Будучи религией откровения, средневековый ислам регулировал всю деятельность человека, его духовную жизнь и мораль, его социальное и политическое поведение. Он не просто требовал принятия неких истин, но и навязывал целую совокупность предписаний, которые определяли мирскую организацию Общины правоверных. Таким образом, именно на завещанном в Откровении основывалась жизнь мусульманина и именно вокруг него с давних пор выстраивался имперский исламский мир и его цивилизация.
Несомненно, в создании последней участвовали и элементы мирского происхождения. Например, традиции стран, завоеванных первыми мусульманами, не исчезли бесследно, будь то традиции эстетические, литературные, философско-религиозные или бытовые. Они возрождались в более или менее жизнеспособных формах, иногда в соответствии с новыми религиозными принципами, но чаще вразрез с ними, так что ни в коем случае нельзя утверждать, что завещанное в Откровении определяло когда-либо все аспекты развивающейся под эгидой ислама цивилизации. Это завещанное, однако, являлось основой новой жизни исламской Общины, трепетно относящейся к тому, что составляло ее оригинальность по отношению к предшествующим обществам, и даже если казалось, что оно постепенно сдает свои позиции, то все равно оно оставалось элементом неослабного сопротивления, важность которого невозможно отрицать.
Это завещанное определить гораздо труднее, чем кажется на первый взгляд, оно никогда не представлялось в той монолитной простоте, которую наивно приписывают мусульманской вере. Представленное кораническим текстом, по поводу которого сегодня существуют разного рода сомнения, оно последовательно уточнялось, провоцируя в Общине зачастую весьма серьезные споры, вплоть до расколов, о чем свидетельствует даже поверхностный исторический экскурс. Таким образом, являясь объединяющим фактором, оно было и осталось фактором разделения, в той мере, в какой оно давало возможность появления разных интерпретаций, и в той мере, в какой эти интерпретации были связаны с политическими движениями, отмеченными фанатизмом.
О Коране, который естественно отождествлялся в сознании правоверных со Словом Аллаха и таким образом устанавливал основное правило их поведения, следует сказать прежде всего, что его стихи, как уже было показано выше, произносимые устами Мухаммада помимо его воли, лишь позже предстали незыблемым сводом с известными в настоящее время структурой и формой. У священного текста своя история, без которой невозможно разобраться в дискуссиях первых веков.
Согласно мусульманскому преданию, к записи стихов Мухаммад не имел никакого отношения и никогда не сводил их в нечто целое и лишь незадолго до своей смерти возгласил о конце Откровения, растянувшегося на долгие годы. Кроме того, они сообщались фрагментарно, в соответствии с меняющимися обстоятельствами жизни Пророка, который всегда следовал утверждению: «Мы отменяем стих или заставляем его забыть, мы приводим лучший, чем он, или похожий на него» (Коран 2:100).
Только благодаря нескольким Сподвижникам различные фрагменты были со временем записаны, но бессистемно и на самых разнородных материалах, чаще всего на самых примитивных (пальмовых листьях, черепках или костях), затем перегруппированы, и уже потом появились настоящие копии на пергаменте. В те времена больше доверяли не записям, а памяти определенных слушателей, которые якобы «соединяли Откровение в своей груди». Таким людям, согласно неоспоримым свидетельствам, и предстояло письменно изложить или, скорее, продиктовать их собственную редакцию коранических сур. Двоюродный брат Мухаммада Ибн ал-Аббас, другой его двоюродный брат и зять Али, известные мухаддисы, такие как Убайи и Ибн Масуд, тоже были уполномочены создать персональные версии, тогда как первые халифы Абу Бакр и Умар дали аналогичное поручение бывшему вольноотпущеннику Пророка Зайду, который входил в его непосредственное окружение и даже, по некоторым сведениям, служил ему «секретарем». Редакция Зайда во времена третьего халифа Усмана и по его приказу была избрана в качестве единственного канона, своего рода «вульгаты»,[7] официально скопирована в нескольких экземплярах и разослана по крупным городам мусульманского мира, таким как Дамаск, Куфа, Басра и Мекка.
Эта последняя мера, сомневаться в достоверности которой нет никаких оснований, доказывает, что священный текст не был представлен сразу в окончательной форме. Но между тем она не помешала жителям Куфы сохранить приверженность редакции Ибн Масуда, отдельные списки которой дошли до наших дней, и не стерла память о своде Али, имевшем иной порядок сур и содержавшем дополнительные главы, текст которых сохранился в нескольких трудах. Следы неточностей, с которыми было записано Откровение, обнаруживаются также и в разночтениях заголовков некоторых сур в официальных редакциях: так, например, одна и та же глава может называться и «Помощь» и «Препирательство».
С другой стороны, долгое время сохранялась возможность по-разному «озвучить» установленный текст, поскольку примитивному арабскому письму было свойственно не только отсутствие знаков, обозначающих гласные, но и многозначность некоторых букв, лишенных в наиболее старых копиях диакритических знаков, так что одна и та же буква могла быть, например, прочитана как б, н, т, тхипи й. В силу этого в первые века ислама распространилось немало способов коранического чтения, и только в X в. их число сократилось до семи правомерных вариантов, различия между которыми были, в сущности, минимальными, но тем не менее зачастую являлись предметом страстных дискуссий, поскольку могли привести к тенденциозным интерпретациям. Но все дело в том, что очень трудно отличить «способ чтения» от «редакции». Например, способы чтения Ибн Масуда, не редкие еще в начале X в. и принятые в шиитских кругах, включали иной раз добавления, которые сближали их скорее с редакциями.
Пример того, к каким расхождениям приводят разные способы прочтения, может дать текст 56-го стиха 33-й суры, где фраза: «Аллах и его ангелы ниспосылают благодать [йусаллуна] на [ала] Пророка [ал-Наби]» была прочитана Ибн Масудом как: «Аллахи его ангелы объединяют [йасилуна] Али [Алийан] с Пророком [би-л-наби]», что вводило особенно почитаемую шиитами личность Али в контекст, где, согласно другим прочтениям, она была совсем неуместна.
Пример добавлений можно увидеть в суре «Свет» (Коран 24:35), где вместо: «Аллах — свет небес и земли. Его свет — словно ниша, в которой светильник…» Ибн Масуд читал: «Аллах — свет небес и земли. Его свет — словно свет того, кто верует в Него и любит людей из семьи Его Пророка; он — словно ниша, в которой светильник…».
В обоих приведенных примерах содержится явный намек на выдающуюся роль Али и на обязанность чтить потомков Пророка согласно требованиям шиитской доктрины. Но существуют также варианты менее «тенденциозные», наподобие начала 103-й суры, которое сегодня звучит: «Поистине человек ведь обречен на погибель, кроме тех, которые уверовали», тогда как Ибн Масуд читал: «Поистине Мы создали человека на погибель».
Редакция Ибн Масуда была официально осуждена в Багдаде в начале X в., а следовательно, в тот момент она еще открыто сохранялась в некоторых кругах. Что касается правомерных коранических способов чтения, то в те времена каждый из них имел свою зону влияния: один — Дамаск, другой, например, Басру, и тот, кто руководил молитвой в определенном городе, обычно читал Коран соответствующим способом. Так, известно, что в Сирии, по сообщению географа X в., вариант чтения Абу Амра был распространен повсеместно, кроме Дамаска, где в соборной мечети можно было руководить молитвой только по варианту Ибн Амира. Интерес к такого рода расхождениям выходил далеко за рамки умозрительных построений, вторгаясь в область повседневной религиозной жизни, о чем свидетельствует все тот же источник, ал-Макдиси, рассказывающий, как он в Забиде (Йемен) поразил одного кади своим способом чтения.
Многочисленные неясности священной книги вкупе с такого рода текстуальными вариациями объясняют, почему Коран с давних пор сделался объектом самых разных комментариев, порой полемического характера. Наряду с чисто грамматическими объяснениями, необходимыми для понимания архаичного языка, имели место и символические интерпретации, предназначенные для обоснования той или иной доктрины. Прямому смыслу стихов некоторые комментаторы противопоставляли, например, смысл «сокровенный» как единственно верный. Если традиционалисты оставались верны прямому смыслу, то рационалисты или сторонники эзотерических доктрин ожесточенно защищали новое значение.
Понятно, что такая экзегеза сразу же вызвала неприятие. Но и попытки менее тенденциозного характера воспринимались сдержанно, ибо комментаторы текста Откровения слишком часто обнаруживали в нем противоречия и пытались разрешить их рационально, обращаясь к личному мнению и логическим доводам. Подобные попытки считались кощунственными, поскольку позволяли усомниться, что Аллах выразил свою мысль точно и ясно; воистину об этом гласит стих: «Когда ты видишь тех, кто желает углубить Наши знамения [айат, кроме этого, имеет также значение „коранический стих”], то отвернись от них» (Коран 6: 67).
После того как наука толкователей все-таки понемногу была узаконена, спор переключился на ее правила: одни требовали, чтобы интерпретации опирались на предания, восходящие к Пророку или к его Сподвижникам, другие допускали выход за эти рамки. Обстоятельства, в которых был принят и сохранен текст Корана, обусловили появление множества неясных мест, требующих углубленного изучения. С другой стороны, все религиозные или политико-религиозные движения в исламе неизбежно испытывали необходимость оправдывать свое учение более или менее деликатным обращением к собственной интерпретации текста Откровения, используемого ими еще и в качестве базы для своих теорий. Показателен, например, тот факт, что мутазилизм, характеризуемый часто как рационалистическая школа, а то и «философская система», — хотя последнее выражение, пожалуй, является преувеличением, — доказывал свой тезис о «сотворенности Корана», прибегая к кораническим стихам. Даже адепты эзотерических доктрин, веруя в недоступную непосвященному сокровенную истину, продолжали видеть в Коране внешнюю оболочку, за которую нужно уметь проникнуть, чтобы прийти к знанию глубинной реальности.
В конечном итоге все это способствовало тому, чтобы в мусульманской цивилизации писание, в котором все — за редкими исключениями — соглашались признать абсолютную «неподражаемость», заняло исключительное место. Стиль Корана для мусульман не имел и не мог иметь подобия. Этот особый характер оставался единственным подлинным чудом, подтверждающим истинность религии Пророка. При этом его «откровение», записанное на арабском языке, который не имел до того статуса культурного языка, дало первый импульс тому чувству превосходства, которое овладело жителями Аравии со времен проповеди Мухаммада и стало характерной чертой добровольно арабизированных, надолго оставшихся адептами ислама.
Коран действительно придавал особое качество избранному языку, который, став языком литургическим, что повышало его значимость, остался преимущественным средством общения новой цивилизации, призванной увековечивать себя в богословии, даже когда некоторые регионы начали с XI в. возрождать локальные языки и литературу. В глазах арабских грамматистов, например, он всегда оставался моделью, с которой в любом случае необходимо было соотноситься. Именно его стремились объяснить многочисленные филологические труды VIII–IX вв., прибегавшие в своих изысканиях либо к так называемой доисламской поэзии, которую тогда же стали собирать, либо к диалектам бедуинов, которые считались хранителями древнейшего арабского языка во всей его чистоте. Несмотря на эволюцию и значительную гибкость художественной прозы в первые времена мусульманской империи, Коран всегда рассматривался в качестве грамматической нормы, тогда как его лирические молитвословия оставались совершенной моделью литературной красоты, моделью, которую только непочтительные поэты, подобные ал-Маарри, дерзновенно пытались превзойти.
Одновременно с формированием в своей неоспоримой чистоте языка, благодаря кораническому откровению шло распространение собственно арабской культуры, той, которую составляют предания, анекдоты и пословицы, восходящие к доисламской эпохе и первым векам ислама. Именно эту культуру с переменным успехом, но с постоянным упорством противопоставляли иногда так называемым «чужестранным» наследиям: эллинизму и, особенно, иранизму, отдельные элементы которого последовательно пытались проникнуть в мусульманское достояние. Правители, которые поддерживали эту борьбу, по сути, считали, что оспаривать арабскую культуру равносильно посягательству, с одной стороны, на Откровение, «арабское» по определению, а с другой — на достоинства арабского народа, который был избран его хранителем. И лишь в период, который потом назовут постклассическим, были официально признаны литературные произведения, выходящие за рамки лингвистической и культурной традиции, основанной на почитании Корана.
Этот дух преклонения, безусловно, диктовал направление старых коранических исследований, и само собой разумеется, что усилия мусульманских экзегетов и филологов различной ориентации, пытающихся уточнить смысл священного текста, очень далеки от исканий современных западных историков. В свою очередь, последние стремятся не столько истолковать коранические суры, сколько сравнить их и классифицировать, чтобы определить хронологический порядок, в котором они некогда должны были быть даны в Откровении. В принятой первыми халифами редакции главы располагались, по сути, в порядке укорачивания: в начале — самые длинные, от суры второй, которая следует за «Открывающей» и включает в себя 288 стихов; в конце — самые короткие, из которых иные содержат менее десятка стихов. Согласно Преданию, мекканские главы, данные в Откровении ранее всего, были обычно самыми короткими, тогда как мединские, напротив — довольно длинными; так что установившийся порядок является в общем обратным хронологическому. Но если начать вдаваться в детали, то попытка провести хронологическую реконструкцию столкнется с множеством проблем, без решения которых нельзя представить различные этапы Откровения.
С другой стороны, современных ориенталистов интересуют вопросы языка, который они отказываются рассматривать только в качестве наречия мекканских курайшитов и пытаются сопоставить с поэтическим койне,[8] распространенным, по-видимому, в Аравии и даже в сиро-месопотамских регионах VI в. Между тем исследования в этом направлении еще не привели к какому-либо определенному заключению, настолько трудной остается задача установления связи между языком Корана, языком аравийских рапсодов и языком арабо-христианских кругов, где, вероятно, и зародилась арабская письменность на основе скорописных вариантов более древней семитической письменности, бывшей тогда в употреблении. Несомненно, употреблявшийся в VII в. койне мог быть реально более развитым, чем это принято считать. Но дошедшие до нас памятники не позволяют сделать на этот счет определенные выводы, и, в частности, неизвестно, в какой степени тексты доисламской поэзии, компилированные в аббасидскую эпоху, были адаптированы к тому, что тогда считалось «классической» нормой.
Не вдаваясь в детали дискуссий, порожденных изучением коранического текста среди мусульманских экзегетов и филологов, а также среди историков нашего времени, можно представить главные темы проповеди, которая питала средневековую мысль и осталась до наших дней основой исламского менталитета. Эти темы можно проиллюстрировать несколькими цитатами, перевод которых дает лишь приблизительное представление о той экспрессивной форме и, можно даже сказать, о той поистине чарующей силе, которые они имеют.
Ряд сур, в том числе самые короткие и, вероятно, самые древние, предрекают в отрывистом и образном стиле неминуемое наступление Страшного суда, характерное описание которого можно обнаружить в 84-й суре Корана (стихи 1—12):
Когда небо разверзнется,
и покорится Господу своему, как ему надлежит,
когда земля разгладится,
и извергнет все, что внутри нее, и опустошится,
и покорится Господу своему, как ей надлежит,
тогда, о человек! обращающий к своему Господу все свои устремления,
ты встретишь Его.
И кому будет вручена книга его деяний в правую руку,
получит легкий расчет
и вернется к своей семье, ликуя.
А кому книга его деяний
будет вручена со спины, будет призывать гибель
и гореть в огне.
Эти суры внушают людям страх перед конечной карой, которая явит им все божественное могущество в час «сокрушительной беды», когда «люди будут, как разогнанные мотыльки, и будут горы, как расчесанная шерсть» (Коран 101:4–5); «когда небо разверзнется, когда звезды осыплются, когда моря выльются из берегов, когда могилы отверзнутся, узнает тогда всякая душа, что она уготовала за или против себя» (Коран 82:1–5). Все эти многократные призывы к моральному и религиозному самоисправлению, увещевания урегулировать земную жизнь в зависимости от жизни потусторонней, вначале, по-видимому, адресовались прежде всего богатым мекканским купцам, угнетающим слабых и бедных, но должны были и впоследствии сохранить свой грозный потенциал, выраженный, в частности, 92-й сурой:
Клянусь ночью, когда она покрывает!
И днем, когда он сияет!
И Тем, Кто создал мужчину и женщину!
Воистину результаты ваших устремлений различны.
Тому, кто дает и кто благ,
и считает истиной Прекраснейшее Воздаяние,
тому Мы облегчим путь к Высшему Благу.
Тому, кто скуп, исполнен самонадеянностью
и считает ложью Прекраснейшее Воздаяние,
тому Мы облегчим путь к Высшему Мучению.
И не спасет его достояние, когда он низвергнется в ад.
В час Страшного суда каждый будет судим по делам его: «Кто сделал добро на вес пылинки, обретет его. Кто сделал на вес пылинки зло, обретет его» (Коран 99:7–8). После воскрешения, которое обещают многие стихи, праведные обретут радости рая: «Воздание им у их Господа — сады вечности, в которых текут ручьи. Они пребудут там во веки веков. Аллах будет доволен ими, и они будут довольны Им» (Коран 98:7–8). В свою очередь неправедные будут отправлены в ад, в «пекло»: «Огонь Аллаха воспламененный, который пожирает до самого нутра, который сомкнется над ними на воздвигнутых пламенных столпах» (Коран 104:6–9). И поскольку эта тема будет звучать в течение всей жизни Мухаммада, описание обетованных воздания или кары будет достигать иной раз детальной точности, не исключающей поэтического вдохновения. Сура 56 (стихи 26–43), напомнив об особенно завидной судьбе некоторых избранных, «приближенных к Аллаху», предается затем изображению судьбы стоящих по правую и левую стороны:
Стоящие на Правой стороне (кто же они?)
будут среди лотосов, шипов лишенных,
в садах фруктовых,
в тени раскидистой,
близ вод текущих
и плодов обильных,
не срезанных, не запретных,
возлежащими на коврах разостланных.
Гурии, которых Мы создали совершенными,
и которых Мы сохранили девственницами,
соблазнительными, равно юными,
будут принадлежать стоящим на Правой стороне,
множеству среди Первых
и множеству среди Последних!
Стоящие на Левой стороне (кто же они?)
будут в томлении зноя и воде кипящей,
под сенью дыма палящего,
не дающего ни прохлады, ни прибежища.
Наряду с этим эсхатологическим и одновременно морализаторским посланием, простое содержание и сильные образы которого не дают между тем правил жизни, очень рано появляется главная черта мухаммаданской проповеди, а именно провозглашение единосущности Аллаха, который правит миром и направляет людей согласно своей воле. Сура 122, название которой часто переводят как «Сура об истинной Вере», дает этому наиболее совершенное выражение — то, как это ощущалось мусульманами, многократно воспроизводившими ее в надписях на памятниках религиозного характера и на самых старинных монетах:
Скажи: «Он — Аллах, единый,
Аллах единственный.
Он не родил и не был рожден.
И нет никого, равного Ему».
Стих, где Аллах сам свидетельствует о своей единосущности, дает на этот счет еще одно, не раз повторяемое доказательство: «Свидетельствует Аллах, и ангелы, и обладающие знанием, что нет божества, кроме Него, вершителя справедливости, что нет божества, кроме Него, Могущественного, Мудрого» (Коран 3:16). Но связь, существующая между всемогущим богом и человеком, которого он создал, лучше всего выражена сурой, именуемой «Открывающая» («Фатиха»), — единственный содержащийся в Коране молитвенный текст, играющий поэтому важную роль в литургии:
Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного.
Хвала Аллаху — Господу миров,
Милостивому, Милосердному,
властителю дня Суда!
Тебе мы поклоняемся и к тебе взываем о помощи:
веди нас по дороге прямой,
путем тех, кого одарил Ты благодеяниями Твоими,
не подпавших под гнев Твой, не заблудших.
Этот единый Бог, именуемый по-арабски Аллах (от слова, которое изначально означало «бог»), был богом индивидуализированным, Творцом всего сущего, наделенным многочисленными характеристиками, которые воспроизводятся с большей или меньшей регулярностью в различных стихах и которые очень рано были сведены в список имен Аллаха числом 99. Перед современными учеными стоит вопрос: насколько эта концепция, постепенно обогащаясь и трансформируясь по мере складывания Откровения, отдалилась относительно своего первоначального ядра. Удалось, в частности, сформировать гипотезу о древности представления об Аллахе «милосердном», которое появляется в формуле, предваряющей каждую суру: «Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного». Но вполне очевидно, что для средневекового мусульманина, как и для сегодняшнего правоверного, подобная сосредоточенность не имела никакого смысла, ему было достаточно найти в Коране образ Аллаха во взаимодополняющих аспектах, которые он считал одинаково важными.
Этот образ был прежде всего образом Бога-творца, который не только создал мир, как в иудео-христианской традиции: «Тот, кто создал небеса и землю и то, что между ними, за шесть дней, а потом воссел на троне» (Коран 25:60), но и продолжает творить все, что шевелится и живет на земле. Он принцип всякой жизни, объемлет и понимает все, — как это утверждает часто повторяемый стих: «Аллах — нет божества, кроме Него, вечно живого, вечно сущего. Не властны над Ним ни дремота, ни сон. Ему принадлежит то, что на небесах, и то, что на земле. Кто же станет без Его соизволения заступничать перед Ним? Он знает то, что было до людей и что будет после них, тогда как они постигают из Его знания лишь то, что Он пожелает. Ему подвластны небеса и земля. Ему не в тягость их охранять. Он — всевышний, великий» (Коран 2:256).
Всемогущество Аллаха, его всеведение и милосердие определяют его главные аспекты. В своем милосердии он дал Откровение, чтобы позволить людям следовать праведным путем, и прощает тем, кому случалось заблуждаться. Но, как всемогущий, он в то же время ведет людей по своему усмотрению и может «сбить с пути, кого пожелает», сделать верующим или неверующим, кого пожелает: «Кого Аллах пожелает направить, тому откроет душу для ислама. Кого Он пожелает сбить с пути, тому сжимает грудь, создает ему такие трудности, как если бы он поднимался в небо. Так Аллах проявляет гнев к тем, кто не верует» (Коран 6:125). Человеческая ответственность, утверждаемая в стихах о Страшном суде, предстает уже не такой абсолютной в этих строках, первоначально, по-видимому, имевших отношение к тому непостижимому заблуждению, в котором пребывали мекканцы, отказывавшиеся принимать ислам. В этом случае остается уповать на самого Аллаха, которому мусульманин может лишь довериться, прося у него спасения.
Совершенный и единственный Аллах, «которому нет ничего подобного» (Коран 42:9), тем не менее не безучастен к людям, которых создал. Им сообщил он свою Волю в форме Откровения, которое является также его Словом. Он помогает правоверным своим Дыханием, или Духом, чуть ли не самим своим Йрисутствием, если таким образом понимать термин сакина, употребляемый комментаторами скорее в смысле «безмятежность», «покой», что видно из такого, например, стиха мединского периода: «Он тот, кто ниспослал божественное присутствие в сердца верующих, чтобы они прибавили веру к своей вере» (Коран 48:4). Но присутствие Аллаха чаще символизировалось его Светом, о котором напоминает знаменитый 35-й стих 24-й суры: «Аллах — свет небес и земли. Его свет — словно ниша, в которой светильник; светильник заключен в стекло; стекло сияет, как яркая звезда. Возжигается он от благословенного оливкового дерева, которое суть ни восточное, ни западное, и масло его способно воссиять само собой, даже если его не коснется огонь. Свет во Свете. Аллах к Свету Своему направляет, кого пожелает».
С другой стороны, у Аллаха в качестве служителей и посланцев имеются ангелы, созданные из света, которым противостоят демоны, созданные из огня и руководимые Иблисом. Иблис некогда был ангелом, но восстал и отказался пасть ниц перед первым человеком, заявив: «Я лучше того, что ты создал. Ты сотворил меня из огня, а его — из глины» (Коран 38:77). Между ангелами и демонами существуют джинны — наследие доисламских верований.
С людьми, «сыновьями Адама», Аллах заключил Договор еще прежде, чем они были созданы: «И напомни им, когда твой Господь породил из чресел сыновей Адама потомство и заставил их свидетельствовать против самих себя: „Разве я не ваш Господь?” Потомки сыновей Адама ответствовали: „Да! Мы в том свидетельствуем!”» (Коран 7:171). Но он оставил Иблису власть соблазнять людей, а чтобы удержать последних на правильном пути, последовательно посылал откровение разным народам, которые отказывались его воспринимать. Так поступил народ Нуха (Ноя), а также адиты и самудиты, легендарные народы Аравии, задолго до мекканцев отвергшие послание и не принявшие веры и заклейменные в некоторых сурах: «До них народ Нуха взроптал о лжи. Лжецом огласили Нашего посланца. Сказали: „Он — одержимый!” Он был отвергнут. И воззвал к Господу своему: „Одолели меня. Помоги же мне!” И открыли Мы хляби небесные. И заставили землю излиться источниками, и оба потока слились по велению предопределенному […]. Адиты взроптали о лжи. Каковы же были Моя кара и увещевания Мои? Мы наслали на них в день злосчастный и бесконечный ветр ревущий, который вырывал людей, словно стволы выкорчеванных пальм […]. Самудиты ложью огласили увещевание. И вскричали: „Неужели мы последуем за каким-то человеком из нас самих? Ведь тогда мы впадем в заблуждение и безумие! Неужели завет среди нас дан ему? Никак нет! Он — дерзкий лжец”. Узнают они завтра, кто дерзкий лжец!» (Коран 54:9—12, 18–20, 23–26).
Другие аналогичные примеры были извлечены из истории еврейского народа. Так, Авраам напрасно пытался отвратить соплеменников от поклонения идолам: «Они отвернулись от него и удалились. Он же проник к их божествам со словами: „Что с вами? Вы не едите? Почему вы совсем не говорите?” — и набросился на них, побивая их правой рукой. И бросились к нему поспешно. „Неужели вы, — вопрошал он, — поклоняетесь тому, что сами изваяли, тогда как Аллах создал и вас, и то, чему вы придали форму?” И был ответ: „Соорудите печь и бросьте его в топку!”» (Коран 37:88–95). Что касается Моисея (Мусы), он вел свой народ в землю обетованную, но пока он на святой горе получал заповеди Аллаха, народ его изваял себе идола и стал поклоняться ему. «Моисей сказал своему народу: „О, народ мой! Вы оскорбили сами себя, поклонившись Золотому тельцу как идолу. Возвратитесь к Творцу вашему и убейте друг друга! Это самое лучшее для вас, перед вашим Творцом, и сменит Он гнев на милость. Воистину, Он — прощающий, милосердный”» (Коран 2:51). И другие посланники: Лот, Иосиф, Илья, Елисей — упомянуты как свидетели божественного всемогущества, которого никто не может избежать. Таким образом, Мухаммад появляется последним в ряду пророков, которых Аллах посылал к неверующему и самонадеянному человечеству, и именно Мухаммад открыл людям путь конечного спасения. Рассказ о карах, которые навлекли на себя народы, отвергавшие его предшественников, содержится в стихах второго мекканского периода, соответствующего наиболее острым столкновениям между Мухаммадом и курайшитами.
Предшественником Мухаммада в этой череде пророков был Иисус, именуемый Исой, непорочное рождение которого Коран признает и приписывает ему разные чудеса, но считает его не более чем пророком: «Вспомни, как ангелы сказали: „О, Марийам! Аллах возвещает тебе Слово, исходящее от Него, имя которого — Мессия, Иса, сын Марийам, что будет славен в этой и будущей жизни и среди приближенных Господа. Он будет говорить с людьми с колыбели как старец, и пребудет среди праведников”» (Коран 3:40–41). К тому же Мухаммад, говоря о повелении Гласа, который он отождествил с голосом ангела Джабрила (Гавриила), отнюдь не претендует на проповедь новой религии. Учение, провозглашенное им, было для него религией ханифа Авраама, извращенной иудеями и христианами, которую он был обязан восстановить в ее чистоте. Отсюда его неоднократные призывы к «обладателям Писания» принять подлинное Откровение и отказаться от заблуждений: «О, обладатели Писания! Почему вы искажаете истину ложью? Почему вы скрываете истину, тогда как знаете?» (Коран 3:64); «О, обладатели Писания! Не излишествуйте в вашей религии! Говорите об Аллахе только истину! Мессия, Иса, сын Марийам, — только посланник Аллаха, Его Слово, пущенное Им Марийам, и Дух, исходящий от Него. Веруйте же в Аллаха и Его Посланников и не говорите: „Троица!” Удержитесь! Это лучшее для вас. Аллах — только единый бог. Не пристало Ему иметь ребенка! Ему — все сущее на небесах и на земле. Довольно одного Аллаха как покровителя!» (Коран 4:169).
Авраам с этой точки зрения был основателем Мекканского храма, отождествляемого с Каабой: «И вспомните, как Мы сделали Мекканский храм местом паломничества и прибежищем для людей, как они сделали место стояния Ибрахима местом моления! Мы заключили договор с Ибрахимом и Исмаилом, наказав им: „Очистите Мой храм для тех, кто совершает обход, молитвенное уединение, для тех, кто преклоняется и падает ниц”» (Коран 2:119); «Вспомните, как Ибрахим с Исмаилом закладывали основы Мекканского храма, взывая: „Господь! Прими это от нас! Ибо Ты — слышащий, всезнающий!”» (Коран 2:121). Таким образом, Мекка рассматривалась как колыбель вечного Откровения, сообщенного впоследствии Мухаммадом на арабском языке, ибо оно адресовалось прежде всего арабскому народу, избранному Аллахом для его восприятия.
Такие наставления, исполненные иудео-христианских реминисценций, где можно обнаружить интонации, достойные библейских пророков, и пассажи, сравнимые с древнесирийскими гимнами, сочетались в проповедях Мухаммада с предписаниями, определявшими отныне жизнь новой общины. Речь прежде всего о ритуальных предписаниях, касающихся совершения молитвы, поста и паломничества и обязывающих верующего уплачивать необходимое пожертвование, что свидетельствовало уже об определенной позиции покорности Аллаху. Но кроме того, в них можно найти социальные установки относительно брака, наследства и рабства, целью которых было в общем исправление старых обычаев бедуинских караванных арабов, в частности в плане большей защищенности женщин и сирот. Показательны в этом отношении некоторые места суры, именуемой «Женщины», стихи были даны в Откровении после битвы при Ухуде, в которой погибло много правоверных: «Оставьте сиротам их имущество! Не воздавайте злом за добро! Не проматывайте их состояние как свое, ибо это — великий грех! Бойтесь оказаться несправедливыми по отношению к сиротам… Женитесь же на тех из женщин, которые будут вам приятны, — на двух, на трех, на четырех. Но если вы боитесь оказаться несправедливыми, то возьмите из них одну или из наложниц! Это наилучшее средство не быть пристрастным» (Коран 4:2–3). В той же суре можно прочесть: «О вы, которые уверовали! Не совершайте молитвы, когда вы пьяны, пока не станете понимать, что вы говорите! Не делайте этого в состоянии осквернения — за исключением тех, кто в пути — покуда не совершите омовения! Если вы больны или в путешествии, или если кто-либо из вас пришел из нужника, или если вы имели сношение с женщиной и не нашли воды, то прибегайте к чистому песку, обтирайте им лицо и руки! Аллах — извиняющий и прощающий» (Коран 4:46).
Такие зачастую очень мелочные указания, в частности относительно правил наследования, имели сугубо практический характер и отличались от заклинаний теологического толка, лишь изредка достигая подлинно морализаторского значения, ощутимого, например, в стихе о сути благочестия: «Благочестие состоит не в том, чтобы вы обращали ваши лица на восток и запад, но благочестив тот, кто уверовал в Аллаха и в Судный день, в ангелов, в Писание и Пророков, кто давал от благ своих — как бы дороги они ему ни были — близким, сиротам, бедным, путникам, нищим и на освобождение рабов, кто совершал молитву и давал закат.[9] И те, кто исполнял принятые обязательства, стойкие в беде, в нужде и во время опасности, именно они суть те, кто имеет веру, те, кто благ» (Коран 2:172). С этим можно сопоставить список качеств, требуемых Аллахом от верующего: «Поклоняйтесь Аллаху и не приобщайте к Нему ничего! Делайте добро отцу и матери, близким, сиротам, бедным, родственникам, соседям, друзьям, путникам и рабам! Аллах не любит гордецов и спесивцев. Он не любит скупцов и тех, кто возбуждает в людях скупость, кто утаивает оказанную им милость Аллаха. Мы уготовили для неверных унизительное наказание. Он не любит тех, кто расточает свои блага напоказ людям, не веруя в Аллаха и в Судный день. У кого Сатана в помощниках, сколь мерзок для него такой помощник!» (Коран 4:40–42).
Наполненные трепетом перед пристрастной властью Творца и довольно смутной верой в его милосердие, главные темы Корана нуждались в разъяснении, чтобы служить основами правил жизни как таковых. Эта задача была первоначально взята на себя самим Мухаммадом, направлявшим развитие своей маленькой мединской общины. Он навсегда останется идеальным толкователем Откровения, чьи деяния и слова, в точности сохраненные Сподвижниками в устной форме, записанные станут непременным руководством для будущих правоведов и богословов. Таким почтением будет окружена в истории ислама личность Пророка. Его личный «пример» (сунна), нашедший отражение в Предании в связи с его высказываниями, действиями или поступками (хадисами), всегда рассматривался как идеальная и обязательная иллюстрация к слишком туманному зачастую учению Откровения. Подражание сунне определило впоследствии некоторые аспекты ислама, которые невозможно объяснить только кораническим откровением, в частности его воинственный, характер, сообразующийся с жизнью Мухаммада и с его стремлением доказать силой оружия истинность своей миссии.
Между тем поступки Мухаммада соответствовали определенной социальной ситуации, которая, несмотря на влияние нового духа, оставалась так или иначе зависимой от обычаев доисламской Аравии. Они не могли дать адекватного ответа на вопросы, которые последовательно вставали в менявшемся историческом контексте перед исламской общиной, разросшейся, раздираемой внутренними распрями и непосредственно связанной с вытесняемыми ею византийской и сасанидской цивилизациями. Перед лицом проблем, которые пришлось решать после смерти Пророка, и по мере развития политико-религиозных кризисов, рефлексия первых мусульман породила противоречивые решения, соответствующие множеству интерпретаций исламской доктрины и объясняющие появление нескольких, порой враждебных друг другу, школ мысли в различных областях теологии, права и мистики.
Теологической области, где сразу же возникли такие острые вопросы, как вопрос об имамате и статусе верующих, естественно, первой коснулось нарастающее стремление к осмыслению. После смерти Пророка в обстановке противоположных амбиций претендентов на его наследие столкнулись несколько позиций — их исторические последствия мы уже видели, — которые несли в зародыше будущие варианты догматического развития. Во-первых, позиция Сподвижников, которые поначалу отказывались верить в его смерть, считая, что Откровение не завершено и что их вождь, быть может, отправился, подобно Моисею, на встречу с Господом, — эта точка зрения сразу же была отвергнута, но позднее нашла свое продолжение в фундаментальных принципах некоторых групп мусульман. Во-вторых, позиция верующих, имевших идею заменить Мухаммада человеком, способным, в свою очередь, руководить Общиной. Разногласия, существовавшие между мединскими ансарами, которые требовали для себя власти, и бывшими мекканскими мухаджирами, которые успели добиться провозглашения одного из них, Абу Бакра, и отстранения ближайших родственников Мухаммада в лице его двоюродного брата и зятя Али, породили в свою очередь настоящую войну принципов: должен ли халифат перейти к членам семьи Пророка независимо от уровня их компетенции или к наиболее авторитетным членам клана курайшитов?
Этот первостепенный вопрос ставился все острее и острее во время дискуссий, будораживших первые четыре халифата и приведших затем к хорошо известным событиям. Он был связан с определением власти в странах ислама — а это была проблема как религиозного, так и политического характера, поскольку речь шла о власти персоны, наследующей Пророку и имеющей титул «представителя» Посланника Аллаха. Значение этого вопроса только возросло в период Великого разделения, который последовал за убийством третьего халифа, курайшита Усмана, обвиняемого одними в нарушении коранического Закона и превозносимого другими как жертва, неправедно принесенная его противниками, — так утверждал «мститель за его кровь», его двоюродный брат Муавийа, в то время сирийский наместник, а в будущем основатель умаййадской династии.
Обвинения, которые враги Усмана — приверженцы отстраненного в третий раз Али — выдвигали против него, пока он был жив, касались его сомнительных новаций: например, создания казны вместо распределения добычи между воинами, согласно первоначально установленному обычаю, а также раздачи важных постов членам своей фамилии как самым надежным и компетентным. Чтобы судить о его виновности, следовало прежде всего уточнить, должен ли халиф строго придерживаться коранических предписаний, или он может ради блага Общины вводить правила, фактически изменяющие их применение.
Против первоначальной концепции Али, отстаивавшего полное сохранение установленной Пророком организации эгалитарного типа, поднималась совершенно другая система, отвечавшая впредь необходимости основания государства и имевшая свою собственную структуру и надежных защитников. Для одних первостепенное значение имело уважение к старой материальной организации, связанной с изначальными установлениями Откровения, с Мухаммадом, с его памятью и престижем его семьи; для других важны были прежде всего практические требования строительства и поддержания новой социальной формы, давно вышедшей за рамки своего мединского существования. Впервые выраженная таким образом ориентация на естественность и возможность установления такого исламского социального порядка, который отвечал бы больше духу, чем букве коранического текста, поднимала во всей её сложности проблему легитимности власти, гарантируемой новой религией: хотя большинство признало правомерность осуждения на смерть преступного халифа, оставалось не ясным, как в данном случае определить меру подобной преступности.
В то же время верующим пришлось высказаться по, возможно, более близкому им богословскому вопросу о статусе и легитимности членов Общины. Кровавая, так называемая «верблюжья битва», произошедшая тогда между Сподвижниками, была началом спора, отголоски которого обнаруживаются во многих сочинениях богословов и правоведов: какая из двух сторон в этом случае была права и какое суждение следует вынести о виновниках этой схватки? Может, следует осудить разом всех участников этой братоубийственной драмы? Решить это можно было, только определив, при каких обстоятельствах вооруженная борьба является грехом, и только обдумав судьбу верующего, повинного в таком грехе. Предложенные на тот момент ответы на вопрос, актуальный для Общины, которой необходимо было четко самоопределиться, и важный для каждого отдельного мусульманина, сталкивавшегося с проблемой веры и поведения, — нам точно неизвестны. Тем не менее они легли в основу позднейших выводов, расхождения между которыми свидетельствуют о неоднозначности этих ответов.
Но наиболее интересными в плане теологическом были, несомненно, хариджитские и шиитские интерпретации, вскоре появившиеся среди сторонников Али, непримиримо разделенных и озабоченных отысканием доктринального оправдания своих политических позиций. Хариджиты, первыми, как уже было показано, отделившись в 657 г. и провозгласив: «Суд принадлежит только Аллаху», восстали против Али, чтобы воплотить бескомпромиссную концепцию ислама, очень соблазнительную для некоторых группировок. Хотя они никогда не вели в миру какой бы то ни было значительной и масштабной деятельности, они сыграли большую роль в истории исламской мысли, помогая определить некоторые остающиеся туманными понятия; их принципы, даже отвергаемые, породили системы, которым предстояло развиться в последующие годы.
Главный тезис первоначального хариджизма состоял в том, что Община включает только верующих, которые неукоснительно повинуются Закону ислама, и исключает всех прочих, подлежащих, согласно исходной доктрине, безжалостному умерщвлению. Практически это было безоговорочное осуждение многих Сподвижников, начиная с Усмана, включая Талху и ал-Зубайра, да и самого Али: все они, с этой точки зрения, должны были рассматриваться как «неверные», обреченные на вечный ад без какого-либо снисхождения и без возможности какого-либо заступничества. Из этого вытекало, что и сам глава Общины должен строго повиноваться Закону и в случае отклонения от него лишаться прав и подлежать смерти, а халифат должен, соответственно, переходить к лучшему, а не наследоваться членом какой-либо семьи или клана. Следовательно, халифат должен быть исключительно выборным, а никак не наследственным, и ни происхождение, ни раса не могут препятствовать назначению самого достойного, будь он даже абиссинским рабом.
Эта предельно ригористская, но неопровержимо логичная доктрина, несомненно, была обусловлена войной соперничества, последовавшей за смертью Пророка и вынуждавшей продолжать политику непримиримой борьбы, которую вел Мухаммад против старых мекканских соплеменников с момента своего утверждения в роли Пророка. Эта доктрина с трудом поддерживалась впоследствии, ибо могла развиваться только на тех территориях, где хариджитские тезисы были общепринятыми. Так было в конце VII в. в Фарсе и в Аравии: эти зачаточные государственные образования распались, и хариджиты, оказавшиеся в массе других верующих, вынуждены были смягчить строгость своей доктрины и отказаться от террористических и жестоких методов, первоначально для них характерных. И лишь несколько групп, подобных ибадитам в Магрибе, сохранили фундаментальный принцип своей доктрины относительно тесной связи веры и деяний, который долго будет объектом споров между верующими.
В свою очередь шиитское движение, эта «партия» Али, чрезвычайно активная в умаййадскую эпоху, теологически развивалось в двух направлениях в соответствии с двумя концепциями алидского легитимизма. Известно, что после трагической гибели ал-Хусайна в Карбале в 680 г. и подчинения режиму его брата ал-Хасана, в конце VII в. произошли восстания в пользу Мухаммада ибн ал-Ханафийи, направляемые авантюристом по имени ал-Мухтар. Эти неудачные попытки дали рождение разным доктринам: согласно одним, имам — так называли претендента, воплощающего надежды той или иной алидской фракции, — не умер, но лишь скрылся и должен вернуться, чтобы повергнуть своих врагов; согласно другим, каждый имам, прежде чем умереть, назначал себе преемника, относительно имени которого мнения расходились. Подпольные группировки, создававшиеся тогда, доверяли руководство пропагандой, как правило, не самому имаму, который не должен был себя обнаруживать, а его представителю, иногда именуемому вазиром, с которым имама должны были связывать узы духовного усыновления. Некоторые шииты, с другой стороны, приписывали своему имаму сверхчеловеческие качества, ставившие его вне положения простых смертных. Идея незаконченного Откровения с возложением миссии его полного завершения на вдохновенных личностей, хранителей секретов и знаний, которые передавались от одних к другим, становилась все более отчетливой, угрожая радикально изменить уже принятый догмат о Пророке.
Но в конце умаййадской эпохи другая идея вдохновила новые шиитские бунты, возглавленные Зайдом и его сыном Йахйей, потомками ал-Хусайна. Их движение, названное впоследствии зайдитским, проповедовало вооруженное восстание и оставляло титул имама за потомком Али, обладающим выдающимися военными способностями, ученостью и набожностью. Таким образом, оно основывалось одновременно на легитимистском принципе и на личном достоинстве претендента, что не должно было привести к каким-либо модификациям самого Откровения. Его приверженцы были не менее враждебны правящим династиям — сначала Умаййадам, затем Аббасидам, — а их расхождения в вопросе об определении легитимной власти влекли новые расколы среди мусульман, для которых концепция имамата составляла неотъемлемую часть веры.
Хариджитам и шиитам, появившимся в результате раскола первой мусульманской общины, благосклонной к Али, противостояли сторонники политико-религиозного движения, поддерживавшего умаййадских суверенов и зародившегося, по-видимому, в конце VII в. Это был мурджизм, названный так, поскольку его приверженцы, считавшие, что никто не может предвидеть решение, которое Аллах примет в Судный день относительно грехов верующих, проповедовали «откладывание» (ирджа) суждения независимо от прегрешений. Они полагали, что одной веры достаточно, чтобы считать мусульманина достойным этого имени. Подобная доктрина имела немалое политическое влияние; она позволяла новой халифской династии Умаййадов избежать обвинений в безбожии со стороны их противников: шиитов, хариджитов и святош, — которые либо объявляли ее суверенов узурпаторами, либо осуждали их, как когда-то Усмана, за проведение мер, несовместимых с кораническими предписаниями, и за превращение халифата в семейное достояние.
Другие богословские споры в ту же эпоху велись по вопросу о свободе воли, который в коранических текстах решается недостаточно ясно. Решение его предполагало установить, отвечает ли человек за свои действия, или, напротив, они полностью детерминированы божественным предустановлением — кадаром. Сторонники «предопределения», или джабриты, которые опротестовывали критику общественного мнения, направленную против умаййадских халифов, находили тогда поддержку у правящей династии. Но их доктринальная позиция, достаточно древняя и весьма распространенная в богословских кругах, была внезапно атакована другими теоретиками, чья пропаганда показалась опасной для власти и кого немедля подвергли гонениям, а то и смерти.
Эти новаторы, называемые несколько презрительно кадаритами, т. е. ограничивающими пределы божественного предопределения, утверждали личную ответственность человека, и их теория, несомненно, развивалась под влиянием тогдашней полемики с христианами, которые упрекали ислам за его детерминистские концепции и обвиняли в том, что он отводит очень незначительную роль человеческой ответственности. Действительно, известно, что в умаййадский период и в начале аббасидской эпохи имели место такого рода дискуссии между представителями ислама и христианства. Оговорки относительно аутентичности того или иного опровержения и того или иного повествования не дают усомниться в реальности самих этих контактов. Но возникает вопрос: не повлияла ли в какой-то мере на эпохальные споры философская мысль, сохраненная в иранском Джундишапуре адептами старой школы перипатетиков, сосланными туда Юстинианом? Именно чтобы противостоять опровержению ислама со стороны чужестранцев с их гностическими идеями и рационалистическими методами, некоторые мусульманские мыслители попытались придать гибкость теологическим интерпретациям, доминировавшим в первые времена ислама.
Помимо довольно мало известных кадаритов в конце умаййадского халифата появилось движение, которому предстояло оказать на исламскую мысль значительное влияние, но истоки которого остались затемнены. Это было движение мутазилитов, или «выжидательных отделенцев», которые «обособились» в смутную эпоху первых гражданских войн, декларируя свое воздержание от выбора между Али и его противниками. Их «нейтралистская» позиция обозначалась термином итизал, который имел тогда смысл главным образом политический, но, возможно, уже характеризовал состояние религиозных умов. Несомненно, занятая ими позиция имела доктринальную основу, которая при своей внутренней малосвязанности оставляла верующему, повинному в таком тяжком грехе, как участие в гражданской войне, «промежуточное» состояние, дающее ему возможность раскаяться и вернуться в лоно Общины.
Первоначальный мутазилизм, таким образом, сразу занял срединное место между хариджизмом и мурджизмом, как это видно, например, из следующего предания: «Однажды некто обратился к ал-Хасану ал-Басри с вопросом: „Тебе, мужу умудренному в делах веры, ведомо, что объявились ныне среди мусульман почитающие неверными тех, кто совершил тяжкий грех, ибо они полагают, что грех суть акт неверия, исключающий из Общины. Это хариджиты, сторонники божественной угрозы. Зато другие воздерживаются от осуждения виновных в тяжком грехе, ибо считают, что тяжкий грех не может повредить, если веришь, и деяние не составляет неотъемлемой части веры, так что непокорность не вредит, если есть вера, а покорность не поможет, если ее нет. Таковы мурджиты. Какое суждение имеешь ты на сей предмет?” Пока ал-Хасан размышлял, Васил ибн Ата, опережая его, сказал: „Я же заявляю, что повинный в тяжком грехе не является ни совершенно верующим, ни совершенно неверным, но пребывает в промежуточном состоянии между положениями верующего и неверного”. Затем он поднялся и встал в стороне возле колонны мечети. „Васил отошел от нас”, — сказал тогда ал-Хасан”», — и поэтому Васила и его сторонников назвали отделившимися, или мутазилитами.
К этой позиции мутазилизм добавил кадаритское оправдание сурового отношения к грешникам. Был также принят тезис, объяснявшийся, по-видимому, влиянием неоплатонических идей: он состоял в отрицании вечного характера Корана как Слова Аллаха, и авторство его приписывалось человеку по имени Джахм, который взбунтовался против Умаййадов и был казнен в 746 г. Таким образом, мутазилизм защищал новые теологические позиции, которые позднее были развиты и интегрированы в строгую теоретическую систему. Но он родился из осмысления политической борьбы и испытал неоспоримое влияние хариджизма, ригоризм которого относительно обязанностей главы Общины он отчасти разделял. Враждебный к упадочному умаййадскому режиму, который он считал развращенным, мутазилизм настаивал на требуемых от имама качествах, и, хотя невозможно утверждать, что он был связан с аббасидским халифатом, ибо известно, что некоторые из его сторонников участвовали в шиитских восстаниях, он влиял, по крайней мере своей требовательной позицией, на его политику. В начале IX в. он даже вдохновил оригинальную инициативу халифа Мамуна, провал которой был описан выше. В тот момент значение мутазилизма было таково, что он стал одним из элементов, определяющих философскую и интеллектуальную эволюцию в недрах исламского общества.
Пока догма оставалась объектом зачастую страстных споров, аргументированных не только стихами Корана, но и приписываемыми Пророку и его наиболее значительным Сподвижникам высказываниями, постепенно вырабатывалась совокупность мусульманского права, распространявшегося и на религиозную практику, и на социальные отношения. В сущности, довольно рано обнаружилось, что первоначальных предписаний недостаточно, чтобы на их основе правители и должностные лица, обязанные разбирать тяжбы или налаживать отношения между частными лицами, могли принимать решения. Самые значительные усовершенствования были внесены первыми халифами, которые отправляли на этих принципах верховную власть. Так, Умар уточнил некоторые положения культа, а также уголовного и наследственного права. Умаййадский Умар II принял рескрипт по особенно деликатным фискальным вопросам своего времени. Но чаще именно судьи, или кади, вынуждены были интерпретировать коранические предписания или дополнять их, при том что решения, принимаемые ими, не имели силы закона. Одному попавшему в затруднительное положение кади халиф Умар II ответил: «Мне по этому делу ничего не известно, а посему оставляю за тобой вынесение приговора сообразно твоему мнению». Таким образом, каждый судья апеллировал к собственному здравому смыслу, опираясь зачастую на местный обычай, и не существовало никакого иного правового регулирования, кроме предписаний Корана, различных высказываний, приписываемых Мухаммаду и его Сподвижникам, и нескольких халифских решений.
Кади разных регионов тем не менее стремились разработать «практику», которая в конечном счете навязывалась локально. Так, в начале аббасидской эпохи существовали многочисленные «практики», и Ибн ал-Мукаффа доносил об этом халифу в знаменитом меморандуме, где советовал своей властью унифицировать обычаи, которые он описывал следующим образом: «Один из вопросов, которые должны привлекать внимание Государя Правоверных, относительно положения дел в двух столицах [Басра и Куфа], равно как и в других городах и землях империи, есть недостаток единообразия, свидетельствующий о разнородности суждений, которые там выносятся. Эти расхождения представляют серьезную опасность в том, что касается убийств, женщин и имущества. В Хире убийство и прелюбодеяние допустимы, тогда как в Куфе они непозволительны; подобное расхождение можно отметить в самом сердце Куфы, где в одном квартале судом дозволяется то, что преступно в другом. Однако, несмотря на свою произвольность, такие приговоры применяются к мусульманам, поскольку они выносятся кади, распоряжения и решения которых имеют силу […]. Тот, кто основывается на независимом суждении в силу приверженности своим идеям, приходит по тому или иному важному делу, касающемуся мусульман, к выказыванию мнения, которое не разделяется никем из его единоверцев; неприятие между тем нимало его не тревожит, и он выносит приговор, полностью признавая, что это его личное мнение, без опоры на Коран или Предание.
Если бы Государь Правоверных счел своевременным распорядиться, чтобы разнящиеся приговоры и суждения были собраны, а затем представлены ему в своде, подкрепленные доводами, почерпнутыми в сунне или в рассуждениях, в силу которых были вынесены; если бы Государь Правоверных рассмотрел затем эти документы и выразил по поводу каждого дела мнение, которое ему внушает и повелевает Аллах; если бы он запретил кади выносить противоречивые приговоры, если бы он сделал из этого обязательно применяемый свод законов, то у нас была бы надежда увидеть, как суждения, где ошибка смешивается со справедливостью, милостью Аллаха складываются в единый и справедливый кодекс».
На деле халиф воздерживался навязывать свою волю ученому собранию, начинавшему в середине VIII в. проявлять духовную независимость. Как раз напротив, Харун ал-Рашид, например, рекомендовал своим наместникам в случае сомнений консультироваться «со сведущими в религии Аллаха», которые в те времена были признанными авторитетами в области права. Именно к ним постепенно перешла инициатива предлагать решение наиболее насущных вопросов.
Среди фундаментальных проблем, которые тогда приходилось трактовать ученым, фигурировали, во-первых, локальные обычаи и, во-вторых, правила, определяющие вынесение независимого суждения. В первом случае споры, по-видимому, были особенно яростными. И сто лет спустя мнения относительно роли, отводимой обычаю, все еще расходились, если верить историку ал-Балазури, писавшему: «Абу Йусуф считает, что, если в стране существует неарабский обычай, который ислам не изменил и не отменил, и если народ жалуется халифу, что этот древний обычай тяжел для него, халиф не вправе его изменить; но Малик […] считает, что тот может его изменить, даже если он древний, поскольку он должен был [в подобных обстоятельствах] упразднить любой действующий обычай, введенный мусульманином, не говоря о тех, которые введены неверными». Другими словами, одни продолжали считать, что право должно отвечать требованиям справедливости и, следовательно, должно видоизменяться, тогда как другие боялись подобных перемен и желали сохранить практику, даже если она не была совершенной и не следовала непосредственно из Корана.
Но более серьезными, несомненно, были споры о методе решения новых проблем, методе, в котором широко использовалось независимое суждение, пока в VIII в. не возникла реакция, особенно сильная в мединской среде. Тогда, желая ограничить иногда произвольный характер подобных решений, специалисты по Преданию отстаивали необходимость опираться исключительно на слова Мухаммада, которому они приписывали сентенции такого рода: «Счастлив муж, который слышит мои слова, запоминает их, хранит и передает; часто передающий право не есть сам юрист, и многие люди передают право тому, кто лучший юрист, чем они».
Результатом такого рода исканий стало зарождение школ права, которые возникли в VIII в. в Ираке, в частности в Куфе, и в Аравии. Их появление совпало с выработкой наставительных юридических трудов, которые впервые увидели свет в конце того же столетия в школе Абу Ханифы и в школе Малика. В первой из этих школ авторитетными стали труды великого кади Абу Йусуфа, автора книги о земельном налоге, и труды ал-Шайбани, который во времена Харун ал-Рашида предпринял попытку разработать международное право, стремясь поддержать принимавшую все более значительный размах деятельность купеческого класса. Во второй школе появился знаменитый свод «Муватта» («Равное благо») Малика с изложением доктрины мединской школы, который впоследствии стал настольной книгой для маликитов Магриба. Появлялись и другие родоначальники, которых сегодня все чаще забывают, поскольку их «системы» не выжили, но которые в свое время были признанными учеными: взять хотя бы сирийца ал-Авзаи или иракца Суфийана ал-Тхаври.
В школах Абу Ханифы и Малика, искавших критерий независимого суждения, были выработаны довольно туманные понятия истихсан, или «предпочтительное решение», и нет мелях, или «поиск решения, наиболее отвечающего главному интересу». Но положение изменилось, когда появились новые деятели: ал-Шафии и Ибн Ханбал. Первый в своем «Послании» ставил под сомнение основы юридического рассуждения и требовал строить его не на произвольном мнении, но на незыблемых пророческих высказываниях. Сторонникам личного мнения отныне противостояли сторонники Предания, которые восприняли учение ал-Шафии и свели независимое суждение к суждению по аналогии, осуществляемому на основе текстов. Что касается Ибн Ханбала, бывшего прежде всего мухаддисом, то он создал школу с установкой на строгое следование словам Пророка и его Сподвижников — этот подход к трактовке правовых проблем был разделен сперва лишь группой ученых, а позже стал одной из официальных юридических систем суннизма. В сущности, как одни, так и другие полагались на иджму, общее мнение, консенсус богословов, который помог интегрировать в юридическую, равно как и в теологическую, область приемы и идеи, рассматриваемые до того как предосудительные новшества.
Далее мы увидим, каков был характер уточнений, вносимых в тогдашние крайне мелочные правила общественной и частной жизни. Важно отметить, что с тех пор утвердился особый стиль юридической литературы, предельно близкой к науке о Предании, у которой она заимствовала часть своих данных. Какова бы ни была в действительности роль, отводимая каждой школой фундаментальным ссылкам на сунну Пророка, уже была принята практика цитирования авторитетов прошлого, которая приводила к бессистемному наслоению мнений, приписываемых определенному поручителю и непостижимым для читателя образом связанных друг с другом. Отсюда кажущееся отсутствие внутренней логики, которое делает эти первые правовые труды неприемлемыми для современного западного сознания, но которое не мешало выбранным и даже подчас сфабрикованным в пользу дела преданиям служить выработке определенных доктринальных позиций.
Проблемы моральной и духовной жизни начали волновать мусульман уже в первые века. В сущности, некоторые из них очень рано посвятили себя медитации и аскезе, усматривая в них лучшее средство «приблизиться» к Аллаху. Они стремились получить доступ в ряды избранных, которые в раю будут приближены к Аллаху и обретут высшее вознаграждение (Коран 56:11). Они старались углубить свою веру и проявить совершенное «повиновение» Аллаху не одним лишь соблюдением ритуальных предписаний, которые казались им недостаточными для достижения вожделенного «высшего» состояния. Их взгляды основывались прежде всего на тех стихах Корана, которые предрекали Судный день и порицали стремление к роскоши, но при этом они ориентировались также на пример пророков: Мухаммада и бывших до него Моисея и Иисуса, которые проповедовали и практиковали добровольные лишения.
Первым результатом подобных идей являлся отказ от благ сего мира, о чем свидетельствует известное письмо ал-Хасана алБасри умаййадскому халифу Умару II, дающее ему следующие советы: «Опасайся мира сего со всей осторожностью, он подобен змее, мягкой на ощупь, но полной смертельного яда. Отвернись от всего, что тебя в нем чарует за тот миг, что ты провел с ним […]. Остерегайся этого мира, ибо его упования — ложь, а ожидания ошибочны. Его легкость — всего лишь трудность, его чистота — грязь. Вот в чем опасность: или эфемерное блаженство, или внезапное бедствие, или мучительное горе, или безвозвратная гибель. Тяжела жизнь осторожного человека, опасна, если он благополучен — все время ожидающий катастрофу, уверенный в конечной погибели. Разве Всемогущий не вынес осуждения миру, не сочинил ради этого притчу, не наказал людям воздержание, одного мира достаточно, чтобы разбудить спящего и потрясти ветреника; сколь сильнее довод, когда сам Аллах посылает нам предостережение против него и поучение по его поводу. Ибо сей мир не имеет ни веса, ни ценности перед Аллахом; он столь легок, что не весит перед Аллахом даже на вес гальки или комка земли, как уже было сказано, Аллах ничего не создавал, что было бы Ему более ненавистно, чем сей мир, и со дня, как Он его создал, Он более не глядел на него, так Он его ненавидит».
В VIII в. в Иране аскетическое движение привлекло многих адептов, которые, по-видимому, тогда же начали носить шерстяные колпаки (суф), откуда произошел термин «суфии», которым впоследствии в странах ислама стали называть мистиков и набожных людей, практикующих бедность. В том же VIII в. аскетический идеал трансформировался, открыв путь исканиям божественной любви. Ибрахим ибн Азам, аскет из Балха, которого бродяжничество довело до Сирии, где он умер в 777 г., помимо того, что призывал бояться Аллаха и отвергать земную любовь, которая «делает человека слепым, глухим и обращает его в рабство», дал определение «служения Аллаху», понимаемого как «размышление и молчание, кроме как для поминания Аллаха». Тогда и началась эта практика повторения его имени или, скорее, его различных имен, которая впоследствии получила большое значение в деятельности мистических братств. И пока ученик Ибн Азама настаивал на необходимости упования на Аллаха, женщина-мистик из Басры, Рабиа (ум. 801), не довольствуясь принятием нищенского, аскетического существования и живя в ожидании божественного присутствия, впервые определила доктрину уничтожения собственного «я», чтобы вечно существовать в Аллахе. Тем, кто к ней сватался, она отвечала так: «Брачный союз — для тех, кто ведет видимую жизнь. В моем случае такой жизни нет. Ибо я прекратила существовать и мертва для себя. Я существую в Аллахе и целиком принадлежу ему. Я живу под сенью его заповеди. Это у него надо просить брачного союза, а не у меня». Она же сочинила на тему божественной любви поэму, которая столь часто цитировалась впоследствии: «В любви к Тебе есть две моих любви: одна во имя своего блаженства, другая — истинно достойная Тебя. Что есть любовь для своего блаженства? То значит — думы только о Тебе. Что есть любовь достойная Тебя? То значит — ниспадение покровов и лицезрение Тебя. Моей заслуги нет ни в той и ни в другой, хвала Тебе за ту и за другую».
Таким образом проявила себя суфийская доктрина в соединении с первыми аскетическими тенденциями. Очевидно, при ее разработке и формулировании на обошлось без заимствования чужестранных идей. Не будем забывать, что в Бактриане Ибн Азам познакомился с буддизмом, а в Сирии встречался с христианскими анахоретами, что позволило ему сблизиться с немусульманскими аскетическими движениями. Но это влияние, несомненно, лишь способствовало развитию того, что, согласно формуле Л. Массиньона, можно назвать «кораническими зачатками» мусульманского мистицизма, который родился прежде всего из размышлений над отдельными стихами мухаммаданского Откровения и продолжил оправдывать себя оборотами из Священной книги, даже когда обогащался за счет не совсем ортодоксальных теорий.
Таким образом, первые течения исламской мысли, пытаясь углубить завещанное в Откровении, претерпели воздействие инородных факторов, что проявилось не только в зарождении аскетического движения, но и в теологической эволюции и даже в разработке кодифицированного права, которое оставляло достаточно места для доисламских локальных обычаев.
В сущности, сразу после завоеваний мусульмане вошли в контакт с менталитетом, определявшим тогда религиозную и интеллектуальную деятельность в оккупированных странах. Таковы были христианская идея, остававшаяся актуальной, несмотря на обращения в ислам во многих центрах, иранская мысль, приверженцы которой были весьма активны в восточных регионах, и, в особенности, эллинизм, дававший о себе знать через переводы, которые сохраняла или исполняла местная интеллектуальная элита.
Известно, что в умаййадскую эпоху христиане еще составляли значительный контингент и многие из них служили в халифской администрации. Так, например, Иоанн Дамаскин, безусловно хорошо известный богослов, посвятил себя, в частности, опровержению ересей и ошибочных учений, к которым он причислял и ислам. В аббасидскую эпоху еще множество несторианских писцов трудились в безмерно разросшихся канцеляриях багдадской столицы, при том что среди их единоверцев появлялись мастера полемики. В Ираке и Сирии эти полемисты стремились доказать превосходство христианства над исламом либо в сочинениях, не все из которых дошли до нас в подлиннике, либо в публичных спорах. Понятия божественного всемогущества, атрибутов и имен бога и свободы воли оспаривались тогда теологами, которые благодаря аристотелианской логике обладали практикой, еще недоступной мусульманским мыслителям.
Более скрытой, несомненно, была иранская, точнее, манихейская «пропаганда», которая в начале аббасидской империи осуществлялась авторами, способными общаться на пехлеви и арабском, — наиболее представительным среди них, бесспорно, был Ибн ал-Мукаффа. Иранское население в тот момент еще не отказалось от своих прежних религий — зороастризма и манихейства. Первый оказывал лишь ограниченное влияние. Но манихейство, ряд заповедей которого восходили к индийской морали, а космология, проникнутая древними иранскими идеями, тем не менее обнаруживала очевидную связь с гностицизмом, представлялось как религия универсального спасения. Оно оставалось, таким образом, гораздо более активным, и в начале аббасидской эпохи мусульманские историки обвиняли его адептов в стремлении подорвать ислам внедрением в нарождающуюся арабо-мусульманскую культуру манихейских понятий.
Два памятника ирано-арабской мысли такого рода, вышли из-под пера Ибн ал-Мукаффы: «Книга о Калиле и Димне», адаптированный перевод басен Бидпая, переведенных на пехлеви в древности, и «Книга о поведении», содержащая концепцию жизни, близкую к той, что вдохновила «Калилу и Димну». За исключением, возможно, знаменитого введения врача Бурзоя, пассаж которого об относительности религий некогда считали вставкой из Ибн ал-Мукаффы, а иногда называли подчеркнуто несдержанным, эти труды, выказывая полное уважение к исламским предписаниям, обосновывали этику элементами общечеловеческой мудрости: апелляция к разуму, обычай дружбы и смирение желания рассматривались как единственно помогающие человеку избегнуть зла и опасностей, угрожающих ему со всех сторон, и таким образом реализовать идеал «достоинства», или мурувва, к которому он призван. Не будучи открытой манихейской пропагандой, эти сочинения несут в себе ориентацию, которая была очень опасна для унитарного ислама и на которую отдельные теоретики, даже отдельные суверены реагировали сурово: осуждением так называемого зандака — иранское слово, означавшее иноверцев и ставшее в мусульманском мире синонимом безбожия и невежества.
Но даже осуждаемая, эта духовная позиция так или иначе повлияла на окружавший ее мусульманский менталитет, привнеся в него вкус к некоторой утонченности, как материальной, так и интеллектуальной. Одновременно с трактатами этического характера с иранского были переведены различные дидактические труды по искусству управления, воспринимавшиеся с гораздо меньшей подозрительностью, чем философские эссе, и, таким образом, с большей легкостью интегрировавшиеся в аббасидское культурное достояние.
Наконец, влияние эллинизма, совсем иного рода, но столь же ощутимое, осуществлялось почти исключительно через философские или научные труды, которые до этого были изучены и использованы в центрах христианской культуры. По-видимому, халифы очень рано стали поощрять перевод на арабский язык трудов Аристотеля, в частности его трактатов по логике, и сочинений Платона и Птолемея, не видя какой-либо опасности в этих древних книгах. Они считали практически необходимым, чтобы мусульманские мыслители, вынужденные опровергать такие доктрины, как манихейство и христианство, освоили методы аргументации, которые в то время были единственно признанными и, несомненно, воспринимались благосклонно, — этот чуждый вклад впоследствии будет иногда расцениваться как пагубный. Между тем результат не заставил себя долго ждать.
Следующая эпоха, отмеченная растущей интеллектуальной активностью, стала эпохой теологов, воспитанных на этих античных трудах. Рассуждая в тонкостях об исламе и его основах, они, в свою очередь, должны были лишь усугубить уже царивший в умах хаос. Причины социального и политического брожения, первые результаты которого мы только что видели, соединившись с внутренним соперничеством, раздиравшим Общину, породили тот плюрализм форм, школ мысли, одним словом, сект, который, без сомнения, являлся наиболее удивительной чертой классического ислама в период его зрелости.
Направления мысли, заявившие о себе в первые два столетия ислама в трех крупных сферах: теологической, юридической и мистической, — в дальнейшем продолжали развиваться и зачастую разветвляться. Среди тех, что определяли политическую, социальную и, в меньшей мере, повседневную жизнь мусульман средневекового периода, были, конечно, богословские движения, обладавшие глубоким политическим резонансом; их, за неимением лучшего термина, приходится называть «политико-религиозными» или «сектами», если речь идет о схизматических группировках. Уточним сразу, что термин «секта», предполагающий некое инакомыслие, в этом смысле совершенно несвойственен интересующей нас эпохе: если позднее, примерно в XV в., мусульманский мир разделился на две почти равные части и самая значительная из них, исповедовавшая суннизм, объявила себя единственно ортодоксальной, то старые разновидности ислама были гораздо более разнообразными и неустойчивыми, а понятие инакомыслия по тем временам было весьма относительным.
Тем не менее с этого момента эволюция исламского мира и общества шла под знаком борьбы между шиитами и их противниками, которых мы назовем скорее традиционалистами, нежели суннитами. До своего завершения, которое произошло примерно в XII в. и ознаменовалось поражением первых, эта борьба на Ближнем Востоке столь сильно потрясала умы в X в., что правовед и богослов Ибн Батта, призывая вернуться к риго-ристской позиции, писал тогда: «Самые мерзкие страсти, самые отвратительные мнения — насколько я мог установить — искажение сунны, извращение веры так широко распространились среди людей, они выставляются напоказ столь откровенно и столь прочно утвердили свою власть над ними, что люди стали считать их прекрасными, и, как следствие, им удалось породить среди людей дух раскола, распахнуть все врата испытанию, ослепить их сердца, посеять раздор среди них и разделить Общину.
Люди дошли до пренебрежения Священной книгой и взяли в наставники невежд и заблудших, тогда как Господь дал им науку. Они устраивают диспуты, отстаивая свои притязания, отвергают свидетельства ради суетного самомнения, извлекают аргументы из лживых утверждений и слепо следуют за персонами, лишенными всякого знания, принимая, таким образом, идеи, которые не имеют никакого подтверждения в Книге Аллаха, ни какой-либо опоры в иджме Общины.
Этим многочисленным лжеучениям, которые демоны вкладывают в уста своих братьев-отрицателей, этим ложным речам, коварным словесам и новшествам, которые вносят смуту в умы и лукавый соблазн в сердца, могут противостоять и сопротивляться — клянусь Аллахом! — только те, кого Аллах защищает своей наукой и укрепляет стойкостью и величием души».
В сущности, мутазилитское движение, первые признаки которого были показаны выше, внесло смуту в традиционную мусульманскую общину в начале IX в. Поэтому прежде всего следует рассмотреть его доктрину, не забывая, что первоначально речь шла о религиозном движении, составлявшем часть тех «фракций», ошибки которых торопились обличить традиционалистские ересиографы.
Как известно, существует большая неясность относительно его истоков и относительно того, как его первые адепты комбинировали различные концепции, возникавшие в конце умаййадской эпохи. Между тем уже при самом возникновении движения сторонники мутазилизма обычно определяли его как учение пяти принципов: единство Аллаха, справедливость Аллаха, обещание и угроза Аллаха, промежуточное состояние, повеление блага.
Мутазилизм представлял собой, таким образом, теодицею, в которой его противники усмотрели бы предосудительное новшество, но он основывался на почитаемом фундаментальном кораническом стихе: «Нет ничего подобного Ему» (Коран 42:11). Защищая божественную трансцендентность, которую ничто не может повторить, он настаивал на единосущности Аллаха, не подлежащего в силу самой своей божественности никакой, даже отдаленной аналогии с сотворенным миром, и на том, что не подобает наделять его атрибутами, присущими действиям или качествам человека — как твари. С точки зрения мутазилитов, Коран говорит о «руке» Аллаха или его «лице» только фигурально, имея в виду его волеизъявление; в фигуральном же смысле упоминается и «трон», на котором пребывает Аллах. Употребление священным текстом этих так называемых антропоморфических выражений позволило мутазилитам заявить, что слова Корана не всегда следует понимать буквально — их надо интерпретировать.
Из этой концепции следовало, что верующий не может приписывать Аллаху, единому и всевышнему, качества, о которых говорят эти выражения: зрение, слух, знание, сила. Эти качества не могут быть присущи извечному божеству, они лишь внешние проявления божественной сущности, неотделимые от нее. Подобные же выражения объясняются человеческой неспособностью воистину познать того, кто является извечным, но не соответствует никакой реальности: «Если Аллах — знающий, живой, могучий, слышащий, видящий и вечный, то это в силу самой его сущности, а не в силу знания, жизни, силы, слуха, зрения и вечности», — говорил ал-Наззам. Или, по словам Абу л-Хузайла, «знание Творца — это Он сам».
Приверженцы такой ригористической позиции столкнулись с деликатными проблемами. Желая избежать пантеизма, который отождествлял бы Аллаха со всем тем, что от него исходит, некоторые мутазилиты поставили под сомнение способ постижения божественной воли через созданный божественным повелением мир и через моральный закон, предписанный Аллахом. Зато относительно природы Корана они без споров приняли доктрину, которая рассматривала слово Аллаха — данное в свое время в Откровении и материализованное в словах, которые мы пишем и произносим, — как случайное и сотворенное. Слово Аллаха, с их точки зрения, не могло быть предвечным атрибутом Аллаха, ибо в противном случае это означало бы наличие у Аллаха «партнера». Доктрина сотворенности Корана, неизбежно вытекающая из мутазилитской концепции единобожия, составляла наиболее показательный аспект нового движения и более всего задевала традиционалистов. Сюда добавлялось отрицание блаженного «лицезрения» в потустороннем мире, интерпретируемого как чисто интеллектуальное восприятие.
Отметим также, что при этом мутазилиты были вынуждены объяснять природу и видоизменения сотворенного мира как не имеющего никакого подобия Аллаху и принимать на этот счет философские теории, заимствованные напрямую или опосредованно у мыслителей Античности. Но между главными представителями возникали серьезные расхождения: одни придерживались атомистической концепции мира, другие, чтобы объяснить движение, апеллировали к любопытной теории «скачка», призванной решить проблемы, некогда привлекавшие элеатов,[10] большинство же ориентировались на детерминистские концепции, которые позволяли осознать постоянство мира, не прибегая к понятию непрерывного творения.
Второй мутазилитский принцип представлял собой веру в абсолютную справедливость Аллаха, который, в сущности, обосновывал три последних принципа — поэтому приверженцы этой доктрины часто именовались сторонниками «единобожия и справедливости» без прочих уточнений. Из понятия «божественной справедливости» неизбежно следовало, что Аллах не может причинить никакого зла: «Аллах мудр и справедлив, — говорил Васил, — Ему нельзя приписывать никакого зла, никакой несправедливости». Это давало основание для оптимистической концепции, согласно которой зло только видится таковым, будучи направляемо провидением к благому концу, смысл которого зачастую темен. Отсюда утверждение о свободной воле человека, единственно ответственного за зло, которое он, возможно, был вынужден сделать, ибо Аллах наделил человека разумом, позволяющим ему познать моральный закон, и волей, позволяющей ему применить его. Отсюда, наконец, утверждение, что этот моральный закон, будучи предписан Аллахом, соответствует абсолютному благу, которого сам Аллах должен придерживаться: крайняя мутазилитская позиция, которую некоторые пытались смягчить ради сохранения божественного всемогущества.
Как защитники человеческой свободы, мутазилиты, во всяком случае, должны были объяснить противоречащие этому коранические стихи и утверждали, что Аллах выносит суждения только о верующих или заблудших. По их мнению, человек сполна вознаграждался по божественному обетованию, если творил благо, и сполна же узнавал, что значит гнев Аллаха, если совершал зло: невозможно было ни прощение Аллаха, ни заступничество со стороны Пророка, несмотря на то что об этом говорилось в некоторых местах священного текста. Что касается верующего, совершившего тяжкий грех, то, если он не был исключен из Общины, он должен был, пока не раскается, пребывать в «промежуточном состоянии». Быть мусульманином значило, таким образом, не только верить, но еще и соблюдать предписания.
Правильное учение, понятое таким образом, должно уважаться всеми и быть внушено всем, начиная с имама, главы Общины; такова была обязанность «повеления блага». Имамат же может быть доверен только человеку правильной веры: личное достоинство должно стать основой имамата, обладателю которого, впрочем, необходимо действовать твердо, дабы удержать верующих в рамках подлинного ислама. И даже восстание оправдывалось, в случае если имамат пренебрегал своей миссией.
Такова была суть мутазилитской мысли. Но что представляло собой само движение, которое появилось на свет в Ираке во времена халифа ал-Мамуна и отождествлялось иногда просто с «философской системой»? На деле, по словам Г. Ниберга, в лице мутазилитов «мы имеем дело не со свободными мыслителямифилософами и тем более не с аскетами, удалившимися от мира, но с апологетами и миссионерами, теологически ориентированными и действующими практически». Несомненно, мутазилиты в той или иной степени ощутимо и непосредственно испытали влияние греческих философов, явно заимствовали у них методы аргументации и категории, определявшие тогда почти всю средневековую мысль как на Востоке, так и на Западе. Несомненно также, что они отводили человеческому разуму роль, в которой традиционалистские мыслители ему отказывали. Тем не менее это были прежде всего религиозные мыслители, стремившиеся защитить свою религию от христианства и особенно — тому есть бесспорные доказательства — от манихейства и пытавшиеся поэтому представить свои верования столь последовательно (если не сказать логично), сколь это было возможно. Совсем не стараясь отвергнуть завещанное в Откровении, они, напротив, стремились придать ему больше силы и убедительности, опираясь на ряд фундаментальных стихов, из которых выводили свою интеллектуалистскую концепцию божественности, и интерпретируя те из них, которые казались им противоречившими их версии.
Как апологеты, они взялись за распространение в исламской общине своих концепций, сделавшись «пропагандистами». Хотя мало что известно о роли их эмиссаров в различных провинциях империи в конце умаййадского правления, тем не менее они, по-видимому, иногда участвовали в алидских восстаниях, даже если в общем не поддерживали аббасидское движение, с которым в какой-то момент их хотели связать. Как бы то ни было, в начале аббасидской эпохи они зачастую были вынуждены скрываться, полностью посвящая себя разработке учения. Преследуемые во времена Харун ал-Рашида, они тем не менее сумели тогда добиться влиятельной поддержки среди иранской клиентелы, которая играла большую роль при дворе, и даже в лице сына халифа — будущего ал-Мамуна.
Этим объясняется высокое место, занятое некоторыми явными мутазилитами, водворившимися с молодым халифом в Мерве. Трудно приписать напрямую их влиянию принятое последним решение избрать себе алидского наследника. Невозможно тем не менее игнорировать тот факт, что именно они окружали ал-Мамуна, когда произошло это глубоко потрясшее Общину событие, и что в дальнейшем в Багдаде суверен предпочитал консультироваться с теологами того же направления. Благодаря их советам, утверждают некоторые хронисты, по приказу халифа были осуществлены переводы философских и научных трудов, доставленных из Византии. Более того, в угоду им ал-Мамун решил в последние годы правления, близкого и внезапного конца которого он не предвидел, утвердить мутазилитское учение в самой радикальной форме — то есть догмат о сотворенности Корана. При этом он заявлял о «превосходстве» Али над Муавийей, пытаясь тем самым обуздать проумаййадскую группировку, мешавшую примирению между Аббасидами и Алидами.
Таким образом, мутазилизм появился в истории как учение, с помощью которого халиф стремился нейтрализовать и присоединить к ортодоксии сторонников шиизма. Это стремление фактически обернулось настоящей инквизицией, известной в традиционалистских кругах под названием Испытания (михна). Ал-Мамун, задержанный тогда в Сирии военными действиями против византийцев, приказал своему представителю в Багдаде, начальнику полиции Исхаку ибн Ибрахиму, опросить кади города и региона, требуя от них присоединения к вере в сотворенность Корана; кади должны были в свою очередь подвергнуть подобному экзамену свидетелей, ассистировавших им в суде.
В письме Исхаку халиф открыто предъявлял свои требования, обосновывая их заботой о поддержании религии на праведном пути, но в то же время присваивая себе право, на которое не посягал никто из его предшественников, и используя при этом поразительные выражения. «Аллах вправе, — говорил он, — ждать от мусульманских имамов и халифов, что они постараются надежно поддержать религию, которую он наказал им хранить, наследие пророчества, которое он им доверил, и науку, которую он повелел им блюсти». Далее он резко критиковал простонародье и чернь, которые «во всех краях и землях не имеют ни суждения, ни размышления […] и образуют массу, не разумеющую Аллаха, слишком слепую, чтобы узреть Его, слишком заблудшую, чтобы дойти до истинной веры, исповедовать единобожие и веровать в Него», нападал на богословов, «ставящих на один уровень Аллаха и Коран, данный им в Откровении» и «вводящих в заблуждение невежд». Затем он пытался доказать истинность тезиса о сотворенности Корана, основываясь на кораническом стихе: «Мы создали Коран арабским» (Коран 43:2), где глагол «создавать» тот же, что и употребленный в другом месте, где говорится о том, что Аллах «сотворил» небеса и землю (Коран 6:1), и цитируя тексты, доказывающие, что завещанное в Откровении было «изложено» в стихах (Коран 11:1). Затем халиф недвусмысленно упрекал кади как единственных лиц, исполнявших в исламском государстве официальную функцию, зависящую непосредственно от халифа, ибо предписания Аллаха, говорил он, могут исполняться «толькб с помощью содействия людей, обладающих подлинным пониманием единобожия». Наконец, закончив обвинять ученых своего времени в том, что они увлекли народ на дурной путь и отошли от сунны и Книги Аллаха, он призвал свою Общину восстановить испорченную религию с горячностью, временами напоминавшей о вдохновении Пророка, заклинавшего своих современников «задуматься» и раскрыть сердца.
В точности не известен результат этого призыва, за которым последовала первая волна «инквизиции»; но, видимо, он был не вполне удовлетворительным, поскольку ал-Мамун созвал затем в Ракке семь авторитетных лиц, на сей раз уже не кади, а мухаддисов. Речь шла о том, чтобы добиться присоединения религиозных деятелей, которые имели большое влияние на народ и, по свидетельству современников, повиновались приказам халифа, иногда движимые страхом. Одновременно с этим организовалась оппозиция, особенно в городах Ирака и Сирии; она вынудила халифа направить своему начальнику полиции второе письмо с новыми аргументами в пользу того же тезиса, где он предлагал Исхаку снова подвергнуть допросам судей, правоведов и мухаддисов. Как известно, Ибн Ханбал упрямо отказался признать таким образом сформулированную доктрину и обсуждать ее аргументы, был схвачен и отправлен с еще одним непокорным ко двору халифа, о внезапной смерти которого, приключившейся в Тарсусе, он узнал в Адане. Возвращенный в Багдад, где он был допрошен и подвергнут пытке преемником ал-Мамуна, и в конечном счете освобожденный, этот несговорчивый деятель так и не принял мутазилитской доктрины единобожия, но, напротив, продолжал проповедовать, что Коран, составляя часть божественного знания, не мог быть сотворенным. Другие богословы были заключены в тюрьму и умерли там, в частности сирийский шайх Абу Мушир, обвиненный халифом в деятельности в пользу умаййадского махди.
Мутазилитская «инквизиция», таким образом, подняла конфликт начала IX в. между проникнутым новыми идеями халифом, жаждущим величия и авторитета, и традиционалистскими религиозными деятелями, которым народ в общем доверял. Реакция общественного мнения оказалась, конечно, более резкой, чем мог предвидеть халиф, а расправа ал-Васика, брата и преемника ал-Мамуна, с мятежником Ибн Насром, вдохновителем народного бунта, не успокоила умы, а скорее наоборот. Тем более что провинцию все шире охватывали сильные волнения. В Египте особенно часто применялось тюремное заключение, но надпись, по велению властей высеченная на стенах соборной мечети Фустата: «Нет бога, кроме Аллаха, повелителя сотворенного Корана», спровоцировала уход из здания всех духовных лиц в сопровождении простолюдинов, слепо им повиновавшихся. Глубокий разлом, образовавшийся тогда в мусульманском обществе, совпадал, если верить литературному и несколько пристрастному свидетельству писателя и полемиста мутазилитских воззрений ал-Джахизу, с линией раздела между двумя противостоящими классами: между умной и способной рассуждать элитой, которая по преимуществу составляла окружение халифа, и обреченной на ручной и рабский труд, презираемой образованными людьми народной массой, которая легко и внезапно воспламенялась под влиянием ловких лидеров и заставляла трепетать власти предержащие. Чувство страха перед возбужденной толпой, особенно опасной, когда задевались ее самые дорогие религиозные убеждения, буквально сквозит в послании ал-Джахиза, посвященном «отрицанию человекоподобия».
Поборники этой доктрины, писал он, всей своей силой обязаны «повиновению толпы, благосклонностью народа и низких классов, ибо лучшие не властны над массой, а достойнейшие не влияют на невежд», на которых указывали далее самые нелицеприятные цитаты. Разве не говорил по их поводу Али ибн Аби Талиб: «Мы просим помощи Аллаха против народа, который можно только презирать, когда он толпится, и забыть, когда он разбегается»? О том же высказывание Васила ибн Аты: «Эти люди всегда собираются, чтобы совершить зло, и расходятся только во благо» с его же комментарием: «Когда горшечник возвращается к своей глине, ткач к своему ткачеству, лодочник к своей лодке, златокузнец к своему металлу, короче — каждый к своему занятию, в этом и состоит вся выгода для мусульман и вся польза для тех, кто пребывает в нужде». В сущности, продолжает ал-Джабиз, «народной массой легче управлять, когда она разобщена, тогда ее возбуждение быстрее иссякает. Но ежели она имеет искусного главаря, властного распорядителя, признанного вождя, тогда глохнет надежда, умирает справедливость и гибнет тот, кто смеет противостоять ей».
После таких народных реакций, презираемых элитой, но очевидно эффективных, официальная «инквизиция» по приказу ал-Мутаваккила была прекращена. Мутазилизм перестал играть роль официальной доктрины, хотя оставались мыслители, в том числе ал-Джуббаи, учитель ал-Ашари, и выдающиеся адепты, которые увлекались аристотелианской философией и доходили до отрицания творения мира, осуждаемые своими прежними собратьями, такими как Ибн ал-Раванди.
Между тем в X в. еще ссылались на теологов, чьи глубокомысленные труды дошли до нас лишь частично: таких, как экзегет ал-Руммани или кади из Рея Абд ал-Джаббар, который не только точно сформулировал мутазилитскую теодицею, но и развернул долгую полемику с крайним шиизмом и христианством. При Буидах, в эпоху, когда различные направления мусульманской мысли переживали благоприятный период интеллектуальной толерантности, бесспорное мутазилитское влияние испытали эссеист ал-Тавхиди и выдающийся ученый, министр Ибн Аббад. Но если мутазилизм сохранил тогда активных адептов в Ираке и Иране, то в такие регионы, как Сирия например, стороннику этой доктрины, географу ал-Макдиси, путь вообще был заказан. Понятно, почему мутазилиты так поддерживали друг друга, что присущий им дух взаимопомощи даже вошел в пословицу.
Даже там, где мутазилизм сохранялся, он всегда, в любом случае рассматривался традиционалистами как опасная попытка компромисса с шиизмом, против которого он в то же время решительно боролся, особенно против его крайних форм, но который иногда вооружал своими теологическими тезисами. Кроме того, он солидаризировался с ним по некоторым моментам, таким как сущность власти, право на восстание, фигуральная (более или менее совершенная в зависимости от школы) интерпретация коранического текста и индифферентность к преданиям, восходящим к Сподвижникам. Этого оказалось достаточно, чтобы в 1017 г. мутазилизм был особо упомянут в воззвании халифа ал-Кадира, которое открыло эру «суннитской», или традиционалистской, реставрации. Начиная с этого момента значение мутазилизма только падало, но полностью он не исчез, передав некоторые свои принципы ашаритской «теологии», которая развилась впоследствии в Ираке, затем в Сирии, а частично и в нынешнюю эпоху остается интеллектуалистским движением, привлекающим своей способностью предложить разрешение проблем теологов и апологетов.
Со своей стороны шиизму, от всякой попытки сближения с которым халифат в принципе отказался после неудачного опыта ал-Мамуна, предстояло в эту эпоху пережить новый период активности, иногда в агрессивной и революционной форме. В конце IX в. появились новые зайдитские государства, в середине X в. буидские эмиры благоприятствовали имамизму в Ираке, а в конце X в. имамизм утвердился в Египте.
С момента своего возникновения в умаййадскую эпоху шиизм имел большое количество ответвлений, что неизбежно вело к его распылению и ослаблению. Основная проблема приверженцев шиизма: назначение имама или временного претендента при отсутствии в исламской семье принципа, аналогичного праву старшинства на Западе, — рождала споры, сомнения и распри после смерти каждого претендента. Поэтому довольно быстро появились два течения: согласно одному из них, имам назначался своим предшественником посредством завещательной рекомендации, согласно другому — имам добивался признания сам, благодаря своим собственным качествам. Это расхождение противопоставило зайдизм имамизму, от которого со временем отделится исмаилизм.
Зайдизм не первым заявил о себе. Между тем он сильнее всего беспокоил суннитский халифат с VIII в. Кроме уже упоминавшихся восстаний Зайда и его внука Йахйи, последовал ряд волнений в Ираке, Иране и даже в Аравии, руководители которых по праву или не по праву считались имамами зайдизма: таковыми являлись после правления ал-Мансура два сына Абд Аллаха, Мухаммад и Ибрахим, которые подняли мятеж последовательно в Медине и в регионе Басры, оба потерпели поражение и были убиты в 762 г.; таковыми были и другие члены алидской фамилии, лишенные халифом ал-Хади своих пенсий, восставшие неподалеку от Мекки во имя ал-Хусайна ибн Али и убитые в 768 г. В правление Харун ал-Рашида объявился претендент Йахйа ибн Абд Аллах, который благодаря пособничеству высокопоставленных персон отправился в Дайлам, безуспешно пытался установить там свою власть, затем сдался в обмен на обещанную безопасность и тем не менее был брошен в темницу, где и умер. Следом пришла очередь Мухаммада ибн Табатаба и Мухаммада ибн Мухаммада, во имя которого в Ираке при алМамуне в 815 г. взбунтовался и несколько месяцев подряд наносил поражение войскам халифа некий вождь, затем Мухаммада ал-Дибаджа, который поднял восстание в Мекке чуть позже, и, наконец, Ибрахима ибн Мусы, успешно завоевавшего Йемен, но не сумевшего там удержаться.
Яростный в своей борьбе против установившегося режима, зайдизм не обладал между тем доктриной, которая бы глубоко противостояла распространенной в то время среди теологов, и доказательством тому служит факт поддержки зайдитских бунтов некоторыми богословами, отнюдь не чуждыми суннизму. Понятно поэтому, насколько велик был для ал-Мамуна соблазн попытаться осуществить политическое примирение между Аббасидами и Алидами, основывая имамат на личном достоинстве согласно зайдитской концепции, но трактуя ее менее категорично. После провала этого предприятия попытки вооруженного восстания, прекратившиеся в самом сердце империи, возобновились в двух отдаленных регионах, где халифат не считал необходимым ликвидировать новые независимые государства,
представлявшиеся тогда центральной власти не столь опасными, нежели переживавшие подъем революционные движения. Первым был Табаристан, основанный на подступах к Каспийскому морю хасанидским претендентом в 864 г., пока халифы боролись со своими беспокойными тюркскими ополчениями; ему предстояло просуществовать в этом горном регионе в течение полутора столетий. Вторым являлся Йемен, где другой хасанид, ободренный успешным прецедентом, сумел благодаря относительно благожелательной позиции халифа ал-Мутадида утвердиться в 901 г. и основать вокруг Саны династию, которая дожила до наших дней. В самом Ираке влияние зайдизма оставалось ограниченным и в течение X в. не имело никакого развития. Кроме того, можно отметить, что один из первых буидских эмиров, Муизз ал-Даула, намеревался воззвать к зайдитскому претенденту, чтобы вручить ему халифат, однако очень скоро оставил этот проект из страха оказаться в повиновении у излишне строгого властелина. К тому же известна принадлежность к зайдизму автора «Книги песен» — знаменитого ал-Исфахани, который собрал в своем поэтическом своде истории шиитского направления.
С IX в., со времени основания зайдитского государства в Табаристане, движение заняло весьма определенные позиции как в отношении культовых практик, так и в отношении теологической доктрины. Об этом свидетельствуют инструкции, рассылавшиеся представителям новой власти: «Ты должен требовать от покорных тебе, — говорилось там, — чтобы они считали правилом следование Книге Аллаха и Преданию его Посланника, равно как и всему, что доподлинно относится к предводителю Правоверных, Али ибн Аби Талибу, в том, что касается основ религиозного учения и ответвлений от него. Ты должен требовать также, чтобы они публично исповедовали преимущество Али над всей общиной верующих. Ты должен строжайшим образом запрещать им верить в безусловное предопределение и человекоподобные изображения, восставать против веры в единого Аллаха и его справедливость. Им должно быть запрещено переносить предания, приписывающие преимущества врагам Аллаха и врагам повелителя правоверных Али. Ты обязан повелеть им произносить изустно бисмиллах перед молитвой; произносить прошение в утренней молитве; пятикратно повторять в погребальной молитве Алпах Акбар; прекратить потирание туфель вместо омовения; добавлять к призыву на молитву слова: „Идите к лучшему из дел”».
В ту эпоху зайдитское движение определялось фактом признания всякого имама, принадлежащего к потомству Али и Фатимы, будь то по хасанидской или хусайнидской линии, призывавшего к восстанию и бравшего оружие для завоевания власти, полагавшейся ему, кроме того, в силу его личной набожности и учености. Потомок Али, достойный ему наследовать, должен был, таким образом, быть набожным богословом, борцом, военачальником и, как ученый, наиболее сведущим в толковании исламского Закона. Между тем никакой другой власти за ним не признавалось: хотя он наследовал Пророку, никакого профетического достоинства ему не сообщалось; к тому же ничто не мешало двум имамам появиться одновременно в двух разных регионах и быть признанными одинаково легитимными. С другой стороны, зайдитские теоретики, в том числе наиболее значительные в IX в. ал-Касим ал-Расси и его внук Йахйа, признавали в общем легитимность первых халифов Абу Бакра, Умара и Усмана, но считали, что Али был более, чем они, достоин исполнять эту функцию. Таким образом, они чтили трех упомянутых Сподвижников Пророка, халифат которых, с их точки зрения, оправдывался необходимостью избежать раздора в недрах рождающейся Общины. В этом состояло признание имамата «тех, кто был превзойден по достоинству» — особая позиция зайдизма в ряду прочих шиитских движений, к которым обычно применялся термин, иной раз неоднозначно интерпретируемый, «рафидизм», или «отвержение легитимности первых трех халифов».
С точки зрения права, зайдиты, которые принимали теодицею мутазилитского вдохновения (доктрина сотворенного Корана, отрицание божественных атрибутов, свобода воли), признавали многочисленные, общие для различных шиитских движений предписания. Но прежде всего они способствовали распространению преданий относительно исключительного достоинства Али, ибо он первым обратился в ислам, оказывал поддержку Пророку во время хиджры и в других обстоятельствах и, наконец, обладал легендарным мужеством. Так, Али в стихах некоторых поэтов сделался эпическим персонажем, который уже не имел прямой связи с историческим лицом, каким он предстает в рассказах хронистов, даже благосклонных к шиизму. Кроме того, особую ценность под влиянием зайдитов обрели предания, которые предписывали любить и почитать «членов семьи», основываясь иногда на тенденциозной интерпретации коранического текста.
В то время как влияние зайдитов не распространилось дальше границ основанных ими небольших периферийных государств, в Ираке X в. можно было наблюдать развитие так называемого имамизма двунадесятников. Это течение, поощряемое буидскими эмирами, которые правили в Ираке и в смежных иранских провинциях с 945 по 1047 г., было движением шиитских сторонников, признававших передачу имамата через последовательные назначения исключительно в потомстве ал-Хусайна до того дня, когда в Самарре, резиденции алидских претендентов со времени правления ал-Мутаваккила, таинственно исчез в 874 г. совсем молодой сын 11-го имама, названного с тех пор Мухаммадом ал-Мунтазаром, т. е. «ожидаемым». На этом 12-м имаме список закрывается, отсюда и название приверженцев этого верования — двунадесятники.
Двунадесятники, таким образом, исповедовали идею временного исчезновения последнего имама, ожидаемое возвращение которого обеспечит триумф истины над заблуждением и справедливости над несправедливостью. Мессианское направление появилось очень рано, по-видимому с умаййадской эпохи, в секте приверженцев имама Мухаммада ибн ал-Ханафийи. После смерти этого имама началось деление секты, аналогичное тому, что периодически происходило в аббасидскую эпоху у имамитов. Однако только после исчезновения 12-го имама идеи сокрытия и возвращения стали фундаментальными концепциями двунадесятнического имамизма. Они поощряли имамитов к бездействию в тот момент, когда очень сильна была необходимость отказаться от немедленных предприятий. Кроме того, за «малым сокрытием», т. е. исчезновением 12-го имама, тотчас последовало в 942 г. «великое сокрытие», ознаменованное смертью последнего очевидного наследника имама и его заветными словами: «Отныне всё в руках Аллаха».
Двунадесятнический шиизм, преследуемый в Ираке аббасидскими халифами, несомненно так или иначе причастными к исчезновению 12-го имама, продолжал тем не менее существовать и развиваться. Какое-то время он пользовался благосклонностью халифа ал-Мамуна, который, обратившись к концепциям зайдитов, принимал или намеревался принять некоторые детали двунадесятнического ритуала и защищал осмелевших хулителей двух первых халифов. Подобные отношения были характерны для незайдитских шиитов: уже при Харун ал-Рашиде поэт ал-Сайид ал-Химйари не упускал случая поругать тех, кого он называл «двое заблудших», а несколько позднее рассказывали, что один шайх имел обыкновение лупить своего осла, утверждая, что в тело животного вселились Абу Бакр и Умар!
В X в. движение, образовавшее в центре империи уже влиятельную секту, обрело многочисленных адептов среди эмиров разйого происхождения. В начале века приближенный знаменитого полководца Муниса после неудачных насильственных действий пытался навязать свои шиитские убеждения, добиваясь официального поношения самой памяти Муавийи. В те времена многие начальники халифских служб были его сторонниками, принадлежали к движениям или даже к их «элитам» и стремились обогатить их за счет халифской казны. Немного позже, в 943 г., хамданидский эмир Насир ал-Даула начал открыто поощрять развитие в Багдаде культа с его уже установившимися особенностями, а мечеть Баратха использовалась городскими шиитами как соборная наряду с тремя другими, уже существовавшими.
Новый подъем был отмечен при Буидах, которые поддерживали имамизм, ничего, однако, не предпринимая для возвращения имама, сокрывшегося на никому неизвестный срок. Эмир Муизз ал-Даула в 963 г. повелел публично отмечать в Багдаде новые праздники в память наиболее значительных событий истории шиизма: в месяц зу л-хиджжа — эпизод у Хуммского пруда, где Пророк якобы назначил Али своим преемником, произнеся следующие слова: «Тем, кому я был покровитель, Али теперь покровитель», и 10 мухаррама — смерть ал-Хусайна в Карбале. Последнее празднество, день Ашуры, — совокупность траурных церемоний, во время которых процессии из мужчин и женщин, предающихся траурным причитаниям, проходили перед закрытыми лавками. Из-за частых инцидентов отмечать день Ашуры временами не разрешалось, пока приход тюрок-сельджукидов не отменил на несколько столетий официальные шиитские церемонии в Багдаде.
Кроме того, при Муизз ал-Дауле велись споры о записях, которые всегда касались памяти Сподвижников и первых халифов, проклинаемых шиитами, но почитаемых их противниками. Наконец, в ту же эпоху в Багдаде вошло в обыкновение паломничество к могилам имамов, у шиитов оно было заведено и прежде, но совершалось с опаской. Действительно, паломничество в Карбалу, по-видимому, было делом привычным: еще халиф ал-Мутаваккил в 850 г. принял решение снести в этом месте мавзолей ал-Хусайна и запретил сборища. А один хамданидский эмир в начале века велел воздвигнуть мавзолей на обретенной могиле имама Али в Наджафе, вблизи Куфы. При Буидах добавился обычай поклонения могилам двух имамов, погребенных в Багдаде на курайшитском кладбище, где была воздвигнута монументальная гробница ал-Казимайн, или «двух Казимов» — Мусы и его внука, известных соответственно как 7-й и 9-й имамы двунадесятников. Тогда же в Самарре еще посещалось подземелье, откуда исчез 12-й имам. В Иране, где шиизм был еще недостаточно распространен, небольшая община адептов секты сложилась в Куме вокруг мавзолея некой Фатимы, дочери 8-го имама Али ал-Риды.[11] Общину не жаловали суннитские власти, зато эффективно защищали буидские эмиры. Близ Туса, на месте, которое позднее получило имя Мешхед («мавзолей»), становилась все более знаменитой гробница самого Али ал-Риды, превращаясь в культовый и паломнический центр, при ней было возведено особо замечательное, отмеченное географом ал-Макдиси святилище.
В течение X в. имамизм был официально принят хамданидскими эмирами Джазиры и Северной Сирии, и распространение наиболее характерных для него практик можно было наблюдать в городах этого эмирата. Шиитская формула призыва к молитве зазвучала в Халебе. Появились шиитские места паломничества, в частности знаменитый машхад над прахом сына алХусайна, возведенный эмиром Сайф ал-Даулой в 962 г. Тогда же в горных районах провинции утвердилась экстремистская ветвь, истоки которой плохо известны, — нусайриты.
На фоне успехов политического порядка теоретики, среди которых был теолог ал-Кулайни, свели поверья двунадесятников, в том числе и о ставшем невидимым имаме, в весьма своеобразную, включающую немало элементов, чуждых традиционному исламу, доктрину, подправленную в XI в. шайхом Садуком и шайхом ал-Муфидом, современниками поэта ал-Шарифа алРади. Согласно этой доктрине, ожидаемый имам, как, впрочем, и его предшественники, обладал сверхчеловеческими качествами, такими как безгрешность, и имел божественное происхождение, оправдывающее его высокое положение. Об этих тайнах, которые дополняли Откровение или, скорее, составляли его внутренний смысл (батин) и глубинную истину, по мнению шиитов, говорит коранический стих (33:72): «Мы предложили хранение наших тайн небесам, земле и горам; все они отказались взять его на себя, устрашившись. Но человек согласился взять на себя это бремя; ведь он опрометчив и неразумен». Высказывание, приписываемое 6-му имаму Джафару ал-Садику, уточняло: «Наше дело […] есть тайна, и это тайна того, что пребывает сокровенным, тайна, которой достаточно быть тайной».
Таким образом, имам, приобщенный к знанию глубоких истин, был «другом» Аллаха, наделенным особым «профетическим» состоянием, которым пользовался Мухаммад и его предшественники. Из этого следовало, что в глазах имамитов пророчество носило непрерывный характер: оно началось от Адама, сотворенного Аллахом по собственному образу и подобию, продолжалось с пророками, последним из которых был Мухаммад, а затем с имамами. Следует отметить, что эта доктрина, призванная обосновать исключительное положение имамов, здесь сближалась с вдохновленными эллинистической философией доктринами, согласно которым мир направляется высшим Разумом, божественной эманацией, и некоторые мудрецы могут к ней приобщиться. Имамы, таким образом, отождествлялись с теми, кто получил доступ к божественному духу, или свету, и последний имам, Доказательство [бога для людей], обладал привилегированным знанием, поэтому был истинным посредником.
Тайная истина, хранимая невидимым имамом и выходящая за пределы «экзотерического» откровения, представленного текстом Корана, рассматривалась как вечная мудрость, итог всех прежних человеческих исканий и дело разума, частично исходящего от божественного духа. Имам был одновременно величайшим из мудрецов человечества, величайшим философом, лучшим государем; все философы и правители прежних времен являлись его предшественниками, почти в той же степени, что и пророки. Этим объясняется, почему шиито-имамитские авторы уделяли такое внимание доктринам и идеям, распространенным в мире до ислама, будь то в Аравии, Индии, Иране или даже в христианских странах, и почему труды, принадлежащие к неисламскому литературному наследию, бывали зачастую лучше восприняты не где-нибудь, а именно в их среде. Добавим, что имамитские мыслители часто вдохновлялись некоторыми концепциями эллинистической философии и тем самым содействовали их распространению. Политические идеи Фараби, о влиянии которого на эволюцию государственной идеи в средневековом исламе речь пойдет ниже, были оплодотворены не только античной философией, но и шиизмом, а его идеал правителя сочетал в себе черты мудреца, философа и ожидаемого имама.
Исключительная роль, приписываемая имаму, не мешала при этом испытывать сентиментальную привязанность к его личности и семье, что выражалось главным образом в поминовении тех несчастий, которые постигали на протяжении земного существования Али, Фатиму и их потомков. Поклонение их могилам и церемонии в день Ашуры должны были напомнить верующим о страданиях и мученичестве большинства имамов, всегда погибавших насильственной смертью: даже если убийство было неочевидно, следовало предполагать отравление. Особый акцент делался на драме в Карбале, которая привела к смерти алХусайна, его детей и двоюродных братьев и последовавшей за ней не менее драматичной переправке его жен и выживших пленников по дороге от Евфрата до дамасской резиденции умаййад-ского халифа. Религиозная литература двунадесятников многократно воспроизводила эти великие темы, что позднее дало рождение настоящим театрализованным представлениям о «страстях» ал-Хусайна, — персидским тазийе, — которые расцветут в сефевидском Иране и в отдельных образцах доживут до нынешней эпохи.
Таким образом, двунадесятников отличало поклонение имамам и ненависть к первым халифам, а также отказ в точности следовать правилам религиозной практики, принятым большинством общины. Для них традиции, идущие от имамов, занимали и всегда будут занимать, наряду с Кораном и профетическими традициями, важное место среди источников права. В перечне юридических и культурных предписаний давало о себе знать их неприятие первых халифов: все, что оные повелели, было для них запретным, а все, что запрещали, напротив, было дозволено. Этим объясняется, в частности, особая формула призыва к молитве, указывающая на превосходство молитвы над священной войной вопреки тому, что утверждал второй халиф Умар. Этим объясняется и дозволение временного брака, запрет которого, говорят, тоже восходит к Умару. В целом, отказ от приемов, упрощающих омовение, произнесение вслух формулы бисмиЛлах во время молитвы, повторение формул поклонения во время погребальных молитв, — все эти особые обычаи имамитов были приняты и у других шиитов, но их никогда не удавалось узаконить в суннитской стране. Только приход к власти приверженца их секты, как это произошло, например, в Халебе при Хамданидах, позволил признать эти обычаи и обязал кади судить согласно их праву.
Свойственная двунадесятникам концепция ислама тем не менее постепенно распространялась независимо от политических и военных действий, благодаря интенсивной пропаганде. В Ираке в буидскую эпоху один вазир создал, например, с этой целью учреждение, так называемый Дом науки, снабженный богатой библиотекой и призванный распространять традиции, восходящие к имамам, а также учение, разработанное великими богословами двунадесятнического шиизма. Дом науки обосновался в Багдаде, в шиитском квартале Карх, около 991 г., попечителем его был известный шиитский поэт Шариф ал-Муртада, там же неоднократно бывал сирийский поэт ал-Маарри; учреждение уничтожил пожар 1055 г. В других местах шиитских стран «хорошее учение» преподавалось и распространялось как обычно — через соборную мечеть, как, например, в Халебе при Хамданидах.
В суннитских же странах двунадесятников могли не только не пустиТь в мечеть и изгнать из Общины, но и подвергнуть преследованиям и суровым карам, чтобы подавить рост числа сект и инородных верований в недрах средневекового исламского общества. Когда власть запрещала их обряды как еретические, они, чтобы избежать гонений, скрывали свои убеждения из широко известного принципа «осторожности», восходящего к стиху: «Пусть верующие не берут себе в сотоварищи неверных помимо других верующих. А кто сделает это, у того с Аллахом не будет ничего общего — если только вы не будете остерегаться с их стороны чего-либо страшного» (Коран 3:27). Принцип этот, согласно теоретикам шиизма, должен был применяться всеми адептами в период гонений. Он был настоятельной необходимостью, дававшей секте возможность выжить. Он допускал лжесвидетельство, клятвопреступление, мысленные оговорки. Именно этим объясняется тот лицемерный менталитет, что развился в некоторых особенно притесняемых общинах. Этим объясняется также, почему сторонники движения избегали в своих сочинениях откровенных заявлений и довольствовались аллюзиями и намеками, которые понимали только посвященные. Поэтому так трудно сегодня отличить в трудах некоторых богословов истинно имамитское почтение к Али от принятого уважительного отношения, которое многие, даже традиционалистские умы сохраняли тогда к зятю и двоюродному брату Пророка. Единственным почти безошибочным критерием в этом отношении следует считать обнаруживающуюся у авторов тенденцию к осуждению Сподвижников или-Муавийи.
Тот же принцип осторожности объясняет, наконец, почему имамиты так быстро исчезли, по крайней мере затаились, когда изменился политический режим. Так, шиитские семьи Халеба в XII в. после сельджукидского завоевания присоединились к ханафитской школе; из четырех официальных юридических школ суннизма эта имела наибольшее уважение к словам Али, играла первостепенную роль в Ираке, в Куфе, и в политическом плане оставалась самой нейтральной и избегала выносить категоричные суждения об Али и Усмане. Но сокровенное сознание было все так же труднопостижимым, а социополитическое равновесие неустойчивым, при том что у большинства имамитов, сохранивших верность своим убеждениям, развивался комплекс фрустрации и отторжения. Это чувство не только побуждало их жаловаться на испытания, перенесенные их несчастными имамами, и занимать в их отношении позицию «сострадания», проявляющуюся главным образом в поминальных церемониях по смерти ал-Хусайна, но и при малейшем благоприятном случае трансформировалось во вспышки ненависти и фанатичной мести, которые, столкнувшись с реакцией традиционалистской среды, могли перерастать в настоящие гражданские войны, не приводящие к какой-либо конструктивной политике.
В ту же самую эпоху в ряду шиитских движений выделялся исмаилизм, гораздо более активный, чем зайдизм или имамизм. Его сторонники заявили о себе, приписав имамат в 765 г., после смерти 6-го имама Джафара ал-Садика, его уже умершему сыну Исмаилу, которого рассматривали в качестве скрывшегося махди или же чьего сына Мухаммада почитали как последнего видимого имама. Поскольку для них список видимых имамов заканчивался на седьмом из этих потомков Али, для одних — на Исмаиле, для других — на Мухаммаде (в этом последнем случае Али становился наследником Пророка, а не первым имамом), их вскоре прозвали «семеричниками», что главным образом отличает их от имамитов-двунадесятников. Но не надо забывать, что, согласно наиболее распространенному среди них мнению, после умершего 6-го имама остались «скрытые» потомки, способные в один день явиться и сыграть важную политическую роль.
История секты в первое столетие ее существования известна плохо. Достоверно лишь, что тогда она представляла собой подпольную группировку, рассылавшую эмиссаров в различные регионы, чтобы попытаться либо привлечь к исмаилитскому делу суверенов, либо вызвать народные мятежи. Известно также, что сторонники имама Исмаила, в частности Абу л-Хаттаб и «окулист» Маймун ал-Каддах, изначально принимали доктрины, которые суннитские богословы квалифицировали как «чрезмерные» в своем почитании имама. В сущности, они превращали его в пророка, пользующегося помощью Святого Духа, и распространяли качества имама на чуждых алидской фамилии персон, призванных играть наряду с традиционными, так называемыми «молчаливыми», имамами роль активных представителей — «говорящих». Линия «говорящих» имамов не прерывалась сокрытием, подобным тому, что претерпела линия имамов «молчаливых» в лице сына или внука Джафара ал-Садика. Абу л-Хаттаб доводил идею до крайности, рассматривая себя в качестве пророка-имама, которому должно повиноваться все человечество.
Организованная Абу л-Хаттабом секта просуществовала, по-видимому, не очень долго, зато та, что признавала своим основателем Маймуна ал-Каддаха, имела больший успех. Ее деятельность началась в конце IX в., когда один из ее пропагандистов покинул небольшой город Саламийа в Сирии и сумел добраться до Магриба, где при поддержке берберского племени кутама провозгласил пришествие махди и основал фатимидское государство. В данном случае в роли махди выступал, по имеющимся у нас данным, потомок Маймуна, имам-«хранитель», или «говорящий», как представитель имама «сокрытого», или «молчаливого», согласно исмаилитскому принципу двух имамских линий.
Одновременно с организацией фатимидского халифата, ставшего, таким образом, непосредственным следствием шиито-исмаилитской пропаганды, другие эмиссары, о взглядах которых нам мало известно, но которые, вероятно, изначально принадлежали к наиболее революционному крылу, сумели возбудить восстания в Сирии и Ираке и основать в Аравии государство Бахрейн, которое аббасидские халифы не стали искоренять. Это государство, несмотря на имевшие место в X в. раздоры между его правителями, наследниками Хамдана Кармата (отсюда их название — карматы), было государством общинным, где предписания исламского Закона не всегда уважались. Оно стало отправной базой для дерзких, иногда кощунственных рейдов: набеги на Басру, Багдад и, особенно, на Мекку, откуда был увезен Черный камень Кааба. В этом качестве карматы рассматривались многими как подлинно неверные, которые заслуживали только смерть и переговоры с которыми считались недопустимыми. Багдадцы, например, видели в действиях карматских банд зло, направленное на разрушение халифата, и этот взгляд в значительной степени объясняет панику и массовый исход из столицы, когда карматские орды вторглись в Северный Ирак.
В сущности, с точки зрения религиозной и доктринальной неизвестно, какой была позиция карматов, если они вообще имели хоть какую-нибудь позицию. То, что мы знаем о них, позволяет, однако, утверждать, что их движение обращалось к простолюдинам и обездоленным и вербовало своих сторонников, в частности, среди рабов, использовавшихся в крупных владениях Южного Ирака, которые не участвовали только в первом восстании против халифской власти. Как всякое шиитское революционное движение, оно провозглашало и обещало конец социальной несправедливости, что обеспечивало ему особенный успех в эпоху, когда разница между уровнем жизни простых тружеников и избыточной роскошью знати крупных городов стала огромной.
Фатимизм тоже стремился привлечь на свою сторону ремесленное простонародье городов. Но при этом он выступал в форме религиозной философии, основательно проработанной и абсолютно противостоящей традиционалистским мусульманским концепциям. В ней просматривались основные черты будущей классической исмаилитской доктрины. Как и имамизм двунадесятников, исмаилизм наделял имамов сверхчеловеческим знанием и силой, которые превращали их в «безгрешных», в хранителей потаенной истины, внешней формой которой выступало Откровение. Таким образом, в фатимизме получили дальнейшее развитие эзотерические верования, но этот эзотеризм был гораздо более нарочитым, чем в имамизме: символической интерпретации подвергались не только определенные коранические стихи, в которых шииты находили тайные и сокровенные аллюзии на миссию имамов, но и сама концепция мира, полностью совпадающая в данном случае с концепцией эллинистической философии.
Познания имама с этой точки зрения объяснялись эманатистской космической системой, в которой Пророк, как отражение Мирового Разума, эманация Божественного Порядка, пользовался помощью первого имама Али, «законного преемника», как отражения Мировой Души. Таким образом была установлена иерархия между множественностью творения и Божественным Существом, включающая в себя и человека, который путем стремления к постижению истины мог приблизиться к первопричине, но степень этого приближения зависила от индивидуальных способностей и познаний. Отсюда существование в человеческом обществе порядка, основанного на духе авторитета и на признании степеней посвящения среди тех, кого приближение к тайнам выделяло из невежественной и простонародной массы. Человеческая деятельность сама по себе была деятельностью космической, и история мира включала в себя цикл из семи последовательных пророческих периодов: каждый из них характеризовался явлением пророка, за которым следовал имам. Первым пророком был Адам, имамом которого был Шис,[12] Мухаммад был шестым пророком после Ноя, Авраама, Моисея и Иисуса, а седьмым должен стать имам Воскрешения, которому предстоит проявить во всей полноте тайный смысл Откровения и подготовить приход нового Пророка. История, таким образом, была отмечена не несколькими уникальными и революционными событиями, такими как проповедь Мухаммада, но циклическими повторениями явлений и сокрытий. Появление махди само по себе было не более чем эпизодом в этом ряду, и разочарования исмаилитов в плане политической деятельности компенсировались философской конструкцией, которая делала адептов секты относительно индифферентными к превратностям повседневной жизни.
Подобная система, очевидно, не была предназначена к оглашению, но должна была постепенно открыться посвященным после долгого и тайного индивидуального обучения. Никакого намека на это мы не найдем, например, в трудах по праву, составленных для публики, таких как трактат кади ал-Нумана, который отличался от суннитских сочинений на ту же тему только несколькими деталями и введением в число «столпов религии» принципа валайа, то есть веры в исключительный ранг Али и его преемников. И если валайа предполагал для посвященных веру в космическую иерархию, то для простонародья этот принцип лишь обосновывал поклонение имамам.
И все-таки до нас дошло несколько сочинений для посвященных. Наиболее известным и наиболее показательным среди них, несомненно, является «Энциклопедия», составленная в Ираке в конце X в. группой сектантов, называвших себя «братьями Чистоты», в которых можно узнать исмаилитов. Эта серия посланий на самые разные темы особенно отличается своим стремлением «все объяснить, все рационализировать, все систематизировать» (И. Марке). При этом имамат оказывался подчинен космическим законам на основании астрологии и духовной жизни, понимаемой как очищение души, освобождение от материи и возвращение в Разум. Так соединились профетический Закон и философия: потусторонний мир, как итог человеческой жизни, отождествляется с глубокой реальностью, рождая мысли такого рода: «Всякого не приемлющего условий Разума, тех, что мы ему доверили, или отказывающегося от них, после того как принял, мы лишаем нашей дружбы и отрекаемся от него; мы не обращаемся к нему, мы не имеем с ним близких отношений, мы не говорим ему более о наших науках и мы скрываем от него наши тайны». Из этого становится очевидно, что исмаилиты образовывали тесно сплоченные группы и не принимали в них никого из непосвященных верующих. Это противоречило практическому эгалитаризму и духу «общины», отстаиваемому суннизмом.
Кроме того, исмаилизм, особенно в борьбе за власть, был беспощаден к своим противникам. Рассказывают, что один муэдзин в Кайруане, не произнесший специфической шиитской формулы призыва к молитве, был казнен. Подобным образом ночные молитвы, традиционно совершаемые со времен халифа Умара в месяц рамадан, были строжайшим образом запрещены в фатимидской Ифрикии, а позднее в Египте. Некоторые фатимидские халифы нимало не колебались, принуждая официально проклинать «пещеру и тех, кто в ней» с целью задеть тем самым память Абу Бакра и, несомненно, память старейших Сподвижников, которые, по преданию, помогали Пророку, когда он принимал свои первые откровения.
Исмаилизм не упустил возможности использовать для распространения своих идей созданный Фатимидами в Каире Дом мудрости, где под руководством верховного главы пропаганды периодически собирались искушенные в учении богословы. Хотя халиф ал-Хаким, который предоставил Дому мудрости новое помещение в самом дворце, разрешил суннитам параллельно открыть подобное учреждение, это доказательство толерантности оказалось эфемерным: по прошествии трех лет оба маликитских богослова, руководители суннитского центра, были без особых церемоний преданы смерти. В своем фанатизме фатимидский исмаилизм не имел между тем ничего общего с карматским движением, которое в борьбе против аббасидского халифата не только хладнокровно притесняло и даже убивало паломников, направлявшихся в Мекку, но и осквернило дерзким набегом почитаемую Каабу.
Из фатимидского исмаилизма, кроме секты друзов, выделилась партия диссидентов: низариты, или ассасины. Низариты развернули на Востоке новую «пропаганду». Согласно их доктрине, еще более философской направленности, имам находил оправдание во внутренней логике своего призвания, отвечающего нуждам человечества. Но это движение особенно отличилось в истории благодаря своей «террористической» деятельности и политическим убийствам, которыми его адепты занимались в XI–XII вв. в Иране и Сирии, где им удалось захватить ряд крепостей. К этому моменту исмаилизм занимал важное место в политической и религиозной жизни сирийских городов, где население шиитских убеждений время от времени заявляло о себе бунтарскими действиями. Не оттого ли в Халебе в начале XII в. жители сносили по ночам стены, возведенные по повелению эмира вокруг суннитского училища права? Но подобные выступления тогда оставались сознательно полуподпольными. Само движение после упадка фатимидской власти уже лишь изредка выходило из тени, куда его загнала ортодоксия новых сельджукидских властителей и осуждение со стороны приверженцев традиционалистских идей. Сохраняемое с тех пор в узких кругах посвященных, через которые передавалось тайное знание, оно более, чем когда-либо, могло называться батинийа, «тайное движение»: под этим именем чаще всего низариты и известны, и именно оно характеризует наиболее поразительную черту их доктрины и их методов неявного убеждения.
Перед лицом ряда шиитских движений с неприемлемыми для аббасидского правительства политическими позициями и мышлением, чаще всего основанном на космических, весьма далеких от учения Корана теориях, сторонники традиционалистского ислама всегда энергично выступали с догматических позиций. Выше мы видели, с какой агрессивностью Ибн Батта, признанный рупор одной из наиболее активных традиционалистских ветвей, относился к любым идеям и действиям, которые казались ему предосудительным нововведением. Он призывал остерегаться новшеств, иначе говоря, отступничества, способного запятнать здоровое учение ислама, и это чувство изначально определяло эволюцию Общины. В тот момент, когда все более и более проявляла себя вредоносная зараза доктринальных разногласий, перерастающих в настоящие политические распри, оно должно было обрести новую силу как регулирующий принцип, смягченное играми консенсуса и, в зависимости от обстоятельств, окрашенное индивидуальными реакциями. Если некоторые богословы отвергали любой компромисс, равно как и любую дискуссию с противником, то были и такие, кто позволял вовлечь себя в контроверзу и стремился представить традиционный ислам в форме, доступной для искушенных чуждыми философскими идеями или для уже посвященных в диалектику умов. Отсюда существование двух традиционалистских движений защитников так называемого суннитского халифата: с одной стороны, фидеистское движение, представленное прежде всего ханбализмом, с другой — движение «резонеров», или каламитов, которые выходили главным образом из ашаритской школы.
Ибн Ханбал, основоположник ханбалитской богословскоправовой школы, восстал против попыток халифа ал-Мамуна утвердить мутазилитскую доктрину и против его «инквизиции». Позиция Ибн Ханбала, представленная прежде всего его сочинениями (сводами хадисов и юридическими наставлениями) и дошедшими до нас рассказами о событиях михны, мало чем отличалась от того, что его ученики будут защищать на протяжении столетий. Этот правовед и богослов, почитаемый противниками с некоторым презрением как простой компилятор Предания, в действительности обладал очень четкой концепцией ислама, которая покоилась на двух основах: на ценности Писания, с одной стороны, и на необходимости избегать любого вредного раскола Общины — с другой.
Ибн Ханбал и его первые ученики исповедовали веру в единобожие, не ставя перед собой вопросов о природе свойств Аллаха. Надо, говорили они, верить, что Аллах таков, «как Он описал себя Сам», то есть верить, что Аллах восседает на своем троне, имеет лик, руки, что он видит, слышит и что избранные смогут лицезреть его после Страшного суда, а самое главное, верить в несотворенный характер Корана, Слова Аллаха, представляющего Его знание. Надо также верить во всемогущество Аллаха, сотворившего как зло, так и благо (вопрос о человеческой ответственности оставлен без ответа), верить в Страшный суд, как он описан Кораном, в частности в весы, на которых будут взвешиваться деяния людские, в водоем, где пророк будет осуществлять свое заступничество, в мост, ведущий в рай, откуда проклятые будут низвергнуты в ад, верить также в наказание в могиле, которое претерпят тотчас после смерти грешники.
Ибн Ханбал внушал, что вера ничего не стоит без деяний и способна укрепляться, когда человек совершает благо, или ослабевать, когда творит зло. Тем самым он решал проблему, которую изначально ставили хариджиты, мурджиты и мутазилиты. Но утверждая необходимость делать благо, чтобы быть истинно верующим, он считал в то же время, что прегрешения, умаляя веру, не лишают статуса правоверного, и его учение, оставаясь ригористским, сохраняло тем не менее единство Общины. Именно в силу этого принципа он наказывал всем молиться за нечестивого имама и осуждал всякий бунт против установленной власти, равно как и всякое проявление междоусобной войны и всякий дух спора, способный породить разрыв Общины.
Такая позиция заставляла признавать первых четырех халифов совершенно легитимными и считать, что последовательность их правления соответствовала иерархии их достоинства: таким образом, Али не исключался из числа достойных халифата, но отодвигался на свое истинное четвертое место. После него легитимными суверенами были Умаййады, за ними — Аббасиды, признанные всеми мусульманами. Очевидно, при этом сплоченность Общины и уважение к правящему режиму были неразрывно связаны с определенной концепцией веры, которая, в свою очередь, была так или иначе связана с определенной теодицеей.
Хотя ханбалиты настаивали на всемогуществе Аллаха, они подчеркивали также его способность к милосердию и сочувствие к судьбам людей. Поскольку первого человека, Адама, Аллах создал по своему образу, это подразумевает отдаленное, но все-таки подобие между Аллахом и зачастую грешным человечеством, которому он готов прощать. Каждую ночь, утверждали ханбалиты, он снисходит до «ближайшего неба», чтобы выслушивать людские мольбы о прощении, и те, кто зарекомендовал себя примерной жизнью, могут рассчитывать на пребывание в раю. Тем самым в явном противоречии с принципами суннитского эгалитаризма устанавливалась иерархия среди членов Общины, во главе которой помещались, после Пророка, первые четыре халифа и шесть Сподвижников, равно признаваемые достойными наследовать ему, затем шли мухаджиры и ансары. Этим лицам отводилось в раю привилегированное место в соответствии с тем поклонением, которое они снискали в традиционалистской среде. Зато молящийся, обращенный к кибле, не мог быть исключен из Общины и не должен был терять надежду на милость Аллаха или заступничество Пророка.
С другой стороны, ханбалиты, придерживаясь текста Корана и Предания, отвергали всякое использование диалектического рассуждения, или калам. Для них дискуссия с противником неизбежно означала потенциальную возможность уступить его доводам. Профанацией, в сущности, считалась уже сама попытка оправдать священные тексты, самодостаточные и несущие в себе собственное обоснование. К этой фидеистской теологической позиции добавлялось стремление к индивидуальной религиозной жизни, основанной на молитве и обряде, но последняя черта была менее характерна для членов движения, чем их оппозиция всякому исканию разума или сила их политической лояльности.
Впрочем, такого рода позиция возникла еще до Ибн Ханбала. Уже во времена Харун ал-Рашида попытки калама осуждались богословами, служившими при халифском дворе. И во времена ал-Мамуна имели место столкновения между традиционалистами и мутазилитами, причем невозможно в точности определить, кто был инициатором враждебных отношений. Хотя мутазилизм пользовался тогда мощной поддержкой халифата и занимал внешне агрессивную позицию, он не обвинял противоположную партию в том, что она предается излишествам. Во всяком случае, тогда традиционализм дал рождение экстремистским политико-религиозным группировкам, таким как «Набита», или «дурная трава», которую ал-Джахиз пылко изобличал в своих полемических сочинениях. Эта секта, порицаемая известным автором за. антропоморфизм, была к тому же политической партией, по-видимому совпадавшей с партией «сторонников Усмана». Стало быть, ее адепты имели жесткую политическую позицию: утверждая превосходство Усмана над Али, они подталкивали аббасидских халифов на путь, проложенный умаййадскими предшественниками, и их фракция доминировала во время правления ал-Мутаваккила, который, как известно, испытывал наибольшее презрение к Али и, по-видимому, напротив, весьма почитал сирийских халифов.
По сравнению с принципами этих первых групп, позиция Ибн Ханбала и его учеников была умеренной и возобладала не столько при ал-Мутаваккиле, сколько в конце IX в. Результатом их деятельности можно считать осуждение калама, вынесенное ал-Мутадидом в начале его правления, в 892 г., а также признание в законе о наследстве родственных прав женщин, которые отстаивала ханбалитская школа. Затем, в начале X в., движение под руководством некого ал-Барбахари попыталось навязать свои концепции в Багдаде посредством народных выступлений, разжигавшихся по всякому поводу: в связи со смертью экзегета и историка ал-Табари, обвиненного в симпатиях к шиизму и кадаризму, или в связи с осуждением чтеца Корана Ибн Шаннабуза, обвиненного в распространении вариантов, восходящих к сторонникам Али. Сторонники ал-Барбахари, кроме того, ратовали за уважение к общественной морали, ополчаясь на торговцев вином, круша музыкальные инструменты, порицая дурное поведение отдельных женщин, а также притесняя богословов шафиитской школы за следование шиитским обрядам. Они так активно использовали насильственные меры, что халифу ал-Ради в 935 г. пришлось в суровых выражениях осудить ханбалитскую доктрину и деятельность приверженцев ал-Барбахари. «Вы мните, — заявил он, — что внешность ваших уродливых и паршивых лиц скроена по образу Господина миров, а ваш гнусный вид подобен Его облику. Вы говорите о Его длани, о Его перстах, о Его стопах, о Его золотых сандалиях, о Его волнистых волосах, о Его вознесении на небо и Его нисхождении в сей мир — Аллах много превыше того, что изрекают заблудшие и невежды. Вы нападаете на лучших в Общине; вы обвиняете в нечестивости и заблуждении сторонников семьи Мухаммада; вы призываете мусульман принять явные новшества в вере и порочные учения, неведомые Корану. Вы порицаете посещение могил имамов и обвиняете паломников в новшестве, тогда как сами собираетесь ради поклонения могиле заурядного человека, лишенного и знатности, и родовитости, и связи с Посланником Аллаха, требуя посещать его могилу и приписывая ему чудеса пророков и деяния святых. Да проклянет Аллах Сатану-соблазнителя, который подвигнул вас на столь мерзкие обряды! Эмир Правоверных клянется перед Аллахом тожественной клятвой, что если не оставите вы свое достойное порицания учение и ваш ошибочный образ действий, то он обрушит на вас свой удар, разгонит, перебьет, сотрет в прах, нашлет меч на ваши головы, огонь на ваши дома и поселения».
Соответственно ал-Ради запретил всякое собрание ханбалитов, считая их деятельность вредной для общественного порядка. Последние и не подумали сложить оружие и вскоре дважды попытались разрушить шиитскую мечеть в Баратхе. Затем, вынужденные защищаться в первые десятилетия буидского государства, они чаще всего довольствовались тем, что уничтожали под покровом ночи оскорбительные по отношению к Абу Бакру и Умару надписи, которые шииты днем велели высекать на памятниках. Но к концу X в. они благодаря поддержке халифа осмелели и перешли в контрнаступление, добиваясь в противовес шиитским праздникам введения новых праздников, таких как узаконенный в 998 г. в Багдаде день поминовения Мусаба, победителя шиитского мятежника ал-Мухтара, или введенный в конце того же года праздник Дня пещеры.
Далее, в начале XI в., ситуация серьезно осложнилась бунтами, которые, как было показано выше, противопоставили в Багдаде суннитов и их противников. В мавзолеях, почитаемых шиитами, запылали пожары. Шиитский квартал Карх подвергся набегу и разграблению. Наконец, в 1051 г. после убийства одного суннита и его погребения близ могилы Ибн Ханбала вспыхнул бунт, закончившийся хищением и разрушением почитаемого шиитского святилища Казимайн.
В эту эпоху ханбализм был официально принят халифом ал-Кадиром, который в 1017 г. повелел публично зачитать во дворце в присутствии кади, факихов и членов хашимитской фамилии воззвание с определением доктрины, обязательной для каждого под страхом оказаться среди «неверных и грешников».
В этом документе примечательны следующие положения: «Аллах создал трон, не имея в том нужды, и водворился там по Своему замыслу и по Своей воле […] Он Могучий в силу могущества, Знающий в силу предвечного неприобретенного знания, Слышащий в силу слуха, Видящий в силу зрения […] Говорящий Словом, а не сотворенными словами, как его твари […]. Каждое свойство, которое Он присвоил Себе или которое Его пророк Ему присвоил, есть реальное и никак не метафорическое […].
Слово Аллаха есть несотворенное, Аллах действительно говорил этим Словом, и Он открыл его Своему посланнику через вестника Джабраила. Последний, услышав его от Него, произнес его Мухаммаду, который, в свою очередь, произнес его своим Сподвижникам, которые, в свою очередь, наконец, произнесли его Общине. Это Слово не сделалось сотворенным в силу его произнесения человеческими созданиями, ибо остается тем самым Словом, которое произнес Аллах. Оно остается, таким образом, несотворенным в каком бы то ни было состоянии: повторяемое, хранимое в памяти, написанное или услышанное. Всякий утверждающий, что оно сотворено в каком бы то ни было состоянии, есть неверный, пролитие крови которого дозволено законом, если он упорно не желает публично отречься от своих слов.
Вера состоит в высказываниях, деяниях и намерениях […]. Она меняется, возрастая от соблюдения Закона и умаляясь от его несоблюдения […]. Человек не ведает ни судьбы, определенной ему Аллахом, ни конца, который будет ему назначен […]. Человек обязан любить всех Сподвижников Пророка и знать, что они суть лучшие из человеческих созданий после Посланника Аллаха […]. Никто не должен говорить ничего, кроме хорошего, о Муавийи […]. Не следует объявлять другого неверным за упущение какой-либо обязанности, кроме как единственно Молитвы, предписанной Книгой Аллаха».
Подобное воззвание, само существование которого доказывает тогдашнюю потребность Общины в твердом руководстве, чтобы противостоять внутреннему распаду, осуждало одновременно мутазилизм, отрицающий божественные атрибуты, и шиизм, который отказывался признавать легитимность первых халифов. Но оно метило еще и в новую ашаритскую теологию, которая устанавливала различия между категориями божественных атрибутов и развивала тезис о несотворенности Корана. Как выражение доктринальной позиции, оно сопровождалось новой «инквизицией» и новыми жертвами, главным образом среди факихов мутазилитского направления, которых принуждали к публичному отречению и лишали возможности защищаться в свободной дискуссии. Ханбализм, пользуясь поддержкой халифа, а затем первых сельджукидских суверенов, развернул жестокое наступление на представителей этой идейной школы, например, на некоего Ибн ал-Валида, который отныне мог преподавать только в шиитском квартале Карх.
Но примерно к середине XI в. ханбализм сам превратился в мишень для новой ашаритской школы. Хотя традиционалистские проповедники, такие как Ибн ал-Джавзи, были в конце XII в. в Багдаде на пике славы и хотя ханбалитская школа сумела прочно утвердиться в Дамаске в аййубидскую эпоху, XI и XII столетия ознаменовались развитием на Востоке другого учения, которое отводило большее место рассуждению и оставило глубокий след в последующей эволюции исламской религиозной мысли.
Именно ашаритская школа должна была, таким образом, завершить эволюцию суннизма. Ее название связано с именем мутазилитского богослова ал-Ашари, который около 910 г. отказался от доктрины своего наставника ал-Джуббаи, чтобы присоединиться к определенной Ибн Ханбалом традиционалистской позиции и под ее прикрытием выразить свое новое кредо, известное как «Ибана» («Изложение»). Мысль ал-Ашари, намеренно отсылающая к мэтру ханбалитской школы, станет тем не менее отправным пунктом суннитского движения, абсолютно отличного от ханбализма и даже противостоящего ему по многим вопросам.
Существует определенная неясность относительно природы идей ал-Ашари, которому, по-видимому, постфактум приписали явно чуждые ему утверждения и труды, скорее всего не им написанные. Однако очевидно, что этот мыслитель сохранил от своего прежнего мутазилитского образования отнюдь не ханбалитскую интеллектуальную позицию, которая состояла главным образом в признании легитимности обращения к дискуссии и рациональным аргументам для убеждения противника в случае необходимости. Поэтому в его теологическом трактате, старейшем сочинении подобного рода в суннитском исламе, в первой главе обнаруживается стремление доказать существование Творца, основываясь не только на текстах, но и на доводах, которые мы могли бы назвать здравым смыслом, аналогичным в какой-то степени знаменитому аргументу Вольтера.
Итак, дискутировать — значит рассуждать об объекте веры. Отсюда до принятия промежуточной позиции между мутазилизмом и ханбализмом, до присоединения ко второй доктрине при сохранении методов первой оставался только один шаг, который был сделан если не самим соблюдавшим предельную осторожность ал-Ашари, то, по крайней мере, большинством его учеников. Они пришли к весьма ощутимой трансформации первоначальной доктринальной позиции своего наставника и основанию, таким образом, новой школы, школы мутакаллимун, т. е. «рассуждающих», использующих калам, или диалектическое рассуждение, с целью заложить основы догматической теологии.
Взгляды, которые отстаивал ал-Бакиллани примерно столетие спустя после ал-Ашари, прекрасно иллюстрируют развитие этого движения мысли. В тот период ашаризм боролся против мутазилитов, которым вменял в вину неверие в божественные атрибуты («извечные и ясные атрибуты сущности»), в несотворенный Коран, в «лицезрение» Аллаха избранными, в предопределение, в заступничество Пророка в потустороннем мире. С той же силой он обрушивался на традиционалистов, объявляя их «антропоморфистами» и обвиняя в излишне буквалистской интерпретации божественных атрибутов. Проблема сотворенности или несотворенности Корана всегда оставалась в центре дискуссии, если верить теологическому очерку ал-Бакиллани «Инсаф», который на треть посвящен этому вопросу. Для ашаритов Коран был несотворенным, но это не означает, что слова Корана, такие, какими они произносятся каждым верующим, являются несотворенными: следует четко отличать содержание «произносимого» от «произнесенного» — это отличие ханбалиты, как правило, отвергали. С другой стороны, сознавая трудности, которые создавал для человеческого разумения ряд традиционных положений, в частности вера в физические атрибуты Аллаха, такие как его руки, лик и т. д., те же богословы заявляли, что их следует придерживаться, «не задаваясь вопросом, как“» (била кайфа), формула — которой будет впоследствии характеризоваться ашаризм.
В самом деле, адепты этого движения постепенно разрешали неудобные богословские вопросы. Именно так они подошли к принятию мутазилитского различия, которое среди божественных атрибутов противопоставляло «атрибуты сущности» «атрибутам действия»: последние проявлялись только в определенных случаях. Отсюда ашариты пришли к метафорической интерпретации коранических стихов, касающихся «руки» Аллаха. Они пытались отстоять человеческую свободу воли, развивая теорию о том, что человек присваивает действия, творимые Аллахом, — зародыш этой теории обнаруживается уже у алАшари. Кроме того, они разработали концепцию познания, изложение которой, помещаемое обычно в начале трактатов, показывает значение диалектики для ашаритов. Эта концепция, основанная, в частности, на различии между вечным и преходящим, или между сущностью и случайностью, использовала, как все фундаментальные теории средневековой схоластики на Востоке и на Западе, категории древнегреческой философии. Школа произвела серию теологических трудов такого рода, благодаря которым методы и отдельные тезисы из былого арсенала мутазилитов постепенно вошли в традиционное исламское наследие.
Новый шаг вперед был сделан знаменитым ал-Газали, учеником ал-Джувайни, неустанным борцом против тезисов эллинизированных мусульманских философов, так называемых ласифа, частично воспринявшим аристотелианские методы, чтобы обратить их на защиту ислама. Это открыло в каламе новый путь, который Ибн Халдун назовет «путем новых».
Но усилия ашаритов этим отнюдь не ограничивались. Следует отметить, что они посвящали себя также опровержению ошибок своих противников, будь то мутазилиты, шииты, «антропоморфисты» или даже христиане, иудеи и манихеи. Несмотря на более или менее полемический характер ересиографических трактатов, появившихся на свет в результате их деятельности, интерес к ошибочным исламским и иным учениям соответствовал фундаментальной позиции прозелитизма и претензии привлечь к исламу многих новообращенных. Столь сильной была сама эта претензия, что ашаритские проповедники и пропагандисты организовывали, например, в Багдаде по случаю успешных обращений в ислам настоящие церемонии и смотры.
И наконец, ашаризм, предстающий на первый взгляд богословской школой, был движением, иногда справедливо именуемым «социополитическим». Он занял, в сущности, четкую позицию в пользу установившегося режима и общинного единения, основанного на уважении традиций предков и иерархии Сподвижников. Обвиняемые ханбалитами в мутазилитских симпатиях, его члены называли себя истинными «поборниками сунны и общинного единения» (ахл ал-сунна ва-л-джамаа) — выражение, в котором вторая часть столь же важна, как и первая, если не больше.
В ситуации волнений X–XI вв. ашариты должны были начать борьбу прежде всего против ханбалитов, ибо представители ригористского традиционализма, как было видно выше, имели тогда в религиозной жизни власть, с которой «рассуждающие» не могли мириться, поскольку она запрещала им, например, проповедовать в соборной мечети ал-Мансура. Тем не менее ашариты, несомненно, уже сумели завоевать определенный авторитет в Багдаде. Этим объясняется стремление ханбалитов добиться осуждения ашаритской доктрины халифом ал-Кадиром, а немного позже, в 1038 г., ашаритские богословы дерзнули бросить вызов ханбалиту Абу Йале, и тому пришлось вновь прибегнуть к халифу ал-Каиму, чтобы тот повторно подтвердил официальный символ веры. Но достижения давались медленно, тогда как постоянное соперничество между двумя «партиями», обвиняющими друг друга в «неверии», давало о себе знать снова и снова. На какое-то время ашариты были даже вынуждены покинуть столицу. Тем не менее их доктрина распространилась на Иран, где в первое время сельджукидского владычества она также столкнулась с враждебностью властей (Тугрилбек фактически начал свою деятельность с ее осуждения в 1053 г. в Нишапуре), но впоследствии нашла поддержку знаменитого Низам алМулка, вазира султана Алп Арслана.
Этот выдающийся государственный муж действительно всей своей властью, хотя и с переменным успехом в зависимости от момента, защищал ашаризм, считая его более подходящим, чем ханбализм, для борьбы против особо опасного экстремистского шиизма. Под его протекцией, направленной на развитие новых официальных училищ, так называемых Мадраса, ашариты попытались навязать свои концепции в Багдаде. В 1067 г., через 10 лет после основания столичной Мадраса Низамийа, преподаватель права Ибн ал-Кушайри в проповеди смело обрушивался на ханбалитское учение, обвиняя его в антропоморфизме. И позднее ашариты устраивали шествия по городу со своими новообращенными. Учащиеся Мадраса нападали на ханбалитов.
Один ашарит позволил себе проповедовать в соборной мечети ал-Мансура, где до того могли показаться только ханбалиты. Подобные дерзости вызывали реакцию ханбалитов, то народную и жестокую, с побиванием камнями ашаритского проповедника в соборной мечети, то политическую. Низам ал-Мулк, видя ярость местной оппозиции, стремился успокоить умы. Но напрасно. Один из представителей ханбализма заявлял: «Как нас примирить? Мир можно установить между двумя сторонами, которые оспаривают государственную должность или блага мира сего, большую часть наследства или, наконец, доступ к престолу. Но эти люди утверждают, что мы — неверные, мы же настаиваем, что неверные — это те, кто не следует учению, которое исповедуем мы. Как же нас примирить?»
Низам ал-Мулку, как бы он ни желал обратного, пришлось отказаться в столице от поддержки ашаризма, который в дальнейшем развивался главным образом вне Ирака, в Сирии, куда проник вместе с шафиитскими проповедниками, чаще всего иранского происхождения, которых Нур ал-Дин и его преемники водворили в Халебе и Дамаске, а также в Магрибе, где его идеи начиная с XI в. распространялись среди некоторых представителей маликитского правоведения.
Впрочем, ашаризм был не одинок. Прогрессировало аналогичное движение, особенно в Иране, под влиянием современника ал-Ашари, ал-Матуриди, который жил в Самарканде в X в. Матуридизм тоже был школой апологетической и догматической теологии. Усвоив некоторые методы мутазилизма, он делал особый акцент на понятии человеческой ответственности, признавая не только присвоение человеком действий, но существование истинной свободы человеческого выбора. Одновременно возникли и другие доктринальные системы, особенно на мусульманском Западе. Но если в Кордове идеи Ибн Хазма, оригинальные в своем стремлении сохранить верность буквальному смыслу текстов и при этом избежать «антропоморфистских» интерпретаций, не оказали непосредственного влияния на политическую жизнь, то учение бербера Ибн Тумарта, сосредоточенное на утверждении правильного понимания божественного единства, привело к основанию магрибинской династии Алмохадов. Это еще раз прекрасно иллюстрирует существование в средневековом исламе неизменной связи между взлетом оригинальной религиозной доктрины — неважно, неортодоксальной или суннитской, — и успехом мирской власти, использующей в своих целях инициативность адептов новой доктрины.
Но принадлежность к суннизму состояла не только в согласии с определенным количеством традиционных теологических тезисов, иной раз переистолкованных их защитниками. Она выражалась также в принятии одной из официально признанных правовых систем, становление которых на протяжении VIII в. мы рассматривали выше. Эти системы расходились между собой лишь в незначительных деталях культурных или социальных предписаний, свойственных исламскому праву, но каждая из них характеризовалась определенной манерой преподнесения фундаментальной данности Корана и Предания, углубленное изучение которых поощряли тогдашние теологические или юридические дискуссии. Такими были, например, реакция ал-Шафии против практики свободного толкования или отклик на традиционалистскую позицию Ибн Ханбала. Они стали толчком к появлению многих собраний «изречений» Пророка, классифицированных обычно тематически. Среди них труд ал-Бухари, известный как «Сахих» («Достоверный»), и произведение с тем же названием Муслима стали дополнением к «Муснауд» Ибн Ханбала, где те же изречения были сгруппированы по именам их заверителей.
Одновременно с развитием науки о Предании перестало расти число существующих юридических систем. Три наиболее значительные из них укрепляли свои позиции в определенных регионах. Если шафииты доминировали в Аравии, занимая там главные должности кади и проповедников, то в Ираке они были немногочисленными, а в Иране сталкивались с соперничеством ханафитов. Зато они прочно утвердились в Сирии, а потом в Египте, где их система встретилась с маликизмом, имевшим в этой стране большое влияние до фатимидской оккупации, и где впоследствии она будет пользоваться официальной поддержкой Аййубидов. Ханафизм основательно закрепился в Ираке, где в X в. к нему принадлежало большинство кади и где он сосуществовал с ханбализмом. Кроме того, он был силен в Иране, где стремился вытеснить шафиизм. Наконец, маликизм, насчитывавший всего несколько представителей в Ираке, особенно прогрессировал в Магрибе, где быстро стал преобладающей системой. Что касается небольших школ ал-Авзаи, Суфийана ал-Тхаври и Дауда ал-Исфахани, то они клонились к упадку. Только даудитская — именуемая также захиритской, поскольку строго придерживалась буквального (захир) смысла текстов — сумела сохранить свое влияние на какое-то время, в частности в Испании, где она распространилась после того, как была навязана в нескольких городах Востока, и где Ибн Хазм был наиболее значительным ее представителем. Но две другие, к которым можно добавить школу, основанную экзегетом и историком ал-Табари, исчезли быстро.
Столь запутанная прежде ситуация, таким образом, упростилась, и продолжала эволюционировать в том же русле. Отныне считались недопустимыми собственные мыслительные усилия (иджтихад), способные поощрить новые направления: правоведы должны были лишь следовать мнению своих предшественников и определять условия применения уже выработанного права. Эта ситуация получила название «закрытие врат иджтихада». Однако «закрытие» осуществлялось постепенно, и отдельные факихи пытались восставать против духа рабской подражательности, которая доминировала у их собратьев, и вносить конструктивные улучшения в существующие системы. При этом они иногда требовали для самих себя статуса «независимого мыслителя» (муджтахида), как это сделал реформатор Ибн Тумарт. В силу этого процесса ханбализм, например, который прежде воспринимался только как рядовая богословская школа, собственными усилиями добился своего признания наряду с тремя вышеупомянутыми основными школами. Упорядочение осуществлялось без потрясений во имя общего согласия, того самого консенсуса, который всегда играл важную роль в разработке права.
Признанные системы остались исторически более или менее тесно связанными с помогавшими их распространению политико-религиозными движениями. Особый случай представлял ханбализм, который был одновременно богословским движением и правовой системой с минимальными внутренними разногласиями. А вот шафиизм, со своей стороны, оставался пропитан ашаризмом, ибо именно среди его адептов ашариты распространяли свое учение, им и его училищами они пользовались для продвижения своих идей, как это произошло, например, в Багдаде вскоре после основания Мадраса Низамийа. Некоторые маликиты также увлекались ашаризмом и в Ираке, и особенно на Западе, где маликизм чаще занимал позиции традиционалистские, близкие к ханбализму и призванные превратить его в самого опасного противника исмаилизма, имевшего долговременный успех. Что касается ханафитов, то они обычно использовали завоевания матуридизма, который открыто защищал наименее удаленную от мутазилизма теологическую доктрину: именно поэтому в X в. мутазилиты находили в этой системе прибежище и именно она после поражения шиизма на Востоке приняла его сторонников, таким же образом прежде некоторые ханафиты попадали под влияние фатимидской идеологии.
Эта близость между религиозными сектами и юридическими системами, которые, не смешиваясь, влияли друг на друга, была обусловлена в основном сходством методов рассуждения, применяемых соответственно либо к основам религии (усул алдин), либо к основам права (усул ал-фикх). Но за исключением ханбализма, который всегда представал почти в монолитном виде, юридические школы не обязательно навязывали своим членам особый теологический выбор, и было не редкостью появление оригинальных мыслителей, занимавших индивидуальную позицию, комбинирущую понятия разного происхождения. Упорядоченность, определяющая организацию официального обучения, осуществляемого в специальных училищах каждой системы, была, главным образом, фактом более позднего ислама, окончательно разделенного на несколько религиозных направлений социополитического значения, неортодоксальных и суннитских, когда закрепились расхождения между четырьмя суннитскими толками.
Между IX и XI вв., когда переживавший самый пик эволюции доктринальный и теологический выбор оставался вопросом первостепенной важности для верующих и провоцировал порой жестокие столкновения, суфизм все еще имел свое влияние и тоже будоражил возбужденные умы. Несомненно, такой мистик, как ал-Мухасиби, современник Ибн Ханбала, автор одного из первых трактатов о божественной любви, продолжал линию древних аскетов. Он довольствовался проповедью контроля над сознанием, — отсюда его прозвище,[13] — и длительной медитации. Кроме того, он проповедовал полный отказ от собственного «я» как залог встречи с Аллахом и обретения его любви. Это не противоречило идеям традиционалистов, признававших в Аллахе определенную способность сочувствия. Но в IX в. в языке мистиков появились новые понятия. Так, перс ал-Бистами, открыв Аллаха в собственном сердце и возопив: «Преславен я! О как я велик!» — задел за живое традиционалистские круги, не расположенные признавать «опьянение» Аллахом, которое он провозглашал в своем учении. Его экстатические речи, в сущности, выводили его к монизму, и с этого времени практика мистицизма начала поднимать исламскую доктринальную проблему, уже не замыкаясь в области моральных норм и правил жизни.
Ал-Джунайд, разумеется, старался сохранить божественную трансцендентность и не допустить какого-либо обожествления человеческой личности, всемерно стремясь к полному отказу от себя и исчезновению человека в Аллахе. Его определение суфизма было таким: «Аллах умерщвляет человека в его „я“, чтобы дать ему жизнь в Нем». Он обосновывал это притязание кораническим понятием Предвечного соглашения, заключенного между Аллахом и людьми до начала истории. «В этом стихе [Коран 7:166–167], — говорил он, — Аллах утверждал, что Он говорил с потомками Адама, когда они не имели видимой сущности. Такое возможно, поскольку Аллах воспринимал их в духовной сущности. Духовное существование предполагает духовное познание Аллаха и никоим образом не требует, чтобы они сознавали свою собственную индивидуальность». Таким образом, для человека это означало возвращение «в состояние, в котором он пребывал до существования» и которое позволит его личности преобразиться волею Аллаха и в соответствии с истиной.
Но знаменитый ал-Халладж, казненный в Багдаде в 922 г., был менее осторожен в своих экстатических речах и отличался как активной пропагандой, так и безразличием к критике. Наставляя мусульман в духе народных проповедников на рынках и в мечетях иранских провинций, которые он исходил за пять лет, а затем в столице, он призывал каждого к моральному преображению, побуждая собеседников задуматься о божественном единстве и отдаться божественной воле, чтобы осуществить слияние с Аллахом. И он, «опьяненный» Аллахом, понимал это единение как сокровенную связь между Аллахом и душой, позволившую ему воскликнуть: «Если вы не узнаёте Аллаха, знайте, по крайней мере, Его знак. Я — сей знак. Я есть созидательная Истина, ибо, через Истину, я есть истина вечно».
Подобными выражениями он приводил в ярость богословов, упрекавших его в притязаниях на божественность, кроме того, его обвиняли в подрывной пропаганде в пользу не то ханбалитского реформизма, который вдохновлял заговор Ибн алМутазза, не то экстремистского шиизма; ему действительно случалось употреблять фразы, напоминавшие формулы приверженцев шиизма о «воплощении» божественного духа в имаме. Арестованный, несмотря на вялую поддержку покровителей из окружения халифа, по соображениям прежде всего политическим, он был подвергнут суду и приговорен к смерти по главному обвинению, которое фактически основывалось на одной-единственной, истолкованной излишне буквально фразе: «Важно лишь одно — обойти семь раз вокруг Каабы собственного сердца!». В этой фразе усмотрели поношение обряда хаджа. Он спокойно, как знак своего уникального и непередаваемого опыта, принял муку на виселице, которую предсказал, задолго до того заявив: «Я умру, поклоняясь виселице, — Мекка и Медина мне уже ни к чему». Последние слова лучше всего объясняют, почему алХалладж воспринимался современниками как пренебрегающий и даже отрицающий обязательные предписания ислама — такая позиция ставила его вне Общины.
Это осуждение, лишний раз показавшее, насколько тесно духовная жизнь в исламе была связана с жизнью политической и социальной, должно было подвести адептов суфизма к размышлению о том, в каком направлении надлежит впредь развивать мистицизм. Произошло расхождение между искренними противниками всякого столкновения с теологами и теми, кто пытался лишь замаскировать откровенно монистическую теософию.
Среди первых наиболее известным был ал-Кушайри, сочинивший в 1046 г. свое «Послание суфиям», где детально описал духовный путь верующего к Аллаху. Путь этот состоял из определенного количества ставших классическими этапов: начинался он с «обращения» и «стремления к мистической жизни», чтобы завершиться «познанием Аллаха», «любовью» и «пылким желанием» быть близ Аллаха. Ал-Кушайри был современником перса ал-Худжвири, который около 1057 г. написал на персидском языке значительный теоретический труд о суфизме, и еще одного перса ханбалитской принадлежности — Абд Аллаха ал-Ансари, сочинения которого впоследствии тоже стали авторитетными. Попытки этих двоих последовательно изложить суфийский опыт и совместить его с традиционной догмой найдут свое завершение в труде ал-Газали «Воскрешение наук о вере», в котором автор стремился представить идеал духовной жизни, вдохновленный мистицизмом и единственно способный, по его мнению, обеспечить полную и подлинно религиозную жизнь.
Ал-Газали — о его месте в каламе упоминалось выше — зачастую представляли теологом, который после опыта преподавания религиозных наук в багдадской Мадраса Низамийа с 1091 по 1095 г. осознал недостаточность религиозных предписаний и догматических рассуждений и «обратился» в суфизм. В его якобы автобиографии, фактически написанной кем-то другим, он заявлял, что последовательно изучал, а затем отвергал доктрины теологов, философов, экстремистских шиитов, пока не обнаружил в суфизме путь к спасению. Однако, хотя в некоторых сочинениях он действительно выступает против философов и экстремистских шиитов, он никогда не отвергал ни права, ни теологии и до конца жизни оставался, как признано сегодня, правоведом и богословом. Его оригинальность состояла прежде всего в тезисе о необходимости дополнить богословское знание устремлением к Аллаху, страстным желанием, чтобы в итоге духовного пути, аналогичного описанному ал-Кушайри, достигнуть интуитивного познания единого Аллаха. Ал-Газали также уточнял духовную ценность обрядов ислама, которые, с его точки зрения, надлежало исполнять не только из духа повиновения, но ради того, чтобы обрести прощение милосердного Аллаха и еще больше приблизиться к нему. Так, предписывался обычай зикра, который отправляли суфии, и рецитации, которые должны были сопровождать все акты повседневной жизни. Тем самым ал-Газали, как неоднократно подчеркивалось, помещал суфизм в разряд религиозных наук и популяризировал его, рекомендуя каждому в меру его профессиональных обязанностей следовать пути мистиков.
В середине XII в. появились суфийские братства, которым в последующей истории ислама предстояло сыграть огромную роль, и уже накануне монгольского нашествия они составляли один из его самых характерных аспектов. Собственно говоря, «кружки» аскетов существовали издавна, но они охватывали лишь незначительное количество посвященных, облачавшихся в особую одежду при вступлении и державшихся особняком от современников. В X в. было отмечено существование в Багдаде «обителей», так называемых рибатов, где обретались суфии либо ханбалитской, либо ашаритской принадлежности. В Иерусалиме подобные обители для членов полубогословского-полусуфийского движения, так называемых каррамитов, называли персидским словом ханках. Много позднее появились крупные братства, первым из которых стало известно братство кадирийа, основанное неким персом, прибывшим в Багдад, где он умер в 1166 г., после того как перешел из ханбализма в суфизм и за несколько лет собрал вокруг себя множество учеников. Были и другие братства, в том числе основанные на востоке ал-Сухраварди (ум. в 1234 г.) и в Магрибе — ал-Шадхили (ум. в 1250 г.), но самым знаменитым начиная с XIII в. станет влиятельное братство маулавийа.
Эти ордены, широко открытые для простонародья, применяли не только зикр, но и ряд древних приемов, помогающих войти в экстаз, которые, подобно танцу знаменитых вертящихся маулавийских дервишей, распространятся позднее, но уже в X в. они занимали свое место в мусульманской жизни, если принимать во внимание саркастические замечания ханбалита Ибн Батты. Последний, вполне допуская умеренный аскетизм, в сущности, выступал против крайностей и нелепостей, которым предавались тогда иные адепты суфизма. Он не только повторял слова, приписываемые одному знаменитому традиционалисту: «Возьми этих людей, которые падают в обморок, заслышав повторение имени Аллаха, поставь их на вершину высоких стен; прочти им там стихи Корана — и ты увидишь, станут ли они падать!» — но и критиковал вообще своих увлеченных аскетизмом современников, говоря: «Есть род людей, открыто предающихся приемам умерщвления плоти, они взяли за правило собираться, чтобы послушать стихи, дабы отделить свои души и всколыхнуть сердца. Среди них есть такие, которые пускаются в пляс, бьют в ладоши или сбрасывают одежды. Они бормочут по-своему: „Аллах сказал" […]. Однако все это как раз то, чего Аллах не говорил, ничего подобного и следа не найти ни в каком предании […]. Все это суть новшество, ложь и соблазн. Есть другой род людей — те выставляют напоказ дух отрешенности и набожности, запрещают себе искать какого-либо прибытка, какого-либо средства к существованию. Они считают, что обязаны, не стесняясь оказаться назойливыми, заниматься попрошайничеством, вымогая милостыню. Они мнят обрести стремление и любовь, убивая в себе всякий страх и всякую надежду. Сие суть сугубое новшество. Человека, исповедующего подобные учения, люди науки и знания могут лишь ненавидеть и проклинать».
Что касается теософского течения, которое привлекло множество мистиков и особенно развилось в XII–XIII вв., то оно оказало на социальную жизнь гораздо меньшее влияние. К нему присоединились поэт Ибн ал-Фарид и, в особенности, знаменитый Ибн ал-Араби. Уроженец Мурсии, он умер в Дамаске и оставил учение о божественном единстве, основанное на совершенном монизме: человек, согласно ему, есть микрокосм, отражение макрокосма — достаточно углубить свое «я», чтобы открыть Аллаха, одновременно трансцендентного и имманентного, как единственный источник всего сущего. Подвергнутый жестоким нападкам, Ибн ал-Араби тем не менее позже стал почитаться как настоящий святой.
В своих различных формах, ортодоксальной или монистической, мистицизм, в сущности, поощрял особый аспект мусульманской религии, культ «святых», ибо суфии были склонны относить к этой категории наиболее выдающихся своих представителей, приписывая им «знамения», если не подлинные чудеса, которые оставались уделом пророков. Именно основатели ордена были для своих учеников объектом особого благоговения. К ним относились с почтением не только при их жизни, но и после — к их могилам совершались паломничества в надежде приобщиться к исключительной силе, которой должны были обладать эти «друзья Аллаха», или вали.
Культ святых, теоретически разработанный суфиями, был так популярен еще и оттого, что изначально был поддержан многими другими, иногда идеологически оппозиционными течениями. Выше упоминалось о чувстве страстной преданности имамитов своим имамам-«мученикам» и почитании мест их погребения. Со своей стороны, традиционалисты, верные памяти Умаййадов, в X в. повелели построить в Дамаске мавзолей на могиле халифа Муавийи. А ученики Ибн Ханбала, осуждавшие посещение шиитами могил имамов, сами создали подобный культ у памятника своего наставника и у некоторых других. К тому же ханбалиты и ашариты приписывали особые заслуги Сподвижникам, в частности первым из них, и искали в их поведении образец для подражания. Этим объясняется одновременно умножение и разнообразие в XII в. культовых мест второстепенного значения и паломнических мест, имевших иногда собственный ритуал, восходящий подчас к отдаленному прошлому. Они посещались как простыми верующими, так и мистиками, чьи скитальческие наклонности обычно реализовывались в образе жизни «бродячих аскетов», путешествовавших от святилища к святилищу, как, например, сирийский бродяга и паломник ал-Харави. Это даже породило богатую литературу, а перечни подобных мест, представленные в форме региональных или более масштабных путеводителей, и сегодня отражают их удивительную притягательную силу, позволяя в то же время заметить разнородность происхождения «святых» гробниц, среди которых могли быть могилы библейского порока, Сподвижника, одного из Алидов, какого-либо мистика или даже знаменитого факиха. Все это, однако, было проявлением благоговейного почитания святых мест, культ которых был известен с древности в каждом регионе и постепенно интегрировался в той или иной форме в религиозное наследие ислама.
Наконец, существовали столь же отличные от суфиев, как и от теологов, хотя и не слишком далекие от последних, мусульманские мыслители классической эпохи, которых можно отнести к философам эллинистического вдохновения, так называемым фаласифа. По-видимому, в IX в. впервые стали появляться мусульмане, воспринявшие принципы греческой философии, по крайней мере в том виде, в каком они представали в переводах, сделанных в ту эпоху, и пытавшиеся примирить их с исламской догмой, чтобы та обрела новую опору. Судя по избранным для перевода трудам, признанными оказались философские идеи, распространенные в греческих школах поздней Античности и изложенные в сочинениях, ошибочно приписываемых чаще всего Аристотелю, подобных его знаменитой «Теологии». При этом получилась смесь аристотелианских и неоплатонических концепций, которые принимались мусульманскими мыслителями за истину без малейшей критичности. Основные трактаты этого наследия касались, во-первых, понятия вечного мира, управляемого строгим космическим порядком и происходящего от первопричины, которая соответствовала Аллаху, Единому и вечному Творцу, во-вторых, понятия «активного разума», служащего посредником между миром духовным и миром человеческим, и, в-третьих, возможности сверхъестественного познания у отдельных привилегированных людей. Влияние многих их принципов на доктринальные построения крайних шиитских сект уже подчеркивалось, но о нем следует помнить всегда, чтобы понять проблемы, встававшие перед мусульманскими «философами».
Хотя эллинистическая философия, в сущности, неплохо согласовалась с монотеизмом и могла примириться с существованием пророков, но она не допускала ни сотворения мира, ни телесного воскрешения и с трудом могла обосновать бессмертие отдельной души.
Ал-Кинди, «философ арабов», деятельность которого пришлась на начало IX в., на благоприятную для него эпоху мутазилитских халифов, занимал в этом отношении позицию, воспринятую почти всеми его последователями, заявляя, с одной стороны, что философская истина обнаруживается уже у древних греков, а с другой — что не может быть противоречия и даже расхождения между Откровением и философским рассуждением. Это была антифидеистская, сходная с мутазилитской позиция. Она вынуждала ал-Кинди несколько модифицировать греческую систему, чтобы связать неоплатонический эманатизм как теорию развития мира с творческим актом Аллаха, создающим ex nihilo высшую сферу мира сего.
Мысль ал-Кинди в дальнейшем ляжет в основу других теорий. Однако независимо от нее оригинальный мыслитель, персидский философ и врач ал-Рази, известный на Западе под именем Разес, исходя из недостаточно известных нам источников, выстроил систему, отсылающую нас к манихейскому гностицизму. Он признавал, в сущности, пять вечных начал: демиург, всемирная душа, материя, пространство и время, — полностью отрицая пророческую миссию и, напротив, признавая за философом исключительное право освобождать душу от развращенного мира, в котором она заключена. Подобная система не могла быть принята богословами ислама — даже интеллектуалистского направления, — более того, ее беспощадно оспаривали исмаилиты.
К классической греческой основе обращался позднее турок ал-Фараби, который часть жизни провел при дворе Сауф алДаулы в Халебе. Мусульманская философия обязана ему рядом доктрин, долгое время благосклонно принимаемых. Ал-Фараби прояснил такие моменты, как различие между сущностью и существованием, которое делало Аллаха единственным необходимо-сущим, и теорию исходящих друг из друга Десяти Разумов, где последний, Активный Разум, трансформирует в человеке разум возможный в разум обретенный. Кроме того, он отстаивал особую концепцию пророчества, изложенную в его знаменитом, платонического толка трактате «Совершенный град». Эта концепция делала главой Града пророка и мудреца, сливавшегося с Активным Разумом посредством либо ума, либо воображения. Ал-Фараби, таким образом, переистолковывал ислам с философской точки зрения, помещая натуральную теологию над теологией откровения, с которой она оказывалась тем не менее в должном согласии.
Десятый и начало одиннадцатого века были отмечены новым расцветом философской мысли, чему благоприятствовал установившийся в Ираке и Иране режим буидских эмиров. В эту эпоху шиитский ученый иранского происхождения Мискавайх увлекался собиранием изречений древних: греков, персов, индийцев, — которые представил потом под названием «Вечная мудрость». Кроме того, он составил трактат о морали под явным влиянием античной мысли. Но наибольшую славу мусульманской философской мысли принес Ибн Сина, известный на Западе как Авиценна, проживший богатую событиями жизнь, посвятив ее как политике, так науке и размышлению, и умерший в Хамадане. Восприняв метафизику сущности и теорию иерархических Разумов, разработанные ал-Фараби, Авиценна дополнил их философией, которую назвал «восточной», в том смысле, что для него Восток был символом источника света, или озарения, которое человеческий разум встречает в Активном Разуме, источнике всякого знания.
Успех авиценнианских идей в мире ислама объяснял ту ярость, с которой их оспаривал ал-Газали, и порождал разного рода эксцессы. Реакцией стал труд Ибн Рушда, андалусского мыслителя, известного под именем Аверроэс; ради восстановления подлинного, с его точки зрения, аристотелизма, он отринул эманатизм Авиценны, что подвело его к отрицанию существования причины творения, к ограничению созидательной роли Активного Разума и, наконец, к приданию материи принципа индивидуации. Как следствие, единение с Активным Разумом, возможное по его мнению, стало в конечном счете лишь «Разумом-агентом, сознающим самого себя, временами индивидуализирующимся в человеческой душе, подобно тому как свет индивидуализируется в материи» (А. Корбэн). Новая система идеально соответствовала, как он считал, устоям мусульманской веры, но философское истолкование упомянутых устоев было опасно предавать огласке: отсюда стремление Ибн Рушда, факиха, кади и одновременно философа, развести внешний и внутренний смысл священных текстов, ставшее основой учения о «двойной истине», а позднее — характерной чертой западноевропейского аверроизма.
Оппозицию ясной и строгой мысли Ибн Рушда и его «арабскому перипатетизму» составил иранец ал-Сухраварди, умерший, по-видимому казненный, в Халебе в 1191 г., известный как «мэтр иллюминатской теософии». «Пробудись сам», — следовало, по его мнению, обратиться, например, к Аристотелю. С его точки зрения, познание собственного «я» возможно через постепенное приобщение к «предчувственному озарению, которое душа, как световая сущность, вздымает над предметом» (А. Корбэн). Эта философия «восточного озарения», развивавшая принципы восточной философии Авиценны, была связана с иранской мудростью и древними религиозными традициями Ирана. Одновременно она сближалась с позицией суфиев, подобных ал-Бистами, которые отстаивали исчезновение личности в единении с Аллахом.
Было немало споров о подлинной природе этой философии, которую иногда отказываются признать исламской, считая, что «арабские» философы только продолжали дело своих греческих предшественников. Тем не менее очевидно, что, хотя эти мыслители часто оспаривались богословами и даже осуждались на смерть властями, как ал-Сухраварди, они всегда руководствовались стремлением углубить подлинный смысл коранического завещанного в Откровении, которое лежит в основе ислама. Особенно показательным остается тот факт, что все философы, теософы и мистики подкрепляли свое учение о единении с божеством или Активным Разумом знаменитым стихом, где Аллах говорит Моисею: «„Ты Меня не увидишь, но взгляни на гору. Если она устоит на своем месте, то ты Меня увидишь“. Но когда Господь явил себя горе, Он обратил ее в прах, и Муса впал в бессознательное состояние» (Коран 7:139). Показательно также и то место, которое отводилось в разных системах проблемам сотворения мира, бессмертия души и, особенно, профетологии.
Кроме того, фалсафа в широком смысле оказала определенное влияние на исламскую религию. Как известно, она привлекла многих мыслителей, с тех пор как мутазилиты сочли необходимым использовать ее методы ради лучшей защиты невнятной догмы. Чаще всего именно против нее ополчалась так называемая ортодоксальная теология — примером тому может служить деятельность ал-Газали или ал-Шахрастани. Последний в своих теологических трактатах никогда не забывал опровергнуть ошибочные доктрины философов, хотя его собственная манера рассуждать тоже испытала их влияние.
Добавим, что философы не оставались в стороне от идеологических битв, бушевавших в их время: ал-Фараби, по-видимому, был связан с теоретиками шиизма; Авиценна же, напротив, испытывал исмаилитский натиск, и поэтому его профетология отличается от профетологии ал-Фараби. Подобно Авиценне, философы не пренебрегли политической ответственностью. Многие суверены и государственные мужи, особенно в X в., были увлечены философскими идеями, как аристотелианскими, так и неоплатоническими, распространенными в их времена и питавшими полемику между сектами. Таким образом, философское движение не только не осталось вне политической, социальной и тем более религиозной жизни, но и заняло активную позицию среди исламских идеологических течений.
С философией были тесно связаны заимствованные у античной цивилизации науки, в которых мусульмане, по выражению Р. Арнальдеса, стремились «сопоставить греческие понятия с опытом». В так называемых точных науках, в физике, химии и в естественных науках ученые сумели, не обновляя древних методов и продолжая пользоваться достаточно формальными классификациями, добиться замечательных плодов от древа греческого и римского наследия. Практические достижения были обеспечены в арифметике (принятие «индийских» цифр, изобретение знака «ноль», позволявшее написать сколь угодно большое число по десятеричной системе, изобретение алгебры, приписываемое ал-Хорезми), в астрономии (измерение меридиана, усовершенствование астролябии), в тригонометрии, картографии, механике (конструирование автоматизированных систем) и в оптике; философы увлеклись медициной, где сделали новые клинические наблюдения, равно как и химией, попытавшись придать ей наукообразие и очистить ее от магической подоплеки.
Так называемые оккультные науки очень сильно влияли на мыслителей, стремящихся понять глубинное значение вещей. Алхимия, прославленная прежде всего целым собранием сочинений, приписываемых Джабиру, причислялась к гностическому течению, которое почитало Гермеса как пророка, научившего людей секретам творчества. Астрология породила массу описательных трудов, посвященных созвездиям и знакам, дешифровке их влияния на судьбу людей, но имела еще большее значение в области магии и изготовления талисманов, где она сближалась, например, с нумерологией. Все оккультные науки покоились на системе соотношений, связывающих внешность вещей с сокровенным миром, смысл которого не могли воспринять; таким образом, это был еще один вид эзотеризма, получивший развитие в некоторых мусульманских кругах, особенно шиитского и мистического направлений.
Традиционалистская среда хотя и признавала усилия ученых, оправданные кораническими стихами, превозносящими достоинства «знания» в общем смысле, хотя и поощряла некоторые, весьма специфические исследования, тем не менее с крайней опаской относилась ко всякой претензии на познание «тайны» мира. «Не следует чрезмерно изучать звезды, — говорил ханбалит ал-Барбахари, — разве что ради того, чтобы точнее определить часы молитвы. Все прочее — путь к неверию». Отсюда осуждение разного рода гаданий и занятий магией. Однако астрология, в сущности, всегда играла большую роль, и ни один город не мог быть заложен без предварительного составления гороскопа.
Таким образом, исламская мысль классической эпохи оставалась под знаком аристотелизма и гностицизма, влияние которых она испытывала, даже если противопоставляла им более или менее успешно и более или менее жестко фидеизм. Рационалистические и гностические течения вдохновляли такого поэта, как ал-Маарри, который в своих знаменитых стихах дошел до резких насмешек над адептами религии откровения. Хотя временами он заявлял, что верует в Творца, но тем не менее считал разум единственным источником знания, «лучшим из советников» и выводил из него свою личную мораль, оригинальную и при этом отмеченную глубокой горечью.
Точно так же ни частые обвинения в зандака, то есть в безбожии и свободомыслии, которые с начала аббасидской эпохи периодически выдвигались против того или иного слишком дерзкого поэта или философа, ни «инквизиции», организованные в некоторых регионах, чтобы навязать всем определенное толкование исламской догмы, не могли помешать интеллектуалам подвергнуть сомнению ценности завещанного в Откровении и по необходимости переистолковать их. Более того, интеллектуальная жизнь не исчерпывалась этой интеграцией концептуальных научных или псевдонаучных элементов, унаследованных от античного мира, — не менее интенсивно она протекала в мирской среде, разные аспекты которой в литературном и художественном выражении мы рассмотрим ниже. Все эти течения продолжали смешиваться. Вышеприведенный пример Маарри может показаться чрезвычайно характерным, но не следует забывать, что не менее близкая к повседневной реальности область любовных переживаний и вдохновленные ею сочинения тоже были объектом полурелигиозной-полуфилософской рефлексии, в которой наряду с отдаленными платоническими отзвуками в совершенно другой тональности слышались акценты чрезмерной чувственности.
Видные ориенталисты, несомненно, хотели оправдать влиянием исламской догмы и философии некоторые аспекты эпикурейства, рассыпанные в тогдашних арабских литературных произведениях, особенно поэтических. Аргументов для этого было достаточно. Действительно, как будет видно далее, религиозные деятели пытались так или иначе заключить чувственную любовь в определенные рамки. К тому же место, отводимое в исламской мысли идее Аллаха, представляло окружающий мир преходящей реальностью, почти ирреальностью. Но подобная медитация о суетности сего мира, несомненно, не позволяла ощутить радость жизни, которая, по сути, не оспаривалась и, напротив, могла возрастать по мере улучшений в материальной сфере. Средневековый арабский гуманизм, доктринальный и религиозный аспекты которого, как мы видели, бесконечно дискутировались мыслителями и богословами, имел, в сущности, другое, мирское лицо, которое необходимо рассмотреть во всей его специфике. Основа этого гуманизма, разумеется, была связана с идеей Аллаха и ниспосланного откровения, которое определяло нормы поведения человека, чтобы он мог полностью исполнить свое предназначение и сыграть свою роль в рамках творения. Но с другой стороны, более или менее рафинированный вкус к наслаждению, соответствовавший древней восточной чувственности и находивший одно из самых своих совершенных выражений в утонченности пластических искусств, одушевлял произведения, которые выходили за рамки науки и эрудиции. В этом заключалась тенденция арелигиозная, если не антирелигиозная, и богословы были не в силах ее подавить. Может быть, лишь немногие, вдохновленные эллинистической философией, мыслители сумели интегрировать ее в свою систему, но ценой столь радикальной транспозиции, что первоначальная доктрина ислама теряла у них всю свою строгость.
Мусульманское право классической эпохи вырабатывалось, как уже отмечалось, постепенно. Тем не менее его влияние очень рано стало принудительным, и мелочные предписания, в соответствии с которыми оно регулировало повседневную жизнь в странах ислама, оставались, независимо от школы или системы, удивительно единообразными, несмотря на растущие фундаментальные расхождения в области теологии. Основываясь на содержании символов веры, эти предписания составили то, что следует называть Законом исламского Откровения, или шариатом, определяющим религиозное и социальное поведение верующих.
Понимаемое таким образом право стремилось главным образом четко санкционировать самые разные деяния индивидуальной или коллективной жизни, получающие определенный статус. Речь шла о некоем уставе, который должен был учесть тот факт, что сам верующий обладает легальным существованием с тех пор, как будущие «дети Адама» признали — согласно Корану, еще до самого Творения — Аллаха своим Господином в силу Предвечного соглашения. Это соглашение, которое суфии, со своей стороны, использовали для обоснования доктрины мистического слияния, в сущности, устанавливало, что люди, верующие творения Аллаха, должны быть в этом своем качестве подчинены обязанностям, сформулированным в праве. Мусульманское право в большей степени, чем право в европейском смысле, представляло собой формулирование религиозной и моральной программы, которая в той же мере призвана была уделять внимание проблемам, связанным с отправлением правительственной власти. Во многих случаях реальность могла довольно сильно отличаться от предписанного идеала, но общественное мнение никогда особо не возмущалось установившимся несоответствием, ибо между неукоснительной обязанностью и строгим запретом существовала область не то чтобы безразличная к Закону, но такая, где Закон довольствовался рекомендациями. К понятиям допустимого и недопустимого, обязательного и запретного добавлялись, таким образом, понятия промежуточного характера: деяния рекомендованные, но не обязательные и деяния осуждаемые, но не запретные.
Подобная градация могла установиться только посредством оценки множества частных случаев, и бесконечные споры относительно запрещения или разрешения того или иного поведения постепенно сформировали манеру рассуждения правоведов и других людей религии. Поднаторевшие в практике классифицирования и оценки, неизбежно сталкиваясь с проблемами, связанными либо с экономическими задачами момента, либо с политическими интересами правителей, они зачастую стремились обнаружить мало-мальскую уловку, чтобы оправдать действие, осуждаемое прямым толкованием текста, или, напротив, осудить позицию, которая не нравилась властям предержащим. Их громоздкие доктринальные построения порой призваны были всего лишь замаскировать медленную и между тем непреодолимую эволюцию, особенно в сфере государственного права. Фактически именно в институциональной области кораническая основа права оказывалась наиболее хрупкой, большинство проблем, связанных с разрастанием Общины, не могли быть предусмотрены Мухаммадом, вот почему правоведы были вынуждены отдать преимущество практике первых суверенов, а также прежним местным обычаям. Область этики тоже оказалась затронута чуждыми исламу рефлексами.
Из крайне категорического исламского права следовало прежде всего содержание ряда культовых актов, к исполнению которых сводилась суть религии. Обязательность их восходила к мухаммаданской проповеди, даже если некоторые их детали зачастую были уточнены лишь в последующий период.
Первым из предписаний, относимых обычно к «столпам веры», было произнесение символа веры, или шахады. Этот акт становления «мусульманина» представал, таким образом, как единственная обязанность каждого новообращаемого и состоял в утверждении единобожия и профетического характера миссии Мухаммада. Он не мог быть предметом теологических споров в принципе. В сущности, повторяемый каждым символ веры имел имплицитное содержание, соответствующее религиозному выбору правоверного. Хотя все мусульмане придерживались одной и той же простой и краткой формулы, они придавали ей зачастую различное толкование. Одни, например, считали, что единобожие предполагает «сотворенный» характер Корана, другие же выводили отсюда его «несотворенный» характер. Так же как искренность и точное следование этому «акту веры», в принципе достаточному, чтобы придать мусульманину статус «верующего», отнюдь не противоречили тому, что эта вера могла, согласно наиболее распространенному мнению, прирастать или убывать в зависимости от большей или меньшей верности другим обязательным предписаниям.
Помимо символа веры, «столпами религии» были молитва, пост, хадж и обязательное пожертвование. Эти так называемые основные обязанности, возлагавшиеся на всех мусульман в индивидуальном или коллективном порядке, могли быть сведены к своей внешней стороне и поэтому требовали некоторых предварительных условий. Одним из таковых было внутреннее выражение своего намерения. Другое соответствовало необходимому для ряда обязанностей состоянию ритуальной чистоты, игравшему основную роль в исламском культе и якобы названному Мухаммадом «половиной веры», и поэтому пространно разрабатывалось в зачине юридических трактатов. Действительно, произвольно рассматриваемых специальными сочинениями обстоятельств, которые вводили правоверного в состояние большой или малой нечистоты, требующее полного или упрощенного омовения, было много. Малая и большая нечистота лишали молитву и обряды хаджа действенности и не дозволяли касаться Корана. Большая нечистота, кроме того, аннулировала пост. Отсюда важность омовений, которым мусульманин-ригорист был вынужден предаваться ежедневно — и даже по нескольку раз.
Исполнение двух предварительных условий — выраженного намерения и обязательной чистоты — символизировало, согласно праву, тройную позицию поклонения, мольбы о прощении и жажды очищения. При этом они в большей степени оказывались связаны с приемами сакрализации, которые напоминали древнесемитские религиозные традиции.
Ритуальная молитва состояла из совокупности строго установленных жестов и слов, сопровождавшихся поклонами и простиранием ниц, начинаясь с формулы сакрализации и заканчиваясь приветственной формулой десакрализации. Правоверный, совершая ее пятикратно в определенные часы, должен был обратиться в сторону Мекки, обозначенную так называемой киблой. Эта ориентация отличала его от древних арабов, приверженных астральным культам, от иудеев, обращавшихся к Иерусалиму, и от христиан, которые обращались к востоку. Он мог совершать молитву в любом месте, ограничив на земле пространство, отделяющее его от внешнего мира, но мечеть или молельня (маеджид) были идеальным помещением для этого культового акта, а торжественная пятничная молитва в полдень должна была совершаться преимущественно в общинной, или «соборной», мечети (джами) города. Пятничной молитве предшествовала проповедь. После этого правоверные, стоящие тесными рядами, повторяли жесты имама, который руководил молитвой, находясь перед нишей михраба. При этом обязательно должны присутствовать мужчины — как минимум 12–40 человек, в зависимости от школы. Час молитвы объявлялся муэдзином, который пять раз в день повторял серию формул, начинавшуюся словами: «Аллах велик!» (Аллах акбар). Происхождение этого призыва к молитве, который до сих пор характеризует социорелигиозную жизнь в странах ислама, плохо известно, но можно заметить, что он явно отличается от христианских и даже иудейских обычаев, которые использовали скорее звучащие инструменты, нежели человеческий голос, чтобы призвать к отправлению культа. Помимо пятничной молитвы были и другие: молитвы двух праздников, отмечающих два кульминационных момента исламского года, которые тоже относились к числу коллективных обязанностей. Они проводились в молельне под открытым небом, чаще всего за пределами города, в так называемой мусалле.
Послабления относительно отправления молитвы предусматривались для больных и находящихся в пути, но зато существовало несколько особых молитв, например так называемая молитва устрашения, которая произносилась во время военных походов. Кроме того, рекомендовалось совершение дополнительных индивидуальных или групповых молитв. Таковы были ночные молитвы месяца рамадан, приписываемые, как известно, халифу Умару и не практикуемые шиитами; так называемая молитва затмения, совершавшаяся, по-видимому, регулярно в классическую эпоху при наступлении соответствующего явления; так называемая молитва благословения — о прекращении засухи, ей должны были предшествовать определенные богоугодные дела и обряды древнего происхождения, в частности выворачивание одежды. Можно добавить сюда молитву о совете, которая состояла в испрошении совета у Аллаха перед важным делом. Наконец, погребальная молитва, совершаемая по случаю чьей-либо смерти по строгим предписаниям, имела особый ритуал, бывший предметом разногласий между суннитами и шиитами.
Факихи тщательно проработали различные способы, которыми правоверные могли исправить ошибки, допущенные по недосмотру при совершении молитвы. Так, Ибн Кудама писал: «Правоверный, осознавший свою ошибку в ходе дополнительного поклона, тотчас должен сесть; он завершит свою молитву, если в ней не будет какого-либо упущения, и приступит затем к земному поклону прощения […]. Правоверный, осознавший упущение строгого предписания в момент, когда он начинает подниматься после совершения первой шахады, возвращается в начальное положение и совершает то, что упустил; но если он уже полностью поднялся, то не может вернуться в первоначальное положение, чтобы восполнить упущенный акт» и т. д.
Кроме того, факихи рекомендовали правоверным принимать для совершения молитвы особенно достойную и строгую позу. Следовать на молитву полагалось «степенным шагом, не скрещивая пальцев», повторяя дополнительно молитвы или молитвенные обращения, независимые от канонического ритуала, но с пользой дополняющие его. Примером может служить молитва, рекомендованная по этому случаю ханбалитом Ибн Кудамой: «О мой Аллах! Прошу Тебя, избавь меня от огня и прости мне мои прегрешения, ибо Ты один властен прощать мне мои прегрешения». Зато обычай разуваться при входе в мечеть изначально не был предписан или рекомендован факихами.
За молитвой следовал пост, обязательный в течение месяца рамадан и заключавшийся в полном воздержании в дневное время от пищи и питья или, точнее, в недопустимости принять что бы то ни было в тело извне, будь то дым или аромат, а также в воздержании от сексуальных отношений. Здесь просматривается влияние иудейских и христианских религиозных обычаев, видоизмененных, однако, стремлением к определенной оригинальности. Способ определения продолжительности поста был излюбленной темой споров между факихами, но остался тесно связан с лунным календарем, который был введен Пророком во всей своей целостности в противовес адаптациям, принятым в этом отношении древними арабами. Согласно самой распространенной традиции, только появление полумесяца новой луны позволяло фиксировать начало и конец месяца поста, для определения которого астрономические расчеты на всем протяжении средневекового периода использовались только в государстве Фатимидов.
Правоведы, естественно, должны были детально в легалистском духе проработать случаи прерывания поста, о чем свидетельствует, например, следующая цитата: «Могут ли женщины, которые, суча пряжу, берут нити в рот, чтобы срастить их, заниматься этим ремеслом во время поста рамадана? Если это египетский лен, то позволительно; это было бы запретно, если лен димманский, ибо он обладает особым, распространяющимся во рту вкусом. Так же это может быть позволено, только когда речь идет о бедных женщинах. Если, суча нить, женщина почувствует во рту соленый привкус, то ее пост становится недействительным». Подобные проблемы ставились также по поводу мучной пыли, гипса, танина, угля, льна и т. д.
Границы священной территории Мекки
Пунктирной линией обозначены границы священной территории, при вступлении на которую паломники, совершающие большое паломничество, должны были сакрализоваться и оставить свои обычные одежды, чтобы переодеться в специальное одеяние. Прибывающие из Сирии обычно совершают этот обряд в Зу-л-Хулайфе, а те, кто прибывает из Ирака, — в Зат-Ирке. Точечной линией соединены пункты, где должны сакрализоваться паломники, которые, оказавшись уже в Мекке, переодеваются в ритуальные одеяния для совершения малого паломничества. Таним в последнем случае является наиболее часто избираемым местом.
Мекка и пути большого паломничества
Путь следования паломников по этому случаю не таит в себе сакрального смысла, но определен рельефом местности. В конце маршрута у горы Арафат происходит обряд стояния, главная церемония хаджа, которая к тому же является наиболее мучительной в период большой жары. Второстепенные ритуалы исполняются по пути: например, в Муздалифе и Мине. Вокруг Мекки находятся, кроме того, разные места посещения, памятники или исторические пункты, связанные с эпизодами жизни Мухаммада.
Но искупление, которое те же самые правоведы налагали в случае сознательного нарушения поста, возможно, еще лучше позволяет понять глубокий характер этого обряда: «Правоверный, нарушивший пост плотской связью, — писали они, — должен возобновить свой пост после месяца рамадан в порядке искупления и, кроме того, освободить одного раба. При отсутствии рабов он будет поститься два месяца подряд. Если он не в состоянии держать двухмесячный пост, он накормит шестьдесят бедняков. При отсутствии таковых он будет освобожден от предписанного искупления». В случае неумышленного нарушения, обусловленного состоянием нечистоты, в частности для женщин, возмещающий пост тоже должен быть выдержан.
Пост как демонстрация отказа от благ сего мира и солидарности с бедными заканчивался торжеством, одним из главных официальных праздников ислама, названным Малым праздником в отличие от Большого праздника, связанного с обрядами хаджа. Его особая молитва сопровождалась раздачей бедным так называемого добровольного пожертвования и прекращением поста. Дополнительные посты рекомендовались наряду с произнесением в течение ночи рамадана определенных молитв, в том числе так называемых молитв «прерывания».
Четвертым великим ритуальным долгом было паломничество в Мекку, обязанность, которую правоверный должен был исполнить один раз в жизни, но только при условии физической и материальной возможности — это обычно и было причиной освобождения от ритуала, поскольку в классическую эпоху безопасность дорог оставалась весьма относительной и путешествию в Аравию зачастую препятствовали войны и мятежи. Большое паломничество (хадж) совершалось коллективно в определенное время года — в месяц зу-л-хиджжа, последний месяц исламского года — и отличалось от малого паломничества (умра), которое могло совершаться в любое время как рекомендованная религиозная практика.
Мечеть Мекки и ритуалы хаджа
Пунктирная линия показывает, во-первых, путь ритуального обхода вокруг Каабы, во-вторых — путь пробега между холмами Сафа и Марва, ныне окруженными строениями. Точки обозначают размещение «зеленых колонн», между которыми должны пройти паломники. Паломникам рекомендовано, хотя этот обряд и не обязателен, испить воды из источника Замзам, которая согласно Преданию полезна всякому испившему.
Происхождение традиции большого паломничества восходит к доисламской эпохе. Как известно, Мекка издавна была ярмарочным центром, а также местом религиозного поклонения со святилищем Каабой. Хотя Мухаммад уничтожил находившихся там языческих идолов, он подкрепил святость этого сооружения авраамической легендой, пытаясь восстановить подлинную — в отличие от иудейской — религию этого пророка. Таким образом, мусульмане совершали паломничество в Каабу, потому что она была «домом» Господа, возведенным по божьему приказу отцом их предка Исмаила, которому пришлось, заканчивая стены, встать на камень, почитаемый с тех пор как «макам Ибрахим». Что касается обрядов, сопровождавших посещение и совершавшихся в Мекке и ее окрестностях, таких как обряд ритуального обхода, бег между Сафой и Марвой и стояние у горы Арафат, побивание камнями столбов и завершающее жертвоприношение, то они восходят к древним обычаям, даже если после возникновения ислама им было придано новое значение. Это же относится к обрядам малого паломничества, состоявшего только в совершении ритуальных обходов вокруг Каабы и пробега между Сафой и Марвой.
Среди характеристик хаджа фигурировали условия его священности. Территория Мекки рассматривалась как священная (харам), и в силу этого в ней запрещалось убивать животных и срезать растения. Люди тоже пользовались там правом неприкосновенности. Поэтому правоверный, желавший совершить хадж, должен был привести себя в особое состояние сакрализации: с момента проникновения на священную территорию паломники слагали с себя все шитые одежды, чтобы переодеться в костюм, состоящий из двух простых кусков ткани; на протяжении всей церемонии следовало соблюдать разного рода запреты, в частности запрет стричь ногти, волосы и бороду, а также иметь сексуальные отношения. Это состояние символизировалось формулой, которую паломник повторял постоянно: «Вот и я [о мой Аллах]» (лаббайка) — вплоть до момента, когда после завершения обрядов он десакрализовался, давая себя обрить. Последним ритуалом большого паломничества, который имел место в день 10-й зу-л-хиджжа и который разделяли мусульмане всего мира, был праздник жертвоприношения, когда паломники жертвовали барана в долине Мина: это и был Великий праздник. Он состоял в основном из молитвы, сопровождаемой принесением в жертву чаще всего овна, которое совершал для себя и своих близких глава семейства. Жертвоприношение очистительного характера, совершаемое в ходе хаджа, венчало, таким образом, целую совокупность церемоний, которые богословы ислама расценивали как особенно эффективные для того, кто хотел бы испросить у Аллаха прощения за грехи.
Что касается пятого обязательства, помещаемого иногда на третье или четвертое место, это было обязательное пожертвование, представлявшее собой тоже очищение — от благ сего мира. Согласно кораническим предписаниям оно состояло в ежегодной передаче части своего состояния главе Общины. Собранное должно было распределяться среди прочих членов Общины: бедных, тех, кто разорился на богоугодных делах, и добровольцев священной войны. В принципе же речь шла о десятине, взимаемой с богатых ради перераспределения среди нуждающихся, то есть о своего рода долге солидарности по отношению к членам Общины. Однако внесение пожертвования быстро трансформировалось в фискальную систему, лишь отдаленно напоминавшую прежнюю обязанность.
Помимо этих «пяти столпов» ислама существовал еще один долг исключительно коллективного характера — узаконенная война, часто именуемая священной войной, которая представляла собой беспрерывную борьбу с неверными за обращение их в ислам или за признание его превосходства. Тем не менее она играла, как мы увидим, важную роль в отношениях между миром ислама и немусульманским миром. Она же изначально поставила проблему распределения добычи, которую стремились урегулировать некоторые коранические стихи: главе Общины отходила пятая часть, тогда как остаток распределялся между воинами. Но подобное правило оказалось не применимо к самим завоеванным землям, так что понятие добычи скоро пришлось трансформировать и юридически отождествить с общим достоянием Общины, которым никто не мог овладеть не по закону.
Что касается запретов на употребление определенной пищи, которые в средневековом исламе, как, впрочем, и в иудаизме, играли серьезную роль, то они были связаны с крайне важным для верующего стремлением избежать всякого загрязнения. Если употребление мяса плавающих животных было в принципе дозволено, то мясо сухопутных животных разрешалось есть не всегда: с одной стороны, некоторые из них, например свинья, действительно считались нечистыми, а потому непригодными в пищу; с другой стороны, чистые сами по себе животные могли служить пищей, только если были зарезаны по правилам, предписанным юридическими трактатами, исходившими из того, что нечистой считалась кровь. Наконец, было запрещено употребление хмельных напитков, хотя отдельные школы разрешали пить финиковое вино. Все эти предписания составляли предмет спора правоведов, усугубляемого тем, что иногда было трудно отнести некоторых животных к определенной категории, а богословы стремились избежать всякой двусмысленности.
Запреты, определявшие поведение мусульман в социальной жизни, дополнялись рядом правил благопристойности, выводимых богословами из Предания: от манеры одеваться и подстригать усы до формул приветствия и обычая повторять в разных обстоятельствах бисмиллах, то есть «во имя Аллаха» — зачин Корана. Но рекомендации, столь недвусмысленно предусмотренные правом, распространялись также на область культа, где складывались некоторые обряды, такие как «духовное убежище», когда особо набожные правоверные удалялись в мечеть, чтобы там держать пост и читать Коран, полностью воздерживаясь от половых сношений. Простым верующим также было рекомендовано часто читать Коран. Кроме того, обрезание — обычай, если не общеобязательный, то по крайней мере общепринятый и связанный с требованиями ритуальной чистоты, — занял не последнее место среди рекомендованных актов. Впрочем, будь то в случае с ребенком или взрослым новообращенным, обрезание сопровождалось такими торжествами и празднествами, что оно очень рано стало отличительной чертой мусульманина в глазах христиан соседних стран, а позднее и в глазах европейцев.
Многие связанные с семейными событиями древние народные обычаи так или иначе вписывались в определенные богословами рамки, но обычно оправдывались либо Преданием, либо по всеобщему согласию. Паломничество к другим святым местам, помимо Мекки, было очень рано рекомендовано Преданием на основании приписываемого Пророку высказывания: «Можно пускаться в путь только ради посещения трех мечетей: мечети священной, мечети отдаленной и моей собственной мечети». Этот хадис, несомненно, мог восприниматься в ограничительном смысле. Тем не менее он открывал путь к поклонению местам, связанным с памятью Пророка: Медины, поскольку там находилась его могила, и Иерусалима, поскольку там он встречался с древними пророками и оттуда отправился в свое ночное путешествие. Почитание мест памяти Пророка, в свою очередь, мотивировало практику других поклонений, связанных с почитанием памяти имамов, Сподвижников, других пророков или набожных личностей, что составит основу культа святых. То же почитание Пророка будет выражаться, особенно с XII в., в праздновании годовщины его рождения, маулид ал-Наби, которое обретет растущее признание толпы. Наконец, традиции, иной раз неясного происхождения, придавали совершенно особенное значение некоторым ночным ритуалам, таким как рамаданская ночь, когда, как считалось, определялась судьба каждого человека, — в такие ночи индивидуальная или коллективная молитва имела особую силу. Таким образом, существовало множество религиозных поводов, которые давали верующему возможность выразить свою набожность, но об этом ниже.
Из культовых обязанностей, которыми исламское право стремилось заставить уважать «права Аллаха», неизбежно следовали и «права людей», обеспеченные определенным количеством социальных правил. Эти правила, базировавшиеся на стихах Корана, но также бравшие в расчет древние, частично сохраненные обычаи, касались главным образом наказаний за преступления, организации семейной жизни и ограничений права собственности.
Проступки и преступления, разделенные на три категории, влекли за собой различные наказания, в том числе четко оговоренные в Коране. Самые суровые применялись за умышленное человекоубийство или увечье, что давало право, как некогда в Аравии, на осуществление мести, но теперь уже «регламентированное»: только сам виновник, а не его родственники или пособники должен был подвергнуться наказанию, причем под контролем кади; фактически совершение мести чаще всего заменялось выкупом. В силу того же принципа неумышленное человекоубийство или увечье допускало денежную компенсацию. Кроме того, определенные преступления, список которых варьировался в зависимости от школы, карались согласно точно установленному наказанию: кража наказывалась отрубанием правой руки, грабеж — смертью, блуд — сотней плетей или забиванием камнями (в зависимости от обстоятельств, если их можно было установить), ложное обвинение в прелюбодеянии каралось плетьми, вероотступничество — смертью, употребление вина или любого другого хмельного напитку — сорока плетьми. Как видим, это были преступления, затрагивающие не только социальную, но и сексуальную жизнь и религиозную практику.
Меньшие преступления влекли менее суровые кары или внушения со стороны должностных лиц, обязанных добиваться следования моральным нормам, то есть чаще всего со стороны мухтасиба, точные функции которого будут рассмотрены ниже. Но не следует забывать, что бунт и любое действие, способное нарушить общественный порядок, могли быть произвольно наказаны властью и привести в действие репрессивный аппарат. Таким образом, уголовный кодекс не имел цельной концепции, но включал, с одной стороны, типично исламские правила, уважаемые как таковые в силу законодательства религиозного происхождения, а с другой — новые законы, принятые в зависимости от обстоятельств и согласно актуальной необходимости, которую определяла воля суверена.
Семейная жизнь, напротив, регулировалась прежде всего заповедями текста Откровения, даже если они зачастую лишь освящали видоизмененные предшествующие обычаи. Разрешение полигамии, нелимитированной в отношении наложниц, но при этом ограниченной кораническим запретом брать более четырех законных жен, составляло один из главных ее элементов, определяющих как индивидуальное поведение, так и внутреннюю организацию мусульманского города, где, таким образом, продолжали существовать некоторые обычаи доисламской Аравии. Как известно, ориенталисты выдвигали противоположную гипотезу, полагая, что это Мухаммад узаконил полигамию в матриархальном обществе, поскольку погибавшие в первых сражениях мусульмане оставляли после себя большое число лишенных поддержки вдов. Но их гипотеза не была подкреплена каким-либо серьезным доказательством. По-видимому, Мухаммад все-таки стремился скорее улучшить, нежели принизить положение женщины в Аравии, которое он считал слишком зависимым.
Хотя он действительно наделил мужчину в определенном отношении безграничной и неоспоримой властью над женщиной, в частности правом изгонять ее при желании из своего жилища посредством расторжения брака, но и права супруги, которая пользовалась финансовой независимостью, тем не менее защищались различными мерами. Например, муж должен был быть совершенно беспристрастен по отношению к своим женам, если их у него было несколько. Развод был действителен, только если муж три раза кряду произносил необходимую формулу. Кроме того, махр — имущество, выделяемое мужем по брачному договору — в случае развода сохранялся за супругой. К тому же муж имел возможность отозвать свое решение и получить жену обратно, только если та тем временем заключила новый брак и получила новый развод: такого рода условие должно было исключить необдуманные решения. Что касается супруги, то она сохраняла право при наличии серьезных причин потребовать развода, который в этом случае оглашался кади. Добавим, что правоведы единодушно предписывали, чтобы в браке обе стороны были «хорошо подобраны», закрепляя тем самым обычную, предшествовавшую Откровению практику. Они рекомендовали также обычай свадебного «пира» для мужчин обоих семейств, дополняющего народные обычаи празднования по этому случаю. С другой стороны, в большинстве своем они считали, что девственницу, даже в возрасте, должен при брачном договоре сопровождать «опекун» из соображений скромности, подобающей поведению будущей супруги.
Все эти правовые установления отнюдь не закладывали основы организованной семейной ячейки. Мало того что договор как основной элемент исламского брака в любой ситуации подлежал одностороннему расторжению посредством талака, но и многочисленность жен и признаваемая за ними финансовая автономия фактически и юридически препятствовали установлению брачного союза, которому противостояли еще и коранические рекомендации, жестко разделяющие мужчин и женщин. Ряд стихов предписывал женщинам крайнюю скромность. Из этих стихов выводилось правило на ношение покрывала и запрет беседовать со всяким мужчиной, не являющимся ни мужем, ни родственником, тогда как незначительная ценность показаний женщины в суде еще больше подчеркивала то приниженное состояние, в котором ее поддерживали эти чуть ли не тюремные обычаи.
Рождение ребенка не предполагало никакого обязательного акта, но только рекомендуемые Преданием обычаи, восходящие к Пророку и его Сподвижникам. Таков был обычай приносить жертву, часть которой распределялась среди близких, или обычай произносить на ухо новорожденному формулу призыва к молитве. Воспитание юного мусульманина не было регламентировано никакими жесткими правилами. Однако обычно ребенок, пробыв примерно до семи лет в женском кругу, изучал затем Коран либо с наставником, либо в школе, и, как мы уже видели, его обрезание, акт всего лишь рекомендованный, отмечался торжественно, с тем чтобы подчеркнуть его религиозное значение. Что касается смерти верующего, то она обязывала его окружение к определенным обязанностям, не оговоренным кораническим текстом, но узаконенным на основании Предания: произнесение символа веры вместо умирающего, обмывание покойного, посмертная молитва, совершаемая в мечети в соответствии с ритуалом, имевшим некоторые расхождения в разных школах, и, наконец, погребение на мусульманском кладбище.
Положение слуг тоже регламентировалось правом, признающим легитимность рабства. Всякий раб, будь то мужчина или женщина, являлся собственностью хозяина, то есть мог приобретаться или передаваться как любое другое материальное имущество, сам же он не мог ничем владеть. Женщины-рабыни, используемые обычно в качестве наложниц впридачу к законным женам, обладали тем не менее известными привилегиями, если рожали хозяину ребенка, и зачастую получали свободу. Кроме того, освобождение рабов было рекомендовано многими стихами Корана и рассматривалось как богоугодное дело. Вольноотпущенник входил в группу клиентов и, оставаясь связан с семьей бывшего хозяина, имел в ней определенные права.
Наконец, право собственности, признаваемое за свободными мужчинами и женщинами — как мусульманами, так и немусульманами, — стало объектом ограничительных предписаний. Прежде всего, что касается наследования, здесь Коран подробно регламентировал меры, защищающие права некоторых категорий наследников, в частности жен. Эта система привела к появлению привилегированных «долей», подлежащих приоритетному распределению, оценка которых была иногда очень деликатной. Отсюда же появился запрет распылять по завещанию более трети всего наследства.
С другой стороны, текст Корана стал основой особой фискальной системы, сложившейся из обязанности каждого мусульманина, как мы уже видели, ежегодно вносить обязательное пожертвование, которым он погашал свой долг перед Аллахом, истинным собственником благ сего мира, тогда как немусульманину полагалась более высокая подать. Поддержание такой системы, четко различающей правоверных и немусульман, не помешало правоведам в течение двух первых столетий учредить ряд новых поборов либо с урожаев землевладельцев, либо с личных состояний, либо с товаров.
Пользование собственностью, кроме того, ограничивал запрет ростовщического процента — одна из наиболее характерных черт исламского права. Разумеется, этот запрет применялся не всегда благодаря разного рода юридическим ухищрениям: в VIII в. ханафиты нашли способ получения путем «фиктивной продажи» процента на данную взаймы сумму. Тем не менее практика ссудного процента оставалась закрытой для мусульман. Исламский закон разрешал и регламентировал только кредитное товарищество для поощрения торговой деятельности.
Было также рекомендовано создание передаваемых Аллаху, по определению факихов, неотчуждаемых имуществ, или вакуфов, доход от которых предназначался какому-либо богоугодному заведению и которые управлялись при посредничестве кади. Этот обычай обрел значительное развитие в исламском мире и повлиял на его экономическую организацию. Действительно, отличный от простого и чистого дарения, он позволял уберечь от конфискаций и прочих рисков семейное имущество, доходы с которого должны были отойти богоугодным заведениям лишь в отдаленном будущем. Таким образом целый ряд недвижимых имуществ избегал передачи собственности, а также открывалось определенное количество мест для лавочниковарендаторов и распорядителей на службе вакуфных культовых учреждений. Между тем результатом такой системы была тенденция к экономической стагнации, которая только усиливалась с расширением подобного рода практики.
В свою очередь торговые сделки строго регламентировались в целях поддержания справедливости и уважения духа коранического предписания: «Взвешивайте полным весом и отмеривайте справедливой мерой». Среди условий законности сделки, вербальной или оформленной письменно, было, например, непременное представление продаваемого предмета без сокрытия возможных изъянов, равно как и обязанность покупателя досконально ознакомиться с характером и состоянием предмета. Соглашение сторон должно было быть недвусмысленным. Всякая продажа, несущая элемент неопределенности и, как следствие, оставляющая место возможному обману> была тем самым запрещена.
Тщательность актов, составлявшихся, чтобы засвидетельствовать покупку, как, впрочем, и для того, чтобы удостоверить всякую сделку, соответствовала строгим юридическим нормам, изложенным в многочисленных трактатах по праву и использовавшим обязательные традиционные выражения. Эти формулы, известные как из наставлений, так и из архивных документов, доказывают, что исламская цивилизация, придававшая столь большую ценность устной передаче прав, в то же время не могла обходиться без письменного документа, что предполагало существование, наряду с факихами-теоретиками, понятых, писцов и других лиц, искушенных в составлении актов.
При этом никакого контроля за ценами юридически не осуществлялось, по крайней мере в классическую эпоху. Право ограничивалось запретом скупки как источника дороговизны, но не вмешивалось непосредственно в экономическую жизнь, за исключением случаев настоятельной необходимости. И только в последующую эпоху эти еще рудиментарные, но взаимосвязанные принципы стали основой целенаправленного осмысления экономических фактов.
Добавим, что право четко определяло место, которое должны были занимать в исламском обществе немусульмане, обязанные в силу одного из положений Корана вносить специальную подать, именуемую джизья. Эта выплата свидетельствовала об их подчиненном положении, но давала им покровительство Общины. Иудеи и христиане, как обладатели признаваемых исламом книг откровения, пользовались привилегированным статусом данников, который применялся в широком смысле и к зороастрийцам, по-видимому менее многочисленным, а также к харранским сабиям. Кроме того, они пользовались свободой культа, но должны были уважать некоторые запреты, имевшие, по-видимому, древнее происхождение, хотя на этот счет нет никаких достоверных документов: они не могли ездить на конях, не подлежали набору в войска, а также не должны были одеваться как мусульмане.
Социальная, семейная и экономическая организация классической эпохи строилась на религиозной основе, но тем не менее имела целью охрану основных прав каждого индивида и применялась в рамках публичных институтов, которые со временем совершенствовались. Их практическая деятельность, зачастую ориентированная на некое сформированное богословское мнение, сделалась объектом юридических, философских и прагматических сочинений, которые поначалу сосредотачивались на проблеме отправления власти, а точнее, организации государства.
С самого начала истории ислама власть держалась на принципе имамата, подлинная сущность которого при этом ожесточенно дискутировалась. Хариджитской концепции, считавшей институт халифата эманацией всемогущей Общины, противостояли шиитские теории имамата божественного права. Наиболее оригинальные из этих последних были, как мы уже видели, тесно связаны с учениями мыслителей, стремившихся адаптировать в исламском мире наследие греческих философов, особенно с учением ал-Фараби, который, пожалуй, больше всего интересовался «политической наукой». Этот человек, автор «Добродетельного города» и «Сокровищ премудрости», хотел прежде всего показать, что объединяться в общество было для людей неотъемлемой потребностью их натуры, единственным средством, позволяющим выжить в этом мире и достичь счастья. Он классифицировал организованные государства по нескольким категориям: от государства совершенного до самого порочного, — вдохновляясь при этом рассуждениями Платона. Определяя в духе неоплатонического эманатизма качества идеального правителя — одновременно пророка, философа, имама и эмира, — он формировал образ пророка-законодателя ислама, хранителя религиозной истины, идентичной универсальной Мудрости. Греческие и исламские термины самого разного значения оказались сплавлены в этом сочинении, причем авторское определение оставалось непонятным. Но созданный его усилиями образ государя-философа, озаренного Разумом, единственно способного вести человеческое общество к счастью на этом свете и в мире ином, единственного глашатая Откровения и одновременно практического закона, больше напоминал идеального правителя в описании какого-нибудь античного автора, чем историческую личность Пророка ислама. Подобному государю-философу должны были бы в дальнейшем наследовать суверены, обладающие интеллектуальными качествами, позволяющими дополнить и, возможно, продолжить дело «первого правителя», и остающиеся, хотя и в меньшей степени, философами, пророками и законодателями.
Теория в целом была логичной и, что важно отметить, была воспринята «братьями Чистоты», которые, определяя качества своего имама, почти слово в слово повторяли термины, употребленные ал-Фараби для описания идеального правителя. Концентрация в целой плеяде личностей, от Мухаммада до последнего из шиитских имамов, тайных знаний, переданных божеством — согласно философски обоснованному процессу, — в действительности могла лишь обосновать претензию этих имамов на создание чисто автократического правления, которое не принимало в расчет мнения управляемых. Однако в дальнейшем политические теории с философским уклоном были не столь благосклонны к шиизму. Ибн Сина, например, в значительной степени скорректировал интерпретацию ал-Фараби, поставив Пророка, необходимого для человеческого счастья и организации идеального государства, превыше философа и благочестивого аскета, а также определив функции халифа и имама в соответствии с требованиями традиционалистской доктрины.
Этой последней доктрине, подкрепляющей практику власти, которая представляла собой нечто среднее и существовала реально до того как получила свое интеллектуальное оправдание, должна была соответствовать теоретическая концепция, противостоящая хариджитской и шиитской концепциям. Такая суннитская концепция была разработана лишь в относительно более поздние времена, тогда как первым суверенам ислама приходилось следовать, в соответствии с моментом, обычаю, который утверждался постепенно и как таковой был воспринят Общиной. Таким образом, чтобы понять ее, необходимо учитывать медленную историческую эволюцию.
Халифы, в сущности, первоначально были исполнителями Закона, установленного Пророком. Хотя им сразу пришлось заняться дополнениями к положениям этого Закона для тех случаев, где коранических предписаний казалось недостаточно. Халифы достаточно рано передали эту прерогативу богословам и религиозным деятелям, подлинным специалистам в области права, но остались хранителями догмы. Именно они осуждали ереси, как это происходило в аббасидскую эпоху в правление алМамуна и ал-Мутаваккила. Даже во времена перехода власти в руки эмиров, например буидских, решение вопросов доктринальных отклонений оставалось за халифами.
С другой стороны, халифы всегда были самым тесным образом связаны с Общиной, которой управляли. От ее имени они получали свои полномочия: халиф признавался таковым только после принесения ему клятвы верности сначала знатью и главными сановниками, а затем — всем населением, то есть фактически населением столицы, ибо присутствие населения всей империи на этой церемонии было невозможно. Практически речь шла о более или менее явном одобрении самых представительных из верующих: членов правящей фамилии, законников, правительственной бюрократии и провинциальных наместников. Эта аристократия зачастую вмешивалась по примеру начальных времен, когда дело касалось назначения нового или будущего халифа. Действительно, согласно мусульманскому преданию, преемник Пророка Абу Бакр был избран и провозглашен главой Общины мединцами, и если затем Абу Бакр сам выбрал своим преемником Умара, то последний перед смертью ограничился назначением шести достойных халифата «выборщиков», которые должны были определить, кто из них заменит его во главе государства. Хотя, таким образом, принесение клятвы изначально рассматривалось как необходимое, само назначение было обставлено разными правилами. Поэтому сначала Умаййады, затем Аббасиды легко добились принятия династического принципа, не установив, однако, четких правил наследования, поскольку в исламском обществе не существовало признанного права старшинства. Имамат при аббасидской династии основывался на компромиссе между общинным и династическим принципами, компромиссе, который фактически предоставлял огромные возможности аристократии.
Халиф, единожды назначенный и признанный, не мог быть объявлен низложенным за свои действия. Умаййады и Аббасиды сумели утвердить это положение вопреки хариджитской концепции и даже ригористской точке зрения, у которой всегда были сторонники, особенно среди склонных к мутазилизму. Халиф, таким образом, не мог быть отставлен, если только не соглашался на отречение. В известных обстоятельствах для него было лучше подписать предлагаемый акт об отречении, но это не всегда гарантировало ему сохранение жизни. Если он упрямился, его могли искалечить, выколов глаза, чтобы сделать физически непригодным для халифата — жестокий прием, также практиковавшийся в те времена в византийском мире. Реально как до, так и после назначения оспорить можно было только его физическую и умственную пригодность, где учитывался также и возраст, ибо было немыслимо, чтобы Общину возглавлял ребенок.
К тому же халиф был не только блюстителем догмы. Он являлся также реальным руководителем Общины, он должен был вести молитву мусульман в определенных обстоятельствах, произносить проповедь на пятничном молении, руководить хаджем, командовать войсками, исполняя рекомендованный долг священной войны, распределять добычу между воинами, то есть контролировать использование доходов, при том что он ведал распределением мусульманских имуществ, заботиться о правильном ведении судопроизводства, назначать наместников, фискальных чиновников и кади, наконец, отправлять особую юрисдикцию злоупотреблений или, точнее, «исправления ошибок», благодаря которой всякий мусульманин мог апеллировать к его власти, если считал себя жертвой какой-либо несправедливости. Его роль главы правоверных подкреплялась «правом проповеди», согласно которому пятничная проповедь в соборной мечети должна была обязательно содержать молитвенное обращение в его пользу. Этот обычай, действовавший во всех провинциях, в городах Ирака и в самой столице, если не сам халиф руководил молитвой, был выражением лояльности к суверену. Опустить такое обращение было со стороны наместника актом вольнодумства, которое могло ему дорого обойтись. Добавление к нему имени эмира в самой столице могло привести в начале X в. к немедленному отстранению проповедника. Это право проповеди долгое время сохранялось в суннитской среде, и в этом отношении халиф продолжал почитаться своими номинальными вассалами постсельджукидской эпохи, упоминавшими его имя в своих официальных надписях и кичившимися своими титулами, способными подчеркнуть их зависимость от эмира правоверных. Те же титулы должны были фигурировать на монетах, которые чеканились в провинциях местными династиями, пожалованными во власть халифом.
Таким образом, халиф, как можно видеть, реально обладал в классическую эпоху значительными полномочиями. Ему помогали его представители с постоянно меняющимися функциями, определяемыми им самим: даже юрисдикция кади, отвечающего обычно за применение канонических наказаний, могла варьироваться по воле халифа, которая выражалась в акте о назначении на должность.
Единственное, что ограничивало его власть, была его собственная обязанность действовать сообразно с Законом и не применять произвольных кар. В серьезных случаях, когда речь шла о наказании еретика, «ложного пророка» или отступника, халиф должен был советоваться с самыми выдающимися богословами из своего окружения; смертная казнь применялась, только если все эти лица высказывались за нее на верховных судебных заседаниях, которые играли роль государственных трибуналов, где председательствующий на них халиф в принципе лишь выносил приговор. Но случалось и так, что халиф повелевал начальникам стражи или полиции умертвить того или иного мятежника либо какое-нибудь лицо, признанное опасным или уличенное в предательстве, и это совершалось во имя поддержания общественного порядка или ради сохранения династии и империи. Таким образом, халиф обладал не столь безграничными полномочиями, и понятно, что ему было нетрудно в определенных случаях добиваться от факихов нужного решения, хотя иногда и в области правосудия, и в доктринальной области возникали движения сопротивления. События великой «инквизиции» IX в. доказывают на деле, какой моральной силой обладали религиозные деятели, опиравшиеся на мнение толпы, ими же и сформированное. Процесс ал-Халладжа показывает, что халифу или, по крайней мере, его помощнику-вазиру приходилось в определенных обстоятельствах искать окольные пути, маневрировать, пользуясь, например, отсутствием несговорочных кади, чтобы добиться желаемого осуждения.
Однако отнюдь не богословы составляли самую грозную оппозицию халифу, но, как и следовало ожидать, — военачальники. Последние, каждый раз оборачивая себе на пользу свирепствовавшие в провинциях сепаратистские волнения, сумели постепенно усилить свое влияние, в то время как личный авторитет суверена падал. В конечном счете они даже добились от халифа передачи военных и финансовых полномочий, становясь при этом реальными лидерами государства и получая своего рода освящение этой функции вместе с титулом султана.
После этого султанат сделался наряду с халифатом основным институтом исламской империи: он соответствовал фактической власти, добытой силой, но признанной халифом. Тем не менее возникла необходимость обосновать султанат с доктринальной точки зрения — так появились трактаты по государственному праву, целью которых было внушить уважение к старинным, рассматриваемым как незыблемые принципам и определить сущность отношений, постепенно складывавшихся между халифом и наделенными исключительными полномочиями эмирами. Ал-Маварди, великий теоретик исламского государственного права буидской эпохи, стремился оправдать историческую ситуацию своего времени, желая при этом укрепить реальную власть халифа. Результат его размышлений заслуживает специального рассмотрения.
Первым пунктом, выделенным ал-Маварди, стало выдающееся значение имамата, необходимость которого, по его мнению, зиждилась на тексте Откровения (Коран 4:62), а не на основе естественного порядка, как внушали философы. «Имамат был учрежден, чтобы заменить пророчество на стезе защиты веры и управлении миром», — писал он в частности. Имамат, соотносящийся с Общиной, базируется на договоре между последней и имамом. Он есть источник всякой законной власти. Поэтому эмир, получив власть, должен был добиваться официального освящения своей функции, чтобы утвердить себя в качестве легитимного суверена. Возможно, это была фикция, но эта фикция обязывала заинтересованное лицо принимать в расчет волю легитимного имама и позволяла сохранить единство Общины. Все суннитские теоретики рассматривали раскол как главное зло, зародыш гражданской войны. Чтобы избежать его, им приходилось проповедовать абсолютное уважение к имаму, уважение, которое осуждало всякий бунт и обязывало подданных подчиняться любому эмиру-победителю. Отсюда двусмысленная позиция богословов в эпоху, когда халиф был не более чем гарантом власти, передававшим ее исполнение другим.
С другой стороны, пытаясь четко представить способ назначения имама, ал-Маварди стремился оправдать установленный порядок, который совмещал принцип свободного выбора Общины с династической идеей. Но эта последняя не позволяла признать аббасидский халифат единственно легитимным: алМаварди рассматривал как легитимных всех предшествовавших халифов, покорных воле Общины. В сущности, для него была обязательна лишь курайшитская принадлежность, которую признавали и шииты и сунниты, но интерпретировали по-разному: одни делали Аббасидов единственными представителями древнего клана Пророка, другие считали Алидов самыми достойными потомками своего предка Мухаммада.
В итоге качеств, необходимых для признания халифа, согласно ал-Маварди, было всего семь: моральная и религиозная безупречность, знание Закона, или просто Знание, физическое и умственное здоровье, физическая храбрость и решительность, курайшитское происхождение, не означавшее, однако, чистоты арабской крови, чем редко могли похвалиться аббасидские халифы, которые в большинстве своем были рождены получившими свободу наложницами греческого, иранского, африканского происхождения. Требуемые качества фактически соответствовали основным функциям халифа, которые были определены выше, без упоминания о реальной роли имама в юридической области. Правоведы, в сущности, охотно признавали за халифом достоинство факиха, то есть богослова, способного принимать и применять решение, основанное на независимом суждении всякий раз, когда тексты Откровения и Предания не давали никакого определенного указания. Однако, как уже было видно, халифы никогда не пользовались этой прерогативой, которая оставалась для них мертвой буквой, и из всех своих полномочий реализовали лишь роль арбитра и право в известных случаях обсуждать с самыми выдающимися богословами любые проблемы. Кроме того, они не часто демонстрировали свое военное искусство и почти всегда предоставляли военачальникам осуществлять реальное руководство военными походами. В конечном счете практически единственным обязательным условием признания халифа при его курайшитском происхождении было физическое и умственное здоровье, предполагающее некий разумный возраст, относительно рамок которого мнения расходились.
Взгляды, присущие ал-Маварди и теоретикам его эпохи, будут переходить из поколения в поколение, меняясь иногда в зависимости от обстоятельств. Например, ал-Газали пришлось признать сельджукидский султанат, чтобы сохранить институт халифата и единство Общины. То есть он с большей прагматичностью, чем ал-Маварди, подходил к условиям легитимности власти имама, признавая, что главные качества главы Общины должны соединяться в персоне ее реального властелина, султана, а не обязательно в персоне имама, который становился не более чем символом этой Общины и теоретическим гарантом деловых качеств обладателя власти, при том что в сфере Закона он должен был советоваться с компетентными людьми.
Ограничение власти имама чисто религиозными функциями не приводило к разделению между светской и духовной сферами, так никогда и не осуществленному на земле ислама: халиф тогда сохранял светскую власть в той мере, в какой он сам облекал властью правителей; султан, со своей стороны, мог осуществлять реальное влияние в так называемой духовной сфере, когда считал нужным поддержать то или иное богословско-правовое или политико-религиозное движение.
Позднее прагматизм мусульманских законоведов нашел свое более совершенное выражение в размышлениях Ибн Халдуна, который, создавая в свою очередь теорию мусульманского государства, проанализировал эволюцию известных ему династий. В выведенных им принципах и идеях некоторые современные ученые усматривают ростки социологии. Но не следует пренебрегать и наблюдениями Ибн Таймийи, по-своему отразившего новые условия, в которых в его время осуществлялась власть.
В любом случае, какими бы ни были их теоретические и реальные полномочия, халифы классической эпохи стремились придать своей миссии, равно как и своей персоне, священный характер, ниже будет показано, как это отразилось в деталях церемониала и в материальной стороне придворной жизни. Богословы не только не настаивали на этом пункте, но он прямо противоречил суровому образу жизни первых преемников Пророка. Однако же аббасидская позиция должна была быть неуязвимой. Некоторые из суннитских халифов были вынуждены даже, чтобы обезоружить шиитскую пропаганду, присваивать себе официальные титулы, которые в известном смысле ставили их наравне с исмаилитскими и имамитскими претендентами.
Таким образом, политические обстоятельства и практические потребности заставляли халифат занимать позицию, которая не всегда в совершенстве соответствовала вытекающим из Корана принципам. Связанный с религиозной системой политический режим мусульманских стран в Средние века по сути приближался скорее к деспотизму, узаконенному в персоне повелителя, который символизировал единство Общины и гарантировал чистоту веры. Бремя деспотизма было настолько тяжким, что Газали, в полном противоречии с Преданием, признает назначение будущего халифа султаном, а Ибн Таймийа ограничится защитой всякого правления, «легальность» которого обеспечена уважением исламского Закона и стремлением добиваться его применения. Но это был деспотизм, умеренный влиянием действующей аристократии, то есть, по сути, религиозных деятелей.
Этот режим, который теоретики стремились адаптировать к историческим обстоятельствам, вероятно, отчасти продолжал традицию древнего восточного деспотизма, обусловленного, согласно известной точке зрения, организацией аграрных обществ, зависящих от проблемы недостатка воды и связанных с нею строгих требований. Проникнутый древними обычаями, которые проявятся даже в исламском праве, в трактовке, например, ирригационных пошлин, он формировался также благодаря предшествующей ученой литературе, главным образом иранской, которая вдохновила создание ряда специальных трактатов и, прежде всего, бесчисленных наставлений, известных под названием «зерцало принцев». Последние чаще всего представляли собой свод сентенций и практических советов, предназначенных либо суверену, либо придворным: первому — чтобы править с наибольшей эффективностью и добиться наибольшего уважения, вторым — чтобы снискать благосклонность своего повелителя и избежать его немилости. Преподанная таким образом мудрость была обоснована понятием властного произвола, исходящего от всемогущего и капризного лица, чьего гнева следовало опасаться в любую минуту: таким мог быть как сасанидский шах старых времен с его манерами абсолютного монарха и неоспоримым могуществом, так и исламский суверен, власть которого, несмотря на известные нам весьма серьезные ограничения, всегда была сродни власти восточных предков. Отсюда советы об осмотрительности, расточаемые окружению этого суверена; отсюда также предостережения этического порядка в адрес государя, чтобы сам он проявлял определенную сдержанность, отсюда, наконец, мудрые максимы об утешении для подданных, которые находили прибежище от всемогущества правителя только в морали или религии.
По самому своему духу подобная литература лишь поощряла естественные устремления халифа, побуждая его копировать в своем внешнем поведении древние привычки иранских или византийских предшественников, которым он желал уподобиться, если не заменить их. Но культурное наследие, как объект его апелляций, включало множество элементов, также способных помочь ему осуществить власть, особенно когда речь шла об урегулировании вопросов, не имеющих непосредственного отношения к праву. Таким образом формировалось понятие «политики», или «манеры править» (сийаза, тадбир), независимой от религии, собственно говоря. Было признано, что в вопросах поддержания общественного порядка халиф имеет полную свободу действия, что общее управление исламской империей составляет объект особой светской науки, которая в трактовке неизбежно возникающих военных, финансовых и экономических проблем ориентировалась чаще всего на предшествующий опыт. Даже если Закон и проговаривал общие принципы относительно взимания податей и использования доходов, такие принципы должны были дополняться определенной организацией, ответственным за которую был халиф и из которой вытекали вопросы, связанные с оценкой земель или с отношениями между провинциями и центральным правительством.
Самым ранним автором, трактовавшим этот аспект проблем управления, был иранец Ибн ал-Мукаффа, убитый в начале правления ал-Мансура по приказу халифа за слишком откровенное разоблачение пагубности нарождающегося режима. Его послание об «Окружении государя», которое разоблачало неуправляемость новой армии и те расхождения в судопроизводстве, что наблюдались в разных городах Ирака, затрагивало при этом проблему, связанную с ростом в исламском обществе числа клиентов чужеземного, особенно иранского происхождения. Далее в интересах укрепления власти суверена послание советовало ему окружить себя членами правящей фамилии и «систематизировать» применения Закона. В то же время в нем были разведены две весьма различные области: с одной стороны, сфера религии и культовых предписаний, где халиф должен был сообразовываться только с Законом и подчиняться только ему; с другой — сфера организации, где халиф должен был руководствоваться своим независимым суждением и где от подданных требовалось, как сказали бы сегодня, безоговорочное повиновение. Конечно, не вполне ясно, произошла ли в той или иной сфере систематизация права, на которой настаивал Ибн ал-Мукаффа. По-видимому, иранский автор был склонен ограничить религию весьма узким сектором и предоставить суверену большую свободу действий, чтобы регулировать, например, способ взимания податей или же порядок в армии.
Подобные соображения о государственных проблемах способствовали лишь укреплению автократической тенденции мусульманских властителей. К тому же власть в исламе постоянно колебалась в классическую эпоху между абсолютным суверенитетом в восточном духе и «светской теократией», как называют этот тип правления: теократия — поскольку государство было основано на Законе, данном в Откровении, светская — поскольку ислам не знал ни священнического класса, ни независимого доктринального авторитета. В сущности, халиф, теоретически будучи главой религиозной общины, не мог ничего решить без богословов, которые определяли многие аспекты жизни общества, принадлежали к нескольким школам и, таким образом, предлагали противоречивые решения, халифу же оставалось довольствоваться арбитражем. Одним словом, он повелевал религиозными деятелями, но опирался на них, при том что ни он сам, ни те другие не имели реальной власти, по крайней мере в рамках суннитской системы. Такое равновесие сдерживало тот глубинный деспотизм, который, несмотря ни на что, составлял доминирующую черту государственного уклада в эпоху исламского Средневековья.
Обладатель верховной власти, халиф делегировал, как мы уже видели, свои полномочия помощникам, одни из которых отправляли правосудие в широком смысле, другие осуществляли управление, в частности фискальное, наконец, третьи занимались поддержанием порядка и ведением внешних войн. Эти помощники в классическую эпоху представляли некую замкнутую категорию. Некоторые из них, судьи, или кади, по долгу службы обязанные прежде всего знать религиозное право, происходили из класса богословов; другие, государственные секретари,
образовывали касту высококомпетентных специалистов, опиравшихся на обычаи, которые остались исламу в наследство от бо-( лее ранних времен; наконец, эмиры, или военачальники, к которым можно присовокупить служащих по полицейской части, занимавших промежуточное положение между кади и эмирами. Таким образом, существовал настоящий государственный аппарат, хотя халиф мог в любой момент вмешаться, действуя самолично либо модифицируя по своей прихоти установленные ранее порядки.
В этом аппарате судебная организация была важна и в то же время довольно плохо структурирована. Кади, отношения которого с центральной властью мы рассмотрим ниже, имел много функций, затрагивавших различные аспекты социальной жизни, но прежде всего исполнял обязанности должностного лица, определявшего наказание по ряду преступлений и разрешавшего тяжбы. Применяя относительно конкретных правонарушений наказания, предусмотренные Законом, он повышал авторитет уголовного аспекта в исламском праве. Улаживая тяжбы между двумя мусульманами, он иногда касался аспектов повседневной частной жизни: именно к кади, например, шла жаловаться супруга на грубое обращение или пренебрежение со стороны мужа.
Чтобы осуществлять эту деятельность, кади требовалась помощь свидетелей, уважаемых за их религиозную и моральную безупречность, они гарантировали достоверность заявлений и придавали законную силу выносимым суждениям. Хотя доказательство в исламском праве, как часто подчеркивалось, было преимущественно устным, требовалось при этом, чтобы оно было услышано и подтверждено людьми, заслуживающими доверия. Рекрутирование, если так можно выразиться, этих свидетелей не обходилось без проблем. Если первоначально кади был волен пользоваться услугами тех, кого выбирал сам, то затем был принят порядок дознания о качествах людей, «пригодных» к этой функции, для которой необходимы были неоспоримые достоинства. Тогда кади, невзирая на протесты, быстро решили эту проблему, ограничив число допущенных к ассистентским обязанностям, которые теперь становились штатными свидетелями, принципиально отличающимися от тех, кто мог привлекаться к участию в процессе случайно. Такая система, призванная обеспечить справедливость, в сущности, только способствовала коррупции. Свидетельская должность, позволявшая вымогать существенные «подношения», сделалась вожделенной, и ни лицо, проводившее моральное дознание, ни сам кади не оставались без материальной выгоды со стороны некоторых кандидатов. Добавим, что тяжебщики должны были чаще всего обращаться к адвокатам, бесчестие которых разоблачалось множеством авторов. Разумеется, в исламском праве эти третьи лица не обязаны были защищать обвиняемого, а лишь уполномочены его «представлять», и по мере того как распространялось образование, это ремесло становилось все более привлекательным, вплоть до того что в XII в. разросшаяся армия адвокатов, зачастую не имевших дел, стала, говорят, настоящим социальным бедствием.
Роль кади была в основном региональной. В каждом городе его деятельность была необходима для поддержания общественного порядка, но его решения варьировались в зависимости от принадлежности к той или иной признанной правовой школе. Кади, назначавшиеся в умаййадскую эпоху провинциальными наместниками, зависевшие непосредственно от них и являвшиеся их представителями, в аббасидскую эпоху стали назначаться самим халифом, затем великим кади, который встал тогда во главе всего их корпуса и который мог быть призван халифом, чтобы изложить свое мнение относительно вопросов догмы и применения права. Однако реальная ситуация была несколько сложнее, чем предполагает столь упрощенная схема. В действительности великим кади традиционно являлся один из кади Багдада, а именно кади квартала, соответствующего старому Круглому городу ал-Мансура. Но в Багдаде был и другой кади, юрисдикция которого простиралась на кварталы восточного берега, и бывало, что это второе лицо имело большее влияние на халифа, чем кади Круглого города. Следует также учесть, что распределение кади разных школ было далеко не пропорционально числу приверженцев каждого толка и тоже определялось политической ситуацией, ибо принятие в регионе той или иной школы для применения Закона зависело чаще всего от воли суверена. Так, в Сирии в XI и XII вв. переход от фатимидского повиновения к сельджукидскому сопровождался навязанным новыми эмирами порядком последовательного выбора своих должностных лиц сперва из ханафитской школы и лишь во вторую очередь — из шафиитской. Эта эволюция способствовала укреплению локального авторитета должностных лиц в регионах, где они действовали и показывали себя верной опорой вручившего им должность режима. В эту эпоху каждый «эмират» имел собственного великого кади, который делегировал свои полномочия опытным и лояльным факихам, проявившим себя в преподавательской деятельности в официальных Мадраса. В то же время появились те самые династии кади, способные в период волнений брать на себя ответственность за судьбы городов, как это случилось в конце XI в. в сирийском Триполи, который оспаривали между собой Фатимиды, европейцы и дамасские атабеги.
С другой стороны, важный элемент судебной организации представляла собой весьма широкая система юрисдикции злоупотреблений. Она не только давала возможность любому мусульманину опротестовать неисполнение судебного решения или несправедливость самого этого решения, но и позволяла подать жалобу на любое злоупотребление власть имущих, в случае если эмир обирал до нитки, или например, на взимание незаконной подати. Это было средство, позволявшее пожаловаться халифу на махинации начальников полиции, фискальных чиновников или даже эмиров, равно как и на решения кади. Иногда сам суверен начинал процесс от имени исламской общины и отдавал, например, повинных в лихоимстве военачальников и чиновников, ложных пророков и обвиняемых в ереси мистиков на суд ассамблее сановников. В этом проявлялось своего рода государственное правосудие, во главе которого стоял халиф, обязанный, однако, опираться на авторитетное мнение, но осуществление которого халиф доверял настоящим верховным судам, игравшим иногда роль комиссии экспертов или, напротив, участвовавшим в осуждении особо знаменитых политических и религиозных персон. Состав таких судов мог варьироваться в зависимости от важности дела, но великий кади неизменно играл там верховную роль.
В начале аббасидской эпохи достаточно было быть просто приверженцем шиитской идеологии и, особенно, выступать с поношением Сподвижников или с апологией манихейства, чтобы вызвать подобное вмешательство государства. Но более или менее громкие процессы, связанные с вопросами религиозного порядка и дававшие правительству повод собрать совет, своего рода трибунал, были особенно часты в IX–X вв. Наиболее знаменитым был процесс ал-Халладжа, затянувшийся в связи с тем, что было не просто подыскать главное обвинение, позволяющее осудить обвиняемого на смерть. Завершение дебатов, во всяком случае, подчеркнуло важную роль великого кади Абу Умара — в разгар слушания он обратился к подсудимому с формулой: «О ты, чью кровь пролить дозволено законом», вазир предложил представить это в письменном виде, свидетели скрепили бумагу своими подписями, обвинительный акт был направлен халифу, и тот ответил приказом казнить осужденного. Между тем исход религиозных процессов, рассматриваемых верховным судом, не всегда был столь драматичным: дела, возбужденные против шиита ал-Шалмахани и чтеца Корана Ибн Шаннабуда, завершились без применения смертной казни.
Иногда такие советы созывались даже по административным вопросам. Один собрался, например, чтобы разобрать жалобы жителей иранского Фарса: с одной стороны, земледельцев, отягощенных, по их словам, несоразмерно установленным «дополнительным обложением», с другой — владельцев фруктовых садов, которые со времен халифа ал-Махди были освобождены от обычной земельной подати и отстаивали сохранение своей привилегии. Когда обе заинтересованные стороны предстали перед судом, земледельцы театральным жестом извлекли из рукавов горелые колосья пшеницы, символизирующие безнадежную ситуацию, в которую их загнали возложенные на них фискальные тяготы, в то время как урожаи фруктов не подлежат никакому обложению. Выслушав жалобщиков, вазир по совету старых и опытных секретарей высказал мнение, что халиф, как имам, может и должен восстановить поземельное обложение владельцев фруктовых садов. В другой раз тяжба между земледельцами окрестностей Багдада и лодочниками, использовавшими пересеченный мостом канал, вызвала торжественное заседание комиссии секретарей, кади и землемеров под председательством вазира, которым прямо на местности пришлось вникать в реальные обстоятельства дела. Земледельцы обвинялись в том, что заузили пролеты моста, чтобы сделать запруду и отвести побольше воды для орошения своих земель. После долгих споров арбитраж постановил оставить главный пролет достаточно широким, чтобы, несмотря ни на что, обеспечить свободный проход для лодок.
В начале X в. подобные верховные суды решали судьбу некоторых впавших в немилость вазиров, обвиняемых либо в лихоимстве, либо в отступничестве и ереси, либо даже в некомпетентности. В свое время перед судом пришлось предстать Ибн ал-Фурату. После трех лет вазирата он был обвинен в расхищении личной казны халифа и, сверх того, в немерении свергнуть режим. Несколько позднее под судом оказались Али ибн Иса, подозреваемый в сношениях с карматами, и ал-Хасиби, повинный в том, что для борьбы с теми же карматскими бандами нанял воинов с гор Дайлама. После более или менее длительных допросов и обмена порой весьма пылкими речами обвиняемый обычно освобождался, отделываясь довольно значительным штрафом. Иногда дело все-таки принимало плохой оборот, именно поэтому в 924 г. после одного процесса такого рода халифу пришлось принести в жертву народному возмущению вазира Ибн ал-Фурата, который во время своего третьего вазирата отличился особо жестокими актами мести. Впрочем, в случае осуждения вазира опала ждала и его «команду», которая подвергалась притеснениям и различным наказаниям с молчаливого согласия халифа.
Позднее сельджукидские, занкидские и аййубидские суверены, озабоченные своей репутацией, организовали особые трибуналы под председательством кади в целях обуздания знати, склонной злоупотреблять своей силой. Но значение, которое в отдельные исторические моменты обретали подобные верховные суды, не могло свидетельствовать о строгости контроля государственного правосудия в классической исламской цивилизации: апелляционные процедуры, зависевшие непосредственно от суверена и от его расположения духа, в сущности, всегда имели очень расплывчатую организацию, и представители власти, будь то чиновники, полицейские или военные начальники, располагали такими средствами давления, против которых подданные были обычно бессильны.
Полностью независимой в своем функционировании от судебного аппарата была административная и финансовая организация, обеспеченная корпусом секретарей и ведомствами, или диванами, число которых значительно возросло в течение первых двух столетий аббасидского режима. Первоначально существовали только канцелярия, составлявшая различные бумаги, в том числе грамоты о назначениях, и несколько финансовых ведомств, среди которых были ведомство расходов, связанное с ведомством войскового содержания, и одно-два ведомства доходов, то есть взимания податей. Вскоре к ним добавилось ведомство донесений и рассылки официальных писем, которое стало называться халифской почтой.
Этот относительно простой аппарат усложнялся по мере того, как халиф и его представитель, вазир, стремились лучше согласовать деятельность ведомств. Трудно назвать точную дату, но несомненно после IX в. была создана служба централизации писем и докладов, исходивших из провинций: это было секретное ведомство, которое позднее стало ведомством двора. Получая документы, эта служба обеспечивала также передачу приказов суверена, который ограничивался диктовкой коротких записок, так называемых тауки, указывающих, какой ответ или какой ход следует дать тому или иному письму, ходатайству, докладу. Меры смещения или назначения, финансовые или военные решения принимались уже службами, полномочными их исполнять, после получения ими краткой записки, исходящей от халифа.
Но сами специализированные службы были в X в. гораздо более разнообразными, чем в первые века. Из канцелярского ведомства выделилась служба, чьей функцией было исключительно наложение халифской печати на новосоставленные документы. Войсковое ведомство было оснащено рядом отделов, управлявших различными военными корпусами: традиционными арабским и хорасанским, переживавшими в IX в. упадок, и все более многочисленным корпусом наемников. С годами особенно заметно совершенствовалась финансовая администрация.
Примитивная фискальная система действительно не могла сохраниться. Согласно ей, мусульмане с принадлежащих им земель как в Аравии, так и в завоеванных странах выплачивали сумму, соответствующую десятой части урожая и рассматриваемую как форма канонического обязательного пожертвования, тогда как немусульмане вносили гораздо более значительный сбор с остающихся за ними земель. Чтобы решить вразрез с первоначальными предписаниями, но в духе позднейших установлений проблему, которая встала в связи с массовым обращением в ислам землевладельцев умаййадской эпохи, было введено различение подушной подати, которой облагались только немусульмане, и поземельного налога, так называемого хараджа, привязанного к размеру земли и не снимавшегося с новообращенных. Таким образом сложились две большие земельные категории: десятинные земли и земли хараджа, налоги с которых устанавливались различными службами. Десятинные земли подчинялись так называемому ведомству государственных имуществ, а прочие — земельному ведомству.
Центральные столичные ведомства, кроме того, обязательно контролировали деятельность ведомств провинциальных. Но пожалованные земли имели различный статус. Среди государственных выделялись частные коронные угодья, управлявшиеся особым ведомством и пополнявшие доходами личную казну халифа. Среди земель «пожалованных» были владения крупных собственников или локальных князьков, с которых требовали внесения общей суммы. Это было первым шагом к твердой податной системе, распространившейся в конце IX — начале X в., когда государственная казна переживала трудности. Система состояла в передаче частному лицу — обычно не входившему в администрацию, чаще всего купцу или крупному собственнику — права следить за сбором налогов в определенном регионе, добиваясь их досрочной выплаты в установленном размере. Казна таким образом обеспечивала себе аванс, в котором при известных обстоятельствах крайне нуждалась, несмотря на то что это могло привести к катастрофическим политическим последствиям, особенно если откуп предоставлялся военачальнику, слишком усердствующему в своих полномочиях. Добавим, что в X в., наряду с крупными службами, занимавшимися сбором налогов, наблюдался расцвет второстепенных ведомств, например по управлению конфискованным имуществом, конфискованными землями или же землями вакуфными.
Исправное функционирование всего аппарата было тем более затруднительно, что централизация не была полной. Провинции фактически удерживали суммы, необходимые для выплаты жалованья чиновникам, исполнявшим там службу, равно как и размещенным там войскам. Из собранных на территориях денег, предназначенных в первую очередь для их собственных нужд, лишь остаток отводился казне и переправлялся в столицу. Поэтому было сложно отслеживать расходы далеких провинций, для чего обыкновенно существовала система периодических «представлений счетов», испрашиваемых с откупщиков. Такие представления счетов занимали большое место в финансовой жизни государства и, оставленные частично на усмотрение вазира, обычно выражались в выплате заранее твердо установленного сбора, требуемого с начальников фискальных округов или податных откупщиков по прошествии нескольких месяцев деятельности. Эта эмпирическая и произвольная процедура будет столетиями характеризовать государственную практику исламских государств.
Другая трудность финансового управления была связана с тем, что взимание так называемых поземельных налогов было возможно только после сбора урожая — в определенный день по солнечному календарю, привычному для земледельцев и расходившемуся с лунным календарем хиджры. Сбор поземельного налога не совпадал, таким образом, с взиманием прочих податей и должен был периодически сдвигаться, поскольку год хиджры был на 11 дней короче солнечного года.
Многочисленные финансовые и канцелярские службы зависели, во всяком случае в X и даже с конца IX в., от одной-единственной персоны вазира, который координировал их деятельность, помогая суверену, а то и замещая его в государственных заботах. Последний действительно вынужден был прибегать к его помощи по всем вопросам общей, социальной, экономической, дипломатической и религиозной политики, будь то ознакомление с депешами из провинций, что всегда серьезно озадачивало халифа — так многочисленны были наместники, более или менее успешно пытавшиеся развязать себе руки и даже основать практически автономные династии, — или рассмотрение докладов по самым разнообразным предметам, или принятие решений, особенно лаконичные и удачные примеры которых сохранились в антологиях. Было немало споров о происхождении должности вазира: она появилась в начале аббасидской эпохи, тогда как Умаййады ее не знали. Поскольку первые известные вазиры имели иранское происхождение, было принято считать, что институт вазирата был заимствован у сасанидского Ирана и что даже сам термин «вазир» иранского, а не арабского происхождения. При более внимательном рассмотрении данных по этой проблеме можно обнаружить, во-первых, что появляющееся уже в Коране слово «вазир» имеет арабские и семитские корни, а во-вторых — что институт вазирата вряд ли заимствовал некий предшествующий аналог хотя бы по той причине, что он не сразу заявил о себе как об особом институте.
Первоначально вазират был поручением, которое халиф возлагал когда ему заблагорассудится на кого заблагорассудится и поясняя его как ему заблагорассудится. Только в X в. утверждается определенный порядок и вазир начинает действовать как реальный глава правительства, ответственный за проводимую им политику. Что касается термина «вазир», примененного первоначально в Коране к Харуну (Аарону), помощнику Мусы (Моисея), то он употреблялся с конца умаййадской эпохи в шиитской среде для обозначения представителя, доверенного лица имама, действовавшего от его имени, аналогичным было его использование в революционных движениях аббасидского направления. После победы прежняя революционная роль вазира оказалась исчерпанной, и халифы мало-помалу завели обыкновение присваивать этот титул человеку, который им квалифицированно помогал, как правило, контролировать финансовое управление.
Хотя вазират в конце VIII в., во времена знаменитых Бармакидов, министров Харун ал-Рашида, направлявших политическую жизнь в течение 14 лет, стал особенно престижным, ему тем не менее оказалось не просто утвердиться. Суровая участь, постигшая троих Бармакидов, один из которых был казнен, а двое других, отец и сын, были брошены в тюрьму, показывает, насколько шатким оставалось положение таких помощников, рекрутируемых среди неарабского населения. На протяжении IX в. им пришлось бороться против предводителей тюркского ополчения, которые небезуспешно вмешивались в политические дела и навязывали свою волю не только министрам, но и самим суверенам, нимало не останавливаясь перед их смещением, если те оказывались недостаточно сговорчивыми. В другие эпохи, в частности во времена несовершеннолетия ал-Муктадира, им приходилось отстаивать свою политику перед своеобразным регентским советом, включавшим — кроме матери и деда халифа по материнской линии — казначея, начальника полиции, главного евнуха и министра двора. Наконец, сами халифы неоднократно пытались обойтись собственной компетенцией. Были периоды, когда титул вазира, по-видимому, не жаловался никому: так было во второй половине правления ал-Мамуна и в начале правления ал-Мутаваккила. В сущности, потребовалось почти два столетия, чтобы «помощник» суверена сумел настолько поднять свое влияние, что получил право отдавать приказы военачальнику, будучи выше его по рангу, и играть роль первого лица, если халиф умирал, не назначив конкретного наследника.
Это был период, когда вазир, свободно распоряжавшийся халифской печатью, обладал реальной властью: руководил администрацией, назначал финансовых чиновников, судей, провинциальных наместников и военачальников, контролировал и подвергал суровым штрафам откупщиков, обвиняемых в лихоимстве и обязываемых иногда насильственно к представлению счетов, имел прямой доступ к официальной переписке, рассылал собственные письма, возможно, принимал послов и иногда назначал таковых самолично, замещал халифа в области дипломатической и военной, (в качестве командующего войсками) и в области судебной (в качестве председательствующего в верховных судах), принимал обязательные решения во всех сферах и консультировался с халифом только в особых случаях. Но его отношения с последним оставались неопределенными: в вопросах общей политики он, по сути, не мог действовать без обращения к халифу, и пределы его полномочий, таким образом, зависели от той доли свободы, которую халиф считал возможным ему предоставить. Даже такой слабый суверен, как ал-Муктадир, склонный полностью одобрять мнение своего вазира, оставлял за собой право сместить его, когда бы счел, что его политика провалилась. В сущности, институт вазирата, основанный в юридическом смысле на обязанности суверена «советоваться» с людьми компетентными, позволял халифу делать подчиненных ответственными за совершенные ошибки и успешно править, сталкивая одних с другими или используя соперничество между различными группировками секретарей. К тому же в начале X в. вазир нередко попадал в немилость и в таком случае подвергался притеснениям со стороны своего преемника, пристрастно оценивавшего его деяния и обычно предававшего его одному из тех верховных судов, особенности функционирования которых мы видели выше.
В дальнейшем, когда халифу пришлось передавать свои полномочия великому эмиру, а затем султану, вазират отчасти потерял свое значение. Однако и эмиры, и султаны тоже имели необходимость в административных советниках, которые получали тот же титул вазира и в ряде случаев играли большую роль. Халиф при этом сохранил при себе номинального вазира. Вазират в XI в., таким образом, запоздало вошел в ранг институтов исламского государственного права, даже не будучи главной государственной должностью и имея большее либо меньшее значение в зависимости от времени и места. Теоретики будут различать два рода вазирата: вазират представительный и вазират исполнительный. Различие формальное, которое никак не отражалось в официальных титулах, но всякий раз учитывало существующую ситуацию и соответствующие полномочия вазиров. В общем, исламское государственное устройство продолжало видоизменяться в зависимости от баланса сил и в соответствии с относительностью роли правящих классов. Если главный помощник халифа при Аббасидах избирался среди чиновников, то только потому, что эта династия управляла обширной империей с развитой бюрократической системой. В то же время у Фатимидов или у испанских Умаййадов, например, владевших более ограниченными территориями, главой правительства вполне мог быть выходец из других кругов, обладающий другим титулом — камергера (хаджиб), как на исламском Западе.
Наконец, третий аспект организации халифского государства, представленный военным аппаратом, несомненно, сильнее всего отражал «деспотический» характер исламского правления. Первоначально, в эпоху завоеваний, армия формировалась из арабских добровольцев, которые постепенно обосновывались либо в городах-лагерях, либо в сельскохозяйственных владениях на завоеванных землях. Эти добровольцы набирались в рамках округов, именуемых джундами, и получали часть захваченной добычи. Затем, когда доходность войн стала менее регулярной, они начали получать пенсион. Но уже в умаййадскую эпоху контингенты, отправлявшиеся на завоевание Испании, принимали в свои ряды немало обращенных в ислам берберов, клиентов первых арабских завоевателей. Таким образом, рекрутирование расширялось, хотя речь еще не шла о профессиональной армии, а в начале аббасидской эпохи мусульманская армия претерпела более существенные изменения.
Аббасиды действительно взяли власть, опираясь на постоянные контингенты, в значительной степени иранские. С тех пор клиенты в армии стали многочисленными, и корпусу профессиональных воинов было поручено обрегать персону суверена в столице и подавлять в провинциях возможные бунты, тогда как границы охраняли другие корпуса, сформированные из тех же элементов.
Новая армия, большей частью хорасанского происхождения, была в начале IX в. заменена контингентами рабов иранотюркского происхождения, к которым вскоре присоединились берберы. Их ополчение составило с тех пор основное ядро исламской армии, из которой постепенно ушли арабские и даже хорасанские элементы. Она состояла из мелких соединений под командованием начальников, принадлежавших к тем же этническим группам, что и воины, — так халифы надеялись обеспечить совершенную покорность. Между тем это были тщетные надежды. Тюркские начальники, выступавшие зачастую в роли арбитров в политических ссорах и стремившиеся провозгласить халифом своего кандидата, сделали новую армию не столько элементом стабильности, сколько фактором, ослабляющим власть халифов. Каждый военачальник старался приумножить преданные ему войска, которые отодвигали на второй план старые контингенты; каждый стремился использовать военные удачи для утверждения своего авторитета; своеволие воцарялось по мере того, как внутреннее соперничество подрывало установленную власть. Процесс начинался каждый раз заново с приходом новой полунезависимой мелкой династии, несмотря на все усилия таких правителей, как Буиды, которые хотели поддержать шаткое равновесие между тюркскими и дайламитскими контингентами, или египтские Фатимиды, которые пытались стравить берберов, негров, славян, тюрок и армян, чтобы сохранить над ними свою власть.
Наряду с армией и независимо от нее существовал полицейский аппарат. Начальники полиции, назначаемые центральной властью, были обязаны добиваться соблюдения общественного порядка во всех населенных пунктах. В их распоряжении находились настоящие, иной раз значительные войска, нередко они присоединялись к военным походам с целью наведения порядка во вновь оккупированных регионах. В городах они арестовывали воров, пьяниц и «ничьих» людей, уделяя особое внимание ночному «дозору». Особую роль среди них играл начальник полиции Багдада как военный комендант столицы и один из ближайших советников суверена, которого ему иногда поручалось замещать на время отсутствия.
С точки зрения юридической полиция приводила в исполнение вынесенные кади приговоры, предусмотренные законом в качестве наказаний за различные преступления; кроме того, по требованию потерпевших она осуществляла воздаяние по принципу око за око, а также имела право применять произвольные телесные наказания за всякое действие, которое могло бы возмутить общественный порядок. Тем самым начальник полиции получал неограниченную репрессивную власть, которую исламский суверен неизменно сохранял за ним при любых обстоятельствах и повсеместно и которая оборачивалась практикой частых и массовых смертных казней. Такого рода санкции, существование которых наряду с законными наказаниями правоведы не отрицали, могли быть весьма разнообразными. Хотя в действительности префект полиции прибегал чаще всего к плетям или другим позорным наказаниям, он мог при необходимости с согласия суверена применять и смертную казнь. Неудивительно, что репрессивная юстиция в мусульманских странах в ту эпоху отличалась ярко выраженным произвольным характером, несмотря на предосторожности, заложенные еще в кораническом тексте.
Наряду с начальником полиции существовало еще одно занимавшее очень важное место в социальной жизни должностное лицо, роль которого не просто определить. Это был мухтасиб, чьей функцией была хисба — ее чаще всего представляют как «повеление благого и запрещение предосудительного». На практике его легко принять за обыкновенного городского чиновника, осуществлявшего надзор за нравами, пресекавшего торговое мошенничество и занимавшегося иногда вполне определенными контрольными функциями. Ряд старинных наставлений по хисбе не раньше XI в., составленных как на мусульманском Востоке, так и на мусульманском Западе, дают нам сведения, например, о том, как мухтасиб и его подручные осуществляли свою власть, в основном контролируя деятельность ремесленников и торговцев, пресекая недобросовестные или жульнические сделки, проверяя точность используемых на рынках весов и мер, следя за порядком в городах и обеспечивая свободное передвижение по улицам. Но не следует делать вывод, что функция такого лица в сирийских городах была унаследована от агоранома эллинистических полисов и слегка исламизирована. В действительности этот надзиратель за рынками должен был в первую очередь поддерживать среди населения «здоровый дух», как сказали бы сегодня. Именно ему поручалась пропаганда, когда устанавливался новый режим, именно он в XII в. в Сирии, только что отвоеванной у фатимидской династии последователями Сельджукидов, должен был следить, например, за тем, чтобы прекратилось распевание песенок, оскорбляющих память первых трех халифов. К тому же он занимал своеобразное место в политической и социальной организации. Будучи особым помощником начальника полиции, он выступал также цензором, который мог позволить себе адресовать советы и даже выговоры самому правителю, блюстителем добронравия и благонадежности, который в своей области не подчинялся ничьим приказам, короче говоря, хранителем исламского морального порядка: любое предосудительное действие, любое явное уклонение от Закона, всякое предосудительное учение находилось в его власти.
Исламское право, которое в средневековую эпоху продолжали развивать государственные институты, воспринявшие в значительной степени его общие принципы и ставшие неотъемлемой частью его предписаний, регулировало, как мы видели, прежде всего индивидуальное поведение мусульман. Только уважение его правил и заповедей позволяло правоверному обрести моральную безупречность (адала), без которой его свидетельство не могло быть принято в суде, а также сохранить, по мнению одних, или укрепить, по мнению других, веру, которая отличала его от прочих и была средством его спасения. Из канонических культовых предписаний и обязанностей социального или семейного порядка, таким образом, следовала необходимость религиозного и морального углубления.
Имея столь прочную основу, персональная набожность могла реализоваться, как мы видели, в исполнении рекомендованных обычаев, что касается молитвы и дополнительных обрядов, например поста. Но особо набожные люди, в частности те, кто проникся суфизмом, уже с давних времен стремились углубить самые обычные ритуалы. Лучше всего это стремление было выражено в XI в. в труде ал-Газали, посвященном «встрече души с Аллахом», где он подчеркивал необходимость придания глубинного смысла различным каноническим обязанностям и наставлял, как их следует исполнять, чтобы они были действительно полезны. Его комментарий к обрядам хаджа в этом отношении особенно показателен. В соответствии с ним паломнику, например, не следует заниматься торговлей, дабы он мог свободно «думать об Аллахе». По этой же причине он должен был игнорировать фискальные требования местных эмиров и избегать лишних трат во время своего путешествия, воздерживаясь от всяких споров и всяких обсуждений, способных подтолкнуть его к недозволенным действиям, и совершая свой путь по возможности пешком либо уж верхом на муле и только в скромной одежде. Паломник, таким образом, должен осознать, что обращаться к Аллаху, можно лишь отказавшись от страстей и удовольствий, и невозможно совершать хадж без желания лицезреть Аллаха в потустороннем мире. Главное состояло в том, чтобы, готовясь к хаджу, искренне повиниться в ошибках, допущенных по отношению к другим, как если бы речь шла о последнем пути, и затем во время хаджа вести себя как будто находясь перед лицом своего Господа и ощущать тогда в самой глубине своего сердца поклонение, страх, надежду и любовь: разве ритуальный обход не является «хождением сердца вокруг божества», а Дом Аллаха не является в божественном присутствии тем, чем тело человека является для его души, а «побивание камнями» не должно побуждать паломника бороться в себе самом с Сатаной с тем же пылом, какой он вкладывает в бросание ритуальных камешков?
Но старания ал-Газали, несмотря на его желание популяризировать суфийские концепции, были признаны лишь относительно узкими кругами. В сущности, в его время, как и прежде, религиозное чувство, выражаемое зачастую в стереотипных молитвенных обращениях, не имело в общем столь возвышенных устремлений. Частная религиозная жизнь на практике основывалась на простых понятиях страха перед Аллахом и надежды на его прощение, гарантированное верой. Набожным человеком тогда был тот, кто боялся Господа, чьей непредсказуемой и порой пристрастной воле необходимо было повиноваться и которого следовало умолять о милосердии. Дело в том, что зло является неотъемлемой частью нашего мира, ибо Аллах позволил Сатане испытывать людей (хотя ислам не знал понятия «первородного греха»), а Сатана — враг человека. От этого врага, таким образом, необходимо было всякому правоверному искать защиты у Аллаха, о чем свидетельствуют многие формулы, содержавшиеся в персональных молитвах и выгравированные на памятниках.
Тем же чувством были наполнены обряды народного, иногда суеверного поклонения священным местам и предметам, благодаря чему ислам включил в число своих ритуалов посещение могил и культ святых. Несмотря на осуждение большинства богословов, при этом иногда использовались амулеты, талисманы и даже приемы магии.
Мольба о прощении могла помочь и покойному. Всякий молитвенный акт мог совершаться «за кого-то», и такой обряд признавался не только в мистических кругах, но и факихамитрадиционалистами, такими как ханбалит Ибн Кудама, который на этом основании оправдывал «посещение могил» и совершаемые по этому случаю молитвы. В силу того же принципа учитывания благих деяний мусульманин мог и даже был обязан в определенных случаях совершить хадж за усопшего, который не исполнил этого долга, или за живого, но не способного это сделать правоверного.
Религиозная жизнь была, таким образом, в действительности весьма далекой от фатализма, который приписывают мусульманскому менталитету. Разумеется, понятие божественного всемогущества оставалось доминирующим, но оно не исключало индивидуальной инициативы, оно не подавляло единичных усилий, направленных на спасение, каким бы ни было в каждом отдельном случае теологическое оправдание свободы воли. К тому же фатализм был не доктриной, но только позицией, которая обнаружилась, когда мусульманский мир почувствовал превосходство своего окружения, и укрепилась соответственно в эпоху контактов с нововременным Западом. Эту позицию всегда отвергали богословы и религиозные деятели, склонные скорее приписать тот или иной катаклизм людским грехам, в которых следовало раскаяться.
В этой религиозной обрядности нашли свое отражение общие этические принципы. В большинстве своем они были провозглашены уже в коранических стихах, превозносящих прежде всего «социальные» добродетели, и продолжали развиваться в многочисленных «изречениях» Пророка и его Сподвижников. И само хадисоведение, ориентированное в первую очередь на юридический аспект религиозной жизни, никогда не пренебрегало моралью и советами, предназначенными развивать коранические заповеди. Но эти принципы дополнялись элементами, почерпнутыми из иных источников, и мусульманские мыслители классической эпохи стремились выработать этику, которая, основываясь на тексте Откровения, тем не менее адаптировала бы приходящие извне идеи.
Прежде всего было ассимилировано наследие доисламской Аравии. У бедуинов была система ценностей, основанная на нескольких простых добродетелях: самообладание, великодушие, храбрость, гордость — то, что соответствует понятию мужества, или муруввы. Ислам воспринял эти понятия, поставив особый акцент на стойкости в испытаниях, которую должен сохранять истинно правоверный, и на уповании при любых обстоятельствах на божественное провидение. Старинная мурувва, таким образом, слегка модифицировала свое содержание, но сохранила основное качество. Если бедуин проявлял самообладание, во-первых, из чувства собственного достоинства, а во-вторых, чтобы избежать для себя и для своего клана неприятных последствий, к которым могли привести его импульсивные действия, то для верующего сдержанность мотивировалась страхом перед Аллахом и упованием на Творца. Таким образом, самообладание стало исламской добродетелью, чего нельзя сказать о характерном для бедуинов чванстве, которое уравновешивало их сдержанность: моралисты противопоставляли ему смирение, скромность, так, впрочем, и не искоренив воспетого многочисленными классическими поэтами гордого высокомерия, которое осталось характерной чертой мусульманского менталитета, зачастую оправдывающего это древнее чувство, возникающее уже от одного только осознания арабизма, принадлежностью к избранному народу. Что касается кланового духа, то он был замещен долгом братства между мусульманами, который не мешал тем не менее духу раздора возрождаться вновь, иногда в другой форме — как религиозное сектантство.
Кроме того, древнее понятие муруввы было углублено иранской или, скорее, индо-иранской моралью, которая проникала через произведения, подобные басням «Калилы и Димны», переведенным Ибн ал-Мукаффой в VIII в., и оригинальным посланиям того же автора. Этика, которая была одновременно и практической мудростью, способной регулировать социальные отношения, и идеалом, позволяющим человеку оставаться самим собой перед лицом всякого рода опасностей, угрожавших ему в этом по преимуществу недобром мире, эта этика придавала первостепенное значение как личному достоинству, основанному на смирении желаний и амбиций, так и дружеской верности. Это была этика главным образом гуманистическая и пессимистическая, которая, несмотря на свои далеко не религиозные основы, слилась с новым исламским идеалом, о чем свидетельствуют многочисленные антологии, отводящие особое место иранским сентенциям.
Иная позиция обнаружится у философов эллинистического толка, подобных Мискавайху. Выстраивая мораль, соответствующую требованиям ислама, последний отталкивался от аристотелианских и неоплатонических концепций и отводил особое место четырем основным добродетелям: благоразумию, умеренности, храбрости и справедливости, — с которыми были связаны добродетели второстепенные. Главные добродетели, кроме того, противопоставлялись порокам, образуя с ними оппозиционные пары.
В подобном обращении к древней иранской или эллинистической мудрости не было, в сущности, ничего удивительного, ибо добродетели, провозглашенные мыслителями чужеземных традиций, в целом не очень отличались от тех, которые превозносились богословами и мухадЬисами. Тем более что под смирением страстей последние подразумевали не только отрицание лжи, скупости, эгоизма и корыстолюбия, не только подавление гнева, спеси и чувства превосходства, но и воздержанную жизнь, умеренное пользование благами сего мира, богобоязненность, чувство собственного достоинства и умиротворенность. Даже у Газали можно усмотреть, как исламские аскетические тенденции комбинируются с античным наследием, образуя мораль, в основе которой лежал страх перед Страшным судом и боязнь импульсивных желаний, вдохновляемых чаще всего Сатаной, хотя выражалось это в идеале благоразумной жизни, подчиненной внешнему уважению к Закону.
Моралисты подобного рода не позволяли себе независимых суждений и не задавались вопросом о возможных противоречиях между эквивалентными заповедями. Так, например, алГазали, рассматривая проблему совести, которая возникала изза запрета на ложь, пустился в долгие рассуждения, указывая, при каких обстоятельствах уважение к истине вредит необходимому уважению к другому и когда им следует пренебречь. Но подобные рассуждения не подвергали сомнению необходимость согласия между исламской моделью и разумностью, лежавшей в основе всех предлагаемых систем, прекрасная формулировка которого вышла из-под пера правоведа ал-Маварди: «Надо следовать разуму во всем, что Закон не запрещает, и принимать Закон во всем том, что не запрещает разум, ибо Закон не мог бы ничего предписать, что было бы запрещено разумом, а разум повелеть то, что запрещено Законом».
Таким образом, мусульманскую этику классической эпохи можно определить как точку схождения трех, на первый взгляд, разных течений: морали откровения, иногда дополняемой нюансами аскетических исканий, морали философского вдохновения, опирающейся только на разум, и морали практического, прежде всего социального, благоразумия. О происхождении этих трех течений, которые одинаково принимались моралистами, стремившимися лишь классифицировать и иерархизировать их ценности, как это делал, в частности, Маварди, о их происхождении мусульмане почти не задумывались. Факт поразительный, но, в сущности, объяснимый прирожденным чувством превосходства, которое было у них в крови и оставалось фундаментом апологетики, распространявшейся на малейшие движения частной жизни.
Именно этим чувством проникнут зачин доктринальных и сугубо специальных юридических трудов с его формулами хвалы Аллаху и Пророку, основателям исламской общины, характерный пример которого можно обнаружить с первых строк у ханбалита Ибн Батты: «Самое драгоценное из благодеяний, коим наделил нас Аллах, самая значительная из милостей, коими Он нас щедро осыпал, есть то, что Он привел нас к доступному нам знанию о Нем, то, что Он привел нас к признанию Его верховной силы, посвятил нас в религию истины и сделал нас членами общины правды». Такого рода славословия продолжаются, превознося все более и более достоинства религии, данной, таким образом, людям для их большего счастья: «Хвала Аллаху! Мы хвалим Его и славим за все, что Он для нас сделал. Он привел нас к исламу и научил нас ему; Он дал нам преимущество сунны и открыл нам ее; Он научил нас тому, чего мы не знали. Велики милости Аллаха по отношению к нам! Да благословит Аллах Мухаммада, Своего достойного Пророка и Своего избранного Посланника! Аллах послал Мухаммада, чтобы принести доказательство [Своего существования], утвердить Свое единство и бросить призыв к Нему через благоразумие и благожелательные проповеди. Хвала Аллаху за чистые законы, возвышенные традиции и высокую мораль, которую Он нам дал».
Выраженное таким образом чувство выходило за рамки собственно религиозной и моральной области. Оно обнаруживало сознание принадлежности к исламу как к миру особому и ценящему свою оригинальность и было тогда в той или иной степени присуще всем мусульманам — достаточно обратиться к произведениям старых географов, чтобы оценить всю его мощь. При этом очевидно, что горизонт homo islamicus сознательно ограничивался пределами мира, в котором свободно перемещались — несмотря на войны, внутренние границы и религиозно-политические раздоры — купцы, ремесленники, ученые и духовные лица, сознавая себя прежде всего членами мусульманской общины. Интерес каждого мусульманина к характерам, нравам, религиозной и экономической жизни внутри этого мира с отчетливым сознанием единства, преобладающего над расхождениями, был колоссальным. Но как только мусульманин оказывался в стране, где чувствовал себя иноземцем, любопытство пропадало, уступая место удивлению, сопряженному с презрением и страхом.
Благодаря этому состоянию духа мы имеем колоритные описания исламского мира, которые нам оставили географы X в., сводившие воедино данные, зачастую добытые «разведкой» того или иного халифа либо той или иной династии. Это же состояние духа породило легендарные рассказы мусульманских путешественников, занесенных торговой или дипломатической деятельностью в более далекие регионы и побывавших либо в Восточной Африке и на Дальнем Востоке, где имелись колонии мусульманских купцов, либо в славянских странах и византийском мире, с которым, несмотря на его близость, не было регулярного сообщения, но о котором было известно в основном от бывших пленников. Не стоит забывать, разумеется, о еще более недоступном христианском Западе, который без всякой меры искажали самые фантастические описания.
Географы, с удовольствием делая Ирак центром обитаемой земли, очагом истиной цивилизации, в сущности, соединяли точку зрения ученых и мыслителей с доктринальной и юридической ориентацией, которая, со своей стороны, ограничивалась обсуждением расхождений между исламскими сектами и лишь изредка выходила в своих размышлениях за изначально установленные рамки. Конечно, среди них были и такие, кто при случае затевал бурную полемику с представителями манихейской или христианской доктрины; отсюда давняя тенденция богословов ради лучшего опровержения излагать чужеземные доктрины, к которым в XII в. добавились теории греческих философов. Но в основе их мировоззрения неизменно оставалось убеждение, что сами они изначально принадлежат к миру, единственно достойному существовать в силу божественного откровения и военных побед, которые гарантируют его подлинность.
И этого убеждения было достаточно, чтобы не стремиться постичь чуждые учения, а лишь утверждать и отстаивать перед лицом враждебных или покоренных христианских народов принципы, вокруг которых группировалась их собственная Община.