложить его в суму и надеть дорожную одежду. Решение я принял еще прежде, чем архиепископ высказал свое последнее и окончательное условие. Я знал, что не могу предать Эльфгифу, став соглядатаем Вульфстана, равно как не могу оставаться в Лондоне. Если останусь, окажусь в положении безвыходном. Когда Кнут вернется в Англию, Вульфстану не будет нужды выдвигать против меня обвинение в прелюбодеянии, но только намекнуть королю, что Эльфгифу ему изменяла. И я стану причиной позора женщины, которую обожаю. Лучше бежать из королевства, чем разрушить ее жизнь.

Первым делом, взяв два маленьких восковых отпечатка, снятых с чекана старого работника Бритмаэра, я понес их в длинный дом телохранителей. Там я попросил позвать Кьяртана.

— Я пришел проститься, — сказал я ему, — и просить об одолжении. Коли ты услышишь, что со мной что-то случилось, или если сам я не пришлю тебе весточку до весны, возьми эти две вощечки и отдай их Торкелю Длинному. Скажи ему, что взяты они из мастерской Бритмаэра, монетчика, хотя ныне Англией правит король Кнут. Торкель знает, что с этим делать.

Кьяртан протянул свою единственную руку и принял две восковых лепешки, пристально глядя на меня. В его глазах не было ни удивления, ни вопроса.

— Обещаю тебе, — сказал он. — И не стану спрашивать, отчего ты вот так, вдруг, уезжаешь из Англии — то было бы с моей стороны неуместным любопытством. Ясное дело, у тебя есть на то причины, и все же мне кажется, что когда-нибудь я о тебе еще услышу. А пока — да защитит тебя Один Творец Путей, покровитель странников.

Не прошло и часу, как я вернулся в меняльную лавку на берегу и обратился к Бритмаэру, сказав, что мне нужно поговорить с ним наедине. Он стоял у окна той комнаты, где принимал своих доверенных купцов, и глядел на серую зимнюю реку, а я изложил свою просьбу.

— Мне нужно покинуть Англию и сделать это без ведома властей, а вы мне поможете, — сказал я.

— Да? И почему ты так думаешь? — спросил он мягко.

— Потому что на заново отчеканенных монетах стоит знак покойного короля.

Нарочито медленно Бритмаэр повернул голову и посмотрел мне прямо в глаза. И на этот раз старик не стал скрывать своей неприязни ко мне.

— Я с самого начала полагал, что ты соглядатай, — холодно проговорил он.

— Нет, — возразил я, — я пришел к вам не как соглядатай. Клянусь честью, меня прислала королева. И то, что я узнал, никак не связано с Эльфгифу.

— И что ты такое узнал?

— Я знаю, что вы подделываете королевские монеты. И что вы не единственный, повинный в этом преступлении, хотя я не ошибусь, сказав, что вы — главный.

Бритмаэр был спокоен.

— И каким образом, по твоему мнению, происходит то, что ты называешь преступлением? Всем известно, что монетный порядок в Англии блюдется много строже, чем во всей Европе, и за подделку карают сурово. Фальшивые монеты немедленно будут замечены королевскими чиновниками, и фальшивомонетчика изловят. Ему повезет, если он потеряет одну только руку, а, скорее всего, он потеряет жизнь. Только дурак или плут станет чеканить фальшивую монету в Англии.

— Чеканить монеты нынешнего короля Англии — да, не станет, — возразил я. — Но не монеты предыдущего короля.

— Продолжай, — велел Бритмаэр. Теперь в его голосе звучало нетерпение.

— По совершенной случайности я обнаружил, что два старых работника, которые работают по ночам в вашей мастерской, чеканят монеты не с головой Кнута. Они чеканят монеты с головой и знаками короля Этельреда. Поначалу мне это показалось бессмысленным, но однажды я заметил на монетах, привезенных из северных стран, из Швеции и Норвегии, отметины — царапины и надрезы. Большая часть этих монет остались от времен Этельреда, когда англичане платили немалую дань, чтобы откупиться от набегов викингов. Как видно, в северных землях ходит несметное количество монет Этельреда, а теперь они возвращаются. Турульф тратит немало времени, пересчитывая их в кладовой.

— В этом нет ничего дурного, — пробормотал Бритмаэр.

— Ничего. Вот только Турульф мне жаловался, что количество старых монет словно бы не убывает, но, напротив того, растет. Это навело меня на мысль кое о чем еще, что требовало объяснения. Я заметил, что здесь, в меняльной лавке, вы принимаете малоценные ювелирные изделия из неблагородных металлов и дешевых сплавов, и в немалом количестве. Вы же сказали, что это предназначено для ювелирного дела, однако ваш так называемый ювелир — не более чем обычный ремесленник. Он — резчик, умеющий гравировать и чинить чеканы и ничего не понимающий в ювелирном деле. Однако сломанных украшений я почти не видел. Они исчезли. Тогда я понял, что у вашего мастера достаточно умения и орудий в его мастерской, чтобы плавить низкопробные металлы и превращать в заготовки для чеканки монеты.

— Похоже, твое воображение немало потрудилось, — сказал Бритмаэр. — Вся эта история — вымысел. Кому нужны низкопробные монеты покойного короля?

— Вот в этом-то и вся хитрость, — ответил я. — Весьма неразумно было бы чеканить фальшивые монеты в Англии. Их быстро обнаружили бы. Но фальшивые монеты вы сбываете в северных землях, где английской чеканке доверяют и мало кто может обнаружить, что монеты поддельные. Надрезом или зарубкой на пробу чистоту металла не узнаешь. А если это и произойдет и подделка обнаружится, так ведь на них стоят метки давно умерших монетчиков, и выйти на вас будет никак невозможно. Однако в этой цепи есть еще одно звено.

— И какое же?

— То самое, которое меня теперь интересует. Вы можете получить нужные сплавы из дешевых ювелирных изделий, отлить низкопробные монеты, подделать знаки других монетчиков, но еще ведь нужно, чтобы эти монеты попали в северные страны. А для этого вам необходима помощь множества купцов и судовладельцев, которые постоянно возят товары туда и пускают монеты в обращение. Это, как я подозреваю, те люди, которые посещают эту вашу лавку даже зимой. Так что просьба моя такова: вы договоритесь с кем-нибудь из них, чтобы меня взяли на борт корабля без лишних вопросов. Это в ваших интересах. Как только я окажусь за пределами Англии, я никак не смогу донести на вас.

— А не разумней ли мне сделать так, чтобы ты исчез навсегда? — сказал Бритмаэр. И произнес он это таким же невыразительным голосом, как если бы договаривался об обмене денег.

— Два восковых отпечатка, снятые с фальшивых чеканов, будут доставлены королевскому соправителю, если я таинственно исчезну или не дам знать о себе до весны.

Бритмаэр задумчиво смотрел на меня. Молчал он долго, обдумывая и перебирая возможности.

— Прекрасно. Я договорюсь о том, чего ты просишь. Есть торговое судно, которое через две недели должно отправиться к королю Линну. Кормчий этот торгует в Норвегии, и он один из немногих, кто совершает зимние переходы через Английское море. Я отправлю тебя к королю Линну, а выедешь ты вместе с Турульфом. Пора уже ему вернуться в Норвич — он живет там неподалеку. Коль встретите королевских чиновников, он скажет, что ты — его помощник. Кроме того, я напишу записку и сообщу кормчему, что тебя следует взять как помощника. Желать тебе доброго пути было бы двуличием. На самом деле я надеюсь, что никогда больше тебя не увижу. А если ты когда-нибудь вернешься, полагаю, не найдешь и следа той тайны, которую, по твоим словам, ты раскрыл.

Так я простился с Бритмаэром, королевским монетчиком и главой фальшивомонетчиков. Больше я никогда его не видел, однако не забыл. И в последствии всякий раз, когда мне предлагали английскую монету в уплату или в качестве сдачи на рынке, я переворачивал ее, чтобы посмотреть имя чеканщика и отказывался от нее, коль она была отчеканена в Дерби или Винчестере.

ГЛАВА 7

— Вас, исландцев, и вправду где только не встретишь, а? — заметил подручный Бритмаэра, глядя на исчезающий вдали низкий берег Англии. Этот норвежский кормчий-судовладелец, не оповестив начальство причалов о предстоящем отплытии, приказал поднять якорь с ранним приливом. Надо думать, королевский смотритель давно привык к тому, что этот корабль уходит украдкой в неурочное время, и получает мзду за то, что закрывает на это глаза.

Погруженный в горестные мысли о том, что каждая пройденная миля отдаляет меня от Эльфгифу, я едва обращал внимание на слова кормчего. И во все время нашего с Турульфом трехдневного путешествия до владений короля Линна я был слишком несчастлив. Мы ехали на пони, сопровождаемые двумя слугами и вереницей вьючных лошадей, и я не знал, как именно Бритмаэр объяснил своему племяннику необходимость этого путешествия со всеми этими предосторожностями и зачем он должен выдавать меня за своего помощника. Наши слуги громко трубили в рог и звонили в колокольчики всякий раз, когда мы приближались к поселению или проезжали через лес, и я заметил Турульфу, что, по моему мнению, было бы разумнее двигаться, поменьше оповещая о себе, поскольку мне не желательно привлекать внимание властей.

Турульф усмехнулся и ответил:

— Все как раз наоборот. Если мы поедем по королевскому большаку с осторожностью, больше похожей на скрытность, нас примут за бежавших преступников или за грабителей. И обязательно нападут, могут даже убить. Честные путешественники обязаны объявлять о себе как можно громче.

Турульф проводил меня до самого причала, где стояло норвежское судно, препоручил меня кормчему вместе с запиской от Бритмаэра, в которой было сказано, что меня должно переправить за пределы королевства, и что будет разумнее скрывать меня, покуда мы не покинем Англии. После чего Турульф уехал к своей семье в Норвич. Расставание с другом еще больше растравило мне сердце, и без того опечаленное разлукой с Эльфгифу.

— А не знаешь ли ты случаем человека по имени Греттир Асмундсон? Он — твой соотечественник. — Голос кормчего вновь нарушил течение моих мыслей. Имя было смутно знакомым, но не сразу я смог припомнить, кто это. — У него громкая слава. Прозвище — Греттир Силач. В первый раз он убил человека всего в шестнадцать лет и был приговорен к трехлетнему изгнанию. Став изгоем, решил провести часть срока в Норвегии. Вот он-то и попросил меня кое-что прикупить в Англии, только прикуп тот оказался гораздо дороже, чем мне думалось. Может статься, ты подскажешь мне, как с ним уладить это дело получше, чтобы он выплатил мне все без обиды. Он опасный человек, гневливый. — Кормчий пытался завязать со мной разговор, чтобы выяснить, кто я сам такой.

— Вряд ли я его знаю, — ответил я, но слово «изгой» пробудило мою память.

В последний раз я видел Греттира, сына Асмунда, шесть лет назад в Исландии. Я вспомнил молодого человека, который сидел на скамье во дворе хутора и обстругивал палку. Был он почти одних лет со мной, светлокожий, конопатый, с коричневыми волосами, разделенными на пробор. Только я — сложения легкого и гибкого, а он, будучи роста среднего, казался широк и приземист; я обычно владею собой и по природе своей спокоен, а Греттир казался человеком горячим и вечно настороже. Я помню, как мелкая стружка взлетала в воздух из-под острого лезвия его ножа — как будто человек этот с трудом сдерживал гнев. Даже в том возрасте в Греттире виден был человек бешеный, непредсказуемый и опасный.

— Смутьян от рождения, а когда вырос, стал еще хуже, — продолжал кормчий. — Нарочно дразнил своего отца при всяком удобном случае, хотя родитель его был человек приличный по всем статьям, тихий такой хуторянин. Сын же отказывался помогать по хозяйству на хуторе. Переломал крылья гусям и поубивал гусят, когда его послали загнать их на ночь, покалечил любимую отцовскую лошадь, когда ему велено было присмотреть за ней. Так исполосовал ей спину, что бедная тварь вставала на дыбы, стоило только притронуться к ее спине. Совершенно никудышный человек. Отец давно бы выгнал его из дома, если бы мать всякий раз не просила дать ему еще одну попытку. Образчик избалованного мамкина сыночка, вот что он такое, по-моему.

— Что заставило его убить человека? — спросил я.

— Все, не поверишь, случилось из-за котомки с дорожной сухой снедью. Разве из-за этого стоит нападать на человека с такой яростью?

Я вспомнил летящие из-под ножа стружки и подумал, не повредился ли этот Греттир, сын Асмунда, в уме.

— Так или иначе, скоро у тебя будет возможность самому во всем убедиться. Коль продержится ветер из этой четверти, первой нашей остановкой будет место, где он живет со своим единоутробным братом Торстейном. А Торстейн — совсем другой человек, нравом столь же ровен и спокоен, сколь Греттир — гневлив и норовист. А прозвали его «Дромундом» по неуклюжей походке — он ходит, раскачивается, словно те, не наши, корабли при боковой волне.

Я понял, что имел в виду кормчий, когда три дня спустя мы бросили якорь в заливе перед двором Торстейна в Норвегии, в Тунсберге. Оба брата встречали нас на берегу. Торстейн, высокий и спокойный, ждал, твердо упершись ногами в гальку; Греттир же, на голову ниже брата, нервно топал взад и вперед. Он был невысокий и широкий, словно огнедышащая гора, готовая извергнуться. Но едва глаза наши встретились, я ощутил то самое потрясение от узнавания, какое испытал уже с полдюжины раз за свою жизнь: такое же выражение я видел в глазах скрелинга-шамана в Винланде и в глазах матери эрла на Оркнеях, знаменитой прорицательницы, во взгляде жены конунга Дублина Сигтрюгга, которую многие считали ведьмой, и в отсутствующем взгляде старого воина Транда, моего наставника в Исландии, который научил меня волхвовать на рунах. То был взгляд человека, обладающего ясновидением, и я понял, что Греттир, сын Асмунда, как и я, видит вещи, скрытые от обычных людей. Но того, что Греттир станет моим лучшим другом, я не предвидел.

Вначале мы относились друг к другу настороженно, почти недоверчиво. Никто никогда не назвал бы Греттира спокойным или дружелюбным. От природы он был наделен замкнутостью, которую люди ошибочно принимали за угрюмство, и всякое дружеское замечание встречал резким ответом, обидным и дающим понять, что любое сближение между людьми ему претит. Едва ли мы с ним обменялись полудюжиной фраз в те дни, пока плыли вдоль берега по направлению к Нидаросу, норвежской столице. Греттир спросил, может ли он отправиться с нами, потому что он хочет явиться к норвежскому двору и просить о должности в хозяйстве конунга, ибо его семья находится в отдаленном родстве с норвежским конунгом Олавом.

Мы шли обычным путем, по узкому проливу между внешними островами и скалистым берегом, мимо высоких нагорий и устьев фьордов. Плавание было легким, и мы не торопились. Под вечер наш кормчий находил удобную стоянку, мы причаливали на ночь, бросали якорь и привязывали корабль прочной бечевой к удобному камню. Часто мы сходили на берег, чтобы приготовить пищу, и предпочитали ставить палатки на берегу, а не спать на корабле. Во время одной из таких стоянок как раз на закате солнца я заметил некий странный свет, вдруг вспыхнувший над ближайшим нагорьем. Он вспыхнул на миг, будто кто-то зажег яростное пламя у входа в пещеру и тут же загасил. Я указал кормчему на то место, он же ответил мне недоуменным взглядом. Он ничего не видел.

— На этом нагорье нет никакого жилья. Только старый могильный холм, — сказал он. — Местный род, владеющий всею землей в округе, хоронит в нем своих. И приходят они сюда, только когда у них есть новый покойник. Это место принесло им удачу. Нынешний глава рода зовется Торфинном, и вот, когда он схоронил здесь своего отца Кара Старого, призрак покойника вернулся и стал являться в этих краях столь упорно, что другие хуторяне решили податься отсюда. И Торфинн скупил все лучшие земли. — Потом он добавил осторожно: — Ты, верно, видел какую-то игру света. Может статься, блестящий камень в последних лучах заходящего солнца.

Остальные корабельщики поглядывали на меня искоса, словно мне все поблазнилось, а потому я и не стал настаивать. Но по окончании вечерней трапезы, когда все закутались в свои тяжелые морские плащи и устроились на ночлег, Греттир украдкой подошел ко мне и тихо молвил:

— Этот блеск вовсе не походит на отражение. Я тоже его видел. И мы оба знаем, что означает огненное сияние, исходящее от земли: золото под землей.

Он немного помолчал, а потом шепнул:

— Я хочу подняться туда и посмотреть поближе. Пойдешь со мной?

Я оглядел остальных. Большая часть корабельщиков уже задремала. Мгновение я колебался. Я вовсе не был уверен, что мне хочется карабкаться в гору — в темноте, да еще с человеком, осужденным за убийство. Однако любопытство одержало верх.

— Ладно, — прошептал я. — Дай только натяну сапоги.

Вскоре мы с Греттиром оставили лагерь и стали пробираться между темными очертаниями валунов на берегу. Ночь была ясная, сухая, теплая для этого времени года, луну то и дело застили облачка, но света хватало, чтобы разглядеть путь к подножью нагорья и начать подъем. Когда мы поднялись выше по склону, я четко различил горб могильного кургана на фоне звездного неба. И еще кое-что я заметил: всякий раз, когда облака закрывали луну, и нас внезапно окутывала тьма, Греттир начинал тревожиться, и я слышал, как дыхание его учащается. И нутром я почуял, что на него накатывает страх, и понял, что Греттир Силач, известный убийца и изгой, отчаянно боится темноты.

Мы шли по узкой тропинке, по которой поднимались похоронные процессии, пока она не привела нас на неширокую травянистую площадку вокруг самого кургана. Греттир глянул влево, на черную пелену моря, унизанную отражением звезд.

— Прекрасное место для могилы, — сказал он. — Когда я умру, надеюсь, мне достанется местечко вроде этого, и кормчие с проходящих кораблей будут указывать на место моего последнего упокоения.

Учитывая славу Греттира как человекоубийцы, я подумал — что же может быть написано на его могильном камне?

— Идем, Торгильс, — сказал он и начал карабкаться по заросшему травой склону кургана.

Я последовал за ним, и так мы оба взобрались на вершину холма, похожего на китовью спину. Греттир вынул из-под одежды тяжелый железный прут.

— Что ты делаешь? — спросил я, хотя ответ был очевиден.

— Я хочу залезть внутрь и забрать добро из могилы, — ответил он беспечно. — Ну-ка, дай мне руку.

И он начал копать яму в земле, покрывавшей могилу. Ограбление могил для меня было делом новым, однако, увидев с каким неистовством Греттир роет и кромсает землю своим железным прутом, я решил, что будет благоразумней потакать ему. Я испугался того, что он может сделать, коли я попытаюсь остановить его. По очереди выгребая землю, мы добрались до кровли могилы. Когда кончик железного прута уткнулся в доски свода, Греттир довольно хмыкнул, и парой мощных ударов проделал в них дыру, достаточно большую, чтобы он смог спуститься в могилу.

— Посторожи тут, ладно? — попросил он. — На случай, если я застряну и мне понадобиться помощь, чтобы выбраться.

Он развязывал веревку, обмотанную вокруг пояса, и я понял, что еще прежде, чем я согласился отправиться с ним на нагорье, он уже задумал разрыть могилу.

Вскоре Греттир спустился в черное отверстие, и я слышал только его голос, когда он исчез в темноте. Сначала мне показалось, что он разговаривает со мной, и я попытался понять, что он такое говорит. Потом я понял, что разговаривает он сам с собой. Он шумит, чтобы не утратить храбрости, чтобы одолеть свой страх темноты. Слова его, доносившиеся из отверстия в кровле, не имели смысла. Затем послышался вдруг сильный грохот, тут же последовал громкий вопль, в котором звучала нарочитая, напускная храбрость. И опять грохот, и еще, и я решил, что он бродит в темноте, натыкаясь и перелезая через одно препятствие за другим, падая и круша в темноте могильное добро, и все это в приступе неуправляемого страха.

Вдруг шум стих, и тогда я услышал голос Греттира, зовущего меня:

— Тяни веревку! Я поднимаюсь.

Я стал тянуть, и вскоре из отверстия в кровле могилы появились голова и плечи Греттира, и он выбрался на траву. Потом повернулся и начал тянуть за веревку, пока не появился ее конец с привязанным к нему свертком. Он использовал свою рубаху вместо мешка для разных найденных в могиле вещей. Он разложил их на траве, чтобы рассмотреть. Там оказалось несколько бронзовых блюд, несколько пряжек и кожаных ремней от лошадиной сбруи, серебряный кубок и два серебряных обручья. Однако лучше всего был короткий меч, который покойник должен был иметь на случай, если валькирии изберут его воином в его посмертной жизни. Греттир вынул оружие из ножен, и при свете луны я увидел затейливые узоры, которые мастер-оружейник выковал на клинке.

— Это благородное оружие, — заметил я.

— Да, мне пришлось из-за него драться с haugbúi, — ответил Греттир. — Он не желал отдавать мне меч.

— Житель кургана? — переспросил я.

— Он ждал меня, сидя на скамье покойника, — сказал Греттир. — Я бродил на ощупь в темноте, собирал могильное добро и рукой наткнулся на его ногу, тут он вскочил и бросился на меня. Мне пришлось бороться с ним в темноте, а он пытался схватить меня мертвой хваткой. Но, в конце концов, мне удалось отрезать ему голову и убить его. Тогда я положил его ничком, лицом вниз, а головой — между ягодицами. Теперь он больше никогда не оживет.

Я не знал, правду ли говорит Греттир. На самом ли деле там был haugbúi? Всем известны рассказы о духах-мертвецах, живущих в могильной тьме, готовых защищать свои сокровища. Порой они принимают плотский облик draugr, ходячего мертвеца, который выходит из могилы и бродит по земле, пугая людей — как draugr Кара Старого, который распугал здешних хуторян. Отрезать haugbui голову и положить ее ему на ягодицы — единственный способ заставить это существо, наконец, успокоиться. А может статься, Греттир наплел мне небылиц, чтобы объяснить гром и лязг, сопровождавший этот грабеж, и свои громкие бессмысленные речи, и нарочитые храбрые крики? Стыдился ли он признаться, что Греттир Силач испугался темноты и всего лишь наткнулся на скелет Кара Старого, сидевшего на своей погребальной скамье? Я не стал подвергать сомнению рассказ Греттира о курганнике, дабы не унизить его, но я-то уже знал наверняка, что он боится темноты больше любого шестилетнего ребенка.

Бахвальство и самоуверенность Греттира стали очевидны на другое утро, когда все проснулись, и он даже не попытался скрыть свою добычу. Еще больше я удивился тому, что он прихватил ее всю, когда мы отправились на хутор Торфинна, чтобы купить припасов. Когда Греттир дерзко выложил могильное добро на стол хуторянина, Торфинн сразу же признал свое.

— Где ты нашел это? — спросил он.

— В могиле на холме, — ответил Греттир. — Призрак Кара Старого, в конце концов, не так уж и страшен. Лучше бы вы оставили все это добро себе.

Должно быть, Торфинн был наслышан о подвигах Греттира, а потому и не думал пререкаться.

— Ну что же, и то правда — от схороненных сокровищ никому нет пользы, — добродушно проговорил он. — Прими мою благодарность за то, что вернул нам эти наследственные вещи. Могу я предложить тебе награду за твою храбрость?

Греттир в ответ пожал плечами.

— Нет. Мне такие вещи не нужны, росла бы только слава. А впрочем, я оставлю себе меч на память об этом дне, — сказал он.

С этими словами он резко повернулся и вышел из дома, прихватив лишь прекрасный короткий меч, а остальное могильное добро оставив на столе.

Я размышлял над его ответом по пути на корабль, пытаясь понять, что двигает Греттиром. Если он ограбил курган, чтобы завоевать восхищение людей своей храбростью, почему после этого он повел себя так по-детски грубо? Почему он всегда так груб и драчлив?

Я поравнялся с ним. Как всегда, он шел один, на расстоянии от остальных.

— Тот человек, из-за смерти которого тебя изгнали из Исландии, почему ты убил его? — спросил я. — Убийство человека из-за такого пустяка, из-за котомки с едой, не прибавит славы и чести.

— То случилось нечаянно, — ответил Греттир. — В шестнадцать лет я еще не сознавал своей силы. Я ехал по пустоши с кем-то из отцовских соседей и вдруг заметил, что котомка с дорожной снедью, которую я приторочил к седлу, пропала. Я вернулся на то место, где мы останавливались дать отдых лошадям, и увидел, что какой-то человек уже ищет в траве. Он сказал, что он тоже потерял свою котомку с едой. А потом он, воскликнув, поднял какую-то котомку и говорит, что нашел то, что искал. Я подъехал посмотреть, и мне показалось, что это моя котомка. Тогда я попытался отобрать ее, а он схватил свою секиру и без всякого предупреждения хотел ударить меня. Я же перехватил топорище, перевернул лезвие и ударил его. А он вдруг выпустил секиру, и поэтому удар пришелся ему прямо по голове. Он тут же и помер.

— А ты не пытался объяснить людям, как это вышло, когда они узнали об этом? — спросил я.

— А что толку — свидетелей-то не было. А человек так или иначе умер, и убил его я, — сказал Греттир. — Да и не по нутру мне обращать внимание на мнения остальных. Я не ищу ни их одобрения, ни презрения. Важно только, какую славу оставлю я в потомках.

Он говорил так открыто и убежденно, что я почувствовал — он признает связь между нами, дружество, которому положило начало совместное ограбление кургана. Мое предчувствие оправдалось, одного лишь не удалось мне разглядеть — того, что Греттир несет в себе свою собственную гибель.

Мореходы сочли Греттира опрометчивым дурнем, потревожившим дух умершего. Всю дорогу они шептались между собой, что его дурость навлечет несчастье на всех. Среди нас была пара христиан — так они чурались от дурного глаза крестным знамением. Их опасения подтвердились, когда мы вернулись туда, где оставили наш корабль. Пока мы ходили, порыв ветра сорвал судно с якоря и развернул бортом к берегу. Якорь не выдержал, и корабль бросило на скалы. Когда мы вернулись, оно лежало на боку, морская волна перехлестывала через борт. Обшивка оказалась повреждена настолько, что кормчий решил, что придется бросить судно и пуститься в Нидарос пешком, унеся на себе самое ценные из наших товаров. Ничего иного не оставалось, как только добраться вброд по мелководью и спасти, что можно. Я заметил, что корабельщики стараются держаться подальше от Греттира. Они обвиняли его в этом несчастье и считали, что на этом наши беды не кончились. Только я единственный шел рядом с ним.

Продвигались мы необычайно медленно. Морем нам хватило бы двух дней, чтобы добраться до норвежской столицы, а дорога по суше вилась, повторяя изгибы берега, огибая заливы и фьорды. От всех этих крюков наше путешествие растянулось на две недели. Всякий раз, оказавшись в устье фьорда, мы пытались договориться с тамошним хуторянином, чтобы он перевез нас, платили ему товаром или, есть у меня такое подозрение, фальшивыми монетами Бритмаэра. Однако все равно приходилось ждать, пока хуторянин принесет свою маленькую лодку, и снова ждать, пока он гребет через залив, взяв за раз в лодку двух-трех человек.

И вот настал вечер, когда мы подошли к устью одного из таких фьордов и увидели хутор, расположенный на другом берегу. Мы продрогли до костей, устали и пали духом. Мы кричали и махали руками, чтобы кто-нибудь с хутора, заметив наши призывы, приплыл и перевез нас, однако время уже было позднее, и с далекого берега никто не отозвался, хотя мы видели дым, поднимавшийся из дымового отверстия в крыше хутора. Место, где мы стояли, было совершенно открытое, голый галечник, а позади крутой утес. Удалось набрать мокрого плавника, достаточное количество, чтобы развести маленький костер, когда бы у нас было, чем высечь огонь, но трут наш тоже намок. Мы сбросили поклажу с плеч и рухнули на гальку, обреченные на голодную и холодную ночь.

Вот тогда-то Греттир вдруг объявил, что переправится через фьорд вплавь и доберется до хутора на той стороне. Все смотрели на него как на сумасшедшего. Расстояние было слишком велико для всякого, даже для лучшего пловца, и уже почти стемнело. Однако Греттир по своему обыкновению не обратил на то внимания. На хуторе найдется запас сухих дров, сказал он. Он принесет сюда немного, и еще горящую ветку, так что мы сможем согреться и приготовить поесть. Мы смотрели на него недоверчиво, а он принялся скидывать с себя одежду, пока не остался в нижней рубахе и свободных шерстяных портах, а мгновение спустя уже входил в воду. Я глядел, как его голова исчезает вдали, когда он пустился вплавь к дальнему берегу, и вспомнил его слова, что живет он ради чести и славы. Не утонет ли он ради этой новой своей похвальбы?

Было далеко заполночь, и на фьорд пал густой туман, когда мы услышали плеск, и из тьмы появился Греттир. Он пошатывался от усталости, но к нашему изумлению, нес в руках маленькую деревянную кадку.

— Хватит дров, чтобы развести костер, а на дне там немного тлеющих углей, — сказал он, после чего разом сел, ибо ноги его уже не держали.

Я заметил на лбу у него свежий синяк и глубокую рану на руке, из которой сочилась кровь. А еще его била дрожь, и мне почудилось, что не только от холода.

Все занялись костром, а я отвел Греттира в сторону.

— Что случилось? — спросил я, укутав его в свой теплый морской плащ. — Что там случилось?

Он смотрел на меня страдальческим взглядом.

— Снова все вышло, как с тем мешком снеди.

— О чем ты говоришь?

— Когда я доплыл до того берега фьорда, света еще хватало, чтобы различить тропинку к тому, что мы приняли за хутор. Оказалось, это не подворье, а лачуга, какие ставят на берегу, чтобы было где укрыться мореходам, застигнутым непогодой. Я услышал внутри смех и пение, подошел и толкнул дверь. Затвор был непрочный и сломался сразу же. Вижу, там люди, числом с дюжину, и судя по виду — корабельщики. Все хмельные, горланят, сидят развалясь, и вряд ли из них кто сможет встать. А в средине — жаркий костер. Вот я и подумал, что просить пьяных о помощи — проку не будет. Слишком уж упились, чтобы понять, что мне нужно. Тогда я подошел прямо к костру и взял деревянную кадку с сухими дровами, она тут же стояла, рядом. Потом вытащил горящую ветку из очага. Вот тут-то один из бражников и напал на меня. Вопит что-то, вроде того, что я — тролль или водяной, из тех, что являются по ночам. Протопал он по комнате и сильно ударил меня. Я же без труда сбил его с ног, но тут все его сотрапезники взревели, вскочили на ноги и попытались напасть на меня. Повыхватывали поленьев из огня и попробовали броситься на меня. Надо думать, они накидали в огонь соломы — слишком много искр и уголков взлетело кверху. И я тоже вытащил горящее полено и отмахиваюсь, а сам пячусь к двери. Потом выскочил, побежал к берегу, бросился в воду и поплыл сюда. — Он снова содрогнулся и плотнее натянул на себя морской плащ.

Я пробыл с ним до самого конца этой черной ночи. Греттир сидел, сгорбившись, на скале, размышляя и леча свою раненую руку. Мое присутствие как будто успокаивало его, и он черпал утешение из моих рассказов, а я час за часом поведывал ему о том, как рос я в Гренландии, как жил в Винланде, пока тамошние жители не изгнали нас. С первым светом корабельщики зашевелились, ворча и дрожа. Один из них уже раздувал угли, чтобы разжечь огонь, как вдруг кто-то испуганно воскликнул:

— Поглядите-ка вон туда!

Все обернулись и посмотрели на другой берег. Солнце уже поднялось из-за утеса позади нас, и пелена тумана разрывалась. Сноп ярких утренних лучей озарил далекий берег фьорда и то место, где стояла деревянная хижина. Только там ее не было. От нее осталась груда почерневших бревен, над которой тонкой серой струйкой вился дым. Все сгорело дотла.

Пораженные, все молчали. Потом повернулись и посмотрели на Греттира. А он тоже уставился на тлеющие останки дома. И на лице его написан был совершенный ужас. Никто не молвил ни слова: мореходы страшились силы и нрава Греттира, а Греттир был слишком потрясен, чтобы что-нибудь говорить. А я придержал язык, потому что никто не поверил бы никаким объяснениям: по общему мнению — Греттир, задира и буян, снова нанес удар.

Через час показалась маленькая лодка. Какой-то хуторянин, живший выше по берегу фьорда, заметил дым и теперь греб, чтобы узнать, что случилось. Когда он перевез нас на тот берег, мы пошли осмотреть сгоревшее пристанище. Все пошло прахом. Постройка сгорела до основания, и от пьяных мореходов, находившихся в ней, следа не осталось. Мы решили, что все сгорели в огне.

Угрюмые корабельщики столпилась вкруг обугленных бревен.

— Не нам судить об этом деле, — заявил кормчий. — Оно подлежит королевскому суду. А суд не начнется, пока не будет подан надлежащий иск. Но здесь я говорю за всех моих людей и говорю, что больше мы не потерпим среди нас Греттира. Он проклят и приносит несчастье. Правда или неправда то, что случилось ночью, но, куда бы он ни пошел и что бы ни сделал, он приносит беду. Мы отвергаем его общество, и нам с ним больше не по пути. Пусть идет своей дорогой.

Греттир даже и не пытался доказать свою невиновность или хотя бы проститься. Он взял свою котомку, перебросил через плечо, повернулся и пошел прочь. Именно этого я от него ожидал.

И тут же понял, что мне должно сделать то же самое. Мы с Греттиром очень схожи. Оба мы чужаки. И ради самозащиты вскормили в себе упрямую независимость. О себе-то я понимал, что моя обособленность проистекает из неприютного детства, оттого, что я почти вовсе не знал своих родителей, а вот за Греттира я боялся, что эти его злоключения, нежданные и очевидно случайные, еще больше собьют его с толку. Ему и в голову не приходило, как часто он навлекает на самого себя несчастья своей необузданностью или делая что-то, не подумав наперед о последствиях. В Греттире было то, чем я восхищался, — отвага, искренность, честность. Будь рядом с ним кто-нибудь, кто бы мог его образумить, обуздать его вспыльчивость, Греттир был бы замечательным и верным товарищем.

В голове у меня промелькнуло еще одно присловье Эдгара: «Будь с другом терпелив, — говаривал Эдгар, — это лучше, чем потерять его навсегда». Не успел Греттир отойти на несколько шагов, как я закинул за спину свою суму и поспешил за ним.


* * *

Дурная слава Греттира бежала впереди нас. К тому времени, когда мы с ним добрались до Нидароса, весь город говорил о сожжении лачуги. Люди, погибшие в огне, были корабельщиками из Исландии, все из одной семьи. Глава ее, Торир, который был в то время в Нидаросе, уже подал жалобу на Греттира за убийство. Наши бывшие спутники по кораблю ничем не помогли Греттиру. Они пришли в Нидарос раньше нас и распространили пагубный для него рассказ о том, как он вернулся избитый, в синяках, после того как сплавал через фьорд. Меньше всего, разумеется, толковали они о том, что Греттир рисковал жизнью, чтобы принести им огонь и помочь в беде, и, нарочно или нет, еще больше опорочили его имя, добавив ужасные подробности о том, как он разграбил могилу.

Норвежский конунг Олав вызвал Греттира во дворец на суд, и я пошел с ним, намереваясь свидетельствовать в его защиту. Слушание происходило в большом зале дворца, конунг Олав сам вел допрос надлежащим порядком. Он выслушал, как отец погибших объявил о своем деле, после чего опросил наших бывших товарищей, и те пересказали свою историю того рокового вечера. Наконец, он обратился к Греттиру и спросил у него, что он имеет сказать. Греттир же упрямо молчал, сердито глядя на конунга, и я понял, что мне ничего иного не остается, кроме как заговорить. Я повторил то, что Греттир рассказал мне о нападении бражников, вооружившихся горящими поленьями. Когда я кончил, конунг вновь обратился к Греттиру:

— Ты можешь что-нибудь добавить?

— Все пьянчуги в том доме были живы, когда я ушел оттуда, — только и сказал он.

Конунг Олав был справедлив и внимателен.

— Все свидетельства, которые я слышал сегодня, недостоверны, поскольку никто из участников дела не выжил, кроме Греттира, — объявил он, — а свидетельство Греттира следует принимать с осторожностью, ибо в этом деле он обвиняемый. Посему добраться до истины будет трудно. Сам я склонен думать, что Греттир, скорее всего, невиновен в умышленном убийстве, ибо у него не было причин поджигать дом.

Я уже готов был поздравить Греттира с таким вердиктом, но Олав продолжил:

— Посему мое решение таково: наилучший способ уладить дело — это подвергнуть Греттира, сына Асмунда, испытанию в моем новом храме и в присутствии верующих. То будет испытание раскаленным железом.

Я как-то забыл, что конунг Олав никогда не упускает случая показать преимущества христианской веры. Страстный приверженец Белого Христа, он желал, чтобы все его подданные приняли это вероучение и следовали христианским обычаям. Суд через испытание был одним из них. И то правда, что суды с испытанием на вину или невиновность признаются и верой исконной: обычно это — поединок, бой один на один между истцом и обвиняемым. Однако у христиан испытания куда хитроумнее. Опускают, к примеру, обвиняемого в узкий колодезь и решают: потонул — значит, виновен, а выплыл — стало быть, невиновен. Или льют кипяток, чтобы посмотреть, загноятся ли раны; или — как предполагалось в случае Греттира — заставляют держать раскаленный докрасна кусок железа и смотрят, сколько шагов человек сможет пройти, прежде чем рука его не покроется волдырями. И по какой-то непонятной причине полагают, что эти испытания кипятком и огнем будут вернее и справедливее, коль происходят в церкви.

Множество прихожан собралось посмотреть на испытание Греттира. Любопытство на их лицах свидетельствовало о том, какую славу уже стяжал мой друг. Очевидно, рассказы о его деяниях разошлись повсюду: о том, как он набросился на медведя-шатуна и убил зверя в одиночку, и — не лучшее напоминание в его нынешнем положения — как он запер шайку мародеров-берсерков в деревянном сарае и поджег его, погубив их всех. А теперь они пришли посмотреть, сможет ли Греттир выдержать боль, держа кусок раскаленного железа в ладонях, и пройти при этом десять шагов. Я тихонько проскользнул в церковь прежде Греттира, хотя совершенно не представлял себе, чем смогу ему помочь. Лучшее, что я мог сделать, пока паства распевала молитву своему богу, это повторять снова и снова заговорный стих, выученный мною давным-давно, седьмое заклинание Одина, которое гасит сильный огонь.

Один услышал мою мольбу, потому что когда Греттир вошел в церковь и двинулся по проходу туда, где у жаровни стояли священник и его причт, какой-то молодой человек выбежал из толпы прихожан и принялся скакать и приплясывать перед Греттиром. То был неистовый в своей вере христианин. Он корчил гримасы и кричал, размахивал руками и ругался. Этого Греттира, мерзопакостного язычника, кричал юноша, ни в коем случае не следовало впускать в храм, дабы не осквернил бы он своими стопами освященную землю. Закатывая глаза и плюясь, он насмехался над Греттиром, извергая потоки оскорблений, пока, наконец, Греттир не размахнулся и не нанес своему мучителю такой удар в голову сбоку, что юноша отлетел и пал ничком в проходе. Прихожане разинули рты. Все ждали, что юноша сейчас встанет на ноги, однако он не шевелился. Греттир не произнес ни слова, он только стоял и терпеливо ждал. Кто-то стал на колени и повернул малого лицом вверх.

— Он мертв, — объявил этот человек. — У него сломана шея.

Воцарилось ужасное молчание, потом священник подал голос:

— Насильственная смерть в божьем доме! Убийство перед лицом Господа нашего! — закричал он.

Греттир начал медленно отступать по проходу к двери. Столь велик был страх людей перед ним, что никто не смел пошевелиться. Однако прежде чем Греттир дошел до двери, конунг Олав стоявший ближе к алтарю, чтобы наблюдать за испытанием, вмешался. Он, надо думать, понял, что его показательный христианский суд не получился.

— Греттир! — крикнул он. — Нет на свете человека столь, несчастливого или злополучного, как ты. Твой вспыльчивый нрав помешал тебе засвидетельствовать свою вину или невиновность. Сим я объявляю: ты должен покинуть эту землю и вернуться к себе на родину. За то поношение, которое ты претерпел, тебе по милости моей дается отсрочка в шесть месяцев. Но никогда больше ты не должен возвращаться в Норвегию.


* * *

Несколько дней мы с Греттиром искали судно, которое доставило бы нас обратно в Тунсберг, где жил его брат Торстейн. Но найти кормчего, который взял бы нас на борт, оказалось непросто. Мореходы — народ самый суеверный, а о Греттире говорили, что он самый злосчастный из людей на всем белом свете. И коль скоро не сам он, то его судьба губит тех, кто находится рядом с ним. А врагов его не удовлетворил приговор конунга Олава. И вот однажды семья Торира решилась на месть. Мы с Греттиром сидели в прибрежной харчевне, в задней комнате, коротая один из темных и непогожих вечеров норвежской зимы. Пятеро ворвались в комнату, вооруженные секирами и копьями. Четверо бросились прямо на Греттира, а пятый занялся мною. Меня застали совершенно врасплох — я не успел даже подняться на ноги, как нападающий изо всех сил ударил меня пяткой копья в голову, сбоку. Я спиной повалился со своего сиденья, в голове у меня помутилось от боли, так что я почти ничего не видел. Когда зрение прояснилось, я увидел, что Греттир схватил скамью и воспользовался ею, как оружием. Силы он был невероятной. Он размахивал тяжелой скамейкой, словно боевой дубинкой — сперва сбил с ног двух своих противников, а потом со страшным грохотом обрушил тяжелое сидение на плечи третьего. Тот взвыл и схватился за ставшую бесполезной руку. Четвертый, улучив момент, бросился на Греттира сбоку с секирой. Мой друг увернулся, и когда тот промахнулся, Греттир с легкостью выхватил оружие у него из рук. Расклад сил изменился сразу. Увидев, что Греттир теперь вооружен и опасен, нападающие бросились к двери, отталкивая друг друга. Тот, что сбил меня с ног, поднял копье, намереваясь пронзить меня. По сравнению с Греттиром я был беспомощной целью. Греттир же успел повернуться и свободной рукой выхватить копье у напавшего на меня, и тот тоже выбежал из двери, плотно захлопнув ее за собой.

— С тобой все в порядке? — спросил Греттир, когда я, пошатываясь, встал на ноги. Голова у меня словно раскалывалась.

— Да, сейчас я оправлюсь. Погоди немного.

Я слышал, как его враги за дверью выкрикивают оскорбления, вопят, что они с нами еще покончат. А Греттир, склонив голову набок, слушал. Потом, вижу, поднял захваченное копье, уравновесил его, ухватил половчее и размахнулся. Он метнул копье прямо в дверь. Такова была его сила, что оружие пробило доску, расщепив ее. Послышался крик боли. Еще несколько мгновений — и нападавшие ушли.

— Мне очень жаль, — тихо сказал Греттир. — Не думал я, что наша дружба навлечет на тебя опасность. Это не твоя распря.

— А разве дружба не для того, чтобы делать все сообща, в том числе и сражаться? — сказал я.

Несмотря на боль в голове, я почувствовал, как во мне возрождается уверенность в себе. Я понял, что со смерти Эдгара и после разлуки с Эльфгифу я просто плыл по течению, и жизнь моя день ото дня теряла смысл. Но теперь моя жизнь приобрела новые очертания: Греттир признал меня своим другом.

ГЛАВА 8

— Всему виною — его сила, — так сказал мне Торстейн Дромунд двумя неделями позже.

Мы с Греттиром наконец-то нашли судно, исландский корабль, и он за грабительскую цену доставил нас в Тунсберг, где мы втроем — Торстейн, Греттир и я — в этот час сидели на кухне торстейнова двора.

— Посмотри-ка на мою руку. — И Торстейн закатал рукав. — Люди сказали бы, что у меня неплохие мускулы. Но посмотри на руки Греттира. Они больше похожи на бычьи окорока. А в груди и плечах у него достаточно силы, чтобы поддерживать их. В детстве мы частенько состязались, кто поднимет самый тяжелый камень или метнет дальше. Греттир всегда выигрывал, и когда он подрос, люди стали биться об заклад, поднимет ли он какую-нибудь необыкновенной тяжести глыбу, подысканную ими. Однако, глядя на него, никак не скажешь, что он силач. Пока не снимет рубахи. Вот почему его так часто недооценивают. Ввяжутся в драку с ним или в спор, а потом расплачиваются. Будь Греттир ростом повыше да с виду пострашнее, не случилось бы с ним и половины тех неприятностей, которые он словно притягивает. Люди сразу понимали бы, с кем имеют дело.

Греттир, как всегда, мало что добавлял к разговору. Он сидел молча, слушая рассуждения единоутробного брата. Видно было, что они сильно привязаны друг к другу, хотя об этом и не говорилось. Мы бездельничали, дожидаясь, когда кормчий, доставивший нас, наконец решится отплыть в Исландию. Мой друг объявил, что вернется домой, пусть даже и в нарушение приговора о трехгодичном изгнании. Он заверил меня, что дело — в том, что касается его самого, — вполне закончено, хотя до истечения приговора о малом изгнании оставалось еще шесть месяцев. Ему казалось, что он провел достаточно времени вдали от дома, чтобы погасить кровавый долг семье исландца, им убитого. А я, к тому времени узнав его лучше, понимал, что преждевременное возвращение больше манит его, чем страшит. Он полагал, что стяжает славу — или прослывет — как человек, столь смелый, что может сам отмерить срок своего изгнания в согласии с собственным понятием о справедливости.

Когда Греттир сообщил Торстейну о своем решении вернуться домой, его единоутробный брат некоторое время обдумывал сказанное, а потом сказал своим низким рокочущим голосом:

— Вряд ли твой отец будет очень рад видеть тебя или даже говорить с тобой. Но напомни обо мне нашей матери и скажи ей, что я живу хорошо и преуспеваю здесь, в Норвегии. Как бы там ни было, я хочу, чтобы ты знал — ты всегда можешь рассчитывать на мою поддержку. А коль скоро случится худшее, и тебя незаконно убьют, клянусь, я найду убийцу и отомщу за тебя. За это я ручаюсь.

Хотя Греттир пообещал нашему алчному кормчему заплатить вдвое против обычного за переправу в Исландию, тот уже трижды откладывал отплытие, не потому что боялся невезения Греттира, но потому что его смущало плавание в ненастную пору поздней зимы. Он был купец, но к тому же и опытный мореход. Даже теперь с борта своего корабля, стоящего в заливчике под двором Торстейна, он с опаской поглядывал на небо, наблюдая, в какую сторону идут облака, и вознося молитвы Ньёрду, богу ветров и волн. Он знал, что выйти в открытое море и доплыть до Исландии в это время года — совсем не простое дело.

Мореходы дают своим кораблям имена-прозвища. Я плавал на «Ныряльщике» — его сильно подбрасывало на волне; на «Брюзге» — на нем почти невозможно было идти круто к ветру, а «Решето» явно требовало, чтобы из него постоянно выкачивали воду. Корабль, который должен был отвезти нас в Исландию, получил от корабельщиков прозвище «Обрубок». Человек, который строил его много лет тому назад, намеревался сделать судно почти вдвое большим, и уже успел соорудить переднюю часть, прежде чем понял, что у него кончаются деньги. В Исландии корабельного леса нет, и дерево для кораблей приходится возить из Норвегии. Цена на лес в тот год резко выросла, и строитель «Обрубка» оказался кругом в долгах. Поэтому он укоротил судно, пустив на корму весь лес, какой у него оставался. Вот так и вышло, что нос корабля получился прекрасным, самым что ни на есть мореходным. А корма незадачливой, низкой, неуклюжей и неповоротливой. И это едва не привело нас к гибели.

Кормчий знал, что тяжелому тихоходному «Обрубку» нужно шесть погожих дней, чтобы доплыть до Исландии.

— В эту пору, может статься, повезет нам с погодой, и выдастся неделя попутного восточного ветра, — сказал он. — Только как бы погода под конец не обернулась непогодой, вот тогда беда нам будет.

В конце концов, его чутье на погоду — а может быть, подстрекнула наша плата, — подсказало ему, что настало самое время, и мы отплыли. Поначалу все шло хорошо. Восточный ветер не стихал, и мы, подвигаясь вперед, миновали уже место, где встретилось нам множество китов, а это значило, что скалы и утесы Фарерских островов остались позади. Хотя я плыл не бесплатно, все же в свою очередь готовил еду на плоском очажном камне у основания мачты и помогал управляться с парусами, вычерпывал воду из трюма и всегда был готов подсобить. Греттир же, напротив, погрузился в свое угрюмство. Он, закутавшись в плащ, лежал на палубе, выбирая самые укрытые от ветра места, и мешал работать корабельщикам. И даже когда ему самому было ясно, что он мешает, не желал он подвинуться, а корабельная дружина, всего восемь человек, слишком страшились прославленного драчуна, чтобы стащить его с места. Только зло поглядывали на него да отпускали на счет него замечания, толкуя о ленивых мужланах, чем обычно сами доводили себя до праведного гнева на его праздность. Греттир же только ухмылялся и в ответ обзывал их бестолковой деревенщиной, каковая чувствует себя в море не лучше рабов. Я же, будучи другом и спутником Греттира, был совершенно сбит с толку его грубым поведением, хотя и понимал, что вмешиваться не стоит. Когда он в таком мрачном настроении, что ему ни скажи, он еще больше заупрямится. Так что мне приходилось мириться с презрительными насмешками моих товарищей по плаванию, когда те спрашивали, как это мне удалось подружиться с таким невежей. Я сдерживался и всякий раз вспоминал, что, не вмешайся Греттир, я, скорее всего, кончил бы жизнь в той стычке в таверне, в Нидаросе.

«Обрубок» тащился вперед. Несмотря на свои немалые годы, корабль нас не подводил, впрочем, благодарить следовало трудолюбивых корабельщиков да попутный ветер. Только ветер, к несчастью, оказался коварным. Дуя с востока, он погонял судно, к нашему удовольствию, в нужном направлении, однако набирал силу. Поначалу никто не жаловался. Ветер усиливался постепенно, и управлять кораблем было нетрудно. Команда приспустила парус и казалась довольной. «Обрубок» летел по воде с такой быстротой, какой они от него никогда и не ждали, а главное — в нужном направлении. Под вечер ветер еще усилился. Мореходы добавили канатов-растяжек для поддержания мачты, еще приспустили рею и проверили, нет ли на палубе чего непривязанного, чтобы не покатилось и что-нибудь не сломало. Те, что помоложе, как будто встревожились. И вот на третью ночь плавания застонали снасти — страшный звук, грозный знак, говорящий, что «Обрубку» приходится тяжко. На рассвете нам явилось море, все покрытое грядами высоких волн с пенными гребнями. Теперь уже встревожились и старшие корабельщики. Проверяли трюмы, не прибыло ли в там воды, сочащейся сквозь швы обшивки. Корабль сильно качало, и хорошенько прислушавшись, можно было различить стон тяжелого корабельного остова, басовитый по сравнению с переливчатым воем ветра. К полудню кормчий приказал вовсе убрать главный парус и поставить временный, штормовой, на короткой рее на уровне борта. Этот штормовой парус размером был не больше плаща, но к тому времени ветер задувал с такой силой, что этого клочка хватало, чтобы судно слушалось руля. Сам кормчий и его наилучший подручный стояли у руля, потому что каждая накатившаяся волна грозила сбить корабль с курса, и он вовсе потерял бы управление. Держаться прежнего направления, равно как и лечь в дрейф и ждать, пока шторм стихнет, — об этом и думать было нечего. Слишком неуклюжий «Обрубок» без парусов и с кормилом на наветренном борту не мог бы идти по волнам. Он просто перевернулся бы. Держать прямо по ветру, и пусть волны накатываются, не причиняя большого вреда, — это было наилучшим решением.

Однако тут сказался изначальный огрех в его устройстве. У остойчивого торгового судна, построенного правильно, по норвежским образцам, обводы кормы такие, что корабль без труда переваливает с волны на волну, словно чайка, сидящая на воде. Но «Обрубок» с его широкой безобразной кормой для этого не годился. Он не поднимался на волну, а неловко упирался в нее, подставляя зад. И море отвечало в гневе. Волна за волной в бешенстве разбивались об эту неуклюжую корму. Суденышко наше сотрясалось при каждом ударе. А гребень волны, встав на дыбы, обрушивался на корабль, прокатывался по нему, заливая открытый трюм. Не нужно было быть опытным мореходом, чтобы понять грозящую нам опасность: коль скоро судно наберет чересчур много воды, оно либо потонет под лишним весом, либо от воды, качающейся в трюме, потеряет остойчивость. В этом случае оно просто перевернется и утащит нас с собой на дно.

Не ожидая приказа, вся корабельная дружина — в том числе и я — стала отчаянно вычерпывать воду, пытаясь вернуть ее туда, где ей место. То был нескончаемый тяжкий труд. Черпали деревянными бадьями, передавая из трюма на палубу — каждый своему напарнику, а тот шел к подветренному борту, выливал бадью и карабкался обратно по вздымающейся и скользкой палубе, чтобы вернуть посудину работающему в трюме. Это превращалось в бесконечный отчаянный круговорот, по мере того как все больше и больше воды переливалось внутрь через дурно построенную корму «Обрубка». Кормчий делал все, что мог сделать в таком положении. Он старался не подставлять корму под прямой удар волны и велел бесполезный теперь главный парус установить наподобие волнолома, отводящего гребни, накатывающиеся на борт. Однако то было лишь отсрочкой. После целого дня безостановочного черпания мы поняли, что «Обрубок» начинает проигрывать битву. Час от часа он становился все неповоротливее, а черпальщики в трюме стояли в воде уже по бедра. А еще утром было ниже колен. Корабль медленно погружался в свою могилу.

Все это время, пока мы старались спасти корабль, Греттир лежал на палубе, как мертвый, повернувшись лицом к борту, промокнув до костей и не обращая на нас внимания. Поведение его было непостижимо. Поначалу я думал, что он — один из тех несчастливцев, которые так страдают от морской болезни, что утрачивают все чувства и становятся как живые покойники, будучи не в состоянии пошевелиться, какая бы опасность ни грозила. Но Греттир был не из таковых. Время от времени я замечал, как он поворачивается, чтобы размять кости на жесткой палубе. Он вел себя непостижимым образом, и я спрашивал себя — неужели он столь покорствует судьбе, что решил спокойно встретить смерть, уготованную ему Норнами?

Но я мало знал своего друга. На четвертое утро плавания, после того, как всю ужасную ночь без сна и отдыха мы черпали воду и так устали, что едва держались на ногах, Греттир вдруг сел и потянулся. Он глянул на нас, а у всех у нас глаза в красных кругах от усталости и коленки подгибаются. И уж точно нельзя было не заметить нашей к нему неприязни, когда мы поняли, что наконец-то он выказал интерес к нашему положению. Он же, не говоря ни слова, встал, подошел к открытому лазу, ведущему в трюм, и спрыгнул вниз. Так же молча Греттир протянул руку к тому, кто стоял там в воде до промежности. Он забрал у него бадью, взмахом руки велел отойти в сторонку, потом зачерпнул бадью доверху и передал корабельщику, сливавшему воду за борт. Бадью он поднял — а поднимать ее приходилось выше головы — будто без всяких усилий. Бадья была опростана и передана обратно, а Греттир снова проделал то же, да так легко и быстро, что полная бадья очутилась на палубе прежде, чем испуганный корабельщик чуть не упустил ее. Он прошел, спотыкаясь, по качающейся палубе, и вылил содержимое за борт, а мой друг стоял в трюме и ждал его возвращения. Тут Греттир поймал мой взгляд и указал на вторую бадью, привязанную веревкой к основанию мачты. Я сразу понял, чего он хочет, схватил бадью и передал ему вниз. Он наполнил ее и подал его мне, а я пошел к борту. Мы ходили взад-вперед, корабельщик и я, от лаза к борту, поспешая, как могли, по палубе, а Греттир, стоя внизу, все черпал и подавал. Устав до предела, я передал свою бадью другому мореходу, то же сделал и мой товарищ. А Греттир работал, не прерываясь. Не остановился и тогда, когда вторая смена обессилела, а он подавал из трюма одну полную бадью за другой.

Восемь часов кряду длился сей удивительный подвиг с короткими передышками после каждых пяти сотен ведер. Немыслимо поверить, что возможна такая выносливость. Он был неутомим и трудился в лад со всей корабельной дружиной, которая работала посменно. Те, кто сердился и жаловался на его праздность, теперь смотрели на него с благоговейным страхом. Воодушевившись, они и в самих себе обретали силу, и без устали сновали туда-сюда, борясь с прибылью воды в трюме. Без Греттира их корабль и сами они погибли бы, и они это знали. Я же знал, что Греттир спасает мне жизнь уже во второй раз, и что я должен отдать ему долг моей верной дружбой.

«Обрубок», гонимый этим великанским ветром, едва не проскочил Исландию. Когда буря наконец стихла, нашему едва верящему в такое чудо кормчему удалось подогнать корабль к подветренному берегу у Белой реки, и тут-то мы поняли, что неуклюжий «Обрубок» совершил свой самый скорый переход. Корабельщики сошли на берег, похваляясь своей доблестью, но хвалу наибольшую припасли для Греттира. Он был героем дня. Кормчий дошел до того, что вернул ему половину денег за наш проезд и заявил, что предлагает Греттиру остаться на корабле на столько времени, на сколько тот пожелает. Однако после столь поразительного и отчаянного перехода кормчий дал клятву, что «Обрубок» твердо будет стоять на якоре, пока не наступит пора, пригодная для мореплавания.

— Почему бы тебе не принять его предложение, хотя бы на день, на два? — говорил я Греттиру. — Ты будешь на корабле, а я успею сойти на берег и узнать, какой прием тебя ждет, когда люди узнают, что ты вернулся раньше трехгодичного срока.

— Ты сам отлично знаешь, Торгильс, что меня не интересует, что скажут или сделают люди. Я хочу навестить мою мать, Гердис, передать ей весточку от Торстейна и узнать, как живут остальные члены моей семьи. Здесь, в Исландии, уезжая, я оставил двух братьев. И боюсь, что оставил их как раз в то время, когда они больше всего во мне нуждались. В самый разгар ссоры с соседями, когда уже пошли разговоры о кровопролитии и распре. Я хочу знать, чем кончилась эта ссора. Если она не улажена, тогда, пожалуй, я могу пригодиться. Так что мне нужен добрый быстрый конь, который донесет меня отсюда до дому.

— Послушай, Греттир, — ответил я. — Я жил здесь некоторое время, в этих местах, когда был мальчишкой, и я знаю главного здесь человека — Снорри Годи. Позволь мне спросить у него совета, можно ли сделать что-нибудь, чтобы срок твоего изгнания был сокращен.

— Будет чудом, если Снорри Годи еще жив. Теперь он, верно, совсем старик, — сказал Греттир. — Я знаю, он славится как прозорливый законник. Так что вряд ли он не осудит того, кто не подчиняется приговору об изгнании.

— Снорри всегда обращался со мной справедливо, — ответил я. — Может быть, он согласится стать посредником, если ты предложишь выплатить возмещение семье человека, убитого в ссоре из-за котомки с едой. Это будет стоить не слишком много, потому что большую часть приговора ты уже отбыл.

Но два дня спустя, когда я встретился с Снорри Годи, ответ его подобен был удару кулаком. Он сказал спокойно:

— Так ты не знаешь о решении Альтинга?

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

Я проделал дневной переход, добираясь до крепкого дома Снорри, и хутор выглядел даже еще более процветающим, чем мне помнилось. У самого же Снорри волосы на голове стали белоснежными, однако глаза остались такими, какими я их запомнил — серыми и внимательными.

— На последнем Альтинге Торир из Гарда, отец тех парней, которые погибли в огне в Норвегии, выдвинул против Греттира новое обвинение. Он обвинил его в умышленном убийстве его сыновей. Он говорил очень убедительно и предоставил точные подробности этого смертоубийства. Он доказывал, что этот поступок был столь бесчестным, что Греттира следует объявить skygarmapur.

Слово skygarmapur ужаснуло меня. В Исландии его никогда не употребляют в шутку. Оно означает «лесной человек» — этот тот, кого находят виновным в преступлении столь отвратительном, что преступника приговаривают к изгнанию из общества навсегда. Это означает полное и пожизненное изгнание. Коль скоро ежегодное законодательное собрание исландцев, Альтинг, произнесет такой приговор, то не может быть ни повторного рассмотрения, ни прощения.

— Никто на Альтинге не хотел выносить приговор Греттиру за такое гнусное преступление, не выслушав его сторону дела, — продолжал Снорри, — но не было никого, кто мог бы говорить за него, а Торир был так настойчив, что, в конце концов, Греттира приговорили к полному изгнанию. И теперь уже нет возможности изменить решение. Лучше ступай и предупреди своего друга Греттира, что отныне ему всякий человек — враг. За ним будут охотиться, как за хищником. Всякий, кто встретит его, может убить его, случайно или умышленно. Больше того, Торир предлагает хорошую награду тому, кто покончит с ним.

— А как же семья Греттира? — спросил я. — Разве они не присутствовали на Альтинге? Почему они не выступили в его защиту?

— Отец Греттира умер, пока сын был за морем. А самый головастый из братьев, Атли, которого все любили и стали бы слушать, погиб в кровавой распре, которая у Асмундсонов идет со сторонниками Торбьерна Бычья Сила. И тебе, Торгильс, тоже следует быть осторожным. Не давай вовлечь себя в эту вражду из-за твоих отношений с Греттиром. Помни, закон гласит, что каждый, кто помогает или дает убежище лесному человеку, становится соучастником его преступления, за что лишается всего своего добра. Мой совет: впредь не имей ничего общего с Греттиром. Доставь ему эту весть и беги, куда глаза глядят, от твоего друга-убийцы. Ступай и попытайся построить свою жизнь, как положено. Почему бы тебе не осесть, не жениться, не вырастить детей, не найти свое место среди соседей.

Я был в ужасе. Греттир вернулся домой, уверенный, что ему позволят жить обычной жизнью. Вместо этого в свое отсутствие он оказался приговорен за преступление, которого, по моему убеждению, не совершал. Впечатление, какое произведет столь вопиющая несправедливость на его и без того мрачную натуру, будет ужасающее. Он окажется в еще большем отчуждении от нормального общества.

Я понимал, что выжить ему почти невозможно. Ни единый лесной человек не доживет до старости, если только не сбежит за море и больше никогда не вернется в Исландию. На самом деле я уже потерял друга. Он был все равно, что мертв.

К моему удивлению, Греттир ничуть не встревожился, услышав, что объявлен вне закона.

— Выше голову, Торгильс, — сказал он. — Не унывай. Коль они хотят выследить и убить этого изгоя, им сперва нужно найти его. А я вовсе не собираюсь убегать, у меня есть друзья и союзники по всей Исландии, и они, вопреки решению Альтинга, дадут мне пищу и кров над головой, когда это понадобится. Вот только, когда пойду к матери, надо быть осторожным. Придется сделать это тайком. А там поглядим, как все обернется, когда люди услышат, что Греттир Силач вернулся.

— Я пойду с тобой, — сказал я.

— Нет, не пойдешь, дружище, — возразил он. — Тут Снорри молвил мудро, мол, следует тебе остепениться. В твоем возрасте жениться пора — подыщешь жену, а там, глядишь, и дети пойдут. Когда понадобится твоя помощь, я попрошу. Пока же я и сам за собой вполне могу присмотреть.

Мы стояли на взлобье низкой горы над стоянкой, где бросил якорь «Обрубок». В противоположность ужасной погоде на пути нашем из Норвегии, день выдался теплый и солнечный, почти весенний. Это я привел Греттира сюда, на взгорок, чтобы с глазу на глаз сообщить ему важные новости. Греттир наклонился, сорвал прядь травы и беспечно подбросил ее в воздух, словно нет и не будет у него никаких забот в жизни. Ветерок подхватил травинки и понес их прочь.

— Мне нравится эта страна, — сказал он. — Это мой дом, и никто не прогонит меня отсюда. Я верю, что смогу прожить на этой земле, и она позаботится обо мне.

— О тебе еще кто-то должен позаботиться.

— Есть пословица: «Не имеющий братьев не прикрыт со спины», — ответил Греттир.

У него при себе был меч, добытый нами из могильника, и вот он вынул его из ножен и вырезал длинную полосу дернины, а торцы не подрезал, а оставил как есть, сросшимися с землей. Потом взял свое копье — после нападения в харчевне он никогда не ходил без полного вооружения, — и вот он взял копье и приподнял полоску земли дугой.

— Ну-ка вытяни правую руку, — сказал он мне.

Я так и сделал, а он осторожно провел лезвием меча по моей ладони. Это прикосновение было легче пуха, но все же кровь потекла. Он перенял меч в левую руку и сделал такой же надрез на своей правой руке. Он вытянул руку, наши ладони сошлись и кровь смешались. Потом мы, склонившись, прошли под земляной аркой и выпрямились, когда оказались на противоположной стороне.

— Теперь мы фостбраэдралаг, — сказал Греттир. — Мы названые братья. Это клятва, которую нельзя нарушить, пока жив один из нас.

Вспоминая этот обряд прохождения под земляной аркой, я понял, что то был очередной решительный момент в моей взрослой жизни. Я, никогда по-настоящему не знавший матери, видевший от отца равнодушие и отчуждение, наконец-то нашел настоящего родича. Будь моя жизнь иной, у меня, возможно, были бы родные братья и сестры, или, как во многих северных семьях, меня бы усыновили, и была бы у меня другая семья из сводных братьев и сестер, с которыми я был бы близок и связан. Но так не случилось. Зато я обрел названого брата, и то было решение двух взрослых людей, что связало нас узами еще более прочными.

— Ну, названый братец, — сказал Греттир с озорным блеском в глазах, — у меня есть к тебе первая просьба.

— Какая? — спросил я.

— Я хочу, чтобы ты помог мне украсть лошадь.

И так еще до рассвета следующего дня мы с Греттиром, одевшись в темную одежду, двинулись, крадучись, по лугу, на котором он приметил красивую черную кобылу. Под покровом темноты нам удалось выманить кобылу из табуна достаточно далеко, чтобы Греттир мог надеть на нее уздечку, вскочить ей на спину и пуститься в дорогу к дому. Так дружба, начавшаяся великим ограблением, отпраздновала обряд побратимства кражей лошади.

ГЛАВА 9

Продолжая эти воспоминания о своей жизни, я подхожу к одному из самых несчастливых случаев, а именно — моей первой женитьбе. Короткое и безрадостное, это супружество теперь кажется таким далеким, что мне приходится напрягаться, чтобы припомнить подробности. Но при этом оно имело важные последствия, посему я и вынужден включить его в мое повествование.

Ее звали Гуннхильд. Она была на четыре года старше меня, выше на полголовы и склонна к полноте, с молочно-бледной кожей, белокурыми волосами необычайной тонкости и светло-голубыми глазами, которые вылезали из орбит, когда она сердилась. Ее отец был умеренно зажиточный хуторянин в северо-западных землях, и хотя он был вовсе не рад такому жениху, но понимал, что на лучшее рассчитывать не приходится. Его дочь, третья из пяти, недавно развелась по причинам, которые я так никогда до конца и не выяснил. Наверное, мне следовало бы принять это за предупреждение и поостеречься, потому что — об этом мне тоже предстояло узнать — женщине в северном обществе гораздо легче развестись с мужчиной, чем наоборот, и развод может оказаться дорогостоящим делом — для мужчины.

В Исландии прежде бракосочетания заключают два имущественных договора. Один — о приданом, которое дает семья невесты молодой семье на обзаведение хозяйством. Этот вклад остается в собственности жены. Коль скоро брак расторгается, она его сохраняет. Напротив, то, что приносит в семью молодожен, становится общей собственностью, и в случае развода жена может потребовать долю мужа, если докажет, что он в чем-то виноват. Понятное дело, торг между семьями жениха и невесты, предшествующий свадьбе, длится весьма долго, но коль скоро супружество рухнет, спор о том, кто из двух виноват, продолжается еще дольше.

Почему я женился? Наверное, потому что так посоветовал мне Греттир, а прежде того — Снорри Годи, которого почитали человеком премудрым. Впрочем, эта причина лежит на поверхности, а под нею лежала другая: видно, когда Греттир уехал повидаться со своей семьей, меня одолели сомнения. Кроме того, Снорри советом не ограничился и тут же начал подыскивать мне жену — так что выбора у меня почти и не было. Подобно многим, чья власть и влияние идет к закату, он не мог устоять перед соблазном и вмешивался в дела других, даже самые ничтожные.

А я был воистину ничтожен. Незаконнорожденный и двух лет от роду отосланный матерью к отцу, который, женившись во второй раз, едва ли не отверг меня, я не мог предложить жене ни поддержки, ни будущего. Равно как было бы дуростью сообщить ей, что я — названый брат самого известного в стране изгоя. Так что я молчал, позволив Снорри вести за меня переговоры. Полагаю, он воспользовался всей своей славой и влиянием в округе, чтобы помочь мне, а может статься, у него с отцом Гуннхильд, Аудуном, были некие скрытые договоренности. Как бы там ни было, Снорри предложил мне пожить у него в доме, пока он ведет переговоры, и все шло гладко, покуда речь не зашла о моем вкладе. Старый Аудун, человек на редкость цепкий и надутый, спросил, какую цену я готов дать за невесту, назвав ее своей «лучшей дочерью». Будь Один добрее ко мне в этот час, я бы сказал, что нет у меня ни гроша, и на этом все переговоры завершились бы. А я сдуру предложил драгоценный камень, один-единственный, но столь редкий, что подобного в Исландии не видывали. Поначалу Аудун скривился, потом его одолело любопытство, а когда я расплавил свинец и вынул из безобразного своего амулета-птицы огненный рубин, он изумился.

Еще большее впечатление произвел рубин на его дочь. Едва Гуннхильд увидела самоцвет, как тут же возжелала его. Очень уж ей была охота похвалиться перед своими сестрами, отплатить им за многие годы насмешек насчет ее дурной одежды. А когда Гуннхильд что-либо решала, когда ей чего-либо хотелось, тут ничто не могло ее остановить, и отцу ее это было известно. Так что никаких возражений против нашего брака у него не осталось, и он дал свое согласие. Мои будущие свойственники уступали нам с Гуннхильд удаленную небольшую усадьбу — это было ее приданое, а мой самоцвет — моим вкладом. Но в последний момент — то ли слишком мучительна для меня была мысль о разлуке с оберегом, напоминавшим мне о моей жизни в Англии, то ли что-то я предчувствовал, — но заставил я Гуннхильд и Аудуна дать согласие на то, что коль скоро брак распадется, мне позволено будет выкупить камень за сумму, равную стоимости усадьбы. Цену за камень установили в тридцать марок серебра — цена, которая отягчила мою жизнь в последующие несколько лет.

Свадьбу справили так негромко, что соседи, можно сказать, ее и не заметили. Даже Снорри отсутствовал — приступ лихорадки уложил его в постель, и Гуннхильд приоделась только для того, чтобы выставить огненный рубин. Я был поражен, увидев, что обряд проводит странствующий священник. То был один из тех святых людей, христиан, которых в стране появлялось все больше, они ходили от хутора к хутору, уговаривая женщин принять их веру и крестить своих детей и ругая при этом исконную веру, которую называли не иначе, как варварской и языческой. Во время свадебного обряда я понял, что жена моя — истовая христианка. Она стояла рядом со мной, слегка вспотев в своем свадебном наряде, и выкрикивала ответы своим не слишком нежным голосом так благочестиво и громко, что мне стало ясно — она верит каждому заклинанию священника. То и дело, я заметил, она поглаживала с видом собственницы огненный рубин, висевший между ее пышных грудей.

Мой тесть устроил свадебный пир настолько скудный, насколько мог, а после застолья немногочисленные родственники проводили нас с женой до нашей усадьбы, после чего оставили одних. Позже тем вечером Гуннхильд дала понять, что о телесной близости между нами не может быть речи. Она посвятила себя Белому Христу, объявила она надменно, и сходиться с неверующим, вроде меня, для нее отвратительно. Я же против этого не стал возражать. По дороге к нашему новому дому я размышлял о том, что женитьба моя, пожалуй, наихудшая из ошибок, совершенных мною в жизни.

Дальше было не лучше. Я скоро понял, что свадебный дар — эта усадьба — был сделан с расчетом к вящей пользе моих свойственников. Хутор находился слишком далеко от их дома, чтобы они сами могли на нем работать. Тесть же мой был слишком скуп, чтобы нанять управителя, который жил бы там и вел хозяйство, и слишком завидовал соседям, чтобы сдать им землю и пастбище в наем. Вот он нашел наилучшее решение — поселил туда покладистого зятя. Он ждал, что я приведу хутор в полный порядок, а потом отдам ему большую долю сена, мяса или сыра, произведенных на нем. Короче говоря, я должен был стать ему слугой.

И Гуннхильд не собиралась проводить со мной много времени. Добыв себе мужа, а точнее, наложив руку на огненный рубин, она вернулась к прежнему образу жизни. Нужно отдать ей должное — хозяйствовать она умела и быстро вычистила дом, несколько лет пустовавший, и сделала его вполне пригодным для житья. Но она все больше и больше времени проводила в родительском доме, оставаясь там на ночь под тем предлогом, что слишком неблизок обратный путь до супружеского дома. А еще уходила навестить какую-нибудь из множества своих подруг. Ужасное это было общество. Все — неофитки, пылкие новообращенные христианки, и при встрече большую часть времени они тратили, восхваляя друг перед другом превосходные свойства их новой веры и жалуясь на грубость прежней, которую они теперь презирали.

Должен признаться, живи Гуннхильд дома, она бы быстро поняла, что в хозяйстве от меня мало проку. Не гожусь я для сельской работы. Мне претит, вставши поутру, приниматься за то же, вчерашнее, дело, ходить по одним и тем же тропам, ежедневно гонять стадо, косить сено на одних и тех же лугах, чинить один и тот же шаткий сарай и возвращаться на все тот же комковатый тюфяк, который, к счастью, мне не приходилось ни с кем делить. Скажу откровенно — я предпочитал, чтобы Гуннхильд отсутствовала, общество ее я находил пустым, скучным и невежественным. Сравнивая ее с Эльфгифу, я чуть не плакал от отчаянья. Гуннхильд обладала жуткой способностью прерывать мои мысли замечаниями потрясающе пошлыми, о людях же она судила, основываясь единственно на их состоятельности — таковое отношение, вне всяких сомнений, переняла она у своего стяжателя-отца. А я назло ему, если и делал что-то на усадьбе, то как можно меньше.

Понятно, что другие хуторяне в этом краю, люди трудолюбивые, считая меня никчемным человеком, избегали моего общества. А я вместо того, чтобы ходить за скотиной и заготавливать на зиму сено, отправился в путь-дорогу навестить моего наставника Транда, наставлявшего меня в исконной вере, когда я был подростком. До жилища Транда было всего полдня пути, и я увидел, что по сравнению с седовласым Снорри он поразительно мало изменился. Он по-прежнему оставался сухопарым, все с той же памятной мне воинской статью, просто одетым и просто живущим в своей маленькой хижине с развешенной по стенам взятой за морем добычей. Он встретил меня с искренней радостью, сказал, что уже наслышан о моем возвращении в эти края. А на свадьбе у меня не побывал, добавил он, посчитав для себя затруднительным тереться среди такого множества христиан.

Мы легко вернулись к старым привычным отношениям наставника и ученика. Когда я сообщил Транду, что посвятил себя Одину-страннику и Одину-вопросителю, он спросил, помню ли я «Речи Высокого», песнь Одина.

— Пусть «Речи Высокого» впредь будут твоим вожатаем, — предложил он. — Постигнув слова Одина, ты найдешь мудрость и утешение. Твой друг Греттир, к примеру, хочет остаться в памяти своими подвигами и доброй славой, и Один говорит по этому поводу, — здесь Транд привел стих:

Мрет скотина,

родичи мрут,

и сам ты смертен.

Слова же славы

вовек не умрут,

коль доброе имя заслужишь.

Мрет скотина,

родичи мрут,

и сам ты смертен.

Я ведаю, что

вовек не умрет —

посмертная слава.

В другой день, когда я отпустил какое-то кривое замечание насчет Гуннхильд и ее неутешительного поведения, Транд быстро прочел еще один стих Одина:

К женам любовь —

лживы, коварны —

что скачка по льду,

а конь не подкован,

двухлетка игривый,

объезженный плохо,

или что в бурю

корабль без кормила…

Это заставило меня спросить:

— А сам ты был когда-нибудь женат?

Транд покачал головой.

— Нет. Мысль о женитьбе никогда не привлекала меня, а в том возрасте, когда я мог бы жениться, это не позволялось.

— Что ты хочешь сказать — «не позволялось»?

Фьюлаг, братство, запрещало это, а я серьезно относился к своим клятвам.

— А что это было за братство? — спросил я, надеясь узнать что-то о загадочном его прошлом, о котором этот старый воин никогда не рассказывал.

Но Транд сказал только:

— То было величайшее из всех фьюлаг, по крайней мере, в то время. Оно было на вершине своей славы. Но теперь оно сильно ослабело. Мало кто поверит, как велико оно было, когда им восхищались по всем северным землям.

В подобных случаях у меня появлялось ощущение, что Тренд понимает — вера, которой он придерживается, и которой он научил меня, находится на излете, что время ее подходит к концу.

— Значит, ты думаешь, что Рагнарек — великий день расплаты, близок? — спросил я.

— Вроде мы еще не слышали, чтобы Хеймдалль, дозорный богов, протрубил в Гьяллахорн, объявляя о приближении несметных сил пагубы, — ответил он. — Боюсь, однако, что даже Хеймдалль при всей его настороженности может проглядеть опасность. Слух у него так остер, что он может слышать, как растет трава, и он столь зорок, что видит на сотни лиг в любую сторону и днем и ночью, но он не понимает, что настоящая пагуба нередко подкрадывается, изменив облик. Приспешники Белого Христа могут оказаться вестниками пагубы столь же сокрушительной, как все великаны, тролли и прочие, пришествие которых предсказано издревле.

— И с этим ничего нельзя сделать? — спросил я.

— Судьбу невозможно подчинить, и против натуры нельзя устоять, — ответил он. — Сначала я думал, что у христиан и приверженцев исконной веры достаточно общего, что они могут сосуществовать. И мы, и они верим, что человечество произошло от одного мужчины и одной женщины. Для христиан это Адам и Ева, для нас это Аск и Эмбла, которых оживил Один. Получается, насчет происхождения людей у нас нет разногласий, зато, когда дело доходит до жизни после смерти, тут мы расходимся. Христиане называют нас неверующими и грязными язычниками, потому что мы едим конину и приносим в жертву животных. По мне гораздо хуже вырыть яму и бросить в землю на съедение червям тело воина, чтобы оно превратился в слизь. Как могут они так поступать? Воин заслуживает погребального костра, который пошлет его дух в Валгаллу — пировать, пока он не присоединится к защитникам в день Рагнарек. Все больше и больше воинов принимает веру в Белого Христа, и, боюсь, грустный вид будет иметь обедненное войско, которое последует за Одином, Фрейром и Тором в той великой битве.


Все это лето и осень до меня доходили вести о моем названом брате Греттире. Его деяния были главной темой разговоров среди хуторян в округе. Когда бы я ни пришел к моему тестю Аудуну с отчетом о моих успехах по хозяйству, всякий раз меня угощали свежими рассказами о деяниях Греттира. Эти сплетни делали мои посещения Аудуна выносимыми, ибо я скучал по своему названому брату, хотя и всячески старался не обнаружить, что знаю этого «проклятого изгоя»; как называл его Аудун. Я узнал, что Греттир смог навестить свою мать, не встревожив никого из домочадцев. Он пришел к ней, когда стемнело, подкравшись по узкой лощине к боковой двери дома, откуда по темному проходу добрался до комнаты, где спала его мать. Материнское сердце ей подсказало, кто это вторгся к ней в темноте, и она поздоровалась с ним и рассказала печальные подробности о том, как его старшего брата, Атли, убил Торбьерн Бычья Сила со своими дружками. Греттир прятался в доме матери до тех пор, пока не убедился, что Торбьерн остался на своем хуторе один, только с работниками.

— И знаешь, что сделал этот негодяй Греттир? — сказал Аудун, фыркая от возмущения. — Среди бела дня он подъехал прямо к дому, со шлемом на голове, с длинным копьем в руке и с этим своим необыкновенным мечом на поясе. Бычья Сила со своим сыном работали на покосе, сгребали сено в копны, а тут он подходит. Они сразу же узнали его и поняли, зачем он приехал. К счастью, они прихватили с собой на луг оружие, и вот Торбьерн и его малый придумали, как, по их мнению, следует защищаться. Бычья Сила встретит Греттира лицом к лицу, чтобы отвлечь его, а сын, вооруженный секирой, зайдет сзади и ударит изгоя в спину.

— И у них получилось?

Тесть удовлетворенно хрюкнул как рассказчик, который знает, что держит слушателей в напряжении.

— Почти, — сказал он. — Какая-то служанка все это видела. Она видела, как Греттир остановился, сел на землю и стал делать что-то с рожном копья. Видно, он снимал чеку, которая удерживает рожон на древке. Чтобы, если он промахнется, Бычья Сила, вытащив копье из земли, не воспользовался им против него. И вот Греттир бросает копье в Торбьерна, а рожон-то возьми да слети раньше времени, и копье пролетает мимо, не причинив вреда. Тут Греттир остается с одним только мечом да маленьким щитом против взрослого мужчины и малого. А Торбьерна не зря прозвали Бычьей Силой, так что по всему выходит, что теперь преимущество не на стороне Греттира.

— Я слыхал, что Греттир не из тех, кто отступает перед дракой, — сказал я.

— Он и не отступил. Греттир подходит к Бычьей Силе, и начинают они кружить друг против друга с мечами в руках. Тут парень торнбьернов видит, что есть у него возможность зайти за спину Греттиру и ударить его секирой. Он уже изготовился, когда Греттир замахнулся, чтобы рубануть Бычью Силу и краем глаза заметил паренька. И вот вместо того, чтобы ударить вперед, он продлил замах и ударил обухом меча пареньку в голову. Тут голова малого раскололась, как репа. Тем временем его отец увидел, что Греттир открылся, и ринулся вперед, но Греттир отбил удар меча щитом и ответил ударом. Этот Греттир такой силач, что меч, пробив щит, словно тот из соломы, опустился на шею Торбьерна. Тот и умер на месте. А Греттир вернулся в дом своей матери и сообщил, что отомстил за смерть ее старшего сына. Та очень обрадовалась и сказала Греттиру, что он достойный член ее семьи, но что лучше ему поостеречься, потому что люди Бычьей Силы попытаются отомстить.

— А где теперь Греттир? — спросил я, стараясь не выказывать чрезмерного интереса.

— Не знаю в точности, — ответил Аудун. — Он пошел к Снорри Годи повидаться и спросить, можно ли ему остаться там, но Снорри выставил его вон. Ходят слухи, что Греттир прячется где-то у Вестфьорда у какого-то хуторянина.

Спустя некоторое время мой гадкий тесть сообщил, что Греттир появился на пустоши, живет дико и кормится набегами на местные усадьбы или воруя овец. Он переходит с одного места на другое, обычно в одиночку, но порою вместе с одним или двумя изгоями.

Снова я встретился с Греттиром еще до прихода весны и при том совершенно неожиданно. Я шел к Транду, как вдруг повстречал многочисленную ватагу хуторян, человек, наверное, двадцать. Сразу было видно, что они чем-то очень взволнованы, и к моему удивлению, среди них я увидел Греттира. Его, окружив со всех сторон, вели на веревке, и руки у него были связаны за спиной.

— Скажи, что здесь происходит? — обратился я к хуторянину, шедшему впереди.

— Это Греттир Силач. Наконец-то мы его поймали, — ответил другой, крупный краснолицый мужчина, одетый в домотканую одежду. Вид у него был весьма самодовольный. — Один из наших пастухов сообщил, что видел его на торфянике, вот мы и собрались и выследили его. Мы немало потерпели от его набегов, а он стал слишком самоуверен. Когда мы отыскали его, он спал, и нам удалось подкрасться так близко, что мы его одолели, хотя двоим в этой драке сильно досталось.

— И куда вы его ведете? — спросил я.

— Да вот никак не можем решить, — отвечал хуторянин. — Ни у кого нет охоты держать его у себя до поры, пока не отправим его к нашему годи на суд. Слишком уж он сильный и бешеный, даже взаперти держать его опасно.

Я посмотрел на Греттира. Он стоял с каменным лицом, руки связаны за спиной. Он и виду не подал, что знает меня. Остальные хуторяне остановились и продолжили давно, видимо, начавшийся спор, отдать ли Греттира Ториру из Гарда и получить вознаграждение или предоставить местному годи для суда.

— Давайте-ка повесим его прямо тут, — предложил один из поимщиков. Судя по кровоподтеку на лице, это был один из тех, кому досталось от Греттира в драке. — А тело отнесем Ториру из Гарда и потребуем награды.

Кое-кто из его товарищей поддержал его согласным бормотанием, остальные же выказывали сомнение. Еще немного — и они решатся, и тогда повлиять на них не будет уже никакой возможности.

— Я хочу поговорить с Греттиром! — крикнул я. — В прошлом году я плыл с ним на одном корабле, и не будь его на борту, мы пошли бы ко дну. Он спас жизнь мне и всей корабельной дружине. Он же не обычный преступник, на Альтинге его осудили, не дав возможности защищаться. А коли кто-то из вас пострадал от его набегов, обещаю возместить утраченное. — И тут меня посетило вдохновение. — Для вас будет честью, коль выкажете вы такую щедрость и подарите ему жизнь. Слава о вашем великодушии разойдется повсюду и останется в памяти. А Греттир пусть поклянется уйти из ваших мест и больше вас не грабить. Он человек чести и сдержит слово.

Их подкупили мои слова о чести и славе. В каждом хуторянине, как бы ни был он скромен, есть частица того же чувства чести и жажда славы, о которых говорил мне Греттир. Теперь уже все забормотали, обсуждая мое предложение. Стало ясно, они рады избавиться от грязной работы — отъятия жизни у изгоя. Наконец — после долгого и неловкого молчания — их представитель принял мое предложение.

— Ну, тогда ладно, — сказал он. — Коли Греттир уберется и больше не будет нас беспокоить, мы его отпустим. — Взглянув на Греттира, он спросил: — Ты даешь слово?

Греттир кивнул.

Кто-то развязал ему руки, осторожно ослабил узлы и отпрыгнул подальше.

Греттир потер запястья, а потом подошел и обнял меня.

— Спасибо тебе, названый брат, — сказал он.

Потом сошел с дороги и направился через пустошь.

Греттир сдержал данное хуторянам слово. Он никогда больше не возвращался в эти края, ушел подальше и поселился в пещере на дальней границе пустоши. Что же касается меня, то новость о том, что я названый брат Греттира, положила конец моей спокойной жизни. Иные из моих соседей теперь смотрели на меня с любопытством, иные избегали меня, а Гуннхильд пришла в ярость. Услышав о том, что произошло, она набросилась на меня. Ты, мол, не просто неверующий, вопила она, ты путаешься с преступниками наихудшего разбора. Греттир — отродье дьявола, создание сатаны. Он порочен и злобен. Ей известно, что он колдун, якшается с демонами и вурдалаками.

Привыкнув к тому, что жена моя всегда и всем недовольна, я ничего не ответил и почувствовал некое облегчение, когда она заявила, что впредь станет жить со своими родителями и, если я не порву своей связи с Греттиром, всерьез подумает о разводе.

Мое обещание выплатить возмещение хуторянам, которых ограбил Греттир, еще более возмутило Гуннхильд. Ясное дело, мне эти выплаты не по средствам. У меня нет ни гроша, я ведь не более чем арендатор у своего собственного тестя. Гуннхильд во многом была дочерью своего отца, так что добыть у нее денег, чтобы заплатить хуторянам, было бы невозможно. И бесполезно было спрашивать, не позволит ли она мне поступиться чем-то из нашей совместной собственности, чтобы удовлетворить притязания хуторян, а единственная ценная вещь, которой я когда-либо владел — огненный рубин — стала выкупом за Гуннхильд и мне не принадлежала, даже занять под нее я ничего не мог. Прошло уже несколько дней после встречи с Греттиром, и у меня появилась надежда, что жертвы его не потребуют у меня обещанного, и что я больше их никогда не увижу. Однако, хотя эти хуторяне были не прочь вкусить от чести и славы, все же в глубине души они оставались крестьянами и знали цену золоту и серебру. Эти люди чередой представали перед моими дверьми, заявляя, что их ограбил мой названый брат, и требуя возмещения. Один сказал, что его остановили на дороге и отняли лошадь; другой — что с него, угрожая кинжалом, сняли дорогую одежду; некоторые заявляли, что Греттир украл у них овец и коров. Разумеется, выяснить, насколько правдивы их требования, не представлялось возможным. Овцы и коровы могли заблудиться сами по себе, и я ничуть не сомневался, что владельцы порою сильно преувеличивали цену утраченного. Однако я воззвал к их чувству чести, чтобы освободить Греттира, а встав в столь возвышенную позу, вряд ли имел право придраться к точности их требований. И набралась внушительная сумма, каковую выплатить я и не надеялся.

Транд, разумеется, уже был наслышан о случившемся, и когда я снова к нему явился, он, заметив, что я что-то печален, спросил о причине. Я же ответил, что меня тревожат мои долги. И тогда он спросил:

— Сколько ты должен?

— Немногим меньше семи марок на круг, — сказал я.

Я стоял у стены возле кровати, а он подошел к кровати, сунул руку под низ и вытащил маленький ящик с запором. Поставив его на стол между нами, он достал ключ, откинул крышку, мне открылось зрелище, в последний раз виденное мною, когда я работал у Бритмаэра-монетчика. Сейф был на две трети полон серебра. Все больше не в монетах. Там были обломки и части украшений, обрубки серебряных обручий, осколки серебряного блюда, половина серебряной фибулы, несколько сплющенных перстней. Как Транд побросал все накопленное добро в свой сундучок, так оно кучей и лежало. Я все-таки успел побывать послушником в монастыре, а потому признал часть серебряного алтарного креста, а еще — тут сердце вдруг сжалось — обрывок ожерелья из серебряных монет с теми же извилистыми письменами, как на любимом ожерелье Эльфгифу.

— Полагаю, ты знаешь, как этим пользоваться, — спросил Транд, вынимая что-то из груды.

Поначалу я решил, что это металлическое стило, каким я пользовался, записывая уроки в монастыре. Но Транд отыскал еще две вещи. Он сложил их вместе, я узнал весы, вроде тех, какими пользовался Бритмаэр, только меньшего размера и так устроенные, что их можно разобрать — весьма полезная вещь для путешественника.

— Вот, — сказал Транд. — Возьми это.

Он рылся в своей копилке, доставал куски серебра, их взвешивал, говоря, сколько должен каждому хуторянину. Раза два он не мог подобрать кусок нужной стоимости, и тогда брал свой меч, клал обломок на стол и отрубал от него надлежащий вес.

— Вот как мы поступали в былые дни, — замечал он, — когда делили добычу. К чему возиться с монетами — марка серебра так же хороша по весу и без королевской головы.

А иногда и гораздо лучше, подумал я, вспомнив фальшивые монеты Бритмаэра.

У меня хватило скромности не выспрашивать Транда, где он приобрел свои сокровища. Я сказал только:

— Клянусь, я отплачу тебе за щедрость, когда смогу.

Он же ответил:

— Это подарок, Торгильс. Какая мне польза от того, что они лежат в этом сундучке, — и он вновь привел стих из «Речей Высокого»:

Что нажил,

то прожил —

не жалей ни о чем:

что другу берег,

то враг заберет;

ждешь лучшего — худшее будет.

Расплатившись с последней жертвой греттировых набегов, я решил, что настало время навестить названого брата. И не зная, где его искать, пошел по пустоши в том направлении, куда двинулся он после того, как я спас его от разгневанных хуторян. И так случилось, что Греттир заметил меня издали. Он устроил себе логово в пещере на высокогорье, откуда мог следить за приближением чужаков, а тут спустился вниз навстречу и отвел меня в свою пещеру. Мы вскарабкались по почти отвесной скале, чтобы добраться до его жилья. Вход в пещеру он завесил серым одеялом под цвет скалы, так что обнаружить пещеру, пока не подойдешь близко, было трудно. Внутри — очаг и постель, расстеленный кожаный спальный мешок и сухие припасы. Воду он брал из маленького ручейка, пересыхавшего у самого подножья скалы. Я спросил, зачем он сложил у входа в пещеру груды большущих камней, он же объяснил — чтобы использовать их как метательные снаряды.

— Коли попытаются взять пещеру сходу, — сказал он, — подойти к ней можно только с одной стороны, через скалу. Я долго смогу отбиваться.

Тут я заметил в другом углу пещеры второй кожаный спальный мешок, свернутый.

— А это чье? — спросил я.

— Человека по имени Стув Рыжебородый. Он такой же изгой, как и я. Сейчас пошел добыть еды. Скоро вернется.

Рыжебородый вернулся вечером с сушеным бараньим плечом и кожаной бутылью кислой сыворотки, украденными из пустующей хижины какого-то пастуха. Едва я увидел Рыжебородого, как встревожился. Некая в нем уклончивость меня насторожила. Когда он ненадолго вышел из пещеры, я воспользовался случаем и спросил у Греттира:

— Давно ли ты знаешь Стува? Ты ему доверяешь?

— Не совсем, — ответил Греттир. — Я знаю, есть люди, готовые убить меня за цену головы. Прошлой осенью на пустошь пришел человек и присоединился ко мне, сказав, что он такой же изгой, как и я, и ему нужно убежище. Как-то ночью он подкрался и накинулся на меня, думая, что я сплю. У него был кинжал, он хотел заколоть меня, но я вовремя проснулся и вырвал у него оружие. Я заставил его признаться, что он — убийца и надеялся получить от Торира из Гарда деньги за мою кровь.

— За твою голову Торир предлагает двадцать четыре марки серебра, а родичи Бычьей Силы обещали такую же сумму любому, кто убьет тебя, — сказал я. — Это вдвое больше самой большой награды, какая когда-либо назначалась за голову лесного человека.

— Ну что же, в ту ночь покушавшийся не получил ее, — сказал Греттир. — Я убил его собственным его кинжалом, отнес тело на ближайшее озеро, привязал камни и утопил.

— Так зачем же ты рискуешь, разделяя свое жилье с этим Рыжебородым? Может статься, он тоже гонится за наградой.

— К такому повороту я готов, — ответил Греттир. — Я не свожу с него глаз, но предпочитаю жить здесь, на пустоши, с товарищем, хотя бы и ненадежным, чем в одиночестве. По крайней мере, после заката.

Тут я и вспомнил, что, несмотря на всю свою твердость и славу, Греттир по-прежнему смертельно боится темноты. Убеждать его, что эти детские страхи подвергают опасности его жизнь, я знал, бесполезно.

Мои страхи совершенно оправдались. В следующие несколько недель я редко появлялся на усадьбе своего тестя, потому что большую часть времени проводил на пустоши. Я приносил Греттиру пищу и одежду, и целыми часами мы просиживали у входа в пещеру, глядя на пустошь, а я рассказывал ему о том, что происходит в округе. Родичи и друзья Греттира ведут переговоры с родичами Бычьей Силы, пытаясь уладить вражду, и обе стороны согласились, что смерть Бычьей Силы и Греттира, брата Атли, засчитывается одна за другую. Сторонники Греттира собрали даже достаточно денег, чтобы предложить Ториру из Гарда немалое возмещение за смерть его сыновей. Но Торир не пожелал замиряться. Его могла удовлетворить только смерть Греттира.

Однажды, придя к Греттиру с припасами, я обнаружил, что пещера пуста. День выдался теплый, и я решил, что он пошел на соседнее озеро искупаться и выстирать платье. Оставив сверток с едой, я отправился на поиски. Озеро находилось поодаль выше по склону равнины. Пройдя вверх по склону, я оказался над гладью озера, заросшего по краям камышами и с парой маленьких островков посредине. С высоты я заметил Греттира в воде, далеко от берега. Гораздо ближе к берегу был его товарищ-изгой, Стув Рыжебородый. Очевидно, они решили искупаться, сняли с себя одежду и оставили ее на берегу. Я видел, как Рыжебородый вышел из воды, вернулся к своей брошенной одежде и быстро оделся. Было что-то в его торопливых движениях подозрительное. И тут я увидел, как он взял свой меч, вынул его из ножен, крадучись добрался до камыша и сел там в засаде. Слишком далеко было, чтобы криком предупредить Греттира, который теперь направлялся к берегу. Я видел, как он доплыл до отмели, встал и пошел к берегу, цепляясь за камыш, перебирая ногами по скользкому озерному дну. Он был голый, и я понял, что именно этого случая, возможно, не один месяц дожидался Рыжебородый. Греттир был в его власти.

И вот, я вижу, как Рыжебородый вдруг выскочил из засады, как сверкнуло лезвие его меча, когда он опустил его на Греттира. Греттир же, должно быть, почуял близкую угрозу, потому что с оглушительным плеском бросился спиной в воду, и меч прошел мимо. Рыжебородый, не медля, занес меч для второго удара. Но Греттир исчез. Волны кругами расходились от того места, где Греттир упал на спину в воду, а Рыжебородый стоял в нерешительности, ожидая с мечом наготове, когда покажется его жертва. Он смотрел и смотрел, и он, и я — оба мы приходили все в большее смятение, потому что Греттир не появлялся. На мгновение я подумал, а что если Греттира задел кончик меча, и он утонул. Издали я не мог увидеть, нет ли на поверхности воды крови. Вода в торфяном озере оставалась темно-коричневой, и единственным следом, оставшимся от схватки, было обширное пятно грязно-желтого цвета, там, где ноги Греттира подняли ил, когда он упал на спину. Это пятно мути спасло моего названого брата. Шло время, и Рыжебородый не отрывал взгляда от этого места.

Тут я заметил, как камыш закачался, зашевелился по левую руку от Рыжебородого. Мне было видно, что движение это направляется от края воды туда, где стоял Рыжебородый. Очевидно, Греттир проплыл под водой к берегу, вынырнул и подкрадывается к врагу. От нетерпения Рыжебородый двинулся вперед, зашел в воду по колени, все еще держа меч клинком вниз, готовый колоть. Но теперь уже ему грозила опасность. Он стоял лицом к озеру, меч наизготовку, когда Греттир выскочил из камышей позади него. Точно так же в Англии, когда мы с Эдгаром охотились, кабан выскакивал из зарослей. Бросок этого зверя был смертоносен. Совершенно голый Греттир выскочил из камыша и прыгнул на спину Рыжбородому. Удар сшиб Рыжебородого с ног, и он упал в воду. Я видел, как Греттир правой рукой вырвал меч у недруга, левой перевернул Рыжебородого и вонзил клинок ему в живот. Я уже бежал, оскальзываясь, вниз по склону, сердце гулко билось, пока не добежал до Греттира и не обнял его. Тело Рыжебородого лежало лицом вниз там, где по его замыслу должен был плавать мой названый брат.

И опять эта стычка подействовала на меня куда сильнее, чем на Греттира. Он настолько привык к смертоубийству и стычкам, что быстро оправился от нападения. Однако оттого, что он едва не погиб, я будто обезумел. Я дрожал от радости, пока мы вместе шли обратно к пещере, оставив тело неудачливого убийцы лежать на отмели, чтобы каждый мог его увидеть.

— Пусть другие поостерегутся, — сказал Греттир. — Но теперь это место ни для кого не секрет.

— Тебе надо найти другое убежище, — сказал я ему. — Оставаться на пустоши слишком опасно. Рано или поздно тебя здесь поймают в ловушку, при этом их будет много, а ты один.

— Я знаю, Торгильс, — ответил он. — Мне нужно найти место уединенное, чтобы там некому было охотиться на меня, и чтобы владелец земли был неболтлив и не обращал бы внимания на мое присутствие.

— Почему бы тебе не посоветоваться с твоей матерью? Может, она знает кого-то, кто предложит нужное тебе убежище. А дотоле поживи у меня. Гуннхильд, моя жена, почти не бывает дома. Я приведу тебя тайком, и буду прятать, пока не настанет время отправиться тебе в дом твоей матери.

И получилось так, что Греттир прожил у меня больше двух недель. Тело Рыжебородого обнаружили, и дружки Бычьей Силы собрались, чтобы прочесать окрестные пустоши, ища Греттира. В конце концов, нашли его пещеру и, похоже, заподозрили, что беглеца приютил я, потому что не раз мне казалось, что кто-то наблюдает за моим домом со склона холма. Только когда охота прекратилась, я решил, что теперь Греттир сможет, не рискуя, добраться до материнского дома, но все же настоял, что и я пойду с ним — а вдруг по дороге что-нибудь случится.

Предосторожность моя оказалась не напрасной. Уже полдня мы были в пути, когда столкнулись на тропе с человеком, которого я узнал. То был Тородд, один из сыновей Снорри Годи, высокий, хорошо сложенный, тридцати с небольшим лет. Я помнил его — это был довольно спокойный и достойный человек. Но, поравнявшись с нами, он вдруг стал прямо на дороге Греттира, вынул меч и заявил:

— Защищайся, лесной человек.

Я, наверное, разинул рот от удивления, потому что не помнил, чтобы Тородд отличался драчливостью.

— Что ты делаешь, Тородд? — крикнул я. — Или ты не узнаешь меня? Я Торгильс. Мы же знаем друг друга, я жил на хуторе твоего отца.

— Не лезь в это дело, — бросил он мне. — Все знают о твоей связи с Греттиром. Я займусь тобой потом. А теперь хочу переведаться с этим изгоем.

— Не сходи с ума, — настаивал я. — Ты не ссорился с Греттиром. Давай разойдемся мирно. Просто забудь, что ты видел нас.

В ответ Тородд с силой ударил меня в живот рукоятью меча, так что у меня перехватило дух. Я рухнул на обочину, схватившись за живот.

Греттир не двигался, пока не увидел, что я получил под дых. Тогда он выхватил меч и стал ждать, когда Тородд нанесет удар первым. По тому, как Тородд двинулся на Греттира, я понял, что он умелый воин. Да и быстрота и точность удара, сбившего меня с ног, были таковы, что стало ясно — Тородд достаточно поднаторел в обращении с оружием, чтобы иметь дело с обычным хуторянином. Но на этот раз Тородд дрался не с обычным противником. Он шел на человека, которого почитали самым сильным в Исландии.

Тородд нанес первый, высокий удар, который, достигнув цели, снес бы Греттиру голову с плеч. Играючи Греттир поднял свой маленький деревянный щит и отразил удар так, словно отмахнулся от насекомого. Тородд восстановил равновесие и нанес второй удар, на этот раз целясь в ноги Греттиру, в надежде покалечить его. И снова Греттир отбил удар, на этот раз мечом. Два меча звонко клацнули друг о друга. В третий раз Тородд собрался со всей своей силой и нанес косой удар, целя в правый бок Греттиру. Греттир, и ногою не двинув, поставил щит под удар. Тородд, уже запыхавшийся от натуги, попытался нанести прямой удар. Он сделал выпад, нацелив клинок в живот Греттиру. И снова щит стал на пути меча.

Тородд отступил, рассчитывая, как бы преодолеть защиту Греттира. И в этот миг Греттир решил, что с него хватит этой бешеной атаки, и что его противник всерьез вознамерился его убить. В полном молчании, которое было страшнее боевого клича берсерка, мой названый брат двинулся на Тородда и осыпал его градом мощных ударов, как кузнец, бьющий молотом по наковальне. Нападение Греттира было попросту бесхитростно. Он не затруднял себя ложными выпадами и не скрывал направления следующего удара, но полностью полагался на грубую силу. Он двинулся вперед, молотя по щиту своей жертвы. Тородд отмахивался мечом, но всякий раз, когда Греттир попадал по его щиту, я видел, как рука под этим щитом поддается и сам Тородд слегка пошатывается. Греттир вполне мог бы либо ударить ниже щита и достать Тородда, либо по голове. Но он даже и не пытался. Он просто колотил по щиту молниеносно и мощно, так что Тородду пришлось уступить. Шаг за шагом Тородд отступал назад, и я убедился, что Греттир вовсе и не пытается убить своего врага, только добиться от него покорности. После двадцати-тридцати сильных ударов Тородд больше не мог выдержать. Сначала поникла рука со щитом, потом попятные шаги его стали шире и неувереннее, а потом он опустился на колени, все еще отчаянно пытаясь защититься. Наконец его щит затрещал и разломился пополам, а беззащитный Тородд остался на коленях на мокрой земле.

— Стой! — крикнул я Греттиру, вновь обретя возможность дышать.

Но в моем предостережении не было нужды. Греттир, добившись от противника покорности, отступил. Он даже не задохнулся.

Я подошел к Тородду, все еще стоящему на коленях и поникшему от усталости, и, обхватив его за пояс, помог ему подняться.

— Что это на тебя нашло? — спросил я. — Или ты и вправду решил, что можешь одолеть Греттира Силача?

Тородд глотал воздух ртом. Онемевшая рука, державшая щит, беспомощно висела.

— Я надеялся вернуть расположение отца, — простонал он. — Мы с ним крепко поссорились, и он выгнал меня из дому, сказав, что я должен доказать свою состоятельность, прежде чем он снова примет меня. Он кричал, что я должен совершить что-нибудь выдающееся — к примеру, переведаться с изгоем. Я никак не думал, что столкнусь с Греттиром. Боги поставили меня на его пути.

— Ступай обратно к отцу, — посоветовал я, — и расскажи ему, что случилось. Сломанный щит докажет, что ты говоришь правду, и он, конечно же, согласится, что человек, столь храбрый, что осмелился напасть на Греттира в одиночку, доказал свою состоятельность. И еще скажи ему, что Греттир в ссоре только с теми, кто причинил вред его семье. Если он грабил других или причинил им вред, то только ради того, чтобы выжить.

Когда Тородд ушел, хромая, Греттир потребовал, чтобы я вернулся домой.

— Отсюда до дома моей матери полдня ходьбы, — сказал он, — и именно там мои враги будут высматривать меня. А одному пройти незаметно легче, чем нам двоим. Я поговорю с ней, решу, куда двинусь дальше, и пришлю тебе весточку, где меня искать.

— Нам следует подумать о том, как проверить, верны ли вести, ходящие между нами, — сказал я. — Нас уже видели вместе, и нашу дружбу могут использовать, чтобы выманить тебя из укрытия и заманить в ловушку.

— Ты умен и осторожен, Торгильс, как всегда, — сказал Греттир, чуть улыбнувшись. — Сделаем так: всякая весть, переданная с гонцом должна начинаться каким-либо словом Одина. Это принесет тебе удачу.

Я отправился домой, терзаясь страхом, что Греттир попадет в засаду на подходах к дому матери. Однако беда поджидала самого меня у порога моего дома.

Я едва не прошел мимо, не заметив их. Только поравнявшись с ними, почти наткнувшись на них, я осознал, что они здесь. Они ждали меня и, хотя стояли неподвижно, были так же опасны, как всякий убийца, готовый броситься на тебя с ножом.

Срамные столбы — два столба, вбитые в землю у порога моего дома. Нетрудно было догадаться, кто поставил их здесь, потому что один из них, изображавший меня, имел такие подробности, какие мог знать только кто-то близкий. Второй же столб был менее точен, но глядя на широченные плечи, невозможно было не понять, кого он изображает. На всякий случай резчик начертал рунами имя «Греттир». Оба столба были ростом с взрослого человека, оба имели явные мужские признаки и поставлены были лицом в одну сторону — к двери. Они стояли рядом, почти касаясь друг друга. И значение было очевидно любому прохожему: Греттир и Торгильс — любовники.

Поначалу я сам остолбенел, но скоро сообразил, в чем дело, и потрясение мое сменилось холодной яростью. Я был в бешенстве. Я чувствовал себя ошельмованным и обесчещенным — мое чистейшее дружество замарали грязью. Мне было ясно, что никто иной, как Гуннхильд, подстроила, чтобы эти срамные столбы были вырезаны и поставлены всем на обозрение. То было общественное обвинение, и хуже всего, что таковое обвинение, подобно приговору о полном изгнании, никак невозможно оспорить, ибо невозможно опровергнуть обвинение в мужской любви, коль скоро исходит оно от супруги. В этом смысле меня постигла судьба Греттира: его сочли повинным в преступлении, которого он не совершал и опровергнуть которое у него не было возможности; меня же облыжно обвинили, не оставив мне возможности доказать лживость обвинения. Все мне опротивело, и, распахнув дверь, я вошел в дом, собрал кое-какую одежду, швырнул в свою дорожную суму и поклялся, что больше никогда не переступлю порога этого мерзкого дома, и больше ни единого часа не проработаю на хуторе ради пользы Аудуна, и никогда не заговорю со своей предательницей-женой. Перекинув суму через плечо, я бросился вон из дома, чувствуя себя совершенно загаженным.


* * *

Конечно же, я отправился к Транду. Из всех моих наставников и советчиков Транд всегда был самым надежным. Когда я поведал ему о срамных столбах и спросил, как мне защититься от этого позора, он привел меня в чувство.

— Чем больше ты наступаешь на дерьмо, — прямо сказал он, — тем больше оно воняет. Оставь это, с этим ты ничего не сможешь поделать.

Это был хороший совет, но я был слишком зол и возмущен, чтобы принять его сразу же.

— А как же Греттир? — сказал я. — Сообщать ли ему? И как он на это прореагирует?

— У Греттира достаточно куда более важных дел, о которых ему следует подумать, — ответил Транд. — Конечно, он узнает срамных столбах, как и все прочие. Единственное, что ты можешь сделать, — это сообщить ему прежде, чем слух разойдется повсюду. Пусть сам решает, как с этим поступить. Но я уже сказал, прилюдно отрицать обвинение бесполезно. Брось думать об этом, не обращай внимания, подожди, пока шум утихнет и какая-нибудь новая свара заглушит его. Скажи мне, где найти Греттира, и я сам повидаюсь и поговорю с ним.

— Он покамест скрывается в доме своей матери, — ответил я. — А что мне делать с Гуннхильд?

— Ну, для начала можешь быть уверен, что она потребует развода с тобой. Может статься, уже подыскала свидетелей обвинения, договорилась, что они явятся на следующий местный тинг, чтобы поддержать ее заявление.

— Я пойду туда сам и стану все отрицать, — воскликнул я с пылом, все еще уязвленный несправедливостью положения, в котором оказался.

— Не думаю, что от этого будет прок, — спокойно заметил Транд. — Чтобы добиться хоть какого-нибудь успеха, тебе понадобятся искусные защитники на суде, а здесь ты никого не знаешь и не найдешь такого, кто взял бы на себя это дело.

— А что, если обратиться к Снорри Годи?

— Вряд ли Снорри Годи станет выступать в твою пользу. Прежде всего, он устроил этот брак и будет выглядеть глупо, выступив на стороне оскорбленного супруга. Самое большое, чего можно ожидать от него с — того, что он поможет вернуть твой вклад, огненный рубин. И когда дело коснется того, чтобы этот камень не остался в руках Гуннхильд, полагаю, я смогу быть полезен.

— А как ты можешь помочь? — спросил я, но Транд не ответил. Посоветовал только хорошенько выспаться ночью, чтобы утром встать со свежей головою.

Как раз это было невозможно. Лишь далеко за полночь я погрузился в беспокойную дремоту, терзаемый черными снами, в которых меня преследовала ведьма-смерть. Проснувшись, я обнаружил, что Транд ушел.

Он вернулся через четыре дня, и все это время я то бурлил от гнева на Гуннхильд и строил дикие планы отмщения за ее предательство, то жалел себя, не зная, как выбраться из этой беды.

Транд вернулся и был спокоен, как и всегда.

— Гуннхильд объявила прилюдно, что хочет развода, — подтвердил он. — Она и ее семья требуют возвращения хутора. Это ее приданое, так что дело это решенное. Но еще они хотят оставить у себя твой вклад, огненный рубин, потому что вина на тебе.

Должно быть, на лице моем отразилось недовольство и отчаяние.

— Развод тоже дело решенное, — продолжал Транд, — а вот насчет огненного рубина пока можешь не беспокоиться. Он в надежных руках.

— Что ты имеешь в виду?

— Он у Снорри Годи. Я навестил Снорри Годи и напомнил ему об изначальном договоре твоего брака: этот вклад оценивается в тридцать марок и может быть выкуплен в случае развода. Он же сказал, что не хотел бы вмешиваться в это грязное дело, но поскольку Греттир сохранил жизнь его сыну Тородду, он воспользуется своим влиянием на Аудуна и Гуннхильд, чтобы те передали ему драгоценный камень, он же будет хранить его надежном месте до поры, пока ты не разживешься тридцатью марками выкупа.

— Вот уж не думал, что Гуннхильд или этот скаред, ее отец, согласятся на такое предложение, — сказал я. — Эти хапуги никому не поверят на слово. Им известно, что тридцать марок мне вовек не накопить.

— Снорри Годи сказал им, что эти деньги обеспечены. Он за это поручился.

— Как же так? Снорри не станет лгать в таких делах.

— Он не солгал, — промолвил Транд. — Я оставил ему тридцать марок рубленого серебра.

Я был ошеломлен.

Но Транд еще не закончил.

— Кроме того, я повидался с Греттиром и поговорил с ним, сказал ему о срамных столбах и спросил, что он думает предпринять. Он же, как я и предполагал, отнесся к этому спокойно. Заметил, что о нем говорилось и худшее, и еще одно ложное обвинение ничего не меняет. Когда же я сказал, что он может уладить все неурядицы, попросту уехав из страны, и что ты, скорее всего, отправишься с ним, он ответил, что не намерен бежать от своих врагов, и что тебе это уже известно. Также он велел сказать тебе, что его младший брат, Иллуги, теперь вошел в возраст и что ему, Греттиру, следует остаться и защищать его. Он поныне чувствует себя виновным в том, что бросил своего старшего брата Атли, убитого в то время, когда он, Греттир, в первый раз оказался в изгнании. Он просил меня пожелать тебе всего хорошего в твоих странствиях.

— В моих странствиях? — переспросил я.

— Да, — ответил Транд. — Я сказал Греттиру, что мы с тобой на некоторое время уедем из Исландии, на срок достаточный, чтобы этот шум улегся, а ты тем временем добудешь тридцать марок, чтобы выкупить свой вклад.

— Транд, — сказал я, — благодарю тебя за те деньги, что ты оставил Снорри Годи, но тебе вовсе незачем бросать свой хутор.

Транд пожал плечами.

— Я засиделся в этом тихом углу. Чую, вновь вернулась ко мне жажда странствий, и хочу я вновь посетить места, где побывал в молодые годы, — в тех местах я и добыл свое серебро. Как знать, может статься, и ты добудешь.

— Ты никогда не рассказывал мне, где или как добыл это добро, — заметил я.

— Нужды не было. Да к тому же есть у меня причины хранить молчание, — ответил он. — Однако да будет тебе известно, что дрался я в рядах братства йомсвикингов.

Каждый мальчишка в Исландии, мечтающий о добыче и воинской славе, слышал о йомсвикингах, но я не знал дотоле, то были россказни или братство на самом деле существовало. Но коль скоро Транд говорит, я готов поверить ему.

— Что сказал тебе Греттир, когда узнал, что мы с тобой едем за море?

— Он произнес стих из «Речей Высокого»:

Нету в пути

драгоценней ноши,

чем мудрость житейская,

дороже сокровищ

она на чужбине —

то бедных богатство.

Транд глянул на меня и с некоторым сочувствием проговорил:

— Подходит, не так ли?

ГЛАВА 10

И к полудню Йомсборг все еще казался неясным пятном на горизонте. Наш побитый непогодами торговый корабль, которым в складчину владели вендские купцы, с рассвета медленно приближался к дому йомсвикингов, но, казалось, ничуть не приблизился. После величественных гор и скалистых берегов Исландии и Норвегии невзрачный вид побережья Балтики меня разочаровал. Его однообразию соответствовало серое пасмурное небо, отраженное в темной воде под нашим штевнем. Уже две недели мы с Трандом провели в плавании, и мне не терпелось добраться до места нашего назначения. Я стоял, ухватившись за снасти с наветренной стороны, словно мог своей силою подтолкнуть судно вперед.

— Когда дадут нам боги, тогда и прибудем. А будет это довольно скоро, — молвил Транд, заметив мое нетерпение.

— Это здесь ты взял свою добычу? — спросил я, вглядываясь в темную линию, где небо сходится с морем.

— Не здесь, но в обществе товарищей, которые жили здесь, — ответил он.

— Когда ты видел их в последний раз?

— Не встречал после последней великой битвы в Хьорундарфьорде с норвежским ярлом Хаконом — тому уже три десятка с лишним лет.

— И ты не знаешь, что сталось с ними? Ты что-нибудь слышал о них?

— Нет, после нашего поражения — нет, — ответил он и отошел к противоположному борту, стал там, глядя вниз, на воду, и лицо его было невозмутимо.

Я бы на этом остановился, когда бы не один из мореходов-вендов. Он бочком подошел ко мне. С того дня, как мы с Трандом взошли на борт, этот человек то и дело поглядывал на моего молчаливого спутника, стараясь, однако, не выказывать излишнего любопытства. Теперь же, когда наше судно приблизилось к Йомсборгу, этот моряк воспользовался случаем задать вопрос, много дней крутившийся у него на языке.

— Старый йомсвикинг, да? — спросил он на своем норвежском с сильным акцентом, кивнув головой в сторону Транда.

— Не знаю, — ответил я.

— Похож на йомсвикинга, это точно, — продолжил корабельщик. — И едет в Йоми. Надо думать, к своим друзьям. Но не многих теперь отыщет. Они предпочли умереть.

Я подождал немного и подошел к Транду, который стоял, глядя, как взблескивает вода у форштевня, и спросил, что имел в виду корабельщик. Последовало долгое молчание, прежде чем высокий исландец наконец ответил, и говорил он так тихо, что мне приходилось напрягать слух. Впервые за все годы, что я знал Транда, голос его слегка дрожал. Была ли то грусть, гордость или стыд, не могу сказать.

— Всего восемь десятков вышли из морского сраженья живыми; всего восемь десятков из всех, не показавших спину врагу. Они нашли убежище на одном острове, и десятеро из них умерли от непогоды до того, как враги выследили и поставили выживших перед палачом. Торкель Лейра было его имя. Ярл Хакон приказал ни единого из йомсвикингов не оставлять в живых. Их так крепко связали по рукам, по ногам, что каждого пришлось наполовину волочить к месту казни, воткнув в волосы палку — они очень гордились тем, что перед битвой заплетали волосы в косы — и так несли каждого, как несут на шесте мертвого зверя, добытого на охоте. И каждому палач задавал один и тот же вопрос: «Ты боишься умереть?»

— И каков был ответ?

— Иные отвечали: «Я готов умереть» или что-нибудь вроде этого. Другие требовали, чтобы им позволили стать лицом к мечу палача, чтобы видеть приближающийся удар. Последним желанием одного из них было, чтобы ему развязали руки и дали кинжал, чтобы он был у него в руке, когда ему снесут голову с плеч.

— Какая странная просьба? — заметил я. — Зачем ему это?

— Он сказал, что в жилище йомсвикингов он и его товарищи часто о том толковали, в голове ли обитает ум или в теле, а теперь у него есть возможность разобраться в этом. Он решил держать кинжал в момент смерти, и если выронит его, когда голова расстанется с телом, значит, голова — вместилище его воли. А коль скоро рука удержит кинжал, стало быть, это тело приняло решение и придерживается его.

— И каков был результат опыта?

— Кинжал упал на землю прежде тела.

— Если я верно понял этого венда, он сказал, что кое-кто из йомсвикингов уцелел. Почему ярл Хакон сохранил им жизнь, коль поклялся всех перебить?

Транд мрачно улыбнулся.

— Все из-за шутки Свена, сына Буи. У него были необычные желтые волосы, длинные и блестящие, он ими очень гордился и отрастил почти до пояса, и немало времени проводил, расчесывая их и укладывая. Когда настала его очередь предстать перед палачом, он попросил, чтобы кто-нибудь подержал его волосы, дабы они не запачкались кровью, когда ему отрубят голову. Торкель Лейра согласился и велел своему подручному отвести волосы в сторону. Но когда Торкель нанес удар, а Свен, дернув головой, потянул подручного, тот пошатнулся, да так, что меч угодил ему по запястьям и отрубил их. Торкель Лейра, конечно, разъярился и занес уже меч для второго удара, чтобы обезглавить Свена, как должно, как вдруг ярл Хакон, который видел, что случилось, вмешался. Он сказал, что йомсвикинги, оказывается, столь неловки, что и умереть не умеют, и легче будет отпустить оставшихся, коль они обещают никогда не поднимать оружия против него. Ярл знал, что йомсвикинги держат свое слово.

— И сколько осталось в живых, кто мог бы сдержать обещание?

— Всего двадцать пять из восьмидесяти, подлежавших казни, — ответил Транд, и не успел я задать очевидный вопрос, как он добавил: — и я был одним из них.

Смеркалось, когда наш корабль вошел в пролив, ведущий к самому Йомсборгу, и я понял, что ошибался насчет кажущейся ровности берега. По мере продвижения явились длинные гряды, не такие изрезанные и грубые, как в Исландии, но ровная стена бурых и серых скал. У ее подножья каменистая отмель с валунами постепенно переходила в долгую полосу белого песка, подпирающую дюны. И вот, войдя в устье реки, мы увидели город, выстроенный на острове, скалистый берег которого поднимался почти от самой воды. Это делало город йомсвикингов непреступной твердыней. Сторожевые башни возвышались над крепостной стеной, два высоких вала, насыпанных по склону горы и вкруг внутренней военной гавани, защищали ее. Направляясь к торговым причалам, наш корабль шел вверх по течению, и я заметил, как Транд всматривается в устье гавани йомсвикингов, когда мы проходили мимо. Очевидно, ему не понравилось то, что он увидел. Столбы заграждений, обращенных к реке, пришли в плачевное состояние, древесина, пропитанная водой, сгнила. Два тяжелых створа деревянных ворот, облицованных железными пластинами, прежде защищали вход в гавань — во времена осады их можно было замкнуть, перекрыв доступ в гавань. Теперь створы покосились, и крепостные валы, с которых защитники метали снаряды в нападающих, обвалились. Твердыня йомсвикингов пришла в упадок.

Как только корабль причалил, мы с Трандом сошли на берег и направились в крепость. Город, по всей видимости, процветал и оказался гораздо обширнее, чем мне думалось, с правильной сетью улиц и множеством глухих стен, со складами и лавками, окна которых уже были закрыты ставнями на ночь. Признаки упадка вновь появились, когда мы начали подниматься на гору к крепости йомсвикингов. Широкая дорога вся была в рытвинах, обочины заросли травой. И главные ворота крепости не охранялись, как должно. Трое скучающих воинов даже не попытались остановить нас, когда мы проходили через ворота внутрь крепостных стен. Сами стены имели очертания овала, и в центре его была площадь для смотров. По четырем сторонам ее стояли четыре длинных дома, похожих на амбары, они-то явно и служили общежитиями. Каждое не менее восьмидесяти шагов в длину — в три бревна, крепко сплоченных в торец, а крыша покрыта дранкой. Было заметно, что три длинных дома брошены. Кровли их продырявились, по застрехам кое-где провисли. Но в четвертом, ближайшем ко входу в крепость, видимо, кто-то еще обитал. Крыша его была подновлена, из нескольких дымовых отверстий поднимался дым, и не менее двух десятков мужчин сидели перед главным входом на скамьях, за столом, стоящим на козлах, — иные беседовали, иные играли в какие-то настольные игры.

Мы с Трандом направились к ним, они подняли головы. Транд был еще шагах в двадцати, когда один из них поднялся на ноги. Это был жилистый человек в темном обыденном платье, но с осанкой воина. Судя по седым волосам, он был примерно одних лет с моим спутником. Вдруг он хлопнул рукой по столу, отчего фигурки на игральной доске подпрыгнули.

— Транд! — закричал он. — Клянусь головой быка Имира! Это, конечно, Транд! Эти длинные ноги я узнал бы где угодно! — Он поспешил к моему спутнику и заключил его в медвежьи объятия. — Никак не думал снова увидеть тебя! — кричал он. — Где ты был все эти годы? До меня дошли слухи, будто ты был среди тех, ходивших в Ирландском море, но то было десять лет назад, не меньше, и с тех пор никаких вестей.

— Я спокойно жил себе в Исландии, — ответил Транд, — пока не почувствовал, что настало время посмотреть, что сталось со старым братством.

— Тут, сам видишь, все совсем не так, как было раньше, — и старый воин махнул рукой в сторону пустых общежитий. — Но это неважно, это все переменится. Мы набираем новых, хотя охотников не так много, как мне хотелось бы, да и мы не столь строги, как раньше, в отборе. Давай я тебя представлю.

С гордостью он подвел Транда к этим праздным людям и приступил к знакомству. Он словно хвастался перед ними, мол, Транд был членом братства во времена его славы, дрался с людьми ярла Хакона при Хьорундарфьорде и уцелел. Мол, он настоящий воин и знает, что такое истинный йомсвикинг. Хвалы его показались мне столь преувеличенными, что я заподозрил, не стоит ли за этим какая-либо цель, и внимательней пригляделся к слушателям. То была весьма разношерстная братия. Иные — воины, покрытые шрамами, иные же совсем молоды и по виду не воины. Судя по внешности — не все северяне. У которых квадратные лица — венды; у которых же подбородки узкие и лица лисьи — верно, выходцы из пермских земель, лежащих дальше на севере. Общим же у них было то, что каждый имел при себе добрый кинжал, и многие носили толстые куртки, которые поддеваются под доспех, северянами называемый кольчугой.

— А кто твой спутник? — спросил знакомец Транда, которого, как я узнал потом, звали Арни.

— Его имя Торгильс. Он приехал со мной из Исландии.

— Он воин?

— Скорее странник и наблюдатель, — ответил Транд. — Он посвятил себя Одину-страннику.

— Ну, Один, он еще и бог битвы, так что этот человек вполне может найти свое место среди нас…

Транд прервал его.

— Кому я должен доложить о себе?

Пыл Арни как-то сразу приугас, он как будто смутился и отвел Транда от стола подальше, чтобы их не слышали. Я же пошел следом.

— Ныне все идет не так, как в былые дни. Во всяком случае пока не так, — рассказал нам Арни. — После поражения в битве с ярлом Хаконом наше братство распалось. Осталось нас совсем немного — всего пара дюжин, из тех, что были хворы, да охранявшие Йомсборг, да горстка уцелевших в сражении. И многих из них, как и тебя, мы никак не думали снова увидеть. Иные, понятное дело, стыдились вернуться.

— Ты бы лучше объяснил все Торгильсу, — заметил Транд, видя, что и я слушаю. — Коль хочешь залучить его в братство, он должен знать правду.

Арни сплюнул в пыль.

— Сигвальди, Торкель и другие — они и их дружины вышли из битвы, когда увидели, что по числу кораблей мы сильно уступаем норвежцам. Они нарушили священную клятву йомсвикингов и отступили, оставив таких, как Транд, биться с врагом без подмоги. Их неверность принесла братству больше вреда, чем проигранная битва. К поражению и смерти мы были готовы, а против трусости и бесчестия у нас не было защиты.

Позже Транд рассказал мне, что его соратники столь устыдились того, что сколько-то кораблей йомсвикингов бежало от боя, что возник спор, не бросить ли вызов своим собратьям и биться сначала с ними, чтобы стереть бесчестие. Во всяком случае, копья и камни летели в уходящие корабли, и проклятия раздавались им вслед, прежде чем братство повернулось лицом к норвежцам.

Арни продолжал:

— Сигвальди был среди первых отступников, а хуже всего то, что был он тогда нашим вождем. В те дни мы все дали клятву подчиняться одному человеку, избранному военачальнику. Он решал все дела братства, будь то дележ добычи или какая ссора между нами. Когда же вождь оказывается презренным изменником, трудно потом бывает восстановить уважение к самому понятию о воеводстве. Вот почему теперь мы управляемся сами собой, посредством совета — собрания старейших, они-то все и решают. И я не сомневаюсь, Транд, что ты будешь сидеть в совете.

Транд смотрел на дом, возле которого слонялись две женщины.

— Вижу, есть и другие перемены, — заметил он.

Арни проследил за его взглядом.

— Да, — ответил он, — но ты же знаешь не хуже меня, что запретом впускать женщин в крепость и раньше часто пренебрегали. Женщин тайком приводили в длинные дома, и Сигвальди делал вид, что ничего не замечает. Он сказал, лучше женщины здесь, чем мужчины, тайком уходящие в город и остающиеся там без разрешения.

Транд ничего не сказал, но каждая морщина на его лице выражала неодобрение.

— Еще одно правило мы отменили, но этому ты должен быть рад, — робко молвил Арни. — Мы больше не настаиваем, чтобы член братства был не моложе восемнадцати и не старше пятидесяти. Нам с тобой давно перевалило за полсотни, а совет согласился принимать каждого, у кого есть боевой опыт, невзирая на годы, только бы мог он держать копье и щит в первом или во втором ряду. А чтобы не остались они без подмоги, мы обучаем новобранцев.

Четыре последующие недели я постигал то, что он имел в виду. Меня послали в обучение, а Транд был принят обратно в ряды йомсвикингов и, как и предсказывал Арни, через нескольких дней после того избран в совет. Моих товарищей-новобранцев набралось всякого рода-племени — саксы, вагуры, полабы, померанцы и прочие. Причины, по которым они вступили в братство, были столь же разнообразны. Так я попал в обучение правильным приемам боя наравне с мятежниками и ни на что не годными людьми, беглецами, спасающимися от правосудия, и просто теми, кто прибыл в Йомсборг в надежде разжиться добычей. Среди прочих там было несколько искателей приключений и мечтателей, искренне надеявшихся вернуть былую славу воинскому братству, некогда самому славному и уважаемому в северных землях.

Мы оказались под началом коротко стриженого вспыльчивого наставника, напоминавшего мне одного из охотничьих псов Эдгара, того кривоногого, которого запускали в барсучью нору, чтобы выгнать ее обитателя, а он имел обыкновение вдруг повернуться да злобно цапнуть самого охотника. Во всяком случае, наш наставник лаял громко и непрестанно, совсем как та собака. Он был из местных, из племени, на чьей земле стоит Йомсборг, и никогда не упускал случая показать нам все наше невежество. В первый день обучения он привел нас в оружейный склад йомсвикингов. Мы озирались в благоговейном ужасе. Оружейная йомсвикингов некогда снаряжала дружину числом до тысячи, и запас оружия в ней поражал воображение. Многое уже заржавело и затупилось, но лучшее по-прежнему смазывалось и ставилось в деревянные стойки калекой-оружейником, который помнил еще те дни, когда дюжина кузнецов и их помощников ковали да чинили сотни мечей, секир и рожнов, вооружая братство.

— Ну-ка, ты, — рявкнул наш наставник, указав на самого среди нас по виду сильного — высокого неуклюжего дана, который, будучи выбран, весьма смутился. — Выбери себе оружие, какое ты взял бы в битву, словно ничего другого у тебя нету.

Немного подумав, дан выбрал тяжелый меч — клинок его был длиною с мою руку, а рукоять искусно сделана из меди. Выбор казался разумным.

Не говоря ни слова, наставник взял щит с металлическим ободом и велел дану:

— А теперь ударь меня.

Дан, раздраженный самоуверенностью наставника, сделал, как ему было велено. Он накинулся на наставника, а тот ловко подставил щит ребром под удар. Тяжелый клинок встретился с металлическим ободом и тут же вывалился из рукояти. Наставник же, шагнув к дану, ткнул его в живот шишкой, торчащей в середине щита, и этот грузный человек рухнул наземь.

— Меч порою выглядит хорошо, — заявил наставник, — только не доверяй ему, покуда не узнал, вправду ли он хорош. Меч предаст твою руку, а доброго клинка в этой оружейной не сыщешь.

Он поймал мой взгляд.

— Ну, а какое оружие выбрал бы исландец?

Ответ был очевиден.

— Исландец выбрал бы доброе копье, — ответил я.

— И что бы ты стал с ним делать? Метнул бы его во врага?

Я вспомнил, как Греттир потерял наконечник своего копья, когда метнул его в Бычью Силу.

— Нет, я использовал бы его как пику, тыкал бы в противника, удерживая его на расстоянии, пока не нашел бы слабого места.

— Верно. Вот этому-то я и собираюсь научить вас всех. Меч — первостатейное оружие, когда он в умелых руках и в нужных обстоятельствах. Но для хорошо обученного войска настоящее смертоубийственное орудие — простое копье, прямое и надежное, с древком из выдержанного ясеня.

И вот первые десять дней он учил нас владеть копьем. Он учил держать его высоко в правой руке, чтобы древко выступало за плечом и можно было, ткнув вниз и навалившись, использовать вес собственного тела. Это была утомительная работа, но еще тяжелее стало, когда нам выдали круглые щиты из липы.

— Закрывайтесь! Закрывайтесь! Сомкнитесь плотнее! — ревел он, когда мы, шаркая ногами, шли по площадке для смотров плечо к плечу, держа щиты перед собой и пытаясь заполнить каждую щель, чтобы получилась стена.

— Ближе друг к другу, деревенщина! — ревел он, а потом подбегал к нам и наносил мощный резкий удар, нацелив его по самому слабому в цепи. А когда жертва, шатаясь, отступала, оставив в стене пробоину, он бросался в нее и тяжелой дубинкой лупил тех двоих, что стояли по сторонам зияния уже без прикрытия. Пока те потирали синяки, он рычал на несчастного, павшего духом:

— Ты упадешь, а товарищи по обе стороны от тебя погибнут! Плечо к плечу, щит к щиту, это ваше единственное спасение!

Постепенно мы стали тверже выдерживать его бешеный натиск. Цепь выгибалась, но не рвалась, и мы узнали, когда безопасно стоять, держа щиты обод к ободу, а когда — против многочисленного врага, — сплачиваясь еще теснее, чтобы щиты заходили один за другой так, чтобы край одного касался шишки в середине щита того, кто стоит слева. Тогда стена щитов, или burg, как называл ее наставник, становилась почти непробиваемой.

Мы настолько уверовали в свое умение защищаться, что большой дан осмелился выразить сомнение, когда наш наставник потребовал начать все с начала, но уже в доспехах, в жарких и тяжелые кольчужных рубахах.

Наставник мрачно ухмыльнулся. Он приказал нам установить щит на деревянную раму и поместить позади него свиную тушу. Потом пошел в оружейную и вынес копье для метания. Отступив на двадцать шагов, он прицелился и метнул копье. Оно попало в щит, железный рожон пробил его и вонзился в мертвую свинью на глубину, равную ширине ладони.

— Теперь понятно, — рявкнул наставник, — для чего вам нужна сеть Одина — кольчуга?!

И мы вернулись в оружейную, чтобы подобрать подходящие кольчуги, а потом весь день драили их и смазывали металлические кольца, чтобы они лучше скользили и как можно меньше ограничивали наши движения. Натянув кольчугу и надвинув на голову остроконечный железный шлем, выданный мне оружейником, я почувствовал себя крабом в скорлупе. Защитные пластины мешали видеть, и я попытался, ослабив ремень под подбородком, сдвинуть шлем так, чтобы не косить глазами. И тут же удар сзади сбил шлем с моей головы наземь, и наставник прорычал мне в лицо:

— Видишь этот вот шрам? — и он указал на рытвину, пересекавшую его череп. — Заработал от меча курляндца, когда слишком ослабил завязки шлема.

Вспоминая пот и пыль тех учебных дней на площадке для смотров, я теперь понимаю, что наставник наш знал, что от нас, от неуков, не будет прока на поле брани, коли он нас не выучит действовать всем скопом заодно. Вот он и заставлял нас повторять снова и снова основные боевые приемы — стоять плотно сбитой ватагой при поворотах слева направо, отступать, не сбивая порядка, все разом на шаг, или строить оборону, когда первый ряд опускается на одно колено так, что копья второго ряда выступают поверх первого колючей щетиной. После чего, по его знаку, мы все вскакивали и бросались вперед с копьями наперевес. Даже в ближнем бою наш наставник не дозволял нам биться поодиночке, один на один. Мы бились по двое — один отбивал в сторону щит противника, а его напарник тыкал в открывшуюся брешь копьем.

Только после того, как мы научились работать копьями, он вручил нам мечи и секиры и показал, как нужно нацеливать удары, а не рубить, колоть и резать вслепую. В завершение учебы мы освоили «кабанью голову», строй в виде наконечника стрелы: на острие — один человек, позади него двое, трое в третьем ряду, четверо позади них и так далее. По его знаку мы разом бросались вперед и, к нашему изумлению, — а выставили против нас стену щитов из людей постарше, — тяжесть нашего напора проламывала их строй, и наш человек-острие, все тот же мясистый дан, пробивался сквозь противника.

Ежедневно после уроков и упражнений новобранцы присоединялись к старшим членам братства за вечерней трапезой. Я и представить себе не мог, сколько слов может быть потрачено на обсуждение, скажем, достоинств рожна с широким лезвием по сравнению с узким, а еще — на правом или на левом плече лучше носить ножны, и отвесно или наперевес. Обычно такие споры сопровождались показами. Иной крепкий воин, вскочив с места и схватив древко копья или рукоять меча, представлял, что он считает правильной хваткой, а потом делал несколько шутейных выпадов своим оружием. И вот ведь что замечательно. Сколько бы они ни выпили и как бы ни раззадорились в споре, все эти несогласия не приводили к открытым дракам между людьми, вооруженными да к тому же и хвастливыми, и драчливыми. Ибо закон братства йомсвикингов гласил: каждый почитает остальных своими братьями.

Транду, как и мне, споры эти чаще казались скучными, и мы вдвоем уходили из общежития и проводили вечер, прохаживаясь по городу Йоми. Первоначальное впечатление о нем как о городе процветающем оказалось верным. Город благоденствовал. Торговцы приплывали сюда даже из греческой земли, чтобы купить поделки из янтаря, которыми славятся эти края, хотя в основном сюда приходили купцы из других крупных балтийских городов — из Хедебю, Бьорко, Сигтуны и Труско. Вместе с гончарными изделиями, мехами, кожей и другими товарами они привозили вести о том, что творится в мире. Говорилось, что Кнут стал настолько могуществен и богат, что, пожалуй, может объявить себя императором Севера. Уже он владеет и Англией, и Данией, а также притязает на власть над Норвегией. Торговля зависит от того, долго ли длится мир, и в отношении к притязаниям Кнута мнения купцов разделились. Иные полагали, что выгадают от объединения северных стран под властью одного правителя; другие же страшились того, что притязания Кнута приведут к войне. Больше всех прочих ворчали свейские торговцы. Будучи приверженцами исконной веры, они твердили, что Кнут подпал под влияние последователей Белого Христа, и по пятам за Кнутом идут христиане. Жители Йоми прислушивались к словам свеев, ибо городской совет, дозволив христианам исповедовать свою веру в Йоми, постановил, однако, что обряды свои они должны совершаться скрытно. Никаких церковных колоколов.

У торговцев отличное чутье на дела, творящиеся в мире. Однажды вечером мы с Трандом пошли в храм Свантевита, местного четырехликого божества вендов. Его священное животное — белый жеребец. По его же поведению поверяют предсказания. Мы своими глазами видели, как священно; служители, выведя коня, провели его меж тремя рядами деревянных кольев, приглядываясь, какою ногою он ступит первой: коли правой — значит, их предсказания истинны. А когда мы с Трандом вернулись в крепость, то обнаружили в ней посланцев от самого Кнута. К моей же великой радости, возглавлял посольство человек, мне знакомый — однорукий Кьяртан, тот самый, что стоял со мною рядом после кабаньей охоты над умирающим Эдгаром, и помогший мне бежать из Лондона.

— Торгильс! — воскликнул он, хлопнув меня по плечу ладонью. — Кто бы мог подумать, что я найду тебя здесь! Рад тебя видеть.

— Как поживает Гисли Одноногий? — спросил я.

— Прекрасно, прекрасно, — ответит Кьяртан, оглядывая площадку для смотров. — Ты представить себе не можешь, как славно оказаться здесь, подальше от этих двуличных христиан. А те восковые монеты, отданные на хранение, по-прежнему у меня. И полагаю, тебе известно, что архиепископ Вульфстан, этот злокозненный хитрец, помер.

— Нет, об этом я не слыхал.

— В прошлом году он наконец-то отправился на встречу со своим создателем, говоря его словами. И туда ему и дорога! Жаль только, что его отбытие к этим его бесценным ангелам почти ничего не изменило при королевском дворе. У власти осталось, пожалуй, столько же христиан, сколько и было, и приверженцам исконной веры жизнь они усложняют не меньше. И само собой, королева Эмма поощряет их. Она нигде не появляется иначе, как с кучей этих священников.

— А что Эльфгифу? — я не мог удержаться.

Кьяртан бросил на меня проницательный взгляд, и я задался вопросом — многое ли ему известно.

— С ней все в порядке, хотя теперь мы видим ее реже. Она живет либо в доме своего отца в Нортгемптоне, либо ездит за море как посланница Кнута.

И тут прозвучал рог. Братство сзывали на собрание в длинный дом, и Кьяртан, уходя, сказал:

— Надеюсь, у нас будет возможность вспомнить о днях, проведенных в Нортгемптоне и Лондоне.

Собрание было многочисленным. Все йомсвикинги, будь то старые воины или недавние новобранцы, собрались послушать, что имеет сказать Кьяртан. Двое старших из совета братства ввели его в зал и представили собравшимся. Он говорил четко и твердо, а его осанка воина и боевые ранения понуждали слушать его с уважением. Весть же, им сообщенная, была вполне ясная: конунг Кнут, правитель Англии и Дании и законный наследник престола Норвегии, предлагает йомсвикингам присоединиться к его делу. Война близится. Враги короля — по словам Кьяртана, обиженные эрлы, забывшие клятвы верности, норвежские и шведские военачальники да подложные соискатели норвежского трона — заключили союз и собирают войско, чтобы бросить вызов власти Кнута. Конунг Кнут, конечно, сокрушит их, и после победы не забудет наградить того, кто пришел ему на помощь. Добыча ожидается богатая — здесь одобрительный шепот пробежал среди слушающих воинов, — и можно стяжать великую славу.

Кьяртан напомнил о славе йомсвикингов, об их блестящих победах, о воинской их доблести. Под конец он поманил их тем, что, вне всяких сомнений, должно было бы соблазнить его слушателей.

— Конунг Кнут столь почитает вас, — объявил он, — что велел мне от его имени предложить каждому, кто согласен сражаться на его стороне, по пятнадцать марок серебром. Половина будет выплачена немедленно, половина же — по завершении войны.

Это необычайно щедрое предложение говорило и о том, сколь искусно Кнут вел государственные дела, почитая серебро лучшим средством, чем железо оружия.

Когда Кьяртан закончил, поднялся старейшина совета йомсвикингов и ответил. Это щедрое предложение, достойное щедрого правителя, начал он. Сам он советовал бы принять его, но по обычаю братства йомсвикингов каждый брат может высказать свое согласие или несогласие, и он призывает не молчать тех, кто имеет свое мнение. Один за другим йомсвикинги выходили вперед и обращались к собранию. Все были расположены принять предложение Кнута, что и неудивительно. Слишком уж заманчиво было получить пятнадцать марок до начала, и дальнейшее обсуждение казалось простой данью обычаю. Пока не заговорил Транд.

Он сидел среди прочих членов совета, а когда встал, чтобы высказать свое мнение, собрание стихло. Все здесь знали, кроме всего прочего, что он из тех немногих, оставшихся от первоначального братства.

— Братья, — начал он, — прежде чем вы решите, принимать или не принимать предложение короля Англии, я хочу, чтобы его посол ответил на один вопрос. — И повернувшись к Кьяртану, он спросил: — Правда ли то, что, согласившись вступить в войско короля Кнута, мы будем сражаться вместе или даже под началом королевского воеводителя, предводителя ближней дружины Кнута, его эрла, имя коему Торкель Длинный?

Человек, стоявший рядом со мной, вдруг втянул в себя воздух, как будто обжегся. Позади Транда кое-кто из членов, тех, что постарше, как будто смутились.

— И не прав ли я, полагая, — продолжал Транд, — что тот же самый Торкель тридцать с лишним лет тому назад нарушил свою клятву йомсвикинга, когда он вместе со своими кораблями задал деру и бросил своих братьев одних, без помощи, биться с норвежцем Хаконом и его кораблями?

Ужасное молчание воцарилось в собрании. В нескольких шагах от меня кто-то шепотом рассказывал соседу историю о позоре, замаравшем честь йомсвикингов.

Кьяртан встал, чтобы дать ответ. Все видели, что он потрясен. Такого он не ожидал. Вопрос Транда означал, что ни единый йомсвикинг не придет на помощь тому, кто предал братство. Все ждали. Молчание длилось долго и оборачивалось смятением. Мне стало жаль Къяртана. Он был воин, а не переговорщик, и не мог найти нужных слов, чтобы выкрутиться из этой незадачи.

Когда он наконец заговорил, в голосе его не было твердости.

— Да, вернейший из верных эрл Кнута — это тот же Торкель, что входил в ваше братство. Торкель стал великим военачальником, он добился богатства, заслужил доверенность короля. Полагаю, вам следует гордиться, что он стал тем, кем стал, а не вспоминать о случившемся три десятка лет тому назад.

Его слова не произвели впечатления. Я чувствовал, как нарастает в окружающей меня толпе недоверие, как ее настроение круто изменилось. Кьяртан тоже это почувствовал. Он понял, что его посольство оказалось на краю провала. Он оглядывал толпу. Я же стоял в первых рядах и смотрел на него, как и все остальные, ожидая, что же он скажет дальше. Наши глаза встретились, и вдруг Кьяртан заявил:

— Можете мне не верить на слово. Но один из членов вашего братства видел Торкеля Длинного при дворе короля Кнута, и он может поведать, каким тот стал теперь. — Он подал мне знак, я на миг удивился и растерялся, а потом вышел вперед и стал рядом с ним. Он схватил меня за локоть и шепнул на ухо:

— Торгильс, ради памяти Эдгара-егеря, попробуй сказать что-нибудь, чтобы они приняли мое предложение.

Я обратил лицо к слушателям. И дыхание у меня перехватило. Сотни две воинов смотрели на меня с любопытством, а я задыхался. Впервые в жизни довелось мне обратиться к большому собранию, а в голове царила сумятица. Я понял, что разрываюсь между двумя людьми, у коих был в великом долгу — между Трандом, долгие годы бывшим мне наставником, и Кьяртаном, поддержавшим меня в Англии, когда я отчаянно нуждался в поддержке. Мне нужно было найти срединный путь и не оскорбить ни того, ни другого.

На помощь мне пришел Один.

Я откашлялся и, поначалу запинаясь, заговорил:

— Я — Торгильс, приверженец Одина, и я всегда полагаюсь на водительство Высокого. Кьяртан — друг мне, и я знаю его как человека честного, а посему я верю в честность его предложения. Транд тоже мне друг, это он мне поведал о трусости Торкеля и прочих, бежавших из битвы с ярлом Хаконом. Но я видел, сколь высоко Торкель Длинный поднялся при дворе короля Кнута, и я знаю, вовек не стяжал бы он такой славы и такого богатства, когда бы сгинул, оставшись в битве. И я говорю вам — пусть мудрость Одина ведет вас, и примите это как знамение. Семь десятков выживших из нашего братства предстало на суд пред ярлом Хаконом, а вот вам семидесятый стих из «Речей Высокого».

Здесь я замолчал, чтобы набрать воздуху, перед тем как прочесть:

Жить, оно лучше,

чем трупом лежать —

живой наживет богатство;

в богатом доме

жаркий огонь,

а сам у порога — мертвый.

Кьяртан почуял удачу и возгласил следующий стих за меня.

Хромой — на коне,

безрукий — при стаде,

глухой же не худ и в битве,

даже незрячий

не зря прозябает —

только от трупа нет толку.

Тихий одобрительный гомон пробежал по толпе, и чей-то голос сзади крикнул:

— Забудьте о Торкеле! Может, сам Один поставил его на другую дорогу. Я за то, чтобы принять серебро Кнута.

Один за другим члены совета выступали за предложение Кнута. Только Транд ничего не сказал. Он сидел молча, и на лице его было то же отчужденное выражение, с каким он смотрел вслед уходящим кораблям, вспоминая, как я думаю, о поражении при Хьорундарфьорде.

Когда собрание начало расходиться, Кьяртан отвел меня в сторонку и поблагодарил.

— Твоя речь все решила, — сказал он. — Не будь ее, они бы не согласились сражаться на стороне Кнута. — Потом улыбнулся. — Все-таки мне, однорукому, пожалуй, не слишком по нраву мысль податься в пастухи. А вот колченогому Гисли, вернувшись в Лондон, я обязательно передам, что и ты, и Один — вы оба ему желаете подольше оставаться в седле.

— Через меня говорил Один-Всеотец, он и настроил братство, — ответил я.

Чего я не сказал Кьяртану, так это того, что за месяц, проведенный в Йомсборге, я понял: йомсвикинги с их новым уставом не слишком похожи на братство, каким знал его Транд. Новые йомсвикинги больше жаждут серебра, чем славы, и, в конце концов, они приняли бы подачку Кнута, о чем бы там ни толковал Транд. А слова Высокого я привел для того, чтобы Транд мог согласиться с их решением, оставаясь в согласье со своим чувством чести или долгом перед павшими товарищами.

ГЛАВА 11

Нас призвали отработать эти пятнадцать марок в начале сентября. Кнут двинулся на силы, противостоящие ему, и прислал гонца йомсвикингам, чтобы те присоединились к его кораблям, которые были уже на пути из Англии. Его гонец проник в нашу крепость, переодетый саксонским торговцем, поскольку враги Кнута уже стояли на пути между нами и тем, чью плату мы взяли. К западу от Йомсборга многочисленные отряды норвежцев совершали набеги на датские земли Кнута, а их союзники, свей, опустошали королевские земли по ту сторону Балтийского моря, в Сконе — вот так и получилось, что братство оказалось в опасном одиночестве. Совет собрался, чтобы рассудить, как поступить наилучшим способом. После долгих споров приняли решение послать два корабля с охотниками из самых опытных воинов, чтобы, миновав неприятеля, они присоединились к королевским войскам. Остальные же йомсвикинги, менее сотни, останутся охранять крепость против вражеских набегов.

— Останься, ты мало чему еще научился, — посоветовал мнеТранд.

Он укладывал свое имущество воина в промасленный мешок, который служил ему в походах и спальным мешком тоже. Как один из самых опытных членов братства, он был назначен вторым военачальником на одном из двух кораблей, уходящих в плавание. Моя речь в защиту Торкеля Длинного на собрании, видимо, никак не повредила нашей дружбе, хотя Транд всегда был столь немногословен, что трудно было понять, о чем он думает.

— Я уже вызвался охотником в поход, — сказал я. — Я согласился взять серебро короля Кнута, а стало быть, должен его отработать. А потом, эта воинская наука мне вовсе наскучила.

— Как хочешь, — буркнул Транд.

Он наполовину вытянул меч из ножен, проверяя, нет ли на нем ржавчины, и осторожно вложил обратно. От порчи сталь защищал жир на немытой овечьей шерсти, которой ножны выкладывают изнутри. А чтобы влага не проникла внутрь, он начал обматывать льняной тряпицей рукоять, закрывая устье ножен. Потом, оставив работу, поднял голову.

— Предупреждаю: Кнут хочет, чтобы йомсвикинги стояли в его рядах во время битвы. Этому ты обучен. Но коль скоро дело дойдет до морского боя, от всей твоей науки не будет почти никакого проку. Ни тебе «кабаньей головы», ни стены щитов. На море дерутся врукопашную и очень жестко — безжалостно и беспорядочно. А кто станет победителем, то во многом зависит от везенья.

В тот день к вечеру я отправился в оружейную выбрать снасть для похода. Покуда я ходил в новичках, калека-оружейник держался со мной пренебрежительно, мог выдать драную кольчугу и оружие, какое ни попадя. На этот же раз, зная, что я иду в дело, он был внимателен, и я вышел из оружейной в шлеме, прекрасно сидящем на голове, и в новейшей кольчужной рубахе. И с шлема по лицевой стороне свисала кольчужина для защиты шеи. Еще он снабдил меня добрым мечом с рукоятью, выложенной металлом, двумя кинжалами, полудюжиной дротов, ясеневым копьем и круглым щитом из липового дерева, а также секирой с коротким топорищем. Когда я сложил весь этот набор оружия на землю перед Трандом, он заметил:

— На твоем месте я переделал бы рукоять меча. Обмотайка эту кузнечную выделку просмоленной бечевой, чтобы рука не скользила, когда ладонь вспотеет. И еще тебе понадобится второй щит.

— Второй щит?

— У каждого должен быть второй щит. Ничего сложного, просто легкий деревянный круг. Мы их поставим вдоль борта судна — для того имеется особая выемка, — и это будет отличное зрелище. По опыту знаю, во многом ход войны зависит от внешности. Еще прежде первой стычки напугать врага тем, как ты выглядишь или действуешь, — значит, выиграть половину боя.

Совет выбрал нашим знаком колесо со спицами и с красными, черными и белыми полями между них, и должен признать, что это выглядело весьма внушительно, когда щиты поместили на место. Они придали двум нашим кораблям настоящий вид, хотя опытный глаз заметил бы, что суда, как и гавань йомсвикингов, устарели и находятся в плохом состоянии. Два драккара, длинных корабля среднего размера, — вот и все, что осталось от трех десятков кораблей йомсвикингов, большая часть которых затонула или была захвачена еще во времена ярла Хакона. Эти два уцелевших подтекали, дерево ослабло. Корабельные плотники, как могли, подготовили их к плаванию, заделав швы и залив толстым слоем черного вара обшивку. Но доски покоробились и растрескались, да и в мачтах были трещины и щели. К счастью, в йомсборгских низинах выращивали лен, и новые паруса и снасти были куплены без задержки. Но все равно, когда мы отчалили в ясный свежий сентябрьский день, было видно: оба наши корабля неповоротливы и медлительны, а шесть десятков воинов на них — мореходы неважные.

На груженом полностью драккаре людям места почти не осталось. Оружием и воинскими доспехами были забиты все рундуки, служившие нам скамьями, да и всюду лежала поклажа, так что повернуться было негде. Свободным оставался лишь дощатый настил посредине судна от носа до кормы, на которой стоял наш кормчий. То был приземистый головорез, ютландец, потерявший глаз в какой-то мелкой стычке, и это увечье делало его похожим на разбойника. Оглядывая своих спутников, все это разнообразие кровей и кровных черт, я подумал: воистину, они больше похожи на морских разбойников, чем на обученную боевую дружину. А и то правда, что мы были наемниками, продавшимися за деньги и возможность пограбить, и как долго продержится среди нас порядок и верность братству, было неведомо.

Неопытность наша сказалась сразу же, как только взошли мы на борт. Рассевшись по своим местам, мы вынули весла из креплений и вставили в ременные уключины. Для пробы сделали несколько гребков, чтобы приноровиться к длине весла и к месту. При неосторожном взмахе лопасть билась о соседнюю лопасть, либо рукоять весла ударяла в спину сидящего впереди. Слышались ругательства и сердитое ворчание на нескольких языках, и прошло какое-то время, прежде чем наш кормчий приказал отдать причальные концы. Драккары медленно вышли из гавани, весла двигались вразнобой неровными рывками, будто плыли по водам не корабли, а какие-то калеки-насекомые.

Течение нам пособляло, пока, миновав бесполезные ворота гавани, мы гребли по реке вниз, к устью, и тут выяснилось, кто из гребцов обучался гребле на реках и озерах, а кто на море. Привычные к спокойным водам делали длинные низкие взмахи, а гребки бывалых мореходов были короче и резче, и, конечно же, дело не ладилось. Так гребцы ругались и спорили, пока драккары, выйдя в море, не попали в килевую качку на первых набежавших волнах, и тогда один из речных гребцов вывихнул запястье. На нашу удачу, дул свежий восточный ветер, попутный, и мы, поднявши наш совершенно новый парус, втянули весла на борт и расслабились, мол, пусть теперь ютландец-кормчий с его помощником правят кораблем.

— Благодаренье Свантевиту, хороший ветер, — сказал венд, сидевший рядом со мной, и, сунув руку за пазуху, достал деревянный образок этого бога. Отыскав подходящее углубление рядом со своим сиденьем, он укрепил в нем оберег, а потом, кивнув в сторону плоского побережья по левую руку, спросил:

— Кто-нибудь знает эти берега?

Человек, сидевший за три места от нас, должно быть, шелландец, ответил:

— Не раз мы с моим дядькой ходили сюда, возили в Рюген продовольствие с его усадьбы. Ничего страшного, путь нетруден, коли знаешь проливы. Смотри только, как бы не сесть на мель да на песок, зато хватает бухт и заливов, где можно укрыться от ветра.

— Богатая земля? — с надеждой спросил еще один голос.

— Да нет, поля да угодья, ничего особенного до самого Рингстеда, а там уже владения Кнута, как я понимаю, — не разгуляешься, даже если мы там остановимся.

— Не будет у нас остановок, — вступил в разговор грузный бородатый житель Сконе, один из охотников-данов. — Говорят, что корабли Кнута вышли из Лимфьорда на юг, там мы и должны с ними встретиться.

Он сплюнул за борт и проследил за плывущим плевком, определяя скорость судна.

— Да уж, не бегун, — заметил он. — При таком ветре мы должны бы идти вдвое шибче.

— Груз неправильно размещен, — вступил еще чей-то голос откуда-то из середины судна. — Нос перегружен.

— Да нет, рей не на месте, — послышалось третье мнение. — Надо бы довернуть к корме на ширину ладони, а снасть натянуть потуже.

Спор разгорался, и я понял, что мореходы способны судить да рядить о кораблях и корабельной оснастке так же неутомимо, как воины в общежитии — о достоинствах оружия.

В тот вечер мы подошли к пустынному берегу, чтобы приготовить пищу и отдохнуть. На драккарах нет очага для стряпни, и коль скоро судно не причалит к берегу, мореходы довольствуются холодной снедью. Мы подвели корабли ближе к отмели, развернули кормой и, бросив якоря, чтобы наутро вытянуть, стали табанить веслами, пока киль не коснулся песка. Таким образом, коли будет нужда поспешить и срочно отчалить, мы взойдем на борт и окажемся на глубокой воде вдвое быстрее обычного. Впрочем, никаких неприятностей не предвиделось. В деревнях редко где может набраться достаточное число мужчин, да они и не отважатся покуситься на стоянку двух кораблей с вооруженными воинами. Единственный местный житель, попавшийся нам на глаза, был пастух — он улепетывал по песчаным дюнам, чтобы предупредить своих. А стадо свое он бросил, и мы, зарезав с десяток овец, устроили пиршество.

На следующее утро, когда мы двинулись дальше вдоль берега, ветер стал переменчивым, задувая то с одной стороны, то с другой, то крепчая, то слабея. Но солнце сияло в небе, и бежали по нему высокие белые облачка. То-то была нам радость — бежать под парусом, держась мористее.

— Вот бы весь поход да вот так, — заметил шелландец, оказавшийся говоруном — корабельным балагуром.

Теперь уже почти все сообразили, как лучше приспособиться к тесноте — растянулись на крышках рундуков, в которых хранились воинские доспехи. Сложенные паруса и толстые куртки служили подушками. Транд, как я заметил, ни разу не прилег, не то, что мы. Корабль бежал вперед, на север, а он, стоя на площадке на носу, то вглядывался в морскую даль, то, гораздо чаще, озирал береговую линию.

Вскоре после полудня я заметил, что Транд уже некоторое время не отрываясь смотрит в одном направлении, в сторону суши — что-то там привлекло его внимание. И что-то в нем самом меня насторожило — как он повернулся и как посмотрел на нашего кормчего. Тот тоже глянул на берег, а потом за корму, на волны и небо, а потом — на бронзовый флюгер на кормовом шесте, словно соизмеряя силу и направление ветра. Все как будто шло своим чередом — два наших корабля бежали прямо вперед. Ничто не изменилось.

Шелландец, лежавший на спине, подставив лицо солнечному теплу, лениво повернулся на бок, приподнял голову и выглянул за борт драккара.

— Скоро пройдем устье бухты Стеге, — сказал он, а потом: — Ага, да вон он, и, глянь-ка, паруса у дальнего конца того острова. Они, верно, идут из Западного Шелланда. — Он снова, примостившись, лег на бок. — Наверное, торговцы держат путь к югу.

— Коли так, на рынок они идут с мечами, а не с мошной. Это военные суда, — сказал большой дан.

Он, встав на гребную скамью, смотрел на дальние паруса. На нашем корабле все вдруг зашевелилось. Люди сели, стали оглядываться, кое-кто встал и, прищурившись, глядел в том же направлении.

— С чего ты взял, что корабли военные? — спросил кто-то из вендов.

Это был один из речных гребцов и на море оказался впервые.

— Видишь полосатые паруса? Значит, корабль боевой, — ответил дан.

Я глянул на наш новый парус. На нем не было никаких знаков.

— Может быть, они тоже примут нас за торговое судно?

— Едва ли, — откликнулся дан. — У торговых кораблей не бывает таких низких широких парусов, как наши. У них паруса выше и не такие широкие. Отойдут от острова, присмотрятся, сразу узнают драккар по очертаниям и поймут, что мы — вовсе не два безвредных торговых судна. Оно, может быть, и к лучшему. Западным Шелландом правит ярл Ульф, один из вассалов Кнута, и эти корабли, может статься, идут на соединение с кораблями Кнута. Пойдем вместе с ними и, глядишь, коль встретим недругов короля, те дважды подумают, нападать ли на столь большое войско.

Когда неведомые корабли появились из-за дюн и их стало хорошо видно, оказалось, что большой дан был прав, по крайней мере, отчасти. Из пролива вышло пять кораблей. Три были драккары, как и наши, а два — торговые кнорры, очевидно, сопровождение. Они шли чуть против ветра, и мы видели, как они сменили направление, чтобы поравняться с нами, постепенно сокращая расстояние — вроде чтобы присоединиться к нам.

На море до самого последнего момента все происходит медленно, а потом вдруг начинается переполох и спешка — что ни говори, но это так всегда и случается. Какое-то время почти ничего не происходило, пока все семь кораблей шли своим путем — пять данских судов, плывущих вместе, и наши два корабля йомсвикингов, идущие бок о бок, на расстоянии не более пятидесяти шагов друг от друга. Когда те и наши корабли сблизились, мы стали вглядываться в незнакомцев, пытаясь узнать о них побольше, пока, в конце концов, наш дан не смог подтвердить, что это и вправду люди ярла Ульфа. Он знал отличительные знаки ярла, и ему показалось даже, что узнает он кое-кого из воинов на борту. Два их кнорра служили для перевозки войска, данских новобранцев, и медлительность этих судов была причиной тому, что сближались мы столь неторопливо.

Наконец, вскоре после полудня, ведущий датский драккар слегка обогнал своих и подошел настолько близко к нам, что кормчий-ютландец прокричал приветствие:

— Рады встрече! — рявкнул он, сложив ладони у рта, чтобы докричаться сквозь шум волн, омывающих борта нашего корабля. — Есть ли вести о Кнуте? Мы идем к королю.

Ответ задержался надолго; видно было, как данский кормчий повернулся посоветоваться с товарищами на корме. Потом снова обратился к нам и покачал головой, показывая, что не расслышал. Знаком он просил нас замедлить ход и подойти поближе.

— Мы идем к королю! — снова крикнула наш кормчий.

Данский кормчий встал на борт, кто-то сзади ухватил его за пояс, удерживая его, — как будто он силился хоть что-то расслышать.

— Нет ли вестей от королевского войска? — закричал наш кормчий, повернув кормило так, чтобы парус обезветрился, и наш драккар убавил ход.

— Берегись! — раздался вдруг рев от форштевня. Обернувшись, мы увидели, как стоящий там Транд предостерегающе замахал рукой. А те, кто не смотрел на Транда, увидели, как один из данов наклонился, вытащил копье, спрятанное под бортом, и подал его своему кормчему. Тот размахнулся и метнул оружие через сужающееся пространство. То ли очень удачен был тот бросок, то ли дан был отменным копьеметателем, но копье, преодолев расстояние между кораблями, угодило нашему ютландцу в бок. Даже сквозь шум волн я услышал мягкий стук, с которым металлический рожон вонзился в незащищенные ребра. Ютландец зашатался и упал, сбив с ног второго кормчего. Послышался топот — Транд промчался мимо нас по срединному настилу, стуча ногами по доскам. Он добежал до кормы, бросился к кормилу и налег всей своей тяжестью на рукоять, поставив лопасть поперек, так что наш корабль повернулся на ветер и кормой к нападающему дану.

— Правь парус, держи по ветру! — крикнул Транд.

Все остальные наши были застигнуты врасплох. Мы сидели либо стояли, оцепенев в ошеломлении.

— Действуй! — заревел Транд.

Он оглянулся через плечо, измерил расстояние между нашими кораблями и враждебным драккаром. Наш поворот тоже застал данов врасплох, и они проскочили мимо своей добычи. На их корабле тоже поднялась суматоха, они тоже ловили парусом ветер, чтобы следовать за нами.

— Я думал, народ Ульфа — это люди короля! — крикнул венд рядом со мной.

— Кажется, не все, — пробормотал шелландец, как и многие из нас потрясенный нежданным нападением. — Здесь пахнет предательством.

У нас на борту царила полная неразбериха. Иные хватали свои щиты и оружие, другие поспешно натягивали толстые куртки и, открыв рундуки, доставали кольчуги. Лишь горстке из наших достало ума заняться кораблем, держать парус и снасти натянутыми, и наш драккар-старожил стал уходить от погони.

На втором драккаре йомсвикингов, увидев засаду, тоже стали поворачивать. Но и для них наш маневр тоже стал неожиданностью — повернув, мы едва не столкнулись с ними, проскочив шагах в десяти от испуганной дружины. Это наше сближение едва не погубило их, мы прошли с наветренной стороны и, проходя, отобрали ветер у их паруса, и драккар потерял скорость. Преследующие даны тут же обратились в погоню за нашим споткнувшимся спутником. Они подошли достаточно близко, чтобы обрушить град копий и камней на злополучных йомсвикингов, и мы видели, как несколько человек упали.

С данского корабля раздались торжествующие крики. Кто-то там поднял щит, выкрашенный красной краской, — знак войны. Воин, сидевший впереди меня, выругался и, вскочив со своей гребной скамьи, бросился на корму, держа в руке дрот. Он изготовился метнуть его, но Транд, даже не оглянувшись, схватил его за руку.

— Не трать зря оружие, — сказал он. — Они за пределами досягаемости. Сохрани силы для гребли, коль скоро дойдет до этого.

Наш второй драккар сумел поймать ветер и стал набирать скорость. Кормчий данского длинного корабля не решился подойти и стать с ним борт о борт, страшась того, что мы повернем и придем на помощь, и ему придется биться с двумя драккарами зараз. Мы наблюдали, как его корабельщики потихоньку вывели огромный парус с красными, зелеными и белыми полосами из-под ветра, так что судно замедлило ход, поджидая похода двух других кораблей. Кнорры, везущие войско, теперь, когда капкан защелкнулся, держались поодаль. Даны намеревались прикончить жертву, но сделать это в свое время.

Чем завершится погоня, было ясно с самого начала. Наши драккары, давно устаревшие, потрепанные и ветхие, не могли соперничать в скорости с данскими кораблями, а неопытность наша в мореходном искусстве лишь усугубляла дело. Сухопутный люд не умел обращаться с корабельной оснасткой и только мешал тем немногим, кто знал, что нужно делать, чтобы решить непростую задачу — добиться от драккара наибольшей возможной для него прыти. Этим неукам было грубо велено сидеть смирно и не двигаться с места без приказа, а по приказу быстрее бежать, куда укажут, и оставаться там, пока не получат нового приказания. Мы служили подвижным грузом. Единственную работу, какую нам задал Тренд, взявший на себя власть кормчего, — это выбросить за борт все незакрепленные предметы, кроме оружия и весел, чтобы облегчить корабль. После чего сухопутных жителей поставили вытаскивать из трюмов тяжелые камни огрузки и бросать их в воду. Однако бегству нашему это мало помогло. У бортов данов тоже видны были всплески — они также облегчали свои корабли и медленно нагоняли нас.

Идучи прямо по ветру, мы надеялись, убегая от них, дождаться ночи и ускользнуть в темноте, а того лучше — встретить дружеские корабли короля Кнута, которые отпугнули бы врагов. Пока же все мы то и дело поглядывали, возрастает или сокращается расстояние между нашим драккаром и длинными кораблями преследователей. И на нашего спутника мы посматривали, он же шел, повторяя каждый наш прием и поворот, ибо нам необходимо было держаться вместе. Ибо лучше, коль нас будет двое против трех, коль скоро — а точнее, просто скоро, — даны нагонят нас.

Боги, либо вендские, либо асы, улыбнулись нам. Ветер, оставаясь переменным, набирал силу. Это было на пользу старым судам, ибо при сильном ветре разница в скорости между нашими и более новыми данскими кораблями уменьшалась, и чем дальше мы успеем уйти, тем больше была вероятность встретить флот Кнута. Так что мы не приспустили парус, хотя пятка мачты уже громко скрипела в пазу. Ветер поднял бегучую зыбь, и каждая волна, вздымавшаяся под нами, заставляла ветхий корабль стонать и рыскать. Зыбь превратилась в длинные гребнистые валы, от форштевней полетели брызги, корабли зарывались носом и раскачивались, и тогда стало ясно, что они могут не выдержать испытания.

Вот тогда-то это и случилось. Может статься, виной тому было отсутствие огрузки, или то была неопытность корабельщиков, но попутчик наш, второе судно йомсвикингов, совершило пагубную ошибку. Все случилось столь внезапно, что мы не поняли, то ли сорвало рей, то ли мачту выбило из гнезда, или то было просто невезение, но, когда крутая волна подняла корму драккара, а нос его опустился, корабль вдруг развернулся и подставился под удар. Он зарылся форштевнем в гребень волны, лег на борт, и его развернуло, и вода захлестнула открытый трюм. Без балласта он потерял остойчивость, парус тащил его, лежащего на боку, вперед, а поток воды тянул вниз. Судно само себя тянуло под воду. Только что оно шло на полной скорости, и вот уже лежит на боку, носом вниз, наполовину затопленное. Остановка была столь внезапной, что большая часть корабельщиков вылетела прямо в воду, остальные же цеплялись за корму, и только эта корма торчала из воды.

Со стороны данов раздался торжествующий рев, с ведущего длинного корабля что-то сигналили — очевидно, военачальник над всеми этими кораблями отдавал приказы. В ответ судно, ближайшее к поверженному драккару, быстро спустило парус, поставило весла и начало грести, устремившись к своей искалеченной жертве. Наше судно шло вперед, мы смотрели назад, пав духом, и видели, как даны нагнали наших товарищей. Они метали в них копья, как в лососей, пойманных в сеть, то и дело коля плывущих в воде. Кто не был зверски убит, тот сам пошел ко дну под тяжестью кольчуги. Спасения не было.

Только Транд как будто даже не заметил этой беды. Он, суровый и настороженный, стоял на корме, по-прежнему удерживая кормило, и лицо его было непроницаемо, и все его внимание было сосредоточено на парусе, на силе и направлении ветра и остойчивости нашего судна. Всего дважды он оглянулся через плечо на бойню, а потом вдруг, без предупреждения резко повернул кормило так, что драккар накренился и в полветра направился к далекому берегу. Он никак не объяснил внезапную перемену курса, и вновь резкость этого маневра застигла данов врасплох. Мы обошли их на несколько длин корабля. Сидя на рундуках, мы переглядывались, недоумевая, что задумал Транд. С того мгновения, когда он стал у кормила, он сделался нашим неоспоримым вожаком. Я ерзал на своем месте и смотрел вперед. Там в обе стороны простиралось побережье Шелланда, низкое и плоское, без всяких признаков гавани или пролива, в котором мы могли бы спастись. Но Транд вел корабль прямо к далекому берегу, словно там было спасение.

Должно быть, кормчие обоих данских судов тоже были сбиты с толку — погоню не прекратили, но ход замедлили и совещались, перекрикиваясь через пространство, разделявшее их корабли. Потом, видимо, решили, что каковы бы ни были наши намерения, они все равно нас нагонят прежде, чем мы достигнем берега. Я видел, как снова запенились волны у форштевней, как накренились мачты, когда два корабля, напружившись, двинулись в полветра, возобновив погоню. На нашем драккаре вся дружина, кроме тех пятерых, что управлялись с парусом, перешла на наветренный борт, чтобы уменьшить крен. Все мы теперь понимали, что жизнь зависит от того, насколько мы сможем разогнать наш уязвимый корабль.

Медленно и неотвратимо данские корабли нагоняли нас, а в отдалении третий их корабль, покончив с нашими братьями, тоже поднял парус и присоединился к охоте. Мы только и могли, что сидеть, наблюдая, как приближается враг и как лучшие его воины уже собрались на носу, готовясь, едва только подойдут на достаточное расстояние, метать копья в нашего кормчего, надеясь сбить его, а без него мы были бы беспомощны.

Один из вендов сунул руку под гребную скамью, достал свою кольчугу и начал натягивать ее через голову.

— Она тебя утопит, коль мы опрокинемся, — предупредил его сосед. — Ты что, не видел, что случилось со вторым нашим драккаром?

— Все едино, — ответил венд. — Я не умею плавать.

Мы видели, что берег приближается, и напряжение нарастало. Берег по-прежнему казался пустынным — плоская песчаная желтая отмель, дюны и морская трава — необитаемое место. Ни рыбачьих лодок, вытащенных на берег, ни домов, ничего — только алчные чайки кружат и ссорятся над стаей мелкой рыбешки.

— Здесь никто не живет. Здесь слишком голо, — сказал шелландец, тот, что уже плавал вдоль этих берегов. — Одни только отмели, мели да порою песчаные косы.

Даны почти настигли нас. Ведущий корабль был настолько близко, что копье, пожалуй, долетело бы, и уже первые дроты просвистели над нами, не причинив, однако, никакого вреда. Улучив момент, Транд вновь налег на кормило и резко повернул. Наш драккар ушел в сторону, и, точно две борзых мимо увернувшегося зайца, данские корабли проскочили вперед, и пришлось им замедлить свой стремительный бег, чтобы продолжить охоту. Хитрость Транда удалась. Ведущий данский корабль оказался на пути своего напарника, и началась у них сумятица, пока они ворочали парус, чтобы избежать столкновения.

А Транд тем временем вернул наш драккар на прежний курс, и снова мы устремились прямо к берегу. Он пристально всматривался вперед, не обращая внимания на преследователей и не сворачивая. Мы были уже в полосе прибоя, когда я понял, что он задумал. Впереди вдоль берега лежала длинная подводная коса. Волны, разбиваясь на хребтине этой отмели, переваливали в мелководную заводь по другую сторону косы.

— Развалимся на части, когда на нее наскочим, — пробормотал человек, сидевший рядом со мной. — На такой скорости обшивка рассыплется, как бочка, у которой лопнули обручи.

— У нас нет выбора, — ответил я. — Или это, или нас нагонят длинные корабли.

Наш выбор воистину казался самоубийственным. Уже в пятидесяти футах от косы каждая следующая волна, подхватив драккар, с силой бросала его вперед. Вокруг шипел прибой. Наполненный парус тоже влек судно, скорость его не уменьшалась, покуда драккар вдруг резко не накренился. Это Транд — я видел, — когда волны на мелководье вздыбились, резко рванул кормило. Мгновение — и лопасть, выступающая ниже киля, ударилась о песок. И рукоять кормила повернулась вперед. Теперь мы полностью остались без управления, отдавшись на волю волн. Корабль содрогнулся и заскрежетал — это киль ударился о хребет косы. Затем последовал глухой шипящий звук — это киль пропахал песок, и задрожало под нашими ногами днище. Удар повалил мачту. Она вместе с парусом рухнула, сбив в воду человека, стоявшего на носу. По счастью, он успел схватиться за борт, и повис на нем, болтая ногами, но все-таки сумел перевалиться обратно. Драккар помедлил на отмели — мачта лежала вдоль, парус волочился по воде. Но все же разгона хватило — он перевалил через подводный гребень, и тут же удачно подоспевшая волна сняла его с косы. Толчок, и скрежет, и скольжение, и вот драккар наш сполз в заводь — скорее, развалина корабля, чем корабль.

Даны-преследователи, вовсю работая кормилами, поворотили в сторону. Их кормчие видели, как мы едва не разбились.

— Надо думать, кили у них поглубже нашего, — заметил один из мореходов. — Было бы дуростью с их стороны соваться на мель и рисковать такими славными новыми кораблями, не чета нашей старой развалине.

— Она нам послужила на славу, разве не так? — возразил кто-то из сухопутных.

— Да, — согласился мореход. — Пока что.

— Что ты хочешь сказать? — спросил кто-то, но немного подумав, сам же добавил: — Мы в ловушке, да?

Прежде чем кто-либо успел ответить, Транд потребовал нашего внимания. Он стоял на корме, глядя на нас, в то время как наш изувеченный корабль медленно плыл по лагуне. После суматохи и ужаса погони воцарилось такое спокойствие, что Транду почти не понадобилось повышать голос.

— Братья, — начал он, — пришло нам время исполнить клятву братства. Наши враги не угомонятся, они уже идут вдоль косы, ища пролив, чтобы спокойно войти в заводь. Проход они отыщут и двинутся на нас, а нам необходимо приготовиться в бою, и, если на то будет воля богов, умереть как должно йомсвикингам.

Нам дано было время, пока даны вновь не нападут на нас. И мы воспользовались этим временем: скинули сломанную мачту, убрали парус, и самый высокие из нас перешли вброд на берег и набрали каменьев там, где скудный ручей у впадения в заводь обнажил каменистое дно. Еще мы привели наш драккар в боевую готовность, очистили корму и нос, рундуки поставили так, чтобы получились настилы для боя. Каждый вооружился, надел кольчугу и занял свое место. Сам Транд снова стал у форштевня, на носу, на высоком помосте, удобном для боя. Я было пошел к нему, но он ласково оттолкнул меня.

— Нет, — сказал он. — Здесь мне нужны бывалые.

Жестом он подозвал к себе готландца. Я удивился, мне этот человек казался малость сумасшедшим. Пока мы готовили судно к бою, он держался в стороне, в одиночестве, бормоча и смеясь себе в бороду, а то вдруг хмурился, словно узрев некоего воображаемого демона.

— Торгильс, ты должен сделать еще кое-что важное, — тихо сказал Транд. Он разматывал кусок ткани, служивший ему опояской. — Ступай на корму к флюгеру, — продолжал он. — Сними флюгер с шеста и на его место надень вот это. — Он протянул мне ткань. Она была грязно-белой, старой и ветхой. — Иди! — рявкнул Транд. — Поторопись. Это стяг Одина. Он развевался, когда мы бились с ярлом Хаконом.

Тут я вспомнил. Когда в Исландии я был его учеником, Транд рассказывал мне о стяге. Но и словом не обмолвился, что эта история — о нем самом. На знамени Одина нет никаких изображений. Но те, кто воистину веруют во Всеотца, могут во время битвы прочесть на нем свою судьбу, ибо видят на этом знамени птицу Одина — ворона. Коль ворон важно ходит, расправив крылья, тогда их ждет победа непременно. Когда же голова и крылья опущены, поражение неизбежно. Привязывая стяг к шесту, я изо всех сил пытался увидеть знак ворона. Но ничего не обнаружил, только складки и застарелые пятна на ткани.

Ветер совершенно стих, и стяг обвис на шесте. Я посмотрел на небо. Это было затишье перед бурей. Далеко на севере собирались черные тучи — зловещая, тяжелая сплошная гряда. Вдали блеснула молния, а затем, совсем не сразу, докатился оттуда слабый отзвук грома. Похоже, сегодня день Тора, а не Одина.

Едва я успел укрепить стяг, как появились даны, они шли на веслах вдоль заводи — все-таки отыскали проход в песчаной косе. Видя, что мы даже не пытаемся бежать и беспомощны, они не спеша опустили реи, готовясь к бою. После чего двинулись, обходя нас с двух сторон, чтобы нам пришлось разделить наши силы надвое. Но для этого им пришлось грести, что уменьшило их численное преимущество — треть людей сидела на веслах. А еще они не учли, как хорошо мы подготовились. Их первый самоуверенный подход был встречен градом камней и булыжников, собранных нами, что застало их совершенно врасплох. Даны смогли в ответ метнуть лишь несколько дротов, каковые почти не причинили вреда, в то время как наше прицельное камнеметанье сбросило трех воинов сверху на головы гребцов. Второй наш удар оказался еще удачнее, и гребцы на обоих данских кораблях спешно затабанили веслами, видимо, по приказу кормчих — они решили отойти на время, чтобы обдумать, что же им делать дальше. Тогда-то я и услышал странное, дикое завывание. Оно доносилось со стороны форштевня. Глянув туда, я увидел Транда, а рядом с ним готландца, снявшего с себя шлем и кольчугу. Он стоял, голый до пояса, и лаял на врагов, как дикий зверь. Это был нескладный человек с волосатой грудью, и этот мех телесных волос придавал ему вид крупного животного или тролля. Он неистовствовал и корчил рожи, то вспрыгивал на край борта, насмешливо пританцовывая, бранясь и высмеивая врага, то соскакивал вниз и прыгал взад-вперед, размахивая боевой секирой с таким неистовством, что мне показалось — сейчас он ненароком заденет Транда, стоящего рядом. Мало-помалу берсерк затих, только яростно грыз верхний край своего щита.

Это дикое зрелище понудило наших врагов еще более насторожиться, и они долго выбирали время для второго удара. Они кружили вкруг нашего ветхого драккара, точно пара волков вкруг хромого оленя. И бросились одновременно, по одному с каждой стороны, и сразу отступили после того, как их воины, стоявшие на носу, метнули пару дротов и получили в ответ ливень камней и булыжников. Три или четыре раза они так наскакивали на нас, пока не убедились, что запас метательных снарядов у нас кончился, и тогда двинулись снова уже для того, чтобы подойти вплотную и стать с нами борт о борт.

Мое место было в средней части драккара, лицом к корме, так что видно мне было только, что происходит с этой стороны. Страшное дело. Четверо тяжело вооруженных данов стояли наготове, чтобы спрыгнуть на нас, когда их драккар ударит нашему в борт. То были крупные люди, а оттого, что они стояли выше и возвышались над нами, они казались еще крупнее. Вспомнив воинские уроки, я встал на рундук и перекрыл своим щитом щит венда, стоявшего рядом со мной по левую руку, а воин, стоявший справа от меня, перекрыл мой щит. Мы твердо уперлись ногами в шаткий настил и наставили копья кверху, надеясь устрашить врагов, когда они спрыгнут к нам. Однако на шатком настиле стена щитов выстроилась неровно, непрочно, и наконечники наших копий покачивались вразнобой. И как оказалось, от нашего строя было мало проку. Мы ждали удара с нашей стороны, но первым ударил по нашему борту за нашими спинами другой датский корабль, и наш драккар вдруг накренился, и мы в строю потеряли опору и равновесие, и наши щиты раздвинулись, открыв между нами широкие бреши. Будь наши враги чуть расторопнее, они смогли бы вклиниться между нами, но они рассчитали неверно. Первый дан слишком поторопился, прыгнул, но только правой ногой ступил на борт нашего драккара. В тот миг, когда он качнулся, ища опоры, у меня хватило духу шагнуть вперед и ударить металлическим ободом щита ему в лицо, так что он откинулся назад и рухнул в море. Краешком глаза я видел, как рожон копья явился, скользнув над моим плечом, воткнулся прямо в незащищенный пах второго дана. Тот согнулся от боли и схватился за древко копья.

— Проткнул все равно, что кабана в лесу, — сказал мой напарник венд с довольной ухмылкой, высвобождая оружие.

Недолго ему пришлось радоваться. Мореходы на данском длинном корабле свое дело знали. Гребцы уже отвернули весла так, чтобы стать с нами о борт, и тогда уже вся данская дружина обрушится на нас. Вот послышался глухой скрежет — два корабля сошлись, пронзительный рев, гром и топот — это наши враги спрыгнули на наш корабль.

Коль даны ждали легкой победы, они скоро в том разуверились. Йомсвикинги, возможно, были неопытными мореходами, но бойцами они были упорными. Мы держались нашего правила: двое — на одного, и первый натиск данов встретили умело и единым строем. Стоя плечом к плечу с незнакомым мне вендом, я старательно нацелил копье в щит следующего дана, а тот рванулся вперед так, что рожон глубоко вошел в дерево щита. Я повернул древко, и щит отлетел в сторону. В этот миг венд проворно выступил вперед со своей секирой и ударил незащищенного дана в основание шеи, свалив его безошибочно, как быка на бойне. Венд удовлетворенно хмыкнул. Я потянул копье, чтобы вытащить его, но рожон крепко засел в дереве. Тогда я, как нас учили, бросил копье, отступил назад, в строй, и взялся за боевой топор, висевший у меня на левом плече. Со всех сторон люди кричали и гикали, раздавался непрерывный гром ударов и звон металла о металл. Сквозь шум слышались призывы данского военачальника, он приказывал своим отойти и перестроиться. Противник отступил, вдруг оказавшись на расстоянии вытянутой руки от нас. Даны перебирались на борт своего длинного корабля, тот отошел и поплыл по течению.

Во время этой краткой передышки я огляделся и увидел, что происходит у нас за спиной. Здесь тоже первая атака данов была отбита. Несколько тел лежало на настиле второго судна, которое также оттолкнулось от нас. У нас потерь почти не было. Полдюжины раненых да один мертвый. Раненые лежали на настиле, на рундуках и стонали от боли.

— Сомкнуть строй! Не поддаваться! Скоро они вернутся, — послышался крик Транда.

Он все еще стоял у форштевня, щит на левой его руке был расколот и пробит, а окровавленная секира свободно висела в правой его руке. Признать Транда не составляло труда — он, единственный из всех йомсвикингов, решил надеть боевой шлем старого образца с наглазниками как у совы, остальные же были в остроконечных шлемах из оружейной. Этот старый доспех Транда напомнил мне о нашем освященном веками боевом знамени, и я украдкой глянул на стяг Одина. Ткань развевалась и хлопала на ветру. В пылу битвы я не заметил, что передний край бури уже накрыл нас. Все небо из конца в конец почернело. Порывы ветра рвали поверхность моря. Я ощутил, как старый драккар поворачивается, когда ветер бьет по его ветхому остову. Все три корабля сносило по заводи к отмелям. Еще я увидел третье данское длинное судно. Оно подходило со свежим войском на борту, и скоро их будет трое на нашего одного. Тогда я понял, что надежды нет, и снова бросил взгляд на стяг Одина, но увидел только пустое белое полотнище, бьющееся на ветру.

Даны были умны. Корабельщики только что подошедшего длинного корабля связали свои весла с веслами другого корабля, и эти два судна объединились для боя. Они взяли ветер, убрали весла и направились к нашему драккару. Теперь им не нужны были гребцы. И все до единого готовы были сражаться. Третий драккар приготовился к нападению с другого борта.

Связанные вместе корабли ударили в верхнюю доску обшивки нашего драккара. Я услышал, как затрещало старое дерево. Наш драккар накренился под тяжестью данских воинов, когда они во множестве спрыгнули на наш борт. Иные из них, споткнувшись, падали — этих приканчивали секирами по затылку. Однако задние ряды лезущих на наш корабль всей своей тяжестью напирали на передних, и те разорвали наш строй. Мы попятились и, отступив шага на два, оказались спиной к спине с нашими братьями, которые защищались от натиска с противоположной стороны. Мы дрались яростно, либо от отчаянья, либо из верности клятве братства. И разумеется, строй йомсвикингов разрушился. Копья в ближнем бою бесполезны, мы рубились секирами и кололи кинжалами. Мечом же невозможно было не только замахнуться, но хотя бы вытащить его. Щиты были отброшены — почти все они треснули или расщепились, и защита от вражеского оружия осталась одна — шлемы и кольчуги.

Шаг за шагом нас оттесняли к корме, и оставшиеся в живых были стиснуты так, что когда венд, мой сосед, получил секирой по шее, его тело некоторое время стояло, прежде чем в конце концов скользнуло вниз, к моим ногам. Рука моя со щитом содрогалась от ударов данских секир и палиц, и обтянутый кожей щит стал разваливаться. Я с трудом дышал, разевая рот под кольчужной завесой, защищавшей мое лицо. По всему моему телу под толстой курткой, поддетой под кольчугу, струился пот. Ручейки пота сбегали из-под шлема и застили зрение. Утомился я страшно, едва мог отражать удары своей секирой. Я так устал, что хотел только одного — опустить руку со щитом и отдохнуть. В глазах у меня мельтешили даны с раззявленными ртами, вопящие, рубящие, колющие и бьющие, иногда эти удары предназначались мне, иногда — моим соратникам слева и справа. Я уже начал спотыкаться и пошатываться, мной овладевало какое-то безразличие. Мне казалось, что я ступаю по топкому илу, увязая в нем.

Я впадал в забытье, и великая тьма стала сгущаться вкруг меня, когда колючее, как лед, видение мелькнуло перед моими глазами. Глянув искоса из-под наносника, я понял, что на место нашей битвы обрушился внезапный летний град. Большие градины били по моему шлему, ноги скользили по хрустящей белой крупе, покрывшей доски. Стало очень холодно. Град был столь силен, что порывы ветра метали ледяную крошку под шлемы нам в лицо. Дальний конец драккара трудно было различить, однако я видел, что стяг Одина по-прежнему развевается на корме. Я зажмурился, чтобы зрение прояснилось, и тут — наверное, тут сказалось полное изнеможение или прилив крови к голове, но я увидел ворона, черного и кровожадного, и он смотрел на меня и медленно склонял свою мудрую голову. В этот миг что-то ударило меня по горлу. И дыхание мое пресеклось.

Я очнулся от страшной боли в глотке, сопровождавшей каждый мой вздох. Я лежал вниз лицом, втиснувшись между двумя рундуками. На левой руке моей лежало что-то тяжелое — оказалось, это тело нашего йомсборгского наставника. В смертной муке он рухнул на меня, навалившись сверху. Потихоньку и с болью втягивая воздух сквозь свербящее дыхательное горло, я как можно осторожнее высвободился, поднял голову и оглядел корабль. Я ничего не слышал, кроме легкого плеска волн об обшивку. Незаметно было ни движения, ни кого-то на палубе. Вокруг было тихо и темно. Наступила ночь, и драккар безмолвствовал. Претерпевая пронзительную боль, я с трудом приподнялся и перевалился на гребную скамью. Раздался стон, но откуда он донесся, я не мог понять. Вокруг меня все рундуки и настил были усеяны телами, даны и йомсвикинги вперемешку. От усилий у меня кружилась голова, но я пополз туда, где в последний раз видел Транда.

Он лежал на носовом помосте, прислонившись спиной к борту. Даже в полутьме я увидел прореху в кольчуге на груди. На нем так и остался его старый шлем, и я думал, что он мертв, пока не заметил слабое движение глаз за наглазниками.

Он, должно быть, заметил меня, ползущего, наподобие краба, и до меня донесся его слабый голос:

— Видно, Один благоволит к тебе, Торгильс.

— Что случилось? Где мы? — хрипло спросил я.

— Там, где встретили свою судьбу, — ответил он.

— Где даны?

— Неподалеку, — ответил он. — Они вернулись на свои корабли, когда стемнело. Из-за бури ночь настала раньше, и они побоялись убить кого-то в темноте, а то убитый вернется и явится им не-мертвым. С рассветом они придут, чтобы прикончить раненых и раздеть трупы.

— Никого не осталось? — спросил я.

— Мы хорошо бились, — ответил он. — Лучше не бывает. С йомсвикингами покончено.

— Не со всеми. Я помогу тебе убраться отсюда.

Транд сделал слабый жест, и я посмотрел вниз. Он полулежал, вытянув ноги, и я увидел, что у него нет правой ступни.

— Самое слабое место в корабельной сече, — сказал он. — Ты защищаешься щитом, а кто-то сидит, пригнувшись, за помостом, пока ты не окажешься так близко к нему, что он сможет до тебя дотянуться мечом.

— Я не могу бросить тебя, — сказал я.

— Оставь меня, Торгильс. Я не боюсь смерти. — И он привел слова Высокого:

Думает трус,

мол, буду в живых,

коли битвы избегну:

копье промахнется,

да старость возьмет —

не жди от нее пощады.

Он протянул руку и схватил меня за предплечье.

— Эту бурю наслал Один. Он принес раннюю тьму, чтобы сохранить тебя от удара, которым приканчивают раненых. Ты должен добраться до короля Кнута. Найди его. Скажи, что йомсвикинги сдержали свое слово. Пусть не подумает, будто мы не отработали полученные деньги. Еще скажи ему, что ярл Ульф — предатель, а Торкелю Длинному — что бесчестье Хьорундарфьорда прощено ему, и что братство исполнило свой долг под водительством Транда.

Силы его истощились, и он откинулся назад. Настало долгое молчание. Я так устал, что у меня не хватило бы сил покинуть драккар, даже если бы я этого хотел. Мне хотелось только лечь на палубу и уснуть. Но Транд не позволил мне этого.

— Иди, Торгильс, иди, — тихо молвил он, а потом добавил, словно в том не было сомнений: — Ты видел ворона. Поражение — такова воля Одина.

Я начал стаскивать с себя тяжелую кольчугу, каждое движение причиняло мне боль. Кольчужный воротник защитил мою шею от меча, который должен был снести мне голову, но лишил дыхания. Я стянул толстую куртку и протиснулся в пробоину в борту в том месте, куда вломились даны. Я был так истощен и избит, что только и смог, что сползти сквозь пробоину в воду. Погрузившись в студеную воду, на мгновенье ожил, попытался плыть. Но я слишком устал, ноги тянули вниз, и тогда я решил не хвататься за борт, а просто пойти ко дну и утонуть. Тут, к моему удивлению, ноги коснулись дна. Должно быть, наш драккар отнесло к самой отмели. Медленно переступая, подгребая руками, я брел к берегу, пока не добрался до кромки воды. Увязая в сухом уже песке и спотыкаясь, протащился до первой полоски прибрежной травы и упал там. Потом поднялся, понимая, что должен уйти как можно дальше от этих данов.

Одолев первую дюну, я обернулся и глянул с ее вершины на драккар. И увидел пятнышко света. То был крошечный огонек. Он угас, потом вспыхнул снова, стал разгораться. Я вспомнил про вар, которым корабельные плотники осмолили наше старое судно изнутри и снаружи, и понял, что гореть оно будет жарко. Однако Транд ли развел огонь или ктото другой, выживший в битве, неизвестно. Я знал только, что к рассвету последний боевой корабль йомсвикингов сгорит до уровня воды.

ГЛАВА 12

Потребовалось почти две недели, чтобы дойти, а точнее сказать, дотащиться до ставки Кнута в городе Роскильде. Я шел по земле ярла Ульфа, который, как я знал, был предателем, и посему я избегал встреч с людьми, обходил деревни стороной и спал под заборами или под прикрытием земляных насыпей. Череда этих дней слилась в одно смутное горестное воспоминание, помню только, что ночи мои были полны ужасными картинами насилия и смерти. Когда шел дождь, я просыпался, дрожа от холода и страха, капли дождя на моем лице оживляли образы необычайно взвихренных грозовых туч, побежденного ворона и еще один образ, в то время казавшийся мне столь зловещим, что я старался изгнать его из своих мыслей — черная ведьма верхом на ветре. Раза два мне представлялось, и я мог бы поклясться, что так оно и есть, — Транд сидит где-то рядом со мной во тьме, и лужа черной крови натекает из его ноги. Я лежал, оцепенев от горя, не зная, не вызвал ли я своим ясновидением его призрак из мертвых, и ощущал свое полное одиночество и близость к безумию. Перебитое горло так болело, что, когда голод заставлял меня постучаться в дверь какого-нибудь придорожного деревенского дома, чтобы попросить подаяния, обитатели его принимали меня за немого. Мне приходилось пользоваться жестами, чтобы быть понятым. Иногда мне давали объедки. Чаще гнали пинками и бранью, а то и собак на меня спускали.

Но в конце моего пути он, Один, пришел мне помочь в моем бедственном состоянии. Я прокрался в Роскильде как бродяга, грязный и с безумными глазами, и был тут же схвачен караулом. Однако Один устроил так, что Кьяртан, однорукий телохранитель, оказался в тот день начальником стражи, и когда меня привели к нему, он посмотрел на меня с изумлением.

— Торгильс, у тебя такой вид, будто тебя жевал Нидхегг, пожиратель трупов! — сказал он. — Что с тобой случилось, ради Тора?

Я бросил взгляд на своего поимщика, и Кьяртан понял намек. Он отослал караульщика обратно на его пост, потом заставил меня сесть и, прежде чем выслушал мой рассказ, хотел накормить мясом. Мое же бедное горло позволило мне проглотить только миску теплой каши, после чего я поведал ему о засаде и о гибели йомсвикингов, посланных к Кнуту.

Я кончил, Кьяртан некоторое время сидел молча.

— Впервые слышу об этом, — сказал он. — Ваша битва с данами произошла в столь отдаленном месте, что никто о ней не знает. Победители же, полагаю, ушли в море, перевязав свои раны, и были то люди ярла Ульфа, изменники, и они об этом будут помалкивать, потому что дела обернулись против них.

— Что ты имеешь в виду? — хрипло спросил я.

— Пока они подстерегали йомсвикингов у Шелланда, королевские корабли сошлись с недругом у побережья Сконе. Была великая битва в устье Святой реки. Обе стороны притязают на победу, и, говоря по чести, сам я думаю, что нам еще повезло, ибо мы не потерпели сокрушительного поражения. Однако и норвежцы со свеями не сразу теперь оправятся. — Потом он помолчал и добавил: — Мне нужно бы точно знать — когда, ты говоришь, йомсвикинги попали в засаду?

— Я потерял ход времени, пока шел сюда, — ответил я. — Но с тех пор минуло примерно две недели.

— Пожалуй лучше будет, коль сам ты донесешь об этом королю. Это я могу устроить. Но, смотри, до встречи с ним никому ни слова.

— Но мне надо передать Торкелю Длинному последнее слово Транда. Он велел сказать Торкелю, что бесчестье Хьорундарфьорда прощено ему.

Кьяртан уставился на меня.

— Стало быть, ты не знаешь о переменах при дворе Кнута.

— Что случилось? — спросил я.

— Ты не сможешь поговорить с Торкелем, это уж точно. Он мертв. И самое удивительное, что умер он в собственной постели. Никак не ожидал такого от бывалого воина. Так или иначе, он уже не получит сообщения от Транда, разве что они обменяются новостями в Валгалле, коль скоро именно это место уготовано им обоим. Своей смертью Торкель весьма подвел Кнута. Король назначил его своим наместником здесь, в Дании, и когда Торкель умер, ярл Ульф занял его место.

— Но ведь это люди ярла Ульфа напали на нас! — выпалил я.

— Вот именно. Вот почему будет разумней никому не сказывать о засаде, устроенной йомсвикингам.

Надо думать, Кьяртан имел немалое влияние на королевских чиновников — встреча моя с королем состоялась в тот же вечер. Состоялась она втайне, вдали от королевской ставки. Присутствовало только трое — Кьяртан, я и муж той женщины, которую я все еще любил.

Впервые довелось мне увидеть Кнута вблизи, и конечно, судил я о нем с ревностью. Король направлялся на какое-то торжественное пиршество, а посему на нем был яркий синий плащ, застегнутый на правом плече золотой пряжкой, свободная рубаха из тонкого льна с золотой ниткой, шитая золотой же каймой по подолу и манжетам, алые порты и клетчатые чулки. И его мягкие кожаные башмаки тоже были украшены прямоугольным золотым узором. В нем чувствовалась властность, благородство и мужество. Но что меня поразило больше всего — это то, что он был почти одних лет со мной, может статься, на три-четыре года старше. Я быстро прикинул в уме. Выходило, что он возглавлял дружину, будучи еще юношей, в то время, когда я подростком жил в Винланде. От этого сравнения я ощутил собственную недостаточность. Вряд ли для Эльфгифу я был удовлетворительной заменой. Тело Кнута было великолепно, ладное и крепкое. Только нос вредил его привлекательной внешности — торчащий, тонкий и слегка крючковатый. Однако сей недостаток с лихвой возмещался глазами — большими, широко расставленными, с твердым и уверенным взглядом. Он пристально смотрел на меня, пока я, хрипя и запинаясь, рассказывал.

Когда я кончил, Кнут обернулся к Кьяртану и спросил напрямик:

— Это правда?

— Да, господин. Я знаю этого молодого человека довольно давно и могу поручиться за его честность, равно как и за его храбрость.

— Он никому больше не станет рассказывать эту историю?

— Я велел ему поостеречься, господин.

— Ну что ж, он честно заработал свое жалованье. Сколько мы обещали йомсвикингам?

— По пятнадцать марок серебра каждому, господин. Половину вперед. Окончательная же выплата — после того, как они сразятся на нашей стороне.

— Значит, по рукам! Судя по всему, они сразились, и только один из них остался в живых, чтобы получить свое жалованье. Я удвою выплату. Проследи, чтобы казначей выдал ему тридцать марок. И еще проследи, чтобы его никто не видел. Сделай так, чтобы он уехал, и куда-нибудь подальше.

Король круто повернулся и ушел. Он закончил разговор столь бесцеремонно, что я подумал было — уж не знает ли он о моих делах с Эльфгифу.

По дороге к жилищу Кьяртана я осмелился спросить его:

— А что, королева, то есть Эльфгифу, она здесь, с королем?

Кьяртан остановился, повернулся ко мне. В темноте я не видел его лица, но голос его звучал серьезнее, чем когда-либо:

— Торгильс, позволь мне дать тебе один совет, хотя полагаю, это вовсе не то, что тебе хочется слышать. Ты должен забыть Эльфгифу. Забыть о ней напрочь, ради твоей же безопасности. Ты не знаешь придворной жизни. Люди, приближенные к высокому месту власти, ведут себя не как все прочие. У них свои, особые, резоны и цели, и добиваются они их, не зная жалости. Сыну Эльфгифу, Свейну, теперь десять лет. Он пошел в отца лицом и манерами, и она питает надежду на то, что наследником Кнута станет он, а не дети королевы Эммы. И она пойдет на все, чтобы добиться этого.

Я попытался перебить его.

— Вот не знал, что у нее есть сын; она никогда мне не говорила.

Голос Кьяртана был беспощаден, он словно и не слышал моего лепета:

— На самом деле у нее два сына. Коль она не говорила тебе о них, тем более, значит, я прав. Их сызмальства отдали на воспитание. Они росли в Дании, а Эльфгифу жила в Англии. А сейчас в ее игре ставка слишком высока — по меньше мере, английский престол. Если она решит, что ты ей помеха, памятуя о том, что было в Нортгемптоне… Я ни в чем тебя не виню, Торгильс. Я просто хочу, чтобы ты понял — Эльфгифу может быть опасна для тебя. И в ней есть беспощадность, поверь мне.

Я онемел. Сначала я потерял Транда, а теперь мое заветное представление об Эльфгифу разбилось вдребезги. Мать двоих детей, самолюбивая королевская супруга, лживая, коварная — это не та милая, пылкая женщина, память о которой я лелеял эти два года.

Голос Кьяртана смягчился.

— Торгильс, скажи спасибо Одину, что ты остался в живых. Ты мог бы лежать трупом вместе со своими товарищами на драккаре. Ты молод, тебя ничто не связывает, а с завтрашнего дня у тебя будут свободные деньги. Завтра я отведу тебя к королевскому казначею, и ты получишь королевский дар. Смотри на желание Кнута избавиться от тебя как на еще один знак — это Один охраняет тебя. Двор — змеиная яма каверз и заговоров, и тебе лучше держаться от него подальше. Ты, верно, думаешь, что король по щедрости своей одарил тебя? Но когда бы те данские корабли, напавшие на вас, подошли бы к Святой реке вовремя, к битве, тогда конунг Кнут вполне мог бы потерять свою корону. А властители не любят знать, что они в долгу перед кем-то.

Это его последнее замечание не имело никакого смысла.

— Не понимаю, как поражение йомсвикингов могло спасти короля. Мы так и не встретились с ним. Мы были для него бесполезны, — сказал я.

— А подумай-ка сам, — ответил Кьяртан. — В последнее время Кнут все меньше доверяет Ульфу. Он боится, что ярл замышляет против него, и твой рассказ о засаде, устроенной йомсвикингам, подтверждает двуличие Ульфа. Его корабли напали на йомсвикингов, зная, что те идут на подкрепление к королю. Они ведь не предполагали, что кто-то из вас уцелеет и принесет эту весть. А получилось так, что засада задержала корабли Ульфа, и они не поспели к решающей битве на Святую реку. Окажись они там, Ульф мог бы почесть себя достаточно сильным, чтобы переметнуться на сторону свеев. А это было бы концом для конунга Кнута.

В тот момент я думал, что в словах Кьяртана есть какая-то чрезмерная низость и гнусность, однако он оказался прав. Вскоре этот нарыв, зревший между королем и ярлом Ульфом, лопнул. Они играли в шахматы, когда Кнут, большой любитель шахмат, сделал неправильный ход. Ульф тут же взял одного из его коней. Кнут настаивал на том, что ход следует переиграть, и это столь разозлило Ульфа, что он вскочил с места, перевернул доску и вышел. Кнут крикнул ему вслед, что он спасается бегством. Ульф же бросил в ответ, что это Кнуту пришлось бы бежать со Святой реки, когда бы дружина Ульфа не сражалось на его стороне.

В ту ночь ярл нашел убежище в роскильдском храме Белого Христа. Но это его не спасло. На рассвете Кнут послал в храм воина из своей ближней дружины с приказанием убить Ульфа. Христиане возроптали, ведь убийство произошло в одном из их храмов. Я же, услышав об этом деле, по-настоящему похолодел. Ульф был женат на сестре Кнута. А если можно убить свояка в борьбе за престол, то насколько же проще стать жертвой обыкновенному любовнику королевы.


* * *

— Мне нужны подробности! — взволновался Херфид. — Из этого может выйти прекрасная сага — «Последняя битва йомсвикингов»! Ты можешь описать мне вождя данов? Какой хулой обменялись они с Трандом? Сошлись ли в единоборстве? Такой поединок очень понравится слушателям.

— Нет, Херфид, все было точно так, как я тебе рассказал. Беспорядочно и жестоко. Я не видел, кто отрубил ногу Транду, и я даже не знаю, кто вел данов. Поначалу мы думали, что они на нашей стороне, идут на помощь к королю. А потом они напали на нас.

Горло у меня болело. Порою оно, утомившись, выдавало «петуха», как у мальчишки переходного возраста.

По счастливому совпадению Херфид плыл на том же корабле, на котором Кьяртан отправил меня подальше от придворных козней. Херфид наконец-то отказался от попыток получить место королевского скальда, и направился обратно на Оркнеи, где у нового ярла могла найтись для него работа.

— Оказалось, у Кнута и без меня хватает скальдов, — сетовал Херфид. — Сигват Тордарссон, Хальвард Харексблеси и Торарин Славослов, не говоря об Оттаре Черном, его любимце. Им вовсе не по вкусу новое состязание. — Вид у него был горестный. — А вот сочини я воистину славную сагу о йомсвикингах, тогда бы меня приветили.

— Я так не думаю, Херфид. Может статься, Кнуту совсем неохота, чтобы ему напоминали об этом случае.

— Ну, ладно… может быть, ты когда-нибудь передумаешь. А пока расскажи-ка мне какие-нибудь ирландские саги, ведь ты жил в той стране и, верно, слышал их, а я, глядишь, вставлю что-нибудь из них в свои повествования. Взамен же я дам тебе еще пару уроков стихосложения и сказывания. Они могут тебе пригодиться, коль ты решишь когда-нибудь зарабатывать сказительством. Ну, а кроме того, так мы скоротаем время на корабле.

Кормчий, везший нас на Оркнеи, спешил. Для такого плавания время было позднее, но кормчий был человеком, везучим на погоду, и корабельная дружина доверяла его суждениям и мореходному искусству. Херфид, напротив, зная больше сотни кеннингов моря и морских кораблей, не имел ни малейшего понятия о морском деле. Он производил необыкновенное впечатление на наших доблестных корабельщиков, расхаживая по настилу, называя это суденышко «конем волны» и «медведем спутанной снасти» и даже «змеем паруса». Когда мы отошли от причалов Роскильде, волны стали «кровлей кита», а зазубренные скалы были «клыками вод». У иного из корабельщиков брови лезли на лоб от удивления, когда он называл нашего бодрого кормчего «альвом челна», и похоже, что кормчий слышал это.

К счастью, когда я уже решил, что Херфида вот-вот бросят за борт за его наглость, мы попали в морское течение у оконечности Кайтнесса. Это было столь же страшно и смертельно опасно, как и все, пережитое мною на море, кроме, может быть, того кораблекрушения в шхерах Гренландии, но тогда я был слишком мал, чтобы запомнить что-либо. Течение, мчась на запад мимо мыса, создавало водовороты и странные излучины, так что стало казаться, будто плывем мы по огромной реке в половодье, а не по морю. Тут я понял, отчего корабельщики так доверяют своему кормчему. Он безошибочно ввел корабль в стремительное течение, храбро бросив судно в стремнину, в самый прилив, и нас понесло вперед, точно щепку в весеннем потоке. Корабль наш то скользил, ниспадая и поднимаясь, то бросало его вперед и вниз, словно засасывало на дно моря, только чтобы снова выбросить, и он замирал на месте и вновь нырял в бездну. Требовалось высочайшее мастерство морехода, чтобы удержать корабль. Сам кормчий стоял у кормила, который Херфид назвал «широколезвым мечом моря», а корабельщики как-то так управлялись с парусом, что мы не теряли ветра, и не было бортовой качки. Мы мчались по грохочущему потоку, и рев прилива оглушал нас.

Бедняга Херфид замолчал, когда бег корабля ускорился. Скоро пришлось ему добраться до борта, ухватиться за растяжку мачты, и когда корабль вдруг накренился, скальд перегнулся через борт и изверг содержимое своего желудка в море. Так он и стоял там, жалко тужась и блюя, пока мы не вышли из потока, и ход наш замедлился настолько, что кормчий смог оставить кормило. Он подошел к Херфиду и спросил с невинным видом:

— А как теперь ты называешь море — «поглотителем завтрака» или «принимающим блевотину?»

Херфид поднял свое бледно-зеленое лицо и бросил на него взгляд, исполненный истинной ненависти.


* * *

Бирсей, родина Оркнейского ярла, остался таким же, каким я его запомнил — скромным поселением из нескольких домов, столпившихся за дюнами, поросшими клочковатой травой. На Бирсей суда заходят только потому, что он расположен на перекрестке корабельных путей между Англией, Ирландией и Исландией. Гавань там настолько открыта яростным зимним бурям, налетающим с запада, что местные вытаскивают свои корабли на берег и привязывают к полузатонувшим сараям либо за насыпями из камней и песка. Наш кормчий ничуть не хотел оставаться в столь опасном месте дольше необходимого, и стоянка длилась ровно столько времени, сколько требовалось на то, чтобы добраться до длинного дома, поклониться ярлу и чтобы Херфид испросил дозволения остаться.

Новый оркнейский ярл, как и Кнут, принадлежал к новому поколению — предприимчивый, дерзкий и бессовестный. Его звали Торфинн, и Херфиду повезло. Молодой ярл искал скальда для прославления, и Херфиду дали место, временное, на испытание. Потом до меня дошел слух, что Торфинн утвердил его на этой должности, когда ему донесли, что прозвище «Могучий» закрепляется за ним, а первым назвал его так Херфид в своей хвалебной песне.

К моему великому удивлению, бабка ярла, Эйфни была еще жива. Я не видел ее почти восемь лет, но она как будто совсем не изменилась. Может быть, еще немного сгорбилась, и седины у нее прибавилось, а потому она туго завязывала свой головной платок под подбородком. Однако же ум у нее был, как и прежде, ясный.

— Стало быть, ты едва не погиб в очередном сражении, — этими словами она приветствовала меня.

Ничего удивительного. Все почитали Эйфни вельвой, провидицей, и мало что могло скрыться от ее проницательности. Это она сообщила мне, что я — зеркало духов, и мое ясновидение проявляется чаще всего в том случае, когда я оказываюсь рядом с обладателем такого же дара.

— Я хочу тебя спросить кое о чем, — сказал я. — Мне было видение, мне непонятное, и я еще никому не рассказывал о нем.

— Расскажи мне.

— Это было во время сражения. В разгар битвы вдруг налетела буря с градом, мы промерзли до костей. Ветер, который нес градины, будто все время бил нам в лицо, куда ни повернись, а врагам нашим не мешал. Он дул с такой силой, что стрелы поворачивали вспять, и против него невозможно было удерживать копье. В этом было нечто сверхъестественное. Все так думали. Иные из вендов и ютландцев кричали, что это — колдовство.

— А сам ты как думаешь? — спросила старуха.

— Думаю, что у наших врагов был сверхъестественный союзник. Я видел — то была женщина, — она появилась вместе с градом. Сначала по ее виду — а выглядела она сверхъестественно, и мчалась, оседлав ветер, — я подумал, что это валькирия явилась за нашими мертвыми. Но то была другая женщина — с лицом жестоким, с холодным взглядом, и она была в бешенстве, кричала, ярилась и указывала на нас когтистой рукой. Всякий раз, когда она появлялась, град шел гуще, и ветер задувал сильнее.

Эйфни презрительно усмехнулась моему невежеству.

— Ну уж и валькирия. Или ты не слыхивал о Торгерд Хольгабруд? Вот кого ты видел.

— А кто это? — спросил я.

— Транд мог бы рассказать тебе, — ответила она. — Она явилась у Хьорундарфьорда, когда йомсвикинги впервые потерпели поражение. То богиня-покровительница северных норвежцев. Ярл Хакон, вышедший против йомсвикингов, ради победы принес ей в жертву своего семилетнего сына. Та жертва была столь щедрой, что и поныне Торгерд Хольгабруд возвращается, чтобы извести йомсвикингов. Она кровопийца, ведьма войны.

Надо думать, Эйфни заметила мое недоверие, она схватила меня за руку.

— Слушай меня: знамения были в Кайтнессе и на Фарерах вскоре после великой бойни при Клонтарфе. Там валькирии действительно явились приверженцам исконной веры — двенадцать валькирий, верхом на конях. И всюду они начинали ткать: их уток и основа — внутренности мертвых, черепа убитых — ткацкие грузила, мечи — берда, стрелы — челноки. Они ткали и пели о павших в битве. Ты-то, может быть, не знаешь о Торгерд Хольгабруд или о сестре ее Ирпе, но венды и ютландцы были правы. В тот день против вас работала вельва — кто-то ведь вызвал бурю с градом и волны, и побудил Торгерд сражаться против вас. Пусть это будет тебе наукой. Берегись того, кто использует против тебя тайную силу.

Я забыл ее слова и через несколько месяцев поплатился за это.


* * *

Я вернулся в Исландию, и тут стало ясно, что Греттир превратился в легенду. Силы были неравны, однако он по-прежнему оставался на свободе, избежав всех попыток схватить его. Еще более удивительно, что он выжил, ибо никогда прежде не назначалось столь высокой награды за голову изгоя. Торир удвоил цену, которую он и его родичи готовы были выплатить всякому, кто убьет или схватит Греттира, и кое-кто из людей, охочих до богатства, попытался получить те деньги, однако неудачно. Особенно же смеялись над участью одного из них. Греттир одолел его, заставил раздеться и вернуться домой в одном исподнем. Другие же рассказы походили больше на выдумку и напоминали мне тот случай, когда мы с Греттиром ограбили могильный курган. Говорили, будто Греттир перебросил женщину-тролля через утес так, что она умерла, будто он проплыл под водопадом и нашел великана, который жил в пещере, выстланной человеческими костями, будто он жил в удаленной пещере с полувеликаном. Однако все сходились в одном: сейчас Греттир живет на острове в северо-западных фьордах.

— Отчего же, — спросил я у хуторянина из Рейхольта, у которого заночевал, — отчего же никто, собрав своих единомышленников, не отправится туда и не схватит его?

Мой собеседник покачал головой.

— Ты видел бы остров, на котором он засел — голые утесы, на них почти невозможно взобраться. Можно, конечно, но только по лестницам, а Греттир поднимает их всякий раз, когда завидит чужую лодку. Да и не один он там. Его младший брат Иллуги живет с ним, да еще, говорят, слуга, человек по имени Глам или что-то вроде этого. А может, и еще кто. Трудно сказать наверняка. Греттир никого не пускает на остров с тех пор, как занял его, хотя, как я слышал, местные хуторяне в ярости. Раньше они пасли овец на плоской вершине острова. Кто-нибудь залезал наверх, спускал веревку, и овец одну за другой втаскивали. А поднявши овец, можно плыть восвояси, оставив их там без пастуха. Никуда они оттуда не денутся.

Он сказал, что остров называется Дрангей, сиречь «морской утес», и расположен он в устье Скагафьорда.

— А другого способа выбраться оттуда нет? — спросил я.

— Поговаривают, что Греттир время от времени добирается до берега вплавь. Только это никак невозможно, — ответил хуторянин. — Остров стоит посреди устья, далеко, и течение там сильное, человеку с ним не справиться, утащит и утопит. Я так думаю, это все россказни.

Вот ведь странно, подумал я, верит хуторянин в троллей и великанов, живущих под водопадом, а в способности человека не верит. Я ведь своими глазами видел, как Греттир в Норвегии переплыл широченный фьорд.

Несколькими днями позже, стоя на берегу Скагафьорда, я понял, почему хуторянин не верил в силу Греттира. Остров Дрангей был очень далеко. Очертаниями он напоминал огромные льдины, что время от времени заплывали в гавань Эйриксфьорда в Гренландии — в детстве я их видел. Ледяные горы стояли в проливе неделями, медленно тая. Только те ледяные горы весело сверкали белизной с синим оттенком, а остров Дрангей темнел грузным столом. Я задрожал — даже подумать было страшно о том, чтобы пуститься вплавь через это пространство, да еще там, у берега острова, я разглядел завитки прибоя. Значит, должен быть здесь, на этом берегу, посредник, который время от времени ходит к острову на веслах, привозит припасы и новости.

Я обошел берег фьорда, останавливаясь то в одном доме, то в другом, говоря, что ищу землю, хочу купить. Назывался я именем вымышленным — не хотел, чтобы Гуннхильд и ее отец узнали, что я вернулся в Исландию. Единственный, кто знал о моем возвращении, был Снорри Годи — к нему, хитроумному годи, я обратился, чтобы обсудить выкуп за мой огненный рубин. Он по-прежнему хранил камень в надежном месте, и я оставил ему большую часть моего серебра, попросив Годи подождать, не отдавать серебро семье Гуннхильд, пока я не встречусь с Греттиром. Себе же я оставил ровно столько, чтобы было что показать хуторянам из Скагафьорда в доказательство, что земля их мне по карману.

Я скоро понял, кто из них, скорее всего, сообщается с Греттиром. Он владел хутором, расположенным ближе других к Дрангею, и с той стороны острова было подходяще место для высадки, и у хозяина имелся лодочный навес. Да к тому же, он был не из тех, кем верховодил Торбьерн Крючок, богатейший землевладелец в округе. Торбьерн Крючок, как я понял, был человек жесткий. Все в нем сбивало с толку. На месте одной глазницы — сплошной шрам. Глаз он потерял в юности, мачеха ударила его по лицу за непослушание, и он окривел. Теперь это был угрюмый, злобный и явно задиристый человек.

— Мы этого ублюдка выгоним с наглей земли, даже если сам я сдохну при этом, — заверил он меня, когда я завел разговор о Греттире, засевшем на острове. — Здесь, в округе, половина мужчин — трусливы, у них не хватает духу что-нибудь предпринять. Вот я и скупил их доли острова — мы владели им в складчину, — и теперь уж кому, как не мне, решать, что с ним делать. — Он замолчал и подозрительно глянул на меня. — А все же, у тебя тут какой интерес?

— Просто хочу знать: коль заимею хутор здесь, смогу я купить долю в острове и отвезти туда овец?

— Без моего разрешения не сможешь, — рявкнул он. — Пока ты будешь возиться с покупкой земли, я уж постараюсь заполучить большую часть острова. Греттир — вот помеха. Но мы его достанем, этого грязного сучьего сына.

Я вернулся к тому хуторянину, который, как мне думалось, поставлял припасы Греттиру на Дрангей. Разумеется, после того, как я посулил ему достаточно серебра, он согласился отвезти меня на остров с наступлением темноты. Однако предупредил, что от Греттира можно ждать чего угодно, и что он очень опасен.

— Поберегись, — предупреждал он. — Когда на этого изгоя находит, он становится просто бешеным. Прошлой осенью он вплавь перебрался сюда и вломился в дом. Искал припасов, но в то время меня не было дома. Тогда он снял с себя мокрую одежду, лег у огня и уснул. Две служанки наткнулись на него совершенно голого. Одна из женщин что-то такое сказала, насмешливое, мол, снасть у него маловата для такого крупного мужика. Он вскочил в ярости и схватил ее. Вторая убежала, а Греттир изнасиловал женщину, которую схватил. Понимаю, он долго прожил на острове, но все равно это было жестоко.

Рассказ хуторянина огорчил меня. Я знал, что Греттир неуравновешен и непредсказуем. Я сам был свидетелем многих его жестокостей. Но никогда прежде он не поступал так с женщинами. Судя по слухам, именно женщины не раз спасали его, пожалев и спрятав у себя в доме. Меня ужаснуло, что он прибег к насилию в ответ на пустячную дерзость. Я боялся, что от долгого изгнания Греттир опустился, превратился в полудикаря. Я понятия не имел, какой прием окажет мне мой названый брат.

Я щедро заплатил хуторянину, чтобы он под покровом тьмы доставил меня на Дрангей в ближайшую безветренную ночь и чтобы помалкивал обо мне. Он высадил меня на узкую отмель под отвесным утесом, и всплески его весел затихали вдали, пока я ощупью искал основание деревянной лестницы, которая, по его словам, должна быть здесь. Слышал я только шорох да поскребывание коготков морских птиц, устраивающихся на ночлег, да в ноздри бил острый запах помета. Осторожно, на ощупь, шаг за шагом я поднимался по шатким деревянным перекладинам. Первая лестница привела меня к выступу на скале. Пошарив руками, я нашел основание второй лестницы, ведущей дальше вверх. Греттир не поднял лестницы на ночь, как будто не страшился нежданных гостей — это меня удивило.

Выбравшись на плоскую вершину острова, я двинулся по густой траве и тут споткнулся о тело сторожа. Человек крепко спал, закутавшись в тяжелый плащ и наполовину зарывшись в неглубокую выемку. Он испуганно хрюкнул, когда я наступил ему на ноги, и я скорее почувствовал, чем увидел, что он сел и пялится на меня.

— Это ты, Иллуги? — спросил он.

— Нет, это друг, — ответил я. — Где Греттир?

Едва различимая фигура только фыркнула и сказала:

— Ну, тогда все в порядке, — и он снова завалился в свою нору и уснул.

Боясь, как бы в темноте не свалиться с утеса, я сел на землю и стал ждать рассвета.

При свете дня я увидел, что вершина острова — это сплошное пастбище, сильно пощипанное овцами, и насчитал их по меньшей мере два десятка. Со всех сторон остров словно парил в воздухе, по краям обрываясь крутыми утесами. Только за моей спиной, там, где деревянная лестница дотягивалась до вершины, можно было сюда забраться. А между мной и лестницей я видел какую-то кучу тряпок, обозначавших место, где лежал сторож Греттира. Сторож все еще спал.

Я же встал и пустился на поиски Греттира. И ничего не увидел, кроме спокойно пасущихся овец. Не было ни хижины, ни лачуги, никаких других признаков жилья. Я подошел к западной оконечности острова. Для этого потребовалось сделать всего две сотни шагов, и вот я уже на краю утеса, гляжу вниз, а до моря — несколько сотен футов. Далеко внизу на восходящих потоках воздуха кружились белые чайки. Смущенный отсутствием Греттира, я вернулся по своим следам к южному краю острова. И почти добрался до самого дальнего утеса, когда, обойдя большой валун, торчащий из земли, наткнулся на дом моего названого брата. Это была землянка, гораздо больше похожая на медвежью берлогу, чем на человеческое жилище. Он выкопал землянку, крышу настелил из трех-четырех стволов деревьев, которые, очевидно, подобрал на берегу, потому что на острове не было ни единого дерева, ни даже кустика. Поверх стволов уложен слой торфа. В задней части землянки имелось отверстие для выхода дыма от очага. Невеселое, жалкое жилище.

Должно быть, Греттир почуял мое присутствие. Я все еще рассматривал это гнетущее зрелище, когда он появился из своего убежища. Его вид меня потряс. Он выглядел изможденным, осунулся, волосы серые, слипшиеся, кожа — погрубевшая от земли и дыма. Под глазами красные круги от худого воздуха в землянке, одежда рваная и грязная. Я вспомнил, что не заметил на острове источника пресной воды, и недоумевал, где он и его товарищи берут питьевую воду. А уж о стирке и говорить нечего. Но несмотря на весь его нелепый и потрепанный вид, я испытал гордость. Невозможно было усомниться в неизменной твердости, какая читалась во взгляде моего названого брата, обращенном на меня — и вот он осознал, кто стоит перед ним.

— Торгильс! Клянусь богами, это Торгильс! — воскликнул он и, шагнув ко мне, крепко меня обнял. От него воняло, но какое это имеет значение.

Вдруг он отпрянул.

— Как ты сюда попал? — удивленно спросил он, и тут же удивление обернулось подозрением. — Кто тебя привез? И как ты прошел мимо Глама?

— Все в Исландии знают, что ты живешь на этом острове, — ответил я, — а кто твой перевозчик, нетрудно было выяснить. Он высадил меня ночью. Что же до Глама, то он не слишком рьяно исполняет свои обязанности.

И тут из землянки позади Греттира появилась вторая фигура. Очевидно, то был его младший брат Иллуги. Младше Греттира лет на десять, худой, по-видимому, от недоедания, волосы черные, кожа бледная, и одежда тоже — почти лохмотья. Он ни слова не молвил, даже когда Греттир представил меня как своего названого брата, и я подумал, не подозревает ли он меня в худом умысле.

— Ну, и что ты скажешь о моем владении? — спросил Греттир, широко махнув рукой в сторону южного горизонта. Вход в землянку был обращен на Скагафьорд и дальше, на дальние плоскогорья материка. Слева и справа тянулся берег фьорда, а позади него поднимались склоны гор в полосках снега. — Замечательный обзор, не правда ли, Торгильс? И очень удобный. С этого места на всю длину фьорда я вижу любую лодку задолго до того, как она доберется до моего берега, где можно высадиться. Врасплох меня не застанешь.

— По крайней мере, днем, — пробормотал я.

— Да, — сказал Греттир. — Но до сих пор еще никто не осмеливался высадиться сюда ночью, а впредь я не стану доверять охрану этому ленивцу Гламу. Он ленив, но забавляет меня своей болтовней, а, видят боги, малость веселья и балагурства нужны человеку, особенно здесь, особенно зимой.

— Чем ты живешь? — спросил я. — Еды, наверное, очень мало.

Греттир показал желтые зубы сквозь грязную спутанную бороду.

— Мои соседи каждые две недели любезно жертвуют мне овцу, — сказал он. — Конечно, приходится себя ограничивать. На острове было восемьдесят голов, когда мы здесь поселились, а с тех пор осталась половина.

Я быстро подчитал в уме. Греттир живет на Дрангее, по меньшей мере, год, а может быть, и дольше.

— Тут есть один старый баран, которого мы съедим последним. Он стал совсем ручным. Каждый день приходит к землянке и трется рогами о дверь, ждет, чтобы его приласкали.

— А как же с водой? — спросил я.

— Собираем дождевую, ее здесь достаточно, а не то — вон там на востоке, над выступом, сочится вода. Набегает пара пригоршней за день, на всех хватит, чтобы продержаться.

— На всех — на четверых? — спросил я.

Греттир сразу же понял.

— Ты хочешь сказать, что желаешь остаться здесь? — спросил он.

— Да. Если ты и Иллуги не возражаете.

Так я стал четвертым в общине изгоев, и почти год остров Дрангей был моим домом.

ГЛАВА 13

Греттир был прав: еды на острове хватало, даже при наличии лишнего рта. Когда стихала зимняя непогода, удавалось ловить рыбу с отмели, и Греттир с Иллуги уже скопили изрядный запас сушеной рыбы и копченых тушек морских птиц. А вместо овощей мы потребляли темно-зеленую морскую траву, в изобилии росшую на слишком крутых склонах, куда не добирались овцы. Сочные листья этой травы, — запамятовал, как она называется, — были солоноватыми на вкус и разнообразили наш стол. У нас не было ни хлеба, ни сыворотки — всего того, чем питаются хуторяне на большой земле, но голодными мы никогда не сидели.

А вот за тепло и сухость приходилось бороться по-настоящему. Крыша землянки не пропускала дождя, но внутри была постоянная сырость, ибо влага поднималась из самой земли, и сохранять одежду сухой не было никакой возможности. Очаг находился в задней части землянки у большого валуна, сохранявшего все до капельки драгоценное тепло. Но чего всегда не хватало, так это дров. Тут мы полностью зависели от плавняка. Ежедневно кто-нибудь из нас спускался по лестницам и обходил узкую отмель вкруг острова в надежде, что море принесет щедрый подарок. Найти бревнышко, пригодное для очага, было куда большей радостью, чем связка свежепойманной рыбы. Деревягу или засохшую ветку, пусть самую малую, подымали на веревке наверх и клали на просушку под навес. Потом топором рубили мелочь на растопку, а что покрупнее — укладывали в очаг так, чтобы он тлел всю ночь.

Мы с Греттиром немало времени проводили в беседах, иногда, сидя в землянке, но чаще на свежем воздухе, где наших разговоров никто не мог слышать. Тогда-то он мне и признался, что долгое изгнание с каждым днем утомляет его все больше.

— Две трети жизни я прожил вне закона, — сказал он. — Я, почитай, и не знаю никакой другой жизни. Я никогда не был женат, никогда не мог жить без оглядки — а вдруг ктонибудь посягнет на мою жизнь.

— Но стал самым известным человеком в Исландии, — сказал я, пытаясь его подбодрить. — Все знают о Греттире Силаче. Когда-то давным-давно ты сказал мне, что для тебя важна только слава и ты хочешь остаться в людской памяти. Этого ты, без сомнения, добился. Исландцы никогда тебя не забудут.

— Да, но какой ценой? — отозвался он. — Я стал жертвой собственной гордости. Я сдержу свою клятву — никакой приговор об изгнании не изгонит меня из Исландии. Но теперь-то я вижу, эта клятва была ошибкой. Этим словом я сам себя загнал в ловушку. Как часто я сожалею, что не уехал дальше Норвегии. Как мне хотелось бы побывать в тех незнакомых землях, в которых побывал ты — Винланд, Гренландия, Ирландия, Лондон, берега Балтийского моря. Я завидую тебе. Но если я сейчас отправлюсь по свету, люди скажут, что я сбежал. Я буду жить здесь всегда, то есть — покуда кто-нибудь не схватит и не убьет меня, когда я состарюсь или ослабею.

Греттир посмотрел на фьорд.

— У меня такое предчувствие, что этот вид — последнее, что я вижу. Здесь я буду жить и здесь умру. Срок моей жизни истечет на этом острове. — С безутешным видом он бросил камешек за край утеса. — Мне кажется, я проклят. Что бы я ни сделал, все приводит совсем не к тому, чего я хочу. Я желаю лучшего, а оно оборачивается к худшему. От меня людям только горе или вред. Я ведь вовсе не хотел убивать того юнца, оскорбившего меня в церкви в Норвегии, а те несчастные, сгоревшие в сарае на берегу, они сами в том виноваты. Когда бы они не были так пьяны, спаслись бы из огня, который сами же и запалили.

— А эта женщина на хуторе? Мне сказали, ты ее изнасиловал.

Греттир, уставившись в землю, пробормотал:

— Не знаю, что на меня нашло. Это было черное бешенство, — не то, чем я горжусь. Порой мне кажется, когда живешь, как зверь, на которого ведут охоту, сам становишься зверем. Живя слишком долго вне человечества, теряешь человеческие навыки.

— А твой брат Иллуги? Почему бы тебе не отослать его отсюда? Он не должен быть связан с твой судьбой.

— Я сто раз пытался уговорить Иллуги вернуться домой, — ответил Греттир, — но он слишком похож на меня. Он упрям. Для него мое изгнанничество — предмет его личной гордости. Никто не может указывать ему или его родичам, что им должно делать — у него чрезмерное понятие о родственном долге. Так нас воспитывали. Даже моя мать не хочет, чтобы я сдался. Когда мы с Иллуги прощались с ней перед тем, как отправиться сюда, она сказала, что не надеется увидеть нас в живых, но довольна тем, что мы встали на защиту доброго имени нашей семьи.

— А Глам? — спросил я. — Он-то здесь при чем? По мне, так это просто-напросто ленивый мужлан, шут.

— Мы встретили Глама по дороге на этот остров, — сказал Греттир. — Случайно. А Глам, он — никто. У него нет ни дома, ни земли. Ничего. Он забавный, и его общество может развлечь. Он сам вызвался поехать на остров с нами, и пока сам не решит уехать, пусть остается. Он старается быть полезным, собирает дрова, помогает вытаскивать лестницы, ловит рыбу, и все время у нас на глазах.

— Ты не боишься, что Глам в надежде на награду может попытаться напасть на тебя, как тот, Рыжебородый?

— Нет. Глам не таков. Слишком ленив, слишком слаб. Не охотник за наградой.

— Однако в нем что-то есть — что-то предвещающее беду, — заметил я. — Не могу сказать, что именно, но был бы рад, когда бы ты отослал его.

— Может статься, и отошлю. Но не сейчас.

— А может статься, все переменится к лучшему, — предположил я. — Я слышал его слова, мол, с человека, прожившего и выжившего в изгнании два десятка зим, приговор снимается. Тебе до этого срока осталась всего пара зим.

— Не думаю, — мрачно ответил Греттир. — Прежде того непременно что-то случится. Моя судьба ужасна, и враги никогда от меня не отступятся. Моя слава и награда за мою голову или поимку означают, что немало найдется желающих, если не схватить, так убить меня.

Его предчувствия оправдались ранней весной. В это время года окрестные хуторяне всегда привозили своих овец на Дрангей и оставляли пастись на все лето. Это их подтолкнуло под водительством Торбьерна Крючка измыслить способ, как можно вернуть себе остров. Некий молодой человек из Норвегии по имени Херинг приехал в эти края. Как и все остальные, он вскоре узнал о Греттире, живущем на острове Дрангей, и об огромной награде, предложенной за его голову. Он встретился с Крючком и сказал ему, что он мастер лазать по скалам. Он похвастался, что нет такого утеса, на который он не мог бы взобраться при помощи одних рук и без веревок. И предложил следующее: коль скоро его высадят на Дрангей незаметно для Греттира, он застанет изгоя врасплох и либо убьет его, либо ранит так сильно, что остальные смогут взять остров натиском. Торбьерн Крючок был хитер. Он измыслил наилучший способ подойти к Дрангею, не всполошив при этом Греттира — приплыть в открытую на большой десятивесельной лодке с грузом из живых овец. С лодки он позовет Греттира, попросит разрешения высадить скотину. Крючок рассчитывал, что Греттир согласится, потому что от прежнего стада на острове уже ничего не осталось. Тем временем Херинг взберется на утес с противоположной стороны Дрангея и подкрадется к Греттиру сзади.

Мы с Греттиром догадались об уловке Крючка только после того, как она провалилась, и мы чудом избежали гибели. Десятивесельную лодку, плывущую по фьорду, мы заметили издали и следили за ее медленным приближением. Вскоре стало видно, что в лодке четверо либо пятеро человек и дюжина овец. А этого Херинга видно не было. Он, наверное, сидел пригнувшись, спрятавшись среди животных. Крючок сидел на кормовом весле и правил к тому месту, у подножия лестницы, ведущей на вершину. Но подходил он как-то странно, а мы на это не обратили внимания. На какое-то время лодка, огибая остров, подошла так близко к утесам, что сверху ее никак нельзя было видеть. Должно быть, как раз в это время Херинг, скользнув за борт, и поплыл к берегу. А лодка тут же вновь показалась, гребцы осушили весла, и Крючок крикнул Греттиру, мол, не позволит ли Греттир оставить овец на выпас. Греттир отозвался, начались переговоры. Так Греттира, обычно столь осторожного, одурачили. Он предупредил Крючка, что коль скоро кто-то попробует взлезть по лестницам, верхняя сразу будет убрана. Тем временем, нарочито мешкая, люди в лодке начали готовить овец к подъему.

Тем же временем Херинг, невидимый для нас, стоявших наверху, стал подниматься. Молодой этот человек медленно, лицом к утесу, забирался по крутизне, по которой никто даже и не пытался взлезть и даже представить себе не мог, что такое возможно. То был человек, как ни гляди, необыкновенной ловкости. Один, без всякой помощи он умел найти, за что зацепиться, то здесь, то там. Он поднимался наверх мимо выступов с гнездами морских птиц. Порою скала выступала так, что Херингу приходилось висеть на пальцах, ища, за что схватиться, и он карабкался, как паук. На ноги же, чтобы не скользили, надел он только толстые шерстяные носки, намочив их, чтобы они лучше цеплялись.

Я знаю о мокрых носках, потому что первым увидел Херинга, когда тот выполз наверх через край утеса. Старый серый баран насторожил меня. Греттир, Иллуги и Глам стояли у вершины лестницы, глядя вниз на Крючка и его товарищей-хуторян, обсуждая высадку овец. И ничего вокруг не видели. Я же умышленно держался подальше от края, так, чтобы остаться незамеченным. Никто, кроме хуторянина, привезшего меня на Дрангей, не знал, что я нахожусь на острове, и это оказалось правильно — хранить мое присутствие в тайне. Вот я и заметил какое-то движение среди овец, пасущихся у края утеса напротив того места, где стоял Греттир. Животные подняли головы и замерли, глядя куда-то. Они явно встревожились, и я видел, как они напряглись, словно собрались пуститься наутек. Один только старый серый баран уверенно потрусил вперед, словно ждал, что его приласкают. Тут я и заметил руку, высунувшуюся из-за края утеса, словно из бездны, и рука та шарила вокруг, пока не нашла, за что ухватиться. Потом появилась голова Херинга. Медленно, очень медленно одолевал он край утеса, пока не распластался лицом вниз на траве. Тогда-то я и увидел мокрые носки, а еще — оружие, маленькую секиру, кожаным ремнем привязанную на спине, чтобы не мешала при подъеме.

Я тихонько свистнул, предупреждая остальных. Греттир и Иллуги оба оглянулись и сразу же заметили опасность. Пока Херинг вставал на ноги, Греттир что-то сказал Иллуги, и тогда младший повернулся и пошел на уже выбившегося из сил Херинга. А старший брат остался на месте, на тот случай, если понадобится его силища, чтобы с помощью Глама поднять деревянную лестницу.

Бедняга Херинг. Мне стало его жалко. Этот невероятный подъем по обрыву истощил все его силы, а вместо одних только Греттира и Иллуги, против него оказалось четверо, да застать их врасплох не получилось. Он отвязал секиру. Наверное, он был прекрасным скалолазом, но воином неопытным. Секиру он держал некрепко, Иллуги ударил мечом и выбил оружие у него из рук.

Больше Херинг не сопротивлялся. Было что-то безумное в том, как Иллуги бросился за безоружным юношей. Может быть, Иллуги впал в неистовство оттого, что кто-то вторгся в его убежище, а может быть, он впервые должен был убить и ему страшно хотелось поскорее покончить с этим делом. Он бешено кинулся за Херингом, размахивая мечом. Испуганный норвежец в этих своих носках помчался по торфяной дернине. Но бежать ему было некуда. Иллуги мрачно гнался за жертвой, рубя и тыкая своим мечом, а Херинг уклонялся и уворачивался. Он бежал к валуну, скрывавшему вход в землянку. Наверное, думал укрыться за камнем, но он не знал этой местности. Позади валуна земля обрывалась отвесным склоном к дальнему уступу на краю утеса. А дальше до моря шел обрыв в четыреста футов высотой. Херинг бросился сломя голову по склону к пропасти. Может быть, он надеялся на свою быстроту как на спасение. Может быть, он просто ослеп от страха. А может быть, пожелал умереть своею смертью, а не от меча Иллуги. Каковы бы ни были его намерения, он бросился прямо к краю утеса и без колебаний дальше, вперед… и продолжал бежать по воздуху, как бы все еще по твердой земле, молотя ногами и руками. И вот он исчез из вида.

Я подошел к Иллуги на край утеса, присел на корточки, потом пополз вперед на животе, пока голова не высунулась над этой крутизной. Далеко внизу на отмели, разбитое и распластанное, лежало тело скалолаза. Справа от меня люди Крючка, увидев случившееся, уже гребли к этому месту, чтобы подобрать тело.

В течение следующих трех месяцев попыток выдворить нас с Дрангея больше не повторялось. Надо думать, смерть Херинга потрясла хуторян, сторонников Крючка, да и дел у них летом без того хватало. Греттир, Иллуги, Глам и я оставались на острове. Дружески настроенный хуторянин всего два раза посещал нас с новостями. Главным событием за зиму стала смерть Снорри Годи, прожившего долгую и славную жизнь, и теперь его сын Тородд — человек, которого пощадил Греттир, — сменил отца на посту годи. Я не знал, перенял ли Тородд от отца попечение о моем огненном рубине, отданном на хранение, и поведал ли ему Снорри мою историю.

Мой названый брат отозвался на сообщение о смерти Снорри Годи мрачно.

— Вот, исчезла моя последняя надежда обрести справедливость, — сказал он мне, когда мы сидели на нашем любимом месте на краю утеса. — Я знаю, Снорри отказался вынести мое дело на Альтинг, когда мы вернулись в Исландию, и ты пошел к нему и говорил в мою пользу. Но пока Снорри был жив, я лелеял тайную надежду, что он еще передумает. В конце концов, я сохранил жизнь его сыну Тородду, когда тот хотел убить меня и тем заслужить благоволение отца. А теперь все уже в прошлом. Снорри был единственным человеком в Исландии, столь прославленным знатоком закона, что мог бы отменить приговор о вечном изгнании.

После недолгого молчания Греттир обратил ко мне свое лицо и сказал серьезно:

— Торгильс, я хочу, чтобы ты мне кое-что обещал: я хочу, чтобы ты дал мне слово, что проживешь свою жизнь как-нибудь необыкновенно. Коль скоро жизнь мою оборвет вражеская рука, я не желаю, чтобы ты без толку оплакивал меня.

Я желаю, чтобы ты ушел в мир и совершил то, что мне не позволила сделать моя злая доля. Представь себе, что мой фильги, мой дух, прилепился к тебе, моему названому брату, и находится у твоего плеча, всегда с тобой, видя то, что видишь ты, испытывая то, что испытываешь ты. Человеку должно в жизни познать свои возможности и осуществить их. Не как я, загнанный в угол на этот остров и прославившийся тем, что я выжил перед лицом своих бедствий.

Пока Греттир говорил, я вспомнил. Я вспомнил тот день, когда мы с Греттиром покидали Норвегию, и единоутробный брат Греттира Торстейн Дромунд сказал на прощание, что клянется отомстить за смерть Греттира, если того убьют несправедливо. Теперь, сидя на вершине утеса на Дрангее, Греттир требовал большего. Он просил меня продолжать свою жизнь за него, в память о нашем побратимстве. А за этой просьбой стояло то, о чем мы, не говоря, оба знали: ни Греттир, ни я не предполагали, что он проживет все двадцать лет своего изгнанничества и доживет до истечения срока приговора, вынесенного ему.

Этот разговор произвел на меня замечательное впечатление. Жизнь на Дрангее стала для меня иной. Прежде будущее угнетало меня, я страшился того, чем может закончиться для Греттира бесконечная, по видимости, череда его бед. А тут я понял, что следует радоваться времени, которое нам суждено быть вместе. Да и смена времени года способствовала переменам во мне. Наступило короткое исландское лето, изгнав из памяти промозглую и тоскливую зиму. На моих глазах превращался этот крошечный пустынный остров в место, полное жизни и движения. То были птицы. Они прилетали тысячами, может статься, из тех далеких стран, о которых мечтал Греттир. Прибывали стая за стаей, пока небо не заполнилось их крыльями, и неумолчное курлыканье и крики смешались со звуками моря и ветра. Они прилетели выводить птенцов, устраивались на уступах, в расщелинах, на голых камнях утесов, покуда не осталось ни единого места размером с ладонь, не занятого какой-нибудь морской птицей, хлопотливо строящей новое гнездо или подновляющей старое. Даже в Гренландии я не видывал такого количества морских птиц, собравшихся вместе. Их помет стекал по поверхности утесов, как воск со свечи, неровно горящей на сквозняке, и все вокруг было полно движения, трепета и полета. Конечно, мы собирали их яйца, но от этого их не убывало. В этом деле Греттир был незаменим. Только он с его силищей мог спустить Иллуги на веревке с края утеса, и младший брат Силача без труда собирал птичьи яйца, пока разъяренные чайки били крыльями над его головой, а те, что сидели на гнездах, выблевывали прямо в лицо вору зеленую слизь из глоток. Наверное, самым ярким моментом в моих отношениях с Греттиром был тот, когда он, обернувшись ко мне, спросил, не хочу ли я спуститься на веревке в пропасть, и я согласился. Так вот, пока я болтался там, высоко над морем, крутясь в пустоте, и только сила моего названого брата не давала мне обрушиться в смерть, как Херингу, я по-настоящему почувствовал и понял, что это значит — вера в другого.

Так шли недели лета: внезапные ливни перемежались чарами сверкающего солнечного света, когда мы стояли на вершинах утеса и смотрели на китов, бороздящих вокруг острова; или следили, как вечерняя белая дымка расползается по высоким пустошам большой земли. Иногда я уходил один в небольшую лощину на самом краю пропасти и, лежа в траве без мыслей и глядя вдаль чрез бездну, воображал, что больше не прикасаюсь к твердой земле. Я надеялся добиться чего-то такого, о чем мне давно рассказывали мои наставники в волхвованье, — полета духа. Как птенец, впервые ставший на крыло, я хотел послать мой дух через море и дальние горы, прочь из плоти. На краткие мгновения мне это удавалось. Земля подо мной исчезала, и я ощущал дуновение ветра на лице и видел землю далеко внизу. Я видел мельком густые леса, белое пространство и чувствовал пронзительный холод. Потом, как оперившийся птенец, который со страху возвращается обратно на ветку, мой дух возвращался туда, где я лежал, и дуновение воздуха на моих щеках часто оказывалось не более чем поднявшимся ветерком.

И вот в эту приятную жизнь внезапно вторгся неописуемый ужас. День был ясный и свежий, поверхность Скагафьорда была того глубоко темно-синего цвета, в который можно было всматриваться вечно. Мы с Греттиром отправились на то место, где гнездились тьмы и тьмы маленьких черных и белых морских птиц. Они то и дело прилетали к гнездам с рядами крошечных рыбок, торчащих в их радужных клювах. Когда они скользили низко над утесом, оседлав восходящие потоки воздуха, мы вставали из засады и плетеными сетями на палках ловили их, прижимали к земле и ломали им шеи. Их темные коричневые тушки, копченные над нашим очагом, были восхитительно вкусны, нечто среднее между ягнячьей печенью и самой лучшей олениной. Мы уже изловили сетью около дюжины птиц, когда услышали крик Иллуги, что по фьорду к нам направляется маленькая лодка. Мы собрались на краю утеса. В приближающейся лодчонке на веслах сидел один-единственный человек. Вскоре мы различили: на веслах сидел Торбьерн Крючок.

— Интересно, что ему нужно на этот раз, — сказал Греттир.

— Вряд ли он едет, чтобы с нами договориться, — заметил Иллуги. — Теперь-то он уж знает, что нас отсюда не вытуришь, что бы он ни предложил, будь то угрозы или плата.

Я тоже смотрел на лодку, и по мере того как она подходила ближе, мне становилось все более не по себе. Меня прохватило холодом, ознобнои тошнотой. Поначалу я думал, что так на мне сказалось мое недоверие к Торбьерну Крючку. Я знал, что больше всех прочих Греттиру следует опасаться именно этого человека. Но когда лодчонка подошла ближе, я понял, что это — нечто иное, нечто более могущественное и зловещее. Я покрылся холодным потом и почувствовал, как волосы у меня на затылке встали дыбом. Это казалось смешным. Всего лишь лодка, плывущая по ласковому летнему морю, а в ней всего лишь злонравный хуторянин, который не никак мог бы взобраться на утесы. Никакой угрозы в этом просто не могло быть.

Я посмотрел на Греттира. Он был бледен и слегка дрожал. С тех пор как мы с ним одновременно видели огонь, исходивший из могилы старого Кара на мысу, нас ни разу не посещало совместное ясновидение. Но на этот раз оно было смутным и неопределенным.

— Что это такое? — спросил я у Греттира.

Мой вопрос не требовал объяснений.

— Я не знаю, — ответил он хриплым голосом. — Что-то здесь не так.

Дурень Глам нарушил нашу сосредоточенность. Вдруг он принялся прыгать и скакать на краю утеса, где его было видно из лодки Крючка. Он выкрикивал хулы и насмешки, и дошел до того, что повернувшись к морю спиной, спустил штаны и показал Крючку зад.

— Прекрати! — рявкнул Греттир.

Он ударил Глэма с такой силой, что бродяга повалился навзничь. Глам встал на ноги, натянул штаны и заковылял прочь, упрямо что-то бормоча. Греттир повернулся лицом к Крючку. Тот перестал грести, но удерживал ялик на безопасном расстоянии от берега.

— Проваливай! — рявкнул Греттир. — Тебе нечего сказать такого, что мне хотелось бы услышать.

— Я уеду, когда мне захочется! — крикнул в ответ Крючок. — Я хочу сказать тебе, что я о тебе думаю. Ты трус и преступник. Ты тронутый на голову, убийца, и чем скорее тебя прикончат, тем лучше будет для всех достойных людей.

— Проваливай! — вновь прокричал Греттир во всю мочь своих легких. — Ступай и возись со своим хутором, несчастный одноглазый. Это ты повинен в этой смерти. Парень никогда не полез бы сюда, когда бы ты не подстрекал его. Теперь он мертв, а твоя хитрость не удалась, так что ты остался в дураках.

Пока продолжался обмен оскорблениями, у меня от боли стала раскалываться голова. Греттира, по-видимому, это не затронуло. Гнев на Крючка, наверное, отвлек его. А во мне нарастала тревога. Обещавший стать погожим день вдруг набряк угрозой. Небо затянуло облаками. Меня пошатывало, и я сел на землю, чтобы избавиться от дурноты. Громкая перепалка между ругающимися отзывалась от скал, но тут я услышал что-то еще: нарастающий плеск крыльев и нарастающий гомон птичьих криков. Я глянул на север. Множество морских птиц потянулось в небо. Сначала скользили вниз к морю, а потом начинали быстро бить крыльями, чтобы набрать высоту и там сбиться в стаю. Они походили на пчел, когда те начинают роиться. Основная стая спиралью вздымалась вверх, и все больше и больше птиц присоединялось к ней, тоже взмывая вверх. Вскоре стая так разрослась, что ей пришлось разделиться на вереницы и пряди. Тысячи тысяч — их было слишком много, ни сосчитать, ни хотя бы представить их число было невозможно. Множество птица все еще оставалось на уступах, но большая часть уже пришла в движение. Стайка за стайкой, выводок за выводком огромные массы крылатых созданий, кружа, поднимались все выше и выше, как грозовое облако, пока птичья туча не начала распадаться, разлетаться над морем, поначалу как будто во всех направлениях. Но затем я понял, что есть одно направление, которого избегали все птицы: ни одна из них не вернулась на Дрангей. Птицы покидали остров.

Я с трудом выпрямился и, шатаясь, подошел к Греттиру. Голова и все мышцы у меня болели. Мне было очень страшно.

— Птицы, — сказал я, — они улетают.

— Конечно, улетают, — раздраженно бросил Греттир через плечо. — Каждый год они улетают примерно в это же время. Вырастили потомство, вот и улетают, а весной вернутся.

Он пошарил в траве, нашел округлый камень, размером с каравай хлеба, вырвав его из травы, поднял над головой обеими руками и бросил, целясь в лодку Крючка. Крючок воображал, что он вне досягаемости, но не учел, что Греттир Силач с детства удивлял всех тем, как далеко он может забросить камень. Камень взлетел, описав такую долгую дугу, какой я и представить себе не мог — и угодил в цель. Камень угодил прямо в лодчонку. Чуть не в самого Крючка. Тот, стоя в середине, работал веслами. Камень же с глухим стуком обрушился на груду черных тряпок на кормовой банке. Он обрушился, и я увидел, как куча вздрогнула, дернулась, и сквозь гомон улетающих птиц до меня отчетливо донесся чудовищный вопль боли. И тут я вспомнил, где испытал подобный же озноб, такое же ощущение злобы, и где слышал столь же злобный крик. То было, когда мы с Трандом бились с датчанами в морской заводи, и мне явилось видение Торгерд Хольгабруд, кровопийцы и ведьмы.

Крючок припустился прочь, а я стоял, пошатываясь.

— У тебя лихорадка, — сказал Греттир и обнял меня, не давая упасть. — Слушай, Иллуги, дай мне руку, отнесем Торгильса домой.

И они отнесли меня в землянку и удобно устроили на овечьих шкурах, лежащих на земляном полу. Сил у меня хватило только чтобы спросить:

— Кто это был в лодке с Крючком? Почему они не показались?

Греттир нахмурился.

— Не знаю, — сказал он, — но кто бы то ни был, кому-то долго придется лечить свой ушиб или сломанную кость, и этот день он не скоро забудет.

Может быть, перелетные птицы слетели потому, что почуяли близкую перемену погоды, а может быть — так полагаю я — их согнало с гнездовий зло, которое посетило нас в тот день. Так или иначе, для нас это был последний летний день. К вечеру пошел дождь и сильно похолодало. Две недели мы не видели солнца, и первые осенние бури налетели на остров — не по времени рано. Уступы скал совсем опустели, оставшихся птиц можно было пересчитать по пальцам, и на Дрангее вновь воцарилось угрюмое однообразие, прежде должного времени, — почти сразу после осеннего равноденствия.

Я лежал хворый, ослабевший от лихорадки, но даже с одра болезни видел, что Греттир пребывает в состоянии подавленном более чем обычно. В лице его было больше уныния, может статься, от мысли об еще одной долгой зиме, которую предстоит провести в сырости, тесноте и одиночестве Дрангея. Он стал уходить из землянки с первым светом и нередко не появлялся до сумерек. Иллуги сказал мне, что брат его все это время сидит в одиночестве, глядя в сторону земли, сам ничего не говорит и не откликается на разговоры. Иной раз Греттир спускает лестницы и, когда позволяет отлив, ходит вкруг острова, в ярости топча отмель, всегда один. Именно после одной из таких прогулок он вернулся таким, каким я его никогда не видел: он был испуган.

— Что тебя тревожит? — спросил я.

— Там, на отмели, меня посетило такое же чувство, какое мы оба испытали, когда сюда приплыл Крючок, когда я метнул камень. Поначалу оно было еле заметно, но я шел вокруг острова, и оно становилось сильнее. Но, как ни странно, мне повезло. На дальней стороне острова я наткнулся на добрый кусок плавника. Видно, его принесло с восточной стороны фьорда. Отличное толстое бревно, целый ствол с корнями и всем прочим — так и просится в огонь. Я наклонился, чтобы оттащить его от воды подальше, и вдруг мне стало худо — я даже подумал, не подцепил ли я твою лихорадку. Но вдруг мне пришло в голову, что это мое состояние может быть как-то связано именно с этим местом на отмели — оно ведь как раз напротив хутора головореза Крючка, — или, вполне возможно, с самим этим бревном. Не знаю. Как бы то ни было, я решил, что приступ дурноты — это знак. И вместо того, чтобы вытащить бревно, я столкнул его в море. Глаза бы мои его больше не видели.

А на другой же день Глам явился к землянке, и лицо его сияло довольством.

— Я сделал доброе дело, — сказал он. — Вам такого и не снилось, хотя все вы считаете, что от меня мало проку.

— Какое такое дело, Глам? — спросил Греттир с кислым видом.

Мы уже устали от непрестанных непристойностей Глама — больше всего ему нравилось размеренно пускать ветры, что вовсе не освежало спертый воздух в землянке, и он обижался, когда его выгоняли даже и в непогожую ночь, пусть ищет ночлег, где хочет. Вот он и устроил себе неприютное лежбище в углублении рядом с лестницей, там, где я впервые наткнулся на него. Он притворялся, что сторожит нас, хотя в такую непогоду вряд ли можно было ждать нападения.

— Я нашел отличное бревнышко, — объявил Глам. — Пришлось с ним повозиться. Его прибило к отмели под самой лестницей, а я таки взял веревку и сам затащил его наверх. Хватит дров на три, а то и на четыре ночи.

День выдался погожим, страшная непогода ненадолго отступила, и Греттир чуть не на руках вынес меня из вонючей землянки посидеть на свежем воздухе, поглядеть на водянистый солнечный свет.

Глам продолжал:

— Лучше бы разрубить бревно прямо сейчас. Пока нет дождя.

Греттир взял секиру. Это было прекрасное, тяжелое орудие, единственная у нас секира, слишком нужная в нашем хозяйстве, чтобы доверить ее Гламу — он мог потерять ее или повредить лезвие. Греттир пошел туда, куда Глам приволок бревно. Я же лежал на земле, и самого бревна за травой видеть не мог. Но я слышал, как Греттир сказал:

— Странное дело. То самое бревно, которое я бросил в воду вчера. Видно, течение принесло его на противоположную отмель.

— Да чего там, отличное бревнышко, откуда бы оно ни приплыло. Выдержанное, крепкое, — сказал Глам, — а сколько мне пришлось потрудиться, чтобы выволочь его сюда. Уж на этот раз оно не пропадет.

Я видел, как Греттир поднял обеими руками и размахнулся. Послышался звук удара, попавшего не в цель, и словно отзвук его — это упал наземь Греттир.

Иллуги бродил поблизости. Он бросился к брату и встал на колени. Я видел, как он отрывает кусок от своей рубахи и понял, что он накладывает повязку. Потом вскинулась рука Греттира, и обхватила брата за шею. Иллуги напрягся, и оба они поднялись, нога у Греттира была перевязана. Кровь пропитала повязку. Медленно, с трудом Греттир проковылял мимо меня в землянку. Слишком истощенный лихорадкой, не в силах пошевелиться, я лежал и только и мог, что беспокоиться, насколько сильно Греттир поранился. Наконец, когда Иллуги и Глам помогли мне заползти в землянку, я увидел, что Греттир сидит на земле, прислонившись спиной к земляной стене. Мне сразу вспомнился Транд, каким я видел его в последний раз — он вот так же сидел, потеряв ступню от удара данской секиры. Но у Греттира хотя бы были обе ноги, а вот из раны, наскоро перевязанной, натекло уж много крови.

— Хороши же мы, — молвил Греттир. Лицо у него исказилось от боли. — Теперь у нас двое немощных. Не знаю, что на меня нашло. Секира отскочила от этого крепкого старого дерева и повернулась у меня в руках.

— Порез очень глубокий, — сказал Иллуги. — Чуть глубже — и ты отрубил бы себе ступню. Теперь ты на несколько месяцев обездвижен.

— Только этого мне не хватало, — ответил Греттир. — Снова явное невезение.

Иллуги принялся переустраивать внутренность землянки, чтобы дать Греттиру больше места.

— Я разведу огонь, — сказал он брату. — Ночь будет холодная, а тебе нужно тепло.

Он крикнул Гламу, чтобы тот принес дров. В ответ послышались бормотание, и Глам, медленно пятясь, вволок в землянку то самое несчастливое бревно, которое стало причиной несчастного случая с Греттиром.

— Оно слишком велико, в очаге не поместится. Принеси что-нибудь поменьше, — сказал Иллуги.

— А вот вовсе и не слишком, — задиристо откликнулся Глам. — Я сам его уложу. Или ты не видел — оно такое крепкое, что его нипочем не разрубишь.

Иллуги явно не хватало властности Греттира, чтобы управиться с Гламом, и я понял, что равновесию в нашей маленькой общине пришел конец. Глам старался уложить бревно в очаг, ворочая им с боку на бок так, чтобы оно оперлось о камень. И вот тогда-то я кое-что заметил на нижней стороне бревна, и я крикнул:

— Стой!

Потом подполз к бревну, чтобы рассмотреть поближе. Нижняя сторона его была гладко отесана. Кто-то старательно острогал его на длину моего предплечья. На той гладкой поверхности имелась череда меток, глубоко врезанных в древесину. Я сразу понял, что это за резы, даже еще не увидев бледно-красный цвет в их глубине. Транд, мой наставник в исконной вере, предостерегал меня от этого. Это руны заклятья, резанные на причинение вреда, а потом смазанные кровью вельвы или колдуна, чтобы злые руны стали еще сильнее. Тут я понял, что Греттир стал жертвой черного колдовства.

Прошло три дня, рана Греттира начала заживать, затянулась, края пореза были розовыми и здоровыми. Однако всю третью ночь его мучила глубокая дергающая боль, и к рассвету он стал совсем плох. Иллуги размотал повязку, и мы поняли, почему. Мясо вокруг раны распухло и вздулось. Из раны сочилась какая-то жидкость. Наутро мясо стало обесцвечиваться, и через несколько дней пятно вокруг раны сделалось темно-синим, потом зеленовато-черным, и мы почувствовали запах гниения. Греттир не мог спать — боль была слишком сильной. Встать он тоже не мог. Он похудел и както высох. К концу недели он понял, что умирает от яда, попавшего в ногу.

Тогда-то они и напали. Я не мог понять, откуда они узнали, что Греттир при смерти.

Конец был скор и кровав. Больше дюжины хуторян поднялись по лестницам, которые были оставлены на месте, потому что Греттир уже не мог встаскивать их наверх. Враги явились в сумерках, вооруженные топорами и тяжелыми копьями, они схватили полусонного Глама и толкали его перед собой, и он отвел их к землянке, хотя они и сами могли без труда отыскать это место. Сначала я услышал, как они, приближаясь, кричат, вводя себя в воинственный раж. Измученный Иллуги, спавший мертвым сном, успел проснуться и захлопнуть наскоро сделанную дверь. Но дверь эта была слабой защитой — она распахнулась после первых же ударов. Иллуги ждал наготове с мечом в одной руке, с секирой — в другой. Первый же хуторянин, ворвавшийся в землянку, потерял правую руку от ужасного удара той же секиры, которая погубила Греттира.

Битва длилась час или более. Я слышал голос Крючка, подстрекавшего своих людей. Но они решили, что это смертельно опасное дело. Еще два хуторянина были сильно ранены и один убит — те, кто пытался войти через дверь. Нападающие походили на охотников, которые загнали зверя в угол в его берлоге и пытаются взять добычу живьем. Когда Иллуги отогнал их мечом и секирой, они решили вскрыть земляную крышу нашего убежища. Изнутри мы слышали, как они копают, и вскоре крыша задрожала. Я был слабее воды и не мог вмешаться, только наблюдал. Оттуда, где я лежал на полу, я видел, как посыпались сверху комья земли, а потом просунулся наконечник копья. Я понял, что конец близок.

Еще один натиск, и треснула дверная рама. Наша землянка рушилась. Копье просунулось в дверной проем и угодило Иллуги в плечо. Греттир из последних сил поднялся на колени лицом к нападающим. В руке у него был короткий меч, который мы с ним украли из могильника старого Кара. И тут рухнула часть крыши над очагом. Вместе с потоком земли вниз обрушился хуторянин. Греттир повернулся навстречу новой опасности, ударил мечом и пронзил вторгшегося, убив его. Но этот человек упал вперед, так что руки Греттира вместе с мечом оказались в капкане. Пока он пытался вытащить меч, еще один человек спрыгнул в провал и ударил Греттира в спину. Я слышал, как Греттир вскрикнул, и Иллуги повернулся, чтобы, подставив свой щит, защитить брата. Зато дверь осталась незащищенной, и землянка вдруг наполнилась вооруженными людьми. Они мгновенно сбили Иллуги с ног и начали рубить и колоть его. Один же из них, увидев меня, шагнул вперед и приставил острие копья к моему одеялу. Ему оставалось только навалиться на древко своей тяжестью — и я тоже был бы мертв. Но он застыл на месте, и я тем временем видел, как Крючок бросился за спину Греттиру, чтобы уклониться от меча изгоя, и нанес ему несколько быстрых ударов ножом. Греттир даже не обернулся, чтобы взглянуть на своего убийцу. Он так обессилел, что просто рухнул наземь без единого звука. Я лежал, не в состоянии шевельнуться, а Крючок наклонился и попытался силой разжать пальцы Греттира, сжимавшие меч Кара. Но мертвая хватка была слишком крепкой, и Крючок вытянул руку моего названого брата так, что она легла поперек рокового бревна. Потом, как умелый мясник, он отрубил пальцы, и меч выпал из них.

Подобрав меч, Крючок отделил голову Греттира от тела. На это потребовалось четыре удара. Я считал каждый удар Крючка. И тут забрызганные кровью развалины землянки наполнились радостными воплями хуторян, все они кричали и поздравляли друг друга с победой.

ГЛАВА 14

Я выкупил свою жизнь ценою пяти с половиной марок. Именно столько хуторяне нашли на мне, а я посулил еще десять марок, коль они отвезут меня, живого, на суд к Тородду сыну Снорри Годи. Они согласились на эту сделку, потому что после расправы над Греттиром и Иллуги некоторые из них пресытились кровопролитием. Они зарыли тела Греттира и Иллуги в развалинах землянки, потом спустили мое недужное и болящее тело на веревке с утеса и уложили меня на корме десятивесельной лодки, на которой приплыли. Бедняге Гламу не так повезло. На пути на землю они его обвинили в том, что он предал своего хозяина, перерезали ему горло и выбросили тело за борт. Голову Греттира они сохранили, завернули в мешок, чтобы Крючок предъявил это мрачное доказательство Ториру и потребовал награды. Подслушивая, я узнал, как нас одолели: Крючок отправился к своей престарелой мачехе Турид за советом, как изгнать Греттира с Дрангея. Турид была вельвой, о ней говорили, что она пользуется черным колдовством. Это она лежала, спрятавшись, под грудой тряпок, когда Крючок приплыл обменяться хулами с Греттиром. Ей нужно было услышать голос, постичь нрав своей жертвы прежде, чем она выберет руны для заклятья. Потом она вырезала знаки, окрасила их своей кровью и указала час, когда Крючку следовало пустить заклятое бревно по течению. Я слушал похвальбы хуторян, и единственным для меня утешением было то, что старая ведьма охромела и мучилась от сильнейшей боли. Камень, брошенный Греттиром, сломал ей бедренную кость, она осталась калекой на всю жизнь.

Крючок же, как оказалось, так и не получил денег за голову Греттира. Торир отказался их выплатить. Он сказал, что, будучи христианином, не станет платить тому, кто использовал колдовство. Крючок же посчитал повод ничтожным и на следующем Альтинге подал иск против Торира. К его негодованию, собравшиеся годи поддержали доводы Торира — он, верно, заранее подкупил их, — и больше того, приговорили самого Крючка к изгнанию. Уже достаточно пролито крови, рассудили они, и чтобы предотвратить месть друзей Греттира, будет лучше, если Крючок уедет на некоторое время из Исландии. Мне еще предстояло встретиться с Крючком, и я в свое время поведаю об этом, а покамест боги дали мне способ почтить память моего названого брата.

Суд Тородда, как я и полагал, был ко мне снисходителен. Когда меня привезли к нему, он вспомнил, как Греттир даровал ему жизнь, когда он, Тородд, на дороге бросил вызов этому изгою, и теперь он заплатил свой долг, заявив, что меня следует отпустить после того, как я выплачу своим поимщикам обещанные десять марок. Сделав это, Тородд вернул мне мой огненный рубин, сказав, что отец велел ему так поступить, и занялся улаживанием моих дел с родичами Гуннхильд. Еще он удивил меня, передав мне старый сундук Транда с его запасами. Очевидно, Транд оставил указание — коль скоро он не вернется из Йомсборга, я должен стать его наследником. Все содержимое сундучка я пожертвовал Тору. Половина серебра ушла на строительство кургана и жертвенника Тору на том месте, где стояла старая хижина Транда, остаток же денег я зарыл глубоко в землю.

На пиршестве, которое последовало за освящением жертвенника, я оказался рядом с одним из зятьев Снорри Годи, разумным и зажиточным хуторянином по имени Болли, сын Болла. Оказалось, что Болли снедает та самая жажда странствий, столь присущая северным народам.

— Жду не дождусь, Торгильс, того дня, когда мой старший сын сможет хозяйствовать на хуторе — признался он. — Хочу оставить хутор на его попечение, собраться и уехать. Пока жив и здрав, хочу побывать в других странах, посмотреть на тамошних людей и как они живут. Исландия мала и далека от мира. Здесь я чувствую себя так, будто меня заперли в клетке.

Его слова тут же напомнили мне о словах Греттира, который просил меня отправиться в путь по миру. И я спросил:

— Когда бы у тебя был выбор, Болли, какое место из всех на земле ты больше всего хотел бы увидеть?

— Миклагард, великий город, — ответил тот, ни минуты не колеблясь. — Говорят, на земле нет ему подобного — великолепные дворцы, общественные бани, идолы, которые двигаются сами по себе. Улицы вымощены мрамором, и по ним можно гулять, когда стемнеет, потому что тамошний император повелел, чтобы факелы зажигались на каждом углу и горели всю ночь напролет.

— А как попасть в Миклагард? — спросил я.

— Через страну русов, — ответил он. — Каждый год торговцы-русы привозят меха на продажу императорскому двору. Им дано особое разрешение въезжать на земли императора. И коль скоро ты привезешь туда меха, то получишь и доход от путешествия.

Болли ткнул пальцем в воротник своего плаща. Это было дорогое одеяние, надеваемое только на праздники, и воротник был оторочен каким-то блестящим мехом.

— Торговец, продавший мне этот плащ, сказал, что русы получают меха от северных народов, которые ловят зверя в ловушки. Сам я того не видел, однако говорят, будто русы поступают таким образом: идут в определенные известные им места на краю диких земель и там раскладывают свои товары прямо на земле. Потом уходят и ждут. Ночью или же на рассвете местные жители тайком выходят из лесу, забирают товары, а взамен оставляют меха — столько, сколько сами почитают справедливой меной. Странные они люди, эти охотники за мехами. Чужаков на своей земле они не терпят. Коли перейдешь границу, они напустят на тебя чары. А больших искусников в колдовстве, что мужчин, что женщин, в свете не сыщешь.

Это последнее замечание решило все. Знать, сам Тор вложил эти слова в уста Болли как награду за мою жертву, но именно Один, в конечном счете, вложил в меня само решение. Отправившись в Миклагард, я не только исполню волю Греттира, но также приближусь к таинствам моего бога.

Вот так оно и случилось — не прошло и месяца, а я уже, взвалив на спину поклажу с товаром, пробирался по необъятным лесам Пермии, задаваясь вопросом, не слукавил ли Один-обманщик, заманивший меня сюда. Пробыв неделю в сих диких краях, я не встретил ни единого местного жителя. Неведомо мне было даже, как их в точности называют. Болли сын Болла назвал их скридфинни, и сказал, что это имя означает «финны, которые бегают на деревянных досках». Другие называли их лопарями, или лаппи, говоря по-разному, что имя это означает «бегуны», «колдуны» или «изгнанные». Но все твердили в один голос, что земли, которые они занимают, бедны до невероятности.

— Ничего не растет на их земле, кроме деревьев. Там только камень и никакой почвы, — предупредил Болли. — Земля не родит ничего, даже травы. Так что коров там нету. Стало быть, ни молока, ни сыра. А коль скоро зерно не родится… нет и пива. А что до лозы виноградной — об этом забудь. Там даже овцы не выживают. Одним богам только ведомо, во что одеваются тамошние жители, чтобы спастись от стужи, ведь нет у них шерсти для пряжи. Но что-то они, видно, придумали. Там ведь восемь месяцев в году только снег да лед, а зимняя ночь длится два месяца.

И в торговом поселении, где я покупал свои товары, никто не мог просветить меня в этих тайнах. Только и говорили, что мне следует набить мешок разноцветными лентами, медными кольцами, бронзовыми безделушками, рыболовными крючками и ножевыми лезвиями. По их мнению, выходило, что я сумасшедший. Зима близится, говорили они, а это время не для торговли. Лучше подождать до весны, когда местные выходят из леса с зимними мехами. Я же упрямо не замечал их советов. Мне вовсе не хотелось на многие месяцы застрять в каком-то далеком поселении на краю пустыни. И вот, я закинул мешок за спину и отправился в путь. А теперь, когда от холодного ветра начали стыть пальцы и лицо, задумался — и уже не в первый раз — не свалял ли я дурака. Тропа, по которой я шел через лес, становилось все уже и неприметнее. Скоро я совсем заплутаю.

Так я брел, спотыкаясь. Все вокруг меня было каким-то безликим. Всякое дерево было похоже на предыдущее, мимо которого я только что прошел, и точно такое же, как деревья, которые я видел часом раньше. Изредка я слышал звуки убегающего от меня дикого животного — испуганный топот, затихающий вдали. Самих животных я ни разу не видел. Они были очень осторожны. Лямки мешка намяли мне плечи, и в тот день я решил расположиться на ночлег пораньше, чтобы утром встать отдохнувшим. Озираясь в поисках укромного места, где можно было бы развести костер и съесть мяса или сушеной рыбы из припасов, я заметил чуть приметный след, уводящий от тропы влево. Сделав с полсотни шагов, я оказался перед столь густой чащей, что вынужден был повернуть обратно. Тогда я попытался пойти в направлении противоположном. И снова уперся в густой подлесок. Вернувшись на тропу, я еще немного прошел вперед, и тут пошел дождь. На это раз я сделал всего двадцать шагов — я считал их, чтобы не потерять тропинку — и снова был вынужден остановиться. Опять я вернулся на тропу и пошел вперед. Кусты смыкались все теснее. Я шел, прихрамывая — правый башмак мне тер, на ступне вздулся волдырь, и ступать было больно. Я весь сосредоточился на этой боли и не сразу заметил впереди на тропе прогал между густыми зарослями. Я обрадовался, ускорил шаги, поспешая туда, а потом споткнулся. Глянув вниз, я увидел, что нога моя увязла в сети, лежащей на земле. Наклонился я, чтобы распутать узы, и тут услышал чей-то резкий сердитый вдох. Распрямился, а прямо передо мной из-за дерева явился человек. В руках у него охотничий лук, стрела уже на тетиве, а тетиву он старательно и спокойно натягивает, целясь мне в грудь. Я так и застыл на месте, стараясь казаться невинным и безобидным.

Незнакомец был не выше, чем мне по грудь. Одет во что-то вроде свободной рубахи из звериной шкуры, похоже, оленьей. Вместо ворота — прорезь в шкуре, а препоясана та рубаха широким ремнем из кожи того же животного. Рубаха ему до колен, на ногах кожаные штаны, длинные, длиною до самой странного вида кожаной обувки с загнутыми мысками. На голове остроконечная шапка, тоже из оленьей кожи. На мгновение мне почудилось, будто это подземный житель. Слишком уж он неслышно, как по волшебству, появился.

Он стоял неподвижно, не делая мне никаких знаков, только тихо прищелкнул языком. Тут же из-за других деревьев и из зарослей появилось с полдюжины его сотоварищей. Они были разного возраста — от подростка, не больше двенадцати лет, до мужчин куда более старших, у которых борода уже поседела. Однако точно определить их возраст было трудно, слишком уж морщинисты были все лица, да и одежка на всех одинаковая — из оленьих шкур. Однако не было среди них ни единого, кто бы мне доставал до плеча, и все на одно лицо: лоб широкий, и скулы широкие, а подбородок, напротив, узкий, отчего лицо обретало необычайные очертания, треугольником. А еще я заметил, что у некоторых глаза слезятся, будто слишком долго они смотрели на солнце. Тут я вспомнил рассказ Болли о снеге и льде, царящих тут долгие месяцы, и узнал то, что видел в детстве в Гренландии — болезненные последствия солнечной слепоты.

Они не были воинственны. Каждый имел при себе длинный охотничий лук, но целил в меня стрелу только тот, первый, да и то спустя какое-то время лук опустил, и напряжение ослабло. Затем воспоследовал краткий спор на языке, которого я не понял. И похоже, вожака у них не было — все, включая подростка, высказали свое мнение. Вдруг они повернулись и пошли, а один из них кивнул мне головой, мол, я должен идти за ними. Любопытствуя, я пошел за ними по пятам, по тропе. А они даже не оглядывались, здесь ли я, но зато я убедился, что их малый рост, не мешает лопарям — таково, как я думал, их имя, — быть отменными ходоками. Продвигались они по лесу с удивительной быстротой.

Бодрый этот бросок закончился в их становище. Кучка палаток стояла на берегу маленькой речки. Поначалу я так и думал, будто это только стоянка охотников, но, увидев женщин, детей и собак и даже колыбель младенца, висящую на дереве, понял, что это становище постоянное. Неподалеку были привязаны пять животных странного вида. Что олени они, то было очевидно, ибо их рога сделали бы честь лесным оленям, на которых я охотился с Эдгаром в Англии. Только телом они были вполовину меньше. Однако мелкота их как бы соответствовала людям, которые по норвежским меркам тоже были очень мелкими.

Тот, кто первым показался мне в лесу, подвел меня к палатке, знаком велел подождать, а сам, наклонившись, вошел внутрь. Сняв с плеча мешок, я положил его наземь, сам уселся рядом, а тот человек скоро вышел и молча протянул мне деревянную миску. В ней лежал кусок пирога. Я попробовал: на вкус рыба и лесные ягоды, давленые вместе.

Покуда ел я рыбный пирог, все на стоянке занимались своими обыденными делами, носили воду с реки в маленьких деревянных ведрах, собирали дрова, ходили между палатками и все это время вежливо не обращали на меня внимания. Я думал о том, что будет дальше. Так оно продолжалось, пока я не закончил трапезу и не напился воды из деревянной чаши, принесенной мне одной из лопарок, а потом мой проводник — так про себя я называл его — снова явился из палатки. В руке у него было нечто, поначалу показавшееся мне большим решетом с деревянным ободом. Потом я понял, что это барабан, или бубен, — широкий, плоский, не глубже ширины моей ладони, и по очертанию — неправильный овал. Проводник мой осторожно положил бубен наземь и присел над ним на корточки. Подошло еще несколько мужчин. Они сели в кружок, и последовал очередной негромкий спор. Снова я не смог понять, что они говорят, хотя несколько раз я слышал слово «водман». Наконец, проводник мой сунул руку под рубаху из оленьей кожи, достал оттуда маленькую роговую бляшку, не больше игральной кости, и уложил ее на поверхность бубна. Потом из складок рубахи выудил короткую колотушку в виде молоточка и начал потихоньку постукивать ею по коже бубна. Все они подались вперед, внимательно наблюдая.

Я догадался, чем они заняты, и, подойдя, присел рядом. Мой сосед вежливо подвинулся, давая мне место. Поверхность бубна была расписана множеством фигур и символов. Некоторые я распознал: рыба, дерево, танец, люди-палочки, лук со стрелами, с полдюжины древних рун. Многие же знаки мне были внове, я только догадывался об их значении — косоугольники, зигзаги, звездчатые узоры, изгибы и волны. Я предположил, что один означает солнце, другой — луну, а третий, возможно, — лес из деревьев. Я молча смотрел, а косточка, подпрыгивая, двигалась на коже бубна, дрожащей от частой дроби молоточка. Костяшка двигалась туда-сюда, затем, словно нашла свое место, остановилась над изображением человека, имевшим как бы рога на голове. Мой проводник резко прекратил выбивать дробь. Костяшка осталась на месте. Он снова взял ее, положил на середину бубна и застучал, отбивая медленный повторяющийся ритм. Снова костяшка двинулась по бубну и заняла то же место. В третий раз мой проводник бросил жребий, на этот раз поместив его с краю, прежде чем пробудить его к жизни. Снова кусочек рога двинулся к фигуре рогатого человека, но потом — дальше, пока не остановился на рисунке треугольника. Я решил, что это, должно быть, жилище.

Мой проводник сунул колотушку обратно в складки рубахи, после чего наступила полная тишина, все молчали. Но что-то в них изменилось. До того лопари были вежливы, но почти безразличны, теперь же, казалось, они чем-то взволнованы. О чем бы им ни поведал бубен, весть им была понятна.

Мой проводник отнес бубен в свою палатку и жестом велел мне следовать за ним. Он отвел меня к другой палатке, стоящей чуть в стороне от других. Как и все остальные, она представляла собой набор длинных тонких жердей, воткнутых рядом и аккуратно накрытых полосами бересты. Не откинув переднего полога палатки, он позвал:

— Pacca!

Человек, вышедший из палатки, был самым безобразным лопарем из всех, каких я видел. Того же роста и телосложения, что и остальные, но каждая черта его лица была невероятна. Нос кривой и похожий на луковицу. Выпученные глаза под кустистыми бровями придавали ему постоянно испуганное выражение. Губы не могли сомкнуться над слегка выступающими зубами. А рот был явно скошен набок. По сравнению с правильными лисьими лицами окружавших лопарей его лицо выглядело чудовищно.

— Ты у нас желанный гость. Рад, что ты прибыл, — сказал этот уродливый лопарь.

Тут-то я и удивился, больше некуда. Не только тому, что он сказал, но тому, что он говорил по-норвежски, с сильным акцентом, с трудом строя предложения, но вполне понятно.

— Тебя зовут Pacca? — нерешительно спросил я.

— Да, — ответил он. — Я сказал охотникам, что «водман» даст сегодня необычную добычу, и они не должны причинять ей вред, но принести на стойбище.

— «Водман»? — спросил я. — Я не знаю, о чем ты говоришь.

— «Водман» — это то, где они сидят, поджидая «боазо». — Он заметил, что мое недоумение лишь усилилось. — Ты должен простить меня. Я не знаю, как сказать «боазо» на твоем языке. Вон те животные — «боазо». — Он кивнул в сторону пяти маленьких привязанных оленей. — Эти прирученные. Мы отводим их в лес, чтобы заманить в ловушку их диких родичей. В это время года, когда дикие «боазо» оставляют открытые места и уходят в лес искать пищу и укрытие от приближающихся буранов.

— А «водман»?

— Это чаща, которая не давала тебе сойти с тропы. Наши охотники за тобой следили. Говорят, ты пытался несколько раз сойти с тропы. И очень шумел. На самом деле они чуть не потеряли желанного «боазо», ты его испугал, и он убежал. К счастью, его поймали, недалеко ушел.

Я вспомнил охотничьи способы, которым научил меня Эдгар в лесу Нортгемпшира — он поставил меня так, чтобы олени свернули от меня прямо под стрелы поджидающих охотников. Похоже, лопари делают то же самое, устраиваясь в зарослях кустарника, чтобы выгнать дикого оленя на место, где охотники сидят в засаде.

— Прошу прощения, что испортил охоту, — сказал я. — Я понятия не имел, что попал в охотничьи угодья лопарей.

— Наше имя не лопари, — осторожно сказал Pacca. — Это слово я слышал, когда гостил у оседлых людей — я тогда научился нескольким словам на твоем языке. Мы же себя называем саами. Называть нас лопарями — все равно, как если бы мы называли вас пещерными жителями.

— Пещерными жителями? Мы ведь живем не в пещерах.

Pacca улыбнулся своей кривой улыбкой.

— Дети Саами знают, как Ибмел Создатель сделал первых людей. Это были два брата. Ибмел поставил братьев на землю, и они хорошо жили, охотились и ловили рыбу. Потом Ибмел послал сильный воющий буран с порывами ветра, снегом и льдом. Один из братьев успел найти пещеру и спрятался там. Он уцелел. Но другой брат решил остаться снаружи и сразиться с бураном. Он продолжал охотиться, ловить рыбу и учился, как выжить. После того как буран улетел, один брат вышел из пещеры, и от него произошли все оседлые народы. От другого брата пошли саами.

Мне начинал нравиться этот прямой, простодушный человечек.

— Пошли, — сказал он, — ты будешь моим гостем, нам надо узнать немного больше о тебе и днях, которые ждут нас впереди.

Не с большими церемониями, чем Транд, советующийся с руническими палочками, Pacca достал свой провидческий бубен. Он был гораздо обширнее и украшен затейливее того, который я уже видел. На бубне Рассы было много, много больше символов. Они нарисованы, объяснил он, красным соком ольхи, и он украсил обод разноцветными лентами, маленькими амулетами и оберегами из меди, рога и нескольких серебряных монет. В моем мешке с товаром я нес подобные же обереги.

Pacca положил жребий на кожу бубна. На этот раз жребием служило латунное колечко. Прежде чем он начал постукивать по барабану, я спросил:

— Что означают эти знаки?

Он бросил на меня проницательный взгляд.

— Тебе, думаю, какие-то уже известны, — ответил он.

— Я вижу несколько рун, — сказал я.

— Да, я выучил эти знаки у оседлых людей.

— А вот этот? Что он значит? — я указал на волнистые линии. Похожие знаки повторялись в нескольких местах на бубне.

— Это горы, там жили наши предки.

— А вот этот? — я указал на человека с рогами на голове.

— Это знак человека-нойды. Вы зовете такого колдуном.

— А если жребий укажет сюда, что это значит?

— Это говорит о присутствии нойды, или о том, что нужно посоветоваться с нойдой. В каждой палатке саами есть бубен предсказаний и кто-то, кто умеет им пользоваться. Но только нойда может прочесть более глубокое сообщение арпы — жребия.

Тут он закрыл глаза и запел. Это был высокий, дрожащий распев, одна и та же короткая фраза повторялась снова и снова, поднимаясь все выше, пока слова вдруг не смолкли, оборвавшись, как если бы пали в омут немоты. После короткого молчания Pacca вновь запел, возвышая голос, пока не дошел до того же обрыва. Он пел, постукивая по бубну. Глядя на этого уродливого человечка, закрывшего глаза и раскачивающегося взад-вперед еле заметно, я понял, что нахожусь в обществе совершеннейшего волхвователя. Pacca был способен войти в мир духов так же легко, как я высекаю искры кремнем.

В четвертый раз повторив свой напев, Pacca открыл глаза и посмотрел на бубен. Я не удивился, увидев, что жребий вновь остановился на рогатом человеке. Pacca хмыкнул, словно это лишь подтвердило его ожидания. И он снова закрыл глаза и возобновил постукиванье, на этот раз ускорив темп. Я следил за путем латунного кольца, которое скользило по поверхности бубна. Оно посещало один знак за другим, не останавливаясь, потом замедлилось и направилось по немного иному пути. A Pacca прекратил бить в бубен, и на этот раз он взглянул не на него, а прямо на меня.

— Рассказывай, — сказал он.

Как ни странно, я ждал этого вопроса. Как будто некая связь, некое понимание возникли между нойдой и мной. Оба мы считали доказанным, что я, обладающий навыками колдовства, пришел к Рассе за наукой.

— Движение, — сказал я. — Какое-то движение. К горам, хотя к каким горам, я не знаю. А еще бубен сказал о чем-то, чего я не понял, о чем-то таинственном, смутном, немного опасном. А еще о союзе, встрече.

Теперь Pacca сам смотрел на бубен. Латунное кольцо остановилось на рисунке человека, сидящего верхом на лошади.

— Это вот под этим ты подразумеваешь движение? — спросил он.

Ответ казался очевидным, но я ответил:

— Нет, не этот знак. Я не знаю в точности, что он значит, но так или иначе, он тесно связан со мной. Когда кольцо подошло к этому знаку, а потом остановилось, мой дух окреп.

— Посмотри еще раз и скажи мне, что ты видишь, — отозвался нойда.

Я всмотрелся в рисунок. Втиснутый в узкое пространство между более старыми, уже выцветшими рисунками, этот знак был едва ли не самым маленьким на бубне. И был единственным, больше он нигде не повторялся. Всадник на лошади держал в руке круглый щит. Это странно, подумал я. У саами я вроде бы не видел щитов. Да и лошади никак не выжить в этом суровом холодном крае. Я еще присмотрелся и заметил, что у лошади, обозначенной простой линией — восемь ног.

Я поднял глаза на Рассу. Он же с вопросительно смотрел на меня своими выпученными глазами.

— Это Один, — сказал я. — Один верхом на Слейпнире.

— Вот как? Я срисовал этот знак с того, что видел у оседлого народа. Он был вырезан на камне, и я понял, что он обладает силой.

— Один — это мой бог, — сказал я. — Я его приверженец. Именно Один привел меня в твою страну.

— Потом ты мне расскажешь, кто такой этот Один, — ответил Pacca, — но у моего народа этот знак имеет другое значение. Для нас это знак близкой смерти.


* * *

С этим загадочным предсказанием я вступил в новую жизнь среди лесных саами. Эти дни оказались самыми замечательными и благополучными в моей жизни, а все благодаря Рассе и его семье. Pacca был не обычный нойда. Его считали одним из величайших нойд его времени. С раннего детства выделялся он среди прочих необычайной своей внешностью. Нескладный и неловкий, он отличался от остальных мальчиков. Пытаясь играть с ними в их игры, он порою падал наземь, задыхаясь, а то и вовсе теряя сознание. Норвежские дети насмехались бы над ним и дразнили, но саами обращались с ним с особой бережливостью. Никого не удивило, когда лет с восьми ему стали сниться странные и тревожные сны. Для саами это служило доказательством, что священные предки послали Рассу как своего посредника, и родители Рассы, не колеблясь, отдали сына в науку к местному шаману. Через тридцать лет его слава разошлась от лесных окраин, где жил его народ, до далеких берегов, до тех саами, что охотятся на тюленей и небольших китов. Все племена саами знали, что Pacca — великий нойда, и что он время от времени посещает их в странствиях своего духа. Так велика была его слава в те дни, когда я поселился среди них, что никто не сказал слова, когда он решил взять громко топающего чужака в свою палатку и наставлять его в священном знании. Его собственный род верил, что великий нойда сам призвал меня. Им об этом сказали их бубны. Я же, со своей стороны, порою верил, что Pacca — посланец Одина. А порою готов был поверить, что он — сам Всеотец в человеческом облике.

Наша род (очень скоро я привык называть его нашим) уже на следующее утро после моего появления свернул стойбище. На то, чтобы разобрать свои берестяные палатки, они не тратили времени. Просто собрали немногие пожитки, свернули их в тюки, а тюки взвалили через плечи на спину на сыромятных ремнях и пустились по тропе вдоль берега реки. Рыба здесь ловится плохо, объяснил Pacca. Здешний дух воды и рыбьи боги недовольны. Причины их гнева он не знает. В дне реки есть дыра, ведущая к подземной реке духов, и вся рыба ушла туда. Разумнее перейти на другое место, туда, где духи дружелюбнее. Времени осталось совсем мало. Скоро река замерзнет, и рыбалка — а жизнь рода зависела от рыбной ловли не меньше, чем от охоты — станет невозможна. Наш род — числом два десятка семей вместе с собаками и шестью оленями, ведомыми в поводу, — совершил полдневный переход вниз по течению и добрался до места, на котором, по всей видимости, останавливался и раньше — там уже стояли основы для палаток, которые саами быстро покрыли оленьими шкурами.

— Береста не такая крепкая, чтобы выдержать снег и сильный ветер, и не такая теплая, — пояснил Pacca. — Пока что нам хватит одного слоя оленьих шкур. Потом станет по-настоящему холодно, и мы положим еще несколько слоев, чтобы сохранять тепло.

Семья его состояла из жены, замужней дочери с мужем и младенцем и второй дочери, которую, мне казалось, я уже где-то видел. Только потом я понял, что это она была среди охотников в засеке. Поскольку все саами ходят в рубахах из оленьей кожи, штанах и шапках, мужчин от женщин отличить бывает трудно, а я никак не мог предположить, что среди охотников может оказаться девушка. Да и предыдущей ночью, которую я провел в палатке Рассы, я не мог заметить, что у него есть вторая дочь, ибо саами снимают на ночь только башмаки и спят прямо в одежде. Когда я вполз в палатку Рассы, она наполовину была полна дыма. Посреди палатки горел очаг, а дымник вверху открыт был не полностью, потому что над очагом на шесте коптилось несколько рыбин. Чтобы как-то дышать, приходилось располагаться как можно ближе к земле. Вдоль стен палатки были сложены пожитки семьи, они-то и служили нам подушками, когда все мы легли спать на оленьи шкуры, настеленные поверх свежих березовых веток. Ни стола, ни скамей не было вовсе.

Pacca позвал меня с собой на берег реки. Я заметил, что остальные саами, глядя на нас, держатся поодаль. Мелкое теченье быстро бежало по камушкам и камням. Pacca держал в одной руке рыбное копье, а в другой — берестяную корзину для рыбы. Не останавливаясь, он подошел к большому скользкому валуну, который выступал над водой. Pacca некоторое время вглядывался в воду, потом ударил своим копьем, удачно насадив на него рыбину длиною в пядь. Он снял рыбу с остроги, разбил ей голову о камень и положил мертвую на камень. Потом поставил корзину себе на голову и произнес какие-то слова на языке саами, очевидно, обращаясь к самому камню, зачерпнул пригоршней воду, плеснул ею на камень и трижды поклонился. Кривым ножом, который каждый саами носит на поясе, он соскреб немного чешуи с рыбы и с этой чешуей в горсти вернулся в стойбище, где раздал чешую мужчинам каждой семьи. Только после этого люди начали готовить сети и лески и отправились на ловлю.

— Этот камень — сейд, — объяснил мне Pacca. — Дух реки. Я попросил у него удачной ловли для каждой семьи. Обещал, что каждая семья, которая поймает рыбу, принесет жертву сейду. Они будут делать это в конце каждого дня, пока мы здесь, и будут делать это всякий раз, когда мы вернемся на это место в будущем.

— Почему ты отдал рыбью чешую только мужчинам? — спросил я.

— Женщине будет несчастье, коль она подойдет к сейду реки. Несчастье сейду и опасность для самой женщины. Это может навредить ее будущим детям.

— Но разве не твою дочь твою я видел с охотниками в «водман»? Если женщины могут охотиться, почему они не могут ловить рыбу?

— Так было всегда. Моя дочь Аллба охотится, потому что она охотница не хуже любого мужчины, а то и лучше. Не всякий за ней угонится. Она быстрая и ловкая даже в самой чаще. Она всегда такая была, с самого детства. У нее только один недостаток — поговорить любит, болтает без умолку. Вот почему моя жена и я назвали ее именем маленькой птички, которая прыгает летом в кустах и все время говорит «тиа-а-тик».

С каждым словом Рассы мне все больше хотелось остаться среди саами, коль скоро они позволят. Мне хотелось узнать больше о колдовстве Рассы и уважить волю Греттира, разделив их образ жизни. Вспомнив о запасе рыбных крючков в моей поклаже с товаром, я взял и отдал весь запас Рассе. Он принял дар почти небрежно, словно то была самая естественная вещь на свете.

— Мы делаем свои крючки из дерева или из кости. Но эти куда лучше, — сказал он и разделил их между семьями.

— У вас все общее? — спросил я.

Он покачал головой.

— Не все. Каждый человек и каждая семья знает, что принадлежит им — одежда, собаки, ножи, утварь для стряпни. Но если кому нужно, они отдадут любую вещь. Не сделать так было бы неправильно. Мы знаем, что выживем, только помогая друг другу.

— А как же другие роды? Что случится, если вы захотите рыбачить в одной и той же реке или охотиться на оленя в одном и том же месте в лесу?

— Каждый род знает свою землю, — ответил он. — Многие поколения мы охотимся и ловим рыбу в одном и том же месте. Мы чтим этот обычай.

— А все же, если случится спор, скажем, из-за хорошего места для рыбалки в голодное время, вы будете воевать за свои права?

Pacca был потрясен.

— Мы никогда не воюем. Все силы мы тратим на то, чтобы найти пищу и кров, и чтобы наши дети росли здоровыми и почитали предков. Если другой род голодает и ему нужно наше место для рыбалки или охоты, они попросят, а мы, если можно, согласимся одолжить на время, пока их дела не поправятся. Да и земля наша такая широкая, что места хватит на всех.

— Все это мне кажется странным, — сказал я. — Там, откуда я приехал, человек сражается, чтобы защищать свое владение. Когда сосед пытается захватить его землю, либо чужак посягает на его собственность, мы сражаемся, чтобы выгнать его.

— Для саами в этом нет необходимости, — возразил нойда. — Если кто-то вторгнется на нашу землю, мы спрячемся либо убежим. Дождемся зимы, и чужакам придется уйти. Они не умеют здесь жить и не смогут остаться.

Он указал на мою одежду — шерстяную рубаху, свободные штаны, толстый дорожный плащ и те самые, плохо сидящие кожаные башмаки, в которых я стер ноги до волдырей.

— Чужаки одеваются, как ты. Они не знают ничего лучшего. Вот я и попросил мою жену и Аллбу сшить тебе одежду, больше подходящую для зимы. Они никогда еще не шили такую большую одежду, но дня через два она будет готова.

Нежданной пользой от просьбы Рассы сшить пригодную для меня одежды стало то, что его дочь Аллба, разговорчивая до невозможности, вдруг замолкла — на время. Обычно она болтала без передышки, в основном со своей матерью, а та работала молча и редко затрудняла себя ответом. Что там толкует Аллба, я понять не мог, но что речь нередко идет обо мне, не сомневался. Теперь же, когда она сидела рядом с матерью, тачая мою зимнюю одежку, оленьи жилы, зажатые в зубах, не давали ей вволю поболтать. Каждую нить для шитья нужно было отщепить зубами от высушенной жилы оленя, спинной или ножной, потом пережевать, чтобы размягчилась, и ссучить в пряди. Пока женщины жевали и шили, я помогал Рассе готовить пищу для семьи. Еще внове мне было и дивно, что у саами стряпней занимаются мужчины.

Должно быть, я прожил там четыре недели, когда случились события, изменившие мое положение. Первое событие было ожидаемо, но второе — совершенно нежданно. Как-то утром я проснулся в обычное время, едва развиднелось, и, пока лежал на своей подстилке из оленьей шкуры, я заметил, что внутри палатки как-то слишком светло. Перекатился и глянул в щелку меж землей и пологом. Дневной свет лился в щель, столь яркий, что мне пришлось зажмуриться. Я встал потихоньку, отвел дверную полость и вышел. Все стойбище было укрыто покрывалом тяжелого снега. Ночью прошел первый большой снегопад. Все, что оставалось снаружи — дрова, рыбные корзины, сети, спящие собаки — все превратилось снежные бугорки. Даже на шестерых оленях были снежные попоны. Пришла зима.

Как раз в тот день жена и дочь Рассы кончили мою одежду из оленьих шкур. Саами очень веселились, собравшись у нашей палатки посмотреть, как меня будут учить одеваться. Сначала рубашка из оленьей шкуры мехом к телу, потом облегающие штаны из оленьей кожи, которые неудобно натягивать из-за узких прорезей на лодыжках, и пара шитых башмаков с такими загнутыми вверх мысками, и вовсе без каблуков.

— На тот случай, коль наденешь лыжи, — пояснил Pacca. Он теребил сухую осоку, разделяя на пряди, потом свернул их в два мягких пухлых прямоугольника. — Вот, положи-ка это в башмаки, — сказал он. — Увидишь, это лучше любых шерстяных носков. Они будут греть ноги, а когда намокнут, высохнут, стоит только к огню положить.

Под конец он помог мне надеть длинную верхнюю рубаху саами из оленьей кожи. Она доходила до колен. Широкий пояс стягивал одежду. Я прошел несколько шагов на пробу, и ощущение было совершенно иным, чем в любой другой одежде, какую мне доводилось носить прежде, — теплая, плотная, и ногам свободно.

Второе событие имело место в ночь после снегопада. Войдя в семейную палатку, я обнаружил вторую оленью шкуру, лежащую на обычном моем спальном месте. Поскольку сильно похолодало, я, улегшись, натянул на себя и эту шкуру и уже почти заснул, да вдруг почувствовал, как край ее приподнялся, и кто-то скользнул ко мне. От угольев в очаге хватило света, чтобы разглядеть гостя — то была Аллба, дочь Рассы. Я видел отсветы огня в ее глазах, и на лице ее проказливое выражение. Она прижалась губами к моему уху и прошептала: «Тик-а-так», потом хихикнула и примостилась рядом. Я же не знал, что делать. Рядом спали ее мать и отец, ее сестра и муж сестры. Я боялся, что скажет Pacca, коли проснется. Так я и лежал, притворяясь спящим. Тогда рука Аллбы начала розыск. Потихоньку она распустила мой саамский пояс и стянула с меня штаны. Потом скользнула внутрь, под верхнюю рубаху и угнездилась рядом со мной. Она была нагой.

Проснувшись, я понял, что проспал. Аллба лежала, свернувшись, на моей вытянутой руке, а палатка была пуста. Pacca и остальные члены его семьи уже начали свой день. Я слышал, как они ходят снаружи. Торопливо я стал натягивать на себя одежду, и это разбудило Аллбу. Глаза у нее были светлые, серо-голубые, цвета, какой иногда встречается у саами, и смотрела она на меня без всякого смущения. Вид у нее был совершенно довольный. Она выгнулась, потянулась за своей одеждой и мгновение спустя уже оказалась одетой, вынырнула из палатки и присоединилась к своим родителям. Я не сразу выбрался за ней, не зная, какой прием меня ждет.

Когда я появился, Pacca глянул на меня с видом совершенно не озабоченным.

— Надеюсь, ты умеешь пользоваться этим, — только и сказал он, смахивая снег с двух длинных плоских дощечек.

— Я ходил на лыжах еще мальчишкой, но всего несколько раз, и это была игра, — ответил я.

— Тебе придется подучиться. Аллба тебе поможет.

Тут-то меня осенило: для Рассы мои отношения со второй его дочерью — вполне обычное дело. Позднее узнал я, что он даже одобрял их. Саами полагают, что это естественно — мужчине и женщине спать вместе, коль скоро оба этого хотят. Они считали это разумным соглашением, пока оно удовлетворяет обоих. Меня еще беспокоило, не захочет ли Аллба превратить наши отношения в постоянную связь. Но позже, после того, как она научила меня немного понимать саамский язык, а я научил ее немного говорить по-норвежски, она посмеялась над моими опасениями.

— Как может такое продолжаться вечно? Так думают оседлые люди. Это все равно, что постоянно жить на одном и том же месте. Саами верят, что в жизни времена года меняются, и лучше странствовать, чем стоять на месте. — Я хотел еще что-то сказать, но она приложила палец к моим губам и добавила: — Я могла бы прийти к тебе просто потому, что ты желанный гость в нашей палатке. Но я пришла к тебе не поэтому. Я сделала это, потому что хотела тебя, и ты меня не разочаровал.

Аллба была лекарством от болезни, от которой я страдал, сам о том не зная. То, как со мной обращалась Гуннхильд, мое разочарование в Эльфгифу и мои юношеские сердечные страдания создали у меня превратное представление о противоположном поле. Я смотрел на женщин с осторожностью, опасаясь либо разочарования, либо какой-нибудь неожиданной беды. Аллба же меня исцелила. Она была так полна жизни, так деятельна, так естественна и проста. В любовных ласках она была столь же умела, сколь и похотлива, и я был бы дурнем, если бы не воспользовался удачей. Под многослойной своей одеждой из шкур она была очень соблазнительна. У нее был тонкий костяк, отчего она казалась хрупкой и легкой, как та маленькая зимняя птичка, имя которой она носила. От постоянных упражнений во время охоты тело ее было сильным, плечи и бедра гибкими, стопы маленькие, высокие, выгнутые, отчего походка ее была изящна и стремительна. Но что особенно меня возбуждало, это кожа на ее теле, гладкая и цвета слоновой кости, в отличие от темного, как у эльфа, лица, обветренного и опаленного солнцем. Хотя мы не стали людьми близкими, мне кажется, Аллба наслаждалась нашими отношениями. Она гордилась тем, что я — чужеземный нойда. Я же, со своей стороны, был очарован ею. Короче говоря, я влюбился в Аллбу, и любовь моя была чистой и свободной.

Она научила меня ходить на лыжах. Конечно, не так хорошо, как саами. Они постигают искусство бега на деревянных дощечках, едва научаются ходить, и никто не может понастоящему перенять их мастерство. Каково непревзойденное умение норвежцев строить корабли и водить их, таково же и умение саами без устали бежать на лыжах. Природа словно создала их для этого. Они легки и скользят по снегу там, где более грузный человек провалился бы, а ловкость позволяет прокладывать путь по таким неудобьям, где нечего делать нам, неуклюжим. И ходят он на лыжах не так, как норвежцы, которые, пользуясь одной доской и помогая себе палкой, едут вниз по склону или по льду. Саами привязывают по доске на каждую ногу и мчатся быстрее бегущего человека. И могут так бежать весь день напролет. Норвежские мастера знают, какие обводы должно придать кораблю и как лучше скроить и сшить парус, саами же знают, как выбрать и как выточить лыжи из березы — для бега по мягкому снегу, или из сосны — для бега по насту; и любые лыжи — а они по длине различны — делаются сообразно тому, кто и как на них будет ходить. Под конец я настолько приспособился бегать на деревянных дощечках, что не отставал от остальных при переселении и мог отправиться с Рассой, когда он хотел показать мне какое-нибудь удаленное священное место. Но с Аллбой и другими охотникам я не мог тягаться. Они бежали по снегу так, что могли догнать волка и добыть его шкуру. Час за часом они преследовали свою добычу, зверь уставал, прыгая через сугробы, по которым охотники скользили без всяких усилий. Наконец, когда измученный волк поворачивался, рыча на своих преследователей, вожак-саами приближался к добыче настолько, что мог достать зверя копьем или ножом.

ГЛАВА 15

Аллба носила на шее оберег в виде птицы. Она никогда его не снимала, даже когда мы с ней любились. Эта птица — ее спутница, объяснила она, и спросила, где же мой оберег. Мужчина должен носить оберег на веревке на шее, другой — под рукой, под мышкой.

— Ты такой смелый, что не боишься странствовать в одиночку? — спросила она. — Даже мой отец этого не делает.

Я решил, что она говорит об амулете, приносящем удачу, и обратил все в шутку, сказав, что у меня есть дюжина таких в моем тюке с товаром, а стало быть, меня хорошо охраняют. Это был один немногих случаев, когда Аллба на меня рассердилась. Она попросила меня не валять дурака.

Когда я спросил Рассу, отчего его дочь так разгневалась, он на вопрос мой ответил вопросом, помню ли я, где впервые встретился с его родом.

— Рыбалка в том месте стала очень плохой, — напомнил он мне. — Рыба ушла. Она была еще там, но ее там уже не было. Нам пришлось пойти туда, где другой сейд готов был принять наши жертвы.

— Как может рыба одновременно быть где-то и не быть?

— Она ушла в сайво на свою реку. Я мог бы отправиться за ней, либо послать моего спутника умолить духа воды, который послал ее туда. Но если дух воды все еще был сердит, рыба могла и не вернуться.

Сайво, по словам Рассы, — это мир, который находится рядом с нашим собственным. Это отражение нашего мира, но более прочное, и в нем живут духи ушедших и спутники живых. Эти спутники приходят в наш мир как призраки, чтобы побыть с нами, а иногда и мы сами можем посетить сайво, но нам необходимы хранители-призраки, чтобы вести нас и защищать.

— Наши спутники — животные, не люди, — сказал Pacca, откладывая в сторону деревянную миску, которую вырезывал. — У каждого саами есть свой — у кого лиса, у кого рысь, у кого птица или какое другое животное. Когда мы рождаемся, бубен указывает нашим родителям, какое существо должно стать нашим сайво-спутником на всю жизнь. А бывает, что делается неправильный выбор, и тогда ребенок болеет либо с ним случается несчастье. Тогда мы просим бубен снова, и он называет нового спутника, более подходящего. Спутник Аллбы с младенчества — птица, чье изображение она носит.

— Среди моего народа, — сказал я, — существуют неумершие, привидения, двойники. Я сам видел их, предвестников смерти. Это наши другие «я» из другого мира. Когда они являются, они во всем похожи на нас. Ты же хочешь сказать, что у меня есть еще и животное-спутник?

Pacca потянулся за бубном, лежащим на земле, всегда у него под рукой. Он положил арпу-жребий на тугую кожу, и даже не закрывши глаз и не напевая, с силой ударил один раз по бубну указательным пальцем. Жребий подпрыгнул, ударился о деревянный обод и отскочил от него. Остановился он на фигуре медведя.

Я предпочел усомниться.

— Откуда мне знать, что мой спутник — медведь?

— Это была решено во время твоего рождения.

— Но я родился на острове в море, где нет никаких медведей.

— Возможно, медведь вошел в жизни твоих родителей.

Я немного подумал.

— Мне рассказывали, что когда мой отец впервые встретился с моей матерью, он возвращался из путешествия в Норвегию, чтобы отвезти туда пойманного полярного медведя. Но он отдал этого медведя за много недель до того, как познакомился с моей матерью, и во всяком случае медведь после этого довольно скоро умер.

— Ты узнаешь, что медведь умер примерно в то же время, когда тебе предстояло родиться, — твердо сказал Pacca. — С тех пор дух медведя охранял тебя. Это твоя удача. Медведь — самый сильный из всех созданий. У него ум одного человека и сила девятерых.

Скоро солнце должно было скрыться за горизонтом на всю зиму, и тогда Pacca предложил мне самому отправиться в сайво, если хочу я побольше узнать о том мире. Я же колебался. Я отвечал, что мой опыт связи с другими мирами — это всего лишь вспышки ясновидения, случающиеся обычно в обществе других, обладавших подобными же способностями, да к тому же увиденное мной всегда оказывалось тревожным и неприятным. Я сказал, что едва ли у меня хватит храбрости войти в мир духов по своей воле да еще в одиночку. Он же меня заверил, что охранять меня будет дух-спутник, а сам он, Pacca, поможет мне пройти сквозь преграду, отделяющую нас от сайво.

— Твое ясновидение говорит, что ты живешь довольно близко к сайво и кое-что различаешь сквозь дымку, отделяющую нас от них. Я предлагаю всего лишь пройти сквозь дымку и глянуть, что лежит по другую сторону.

— А как знать, смогу ли я вернуться? — упирался я.

— За этим я присмотрю, и Аллба мне поможет.

На другой день он разбудил меня и Аллбу задолго до рассвета. Он уже развел небольшой огонь в очаге, а за ним, у стены, освободил место, достаточное, чтобы я мог сесть, скрестив ноги, на квадратной оленьей шкуре. Шкура лежала мехом вниз, а ее поверхность была означена четырьмя белыми полосами, вроде знакомых мне по метанию рунических дощечек и саксонских палочек. Pacca жестом велел мне сесть в середине квадрата, Аллбе же — сидеть на корточках лицом ко мне.

— Она моя дочь, и к ней отчасти перешла моя сила, — сказал он. — Коли она будет здесь, рядом, ты сможешь встретиться с ней в сайво.

Я очень волновался, но присутствие Аллбы придало мне уверенности. Она развязала маленький кожаный мешочек, который всегда носила на поясе, отправляясь на охоту, и вытрясла его содержимое на шкуру передо мной. Красные шляпки с белыми крапинками выцвели и стали тусклого розового цвета, но я все равно узнал эти сушеные и сморщенные грибы. Аллба бережно подобрала их, осторожно ощупала своими маленькими пальчиками их загрубевшую плоть и выбрала три самых маленьких. Старательно уложив остальные обратно в мешочек, она оставила два гриба на шкуре, третий же сунула в рот и начала жевать. Она не сводила с меня глаз, взгляд ее был неподвижен. Спустя какое-то время она поднесла руку ко рту и выплюнула содержимое. И протянула мне на ладони.

— Ешь, — сказала она.

Я взял этот теплый влажный шарик, положил на язык и проглотил. Точно так же она разжевала остальные по одному, и я по очереди проглотил их.

После чего я сидел молча, глядя на нее, наблюдая, как отсветы огня играют на ее лице. Глаза ее были в тени.

Время шло. Долго ли я так просидел, не знаю. Pacca держался сзади и время от времени подбрасывал сухие ветки в огонь, чтобы тот не погас.

Медленно, очень медленно я начал отделяться от своего тела. Когда же я совсем отделился от телесной своей оболочки, то ощутил, что тело мое дрожит. Я знал, что раз или два меня били судороги. Но ничего не мог с этим поделать, да меня это и не тревожило. Меня охватывало смутное удовлетворение. Казалось, что тело мое стало легче, а мысли мои расслабились. Все, кроме лица Аллбы, стало неотчетливым. Она же не двигалась, но само лицо ее приближалось. Я различал каждую мелкую черточку с необыкновенной ясностью. Вот мочка ее правого уха заполнила все поле зрение. Я видел нежный румянец крови под кожей, мягкие пушистые волоски. Мне хотелось дотянуться до них и потеребить зубами.

Вдруг подо мной исчезла земля. Я удобно висел в пространстве. Я не чувствовал своего тела, но это не имело значения. Ни заметив никакого движения, я оказался среди деревьев, бесконечного снега и скал, но холода не почувствовал. Я скользил по поверхности, не прикасаясь к ней. Как будто ехал верхом на тихом дуновении ветра. Деревья были ярко-зеленые, и я в единое мгновение мог рассмотреть все подробности каждого листочка и складки на коре. Снег сверкал всеми цветами радуги, кристаллы перемещались, смешивались и рябили. Маленькая птичка взлетела с куста, и я понял, что это спутник Аллбы. Между двумя деревьями — близко и в то же время не близко — я увидел вставшего на дыбы белого медведя. Он стоял на задних лапах, выпрямившись, и взгляд его глаз, вперившихся в меня, был совершенно человеческий. Я услышал, как кто-то заговорил со мной. Я узнал собственный голос и ответил. Разговор успокаивал. Я ощутил покой. Медведь, на этот раз темно-бурый, появился сбоку, он шел ко мне, опустив голову, тяжело ступая и покачиваясь на ходу, и наши дороги сошлись. Когда зверь оказался на расстоянии вытянутой руки, оба мы остановились. Я ощутил прикосновение птичьих крыльев на моей щеке. Медведь медленно повернул ко мне морду, и его звериная пасть под звериными глазами как будто улыбнулась.

Глаза эти были cepo-голубые, и вдруг я понял, что смотрю в лицо Аллбы. А сам я сижу на оленьей шкуре.

— Ты вернулся из сайво, — сказал Pacca. — Ты пробыл там совсем недолго, но достаточно долго, чтобы узнать, как вернуться туда, если понадобится.

— Мне кажется, тот мир очень похож на наш, — сказал я, — только гораздо больше и всегда недосягаем, как будто он таится.

— Это только видимость, — молвил нойда. — В сайво полно духов, духов мертвых и духов тех, кто управляет нашими жизнями. Наш мир по сравнению с тем — временный и хрупкий. Наш мир находится в настоящем, а мир сайво вечен. Тот, кто приходит в сайво, может видеть силы, которые определяют наше существование, но только если сами духи пожелают, чтобы их увидели. Тот, кто посещает сайво постоянно, становится желанным гостем, и тогда духи не скрывают себя.

— Почему медведь улыбается? — спросил я.

Сидевшая против меня Аллба вдруг встала и вышла из палатки. Pacca не ответил. Вдруг у меня закружилась голова, и на желудке стало тяжело. Больше всего мне хотелось лечь и снова закрыть глаза. Я едва смог доползти до своего спального места, и последнее, что я помню, это как Pacca укрывал меня оленьей шкурой.

Снег шел почти каждый день, тяжелые хлопья опускались сквозь ветки деревьев и ложились на землю. Теперь наши охотники все время рыскали по лесу, расставляя деревянные ловушки — пушные звери отрастили свой зимний мех и были в самой поре. Род наш совершил еще один, последний и самый многотрудный, переход. Наши палатки, покрытые для защиты от стужи в два-три слоя, стало слишком трудно ставить, да и тяжелые зимние одежды мешали. И мы ушли в землю, в самом прямом смысле слова. Долгую зимнюю ночь наш род проводил в стойбище у подножия горного кряжа, защищавшего от снежных буранов. Каждая семья из поколения в поколение выкапывала себе убежище в мягком земляном склоне, после чего укрывала яму толстой кровлей из бревен и земли. Лаз в жилище Рассы был столь узок, что мне приходилось ползти по нему на четвереньках, зато внутри оно было на удивление просторным. Там я мог выпрямиться во весь рост, и, несмотря на дым от костерка, там было уютно. Должен признаться, мысль о том, что здесь мне предстоит провести несколько месяцев вместе с Аллбой, казалась весьма привлекательной. Жена Рассы выстлала пол обычным ковром из свежих еловых лап, покрытых оленьими шкурами, и разделила землянку на маленькие каморки, развесив полотнища из светлого хлопка, приобретенные у весенних торговцев. Это было совсем не то, что убогая землянка, в которой погиб Греттир. Я рассказал Рассе о Греттире и о том, как моего названого брата погубила вельва с помощью рун заклятья, вырезанного на бревне.

— Случись у саами такое несчастье, какое случилось с твоим названым братом, когда он поранился топором, — заметил Pacca, — мы бы сразу сказали, что это непременно сделал оборотень. Он принимает облик зверя, скажем, оленя, и заманивает охотника, что тот убил его. А когда охотник начинает свежевать зверя, чтобы взять его мясо и шкуру, оборотень делает так, чтобы нож скользнул по кости и охотник сильно порезался. А охотник ушел далеко от стойбища, и вот он истекает кровью до смерти рядом со своей добычей. Тогда оборотень превращается обратно в себя, пьет кровь и пирует, пожирая свою жертву.

Аллба, которая все это слышала, презрительно зашипела.

— Если бы я встретила стааллу, он пожалел бы об этом. Такими сказками только детей пугать.

— Не зарекайся, Аллба. Просто надейся, что никогда не встретишься с ним, — пробормотал ее отец и, вновь повернувшись ко мне, продолжил: — Стааллу бродит по лесу. Он большой, малость глупый и неуклюжий, вроде тех невеж торговцев, что приходят за нашими мехами по весне, хотя стааллу, похоже, будет попрожорливей тех. Он ест человечину, когда голоден, а еще он умыкает девушек саами.

В ту неделю я отдал все, что у меня было в тюке с товарами. Я вовсе отказался от мысли обменять товар на пушнину, и мне стыдно было оставлять при себе вещи, которые были бы полезны этим людям. Саами приняли меня так щедро и гостеприимно, что не внести свою лепту в их хозяйство было бы нехорошо. Ведь кроме починки сетей да кое-какой пустячной работы по металлу, я ни чем им не мог помочь, вот и отдал товары Рассе, чтобы тот разделил их, кому что больше нужно. Единственное, что у меня осталось, это огненный рубин, да и тот я в знак любви отдал Аллбе. Самоцвет привел ее в восторг. Она могла часами, сидя у огня, вертеть рубин в пальцах, поворачивая и так, и сяк, чтобы огонь мерцал внутри драгоценного камня.

— У него внутри пляшет дух, — говаривала она. — Это дух, который привел тебя ко мне.

Результат же того, что я отдал все свои товары, оказался противоположным тому, чего я ожидал — когда я распрощался со всякой мыслью приобрести меха, чтобы отвезти их в Миклагард, меня этими мехами просто завалили. Едва ли не каждый день кто-нибудь из охотников оставлял перед землянкой Рассы затвердевшее тельце горностая, соболя, белки или белой лисы, чьи роскошные шкурки Аллба снимала и обрабатывала для меня. Узнать же, кто из охотников принес очередное отдаренье, не представлялось возможным. Они без лишних слов убегали и прибегали на своих лыжах. Остановить их мог только снежный буран. Когда дух бурана неистовствовал, весь род укрывался в своих подземных убежищах и ждал, когда кончится ужасный ветер и снежные заряды. Потом осторожно выкапывались из заваленных снегом логовищ и, как животные, на которых они охотились, нюхали ветер и отправлялись за пропитанием.

Разумеется, ели мы мясо все тех же пушных зверей, с которых снимали шкурки. Некоторые пахли плохо и на вкус были неприятны — особенно противны были куница и выдра. Белка куда вкуснее, а еще — бобер. Всякое оставшееся мясо складывали в маленькие амбары, которые каждая семья саами ставила рядом со своим жильем — этакие сундучки на шестах или на вершинах камней, куда звери не могли добраться. На жестоком морозе пища никогда не портилась. Коль скоро охотнику выпадала удача добыть дикого оленя, он просто ставил на морозе деревянные миски со свежей оленьей кровью, и через несколько часов кровь замерзала так, что ее можно по необходимости рубить на куски топором и принести в землянку.

Время от времени Рассу призывали к себе духи, и случалось это не всегда, когда ему того хотелось. Вдруг он начинал корчиться, изгибаться, потом терял равновесие и падал наземь. А когда дух слишком торопился, у нойды шла пена изо рта. Он велел нам прижимать тряпочкой вывалившийся язык, тела его во время корчей не удерживать, потому что, когда тело корчится, дух входит в сайво, а потом все успокоится. Семья Рассы привыкла к этим внезапным уходам. Они укладывали беспамятного нойду поудобней, лицом вниз, клали бубен под вытянутую правую руку на случай, если барабан понадобится в сайво, после чего ждали его возвращения в наш мир. Настроение его по возвращении зависело от того, что испытал он во время своего отсутствия. Иногда, когда он дрался со злыми духами, возвращался он изможденным. Иногда же был весел и радостен и рассказывал нам о великих духах, с которыми встретился. Ибмал, небесный бог, был неприкасаем и неузнаваем, но иногда Pacca встречал Пьегг-ольмай, бога ветра, и боролся с ним, чтобы не дать разразиться трехдневному бурану. А однажды он воззвал к богу охоты, к духу, которого называл «Кровавым Человеком», чтобы тот поспособствовал охотникам. А два дня спустя они выследили и убили лося. Боги и духи, которым поклонялся Pacca, были мне внове, однако его речи вызывали во мне смутные воспоминания о мире духов, гораздо более древнем, чем исконная вера. И тогда мне казалось, что мои боги — Один, Фрейр, Тор и все остальные — все явились из сайво Рассы и приняли те обличья, в которых стали известны мне.

И вот, когда Пейве, бог солнца саами, начал появляться с полуденной стороны, ко входу в землянку Рассы пришел один из наших соседей и что-то взволнованно закричал через лаз. Он так тараторил, что я ни слова из того, что он говорил, не понял, хотя Аллба немало времени потратила, обучая меня своему языку. Какова бы ни была весть, принесенная охотником, Pacca тут же отложил в сторону бубен, который расписывал заново, и встал. Взявши свой тяжелый плащ из волчьей шкуры, он махнул рукой мне, и мы оба вылезли из землянки и увидели ватагу охотников саами, всего восемь человек, и они смотрели на нойду с тем нетерпением, с каким ждут разрешенья. Одни из саами сказал что-то о «медовых лапах», а когда Pacca ответил, охотники начали расходиться по землянкам, взволнованно окликая свои семьи.

— Что случилось? — спросил я у Рассы.

— Настало время выйти из земли и снова жить в палатках, хотя в этом году что-то слишком рано, — сказал он. — Но Старый этого хочет.

— Старый? Кто это?

Pacca от ответа уклонился. Он велел жене и Алл бе собраться и выйти из землянки. Быт саами столь несложен, что весь род был готов хоть сейчас пуститься в дорогу — мужчины, женщины и дети погрузили свои пожитки на легкие санки, матери привязали младенцев на спины в маленьких похожих на лодку колыбелях, устланных мхом, и все надели лыжи. Мне тащить санки не приходилось — я и без них едва ковылял на лыжах, и ноши за плечами у меня не было — и без нее я был настолько тяжелее саами, что подо мною проседал наст.

Мы вернулись на то стойбище, которое оставили перед тем как перебраться в землянки. Там мы снова покрыли готовые остовы тройным слоем оленьих шкур. Все как будто чему-то радовались, а чему, я так и не понял.

— Что случилось? — спросил я у Аллбы. — Почему мы так поспешно ушли из землянок?

— Настало время самой главной охоты в году, — ответила она. — От нее зависит будущее рода.

— Ты пойдешь на охоту?

— Это запрещено.

— Но ты едва ли не лучший наш охотник, — возразил я. — Ты пригодишься.

— Нужны братья, а не женщины, — загадочно ответила она, укладывая на место последний слой оленьих шкур.

Так ничего и не добившись, я проснулся на следующее утро и увидел, что лежу, заваленный слоем снега толщиною в полпяди. Дымовую отдушину оставили открытой, и сильный ночной снегопад засыпал стойбище. Только это как будто никого не беспокоило.

— Надень вот это, — сказала Аллба, подавая мне башмаки, над которыми она трудилась всю зиму.

Я повертел их в руках.

— А нельзя ли надеть обычные?

— Нет, — сказала она. — Я шила их швом внутрь, так что снег на них не налипнет, и шиты они из кожи с головы оленя. Это самая толстая, самая крепкая кожа, как раз то, что тебе сегодня нужно. — Еще она потребовала, чтобы я надел самое лучшее из моей зимней одежды — тяжелый плащ из волчьей шкуры, — хотя и выглядел он на мне странно: прежде это был плащ Рассы, и Аллбе пришлось нарастить его куском шкуры северного оленя, чтобы он был мне по росту. Сам Pacca надел пояс нойды, увешанный челюстями пушных зверей, на которых саами охотятся, шапку, вышитую священными знаками, и тяжелый плащ из медвежьей шкуры. Я ни разу не видел, чтобы он надевал все это одновременно, не видел короткого посоха, обвитого красными и синими лентами, ни связки маленьких соколиных колокольчиков. Когда я предложил взять священный бубен, Pacca покачал головой и жестом велел выйти из палатки первым. Снаружи уже собрались все охотники нашего рода, одетые как на праздник. Иные в накидках из тканей, приобретенных у торговцев, темно-синих с подолами, которые жены обшили желтыми и красными лентами. Иные обычной охотничьей одежде из оленьих шкур, но зато в пестрых шапках. И у всех пояса и рукава украшены еловыми веточками. И все они взволнованы и чего-то с нетерпеньем ждали. Я же не сразу заметил, что не было при них ни привычных охотничьих луков со стрелами, ни метательных палок, ни деревянных ловушек. Каждый мужчина вооружился крепким копьем с древком из твердого дерева и с широким железным рожном.

Я не успел расспросить охотников, отчего они сегодня так необычно снаряжены — из палатки в своем парадном одеянии явился Pacca. Он вышел и протопал по снегу к плоскому валуну в центре стойбища. При каждом шаге на поясе нойды тихонько позвякивали колокольчики, а сам он пел песню, которой я раньше не слышал. Слова песни звучали странно — они пришли из языка, совершенно не похожего на тот, который я выучил за зиму. Добравшись до валуна, он возложил свой волшебный бубен на него и стал лицом к югу. Трижды, поднимая свой посох, он выкрикнул какие-то слова, по-моему, заклиная духов. После этого сунул правую руку под плащ и вытащил что-то из-под левой мышки и поднял повыше, чтобы все могли видеть. То было кольцо-жребий, но было оно не латунным. Издали мне показалось, что оно золотое, и я убедился в этом, когда Pacca бросил кольцо на бубен. Звук был глуше и тяжелее, чем если бы то была бронза или латунь.

Pacca ударил по деревянному ободу бубна кончиком жезла. Золотой жребий запрыгал по тугой коже и остановился. Все вытянули шеи, чтобы увидеть знак, на котором он остановился. Жребий лежал на извилистом знаке гор. Трепет восторга пробежал по толпе. Маленькие, подвижные люди переглядывались и радостно кивали головами. Предки видят и одобряют. Снова нойда ударил по барабану, и на этот раз золотое кольцо остановилось ближе к рисунку медведя. Это, похоже, всех смутило и вызвало недоумение. Pacca это почувствовал, и вместо того чтобы в третий раз ударить жезлом по бубну, схватил золотой жребий и с воплем, похожим на сердитый крик цапли, подбросил его в воздух. И так случилось, что кольцо упало на кожу бубна не плашмя, а на ребро и покатилось — сначала к ободу бубна, потом, отскочив от него, завертелось, заметалось, словно в нерешительности, пока наконец не замедлилось. Вот оно застыло на мгновение, завалилось набок, вращаясь и подпрыгивая на месте, как монета, брошенная на игорный стол, и затихло. Снова все подались вперед, чтобы увидеть, где оно остановилось. На это раз жребий лег точно на изображение моего спутника в сайво — медведя.

Pacca не колебался. Он взял кольцо, подошел к ближайшему охотнику, забрал у него тяжелое копье и надел золотое кольцо на наконечник копья. А завершил он это все тем, что, подойдя ко мне, торжественно вложил копье в мою руку.

Бубен все решил. Охотники отправились к своим палаткам за лыжами, и Pacca повел меня к нашему жилищу. Оттуда его жена и Аллба следили за происходящим. Аллба опустилась на колени в снег, чтобы привязать мне лыжи, а когда поднялась, и я хотел было обнять ее, она, к моему огорчению, отпрыгнула, словно я ударил ее, и отошла подальше, давая понять, что не желает иметь со мной ничего общего. Сбитый с толку и несколько уязвленный, я пошел вслед за ее отцом туда, где уже выстроилась вереница людей. Возглавил ее тот самый человек, который вызвал Рассу из землянки. Я узнал его по голосу. И только у него одного не было в руке тяжелого копья. Зато он держал длинный охотничий лук из ивы, обвязанный берестой. Лук был без тетивы, и на конце его красовалась еловая ветка. За ним шел Pacca в своем плаще из медвежьей шкуры, потом я, а вслед за нами остальные ярко разодетые охотники. В полном молчании мы покинули стойбище и двинулись на лыжах по лесу, следуя за человеком с луком. Как он находил дорогу, не могу сказать, — снежные сугробы завалили все тропки. Но шел уверенно, и я с трудом поспевал за ним. Время от времени он замедлял бег, так что я мог перевести дух, и все дивился терпению охотников саами, шедших позади меня — им я, верно, казался каким-то полукалекой на лыжах.

Утро было в разгаре, когда наш вожатый внезапно остановился. Я огляделся, пытаясь понять, что заставило его остановиться. Вокруг было все то же. Деревья со всех сторон. Снег лежал толстым слоем на земле и местами на ветках. И ни единого звука. В этой полной тишине я слышал только собственное дыхание.

Вожатый наклонился и отвязал лыжи. С луком в руке он ступил в сторону и двинулся широким кругом, с каждым шагом глубже проваливаясь в снег. Остальные ждали, следя за ним и не говоря ни слова. Я посмотрел на Рассу в надежде на его подсказку, но он стоял с закрытыми глазами, губы его шевелились, словно он молился. Медленно лучник прокладывал путь, оставляя следы на снегу, пока не вернулся к тому месту, откуда начал. Я снова и снова пытался понять смысл его действий. Все делалось так спокойно и старательно, что не оставалось сомнений — это какой-то обряд. Я оглядел круг внутри следа, оставленного им. И ничего особенного не увидел. Разве что сугроб, столь небольшой, что его и бугорком нельзя было назвать. Не имея никаких других объяснений, я решил, что это место сейда. Мы пришли поклониться какому-то духу природы.

Я ожидал, что Pacca начнет свои песни духа. Однако нойда начал снимать лыжи, тем же занялись и остальные саами. И я последовал их примеру. Руки так окоченели от мороза, что мне не сразу удалось развязать узлы ремней, привязывающих лыжи к новым башмакам, которые сшила мне Аллба. Я с удовольствием убедился, что, как она и обещала, снег на них не налипает. Кладя на землю тяжелое копье, чтобы освободить руки, и опасаясь, как бы золотое кольцо не соскользнуло и не потерялось в снегу, я надел его покрепче на острие. Наконец, отложив лыжи в сторону, я распрямился, огляделся и обнаружил, что остальные охотники уже разошлись по обе стороны от меня. Pacca же стоял немного в стороне. Единственный, кто находился прямо передо мной, был лучник, и он шел к середине круга, обозначенного его шагами. Он по-прежнему держал лук в правой руке, и попрежнему лук был не натянут. Дойдя почти до середины круга, охотник сделал три-четыре шага в сторону, потом еще пять-шесть шагов вперед, и повернулся лицом ко мне. Какое-то чутье подсказало мне, и я покрепче ухватился за тяжелое копье. Неужели он сейчас натянет лук и нападет на меня? Но он поднял лук обеими руками и бросил его в снег у своих ног. Ничего не произошло. Он повторил это еще два-три раза. И вдруг — вот когда я по-настоящему испугался — снег прямо перед ним раздался, и оттуда, снизу, поднялось нечто огромное. В следующее мгновение я узнал в очертаниях, скрытых снегом, разъяренного медведя, идущего прямо на меня.

По сей день не знаю, спасло ли меня природное чувство самосохранения или то, что я следовал урокам Эдгара, полученным давным-давно в английском лесу. Повернуться и убежать я просто не успел бы — увяз бы в снегу, медведь схватил бы меня и разорвал на месте. Пришлось мне остаться. Я вогнал мощное древко копья поглубже в сугроб, пока оно не уткнулось о твердую мерзлую землю. Раскидывая снег во все стороны, медведь надвигался на меня. Когда он заметил на своем пути препятствие, его сердитое угрожающее ворчание превратилось в яростный рев, он поднялся на задние лапы, готовый ударить передними. Стоял бы медведь на четырех лапах, я не знал бы, куда целить копье. А так мне открылся волосатый живот. Я видел маленькие глазки, горящие яростью, открытую пасть и розовую глотку, но рожон копья направил в открытую, словно зовущую грудь. Медведь сам насадил себя на острие, мне оставалось только крепко держать древко. Он как-то басовито хрюкнул, закашлял, когда широкий железный наконечник вошел ему в грудь, и начал опускаться на все четыре лапы, тряся головой как бы от удивления. Все кончилось быстро. Ошеломленный медведь повернулся, вырвав копье из моих рук, и попытался убраться прочь, но саами сходились с обеих сторон. Я смотрел на это, дрожа от волнения, а они подбежали и с холодной расчетливостью вонзили копья медведю в сердце.

Pacca подошел к туше, лежащей на окровавленном снегу. Охотники благоговейно отступили на несколько шагов, давая ему место. Нойда наклонился и ощупал медведя. Я видел, как его рука протянулась к медвежьей груди за передней левой лапой. Мгновение спустя нойда встал и испустил визгливый крик торжества. Подняв правую руку, он показал, что добыл. То было золотое кольцо-жребий.

Охотники так кричали, будто все посходили с ума. Те, у кого были еловые веточки на одежде, оторвали их и, бросившись к медведю, начали стегать ими тушу. Другие, взяв лыжи, уложили их поперек мертвого зверя. Все они визжали и вопили от радости, слышались хвалы, благодарения и поздравления. Иные распевали загадочную песнь, которую Pacca пел в стойбище перед началом этой охоты, но я так и не понял ни слова. Когда охотники напрыгались и наплясались до изнеможения, Pacca стал на колени в снег лицом к медведю и торжественно обратился к мертвому зверю:

— Благодарим тебя за этот дар. Пусть дух твой спокойно обитает в сайво, и родись весною снова, обновленный и здоровый.

Очень скоро стемнело. Оставив мертвого зверя на месте, мы пустились в обратный путь к стойбищу. Но то было уже не торжественное шествие по лесу в полном молчании — саами перекликались, смеялись и шутили, а на некотором расстоянии от дома начали издавать длинные ухающие кличи, отдававшиеся впереди в деревьях и оповещавшие о нашем возвращении.

Никогда не забуду зрелища, ожидавшего нас, когда мы вошли в стойбище. Женщины развели жаркий огонь на плоском валуне, и отблески огня играли на их лицах. И каждое лицо было раскрашено пятнами кроваво-красного цвета. На мгновение мне показалось, что здесь произошло что-то ужасное. Только потом я заметил, что они пританцовывают, машут нам руками и узнал песню, восхваляющую удачную охоту. Я совершенно обессилел. Единственное, чего мне хотелось, — это лечь и уснуть, и лучше, чтобы рядом со мной была Аллба. Я уже было вошел в палатку, однако Pacca, схватив меня за руку, повел прочь от входной полсти, вокруг, на противоположную сторону. Там он велел мне встать на четвереньки и подползти под край палатки. Так я и сделал и увидел Аллбу, стоящую лицом ко мне у очага. Лицо у нее тоже было запятнано кровью, и она смотрела на меня сквозь латунное кольцо, поднесенное к глазу. Но когда я вполз внутрь, она попятилась от меня и исчезла. Слишком усталый, чтобы о чем-либо думать, я дополз до нашего спального места и сразу провалился в глубокий сон.

Едва развиднелось, Pacca разбудил меня. Ни Аллбы, ни его жены нигде не было видно.

— Теперь мы пойдем за Старым, — сказал он. — Спасибо тебе за то, что ты сделал для нашего рода. Теперь пришло время праздновать.

— Почему ты все время называешь его Старым? — спросил я, чувствуя некоторое раздражение. — Ты мог и предупредить меня, что мы идем охотиться на медведя.

— Теперь, когда он отдал за нас свою жизнь, ты можешь называть его медведем, — весело ответил он, — но если бы мы перед охотой называли его прямо, это его оскорбило бы. Это неуважение — называть его земным именем перед охотой.

— Но ведь мой спутник из сайво — медведь? И конечно же, это неправильно, что я убил его родича?

— Твой спутник сайво защитил тебя от Старого, когда тот встал после долгой зимней спячки. Видишь ли, того Старого, которого ты убил, убивали уже много раз. А он всегда возвращается, потому что хочет отдать себя нашему роду, усилить нас, потому что он — наш предок. Вот почему мы вернули золотое кольцо ему под мышку, потому что именно там наши прапрадеды впервые нашли золотой жребий и поняли, от кого пошел наш род.

Мы вернулись на лыжах к мертвому медведю, взяв с собой легкие санки, и перевезли тушу в стойбище. Под зорким присмотром Рассы охотники сняли большую шкуру — медведь был взрослым самцом — а потом кривыми ножами отделили мясо от костей, проявляя крайнюю осторожность. Ни одна кость не была сломана или хотя бы поцарапана ножом, и каждая косточка бережно отложена в сторону.

— Мы похороним скелет, весь, как он есть, — сказал Pacca, — каждую косточку, и когда Старый вернется в жизнь, он будет таким же сильным, каким был в этом году.

— Как козлы Тора, — заметил я.

Pacca с любопытством посмотрел на меня.

— Тор — это бог моего народа, — сказал я. — Каждый вечер он готовит на ужин двух козлов, которые влекут его колесницу по небесам. Гром — это грохот его повозки. После трапезы он складывает в сторонке их кости и шкуры. Утром просыпается, а его козлы снова целы и невредимы. Правда, однажды кто-то из гостей Тора во время пиршества сломал одну кость, ножную, чтобы высосать костный мозг, и с тех пор один из козлов охромел.

За три дня пиршества медведь был съеден весь до последнего кусочка. А поскольку зверя убил я, весь наш род меня чествовал.

— Хвост оленя, лапа медведя, — предлагал мне Pacca самые лакомые кусочки, говоря, что не доесть или оставить про запас даже самую малость было бы неблагодарностью по отношению к убитому, который был столь добр к нам. — Старый не позволил буранам погубить нас и сделал все, чтобы весна пришла и снег растаял. А сейчас, опережая нас, он бродит по горам, призывая траву и почки на деревьях и птиц, которые еще не вернулись.

Я сожалел лишь о том, что Аллба по-прежнему держалась от меня в стороне.

— Если она придет к тебе прежде, чем минет три дня после охоты, — просветил меня ее отец, — она станет бесплодной. Такова сила нашего отца-предка, которая сейчас в тебе. Его сила вселилась в тебя, когда ты отправился охотиться на Старого.

Стало понятно, отчего Аллба держалась со мной так отчужденно. И точно, после того, как Pacca надел на лицо маску, медвежью морду, снятую со Старого, и каждый охотник — в том числе и я — протанцевал вокруг камня, подражая Старым Медвежьим Лапам в последнюю ночь празднования, Аллба снова угнездилась у моего плеча.

А еще она сделала великолепный плащ из медвежьей шкуры, вполне мне по росту.

— Это знак, что Старый наделил тебя своей силой, — сказал Pacca. — Любой саами из любого рода поймет это и отнесется к тебе с уважением.

Ему не терпелось продолжить мое обучение, и когда дни стали длиннее, мы с ним часто уходили в лес, и он показывал мне камни необычных очертаний, деревья, расщепленные молнией или согнутые ветром в человеческий образ, и древние деревянные статуи, спрятанные глубоко в лесу. Все это места, где обитают духи, объяснял он. А однажды он привел меня к особому месту — длинному плоскому камню, защищенному от снега выступом скалы. На серой поверхности камня было начертано множество знаков — иные из них я видел на волшебных бубнах саами, иных же еще не видел — очертания китов, лодок и саней. А встречались и такие древние, истертые временем знаки, что разглядеть их было невозможно.

— Кто их начертал? — спросил я у Рассы.

— Не знаю, — ответил он. — Они были здесь всегда, сколько существует наш род. Я уверен, их оставили нам в память о себе те, давно ушедшие, в память и в помощь, когда помощь нам понадобится.

— А где они теперь, эти ушедшие? — спросил я.

— В сайво, конечно, — ответил он. — И они там счастливы. Те завесы света, что зимними ночами висят в небе, скручиваются и смешиваются, — это духи мертвых пляшут от радости.

День ото дня появлялось все больше признаков весны. Следы на снегу, прежде четкие и ясные, теперь стали оплывать, и уже слышалось журчанье воды в ручейках, скрытых под ледяной коркой, и стук капели, падающей с веток в лесу. Кое-где из-под снега появились первые цветы, и все больше птичьих стай пролетало у нас над головами. Их крики возвещали о прибытии, а потом стихали в отдалении — они летели дальше, к местам своих гнездовий. Pacca тем временем учил меня понимать, что это значит — количество пролетающих птиц, направление, откуда они появлялись или в котором исчезают, и даже язык их криков.

— Что птицы в полете, что дым от огня — это одно и то же, — говорил он. — Для знающего — это знаки и предзнаменования. — И однажды добавил: — Хотя тебе это знание не пригодится. — Он, верно, заметил, что стая уже пролетела, а я все смотрю на юг. — Скоро саами пойдут на север, на весенние охотничьи земли, а ты пойдешь в другую сторону и покинешь нас.

Я хотел было возразить, но его кривая улыбка остановила меня.

— Я знал об этом с первого же дня, как ты пришел к нам. И все саами знали, и жена моя, и Аллба. Ты странник, как и мы, но мы ходим по тропам, проложенным нашими предками, а тебя ведет по свету что-то более сильное. Ты говорил мне, что бог, которому ты служишь, искал знаний. Я понял, что он послал тебя к нам, а теперь понимаю: он хочет, чтобы ты пошел дальше. Мой долг — помочь тебе, а времени осталось мало. Ты должен уйти прежде, чем растает снег и нельзя будет идти на лыжах. Скоро начнут приходить люди-оборотни, менять меха. Мы боимся их и уйдем поглубже в лес. Но прежде того трое лучших наших охотников должны отнести зимние меха на место обмена. Ты должен пойти с ними.

Как обычно, саами, приняв решение, исполняют его очень быстро. Уже на следующее утро стало ясно, что они покидают стойбище. Оленьи шкуры снимались с шестов, а трое вышеупомянутых охотников грузили на пару санок туго свернутые связки мехов. Все это произошло так неожиданно скоро, что у меня не осталось времени подумать, как я должен проститься с Аллбой и что я скажу ей. Однако об этом не следовало мне беспокоиться. Она помогала матери снимать шкуры с нашего жилища, но, взглянув на меня, оставила мать и отвела меня в сторону, недалеко от стойбища. Когда мы скрылись за елями, она взяла меня за руку и вложила в нее что-то маленькое и твердое. И я понял — она вернула мне огненный рубин. Камень все еще хранил тепло ее тела.

— Оставь его себе, — запротестовал я, — он твой, это залог моей любви к тебе.

— Ты не понимаешь, — сказала она. — Для меня гораздо важнее, чтобы дух, который мерцает внутри камня, охранял и наставлял тебя. Тогда я буду знать, что с тобой все порядке, где бы ты ни оказался. И потом, ты оставил мне нечто гораздо более ценное. Оно шевелится во мне.

Я понял ее слова.

— Как можешь ты быть уверена?

— Сейчас такое время, когда все существа чувствуют, как шевелятся их детеныши. Саами точно такие же. Маддер Акке, что живет под очагом, поместила в мою утробу дочку. С того дня, как мы с тобой побывали в сайво, я знала, что так оно и будет.

— Как ты можешь знать, что наше дитя будет девочкой?

— А помнишь медведя, которого ты встретил в сайво? — спросила она. — Я была там с тобой в виде моей спутницы-птицы, хотя ты меня не видел.

— Я чувствовал, как твои крылья касаются моего лица.

— А медведь? Разве ты не помнишь медведя, которого встретил тогда?

— Конечно, помню. Он мне улыбнулся.

— Если бы он зарычал, это означало бы, что мое дитя будет мальчиком. Но если медведь улыбается, значит будет девочка. Все саами это знают.

— И ты не хочешь, чтобы я остался, чтобы помог тебе растить нашего ребенка?

— Все в нашем роду будут знать, что это ребенок чужеземного нойды и внучка великого нойды. Все будут мне помогать, потому что будут надеяться, что девочка тоже станет великим нойдой и поможет нашему роду. Если ты останешься с нами ради меня, это меня опечалит. Я же говорила тебе, когда ты только явился к нам, что саами считают, что лучше, гораздо лучше двигаться вперед, чем сидеть на одном месте. Ты останешься, и дух твой будет сидеть, как в заточении, вроде огня внутри этого волшебного камня, который ты одолжил мне. Пожалуйста, послушайся меня, поезжай дальше и помни, что ты оставил меня счастливой.

Она подняла ко мне лицо для последнего поцелуя, а я воспользовался возможностью и сжал ее пальцы вокруг огненного рубина.

— Передай его нашей дочери, когда она вырастет, в память об отце.

Раздумывала Аллба недолго и согласилась — молча и неохотно. Она повернулась и ушла помогать семье. Тут Pacca позвал и меня. Людям с санями, гружеными мехами, не терпелось пуститься в путь. Они уже привязали лыжи и прилаживали на плечи кожаные лямки саней. Я подошел к Рассе, что поблагодарить за все, что он для меня сделал. Однако — это было ему не свойственно — выглядел он встревоженным.

— Не доверяй людям-оборотням, — предупредил он меня. — Прошлой ночью я ходил в сайво, чтобы посоветоваться с твоим спутником о будущем. Мое странствие было смутным и тревожным, я чувствовал смерть и обман. Но я не смог видеть, откуда они грозят, только голос сказал мне, что ты уже знаешь об опасности.

Я понятия не имел, о чем он говорит, но слишком уважал его, чтобы усомниться в его искренности.

— Pacca, я запомню твои слова. О себе я как-нибудь позабочусь, на тебе же лежит забота куда большая — о твоем роде. Надеюсь, духи охраняют и защищают твой народ, ибо он навсегда останется в моей памяти.

— Теперь иди, — сказал тщедушный низкорослый человек. — Эти охотники — хорошие люди, они доставят тебя на место. А дальше тебе придется самому себя защищать. До свидания.

Понадобилось четыре дня непрерывного бега на лыжах, все время к югу, чтобы добраться до того места, где мой род совершал обмен с чужаками. По ночам мы, все четверо, закутавшись в меха, спали рядом с санями. Кормились мы сушениной, да еще — на второй вечер — один из охотников сбил своей метательной палкой куропатку. Чем ближе мы подходили к месту, тем большее волнение я замечал в моих спутниках. Они боялись чужеземных торговцев, и весь последний день шли в полном молчании, словно собирались охотиться на опасного дикого зверя. О присутствии чужаков мы узнали загодя. В этом нетронутом, тихом лесу их было слышно, и дым их костра, на котором готовилась пища, чуялся издалека. Мои спутники разом остановились, и один из них, высвободившись из упряжи, тихо заскользил на разведку. Остальные оттащили сани, так, чтобы их не было видно. И мы стали ждать. Разведчик вернулся и сказал, что два человека-оборотня расположились в том самом месте, где обычно совершается мена. С ними еще четверо людей — людей-оленей. На мгновение я смутился. Потом я понял, что речь идет о рабах, которые послужат торговцам носильщиками.

Иноземные торговцы уже разложили свои товары на отдаленной поляне, узлы висели на деревьях, как плоды. Ночью мы украдкой подошли и, едва развиднелось, как мои спутники осмотрели, что им предлагают — ткани, соль, металлические изделия. Очевидно, они были довольны, потому что мы торопливо сгрузили меха с саней и нагрузили выменянными товарами, и саами уже были готовы пуститься в обратный путь. Они обняли меня. И заскользили на лыжах прочь так же беззвучно, как появились, оставив меня одного среди всех этих мехов.

Там торговцы, к их великому удивлению, и нашли меня, сидящим на связке превосходных мехов на отдаленной лесной поляне, будто я явился по волшебству, одетый в тяжелый медвежий плащ нойды.

ГЛАВА 16

Они говорили по-норвежски, но язык их был груб.

— Уд Фрейра! Это что же у нас здесь такое? — крикнул первый своему спутнику.

По обычаю норвежцев на ногах у них было по одной лыжине, и отталкиваясь крепкими шестами, они с трудом пробирались по снегу. Как же неуклюже они выглядят по сравнению с быстрыми саами! Закутаны в тяжелые плащи, шляпы — войлочные, штаны — толстые и просторные и заправлены в крепкие сапоги.

— Плащишка на нем добрый, — сказал второй. — За такую шкуру можно получить хорошую цену.

— Сейчас он ее получит, — ответил его спутник. — Подойди к нему осторожно. А я попробую зайти сзади. Говорят, коль эти лопари побегут, их никак не догонишь. Да улыбайся же!

Они подходили, вожак лицемерно улыбался, отчего становилось только заметней, что из его носа в виде луковицы капало, и тонкая струйка стекала по его тяжелым усам и бороде.

Я ждал, пока они не окажутся в нескольких шагах от меня, а потом произнес отчетливо:

— Привет вам. Эта медвежья шкура не продается.

Оба замерли на месте. От удивления как будто дар речи утратили.

— Равно как те меха, на связке которых я сижу, — продолжал я. — Ваши меха лежат вон там. Это справедливая мена за товары, что вы оставили.

Оба пришли в себя, осознав наконец, что я говорю на их родном языке.

— Откуда ты свалился? — спросил вожак воинственно, по ошибке приняв меня за купца-соперника. — Это наше место. Никто сюда не лезет.

— Я пришел вместе с мехами, — сказал я.

Сначала они мне не поверили. Потом увидели следы лыж моих спутников-саами. Следы явно шли от опушки безмолвного леса и возвращались обратно. Потом торговцы заметили мою саамскую меховую шапку и башмаки из оленьей кожи, которые сшила мне Аллба.

— Мне нужно добраться до берега, — сказал я. — Я хорошо заплачу.

Торговцы переглянулись.

— Сколько? — напрямик спросил тот, с сопливым носом.

— Две шкурки куницы — одна другой пара, — предложил я.

Должно быть, предложение это было щедрое, потому что оба разом кивнули. Потом вожак обратился к своему спутнику и сказал:

— Слушай, давай посмотрим, что они нам оставили, — и начал рыться в мехах, оставленных охотниками саами.

Явно удовлетворенный, он повернулся к своему лагерю и издал оглушительный рев. Из чащи появилась серая вереница людей. Четыре человека, закутанные в грязную и рваную одежду, пробирались на маленьких квадратных снегоступах, привязанных к ногам, волоча за собой грубые сани. Это были те, кого мои спутники-саами назвали «людьми-оленями», носильщики и тягло торговцев пушниной. Они грузили сани, а я понял, что этим пришибленным рабам известно лишь несколько слов из языка их хозяев. Каждое приказание сопровождалось пинками, ударами и простыми жестами, показывающими, что нужно сделать.

Два торговца пушниной, Вермунд и Ангантюр, сказали мне, что собирают меха в пользу их товарищества. Этим же словом йомсвикинги обозначали свое воинское братство, однако в устах торговцев пушниной смысл его совершенно был извращен. Их братство-товарищество — кучка торговцев, которые дали клятву помогать друг другу и делиться доходами и тратами. Но очень скоро стало ясно, что Вермунд и Ангантюр оба готовы обмануть своих товарищей. Куньи шкурки, мою плату, они потребовали вперед и спрятали их среди своих вещей, а когда мы добрались до места встречи с торговым товариществом в городе Альдейгьюборге, они как-то забыли упомянуть об этих лишних мехах.

Никогда в жизни я не видывал столько грязи, сколько в Альдейгьюборге. Куда ни пойди, всюду грязи почти по щиколотку, в первой же луже я оставил оба башмака Аллбы, и мне пришлось купить пару тяжелых сапог. Выстроенный на болотистом берегу реки, Альдейгьюборг стоит в той стране, которую норвежцы называют Гардарики, стране крепостей, а сам он служит воротами в земли, простирающиеся к востоку на невообразимое расстояние. Это место окружено бескрайними лесами, так что все дома там строятся из дерева. Стволы валят, бревна обтесывают и складывают в срубы, на кровлю идет деревянная дранка, и высокие частоколы огораживают двор каждого дома. Дома же строятся где попало, и нет там главной улицы, и ни пройти там, ни проехать почти невозможно. Кое-где уложены на землю бревна, вроде настила, но весной эти настилы тонут в зыбкой почве и от дождей становятся осклизлыми. Повсюду стоят лужи от помоев, выливаемых с дворов. Нет ни единой канавы, и когда я был там, каждый хозяин пользовался своим двором как отхожим местом и свалкой и никогда не вычищал грязь. В результате город вонял и гнил в одно и то же время.

Но все же Альдейгьюборг поражал воображение. Вереницы лодок постоянно прибывали и причаливали к берегу, к сходням. А нагружены они были товарами из северных лесов — мехами, медом, пчелиным воском, либо приобретенными задешево в обмен, которому я сам был свидетелем, либо, чаще, прямым вымогательством. Ватаги тяжело вооруженных торговцев отправлялись в отдаленные края и требовали дань с лесных обитателей. А еще зачастую они обязывали туземцев снабжать их носильщиками и гребцами, так что покрытые грязью улицы Альдейгьюборга кишели полянами, кривичами, берендеями, северянами, печенегами и чудью, а также людьми из племен столь неведомых, что у них и названий нет. Немногие из них торговали от себя, большинство же были холопами — рабами.

При столь алчном и пестром населении Альдейгьюборг был местом беспокойным. По видимости город подчинялся князю, высшему правителю, сидящему в Киеве, большом городе в нескольких дневных переходах к югу, и править Альдейгьюборгом князь ставил членов своей семьи. Однако истинная власть находилась в руках торговцев, особенно же тех, кто был лучше иных вооружен. Этих обычно называли варягами. Я и сам позднее с гордостью носил это прозвание, но первые встреченные мною варяги вызывали у меня отвращение своими повадками. То были совершеннейшие негодяи. В основном выходцы из Швеции, они приезжали в Гардарики, чтобы нажить состояние. Они приносили присягу — клятву, которая объединяла их в товарищества — и становились сами себе законом. Иные нанимались торговцами к тому, кто готов был платить больше; иные же вступали в товарищества, которые только для вида занимались торговлей, а на самом деле были разбойничьими шайками. В мою бытность там самым известным из товариществ было то, к которому принадлежали Вермунд и Ангантюр, и ни одного варяга не страшились так, как их предводителя, Ивара по прозвищу Безжалостный. Вермунд и Ангантюр столь страшились его, что, едва мы пришли в Альдейгьюборг, они немедля повели меня к своему предводителю, дабы отчитаться перед ним и получить одобрение всему, что они сделали.

Был у Ивара дворец — одно название, что дворец, — обширное хранилище рядом с причалами. Как и все постройки в Альдейгьюборге, оно было одноярусным, хотя и самым обширным среди прочих. У входных ворот бездельничали два нечесаных стражника, проверяя всякого входящего, отбирая любое оружие, какое только находили, и требуя мзду за проход. Меня провели по грязному двору в палаты Ивара — вот где была воистину варварская грязища. Единственный покой был убран по образу, как я узнал позже, излюбленному у правителей народов восточных. Богатая парча и ковры, все больше с красными, черными и синими узорами, висели на стенах. Подушки и диваны — единственная утварь, а освещалась комната тяжелыми латунными лампами на цепях. Хотя день был в самом разгаре, лампы горели, и в палате пахло свечным воском и несвежей пищей. Объедки на подносах, лежащих на полу, ковры в пятнах от пролитого вина и кваса — здешнего пива. Находились там с полдюжины варягов, одетых в приметные мешковатые штаны и препоясанные свободные рубахи. Они стояли или сидели на корточках у стен комнаты. Иные играли в кости, иные лениво переговаривались, но все старались показать, что каждый из них приближен к предводителю.

Сам же Ивар относился к тем примечательным людям, чье присутствие вызывает немедленный страх. В своих странствиях я встречал куда более сильных, видел я и таких, кто умел вызвать страх угрожающими жестами или жесткой речью. Ивар же навязывал свою волю, просто излучая угрозу, и делалось это как-то само собой, не умышленно и без усилий. Было ему между сорока и пятьюдесятью годами, был он низкого роста и кряжист, как борец, хотя вид имел щегольской — бархатная туника цвета ржавчины и шелковые штаны, а на ногах желтые сапоги мягкой кожи, отороченные мехом. Короткие сильные руки с маленькими кистями завершались пальцами, похожими на обрубки и украшенными дорогими перстнями. Весь он был круглый и плотный. Кожа цвета старой моржовой кости имела оттенок, говорящий о смешанных кровях — отчасти северных, отчасти азиатских. Глаза темно-карие, а густую свою бороду он умащал и холил, отчего она лежала поверх туники, как блестящий черный зверек. Голова же у него была обрита начисто, кроме единственной пряди, которая свисала сбоку длинным локоном и доходила до левого плеча. Похоже, это считалось знаком королевского достоинства, на которое притязал Ивар. А еще я обратил внимание на его правое ухо. Оно было украшено тремя запонками — две жемчужные и между ними — один крупный бриллиант.

— Так это ты залез в чужое владение? — вопросил он, драчливо набычив голову, словно собирался вскочить с дивана и сбить меня на пол.

Я оторвал взгляд от его ушных запонок.

— Не понимаю, о чем ты говоришь, — спокойно ответил я.

От варягов, сидевших у меня за спиной, донеслось удивленное шушуканье. Они не привыкли, чтобы к их господину обращались таким образом.

— Мои люди донесли, что ты собирал меха у лопарей в местах, где с ними имеет дело только мое товарищество.

— Я не собирал меха, — ответил я. — Мне их подарили.

Свирепые карие глаза уставились на меня. Но в них я заметил ум.

— Подарили? За просто так?

— Вот именно.

— Как это произошло?

— Я прожил среди них зиму.

— Невозможно. Их колдуны заставляют свой народ исчезать, когда к ним приближается чужак.

— Колдун пригласил меня остаться.

— Докажи.

Я окинул взглядом комнату. Остальные варяги походили на свору голодных собак, ждущих подачки. Они полагали, что их предводитель попросту уничтожит меня. Двое прекратили игру в кости, а кто-то, прежде чем я успел ответить, в наступившей тишине громко сплюнул на ковер.

— Дай мне игральную кость и поднос, — проговорил я как можно небрежнее.

Объедки смахнули с тяжелого латунного подноса, и я жестом велел поставить его на ковер передо мной. Я молча протянул руку к игрокам, и мне тут же подали костяшку. Восседавший на диване Ивар напустил на себя скучающий вид, словно ему все уже стало ясно. Я же был уверен, что он ждет — ждет, что я использую колдовство при метании костей. Вместо этого я попросил еще несколько костяшек. Опять послышался шепот любопытства. Каждый варяг отдал свой набор, и я положил двенадцать костей на поднос, расположив их в виде квадрата, три на три. Первую в верхнем ряду я положил четверкой вверх. Две следующие костяшки я положил так, что вместе они составили число девять. Второй ряд я начал с тройки, а дальше следовали пятерка и семерка. В последнем же ряду выложил восьмерку, единицу и шестерку.

В результате это выглядело так:

492

357

816

Проделав это, я, не говоря ни слова, отошел в сторонку. Настало долгое-долгое молчание. Все были в недоумении. Надо полагать, они ожидали, что кости начнут двигаться сами собой или возьмут и загорятся. Они долго и пристально глядели на кости, потом на меня, и все равно ничего не происходило. Я же смотрел прямо на Ивара, бросая ему вызов. Это он должен был увидеть волшебство. Он же глянул на кости и нахмурился. Потом глянул еще раз, и я заметил в глазах его вспышку понимания. Он посмотрел на меня, и мы друг друга поняли. Эту игру я выиграл. Я польстил его темному уму.

Его же прислужники так ничего и не поняли. Никто не осмелился задать вопрос своему господину. Они слишком боялись его.

— Ты хорошо учился, — сказал Ивар.

Он понял магию квадрата: как ни считай — в любом ряду и по обеим диагоналям результат будет один — пятнадцать.

— Мне сказали, что ты скоро отправляешься в Миклагард, — сказал я. — Мне бы хотелось отправиться с тобой.

— Коли ты в торговле так же искусен, как в счисленьи, от тебя может быть польза, — ответил Ивар. — Но все же ты должен убедить моих людей.

Варяги, все еще недоумевая, забирали свои кости с подноса. Я остановил одного из них, когда тот забрал свои кости.

— Я поставлю на нее. Большая выиграет, — сказал я.

Варяг ухмыльнулся, потом сделал бросок. Я не удивился, когда, упав, они показали двойную шестерку. Кости, конечно же, были утяжеленные, и мне подумалось — сколько же раз он выигрывал, надувая соперника. Больше двенадцати выбросить невозможно. Я взял его две кости, делая вид, будто собираюсь бросить их на поднос, да вдруг передумал. Одну костяшку я отложил в сторону, а взамен взял другую из кучки. Эта была потраченная, видавшая виды костяшка. Старая и вся в трещинах. Я решил воспользоваться не колдовством Рассы, а кое-чем иным, чему научился, живя среди йомсвикингов. Взяв обе кости в руку, я сильно прижал одну к другой и почувствовал, что старая костяшка начинает расщепляться. Вознеся безмолвную молитву Одину, я метнул обе костяшки на поднос изо всех сил. Одни, придумавший игру в кости для развлечения людей, услышал мою мольбу. Две кости ударились о медный поднос, и одна из них развалилась надвое. Фальшивая костяшка моего противника опять упала шестеркой кверху, зато другая показала шестерку и двойку.

— Я выиграл, так мне кажется, — сказал я, и остальные варяги разразились грубым хохотом.

Варяг же, которого я обыграл, насупился и замахнулся, собираясь прибить меня, однако Ивар рявкнул:

— Фрогейр! Хватит!

Фрогейр схватил свою кость и отошел, разъяренный и униженный, и я понял, что нажил опасного врага.

Товарищество только и ждало возвращения Вермунда с Ангантюром, чтобы без промедления отправиться в Миклагард. Всего в товариществе я насчитал девять варягов, включая Ивара, и около трех десятков холопов, бывших гребцами на легких речных ладьях, нагруженных кипами пушнины. Иные из варягов взяли с собой своих женщин для стряпни и обслуги, и было ясно, что эти несчастные были отчасти рабынями, отчасти наложницами. Ивара же в соответствии с его положением сопровождали три женщины да еще двое его сыновей, пареньков не старше семи-восьми лет, которых он необычайно любил. И, в конечном счете, набралось полсотни человек с лишним.

Чтобы попасть в Миклагард через Киев, нужно было плыть вверх по реке, и я удивился, когда наши ладьи, отойдя от речного причала, направились в другую сторону, вниз по течению.

Я прекрасно сознавал, что по-прежнему остаюсь нежеланным гостем в товариществе Ивара. И не один только Фрогейр невзлюбил меня. Его сотоварищей обидела легкость, с какой я завоевал расположение Ивара, а еще они завидовали богатому моему запасу пушнины. Я не принес присяги, клятвы товарищества, и остался частным торговцем, попутчиком, а это означало, что доход мой не подлежит дележу. Варяги ворчали между собой и нарочито предоставляли мне самому заботиться о себе, когда дело касалось стряпни или места на ночь. Посему от нечего делать большую часть времени я проводил на корабле Ивара, пока мы плыли по водным путям через Гардарики, и спал в его палатке, когда останавливались на ночь и разбивали лагерь на берегу. От этого положение мое еще более ухудшилось, ибо другие варяги вскоре стали смотреть на меня как на любимчика Ивара, и порою я задавался вопросом, не того ли добивался сам наш предводитель, чтобы сотворить из меня средоточие недовольства для своих сотоварищей. Мои спутники были сборищем свирепым, и как свору собак, на которых они весьма походили, укротить их полностью было невозможно. Их сдерживала только дикая власть Ивара, а исчезни она, тут же они передрались бы друг с другом, деля награбленное добро и выбирая нового вожака.

Ивар и сам был непредсказуемой смесью злобности, гордости и проницательности. Дважды я видел, как он грубой силой утверждает свою власть над товариществом. Он всегда носил при себе короткий кнут, пряди которого были утяжелены тонкими полосками свинца, а конец толстой рукояти украшен серебром. Я-то думал, что это знак его положения или, может быть, орудие для битья холопов. Но первый, на ком, я видел, он воспользовался кнутом, был какой-то варяг, замешкавшийся исполнить его приказание. Он помедлил лишь на миг, но этого оказалось достаточно, чтобы Ивар ударил — и удар тот был тем более впечатляющим, что Ивар нанес его без всякого предупреждения, — и свинчатка на ремнях угодила человеку прямо в лицо. Он упал на колени, закрыв лицо от страха за свои глаза. Потом встал на ноги и пошел, спотыкаясь, выполнять приказание, и целую неделю корка запекшейся крови отмечала рубец поперек его щек.

Во второй же раз вызов, брошенный власти Ивара, был серьезнее. Один из варягов, перепив кваса, открыто оспорил право Ивара возглавлять отряд. Это случилось, когда мы сидели на берегу реки вокруг костра за вечерней трапезой. Этот варяг был на голову выше Ивара, и он, вскочив, вытащил меч и крикнул через костер, вызывая Ивара на бой. Он стоял, слегка покачиваясь, а Ивар спокойно вытер руки полотенцем, поданным любимой наложницей, потом повернулся, словно чтобы взяться за оружие. Но тут же, развернувшись и прыгнув с места одним движением, пробежал по горящему костру, разбрасывая во все стороны горящие головешки. Набычив голову, он бросился на соперника, который был слишком пьян и слишком ошарашен, чтобы защищаться. Ивар ударил его в грудь, и удар опрокинул того навзничь. Даже не позаботившись отбросить меч противника, Ивар схватил его за руку и поволок по земле к костру. И, на глазах у варягов, он сунул руку этого человека в угли и держал ее, а враг его выл от боли, и мы почуяли запах горелого мяса. Только тогда Ивар отпустил свою жертву, и тот отполз в сторону. Рука его почернела. Ивар же спокойно вернулся на свое место и жестом велел рабыне принести ему еще тарелку снеди.

На другой день и я совершил ошибку, назвав Ивара варягом. Он ощетинился.

— Я рус, — сказал он. — Мой отец был варягом. Он пришел из-за западного моря с другими, чтобы торговать или грабить — неважно, что именно. Ему так понравилась эта страна, что он решил остаться и нанялся начальником стражи в Киеве. Он женился на моей матери, которая была из Карелии, королевской крови, но ей не повезло — ее взяли в плен киевляне. Мой отец выкупил ее за восемьдесят гривен, огромная сумма, по которой можно судить о том, как она была красива. Я их единственный ребенок.

— А где теперь твой отец? — поинтересовался я.

— Отец бросил меня, когда умерла моя мать. Мне было восемь лет. Я вырос среди тех, кто соглашался меня взять, в основном крестьян — для них я был всего лишь полезной парой рук, помогал собирать урожай или рубить дрова. Знаешь, как киевляне называют своих крестьян? Смерды. Это значит «вонючие». Они заслуживают этого имени. Я часто убегал.

— А ты знаешь, что сталось с твоим отцом?

— Скорее всего, он умер, — небрежно ответил Ивар. Он сидел на ковре в своей палатке — ему нравилось путешествовать с роскошью — и играл в какую-то сложную детскую игру с младшим сыном. — Он ушел из Киева со своими воинами, которые решили, что император Миклагарда будет им платить больше. Потом прошел слух, будто весь отряд по дороге истребили печенеги.

— А мы тоже встретим печенегов?

— Вряд ли, — ответил он. — Мы идем другим путем.

Но не сказал, каков этот путь.

На пятый день от нашего отплытия из Альдейгьюборга, мы прошли на веслах и под парусами два озера и реку, связывающую их, а затем свернули в устье еще одной реки. По ней, вверх по течению, идти было труднее. Когда река сузилась, нам приходилось выходить из лодок и перетаскивать их через отмели. Наконец мы добрались до места, откуда дальше по воде идти было невозможно — слишком мелко для наших ладей. Мы разгрузили их, а холопам было велено рубить маленькие деревья, чтобы сделать катки. Большие ладьи и те, что сильно текли, мы сами сожгли, чтобы никому не достались, а потом рылись в золе, выискивая гвозди и другие металлические скрепы. Жечь корабли — это мне представлялось чудовищной расточительностью, ведь я вырос в Исландии и Гренландии, в странах, где большие деревья не растут. Однако Ивару и товариществу это было нипочем. Строевого леса им хватит — это они точно знали. Заботило их другое — хватит ли холопов, чтобы перетащить оставшиеся лодки через волок.

Там была дорога, заросшая травой и кустарником, но все еще различимая, ведущая на восток через густую чащобу. Наши люди пошли вперед расчищать топорами дорогу. Холопов впрягли, как быков, по десять в упряжку, в бечеву, привязанную к килям трех оставшихся лодок. Остальные же подпирали лодки, чтобы те не упали с катков, или работали по двое, подбирая катки сзади, когда лодки проходили по ним и бросая их спереди под кили. Четыре дня мы трудились в поте лица, претерпевая муки от комаров и мух, пока не приволокли наши лодки к истоку реки, текущей на восток. Там мы простояли еще неделю, пока под началом нашего корабельного плотника — варяга из Норвегии — строились четыре новых лодки взамен сожженных. То, что для этого требовалось, нашлось на расстоянии полета стрелы от нашего лагеря — четыре огромных дерева, которые тут же свалили. Затем плотник указывал холопам, как следует выдолбить стволы топорами и выжечь огнем, чтобы выделать кили и ребра лодок. Другие холопы тем временем кроили стволы на доски, которые крепились к ребрам, образуя обшивку, и скоро я узнал знакомые очертания наших норвежских кораблей. Тут я высказал плотнику свое восхищение таким мастерством.

Он же скривился.

— Разве это корабли? — сказал он. — Скорее похожи на кормушки для скотины. Чтобы построить настоящий корабль, нужно иметь время и старание, и умелых корабелов, а не этих неуклюжих олухов. Они только на то и годятся, что рубить дрова.

Однако двое из холопов с дальнего севера оказались полезны, когда истощился запас металлических заклепок, которыми крепится обшивка. Эти люди использовали длинные корни сосны, чтобы привязать доски на место, как это делают в их краях.

Но и это норвежского корабельного мастера не удивило.

— Там, откуда я родом, на все про все нужны только нож да игла.

— Это как? — удивился я.

— А вот так: ты, вроде, уже решил, что можешь себя величать корабелом, а тут мастер-плотник, тебя обучавший, дает тебе нож да иглу и велит построить и оснастить корабль, не пользуясь никакими другими орудиями. И пока ты не сможешь этого сделать, тебя будут считать лесным неумехой, вроде вот этих.

Этот норвежец казался наименее злобным из всей нашей ватаги. Он говорил по-норвежски чисто, в то время как все остальные вставляли столько местных слов, что зачастую их было трудно понять. Я спросил у него, как это получилось, что, будучи искусным корабельным плотником, он подался в варяги.

— Дома я убил пару человек, — сказал он, — и тамошний ярл обиделся. Оказалось, что это его люди, так что мне пришлось удрать. Может статься, я когда-нибудь и вернусь домой, хотя вряд ли. Эта жизнь мне по нутру — не нужно ломать спину, таская бревна или рубить себе пальцы, кроя доски, когда на это есть рабы, да еще ты можешь иметь сколько хочешь женщин, не женясь на них.

Дальше на нашем пути попадались лишь редкие и случайные следы человеческого обитания — тропа, ведущая от воды в лес, пень от дерева, срубленного топором, легкий запах дыма откуда-то из глубины лесов, которые тянулись без конца и края по обоим берегам. Самих же местных жителей мы не встречали, хотя раза два мне казалось, будто я видел вдали очертания маленькой лодки, исчезнувшей в камышах при нашем приближении. Когда же мы равнялись с этим местом, там не было и следа, камыши, сомкнувшись, стоят, как стояли, и я спрашивал себя — не привиделось ли мне это.

— Где все те люди, что живут здесь? — спросил я Вермунда.

Он хрипло рассмеялся и посмотрел на меня так, будто я слаб на голову.

Наконец на пути нам встретились два торговых поселения и приличный город. Этот последний, расположенный на слиянии рек, очень походил на Альдейгьюборг — кучка бревенчатых домов за частоколом, защищенных к тому же с одной стороны рекой, с другой — болотом. Мы не останавливались. Жители затворили ворота и настороженно следили за нами, пока мы шли мимо. Надо думать, что слава товарищества Ивара летела впереди нас.

Здесь река стала гораздо шире, и мы держались стрежня, так что кроме однообразия зеленых лесов, медленно двигающихся по обе стороны, ничего особенного не было видно. Я по невинности своей полагал, что мы держимся стрежня, чтобы воспользоваться течением. Потом я заметил дымки, поднимающиеся из лесных кущ. Дымы эти появлялись при нашем приближении или позади нас, оттуда, откуда их было хорошо видно — обычно с высокого берега, обрывающегося к реке. Не требовалось великого ума, чтобы понять — это незримые нам жители, следя за нами, оповещают друг друга о нашем продвижении. Теперь всякий раз, ночуя на берегу, мы выставляли стражу вокруг лагеря, а однажды, когда дымовые сигналы стали слишком частыми, Ивар и вовсе отказался причаливать. Мы заночевали, став на якорь на отмели, и на этот раз ужинали холодным.

Наконец земли, населенные столь наблюдательным народом, остались позади, а берега стали ровнее. Здесь мы свернули в реку поменьше, впадавшую в главную реку, текущую с севера, и все время держались ближе к левому берегу. Я приметил, что Ивар вглядывается в этот берег слишком пристально, как будто ищет какой-то знак. И вот он, очевидно, заметил то, что искал, потому что мы причалили к берегу в неурочное время. Остальные ладьи последовали за нами.

— Разгрузите два самых легких корабля и устройте здесь стоянку, — приказал Ивар.

Я заметил, что варяги переглянулись, явно предвкушая что-то, а холопы выгрузили поклажу и сложили все на ровное место. Ивар обратился к варягу, сожженная рука которого все еще была замотана в тряпки, смазанные медвежьим салом.

— Ты останешься здесь. Да смотри, чтобы до нашего возвращения никто не развел костра для стряпни и не стучал топором.

Этот человек хорошо усвоил данный ему урок. Он покорно опустил глаза, принимая свое назначение.

— Ты, ты и ты.

Ивар прошел среди холопов, тыкая серебряным концом своего кнута то одного, то другого — всего набралось с дюжину. То были самые статные и крепкие из наших рабов. Ивар же направил их туда, где Вермунд с Ангантюром разворачивали один из тюков. Я увидел, что он содержит в себе оружие — дешевые мечи — и груду каких-то цепей. Сначала меня удивило, зачем нужна эта цепь, потом я заметил, что звенья у этой цепи длинные и тонкие, и на равных — в длину руки — расстояниях расположены на ней большие железные петли. Тут-то я и понял, что это такое — это кандалы.

Ивар выдал каждому холопу по мечу. Опасное дело, подумал я. Что если холопы взбунтуются? Иные из них стали размахивать мечами, пробуя на вес, однако Ивара это как будто не насторожило. Настолько он был уверен, что повернулся к ним спиной.

— Слушай, Торгильс, — сказал он. — Пойдем-ка с нами. А вдруг и пригодишься — коль понадобится колдовство, чтобы нам всем исчезнуть.

Остальные варяги льстиво рассмеялись.

С пятью варягами и полудюжиной холопов на каждой ладье мы пустились вверх по течению на веслах. Снова Ивар внимательно вглядывался в берег. Гребцы старались как можно меньше шуметь, осторожно погружая весла в воду, и мы скользили вперед. И Вермунд, и Ангантюр, плывшие со мной в лодке Ивара, явно были напряжены.

— Надо было бы дождаться темноты, — тихонько сказал Вермунд своему товарищу. Ивар, стоявший на носу, должно быть, услышал его замечание, потому что обернулся и так глянул на Вермунда, что от этого взгляда Вермунд весь съежился.

Уже близился вечер, когда Ивар поднял руку, привлекая наше внимание, а потом молча указал на берег. Склон был отмечен следами, ведущими к воде. Большое, наполовину затонувшее бревно, лежавшее там, было гладким и потертым. Видно, им пользовались при стирке. Рядом валялся сломанный деревянный ковш. Ивар описал рукою круг, давая знать второй лодке, чтобы та прошла дальше, выше по течению. Потом указал на солнце и опустил ладонь вниз на уровень груди, а потом рубанул ею. Варяги на второй лодке помахали в знак того, что поняли, и со своими холопами безмолвно двинулись дальше. Скоро они исчезли за речным поворотом.

Нашу же лодку неторопливым течением отнесло обратно, вниз, откуда нас не было видно с портомойни. Несколько гребков — и лодка скользнула под навес ветвей, где мы осушили весла и стали ждать. Мы сидели молча и прислушивались к плеску и журчанию воды по обшивке. Время от времени на реке била рыба. Цапля скользнула вниз, устроилась на отмели в нескольких шагах от нас и занялась ловлей, осторожно ступая по воде, шаг за шагом приближаясь к нам, пока вдруг не заметила лодку и людей. Тут она испуганно закричала, подпрыгнула в воздух и улетела, а оказавшись в безопасности, испустила громкий и сердитый вопль. Ангантюр, сидевший возле меня, начал было что-то бурчать о тревоге, поднятой цаплей. Но очередной взгляд Ивара мгновенно заставил его смолкнуть. Сам Ивар сидел неподвижно. С этой его блестящей выбритой головой и приземистым телом он напоминал мне прибрежную жабу, ждущую в засаде.

Наконец Ивар поднялся и кивнул. Солнце уже скрывалось за деревьями. Гребцы опустили весла на воду, и лодка вышла из укрытия. Скоро мы снова оказались у портомойни и на этот раз высадились. Ладью вытащили на илистый берег, люди выстроились в колонну с Иваром во главе, Ангантюр шел вторым, Вермунд же и я — замыкающими, позади холопов. Все были вооружены мечами и секирами, и каждый варяг нес цепи, обмотав их вкруг пояса, наподобие железного кушака.

Мы бодро двинулись по тропинке, ведущей в глубь леса. Тропа была торной, и мы подвигались быстро без особого шума. Скоро до нас донеслись крики играющих детей и внезапный лай, означающий, что собаки нас учуяли. Несколько мгновений спустя раздался звук рога, играющего тревогу. Ивар пустился бегом. Мы выскочили из леса и оказались на поляне, где деревья были вырублены, чтобы освободить место под пашню и огороды. В сотне шагов стояла деревня — четыре или пять десятков бревенчатых домишек. Деревня была не защищена — даже ограды, и той не имелось. Надо полагать, ее жители слишком полагались на свою отдаленность и скрытность, чтобы принять меры предосторожности.

Еще несколько мгновений — и они поняли свою ошибку. Ивар с варягами налетели на поселение, размахивая оружием и вопя во всю глотку, чтобы напугать селян. К моему удивлению, холопы присоединились к нападению с не меньшим удовольствием. Они бросились вперед с воем и ором, размахивая мечами. Человек, работавший на своем огороде, попытался задержать нас. Он замахнулся лопатой на Ангантюра, а тот, почти не замедлив бега, срезал его косым ударом. Женщины и дети появились в дверях домов. Увидели нас и с криками припустились прочь. Старуха вышла, ковыляя, из дома посмотреть, что случилось. Один из наших холопов ударил ее рукоятью меча в лицо, и она рухнула наземь. Ребенок не старше трех лет попался нам по дороге. Грязный и растрепанный, наверное, пробудившийся от сна, ребенок удивленно уставился нас, пробегавших мимо. Стрела прозвенела позади меня и угодила одному из холопов в спину. Он растянулся на земле. Стрела прилетела сзади. Вермунд и я обернулись и увидели человека, вооруженного охотничьим луком, и он уже накладывал на тетиву вторую стрелу. Возможно, Вермунд и был неотесанным грубияном, но в храбрости ему нельзя было отказать. Хотя у него и не было щита, чтобы защищаться, он с леденящим душу воплем бросился прямо на лучника. Вид бешеного варяга, мчащегося на него, испугал лучника. Вторая стрела не попала в цель, а Вермунд в несколько шагов настиг его. Варяг выбрал для удара секиру, и с такой силой опустил ее, что я услышал хруст, когда он рубанул противника в бок. Ударом его приподняло, и он рухнул в сторону бесформенной грудой.

— Вперед, Торгильс-задолиз! — проорал мне в лицо Вермунд, пробегая мимо меня дальше в деревню. Я бросился за ним, пытаясь понять, что здесь происходит. Несколько трупов лежало на земле. Они казались кучами брошенных тряпок, пока ты не замечал разбитую голову, окровавленную отброшенную руку или грязные босые ноги. Где-то впереди слышались еще крики и вопли, а сбоку из проулка выбежал старик, спасающий свою жизнь. Я узнал короткий плащ из медвежьей шкуры. Это, наверное, деревенский шаман. Он не был вооружен и, наверное, прорвался сквозь нашу цепь. В этот миг показался Ивар с метательной секирой в руке. Так же ловко, как мальчишка бросает плоские камешки по пруду, он метнул секиру в беглеца. Оружие, вращаясь, перелетело это расстояние так, словно цель стояла неподвижно, и ударила человека в основание черепа. Старик рухнул ниц и замер. Ивар увидел меня, оторопело стоящего рядом.

— Из твоих дружков, полагаю, — сказал он.

Селяне больше не оказывали сопротивления. Невероятный наш натиск застал их врасплох, и у них не было оружия либо умения защитить себя. Оставшихся в живых мы согнали на главную площадь деревушки, они стояли сбившись в кучу, перепуганные и понурые. То были непримечательные люди, типичные лесные жители. Среднего роста, со светлой кожей, но темными, почти черными волосами. Одеты бедно, в домотканую одежду из шерсти. И ни на ком никаких украшений, кроме простых оберегов на кожаных шнурках на шее. Это стало ясно после того, как варяги быстро обыскали каждого, ища чего-нибудь ценного, и ничего не нашли.

— Жалкий сброд. Не стоило и возиться, — посетовал Вермунд.

Я смотрел на пленников. Они же тупо смотрели в землю, понимая, что их ждет.

Ангантюр и мой заклятый враг Фрогейр, тот самый, которого я унизил, обыграв в кости, подошли к пленникам и стали разделять их на две толпы. В одну сторону они толкали мужчин и женщин постарше, детей помладше и всех, имевших какое-либо увечье или недостаток. Таковых оказалось больше, ибо у многих поселян лица были сильно попорчены оспой. Более годных — мужчин помоложе и детей старше восьми-девяти лет — оставили стоять на месте. Кроме одной матери, которая отчаянно рыдала, когда ее разлучили с ее ребенком, в этой группе почти не было женщин. Я не мог понять, отчего это так, когда варяги с нашей второй ладьи вышли на площадь. Перед собой они гнали, точно стадо гусей, женщин деревни. Я понял, что мы — Вермунд, Фрогейр и остальные — играли роль загонщиков. У варягов же со второго корабля хватило времени окружить деревню и ждать, когда мы вспугнем добычу. И вот истинная добыча, на которую мы охотились, попала прямиком в западню, на что Ивар и рассчитывал.

Всего изловили десятка два женщин. Волосы всклокочены, угрюмые лица исцарапаны ветками, кое у кого с синяками, и не менее поцарапанные руки, стянутые в запястьях кожаными ремнями — жалкое зрелище. Однако Вермунд, стоявший радом со мной, считал иначе.

— Неплохой улов, — хмыкнул он. — Отмыть их хорошенько, и за них дадут хорошие деньги.

Он подошел поближе, чтобы рассмотреть их. Женщины сгрудились, некоторые жалобно смотрели на своих детей, которых отвели в сторону. Другие стояли, опустив голову, так что спутанные волосы закрывали лицо. Вермунд же был явно не новичком в охоте на рабов — он переходил от одной женщины к другой, брал каждую за подбородок и закидывал ей голову, чтобы увидеть ее лицо и судить о ее достоинствах. Вдруг он испустил восторженное уханье:

— Ух ты! — и позвал: — Глянь-ка на это, Ивар.

Он схватил двух женщин за запястья и, вытащив их из толпы, заставил стать бок о бок перед нами. Судя по сложению, девушкам было лет шестнадцать, хотя бесформенные платья мешали определить их возраст точно, и головы они склонили так, что увидеть их лица было невозможно. Вермунд заставил их — подошел к девушкам сзади, взял их руки в свои и точно торговец на рынке, который выставляет напоказ свой лучший товар, оттянул их головы назад, и мы увидели их лица. Это были полные близнецы, и даже дорожки от слез не помешали понять, что они на редкость красивы. Я вспомнил, как подкупил Вермунда и Ангантюра парой куньих шкур, совершенно одинаковых. Теперь передо мной оказалось подобное: две девушки-рабыни превосходного качества, одна другой — пара. Товарищество Ивара обрело сокровище.

Мы не стали мешкать. Уже смеркалось.

— Назад, на корабли! — приказал Ивар. — У этих людей могут быть друзья, и я хотел бы оказаться подальше отсюда прежде, чем они соберутся напасть на нас.

Последние заклепки были прочно забиты в кандалы мужчин-рабов, и отход товарищества сопровождался плачем и воем впавших в отчаянье селян. Несколько женщинпленниц упали на землю, то ли потеряв сознание, то ли потому, что ноги не несли их прочь от их детей. Этих холопы подняли и понесли на руках. Один из пленников, отказавшийся тронуться с места, получил сильнейший удар мечом плашмя и поплелся, спотыкаясь, вперед. Большая часть наших пленников смиренно, шаркая ногами, двинулась из деревни.

Ивар поманил меня.

— Идем со мной, Торгильс, — сказал он. — Ты можешь понадобиться.

Он повел меня обратно в пустую деревню, на то место, где лежало тело шамана. Я решил, что он вернулся за своей секирой.

— Это такой же плащ, как у тебя, верно? — спросил он.

— Да, — ответил я. — Это плащ нойды. Того, кого ты называешь колдуном. Хотя об этом племени я ничего не знаю. Эти люди совершенно не похожи на лопарей, среди которых я жил.

— Но если у этих людей есть колдун, значит, у них есть и бог. Разве не так?

— Похоже, что так, — сказал я.

— И если у них есть бог и колдун, это значит, что у них, наверняка, имеется святилище, где ему поклоняться, — Ивар огляделся, а потом спросил: — И если уж ты так много знаешь об этих нойдах, или как их там, подумай, где, по-твоему, может находиться это святилище?

Я растерялся. Я очень хотел ответить на вопрос Ивара, потому что, как и все, боялся его. Но деревня, на которую мы устроили набег, совсем не походила на стойбище саами. Этот лесной народ жил оседло, в то время как саами были кочевниками. Деревенское святилище могло быть где угодно, гдето поблизости, скрытое в лесу.

— Честное слово, понятия не имею, — ответил я, — но если подумать, то можно предположить, что нойда бежал именно к нему, либо чтобы укрыться, либо чтобы молить своего бога о помощи.

— Вот и я так думаю, — согласился Ивар и бодрой трусцой припустился к опушке темного леса в том направлении, куда бежал шаман.

Святилище оказалось на расстоянии меньшем, чем полет стрелы. Мы увидели его, как только миновав пашню, вошли в лес — высокая тесовая изгородь, посеревшая от времени, окружала священное место. Мы обошли кругом изгороди — всего не более тридцати шагов в окружности — ища вход, но не нашли. Я полагал, что Ивар просто пробьет изгородь, но он был осторожен.

— Не стоит слишком шуметь, — сказал он. — Времени у нас немного, селяне скоро соберут свое войско. Давай-ка, лезь, а тебе помогу.

Я оказался наверху изгороди и спрыгнул по другую сторону. Как я и ожидал, святилище было немудреным, подходящим для столь скромного поселения. Внутри была круглая площадка плотно убитой земли. В середине же стояло то, что поначалу я принял за толстое бревно, воткнутое в землю. Потом понял, что селяне поклоняются тому, что Pacca назвал бы сеидом, — обрубку дерева, в которое попала молния и оно приобрело очертания сидящего человека. Селяне увеличили сходство, вырезав очертания коленей, сложенных рук и выстругав сзади шею, чтобы подчеркнуть голову. Идол был очень, очень старым.

Я обнаружил засов, позволявший открыть часть изгороди, и впустил Ивара. Он подошел к идолу на расстояние вытянутой руки и остановился.

— Не такая уж бедная деревня, как казалось, — сказал он.

Он смотрел в простую деревянную миску, которую идол держал на коленях. В нее селяне клали свои приношения. Я тоже заглянул в миску, любопытствуя, чем они жертвовали. И вдруг у меня захватило дух. Голова закружилась. Не оттого, что я увидел какую-то страшную жертву, но от мучительных воспоминаний, ворвавшихся в мою голову, и она пошла кругом. Миска была наполовину наполнена серебряными монетами. Иные старые, истертые, неизвестно какие — они, должно быть, лежали здесь со времен пращуров. Но несколько монет сверху были еще свежи, и чеканку на них можно было легко разобрать. И на всех были те странные волнообразные письмена, какие я видел в свою бытность в Лондоне — в те дни, которых я никогда не забуду. В те дни, когда я впервые любился с Эльфгифу, а ее изящную шею украшало ожерелье из таких вот монет.

Ивар оторвал рукав от своей рубашки и, завязав узлом снизу, сделал мешок.

— Ну-ка, Торгильс, держи пошире, — сказал он и, взяв деревянную миску, высыпал в мешок монеты, а миску отшвырнул в сторону. Потом посмотрел на грубо вырезанную голову деревянного истукана. На шее у того был обод — шейное кольцо было столь потрачено непогодой, что, простое ли то железо или почерневшее серебро, понять было невозможно. Видно, Ивар решил, что это ценный металл, потому что попытался сорвать его. Однако кольцо не подалось. Ивар уже потянулся за своей секирой, но тут вмешался я.

— Не делай этого, Ивар, — сказал я, стараясь говорить спокойно и внушительно. Я боялся его бешенства, каковым он встречал любое противоречие.

Он повернулся ко мне и нахмурился.

— Почему?

— Это священная вещь, — сказал я. — Она принадлежит сейду. Взять ее, значит, накликать на себя его гнев. Это принесет нам несчастье.

— Не отвлекай меня. Что за сейд такой? — проревел он, все более свирепея.

— Бог, местный бог, который властвует над этим местом.

— Это их бог, а не мой, — возразил Ивар и замахнулся секирой.

Я уже рад был хотя бы тому, что удар предназначен был истукану, а не мне, ибо деревянную голову он снес одним махом. Ивар снял кольцо и надел его на свою голую руку.

— Слишком ты робок, Торгильс, — сказал он. — Гляди, оно мне в самый раз, по размеру.

И он побежал к выходу.

Было темно, когда мы вернулись на берег реки. Все уже погрузились на ладьи и ждали. Пленников уложили на днища, и едва мы с Иваром уселись, как гребцы взялись за весла. Мы уходили от этого места как можно быстрее, и темнота скрывала наше бегство. Никто из местных жителей не перехватил нас, и как только мы добрались до нашей стоянки, Ивар выскочил на берег и приказал готовиться к немедленному отплытию. К рассвету мы были уже далеко, вернувшись на широкую дорогу большой реки.

ГЛАВА 17

Успех набега весьма улучшил настроение товарищества. Свирепость варягов никуда не подевалась, но они выказывали Ивару уважение, граничившее с восхищением. Очевидно, это было великой редкостью — найти девушек-близняшек среди этих племен, не говоря уже о столь привлекательных, как те, которых мы полонили. Много говорилось об «удаче Ивара», и все гордились и поздравляли себя с тем, что вступили в это товарищество. Только я оставался угрюм, тревожась из-за осквернения святилища. Pacca научил меня уважать такие места, и для меня случившееся было святотатством.

— Тебя все еще беспокоит тот пустяшный деревянный идол, Торгильс? — спросил Ивар в тот вечер, садясь рядом со мной на банку.

— Ты что, никаких богов не почитаешь? — спросил я в ответ.

— А чего тут почитать? — ответил он. — Погляди-ка на этот сброд. — Он кивнул в сторону варягов на ближнем корабле. — Тот, кто не поклоняется Перуну, чтит своих предков. А я даже не знаю, кто были предки моей матери, а уж тем более — моего отца.

— Почему бы и не Перун? Судя по тому, что я слышал, это тот же бог, какого в северных странах называют Тором. Бог воинов. Разве ты не можешь поклоняться ему?

— Мне не нужна помощь Перуна, — доверительно сказал Ивар. — Он не помог мне, когда я был подростком. Я сам проложил себе дорогу. Пусть другие верят в лесных ведьм с железными зубами и когтями, или что Чернобог — черный бог смерти — хватает нас, когда мы умираем. Когда я встречу свой конец, мое тело, если только от тела что-нибудь останется для похорон, пусть похоронят сотоварищи, как им то будет угодно. Меня-то здесь больше не будет, чтобы тревожиться из-за их верований.

На мгновение мне захотелось рассказать ему о своей приверженности Одину Всеотцу, но сила его неверия удержала меня, и я свернул разговор на другое.

— Почему, — спросил я, — наши холопы приняли участие в охоте за рабами с такой охотой, коль скоро они сами — рабы?

Ивар пожал плечами.

— Холопы готовы сделать другим то, от чего сами пострадали. Так им легче принять собственное положение. Разумеется, оружие я у них отбираю, как только они сделают свое дело, и они снова становятся холопами.

— А ты не боишься, что они либо новые пленники попытаются сбежать?

Ивар мрачно усмехнулся.

— А куда они денутся, сбежавши? От дома они далеко, даже в какую сторону идти, не знают, да если и сбегут, первые же, кто их встретит, снова обратят их в рабство. Ничего иного им не остается, как принять свою участь.

Однако Ивар оказался не прав. Двумя днями позже он дал пленникам-мужчинам чуть больше свободы. Поначалу ручные и ножные цепи были прикреплены к корабельным ребрам, так что узникам приходилось сидеть на корточках на днище. Ивар же приказал цепи снять, чтобы люди могли стоять и двигаться. Но ради вящей предосторожности оставил их скованными попарно. Это не помешало двум нашим пленникам прыгнуть за борт. Они бросились в воду и даже не попытались спасти свои жизни. Наоборот, они нарочно подняли руки и ушли под воду под тяжестью оков, так что, как ни ярились варяги, а повернуть и вытащить их не поспели.

Великая река так расширилась, что казалось, будто плывем мы по морю, и теперь, поставив парус, мы за день проходили куда больше. Ладьи наши были забиты рабами и пушниной до отказа, а значит, и причин останавливаться где-либо у нас не было, разве только пополнить запасы снеди в прибрежных городах, которые стали появляться все чаще. Горожане узнавали нас издали, потому что только у варяжских ладей из северных стран были такие выгнутые очертания, и местные торговцы уже поджидали нас, принося то, что нам требовалось.

Для рабов мы купили снеди, в основном соленой и сушеной рыбы, да еще дешевых украшений, чтобы украсить женщин.

— Хорошо одетая девушка-рабыня стоит в десять раз больше, чем та, что выглядит неряхой, — сказал мне Ивар, — а если у нее к тому же славный голосок и она умеет петь и играть на каком-либо инструменте, тогда за нее можно выторговать любые деньги.

В одном из самых больших городов на реке он взял меня с собой на рынок, где у него была условленная встреча с тамошним купцом. Этот человек, хазар-иудей, занимался торговлей рабами. В обмен на раба, которого варяги особенно невзлюбили, он отдал немалое количество ярко окрашенных тканей на одежду для женщин, ожерелий из зеленого стекла, бус и запястий, да еще толмача, знавшего языки, на которых говорили ниже по реке.

— А что насчет мужчин и детей, которых мы взяли? — спросил я Ивара, пока мы в лавке хазара ждали товара.

— Дети — это как получится. Веселых да способных продать легко. Девочек обычно покупают лучше, чем мальчиков, хотя если у тебя найдется смышленый парнишка, тебе в Миклагарде, великом городе, очень даже может повезти, особенно, если у парня светлая кожа и синие глаза.

— Ты хочешь сказать — для мужчин, которым нравится такое, или для их жен?

— Ни то, ни другое. Хозяева велят отрезать им яйца, а потом учат их. Из таких получаются верные слуги, писари, хранители книг и все такое. Иных покупает императорский двор, и эти порою высоко возносятся, имея власть. Среди советников императора есть и скопцы.

Интересно, подумал я, что ждет близняшек, которых мы поймали. Хазар-иудей думал купить их, но Ивар и слышать об этом не захотел.

— Евреи — наши соперники на невольничьих рынках, — сказал он. — Но они всего лишь посредники. Сами они набегов не устраивают — берегутся. А вот если я смогу продать близняшек сам, из первых рук, товарищество не прогадает.

Он поручил обеих девушек попечению своей любимой наложницы. Та обращалась с ними хорошо, учила, как умываться и заплетать волосы, как умащать лицо мазями, как носить одежду и украшения, купленные нами. Она требовала, чтобы девушки скрывали лица от жара солнца под густыми завесами, чтобы не испортить светлую кожу. А о том, чтобы на них посягнул кто-нибудь из мужчин — об это и помыслить невозможно. Все знали, что нетронутые близнецы ценятся куда выше.

Тем временем становилось все жарче. Мы отложили тяжелые одежды и ходили в свободных рубахах и просторных хлопковых портках со множеством складок. В этих просторных портках легче было работать на ладье, да и не так жарко. А жара была уже летняя. В сумерках мы приставали к песчаному берегу и ночевали, нежась на легком ветерке, под пологами, которые были нами закуплены. Густые леса вдоль реки остались позади, и она текла по плоским открытым землям, на которых паслись стада местных племен, говорящих, по словам нашего толмача, на языке народа всадников, живущих дальше к востоку. Когда мы встречали корабли других речных странников, те разбегались от нас, как испуганная рыбешка. И неважно, принимали ли нас эти люди за русов или варягов — было ясно, что слава о нас идет дурная.

Однажды жарким вечером вдруг раздался крик Вермунда:

— Ивар! Там, на берегу! Сарацины!

Что-то его взволновало. Я оглянулся, чтобы посмотреть, что там такое. Далеко впереди на берегу виднелась маленькая прибрежная деревушка, а рядом с ней — кучка длинных низких палаток, сделанных из какого-то темного материала. Перед палатками же на берегу — дюжина речных лодок.

Ивар вглядывался, щурясь от блеска на водной глади.

— Торгильс, опять ты принес нам удачу, — сказал он. — Ни разу не видел, чтобы сарацины забирались так далеко на север.

И он приказал кормчему править к берегу. Памятуя о нашем набеге за рабами, я подумал было, не собирается ли Ивар накинуться на этих чужаков и ограбить их, как обычный разбойник.

Я сказал об этом Вермунду. Тот в ответ фыркнул.

— Перун знает, чего Ивар в тебе нашел. Сарацины странствуют под хорошей охраной, обычно это — Черные Колпаки.

Когда мы подошли ближе к месту, куда можно было причалить, я понял, что он имел в виду. Из палаток высыпали люди в длинных темных одеяниях с капюшонами и расположились на берегу, глядя на нас. Они развернулись строем обученных воинов и были вооружены мощными с виду луками с двойным изгибом, которые и направили на нас. Ивар стал на носу нашей ладьи и, разведя свои загорелые руки, показал, что он безоружен.

— Скажи им, нам нужно поговорить о торговле, — велел он толмачу, и тот прокричал что-то через разделяющее нас пространство.

Вождь Черных Колпаков махнул рукой, показывая, где мы должны причалить — недалеко от палаток, но все-таки ниже по течению. К моему великому удивлению, Ивар кротко подчинился. Впервые я видел, чтобы он подчинился чьему-то приказу.

Потом он послал толмача поговорить с незнакомцами, пока мы располагались на ночлег. По приказу Ивара мы предприняли больше, чем обычно, предосторожностей.

— Придется подождать, мы просидим здесь несколько дней, — сказал он. — Нам нужно показать себя.

К тому времени, когда толмач вернулся, мы уже расставили наши палатки ровным рядом, и любимая наложница Ивара отвела девушек-рабынь в их отдельную палатку, стоящую рядом с шатром предводителя со всеми его коврами и подушками.

— Сарацин сказал, что придет к тебе завтра после своих молитв, — доложил толмач. — Он просит приготовить товар для осмотра.

— Страна шелка, вот что такое Сарациния, — сказал мне Ивар, утирая капли пота с бритой головы. Он потел больше обычного. — Я там никогда не бывал. Это за горами, далеко на юг. Их правители любят девушек-рабынь, покупают, особенно красивых да искусных. И платят честным серебром.

Вспомнив о Бритмаэре, королевском монетчике, и его хитроумном плутовстве, я усомнился в правоте Ивара.

— Коль скоро страна называется страной шелка, отчего они платят серебром?

Ивар пожал плечами.

— Нам заплатят шелком, когда мы продадим наши меха в великом городе, а сарацины предпочитают серебро. Иногда идут и самоцветы из их краев. Вроде этих, — он притронулся с уху, украшенному жемчужными запонками и бриллиантом.

А я подумал, неужто жизнь моя опять замыкается на себя. Ведь это Бритмаэр поведал мне о том, что огненные рубины появляются из страны за горами.

Посему прибытия таинственного сарацина я ждал с особенным любопытством — поглядеть, каков он из себя.

Не знаю, чего я ожидал. То ли великана, одетого в блестящие шелка, то ли тощего бородатого мудреца. Сарацин же оказался маленьким, веселым, пузатым человечком со светло-коричневой кожей и темными глазами. Одет он был в простое платье из белой хлопчатой ткани, куском такой же ткани была обмотана голова, а на ногах — простые кожаные сандалии. К моему разочарованию, на нем не было никаких украшений. Учтивые же повадки особенно отличали его рядом с мрачной свитой Черных Колпаков, которые смотрели точно с таким же подозрением, как тогда, когда собирались отогнать нас от берега. Сарацин же, напротив, улыбался всем. Он семенил по нашей стоянке на своих коротких ножках, лучезарно улыбаясь равно холопам и русам. Он отечески погладил по головкам обоих детей Ивара, и даже сам над собой посмеялся, когда споткнулся о растяжку палатки и чуть не упал головой вперед. Однако же, как я заметил, его настороженный взгляд ничего не упускал.

Наконец Ивар повел его туда, где ждали девушки-рабыни. Их палатка походила на рыночную, но когда мы подошли, входное полотнище по приказу Ивара было еще опущено. Кроме Ивара, сарацина, его охраны да толмача, пошел и я как человек, приносящий удачу. Остальные же Черные Колпаки держались в отдалении. Перед завесой мы остановились. Последовало молчание, и я заметил, как два Черных Колпака обменялись быстрыми взглядами. Они, видно, боялись засады и шагнули было вперед, чтобы проверить. Однако малыш-сарацин оказался проворней их. Ему нравилось то, как Ивар показывает товар. Коротким жестом он остановил охрану, а сам стал ждать, явно с нетерпением и с веселой улыбкой на лице. Ивар шагнул вперед, взялся за край занавеса и отбросил его, открыв живописную картину. Девушки-рабыни стояли в ряд, скромно сложив руки спереди, одетые во все самое роскошное, что только смогла раздобыть наложница Ивара — развевающиеся платья, яркие пояса, разноцветные ожерелья. Волосы у них были вымыты и причесаны так, как было к лицу каждой. У некоторых в волосы были вплетены цветы.

Я же всматривался в лицо сарацина. Он окинул взглядом выставленных в ряд женщин, и улыбка растянула его губы, как будто ему стало очень весело. Потом я увидел, как взгляд сарацина остановился, и глаза его на мгновение чуть-чуть расширились. Он смотрел в конец ряда, куда наложница Ивара поставила близнецов, так что солнце, проникая сквозь ткань палатки, омывало их ярким светом. Это было смелое решение — никак не украшать этих двух девушек. Только простые хлопчатые платья, перепоясанные простыми светло-синими шнурами. И ноги у них были босые. Близняшки являли собой саму девственность и чистоту.

Я сразу же понял — Ивар, можно сказать, уже продал свой товар.

Тем не менее, понадобилась неделя, чтобы договориться о цене. Ни сарацин, ни Ивар не занимались этим напрямую. Таков был обычай торговли: два толмача встречались, предлагали каждый свою цену, хотя, само собой, цену назначали хозяева. Ивар не доверял человеку, которого дал ему хазар-иудей, посему велел мне сопровождать нашего толмача всякий раз, когда тот посещал стоянку сарацина для переговоров, и не спускать с него глаз. Задача оказалась непростой, ибо эта парочка вела переговоры не на словах, а на пальцах. После обычных приветствий, испив какого-то сладкого напитка, они садились наземь лицом друг к другу, соприкасаясь правыми руками. Руки же накрывали тканью, чтобы их не было видно окружающим, и начиналась торговля. Скрытые от глаз знаки, прикосновения пальцев и ладоней означали предложения и ответы — это был особый язык. Мне же оставалось только сидеть, смотреть и пытаться что-то понять по лицам.

— Это невозможно, — сказал я Ивару, вернувшись на нашу стоянку с одной из таких встреч. — Я не могу сказать тебе, честна ли, справедлива ли торговля, или оба они заключили сделку между собой, а тебя обманывают.

— Неважно, Торгильс, — ответил он. — Я все равно хочу, чтобы ты был там. Ты приносишь мне удачу.

И я продолжал посещать стоянку сарацина и тем привлек его внимание к своей особе. Его звали Салим Ибн Хаук, и был он и купцом, и послом. Он возвращался из посольства к булгарам, живущим на этой реке, от своего господина, которого называл калифом Аль-Кадиром. Встреча с нашим товариществом стала для него таким же даром судьбы, как и для нас. Ему было поручено собрать сведения о чужих землях, и теперь он хотел побольше узнать о русах.

Черный Колпак был послан, чтобы привести меня в шатер Ибн Хаука.

— Приветствую тебя, — сказал веселый маленький человечек через толмача. Ибн Хаук, скрестив ноги, сидел в своем шатре на ковре под легким на гибких опорах прозрачным пологом, пропускавшим ветер. Перед ним стоял низкий деревянный столик, а в руке сарацин сжимал металлический стилус. — Я был бы очень благодарен, если бы ты рассказал мне что-нибудь о твоем народе.

— Ваша милость, не уверен, что могу рассказать вам достаточно много, — ответил я.

Он вопросительно посмотрел на меня.

— Не тревожься, — сказал он, — я хочу узнать только о ваших обычаях. Я ведь не соглядатай.

— Не в этом дело, ваша милость. Я прожил среди русов всего несколько месяцев. Я не из них.

Он явно был разочарован.

— Ты отпущенный на свободу раб?

— Нет, я присоединился к ним по своей воле. Мне хотелось повидать мир.

— Ради наживы?

— Ради клятвы, которую я дал моему другу перед его смертью. Они же направляются в великий город Миклагард.

— Вот это замечательно.

И он что-то начертал стилосом на странице, лежащей перед ним, и меня удивило, что он пишет справа налево. А еще это были те самые письмена, которые преследовали меня с тех пор, как я увидел их на монетах ожерелья Эльфгифу.

— Простите меня, ваша милость, — обратился я к нему. — Что это вы пишете?

— Просто заметки, — ответил он. — Не волнуйся. Нет никакого колдовства в этих значках на бумаге. Они не крадут знаний.

Он думал, что я неграмотный, как и большинство членов товарищества.

— Нет, ваша милость. Я просто недоумеваю, как ваше письмо передает произнесенное слово. Вы пишете в противоположном направлении, чем мы, но начинаете от верха страницы, как и мы. Если страниц больше одной, то какая страница первая? То есть, я хочу понять, вы переворачиваете страницы слева направо или наоборот? Или, может быть, существует другой порядок?

Он очень удивился.

— Ты хочешь сказать, что умеешь читать и писать!

— Да, ваша милость, меня научили латинскому и греческому письму. И еще я знаю руническое письмо.

Он отложил свой стилус, и на лице его отразился восторг.

— Я полагал, что нашел всего две драгоценности для своего господина. Теперь вижу, что обрел сокровище и для себя. — Он помолчал. — И да будет тебе известно. Да — я действительно пишу справа налево, но только буквы, а цифры — в противоположном направлении.

Сарацин несколько раз призывал меня в свой шатер, чтобы расспросить, и удерживал многие часы, расспрашивая обо всем, что его интересовало. Это же могло послужить одной из причин, почему он не торопил переговоры о продаже близняшек, а это, в свою очередь, означало, что наше товарищество задержалось на время большее, чем должно. Варяги не удосужились выкопать отхожие места, и наша поначалу опрятная стоянка стала грязной и вонючей. А я в своих странствиях заметил, что при таких условиях скоро приходит моровое поветрие, и, на сей раз, первой жертвой оказался сам Ивар.

Утроба его разжижилась. Вчера он был здоров, а сегодня уже ходил, спотыкаясь, и его непрестанно рвало. В его блевотине и в жидкости, вытекавшей из его кишок, обнаружились мелкие белые хлопья. Он вернулся в свою палатку и, несмотря на всю свою бычью силу, рухнул. Наложницы поспешили помочь ему, но они почти ничего не могли сделать. Ивар съежился. Щеки ввалились, кожа потускнела, стала бледно-серой, глаза глубоко ушли в глазницы. Время от времени он стонал и судорожно корчился, и кожа его на прикосновение была холодной. Дышал он короткими мелкими рывками, и к третьему дню дыхание прервалось. Я-то знал, что это месть оскверненного им деревенского сейда, но товарищество посчитало иначе. Варяги обвиняли сарацина либо его слуг в отравлении Ивара, и надо полагать, у них была на то своя причина. Когда я изложил Ибн Хауку признаки болезни Ивара, он немедленно лишил меня своего общества, и Черные Колпаки в тот же вечер свернули стоянку. Еще до заката сарацин и его люди погрузились на свои лодки и направились вниз по реке, прихватив с собой близняшек. Товарищество же посчитало их поспешный отъезд доказательством их вины.

Внезапная смерть для товарищества была вещью обыкновенной. Первым делом стали они подсчитывать, на сколько прибавилась доля каждого после того, когда Ивара не стало. После чего, из уважения к его памяти или, возможно, отыскав повод для доброй выпивки, решили отпраздновать по нему тризну. То, что последовало за этим, врезалось мне в память.

Они нашли черную вельву — ведьму — в соседней деревне. Кто она была и от кого научилась колдовству, я не ведаю. Ее знания состояли отчасти из того, чему я научился у Транда и Рассы, но было в них и нечто иное, злое и пагубное. Это была женщина, наверное, на шестом десятке, очень худая, но все еще деятельная и сильная. Когда она явилась, я думал увидеть на ней какие-нибудь знаки нойды — священный жезл, связку сухих грибов, меховые рукавицы-выворотни или низки оберегов. Но не увидел ничего, никаких отличий, кроме одного большого камня, зеленого с белым, отполированного и висящего у нее на поясе. Однако сомнений в том, кто она такая, у меня не было. Я ощутил исходящую от нее таинственную силу так же явственно, как запах гниющей туши, и от этого у меня закружилась голова.

Она потребовала поставить на берегу помост. И когда кончиком палки нарисовала его очертания на песке, мои страхи улеглись. То был деревянный настил, очень похожий на тот, который показал мне Pacca, когда водил по северным лесам. Помост высотой в человеческий рост — это место, где нойда предается бдению, когда пытается войти в мир сайво, сидя над землей на холодном воздухе, пока дух не решит покинуть его тело. Когда холопы принесли из лодок лес для постройки и поставили помост, вельва потребовала любимый нож Ивара. Этим ножом она вырезала руны на верхней перекладине, и, глядя на них, я содрогнулся. Прежде я видел эти руны один-единственный раз — на бревне, которое стало причиной смерти Греттира, бревне, которое повернуло секиру, чтобы ранить его. То были руны проклятия. Конечно же, вельва почувствовала мое смятение. Она обернулась и глянула прямо на меня, и злоба в ее взгляде была точно удар по голове. Она поняла, что я способен к ясновидению, и она бросила мне вызов — мол, попробуй, помешай мне. Я же был беспомощен и напуган. Она обладала силой и, я это знал, гораздо большей, чем я.

Похороны Ивара начались с наступлением темноты. К тому времени все товарищество уже было окончательно и бесповоротно пьяно. Варяги распоряжались холопами, а те втащили самую дырявую из наших ладей с речного берега на помост и разложили дрова вкруг и под нею. Потом старая карга взялась за дело сама. Она приказала снять шатер Ивара и установить его в середине ладьи. Туда холопы сложили все его ковры и подушки. Наконец, и само тело Ивара, одетое в парчовое платье, подняли на борт и уложили на подушки. Когда все было устроено по велению вельвы, та отправилась за любимой наложницей Ивара. Наложница, пухлая, кроткая женщина с длинными черными косами, которые она обматывала вкруг головы, как я полагаю, приходилась матерью, по меньшей мере, одному из сыновей Ивара, потому что именно она носила тяжелое золотое ожерелье, знак милости своего господина. Мне нравилась в ней та доброта, с какой она готовила близняшек к продаже. И я боялся, что теперь она попадет в руки столь злобных хозяев, как Вермунд или Фрогейр. Она одиноко стояла на убитой земле, там, где прежде была шатер Ивара, и я видел, как вельва шепнула ей что-то на ухо и схватила за руку.

Молодая женщина, ступая как во сне, двинулась за вельвой к помосту. Судя по этой ее неуверенной походке, я решил, что ведьма либо одурманила ее, либо опоила каким-то зельем. Само собой разумеется, все товарищество было в подпитии, да, признаться, я и сам был далеко не трезв. Охваченный страхом, я выпил несколько чаш меда, чтобы избавится от ощущения близящейся судьбы.

— И ты ступай-ка с ней. Ты ведь тоже ходил у него в любимцах, — язвительно бросил Вермунд, дыша перегаром мне в лицо.

Когда наложница дошла до помоста, два дюжих варяга схватили ее под руки и подняли на возвышение. Трижды они поднимали и опускали ее, совершая какой-то обряд, и я видел, как она шевелит губами, словно что-то поет или, может быть, молит о пощаде. На третий раз вельва вручила ей живого петушка. Молодая женщина замешкалась, и я услышал, как вельва прикрикнула на нее, погоняя. Что это был за язык, не знаю, но женщина сунула голову петушка в рот и откусила ее, и отбросила бьющееся тело прочь, на погребальную ладью. Фонтан петушиной крови рассыпался в воздухе.

Женщину еще раз подняли на помост и, спотыкаясь и пошатываясь, поместили на корабль ее господина. Влезая по дровам, она поскользнулась и упала бы, но вельва удержала ее. Четверо варягов, включая Вермунда, а вместе с ними и вельва поднялись туда же. В сумерках трудно было различить подробности, но, я видел, как наложница споткнулась — может быть, вельва нарочно толкнула ее — и упала внутрь шатра на подушки. Один из четырех варягов начал пьяно копаться в своих штанах. Потом залез на девушку и изнасиловал ее. Вельва стояла сбоку, равнодушно глядя. Каждый варяг брал девушку, потом вставал и, обратясь к нам, стоявшим у лагерного костра, выкрикивал:

— Это я сделал во славу Ивара.

После чего спускался с корабля, уступив следующему место.

Когда все четверо спустились на землю, вельва, нагнувшись, схватила девушку за волосы и втянула обмякшее тело в глубину шатра. Мерцающий свет костра освещал последний жертвенный обряд. Я видел, как вельва сделала петлю из своей опояски с сине-зеленым камнем и накинула ее на шею жертве. Потом, упершись ногой в лицо девушки, откинулась назад и сильным рывком затянула петлю. Наконец, сняв с пояса нож Ивара, она вонзила его в человеческую жертву.

Только после этого вельва сошла вниз, взяла ветку из костра, ткнула ее в дрова, сваленные вокруг корабля. По летней жаре дерево было сухим, и огонь занялся тотчас. Ветер раздул пламя, и погребальный костер ярко вспыхнул. Огонь втягивал в себя воздух, и я, защищаясь от жара, прикрыл лицо руками. Пламя ревело и трещало, посылая вверх столбы ярких искр. В самой сердцевине огромного пожара в ткани шатра, скрывавшего тело Ивара, вдруг появились огромные дыры. Грязные края этих дыр расширялись, пожирая ткань с такой быстротой, что через мгновенье от шатра остались одни опоры, торчащие, как вызов пеклу. Но вот шесты шатра обрушились внутрь на тела Ивара и его убитой наложницы.

В ту ночь я упился до полного забвения. Жар, исходивший от пламени, вызвал сильнейшую жажду, но пил я ради того, чтобы забыть об увиденном. Вокруг меня варяги бражничали и праздновали. Они пили до тех пор, пока не извергали из себя выпитое, вытирали бороды и снова пили. Двое из них вступили драку из-за воображаемого оскорбления. Они схватились за мечи и кинжалы и, не попадая в цель, кололи друг друга и рубили, пока не ослабели настолько, что не могли продолжать. Другие, упившись медом и элем, падали без чувств на землю. Те, кто еще мог стоять на ногах, шли, спотыкаясь, к палатке, где спали девушки-рабыни, и пьяно набрасывались на них. Вельвы нигде не было видно. Она исчезла, ушла в свою деревню. Меня мутило от выпитого, я заполз в тихий угол за какими-то тюками с грузом и уснул.

Проснулся я с мучительной головной болью, тошнотой в желудке и дурным вкусом во рту. Давно уже рассвело, и солнце стояло высоко. День вновь обещал быть знойным. Держась за тюки, чтобы не упасть, я встал на ноги и посмотрел туда, где был погребальный костер Ивара. Там не осталось ничего, кроме груды обугленных поленьев и пепла. Уцелел только остов помоста вельвы. Рядом с ним на обугленной земле ветер шевелил куриные перья.

Кое-кто из холопов бесцельно бродил по стоянке, не зная, чем заняться. Их хозяева, те, кого я мог видеть, лежали на земле без движения и храпели.

Я осторожно и медленно пробрался через лагерь и спустился к воде. Я чувствовал себя оскверненным, и мне страшно хотелось отмыться, хотя речная вода казалась далеко не чистой. Она была темно-коричневой, почти черной. Я снял с себя грязную рубашку и обмотал ее вокруг пояса, как набедренную повязку, и снял свои просторные варяжские порты. Медленно и осторожно я вошел в реку, пока теплая вода не дошла мне до середины бедер. Я постоял немного, подставив спину теплому солнцу, чувствуя, как ил просачивается между пальцами ног. Это была заводь почти без течения. Я осторожно наклонился вперед, опасаясь, что резкое движение вызовет приступ тошноты. Потихоньку я приблизил лицо к темной воде и готов уже был плеснуть водой себе в лицо. Но еще не погрузив пригоршню, остановился и посмотрел на свое отражение. Лучи солнца падали под таким углом, что плечи мои и голова отражались лишь смутным очертание. Вдруг я покачнулся, меня охватила страшная слабость. Голова закружилась. Меня обдало холодом, и я был готов потерять сознание. Я решил, что это с похмелья, но потом понял, что когда-то видел точно такое же отражение. Это было тогда, когда я заглянул в колодец прорицания, который показал мне Эдгар, королевский егерь, в лесу в Нортгемптоне. И не успел я осознать это, как вдруг в зеркале реки мелькнуло что-то блестящее. Я принял это за серебристый блеск рыбы, но тут же узнал отражение лезвия и занесенную руку, держащую нож, и упал на бок в тот самый миг, когда убийца ударил.

Левое плечо обожгла мучительная боль. Удар, нацеленный мне в спину, прошел мимо. Забурлила вода, послышался бешеный рев, я почувствовал пальцы, вцепившиеся в меня, но соскользнувшие по влажной коже, и еще одну вспышку боли — второй удар ножа разрезал мне левый бок. Я бросился вперед, отчаянно стараясь уклониться от кинжала. Снова рука попыталась удержать меня, схватив за рубашку, обмотанную вокруг пояса. Я окунулся в воду, извернулся и оттолкнулся ногами. Тина не отпускала, и я испугался. Мои колотящие ноги коснулись ног нападающего. Даже не видя его лица, я знал, кто это. Наверняка Фрогейр. Он возненавидел меня с того дня, когда я унизил его перед другими варягами, бросив кости. Теперь, когда Ивара не стало, пришло время для его мести.

Я извивался, как лосось, убегающий от остроги. Фрогейр был сильным и ловким человеком, наученным биться ножом в рукопашной. И он прикончил бы меня с легкостью, когда бы не последствия ночного пьянства. Или ему хотелось вытащить меня из воды и повернуть так, чтобы я увидел в лицо своего убийцу, а потом перерезать мне горло. Так или иначе, но вместо того, чтобы пырнуть меня, он сделал ошибку, попытавшись подтянуть меня за рубаху. Узел развязался, и я выскользнул из его рук.

Фрогейр отшатнулся, а я воспользовался возможностью и поплыл. Боль в раненом левом плече была столь сильна, что я забыл о ране в ребрах. Ужас гнал меня, и придавал мне силы шевелить руками и ногами — так я сделал несколько отчаянных бросков. Я понятия не имел, в каком направлении плыву. Я знал только, что мне нужно убраться подальше от Фрогейра. Я слепо бросился вперед, ожидая, что сейчас его рука схватила меня за лодыжку и вытянет обратно.

Меня спасла нагота. Другого объяснения я не могу придумать. Фрогейр был речным человеком. Он умел плавать и без труда мог бы догнать свою раненую жертву, но на нем были варяжские порты со множеством складок, и намокнув, они мешали ему. Я слышал, как он бросился за мной, сначала вброд, а потом и вплавь. Когда первый страх немного отпустил, я огляделся, чтобы понять, куда я бегу. Я плыл прямо от берега в речной простор. Я заставил себя дышать глубже и загребать руками в илистой воде равномернее. Только сделав с две сотни гребков, я рискнул оглянуться. Фрогейр прекратил погоню. Он возвращался на берег, и я видел его затылок. И знал — он будет ждать меня там, на берегу, на тот случай, коль у меня достанет глупости туда вернуться.

Совершенно измученный, я перестал барахтаться и встал ногами на дно. Красное пятно крови расходилось от моего плеча. Я слыхал об огромных рыбах, обитающих в этой реке — говорили, что они длиннее человека, — и подумал, не едят ли они мясо и не привлечет их моя кровь. Я взмолился Одину о помощи.

Скользкое и старое спасительное бревно плыло по реке, настолько погрузившись в воду, что я не заметил его, пока оно не коснулось меня, и я, отпрянув, испугался, что это та самая рыба-мясоед. Потом с благодарением обнял руками скользкое дерево и возложил на него всю свою тяжесть. Очередной круг моей жизни замкнулся, подумал я. Плавучее бревно привело к смерти моего побратима, а теперь другое плавучее бревно продлит мне жизнь, коль скоро я сумею удержаться за него. Лучше истечь кровью до смерти, чем утонуть. Я стиснул зубы от боли в плече, крепко закрыл глаза, сознательно ища облегчения в темноте.


* * *

Что было дальше, не помню, пока не очнулся от какого-то кислого запаха. От него у меня защипало в носу и слезы потекли из глаз. Струйка жидкости, острой и вяжущей, пролилась мне в горло, и я закашлялся. Кто-то обтер мне лицо губкой. Я открыл глаза. Очевидно, уцепившись за бревно, я потерял сознание — я не мог понять, как оказался на ковре лежащим навзничь. И перед моими глазами стояло толстощекое лицо Ибн Хаука. На этот раз вид у него был серьезный. Он сказал что-то на своем языке, и я услышал голос толмача.

— Как ты оказался на бревне?

Я облизал губы и ощутил вкус уксуса.

— Меня пытались убить.

Сарацин даже не стал выяснять, кто пытался. Он знал.

— Значит, повезло, что один из моих Черных Колпаков заметил тебя.

— Вам нужно уходить, — торопливо сказал я. — Человек, который продавал вам рабов, Ивар, умер. Его товарищи думают, что ты отравил его. Теперь у варягов нет предводителя, они очень опасны и попытаются нагнать вас и отнять девушек-близнецов.

— Другого я и не ожидал от этих варваров, — ответил он. — Мы уже плывем вниз по реке.

Я попробовал сесть.

— Мой господин просит тебя лежать спокойно, — сказал переводчик. — Ты потревожишь повязку.

Я повернул голову и увидел, что левое плечо у меня перевязано. И снова почувствовал запах уксуса и удивился, откуда это.

Ибн Хаук ответил прежде, чем я успел спросить.

— Уксус помогает от поветрия, — сказал он. — Он нужен для того, чтобы очистить тебя от болезни, которая убила Ивара. Теперь спи. Мы не будем останавливаться, поплывем в темноте. Не думаю, что твои русы нас нагонят. А если и нагонят, то Черные Колпаки переведаются с ними.

Я расслабился и подумал о новом повороте судьбы. Все, что у меня было — моя драгоценная пушнина и моя одежда, и даже нож, подарок Транда, которым я дорожил, — все потеряно без возврата. Все оказались в руках варягов, и они, наверное, разделили добычу между собой. Я порадовался, что отдал огненный рубин Аллбе. Я лишился всего, у меня даже не во что было одеться. Под просторной хлопчатой тканью, укрывавшей меня, я был гол.

Ибн Хаук лично ухаживал за мной, пока мы плыли вниз по реке. У него был запас целебных снадобий из его страны, и он, приготовив припарки из трав и специй, прикладывал их к моим ранам. Он, безусловно, был очень искусен в этом деле, потому что, в конце концов, раны затянулись так чисто, что шрамы были едва заметны. Каждый раз, когда он приходил переменить повязки, он пользовался возможностью расспросить меня об обычаях варягов и тех земель, где я побывал. Он никогда и не слыхивал об Исландии или Гренландии, и конечно, ничего не знал и о Винланде. Но он слышал о Кнуте, короле Англии, и имел некоторые смутные представления о северных землях.

Когда я сказал ему, как сожгли тело Ивара, он был потрясен.

— Это совершенное варварство, — сказал он. — Неудивительно, что поветрие косит этих речных разбойников. Моя религия требует совершать омовение перед каждой молитвой, но твои бывшие товарищи по путешествию, как я заметил, куда менее чистоплотны, чем ослы.

— Не все такие, — сказал я. — Есть люди, знающие травы и их свойства так же, как и ты, и настоящие варяги, люди, которые происходят из северных стран, очень чистоплотны. Они постоянно купаются, содержат в чистоте волосы и ногти и следят за своей внешностью. Я это знаю на собственном опыте — мне приходилось иметь дело с тяжелыми камнями, которыми они гладят свою одежду.

— Сжечь тело дотла, — заметил Хаук, — это отвратительно.

— А как поступают в твоей стране? — спросил я.

— Мы хороним наших мертвых, — ответил он. — Нередко могила бывает неглубокой, потому что земля у нас каменистая, но мы кладем мертвых в землю как можно скорее, прежде чем начнется разложение. Солнце у нас очень жаркое.

— Христиане поступают так же — хоронят мертвых, — сказал я и повторил то, что когда-то, давным-давно, говорил Транд: — Понимаешь, для тех, кто привержен исконной вере, это — оскорбление умершего. Мы — потому что и я приверженец исконной веры — считаем отвратительным оставлять тело человека на разложение и съедение червям. Мы предпочитаем, чтобы оно было уничтожено чисто и опрятно, чтобы душа вознеслась в Валгаллу.

После чего, разумеется, мне пришлось объяснять, что такое Валгалла, а Ибн Хаук поспешно записывал.

— Твоя Валгалла очень похожа на ту долину, куда, как верят некоторые из нас — очень странное суеверие, — попадают те, кто падет в битве, отдав жизнь за своего вождя.

Он был столь дружелюбен и общителен, что я воспользовался возможностью и спросил у него, видел ли он когда-нибудь драгоценные камни цвета голубиной крови, внутри которых горит огонь.

Он сразу же узнал описание.

— Конечно. Мы их называем лалами. У моего господина есть такие — они гордость его королевской сокровищницы. Самые лучшие он получил в дар от других великих властелинов.

— Ты знаешь, откуда они берутся?

— На этот вопрос нелегко ответить. Торговцы самоцветами называют эти камни «бадакши», и это, наверное, как-то связано с названием страны, где их находят, — сказал он. — Говорят, их месторождения находятся высоко в горах, на границе со страной, которую мы называем аль-Хинд. Это место хранится в тайне, но кое-какие слухи доходят. Говорят, что рубины прячутся в глыбах белого камня, которые при помощи зубил раскалывают с великой осторожностью, чтобы найти камень внутри. Когда находят маленький камень низкого качества, называют его «пеший воин». Камень получше известен как «всадник», и так далее — самоцвет «эмир», самоцвет «визирь», до самого лучшего — самоцвета «император», который и отбирается для семьи калифа.

В столь умном и поучительном обществе время в плавании на юг летело быстро, и я с искренним сожалением услышал как-то вечером сообщение Ибн Хаука, что наши пути скоро разойдутся.

— Завтра мы достигнем внешней границы Румияха, — сказал он. — Полагаю, нас встретит пограничная стража. Великая река там поворачивает к востоку, а дорога на Румиях, куда ты хочешь добраться, лежит к югу и западу. Тебе придется перейти с этой реки на другую, которая приведет тебя к порту, где ты сможешь сесть на корабль и, наконец, после перехода в две-три недели, доберешься до столицы, до Константинополя, или, как вы его называете, Миклагард.

Наверное, вид у меня был удрученный, потому что он прибавил:

— Не беспокойся. Странник всегда поможет страннику, а моя вера говорит мне, что всякий милосердный поступок будет вознагражден. Обещаю сделать все, чтобы ты добрался до Миклагарда.

И только когда начальник пограничной стражи пришел к Ибн Хауку, я воистину оценил, сколь влиятелен мой скромный странствующий товарищ. Начальник стражи, наемник-печенег, нанятый со всей конницей его родичей, охранял ничейную полосу между империей и обширными землями, расположенными к северу. Печенег был либо от природы надменен, либо ждал мзды. Он говорил с Ибн Хауком грубо, требуя доказательств того, что он посланник. Ибн Хаук спокойно достал маленькую металлическую табличку. Длиной она была в полпяди, а шириной в три пальца. На ней было что-то начертано греческими письменами, хотя сомневаюсь, что печенег способен был их прочесть. Но этому вояке грамотность не требовалась. Табличка была из чистого золота. Увидев ее, он отступил и стал очень подобострастен.

— Не желает ли чего-либо посланник? — спросил он. Мол, он будет счастлив оказать помощь.

— Позволь мне и моей свите продолжать путь, — мягко ответил араб, — и будь так добр, обеспечь сопровождение этому молодому человеку. Он везет сообщение его величеству императору.

У меня хватило ума не разинуть рот от удивления. Едва печенег вышел из шатра, я спросил:

— Ваша милость, что имелось в виду под сообщением для императора?

— А, это? — Ибн Хаук отмахнулся. — Никогда не мешает послать поклон от калифа императору Румияха. Надо полагать, их высоко ценят. Императорский двор находит удовольствие в обмене любезностями, а несоблюдение оных посольская палата может почесть за оскорбление, когда узнает, что я посетил уголок имперской территории, не послав несколько льстивых слов великому императору ромеев, ибо так он себя именует. Ты и отнесешь сообщение от меня. И ты же поможешь начертать его греческими письменами.

— Однако не понимаю, с какой стати печенегу брать на себя заботу о моем путешествии?

— У него нет выбора, — ответил Ибн Хаук. — Имперская служба выпускает золотые опознавательные таблички только для представителей столь же могущественных правителей. Каждая табличка несет в себе власть самого императора. Если печенег не исполнит своих обязанностей, ему повезет, коль он удержится на своей должности, а не попадет за решетку. Чиновники Константинополя продажны и тщеславны, но они терпеть не могут неповиновения. Чтобы облегчить твое путешествие, я дам тебе достаточно серебра, чтобы подсластить их по прибытии. А теперь давай составим послание, которое ты повезешь.

Вот так в первый и последний раз я получил урок перевода с сарацинского на греческий. Задача эта показалась мне не слишком сложной, и с помощью толмача я начертал то, что мне представлялось разумным воспроизведением цветистых поздравлений и похвал Ибн Хаука императору, или, базилевсу, как византийцы называют своего правителя.

— Вряд ли он вообще увидит это письмо, — заметил Ибн Хаук. — Скорее всего, его засунут куда-нибудь в дворцовом архиве и забудут. Жаль, я ведь очень горжусь своим изящным почерком.

Он и вправду очень заботился о своем почерке, аккуратно выводя чернилами строки на свежем гладком пергаменте. Он напомнил мне монахов, виденных мною в скриптории монастыря, где я недолго служил послушником. Его почерк был произведением искусства. Я сказал ему об этом, и он стал еще веселее обычного.

— Ты заметил, — сказал он, — что здесь я пишу иначе, чем писал, делая заметки о твоих странствиях. То был мой повседневный рабочий почерк. Это письмо я начертал нашими государственными письменами, которые используются для важных сообщений и надписей, копий нашей священной книги и всего, что носит имя моего господина. А это напоминает мне: тебе понадобятся деньги на дорожные расходы по пути в Константинополь.

Так и началась последняя стадия моего путешествия в Миклагард. Я был одет в хлопчатое арабское платье и снабжен монетами, которые впервые увидел на шее королевы Англии, и которые, как я теперь знал, были вычеканены во имя великого калифа Багдада.


Много было писано о великолепии Константинополя, города, который мы, северяне, называем Миклагардом, а другие называют Метрополисом, Царьградом — либо просто Великим городом. Но нигде не читал я о явлении, каковое поразило меня, когда я прибыл в устье узкого пролива, на котором стоит Константинополь. Явление это таково: морская вода течет по заливу только в одном направлении. Это противоестественно. Каждому мореходу известно: коль у моря есть приливы, то есть и отливы, и течение в такой узине должно быть переменным. А коли приливов нет вообще или они слабы, как в Константинополе, вода вообще не должна двигаться. Но кормчий грузового судна, которое доставило меня в этот залив, уверял, что море здесь всегда течет в одном направлении.

— Вода тут всегда течет с севера на юг, — твердил он, видя мое недоверия, — да и течение порою бывает сильнее, чем на большой реке. — Мы шли между двумя скалистыми мысами, которые отмечают северный вход в пролив. — Говорят, в древние времена, — продолжал он, — эти скалы могли сойтись и раздавить в щепки любой корабль, какой попытается проскочить мимо них. Это, конечно, сказки, а вот то, что вода течет всегда в одном направлении — это правда.

Я заметил, что корабль ускорил бег, войдя в пролив. На отмели ватага мужчин вручную волочила вверх по течению какое-то судно, впрягшись в бечеву. Это напомнило мне, как холопы в стране русов тащили наши легкие ладьи.

— А теперь я покажу тебе кое-что еще более замечательное, — сказал кормчий, довольный, что может преподать невежественному иноземцу чудеса его родного порта. — Корабль вон там — тот, который будто стоит на якоре, на стрежне. — Он указал на бочкообразное маленькое торговое судно, которое словно бросило якорь далеко от берега. Хотя зачем корабельщикам грести, коль судно стоит на якоре, непонятно. — Этот корабль вовсе не стоит на якоре. Здесь до дна не достанешь самой длинной веревкой. Кормчий велит вывесить за борт большую корзину с камнями. Так вот, тот корабль пытается поймать глубинное течение. Оно идет в другую сторону, с юга на севере, и тащит корабль в том направлении.

Я удивился, но ничего не сказал. А пролив впереди нас расширился. Его берега с дворцами и загородными домами открывались и обрамляли картину невиданную, невозможную, невероятную. Константинополь открылся весь.

Город был великолепен. Я видел Дублин с Черного пруда, я проплыл по Темзе до лондонских причалов, но Константинополь далеко превосходил все, что я видел. Несравненный. Мне говорили, что в Константинополе живет более полумиллиона человек — в десять раз больше, чем в любом самом большом городе в мире. Судя по невообразимому количеству дворцов, общественных зданий и домов, занимающих весь полуостров, открывшийся мне, это не было преувеличением. По правую руку взорам открылась поместительная гавань, переполненная торговыми судами всех очертаний и обликов. Над причалами нависали здания, скорее всего амбары и склады, и еще причалы и корабельные мастерские. За всем этим возвышалась потрясающая воображение крепостная стена, окружавшая город, насколько мог видеть глаз. Но даже и эту грандиозную стену затмевали сооружения, находящиеся позади нее — поднимающиеся в небо очертания величественных башен, колонн, высоких крыш и куполов, выстроенных из мрамора и камня, кирпича и черепицы — не дерево, не глина, и соломенные крыши, как в тех городах, которые я видел. Но не величие города заставило меня потерять дар речи, не ощущение его вечности и нерушимости — я нес чудесное видение этого города в своем воображении с той поры, как Болли сын Болла пропел хвалы Миклагарду, а я дал Греттиру клятву обойти мир в память о нем. Ошеломлен до немоты я был другим: весь город был уставлен неисчислимым количеством церквей, часовен и монастырей, большая часть которых была выстроена таким способом, какого я никогда не видел раньше, — гроздь куполов, означенных крестообразным знаком Белого Христа. Многие купола были крыты золотыми пластинами, сверкающими на солнце. Я так и не смог осознать, что целью моего путешествия была величайшая в мире твердыня веры в Белого Христа.

Однако всласть поглазеть на все это великолепие мне не удалось. Течение быстро принесло наш корабль на якорную стоянку, которая, как гордо сообщил мне капитан, была известна в цивилизованном — он подчеркнул слово «цивилизованный» — мире как Золотой Рог, благодаря своему процветанию и богатству.

— На причале меня ждут мытари, чтобы проверить мой груз и взять с меня пошлину. Десятину отдам этим прожорливым негодяям в государственную казну. Но я попрошу их начальника, чтобы он послал кого-нибудь проводить тебя в имперскую канцелярию. Там ты и отдашь письмо, которое везешь. — Потом добавил многозначительно: — Тебе придется иметь дело с тамошними крючками, так что желаю удачи.

Мой выученный в монастыре греческий, как я скоро понял, заставлял людей лишь улыбаться либо вздрагивать. Так вздрогнул и дворцовый чиновник, принявший письмо Ибн Хаука от имени дворцового тайного приказа. Он заставил меня прождать целый час в унылой прихожей, прежде чем меня провели к нему. Как и предвидел Ибн Хаук, меня встретили с высочайшим чиновничьим безразличием.

— Оно будет присовокуплено к мемориям долженствующим порядком, — произнесло должностное лицо, коснувшись столь старательно начертанного письма Ибн Хаука кончиком пальца, словно оно было грязным.

— Пожелают ли мемории послать ответ? — вежливо спросил я.

Государственный чиновник скривил губы.

— Мемории, — сказал он, — изучают писцы имперского приказа записей. Они изучат письмо и решат, следует ли его просто сохранить в приказе или, если оно того заслуживает, передать хартуралию, — он заметил мое недоумение, — главному чиновнику. Он же в свою очередь будет решать, направить ли его дромосу в приказ иностранных дел или базилику, который возглавляет приказ тайных сношений. В обоих случаях потребуется одобрение секретариата и, конечно, согласие самого начальника, прежде чем вопрос об ответе будет выдвинут на обсуждение.

Его ответ убедил меня в том, что долг мой по отношению к Ибн Хауку совершенно выполнен. Его письмо увязнет на многие месяцы в имперских приказах.

— Не могли бы вы сказать, где мне найти варягов, — рискнул я.

На мой устаревший греческий секретарь презрительно выгнул бровь.

— Варягов, — повторил я. — Стражей императора.

Последовало молчание, он раздумывал над моим вопросом, и вид у него был такой, словно он почуял дурной запах.

— А, ты имеешь в виду императорские винные бурдюки, — ответил он. — Этот сброд пьяниц и варваров. Понятия не имею. Спроси у кого-нибудь еще.

Было совершенно ясно — он знает ответ на мой вопрос, но не собирается мне помогать.

Больше повезло мне с каким-то прохожим на улице.

— Иди по этой главной улице, — сказал он, — мимо портиков и аркад из лавок, пока не дойдешь до Милиона — это колонна с тяжелой железной цепью вкруг основания. Над ней есть купол, стоящий на четырех колоннах, больше похожий на перевернутую миску. Ты его не пропустишь. Это место отсчета всех расстояний в империи. Пройди мимо Милиона и сразу же поверни направо. Там ты увидишь большое здание, похожее на тюрьму, что и неудивительно, потому что оно и было тюрьмой. А теперь там стоят императорские стражи. Если заблудишься, спрашивай Нумеру.

Я пошел в указанном направлении. Вполне понятно, отчего я разыскивал варягов. В этом огромном городе я никого не знал. В мошне у меня было немного серебряных монет от щедрот Ибн Хаука, но они скоро будут потрачены. А единственными северянами, о которых мне точно было известно, что живут они в Миклагарде, были дружинники императорской личной охраны. Они прибывали из Дании, Норвегии, Швеции и некоторые — из Англии. Многие, как отец Ивара, когда-то служили в Киеве, прежде чем отправиться в Константинополь и проситься в императорскую охрану. Мне пришло в голову, что я тоже, пожалуй, могу попроситься в нее. В конце концов, служил же я у йомсвикингов.

Я и не подозревал, что намерения мои были столь же неуклюжи и причудливы, как мой греческий, однако даже в этом городе церквей Один присматривал за мной.

Наконец я добрался до Нумеры, и как раз в это время какой-то человек появился из двери варяжского общежития и зашагал через просторную площадь прочь от меня. Он явно был из варягов. Это было очевидно по росту и ширине плеч. Он на целую голову возвышался на толпой горожан. Они были невысокие, стройные, с темными волосами и оливковой кожей и одеты в обычную греческую одежду — свободные туники и штаны у мужчин, длинные развевающиеся платья и покрывала у женщин. А этот был в красной рубахе, и еще я заметил рукоять тяжелого меча, висящего у него на правом плече. А длинные светлые его волосы свисали на шею тремя косами. Я смотрел ему в спину, когда он шел сквозь толпу, и тут мне почудилось в нем что-то знакомое. То была его походка. Он шел как корабль, который покачивается и вздымается на волнах. Суетливые горожане расступались, давая ему дорогу. Они походили на реку, обтекающую скалу. И тогда я вспомнил, где я уже видел эту походку. У одного-единственного столь статного человека была столь размеренная поступь — и это был единоутробный брат Греттира, Торстейн Дромунд.

Я бегом припустился за ним. Совпадение казалось столь невероятным, что я не дерзнул вознести благодарственную молитву Одину на тот случай, если я ошибся. Я был по-прежнему в арабском платье, подаренном мне Ибн Хауком, и в глазах прохожих я, наверное, представлял собой странное зрелище — светловолосый варвар в развевающемся хлопчатом одеянии, грубо пробивающийся сквозь толпу в погоне за императорским стражем.

— Торстейн! — крикнул я.

Он остановился и обернулся. Я увидел его лицо и понял, что принесу Одину благодарственную жертву.

— Торстейн! — повторил я, подойдя ближе. — Это я, Торгильс, Торгильс, сын Лейва. Я не видел тебя с тех пор, как мы с Греттиром остановились на твоем хуторе в Тунсберге по дороге в Исландию.

На мгновение Торстейн оторопел. Видно, его сбила с толку моя сарацинская одежда и мое загорелое лицо.

— Клянусь Тором и его козлами! — пророкотал он. — Да это и впрямь Торгильс. Что ты здесь делаешь? Как попал в Миклагард?

Он хлопнул меня по плечу, и я вздрогнул — ладонь его угодила как раз по ране, оставленной ножом Фрогейра.

— Я приехал только сегодня, — ответил я. — Это долгий рассказ, но я попал сюда через Гардарики и вдоль по рекам с торговцами пушниной.

— Но почему же ты один и в самом городе? — спросил Торстейн. — Речных торговцев не впускают в город, если только их не сопровождает чиновник.

— Я прибыл как гонец от одного посланника, — сказал я. — Как я рад тебя видеть!

— Я тоже, — искренне отозвался Торстейн. — Я слышал, что ты, вернувшись в Исландию, стал побратимом Греттира. Значит, и мы с тобой связаны. — Он осекся, радость его как будто угасла. — Я иду на смену в дворцовую караульню, но у нас есть время выпить по стакану вина в таверне, — и, как ни странно, он схватил меня за руку и чуть ли не потащил с открытой площади под укрытие, в аркаду.

Мы зашли в первую же таверну, какая попалась, и он провел меня в заднее помещение. Там он сел так, чтобы его не было видно с улицы.

— Прости мне такую неучтивость, Торгильс, — сказал он, — но больше никто не знает, что Греттир был мне единоутробным братом, и я не хочу, чтобы об этом знали.

Поначалу я возмутился. Я никак не мог поверить в то, что Торстейн может скрывать свое родство с Греттиром, хотя его единокровный брат заработал дурную славу разбойника и изгоя. Но я очень ошибся в Торстейне.

— Ты помнишь, Торгильс, обещание, которое я дал Греттиру на своем хуторе в Норвегии? В тот день, когда вы с ним собирались отплыть в Исландию?

— Ты обещал отомстить за него, если его убьют несправедливо.

— Вот почему я здесь, в Константинополе — из-за Греттира, — продолжил Торстейн. Голос его обрел новую силу. — Я приехал сюда, преследуя того, кто убил его. Потребовалось немало времени, чтобы выследить его досюда, и теперь я его нашел. Я не хочу, чтобы он знал, что я — рядом. Я не думаю, что он сбежит — слишком уж он далеко забрался. Но я хочу выбрать нужный момент. Я отомщу ему, но не хочу делать это исподтишка. Это произойдет на открытом месте, чтобы люди запомнили.

— Точно так же сказал бы Греттир, — отозвался я. — Но скажи мне, как именно Торбьерн Крючок оказался здесь, в Миклагарде?

— Значит, ты знаешь, что именно этот одноглазый ублюдок стал причиной смерти Греттира и Иллуги, — воскликнул Торстейн. — В Исландии это всем известно, но больше — нигде. Альтинг приговорил его к изгнанию за то, что он воспользовался помощью черной ведьмы, чтобы убить Греттира. С тех пор он все время скрывается. Он уехал в Норвегию, потом приехал сюда, в Миклагард, где мало вероятности столкнуться с исландцами и быть узнанным. На самом деле другие телохранители ничего не знают о его прошлом. Он нанялся на службу примерно год назад, не слишком подходил для этого, но подмазал кое-кого и добился, что его посчитали надежным воином. Это еще одна причина, почему я должен нанести удар в нужный момент. Дружине это дело не понравится.

Он немного помолчал, а потом сказал тихо:

— Торгильс, твое появление усложнило мою задачу. Я не могу допустить, чтобы мне что-то помешало совершить это или совершить не до конца. Я бы предпочел, чтобы тебя не было в Константинополе, хотя бы до той поры, пока я не улажу дела с Торбьерном Крючком.

— Есть еще способ, Торстейн, — сказал я. — Оба мы связаны долгом чести и памяти с Греттиром, ты — единоутробный, а я — названый брат. Как свидетель твоей клятвы Греттиру я обязан поддерживать тебя, коль скоро тебе понадобится моя помощь. Я уверен, что не кто иной, как Один, устроил эту нашу встречу, и он сделал это с какой-то целью. Покуда эта его цель не станет для нас очевидной, прошу, не прогоняй меня. Попробуй что-нибудь придумать, чтобы я мог остаться в Константинополе и быть у тебя под рукой. К примеру, почему бы мне не вступить в варяжскую дружину в качестве новобранца? Разумеется, не называя имени.

Торстейн покачал головой.

— Об этом и думать нечего. Сейчас желающих гораздо больше, чем свободных мест, и слишком многие стоят в очереди. Я заплатил немалую мзду, чтобы попасть в императорскую стражу. Четыре фунта золотом — вот сколько берут за место алчные чиновники, составляющие списки войска. Конечно, платят здесь немало, так что эти деньги можно вернуть через три-четыре года. Император достаточно мудр, чтобы держать своих телохранителей в довольстве. Это же единственное войско, которому он может доверять в этом городе козней и заговоров. — Он немного подумал, а потом добавил: — Может, и есть способ устроить так, чтобы ты был под рукой, но тебе придется вести себя очень осторожно. Каждый страж имеет право на одного слугу. Это низкая работа, но она даст тебе пропуск в главные казармы. А я правом на слугу еще не воспользовался.

— А что, если Крючок увидит меня и узнает? — спросил я.

— Держись в тени, — ответил Торстейн. — Варяжская дружина сильно приумножилась. Нас теперь почти пять сотен, и здесь, в Нумере, все не помещаются. Два-три отряда расположили в бывших бараках эксгибиторов — это греческая дворцовая стража. Их стало меньше, а нас больше. Вот там-то Торбьерн Крючок и живет — еще одна причина, почему мне трудно выбрать момент, чтоб отплатить ему за смерть Греттира.

Вот так я и стал слугой Торстейна Дромунда — не очень трудоемкое дело, как выяснилось позже. По крайней мере, для того, кто подростком служил при дворе этого великого щеголя, конунга Сигтрюгга из Дублина. Я давно уже научился расчесывать и заплетать волосы, мыть и разглаживать под прессом одежду и драить оружие и доспехи так, чтобы они блестели. И оказалось, именно то, как варяги гордятся своим оружием, дало Торстейну возможность отомстить, и гораздо раньше, чем он или я ожидали.

Византийцы любят показной блеск. Больше какого-либо другого народа из виденных мною они обожают роскошь и зрелища. Не могу припомнить ни единого дня, чтобы они не устроили какого-нибудь парада или церемонии, в которой басилевс играет ведущую роль. Это могло быть шествие из дворца, чтобы посетить службу в одной из множества церквей, торжественный парад в ознаменование победы или поездка в гавань на смотр флота и вооружений. Даже шествие на скачки, на Ипподром — на расстояние от наружной стены дворца меньшее полета стрелы, — устраивалось мастером церемоний и множеством его чиновников, у которых имеется невероятно длинный список правил и порядков — какой у кого ранг в дворцовой иерархии, как кого титуловать, кто старше кого, как к кому обращаться и так далее. Когда составляется императорское шествие перед выходом за дворцовые стены, эти назойливые люди снуют вокруг, проверяя, всякий ли стоит на месте, отведенном ему в колонне, и соответствует ли его рангу знак, который он несет — украшенный драгоценными камнями кнут, золотая цепь, таблички из слоновой кости с надписями, свитки жалованных грамот, меч с золотой рукоятью, золотой воротник в самоцветах и так далее. Со стороны узнать императорскую семью было нетрудно: только им дозволялось носить разноцветные одежды, и непосредственно перед ними и позади них шествовали телохранители — на всякий случай.

Варяги несли знаки своего ремесла: секиры и мечи. Секира — об одном лезвии — нередко украшалась завитками дорогого серебряного узора, древко же натирали воском до самой двуручной державы, обвитой затейливой шитой кожей. И лезвия, и древко были натерты до блеска. Тяжелый меч носили, как я уже упоминал, свисающим с правого плеча, но тут не обошлось без осложнений, связанных с украшением, потому что меч с золотой рукоятью был знаком спарфариев, придворных чиновников среднего ранга, чьи права и привилегии ревностно охранялись. Поэтому варяги изыскивали другие способы украшать свое оружие. В мою бытность в Константинополе предпочитали серебряные рукояти мечей, а иные воины делали рукояти из редких пород дерева. Почти все платили немалые деньги изготовителям ножен, чтобы те были покрыты алым шелком под стать их варяжским рубахам.

Не прошло и недели после того, как я приступил к обязанностям слуги Торстейна, когда в казарму Нумеры пришло сообщение от логофета, высокопоставленного чиновника. Басилевс и его свита должны были прошествовать к благодарственной службе в церковь Айя-София, и стража должна была обеспечить обычное императорское сопровождение. Однако этот логофет стоял слишком высоко, чтобы идти самому, он послал своего подручного, подчеркнул, что случай весьма важный, посему вся охрана должна быть на параде при всех регалиях. Шествие было назначено на три часа дня.

По своему обыкновению старшие военачальники приказали провести пробный смотр на обширной площади перед казармой Нумеры. Я смотрел на это из верхнего окна и должен признаться, что смотр произвел на меня впечатление. Варяжская стража внушала благоговейный страх — ряд за рядом шагали дюжие секироносцы, густобородые, достаточно свирепые с виду, чтобы нагнать страху на любого противника. Кое-кто из сослуживцев Торстейна, при его-то громадном росте, был выше его, а еще я заметил злодейскую рожу кривого на один глаз Торбьерна Крючка.

Едва завершился смотр, как я и остальные слуги поспешили на площадь, дабы забрать рубахи, ремни и все прочее, что нам следовало вычистить и привести в порядок до начала собственно шествия. А воины тем временем стали собираться отдельными кучками, чтобы потолковать, и тут я и увидел, что Торстейн подошел к той кучке, в которой стоял Торбьерн Крючок.

Я бросился туда.

Затесавшись в толпу, я старался не попасться Торбьерну на глаза, но подобрался настолько близко, чтобы видеть, что происходит. Как я заметил в бытность мою йомсвикингом, воины больше всего любят хвастать своим оружием, и варяги тоже занялись этим. Они показывали друг другу мечи, секиры и кинжалы и воздавали хвалы, в основном преувеличенные, каждый своему — превосходной уравновешенности, остроте и прочности клинка, и как он, не тупясь, рубит щиты, и число врагов, убитых этим оружием, и все такое прочее. Когда дошла очередь до Крючка, он отцепил ножны, вынул меч и гордо предъявил его.

Во рту у меня пересохло. Меч, который Крючок держал так, чтобы все его видели, был тот самый, который Греттир при моем участии выкрал из могильного кургана. Я узнал его сразу же. Это был необыкновенный клинок с волнистым узором на лезвии, свидетельствующем о высочайшем мастерстве франкских кузнецов-оружейников. Этот самый меч из руки Греттира, моего побратима, умирающего на грязном полу землянки на острове Дрангей, Торбьерн сумел вырвать, только отрубив ему пальцы. Я должен был рассказать Торстейну, как меч оказался во владении Крючка, но убийца Греттира сделал это за меня. Варяг, стоявший рядом с Крючком, захотел рассмотреть оружие поближе, и Крючок с гордостью протянул ему меч. Тот подышал на лезвие и указал Крючку на две зазубрины.

— Тебе надо бы обратить на это внимание. Жаль, столь прекрасное острие, и попорчено, — сказал он.

— Да нет, — хвастливо заявил Крючок, забирая меч обратно. — Это не простые зазубрины, я нарочно их оставил. Они появились в тот день, когда этим самым мечом я прикончил всем известного извращенца, изгоя Греттира Силача. Этот меч был его. Я же завладел мечом, а эти две зазубрины появились, когда я отрубил ему голову. Греттир Силач был не чета другим. Даже кости шеи у него были, как железные. Четыре добрых удара потребовалось, чтобы перерубить ему шею, — вот тогда-то лезвие и зазубрилось. Я не стану стачивать эти отметины даже по приказу верховного военачальника.

— Дай-ка мне глянуть на это оружие! — раздался чей-то голос.

Я узнал рокот Торстейна Дромунда и увидел, как Крючок отдал ему меч. Торстеин взвешивал меч в руке, отыскивая то, что настоящий меченосец называет «сладким местом», точку равновесия, в которой сходится вся сила удара, то место, которым рубящий клинок должен встретить свою цель. Потом так размахнулся мечом, что толпа расступилась, чтобы дать ему место, и к моему ужасу человек, стоявший передо мной, отступил в сторону, а я оказался на глазах Крючка. Он окинул взглядом кружок, и взгляд его единственного глаза остановился на моем лице. Я понял, что он сразу же признал во мне того, кого увезли с Дрангея после смерти Греттира. Я видел, как он хмурится, пытаясь сообразить, по какой причине я здесь оказался. Но было слишком поздно.

— Вот тебе в отместку за Греттира, сына Асмунда, которого ты предательски убил, — возгласил Торстеин, шагнув вперед в кругу глазеющих людей, поднял меч с зазубринами и с высоты своего роста опустил его рубящим ударом на незащищенную голову Крючка. Торстеин нашел сладкое место. Меч прошел сквозь череп Крючка, располовинив его, как дыню. Тот, кто убил моего лучшего друга, умер мгновенно.

На мгновение воцарилось ошеломленное молчание. Все смотрели на тело Крючка, распростертое на брусчатке площади. Торстеин же и не попытался бежать. Он стоял, сжимая окровавленный меч, и на лице у него было выражение глубокого удовлетворения. Потом он спокойно вытер кровь с меча, подошел ко мне и отдал мне меч со словами:

— В память о Греттире.

Как только весть об убийстве дошла до эксгибиторов, исполнявших надзорные обязанности, прибыл грек-военачальник, чтобы отвести Торстейна в темницу. Тот же не оказал никакого сопротивления, но спокойно позволил увести себя. Он был в мире с собой. Он сделал то, что должен был сделать.

— Ему не на что надеяться, — сказал начальник отряда Торстейна, глядя вслед. Это был суровый бывалый ютландец, десять лет прослуживший в страже. — Убийство вблизи дворца — это тяжкое преступление. Крючкотворы в императорских указах так нас не любят, что не упустят возможности повредить дружине. Они скажут, что смерть Крючка — это еще одна отвратительная ссора между кровожадными варварами. Торстейн, считай, уже покойник.

— Что я могу сделать, чтобы помочь ему? — спросил я, стоявший в первом ряду зевак.

Ютландец повернулся и глянул на меня, стоящего с мечом Греттира в руке.

— Ничего, коль скоро у тебя нечем смазать колеса правосудия, — сказал он.

Меч Греттира казался в моей руке живым существом.

— А как поступают, когда стражник погибает, исполняя долг? — спросил я.

— Его пожитки делятся между его товарищами. Таков наш обычай. Когда же у него остаются вдова или дети, мы продаем его вещи на торгах, и вырученные деньги отдаются им вместе со всей оставшейся платой за службу.

— Ты сказал, что Торстейн уже почти покойник. Ты можешь устроить распродажу его пожитков в казарме, в том числе и этого меча? Ты слышал от самого Крючка, как он украл меч у Греттира Силача и даже воспользовался им для смертельного удара, и ты видел, как Торстейн отдал его мне.

Ютландец удивленно смотрел на меня.

— Этот меч стоит двухгодичного жалованья, — сказал он.

— Я знаю, но Торстейн подарил мне это оружие, и я радостью выставлю его на торги.

Начальник отряда как будто заинтересовался. Он знал меня всего лишь как слугу Торстейна и, надо думать, ему стало любопытно узнать, какую роль играл в этом деле я. А может быть, он надеялся, что сам купит этот меч.

— Это не по уставу, но я подумаю, что тут можно сделать, — сказал он. — Хорошо бы провести торги так, чтобы о них не прознали греки. Раскричатся, мол, эти варвары столь алчны, что продают вещи Торстейна прежде его смерти. Уж кому-кому, а не им обвинять других в жадности. У них у самих руки-то загребущие.

— Я хотел спросить еще об одной вещи, — продолжал я. — Многие слышал, как Торстейн выкрикнул имя Греттира Силача перед тем как нанести удар Торбьерну Крючку. Никто по-настоящему не знает, почему он это сделал, хотя много говорят об этом. Коль торги устроить сегодня вечером, пока все только об этом и говорят, придет больше народу. Не только из его отряда.

И в самом деле почти половина варяжской дружины столпилась вечером во дворе казармы Нумеры, чтобы посмотреть на торги. Люди теснились даже в портиках, окружавших двор. Именно этого я и хотел.

Начальник отряда Торстейна, Рагнвальд, призвал всех к молчанию.

— Все вы знаете, что случилось сегодня днем. Торстейн по прозванию Дромунд лишил жизни своего соотечественника, Торбьерна Крючка, и никто не знает, почему. Торбьерн не может нам рассказать, потому что он мертв, а Торстейн находится в заключении в ожидании суда. Но вот этот человек, Торгильс, сын Лейва, заявляет, что может ответить на ваши вопросы, и он хочет выставить на торги меч, который Торстейн подарил ему. — Он повернулся ко мне. — Теперь твоя очередь.

Я поднялся на каменную колоду и оглядел собравшихся. Потом я поднял меч, чтобы все могли его видеть, и подождал, пока внимание всех не сосредоточилось на мне.

— Я хотел бы рассказать вам, откуда взялся этот меч, как его нашли среди мертвых, где он странствовал, и историю замечательного человека, который владел им.

И тогда я начал повесть о Греттире Силаче и о его замечательной жизни, начиная с той ночи, когда мы ограбили могильный курган, и далее — обо всем худом и добром, что мы пережили вместе: как он дважды спас мне жизнь, сначала в драке в таверне, а потом на борту тонущего корабля. Я все поведал об этом человеке: каким он мог быть ненормальным и упрямым, как часто его лучшие намерения приводили к беде, каким он мог быть грубым и неуправляемым, как он не понимал своей силы и все же старался оставаться честным с самим собой перед лицом напастей. Я описал его жизнь изгоя в диких краях, его победы в рукопашной схватке с теми, кто был послан убить его, и как, в конце концов, его одолело черное колдовство, которое напустила вельва, мачеха Торбьерна Крючка, и он умер на Дрангее.

Это была сага о Греттире, как я рассказал ее, и я знал, что слышавшие запомнят и станут повторять эту повесть, так что имя Греттира будет живо и прославленно в памяти. Я выполнял свое последнее обещание своему побратиму.

Когда я закончил повествование, встал ютландец.

— Пора выставить на торги меч Греттира Силача, — крикнул он. — Судя по тому, что мы сейчас слышали, смерть Крючка не была убийством, но делом честной мести, судимой по нашим собственным законам и обычаям. Я предлагаю, чтобы деньги, вырученные за продажу этого меча, пошли на расходы по защите Торстейна Дромунда в суде Константинополя. Я призываю вас к щедрости.

Тут случилось нечто замечательное. Пошли первые назначения цены за меч, но не таким образом, как я ожидал. Каждый стражник выкрикивал цену гораздо меньшую, чем я надеялся. Один за другим они выкрикивали цифру, и ютландец делал надрезы на палочке. Наконец, предложение цены закончилось. Ютландец посмотрел на надрезы.

— Семь фунтов золотом и пять монет. Круглым счетом, — заявил он. — Этого должно хватить, чтобы Торстейн избежал веревки палача и был приговорен к тюрьме.

Он окинул взглядом выжидающие лица.

— В моем отряде освободилось место, — крикнул он. — Я предлагаю заполнить его не путем найма, но с одобрения нашего общего собрания. Предлагаю, чтобы место Торстейна Дромунда занял названый брат Греттира, сына Асмунда. Вы согласны?

Общий согласный гул был ему ответом. Кое-кто из стражей ударил рукоятью меча о камень. Ютландец повернулся ко мне.

— Торгильс, ты можешь оставить меч себе. Пользуйся им, как должно варягу.

Вот так я, Торгильс, сын Лейва, вступил в императорскую стражу басилевса Метрополиса и был готов дать торжественную клятву верности человеку, которого называли «громовым ударом севера», а иные — последним викингом. Служа ему, я совершил путешествие в самую сердцевину мира, и военной добычи мне хватило на то, чтобы оснастить корабль шелковыми парусами и — будучи его разведчиком и послом — оказаться на расстоянии полета стрелы от того, чтобы возвести его на трон Англии.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Торстейн Дромунд действительно отомстил убийце своего единоутробного брата Греттира, как говорится в «Саге о Греттире», написанной в 1325 году от Рождества Христова. В этой саге повествуется о замечательных событиях из жизни Греттира, начиная с его бунтарского детства и далее — об ограблении могильного кургана и многом из того, что он совершил, когда стал знаменитым изгоем, вплоть до его смерти на острове Дрангей от руки Торбьерна Крючка и группы местных хуторян. Рассказывается Торстейн Дромунд, проследив путь Торбьерна Крючка до Константинополя, встретился с ним во время осмотра оружия в варяжской дружине. Крючок похвалялся, что он убил изгоя Греттира его собственным мечом, вырванным у него, когда он умирал. Оружие переходило из рук в руки среди стражников, и когда дошло до Торстейна, по словам саги: «Дромунд взялся за меч и в тот же миг высоко занес его и ударил Крючка. Удар пришелся по голове и был так силен, что меч раскроил череп по самые зубы, и Торбьерн мертвый упал на землю. Люди только рты раскрыли от удивления».


Загрузка...