Несмотря на то что его нового номера не было в телефонной книге, Цукерман платил тридцать долларов в месяц за то, чтобы телефонистки принимали его звонки и выясняли, кто звонит.
— Как поживает наш прекрасный писатель? — спросила Рошель, когда он попозже вечером позвонил узнать, какие сообщения ему оставили. Она была менеджером компании и вела себя с клиентами, которых и в глаза не видала, как со старыми знакомыми. — Когда заскочите к нам, осчастливите девочек?
Цукерман ответил, что осчастливливает их и тем, что они слышат на его линии. Вполне добродушная шутка, впрочем, он верил, что это и в самом деле так. Но пусть уж лучше они подслушивают, лишь бы ему не пришлось самому отваживать непонятных людей, которым, похоже, не составляло труда заполучить его не внесенный в справочник телефон. Где-то вроде бы имелась контора, предоставлявшая номера телефонов знаменитостей по двадцать пять долларов за имя. Возможно, в сговоре с компанией, отвечающей на его звонки. А возможно, это она и есть.
— Звонил Король рольмопсов. Он на вас завернут, дорогуша. Вы — еврейский Чарльз Диккенс. Это его слова. Вы, мистер Цукерман, ему не перезвонили и тем самым ранили его в самое сердце.
Король рольмопсов полагал, что Цукерман должен пропагандировать в телерекламе какие-то закуски, и если не удастся заполучить мать. Цукермана, ее сыграет актриса.
— Ничем не могу ему помочь. Следующее сообщение.
— Но вы же любите селедку — об этом есть в вашей книге.
— Селедку все любят, Рошель.
— Тогда почему бы не согласиться?
— Следующее сообщение.
— Итальянец. Два звонка утром, два днем. — Если Цукерман не даст ему интервью, итальянца, журналиста из Рима, выгонят с работы. — Думаете, так и есть, лапочка?
— Надеюсь, да.
— Он говорит, что не понимает, почему вы с ним так. Просто взбесился, когда узнал, что я всего лишь телефонистка. Знаете, чего я опасаюсь? Что тогда он сам сочинит личное интервью с Натаном Цукерманом и в Риме его выдадут за настоящее.
— Он предложил какие-нибудь варианты?
— Он предложил массу вариантов. Сами знаете, когда итальянец заводится…
— Кто-нибудь еще звонил?
— Он оставил один вопрос, мистер Цукерман. Один вопрос.
— Я уже ответил на последний вопрос. Кто-нибудь еще?
«Лора» — вот какое имя он ждал.
— Мелани. Три раза.
— Без фамилии?
— Без. Просто передайте, Мелани с Род-Айленда, вызов за счет вызываемого абонента. Он поймет.
— Штат большой — я не понимаю.
— Поняли бы, если бы приняли звонок. Вы бы тогда все поняли, — сказала Рошель, и в голосе ее появилась хрипотца, — всего за доллар. Потом вычли бы его из налогов.
— Я его лучше в банк отнесу.
Это ей понравилось.
— Я вас не осуждаю. Вы умеете экономить, мистер Цукерман. Готова поклясться, что вас налоговая служба не обдирает так, как меня.
— Забирают все, что могут.
— А как насчет налоговых убежищ? Макадамские орехи, случайно, не выращиваете?
— Нет.
— А скот не разводите?
— Рошель, я не могу помочь Королю рольмопсов, итальянцу или Мелани, и, как бы мне этого ни хотелось, вам я тоже помочь не могу. Ничего про эти убежища не знаю.
— Никаких убежищ? При ваших-то доходах? Так вам, должно быть, приходится отдавать до семидесяти центов с доллара. Вы что, сам себя обчищаете для развлечения?
— Мои развлечения серьезно расстраивают моего бухгалтера.
— Так что вы делаете? Ни убежищ, ни развлечений, а помимо обычных налогов еще дополнительные налоги Джонсона. Простите, но я скажу: если все и в самом деле так, мистер Цукерман, дядя Сэм должен перед вами на колени встать и задницу вам целовать.
Примерно то же несколькими часами ранее говорил ему инвестиционный консультант. Высокий, подтянутый, холеный джентльмен немногим старше Цукермана, с картиной Пикассо на стене кабинета. Мэри Шевиц, спарринг-партнер и жена агента Цукермана Андре и почти мать клиентам Андре, надеялась, что Билл Уоллес повлияет на Натана, поговорив со своим аристократическим выговором с ним о деньгах. Уоллес тоже написал бестселлер — остроумные нападки на спецслужбы, сочиненные действительным членом теннисного клуба. По словам Мэри, экземпляр разоблачительной книжки Уоллеса «Бесчестные прибыли» волшебным образом действовал на муки совести всех состоятельных евреев-инвесторов, которым нравилось считать, что к системе они относятся скептически.
Мэри ничем нельзя было удивить; даже на Парк-авеню, в верхней ее части, она не теряла связи с глубинами низов. Ее мать была ирландская прачка в Бронксе — надо было слышать, как она говорит «ирландская прачка», — и Цукермана она определила как человека, чьим тайным желанием было добиться успеха среди высших кругов белых протестантов-англосаксов. То, что семья Лоры как раз из таких, было, по стандартам прачки, только началом. «Думаешь, — сказала ему Мэри, — если прикинуться, будто тебе плевать на деньги, никто не примет тебя за ньюаркского еврея?» — «Увы, есть и другие отличительные черты». — «Не наводи тень на плетень своими еврейскими шуточками. Ты понимаешь, о чем я. Жид».
Инвестиционный консультант-аристократ был само обаяние, Цукерман был максимально аристократичен, а Пикассо «голубого периода» было все равно: о деньгах не слушать, не говорить, не думать. Картина о трагических страданиях полностью очищала воздух вокруг. В словах Мэри было зерно. И представить нельзя, что они говорили о том, о чем люди умоляли, ради чего лгали, за что убивали или просто работали, с девяти до пяти. Можно подумать, они говорили ни о чем.
— Андре сказал, что в финансовых вопросах вы куда консервативнее, чем в своих книгах.
Цукерман, хоть и не был одет так же изысканно, как инвестиционный консультант, по такому случаю говорил столь же учтиво:
— В книгах мне нечего терять.
— Нет-нет. Вы просто человек рассудительный и ведете себя так, как любой рассудительный человек. Вы ничего не знаете о деньгах, знаете, что ничего не знаете о деньгах, и, вполне понятно, что вы не очень расположены действовать.
Затем Уоллес целый час — так, будто это был первый учебный день в Гарвардской школе бизнеса — рассказывал Цукерману об основах инвестиций капитала и о том, что происходит с деньгами, когда их слишком долго держат в чулке.
Когда Цукерман собрался уходить, Уоллес ласково сказал:
— Если вам когда-нибудь понадобится помощь…
Спохватился…
— Непременно понадобится…
Они пожали руки, чтобы обозначить: они понимают не только друг друга, но и знают, как прогнуть мир в нужную им сторону. В кабинете Цукермана все происходило иначе.
— Глядя на меня, так, может, и не скажешь, но теперь я уже знаю, какие цели ставят перед собой творческие личности. За долгие годы я пытался помочь кое-кому вроде вас.
Самоуничижение. Громче имен, чем эти трое, в американской живописи не было. Уоллес улыбнулся:
— Ни один из них не знал ничего ни про акции, ни про облигации, но сегодня у всех них надежное финансовое положение. И у их наследников будет такое же. И дело не только в продаже картин. Они не больше вашего хотят заниматься торговлей. Да и к чему вам это? Вам надо работать дальше, не заботясь о состоянии рынка, и столько времени, сколько потребует работа. «Когда я думаю, что собрал все свои плоды, я не откажусь их продать, равно как я не стану отказываться от аплодисментов, если плоды хороши. Однако я не желаю обманывать народ. Вот, собственно, и всё». Флобер.
Неплохо. Особенно если Шевицы не предупредили Уоллеса о том, какие у миллионера слабости.
— Если мы начнем перекидываться цитатами из великих, где отрицается все, и лишь исключительность моего призвания неприкосновенна, — сказал Цукерман, — мы здесь просидим до завтрашней полуночи. Позвольте, я отправлюсь домой и обсужу все со своим чулком.
Разумеется, обсудить он это хотел с Лорой. Он все хотел обсудить с Лорой, но ее здравомыслия он лишился, и как раз тогда, когда на него навалилось так много. Если бы перед тем как от нее уйти, он сначала посоветовался с рассудительной Лорой, он бы, наверное, не ушел. Если бы они расположились в его кабинете, каждый с блокнотом и карандашом, они бы вместе просчитали, по обыкновению методично и практично, какие полностью предсказуемые последствия неминуемы, когда начинаешь жизнь заново в канун публикации «Карновского». Но он ушел в новую жизнь, потому что, среди прочего, ему уже было невыносимо располагаться с блокнотом и карандашом и просчитывать с ней все как обычно.
Прошло больше двух месяцев с тех пор, как грузчики вынесли из занимавшей весь этаж квартиры на Бэнк-стрит в Манхэттене его пишущую машинку, его рабочий стол, его ортопедическое рабочее кресло и четыре каталожных шкафа, набитые заброшенными рукописями, старыми дневниками, записками о прочитанном, новыми вырезками и пухлыми папками писем, скопившихся с университетских времен. А также унесли, по их подсчетам, около полутонны книг. Лора, поборница справедливости, настаивала, чтобы Натан забрал половину того, что они нажили вместе, вплоть до полотенец, столовых приборов и одеял, а он настаивал, что возьмет только мебель из кабинета. Пока дебатировался этот вопрос, они стояли в слезах, держась за руки.
Цукерману было не в новинку переносить свои книги из одной жизни в другую. В 1949 году, когда он отправился из родного дома в Чикаго, в его чемодане лежали комментированное издание Томаса Вулфа и «Тезаурус» Роже. Четыре года спустя, в двадцать, он отвез из Чикаго пять коробок классики — покупал подержанные, выкраивал из денег на жизнь — к родителям на чердак, где они хранились два года, пока он служил в армии. В 1960-м, когда он развелся с Бетси, с уже не его полок он забрал тридцать коробок; в 1965-м, разведясь с Вирджинией, он забрал почти шестьдесят; в 1969-м он увез с Бэнк-стрит восемьдесят одну коробку. Чтобы их разместить, по его чертежам построили полки — три с половиной метра высотой, по трем стенам его нового кабинета; но хотя прошло уже два месяца и, хотя книги в его доме обычно первыми вставали на места, на сей раз они так и оставались в коробках. Полмиллиона страниц — никто их не открыл, не перевернул. Казалось, существует только одна книга — его собственная. И всякий раз, когда он пытался о ней забыть, кто-нибудь ему да напоминал.
Цукерман нанял столяра, купил цветной телевизор и восточный ковер — все в тот день, когда он переехал в верхнюю часть города. Он был исполнен решимости, невзирая на прощальные слезы, быть решительным. Но восточный ковер явился первой и последней попыткой заняться «декором». С тех пор покупал он вяло — кастрюлю, сковородку, блюдо, полотенце для блюда, штору в душ, холщовое кресло, обеденный стол, ведро для мусора — по одной вещи зараз, и только когда без этого было уже не обойтись. Через несколько недель на раскладушке из прежнего кабинета, через несколько недель размышлений о том, не совершил ли он ужасную ошибку, уйдя от Лоры, он собрался с силами и купил настоящую кровать. В «Блумингдейле», вытягиваясь во весь рост и проверяя, у какой марки самый твердый матрац, — а по этажу ползли слухи, что видели Карновского, лично проверяющего матрацы одному Богу известно для кого еще и для скольких еще, — Цукерман сказал себе: не бери в голову, ничто не потеряно, это ничего не изменило, а если придет день и грузчики повезут книги обратно на юг Манхэттена, они и новую двуспальную кровать заберут. Они с Лорой заменят ей ту, на которой они спали вместе или не спали вместе последние три года.
О, какую любовь и восхищение вызывала Лора! Безутешные матери, страдающие отцы, отчаявшиеся возлюбленные — все они постоянно слали ей подарки в знак благодарности за поддержку, которую она оказывала их близким, скрывавшимся в Канаде от призыва. Домашнее варенье они с Цукерманом ели за завтраком, коробки конфет она распределяла среди соседских детей, трогательные образчики домашнего вязанья относила квакерам, державшим лавку подержанных вещей «Мир и согласие» на Макдугал-стрит. А открытки, присланные с подарками, трогательные, душераздирающие записки и письма она хранила как дорогую память среди своих бумаг. Из соображений безопасности, на случай внезапного вторжения ФБР, бумаги отнесли к Розмари Дитсон, пожилой учительнице на пенсии — она жила по соседству, одна, в квартире в подвальном этаже, и тоже ее обожала. Лора взяла на себя ответственность за здоровье и благополучие Розмари через несколько дней после того, как Цукерманы переехали в этот квартал, когда увидела, как хрупкая встрепанная, женщина пытается спуститься по бетонной лестнице, не уронив при этом пакеты с покупками и не сломав бедро.
Разве можно было не любить щедрую, преданную, внимательную, добросердечную Лору? Разве мог он ее не любить? Однако в последние месяцы в занимавшей весь этаж квартире на Бэнк-стрит общего у них была разве что взятая напрокат копировальная машина, стоявшая в выложенной кафелем просторной ванной.
Юридическая контора Лоры располагалась в гостиной в начале квартиры, его кабинет в комнате в конце, выходившей окнами в тихий двор.
В обычный день, плодотворно поработав, он иногда вынужден был ждать своей очереди у двери в ванную, пока Лора спешно копировала страницы, чтобы отправить их следующей почтой. Если Цукерману нужно было копировать что-то особенно длинное, он старался откладывать это на поздний вечер, когда она принимала ванну: тогда они, пока страницы падали, болтали. Как-то днем они даже занимались сексом на коврике около копировальной машины, но это было, когда ее только что поставили. Сталкиваться друг с другом в течение дня, со страницами рукописей в руках, было в ту пору в новинку: тогда многое было в новинку. Но к последнему их году они редко занимались сексом даже в кровати. Лорино лицо было все такое же милое, грудь все такая же налитая, и кто бы сомневался, что сердце у нее большое? Кто мог сомневаться в ее добродетельности, честности, воле? Но к третьему году он стал задумываться, не была ли Лорина воля щитом, за которым он прятал, даже от себя, свою собственную волю?
Несмотря на то что, заботясь о противниках войны, дезертирах и сознательных уклонистах, она трудилась днями, ночами и в выходные, она тем не менее ухитрялась записать в своем ежедневнике день рождения каждого ребенка на Бэнк-стрит и в нужное утро клала в почтовый ящик семьи подарочек: «От Лоры и Натана Ц.». То же самое и с их друзьями, чьи годовщины и дни рождения она также записывала — вместе с датами ее полета в Торонто или заседания суда на Фоли-сквер. Любого ребенка, встреченного в супермаркете или в автобусе Лора непременно отводила в сторонку и учила складывать из бумаги крылатую лошадь. Однажды Цукерман видел, как она через весь забитый народом вагон метро объясняла повисшему на петле мужчине, что у него из заднего кармана торчит бумажник — торчит, заметил Цукерман, потому что мужчина пьян в лоскуты и, скорее всего, нашел его в забытых кем-то вещах или подрезал у другого пьяницы. Хотя Лора была не накрашена, хотя ее единственным украшением был крохотный эмалевый голубь на лацкане пальто, пьяница, похоже, принял ее за наглую шлюху на охоте, и, схватившись за штаны, велел ей не лезть. После Цукерман сказал, что, возможно, он прав. Уж пьяниц она точно может доверить Армии спасения. Они поспорили по поводу ее неуклонного желания делать добро. Цукерман полагал, что всему есть пределы. «Это почему?» — резко спросила Лора. Это было в январе, всего за три месяца до выхода «Карновского».
На следующей неделе, когда ничто не держало его за запертой дверью кабинета, где он обычно проводил дни, усложняя жизнь самому себе на бумаге, он собрал чемодан и снова начал усложнять себе жизнь в реальности. С гранками и чемоданом переехал в гостиницу. Его чувство к Лоре умерло. Написав книгу, он все прикончил. Или, может, когда он закончил книгу, у него появилось время оглядеться и увидеть, что уже умерло; таким образом все обычно происходило с его женами. Эта женщина слишком хороша для тебя, говорил он себе, лежа на кровати в гостиничном номере и читая гранки. Она — уважаемое лицо, которое ты оборачиваешь ко всем уважаемым, лицо, которое ты поворачивал к ним всю жизнь. Невыносимую скуку на тебя наводит даже не Лорина добродетель, а твое собственное уважаемое, ответственное, до оскомины добродетельное собственное лицо. И есть отчего. Это безусловный позор. Человек, хладнокровно предававший гласности самые сокровенные признания, жестоко изображавший своих любящих родителей в карикатурном виде, живописавший встречи с женщинами, с которыми был тесно связан доверием, сексом, любовью, — нет, этот разгул добродетели не по тебе. Обычная слабость — детская, пропитанная стыдом, непростительная слабость — обрекает тебя доказывать, что тебя лишь разрушает все, что вдыхает жизнь в твои писания, так что перестань это доказывать. Ее дело — путь праведности, твое — искусство изображения. И с твоими мозгами можно было не тратить полжизни на то, чтобы обнаружить разницу.
В марте он переехал в новую квартиру, в районе Восточных Восьмидесятых, отделив себя таким образом от Лориного миссионерского рвения и нравственной высоты.
Закончив со службой, принимавшей звонки, и еще не взявшись за почту, Цукерман стал листать телефонную книгу — решил найти «Пате, Мартин». Какового там не оказалось. Он не смог найти и «Пате продакшнз» — ни в общем списке, ни в «Желтых страницах».
Он снова позвонил в телефонную службу.
— Рошель, я пытаюсь отыскать актрису Гейл Гибралтар.
— Повезло девчонке.
— У вас там есть какой-нибудь справочник по шоу-бизнесу?
— У нас, мистер Цукерман, есть все, что может понадобиться человеку. Я схожу посмотрю.
Вернувшись, она сообщила: — Гейл Гибралтар не имеется, мистер Цукерман. Наиболее подходящее — Роберта Плимут. Вы точно знаете, что это ее сценический псевдоним, а не настоящее имя?
— Оно не похоже на настоящее. Впрочем, в последнее время многое не похоже. Она снималась в каком-то сардинском фильме.
— Одну минутку, мистер Цукерман. — Но, вернувшись, она не сообщила ничего нового. — Нигде не могу ее найти. Как вы с ней познакомились? На вечеринке?
— Я с ней незнаком. Она знакомая моего знакомого.
— Понятно.
— Он рассказал, что однажды она была девушкой месяца в «Плейбое».
— Хорошо, попробуем так. — Но и в списках моделей она не смогла отыскать никакой Гибралтар. — Мистер Цукерман, опишите ее, как она выглядит?
— Нет необходимости, — ответил он и повесил трубку.
Он открыл справочник на фамилии Перль-муттер. Ни одного Мартина. А из шестнадцати прочих Перльмуттеров ни один не проживал на Восточной Шестьдесят второй улице.
Почта. Теперь — за почту. Ты завелся на пустом месте. Наверняка в справочнике есть «Сардинская корпорация». Никакой причины идти искать ее нет. Как и нет причины убегать. Прекрати убегать. От чего, скажи ради бога, ты бежишь? Прекрати воспринимать внимание к себе как покушение на твое личное пространство, как оскорбление твоего достоинства, хуже того — как угрозу жизни и здоровья. Ты не такая уж знаменитость. Давай не забывать, что большая часть страны, большая часть города не обратила бы внимания, если бы ты ходил с рекламным щитом, где написаны твое имя и отсутствующий в справочнике номер телефона… Даже среди писателей, даже среди писателей, которые хотят считаться серьезными, ты нисколько не титан. Не хочу сказать, что тебя не должны смущать подобные перемены, я скажу только, что известность, даже известность слегка предосудительная — слегка, по сравнению с Чарльзом Мэнсоном, или даже с Миком Джаггером, или Жаном Жене…
Почта.
Он решил, что лучше уж завершать почтой, а не начинать с нее — на случай, если он когда-нибудь снова решит взяться за работу; лучше вообще не читать почту, если он когда-нибудь снова решит взяться за работу. Но сколько можно игнорировать, отбрасывать, пытаться избегать — не до тех же пор, когда окажешься трупом в конторе гробовщика через несколько домов отсюда.
Телефон! Лора! За три дня он оставил ей три сообщения, и никакого ответа. Однако он был уверен, что это Лора, это непременно Лора, она так же одинока и потеряна, как и он. Однако для верности он подождал ответа телефонной службы и лишь потом тихонько снял трубку.
Рошель несколько раз переспросила, кто звонит, дожидалась вразумительного ответа. Молча слушавший Цукерман тоже не мог его понять. Итальянец, добивающийся интервью? Король рольмопсов, алчущий своей рекламы? Человек, пытающийся говорить как животное, или животное, пытающееся говорить как человек? Не разобрать.
— Повторите, пожалуйста, — сказала Рошель.
Связаться с Цукерманом. Срочно. Соедините с ним.
Рошель попросила его сообщить свое имя и номер телефона.
Соедините с ним.
Она снова спросила его имя, и разговор прервался.
Цукерман подал голос:
— Привет, я на линии. В чем там дело?
— А, мистер Цукерман, приветствую.
— Что это было? Вы что-нибудь поняли?
— Это мог быть просто какой-то псих, мистер Цукерман. Я бы не стала беспокоиться.
Она работает по ночам, она-то знает.
— Вам не показалось, что звонивший пытался изменить свой голос?
— Возможно. Или под кайфом. Я бы не стала беспокоиться, мистер Цукерман.
Почта. Сегодня вечером одиннадцать писем — одно из конторы Андре на Западном побережье и десять (пока что в среднем в день столько и бывает), пересланные издателем в одном большом конверте. Из них шесть адресованы Натану Цукерману, три — Гилберту Карновскому, одно, посланное на издательство, адресовано просто «Врагу евреев» и переслано запечатанным. Ребята в экспедиции весьма сообразительные.
Заманчивыми бывали только письма с пометкой «Фото. Не сгибать», но в этой кучке их не было. Пока что он получил таких только пять, и самым интригующим было первое, от молоденькой секретарши из Нью-Джерси, которая приложила цветную фотографию, где она в черном белье лежит на своей лужайке в Ливингстоне и читает роман Джона Апдайка. Трехколесный велосипед, валявшийся в углу снимка, заставлял усомниться в том, что она одинокая, как утверждалось в ее приложенной автобиографии. Однако, исследовав снимок при помощи лупы от «Краткого Оксфордского словаря английского языка», он не обнаружил на ее теле признаков того, что оно носило ребенка или терпело какие-то лишения. Возможно, владелец велосипеда просто проезжал мимо и поспешил слезть, когда его попросили сделать снимок. Цукерман то и дело рассматривал фотографию почти все утро, а затем переслал ее в Массачусетс, присовокупив записку, где просил Апдайка оказать ему любезность и пересылать по ошибке посланные ему фотографии читателей Цукермана.
От конторы Андре пришла вырезка из «Вэрай-ети», помеченная инициалами секретарши с Западного побережья: она, восхищаясь творчеством Цукермана, посылала ему статьи из прессы по шоу-бизнесу, которые он мог иначе пропустить. В самой свежей красным было подчеркнуто: «Независимый издатель Боб Спящая Лагуна заплатил почти миллион за незаконченное продолжение сверхуспешного романа Натана Цукермана…»
Да неужели? Какое продолжение? Что за Лагуна? Друг Пате и Гибралтар? Почему она мне это шлет?!
«… незаконченное продолжение…»
Да выкинь ты это, посмейся и забудь, не стоит напрягаться, улыбнись, и все.
Уважаемый Гилберт Карновский!
Забудьте об удовлетворении. Вопрос не в том, счастлив ли Карновский, и даже не в том, имеет ли Карновский право быть счастливым. Вам следует спросить себя: сделал ли я все, что мог сделать? Человек должен быть независимым от того, показывает его барометр удачу или провал. Человек должен…
Уважаемый мистер Цукерман!
Il faut laver son linge sale enfamille![9]
Уважаемый мистер Цукерман!
Это письмо написано в память о тех; кто пережил ужасы концентрационных лагерей…
Уважаемый мистер Цукерман!
Трудно написать о евреях с большей желчностью, презрением и ненавистью…
Телефон.
На сей раз он потянулся к нему машинально — так же, как садился в автобус, выходил поужинать или шел через парк.
— Лорелея! — крикнул он в трубку.
Словно это могло призвать ее и всю их восхитительную скуку на Бэнк-стрит. Его жизнь вновь под контролем. Его уважаемое лицо обращено к миру.
— Не вешайте трубку, Цукерман. Не вешайте трубку, иначе вас ждут большие неприятности.
Тот же тип, которого он подслушивал, когда отвечала Рошель. Хриплый высокий голос со слегка идиотическими интонациями. Словно у какого-то крупного лающего животного, да, словно особо развитый тюлень перешел на человеческую речь. Говоривший, судя по всему, умом не отличался.
— У меня к вам важное сообщение, Цукерман. Вы уж слушайте внимательно.
— Кто вы?
— Мне нужны деньги.
— Какие деньги?
— Да будет вам. Вы — Натан Цукерман. Ваши деньги.
— Слушайте, кто бы вы ни были, это не смешно. Вы так можете нарваться на неприятности, знаете ли, даже если все это представление задумано, чтобы меня посмешить. Вы кого изображаете, громилу-отморозка или Марлона Брандо?
Все становилось слишком уж смешным.
Повесь трубку. Больше ничего не говори и повесь трубку.
Но он не смог — особенно когда услышал:
— Ваша мать живет в Майами-Бич, Силвер-Кресчент-драйв, 1167. В кондоминиуме, через холл от нее, живут ваша старая родственница Эсси и ее муж мистер Метц, игрок в бридж. Они живут в 402-й квартире, а ваша мать в 401-й. Уборщица по имени Оливия приходит по вторникам. Вечером в пятницу ваша мать ужинает с Эсси и ее друзьями в «Сенчури-Бич». В воскресенье утром ходит в синагогу, помогает на благотворительном базаре. В четверг днем она в клубе. Они сидят у бассейна и играют в канасту — Би Вирт, Сильвия Аддерстайн, Лили Соболь, золовка Лили Флора и ваша мать. Или она навещает вашего старика отца в доме престарелых. Если не хотите, чтобы ее убрали, вы выслушаете все, что я хочу сказать, и не будете тратить время на дурацкие замечания о моем голосе. С таким уж голосом я родился. Не все так совершенны, как вы.
— Кто это говорит?
— Я ваш поклонник. Признаю это, несмотря на оскорбления. Я восхищаюсь вами, Цукерман. Я тот, кто уже долгие годы следит за вашим творчеством. Я давно ждал, когда же вы наконец добьетесь большого успеха у публики. Знал, что когда-нибудь это случится. Непременно. У вас настоящий талант. Вы умеете так живо все изобразить. Хотя, честно говоря, я не думаю, что это ваша лучшая книга.
— Неужели?
— Давайте опускайте меня, но глубины там нет. Блеск есть, да, а глубины нет. Это то, что вы должны были написать, чтобы взять новый старт. Так что она незавершенная, сырая, треск один. Но я все понимаю. Я даже восхищаюсь этим. Только пробуя новое, растешь. Я предвижу, что вы вырастете как писатель, если только силу воли не растеряете.
— А вы будете расти вместе со мной, так вы замыслили?
Безжалостный хохот театрального злодея:
— Ха. Ха. Ха.
Цукерман повесил трубку. Надо было повесить сразу, как только он понял, кто это был и не был. Еще один пример того, к чему ему просто надо привыкнуть. Банально, бессмысленно, чего и следовало ожидать — он же не «Тома Свифта»[10] написал. Да, Рошель права. «Какой-то псих, мистер Цукерман. Я бы не стала беспокоиться».
Однако он подумал, не позвонить ли в полицию. Его беспокоило, что звонивший много чего рассказал о его матери во Флориде. Но после того, как вышла большая статья в «Лайф» с его фото на обложке, после того как ей столько внимания уделили газеты Майами, разузнать о матери Натана Цукермана было нетрудно, стоило только этим озаботиться. Сама она успешно противостояла усиленным попыткам лестью, обманом или угрозами выудить у нее «эксклюзивное» интервью; натиска не выдержала Флора Соболь, одинокая, недавно овдовевшая золовка Лили. Флора потом утверждала, что всего несколько минут поговорила с журналисткой по телефону, однако в разделе развлечений воскресного выпуска «Майами геральд» появилась статья на полполосы — «Я играю в канасту с матерью Карновского». С фотографией одинокой, хорошенькой стареющей Флоры и ее двух пекинесов.
Недель за шесть до выхода книги — когда он уже начал осознавать размеры надвигающегося успеха и стал догадываться, что хвалебный хор — это не только сплошное удовольствие, — Цукерман слетал в Майами подготовить мать к атакам журналистов. После всего, что он рассказал ей за ужином, она не могла уснуть и в конце концов вынуждена была сходить в квартиру напротив, к Эсси, и попросить, чтобы ей дали успокаивающего и поговорили с ней по душам.
Я очень горжусь своим сыном, вот и все, что я могу сказать. Большое вам спасибо и всего доброго.
Самым мудрым было бы отвечать именно так на звонки журналистов. Разумеется, если она не против сама стать знаменитостью, если она хочет, чтобы ее имя упоминалось в газетах…
— Дорогой, ты же со мной разговариваешь, а не с Элизабет Тейлор.
После чего за ужином с морепродуктами он сделал вид, будто он — газетный репортер, которому делать больше нечего, кроме как спросить ее о том, как Натана приучали к горшку. Она в свою очередь должна была сделать вид, что нечто подобное будет происходить каждый день, как только его новый роман появится в книжных магазинах.
— Так каково это — быть матерью Карновского? Давайте посмотрим правде в глаза, миссис Цукерман, вот кто вы теперь.
— У меня два прекрасных сына, и я ими горжусь.
— Это хорошо, мам. Если хочешь сказать так — прекрасно. Впрочем, если не хочешь, можешь и этого не говорить. Можешь просто рассмеяться.
— Ему в лицо?
— Нет-нет, оскорблять ни к чему. Это тоже не лучший способ. Ты вот что, просто легонько отшутись. Или вообще ничего не говори. Молчание срабатывает, и оно действует лучше всего.
— Хорошо.
— Миссис Цукерман?
— Да.
— Все жаждут узнать. Прочитали в книге вашего сына все о Гилберте Карновском и его матери и теперь хотят услышать от вас, каково это — стать такой знаменитой.
— Ничего не могу вам сказать. Спасибо за интерес к моему сыну.
— Мам, вполне неплохо. Но я что хочу подчеркнуть: ты можешь попрощаться в любое время. Эти люди, они никогда не отстанут, поэтому тебе достаточно просто сказать «до свидания» и повесить трубку.
— До свидания!
— Погодите минутку, прошу вас, миссис Цукерман! Мне нужно выполнить редакционное задание. У меня только что родился ребенок, я только что купил дом, надо платить по счетам, а статья о Натане Цукермане, глядишь, обернется прибавкой к жалованью.
— Я уверена, вы и так ее получите.
— Мама, прекрасно. Продолжай в том же духе.
— Спасибо за звонок. До свидания.
— Миссис Цукерман, еще пару минут не для печати.
— Спасибо, до свидания.
— Одну минутку! Одну фразу. Умоляю вас, миссис Ц., всего одну фразу для моей статьи о вашем замечательном сыне!
— До свидания, до свидания.
— Мама, на самом деле тебе совершенно незачем повторять «до свидания». Вежливому человеку это трудно понять. Но ты уже давно имела полное право повесить трубку и не мучиться тем, обидела ты кого или нет.
За десертом он снова ее потренировал, хотел убедиться, что она действительно готова. Неудивительно, что к полуночи ей понадобился валиум.
Он и не догадывался, как растревожил ее его последний приезд в Майами три недели назад. Сначала они навестили отца в доме престарелых. После очередного инсульта доктор Цукерман уже не мог говорить членораздельно, только обрывками слов или отдельными слогами, и порой не сразу понимал, кто она такая. Смотрел на нее и шевелил губами, пытаясь выговорить «Молли» — так звали его покойную сестру. Поскольку невозможно было догадаться, что именно он понимает, ежедневные визиты были для нее адской мукой. Тем не менее в тот день она выглядела лучше, чем все последние годы, и хоть не была уже кудрявой юной мадонной, обнимавшей своего мрачного первенца на фото 1935 года со взморья, что стояло у отца на ночном столике, не выглядела и настолько вымотанной, чтобы беспокоиться о ее здоровье. С тех пор как ей четыре года назад пришлось взвалить на себя заботы о его отце — все эти четыре года он требовал, чтобы она всегда была рядом, — она мало походила на энергичную и несгибаемую мать, от которой Натан унаследовал живой блеск глаз (и легкую комичность профиля), а больше на его сухопарую, молчаливую, сломленную жизнью бабушку — превратившуюся в потустороннее видение вдову ее отца, тирана-лавочника.
Когда они вернулись домой, она улеглась на диван с влажной салфеткой на лбу.
— Мам, а выглядишь ты получше.
— Теперь, когда он там, стало легче. Стыдно так говорить, Натан, но я только-только начала снова чувствовать себя собой.
Он к тому времени пробыл в доме престарелых около трех месяцев.
— Естественно, легче, — ответил сын. — На это и рассчитывали.
— Сегодня у него был не очень хороший день. Жаль, что ты увидел его таким.
— Ничего страшного.
— Но я уверена, он понял, кто ты.
Цукерман не был в этом так уверен, тем не менее сказал:
— Знаю, что понял.
— Как бы мне хотелось, чтобы он знал, что у тебя все замечательно. Такой успех. Но, дорогой, в его состоянии он не может этого понять.
— И ничего, что не понимает. Главное, чтобы ему было удобно и спокойно.
Тут она прикрыла салфеткой глаза. Она готова была расплакаться и не хотела, чтобы он видел ее слезы.
— Мам, в чем дело?
— Я так рада, правда, рада за тебя. Я тебе никогда не говорила, держала в себе, но в тот день, когда ты прилетел рассказать мне, что начнется из-за этой книги, я подумала… Ну, я подумала, что тебя ждет сокрушительный провал. Подумала, может, это потому, что теперь нет рядом папы — человека, который всегда тебя поддерживал, а ты в одиночку не знаешь, куда повернуть. А потом мистер Метц, — новый муж старой родственницы доктора Цукермана Эсси, — сказал, что ему кажется, у тебя какая-то «мания величия». Мистер Метц, он ничего плохого не имеет в виду — он каждую неделю ходит читает папе обзор новостей из воскресной газеты. Он прекрасный человек, но такое у него мнение. А потом Эсси подключилась. Она сказала, у твоего папы всю жизнь была, мания величия, даже когда они были детьми, он не мог успокоиться, пока не расскажет всем, как надо жить, и он вечно совал нос не в свои дела. Ты представляешь, Эсси, она такое вот несет. Я ей сказала: «Эсси, давай не вспоминать твои споры с Виктором. Поскольку он теперь даже говорить больше не может так, чтобы понятно было, наверное, стоит это прекратить?» Но их слова, родной мой, они меня до смерти напугали. Я подумала: а если это правда — что-то в нем есть от отца. Но напрасно я так думала. Мой большой мальчик далеко не дурак. Ты так обо всем говоришь — просто удивительно. Все здесь меня спрашивают: «И какой он теперь, когда его фото во всех газетах?» А я им отвечаю, что ты из тех, кто никогда не зазнавался и не зазнается.
— Только, мам, ты уж не дай себя втянуть в эти истории про Карновского и его мать.
Ему вдруг показалось, что он сидит не у кровати матери, а у кровати больного ребенка, которого жестоко задразнили в школе, и он прибежал домой в слезах и с температурой.
Она убрала салфетку с глаз, храбро улыбнулась и, блеснув глазами — точь-в-точь такими, как у него, — сказала:
— Я стараюсь.
— Но это трудно.
— Но иногда это трудно, дорогой. Не могу не признать. С газетами я разберусь — благодаря тебе. Ты будешь мной гордиться.
К концу ее фразы он мысленно добавил слово «папа». Он знал ее папу, знал, как он заставлял ее и ее сестер ходить по ниточке. Сначала доминирующий отец, затем доминирующий, сам выросший с доминировавшим отцом муж. В родители Цукерман получил самых послушных в мире дочь и сына.
— Ты бы меня слышал, Натан. Разумеется, я с ними любезна, но я их игнорирую, ровно так, как ты говорил. А вот с теми, с кем я общаюсь, дело другое. Люди мне говорят — выпаливают, не задумываясь: «Я и не знал, что ты такая психованная, Сельма». А я говорю, что я не такая. Я рассказываю им то, что ты мне рассказал: это сочинение, она — персонаж книги. А они: «Зачем он пишет такие вещи, если это неправда?» И тут уж действительно, что я могу сказать, чтобы они мне поверили?
— Молчи, мам. Ничего не говори.
— Но так нельзя, Натан. Если ничего не говорить, это не помогает. Они только убеждаются, что правы.
— Тогда говори, что твой сын псих. Говори, что ты не несешь ответственность за то, что может взбрести ему в голову. Говори, тебе еще повезло, что он не выдумывает чего похуже. Это недалеко от истины. Мам, ты же знаешь, что ты — это ты, а не миссис Карновская, и я знаю, что ты — это ты, а не миссис Карновская. Ты и я знаем, что тридцать лет назад все было почти что раем.
— Ой, дорогой, правда?
— Чистая правда.
— Нов книге все не так. Я о том, что люди, которые ее читают, думают иначе. Они думают иначе, даже если ее не читают.
— С тем, что люди думают, ничего нельзя поделать — разве что стараться не обращать на это внимания.
— У бассейна, если меня там нет, они говорят, что ты не желаешь иметь со мной ничего общего. Можешь себе представить? Они говорят так Эсси. Некоторые говорят, что ты не желаешь иметь со мной ничего общего, а некоторые — что я с тобой, а другие говорят, я как сыр в масле катаюсь, потому что ты мне шлешь деньги. Я должна ездить не иначе как на «кадиллаке», у меня же сын миллионер. Как тебе это? Эсси им объясняет, что я и водить не умею, но это их не смущает. «Кадиллак» пусть водит цветной шофер.
— А потом они скажут, что он твой любовник.
— Не удивлюсь, если они уже так говорят. Они что угодно скажут. Каждый день я слышу новые небылицы. Некоторые даже повторять не хочу. Слава богу, твой отец их не может услышать.
— Наверное, Эсси не стоит передавать тебе все, что говорят люди? Если хочешь, я ей так и скажу.
— В нашем еврейском центре обсуждали твою книгу.
— Да?
— Дорогой, Эсси говорит, что только об этом и судачат на всех еврейских свадьбах, бар мицвах, в клубах, на собраниях сестринств, на обедах по случаю закрытия конференций, по всей Америке. Насчет всего остального подробностей не знаю, но в нашем клубе устроили обсуждение твоей книги. Эсси и мистер Метц пошли. Я решила, что лучше не буду в этом участвовать и посижу дома. Некто Познер читал лекцию. Потом было обсуждение. Натан, ты с ним знаком? Эсси говорит, он твоего возраста.
— Нет, я с ним незнаком.
— Когда все кончилось, Эсси подошла к нему и высказала все, что об этом думает. Ты же знаешь, какая Эсси, если заведется. Она всю жизць доводила папу, но она — твой главный защитник. Конечно, она за свою жизнь ни одной книжки не прочитала, но это Эсси не останавливает. Она говорит, ты такой же, как она, и вы с ней поквитались, когда ты написал о ней и завещании Мимы Хайи. Ты говоришь то, что думаешь, и к черту всех остальных.
— Такие уж мы с Эсси, мам.
Она улыбнулась:
— Вечно ты отшутишься. — То ли ей от шутки стало полегче, то ли от чего еще. — Натан, на прошлой неделе к мистеру Метцу приезжала дочка, она такая любезная. Она учительница, живет в Филадельфии, хорошенькая как картинка, и вот она очень любезно отвела меня в сторонку и сказала, что не стоит слушать, что люди говорят, вот они с мужем считают, что книга великолепно написана. А он у нее юрист. Она мне сказала, что ты один из самых значительных из ныне живущих писателей, не только в Америке, но и во всем мире. Что ты на это скажешь?
— Очень мило.
— Дорогой, я тебя так люблю! Ты мой обожаемый мальчик, и все, что ты делаешь, правильно. Жаль только, папа не в том состоянии, чтобы порадоваться твоей славе.
— Ты же понимаешь, это могло его и расстроить.
— Он всегда, всегда тебя защищал.
— Если так, то это ему нелегко давалось.
— Но он тебя защищал!
— Хорошо.
— Когда ты начинал, он расстраивался из-за некоторых вещей, которые ты писал — о брате Сидни и о его друзьях. Он к такому не привык, поэтому делал ошибки. Я бы никогда не осмелилась ему сказать — он бы мне голову оторвал, — но тебе скажу: твой отец был человеком действия, у него было предназначение в жизни, и за это его все любили и уважали, но иногда, я знаю, он, стремясь поступить правильно, по ошибке делал неправильные вещи. Но — уж не знаю, осознаешь ты это или нет — ты помогал ему понять. На самом деле. В твое отсутствие он повторял те самые слова, которые слышал от тебя, даже если с тобой он порой спорил и расстраивался. Такой уж у него характер. Потому что он — твой отец. Но с другими он стоял за тебя горой до тех пор, пока не заболел. — Он услышал, что ее голос снова слабеет. — Конечно, я знаю, и ты знаешь: как только он сел в инвалидное кресло, он, увы, стал другим человеком.
— Мам, что такое?
— Ой, да все сразу.
— Ты про Лору?
Он наконец рассказал ей — через несколько недель после отъезда с Бэнк-стрит, — что они с Лорой расстались. Он ждал, когда она отойдет от предыдущего шока — мужа отправили в дом престарелых, из которого он никогда уже не вернется и жить с ней не будет. То одно, то другое, подумал он тогда, хотя, как оказалось, на нее так все сразу и свалилось. К тому же отец был не в той форме и ему новости решили не сообщать; все они, включая Лору, согласились, что ему это знать не нужно, тем более что прежде, всякий раз, когда Цукерман оставлял жену, его отец мрачнел, страдал и горевал, а потом, окончательно впав в уныние, посреди ночи брался за телефон — извиняться перед «бедной девочкой» за своего сына. Из-за этих звонков бывали скандалы, скандалы, в которых поминались все отроческие грехи сына.
— У нее в самом деле все хорошо? — спросила мама.
— Все прекрасно. У нее есть ее работа. За Лору можешь не волноваться.
— И ты разведешься, Натан? Снова?
— Мам, мне очень стыдно перед всеми за то, что у меня такая плохая брачная репутация. В мрачные минуты я тоже корю себя за то, что я далеко не идеальный представитель мужского племени. Но мне просто не дано испытывать всю жизнь глубокую искреннюю привязанность к одной женщине. Я теряю интерес и вынужден уходить. А дано мне, по всей вероятности, менять партнеров: каждые пять лет новая чудесная женщина. Попробуй посмотреть на это так. Ты же знаешь, они все чудесные, красивые, преданные. В этом и есть мое оправдание. Я привожу в дом только лучших.
— Я никогда не говорила, что у тебя плохая репутация, дорогой ты мой, только не я, никогда, никогда в жизни! Ты мой сын, и, что бы ты ни решил, все правильно. Как бы ты ни жил — это правильно. Пока ты знаешь, что делаешь.
— Я знаю.
— И пока знаешь, что это правильно.
— Так оно и есть.
— Тогда мы тебя поддерживаем. Мы тебя поддерживали с самого начала. Как всегда говорит папа: на что семья, если не держаться друг друга?
Понятное дело, он был не тем человеком, которого стоило об этом спрашивать.
Уважаемый мистер Цукерман!
Первую эротическую книгу я прочитала семь лет назад, когда мне было тринадцать. Затем была пауза в сексуальном (и эмоционально воздействующем) чтении, потому что у меня было все по-настоящему (семь лет с одним и тем же поцом). Когда прошлой зимой это закончилось, я снова вернулась к книгам — чтобы забыть, чтобы вспомнить, чтобы убежать. Некоторое время было тяжко, поэтому я прочитала вашу книгу — хотелось посмеяться. И теперь у меня такое чувство, будто я влюблена. Ну, может, не влюблена, но чувство такое же сильное. Мистер Цукерман (осмелюсь ли назвать вас Натаном?), вы определенно дали мне не только эмоционально воспрять, а также это великолепный способ пополнить мой словарный запас. Назовите меня психованной (друзья зовут меня Психованной Джулией), назовите литературной фанаткой, но вы действительно умеете взять за душу. Вы также терапевтичны, как мой психотерапевт, и всего-то восемь долларов девяносто пять центов за сессию. В наше время, когда люди в основном если о чем и говорят, то о горе, вине, злобе и так далее, мне захотелось выразить свою благодарность, восхищение и любовь к вам, вашему замечательному остроумию, вашему глубокому уму и всему, что вы отстаиваете. Ах да, вот что еще побудило меня написать вам. Не потянет ли вас на нечто импульсивное — на поездку со мной по Европе, например, во время университетских каникул? Я немного знаю Швейцарию (у меня есть секретный номерной счет в крупнейшем швейцарском банке) и была бы счастлива познакомить вас со всем самым сюрреалистичным и захватывающим, что есть в этой стране. Мы можем побывать в доме, где провел свои последние годы Томас Манн. Его вдова и сын до сих пор живут там, в городке под названием Кильхберг в кантоне Цюрих. Можем посетить знаменитые шоколадные фабрики, надежные банковские организации, горы, озера, водопад, где Шерлок Холмс встретил свою судьбу… Стоит ли продолжать?
Не такая уж психованная Джулия
Номерной счет 776043
Уважаемая Джулия!
Я тоже не такой психованный и вынужден ответить на ваше приглашение отказом. Я уверен, что вы совершенно безобидный человек, но сейчас странные времена, если не в Швейцарии, то уж в Америке точно. Мне хотелось бы быть дружелюбнее, поскольку сами вы, похоже, человек дружелюбный и душевный, не говоря уж о том, что задорный и богатый. Но, увы, на шоколадные фабрики вам придется ехать без меня.
Ваш
Натан Цукерман
«Банкере траст» 4863589
Дорогой Натан!
Мне было очень грустно уезжать, не попрощавшись. Но когда судьба меняет лошадей, ездока тащит за ними.
А вот это было настоящее письмо, от того, кого он знал. Подписано «С». Он нашел в мусорной корзине конверт. Отправлено несколько дней назад из Гаваны.
Дорогой Натан!
Мне было очень грустно уезжать, не попрощавшись. Но когда судьба меняет лошадей, ездока тащит за ними. Так что я здесь. Мэри всегда мечтала нас познакомить, и я всегда буду помнить, что моя жизнь стала богаче благодаря моментам — пусть и кратким — общения с вами.
Смутные воспоминания, одни лишь воспоминания.
С.
«Смутные воспоминания, одни лишь воспоминания» — это Йейтс. «Судьба меняет лошадей» — Байрон. В остальном, придирчиво подумал он, письмо по всей форме. Даже интимное «С». Оно обозначало Сезару О’Ши, обладательницу самого нежного, самого манящего выговора в кинематографе и томной внешности, столь печальной и соблазнительной, что один из остроумцев «Уорнер бразерс» объяснял чудеса кассового успеха так: «Все страдания ее народа плюс великолепные сиськи». Двумя неделями ранее Сезара приехала в Нью-Йорк из своего дома в Коннемаре, и агент Цукермана по телефону пригласил его в качестве ее партнера на званый ужин. Очередной трофей от «Карновского». Она просила пригласить именно его.
— Ты там почти со всеми знаком, — сказал Андре.
— А с Сезарой следует познакомиться, — сказала ему Мэри. — Давно пора.
— Почему? — спросил Цукерман.
— Ой, Натан, — сказала Мэри, — не вороти нос только потому, что она — секс-символ для народных толп. Для народных толп и ты, если вдруг не знаешь, секс-символ.
— Не надо бояться красоты, — сказал Андре, — или журналистов. Все бывают и наглыми, и зажатыми, и ее пугаться незачем. Она очень непритязательная, спокойная, умная женщина. В Ирландии она либо готовит, либо возится в саду, а вечерами сидит у камина и читает. В Нью-Йорке ей бывает достаточно погулять в парке или сходить в кино.
— И ей чудовищно не везет с мужчинами, — сказала Мэри, — ей попадались такие, каких я бы поубивала, правда. О тебе и женщинах ты слушай меня, Натан, потому что у тебя те же проблемы, что у нее. Я уже трижды наблюдала твои неудачные браки. Ты женился на неземной фее-танцовщице, которую мог одним пальцем перешибить, у тебя была светская дама-невротичка, спустившаяся с высот своего положения до тебя, а последняя, насколько я поняла, оказалась сертифицированной всенародной святой. Честно, мне никогда не понять, почему ты выбрал эту мать-настоятельницу. Но ведь и в тебе есть что-то от матери-настоятельницы, правда? Или ты играл на публику? Хотел подавить в себе жидка? Стать большим гоем, чем отцы-основатели?
— Докопалась до самого сокровенного. Мэри не проведешь.
— По-моему, ты и сам себя не проведешь. Ради бога, отбрось ты это мерзкое высоколобое порицание падших людей, что пытаются повеселиться. Какой смысл в этом после твоей книги? Ты скинул все профессорское дерьмо ровно туда, куда следует, так что насладись теперь жизнью настоящего мужчины. На сей раз — с сертифицированной женщиной. Ты что, на самом деле не понимаешь, что главное в Сезаре О’Ши, кроме того, что красивее ее в мире не найти? Достоинство, Натан. Смелость. Сила. Поэзия. Господи, да это же сама душа Ирландии!
— Мэри, я тоже читаю киножурналы. Судя по тому, как Сезару подают, ее дед резал торф, чтобы отапливать хижину Марии Магдалины. Я до таких высот не дотягиваю.
— Натан, — сказал Андре, — поверь, она так же не уверена в себе, как и ты.
— А кто в себе уверен? — ответил Цукерман. — Кроме Мэри и Мохаммеда Али?
— Он имеет в виду, — сказала Мэри, — что с ней ты можешь быть самим собой.
— А это кто?
— Ты что-нибудь придумаешь, — заверил его Андре.
Одеяние ее состояло из живописно развевающихся огненного цвета вуалей, раскрашенных деревянных бус и перьев какаду, по спине струилась тяжелая черная коса, а глаза — что ж, это были ее глаза. За ужином, накладывая себе мусс из морского окуня, она уронила кусочек на пол, и ему стало легче — он смог посмотреть прямо в знаменитые ирландские глаза и сказать что-то внятное. Легче, пока он не понял, что, возможно, ради этого она и уронила кусочек мусса. Всякий раз, повернувшись к ней, он видел лицо с экрана.
Только после ужина, когда они смогли отделиться от остальных гостей и от навязанной близости — карточки с их именами были поставлены рядом, — они смогли близко пообщаться. Это длилось всего пять минут, но с обоюдным пылом. Они оба читали биографию Джойса Эллмана и, судя по всему, прежде не осмеливались признаться кому-либо в том, сколь глубоко ею восхищаются; по их приглушенным голосам можно было решить, что они вступают в преступный сговор. Цукерман не скрыл, что однажды встречался с профессором Эллманом в Йеле. Собственно, встретились они на литературной церемонии в Нью-Йорке, где обоим вручали премии, но он не хотел, чтобы она решила, будто он старается произвести впечатление, хотя на самом деле старался изо всех сил.
Его встреча с Эллманом возымела эффект. Впечатление не было бы сильнее, будь это сам Джойс. Виски у Цукермана покрылись испариной, а Сезара от волнения прижала руки к груди. Тогда-то он и спросил, можно ли после ужина проводить ее домой. Она шепнула «да», дважды, зыбко, а потом проплыла в своих вуалях в другой угол зала — не хотела, чтобы думали, будто она забыла об остальных гостях, хоть она полностью о них и забыла. Так она выразилась.
Не уверена в себе? Можно доказать обратное.
На улице, пока Цукерман махал такси, проезжавшему в квартале от них, рядом остановился лимузин.
— Отвезете меня домой в этом? — спросила Сезара.
Прильнув к нему на заднем сиденье, она объяснила, что может днем и ночью позвонить из Ирландии и Мэри всегда готова ее подбодрить, рассказать, кого не любить и осуждать. Он сказал, что примерно ту же поддержку получает в Нью-Йорке. Она рассказала ему, что Шевицы сделали для ее троих детей, а он — как приходил в себя в их гостевом доме в Саутгемптоне после того, как чуть не умер, когда у него лопнул аппендикс. Он понимал, что звучит это так, будто он чуть не умер от ран, какие получил Байрон, когда боролся за независимость Греции, но, разговаривая с Сезарой О’Ши на бархатистом сиденье в полумраке лимузина, сам начинал звучать немного как Сезара О’Ши на бархатистом сиденье в полумраке лимузина. Аппендицит как страстная поэтическая драма. Он слышал, что рассказывает, насколько остро чувствовал «косой свет» на саутгемптонском пляже во время укрепляющих утренних прогулок. Все о косом свете да о косом свете, в то время как, согласно статье в свежем выпуске газеты, некая сцена в его книге, оказывается, спровоцировала рост продаж черного шелкового белья в лучших универмагах Нью-Йорке на пятьдесят процентов.
Ты что-нибудь придумаешь, сказал Андре. И вот оно: косой свет и моя операция.
Он спросил, названа ли она в честь кого-то? Была ли Сезара Первая?
Нежнейшим из возможных голосов она ответила:
— …в честь еврейской женщины, племянницы Ноя. Она спасалась от всемирного потопа в Ирландии. Мой народ, — сказала она и поднесла белую руку к белой шее, — был первым, кто там поселился. Первым из призраков Ирландии.
— Вы верите в призраков?
А почему бы и нет? Есть ли вопрос лучше? Как Движение будет реагировать, если Никсон заминирует Хайфонскую гавань? Тебе что, не надоели подобные беседы с Лорой? Ты только взгляни на нее.
— Скажем так: призраки верят в меня, — ответила она.
— И я их понимаю, — сказал Цукерман.
А почему бы и нет? Веселиться так веселиться. Жизнь настоящего мужчины.
Он все еще не делал попыток приобнять ее, ни пока она по-девчоночьи сидела, по-девчоночьи прильнув к нему на заднем сиденье, неся милую, безобидную, гипнотическую чепуху, ни когда величественно стояла перед ним у входа в отель «Пьерр» — женщина почти с него ростом, с черной косой и в тяжелых золотых серьгах, в платье из вуалей, с бусами и перьями, похожая во всем этом на языческую богиню, которой приносили жертвы в том ее фильме, что он видел еще студентом. Возможно, он и притянул бы ее к себе, не заметь он, садясь в машину, что на сиденье рядом с водителем лежит книжка — «Карновский». Усатый молодой человек, должно быть, читал ее, коротая время, пока мисс О’Ши была на ужине. Пижонистый Весельчак Джек[11] в темных очках и в полной форме, уткнулся носом в книгу Цукермана. Нет, он не собирался для вящего удовольствия поклонников перевоплощаться в своего ненасытного героя.
В освещенном портике отеля, с Весельчаком Джеком, косящимся из машины, он решил остановиться на рукопожатии. Пусть шофер не сомневается в роли воображения в литературе. Важно, чтобы это отпечаталось четко — для будущих семинаров в гараже.
Цукерман чувствовал себя именно тем высоколобым болваном, за которого его держала Мэри Шевиц.
— После того, через что вы прошли, — услышал он свой голос, — вы, должно быть, относитесь к мужчинам не без подозрения.
Свободной рукой она подтянула шелковую шаль к горлу.
— Напротив, — заверила она его, — я восхищаюсь мужчинами. Мне хотелось бы быть мужчиной.
— Не верится, что вы такое можете желать.
— Будь я мужчиной, я бы могла защитить свою мать. Я бы не позволила отцу ее обижать. Он пил виски и избивал ее.
На это Цукерман придумал только один ответ:
— Спокойной ночи, Сезара.
Он легонько поцеловал ее. Чуть отклонившись, чтобы видеть, как это лицо приближается к нему. Это было все равно что целовать рекламный щит.
Он смотрел, как она исчезает в недрах отеля. Был бы он Карновским. Ну а он пойдет домой и все это запишет. И не Сезару будет иметь, а свои записи.
— Послушайте… — крикнул он, кинувшись за ней в вестибюль.
Она обернулась и улыбнулась:
— Я думала, вы торопитесь на встречу с профессором Эллманом.
— У меня предложение. Давайте перестанем болтать о ерунде — насколько получится — и выпьем.
— И то и то прекрасно.
— И где мы этим займемся?
— Может, там, куда ходят все писатели?
— В Нью-Йоркской публичной библиотеке? В такой час?
Она была теперь совсем рядом, под руку с ним, шла назад к дверям, за которыми все еще ждала машина. Шофер больше, чем сам Цукерман, знал о Цукермане. Или о притягательности мисс О’Ши.
— Нет, в то место на Второй авеню, которое они все обожают.
— В «Элейн?» Ох, я, наверное, не самый подходящий человек, чтобы показывать вам «Элейн». Когда я был там с женой, — однажды они с Лорой ходили туда поужинать, посмотреть, каково оно там, — мы сидели максимально близко к туалету, так, что бумажные полотенца могли достать, не вставая с места. Вы лучше с Сэлинджером сходите, когда он будет в городе.
— Сэлинджер, Натан, не появляется нигде, кроме «Эль-Морокко».
Пары теснились в дверях, ожидая, когда можно будет попасть внутрь, посетители в четыре слоя облепили бар, ожидая столик, но на этот раз Цукермана со спутницей посадили по энергичному взмаху руки метрдотеля, и так далеко от туалета, что, приспичь ему, он оказался бы в весьма невыгодном положении.
— Ваша звезда взошла, — шепнула Сезара.
Все смотрели на нее, а она делала вид, будто они так и разговаривают наедине в машине.
— Люди в очереди на улице. Можно подумать, это бордель, как уде Сада, — сказала она, — а здесь всего-то сплетничают. Ненавижу такие места!
— Да? Тогда зачем мы сюда пришли?
— Я подумала, интересно будет посмотреть, как вы тоже это ненавидите.
— Ненавижу? Да для меня это незабываемый вечер.
— Оно и видно — по тому, как у вас желваки играют.
— Сидя здесь с вами, — сказал Цукерман, — я чувствую, что мое лицо расплывается в дымке. Я как дорожный указатель не в фокусе — на газетном фото лобового столкновения. Так бывает везде, куда бы вы ни пришли?
— Когда в Коннемаре дождь, то нет.
Они еще ничего не заказали, но официант уже принес шампанское. Его прислал расплывшийся в улыбке джентльмен за угловым столиком.
— Это вам, — спросил Цукерман Сезару, — или мне? — И привстал со стула — благодарил за щедрость.
— В любом случае, — сказала Сезара, — вы уж лучше подойдите, иначе они обидятся.
Цукерман пробрался между столиками пожать ему руку: радостный тучный мужчина, сильно загорелый, представил сильно загорелую женщину рядом как свою супругу.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказал Цукерман.
— Это мне очень приятно. Я только хотел сказать, вы замечательно поработали с мисс О’Ши.
— Благодарю вас.
— Стоило ей только войти в этом платье — и весь зал ее. Она великолепна. Ничего не утратила. Трагическая императрица секса. А ведь столько времени прошло. Вы замечательно с ней поработали.
— Кто? — спросила Сезара, когда Цукерман вернулся.
— Вы.
— А о чем вы говорили?
— О том, как я замечательно с вами поработал. Я либо ваш парикмахер, либо ваш агент.
Официант открыл шампанское, они, повернувшись к угловому столику, подняли бокалы.
— А теперь, Натан, расскажите мне, какие тут еще знаменитости, кроме вас? Кто этот знаменитый человек?
Он знал, что она знает — весь мир знал, но можно было и повеселиться. Поэтому они и пошли сюда, а не в публичную библиотеку.
— Это, — сказал он, — писатель. Штатный грубиян.
— А кто с ним пьет?
— Жесткий журналист с нежной душой. Преданный помощник писателя, О’Банало.
— Я знала, — оживилась Сезара, — знала, что Цукерман — это не только приятные манеры и начищенные ботинки. Продолжайте.
— Этот auteur[12] — интеллектуал для недоумков. Наивная девушка — его примадонна, недоумок для интеллектуалов. А это издатель, любимый еврей гоев, а мужчина за соседним столиком, пожирающий вас глазами, — мэр Нью-Йорка, любимый гой евреев.
— А я уж лучше вам скажу, — ответила Сезара, — на случай, если он устроит сцену, что мужчина за столиком позади него — он поглядывает на вас украдкой — отец моего младшего ребенка.
— На самом деле?
— У меня начинает под ложечкой сосать — так я его узнаю.
— Почему? Из-за того, как он смотрит на вас?
— Он не смотрит. И не будет. Я была его «женщиной». Я отдала ему себя, и он никогда мне этого не простит. Он не просто чудовище, он еще великий моралист. Сын почти святой крестьянки, которая уж не знает, как отблагодарить Христа за все ее страдания. Я зачала от него ребенка и отказалась дать ему разрешение его признать. Он ждал за дверью родильной с адвокатом. Подготовил документы, где требовал, чтобы ребенок носил его почтенную фамилию. Да я бы лучше задушила его в колыбели. Пришлось вызвать полицию — он орал не переставая, — и его вышвырнули вон. Обо всем этом было в «Лос-Анджелес таймс».
— Я не узнал его — очки в тяжелой оправе, деловой костюм. У латинов особый напор.
Она поправила его:
— У этого — особое дерьмо. Этот — коварный псих и лжец.
— Что вас с ним свело?
— Что меня сводит с коварными психами и лжецами? В кино вокруг сплошные мужчины-самцы. Одна на съемках, в каком-то омерзительном отеле, в незнакомом месте, где говорят на чужом языке — в этом случае из окна у меня открывался вид на два мусорных бака и трех крыс, снующих вокруг. А потом начинается дождь, ты день за днем ждешь, когда тебя вызовут, и если мужчина-самец хочет тебя очаровать и сделать так, чтобы ты не скучала, а ты не хочешь сидеть у себя в номере и читать по шестнадцать часов в сутки, и если тебе нужно хоть с кем-то поужинать в этом омерзительном захолустном отеле…
— Вы могли избавиться от ребенка.
— Могла бы. Я могла бы от трех детей избавиться. Но я не так воспитана, чтобы избавляться от детей. Я воспитана, чтобы быть их матерью. Либо так, либо в монахини. Ирландские девушки не для этого воспитаны.
— Судя по всему, вы отлично справляетесь.
— Вы тоже. Слава, Натан, штука прилипчивая. И нужно куда больше дерзости, чем у меня, чтобы от нее освободиться. Для этого надо быть по-настоящему великим психом, притом ловким.
— Вам никогда не нравилось видеть свое лицо на афишах?
— В двадцать лет нравилось. Вы даже не представляете, какое я в двадцать лет испытывала наслаждение, просто глядя в зеркало. Я смотрела на себя и думала: просто невозможно иметь такое совершенное лицо.
— А теперь?
— Я немного устала от своего лица. Немного устала от того, что оно, похоже, делает с мужчинами.
— А что именно?
— Ну, оно побуждает их меня вот так расспрашивать, разве нет? Они относятся ко мне как к сакральному объекту. Все ужасно боятся даже пальцем до меня дотронуться. Возможно, и автор «Карновского» в том числе.
— Но должны же быть те, кто мечтает дотронуться до вас хоть пальцем именно потому, что вы — сакральный объект.
— Верно. И мои дети — их отпрыски. Сначала они спят с образом тебя, а получив это, спят с твоей гримершей. Как только до них доходит, что твоя ты — не такая, как ты всего остального мира, у бедняг наступает горькое разочарование. Я понимаю. Сколько раз можно упиваться тем, что дефлорируешь коленопреклоненную послушницу девятнадцати лет из того душещипательного первого фильма, когда ей уже тридцать пять и она мать троих детей? Да и я уже недостаточно инфантильна. В двадцать это волнует, но сейчас я не вижу в этом смысла. А вы? Наверное, я достигла финала своего восхитительного будущего. Меня больше даже не привлекают омерзительные нелепости. Дурацкая была идея пойти сюда. Моя дурацкая идея. Нам лучше уйти. Впрочем, если вам это доставляет удовольствие…
— О, с меня хватит!
— Наверное, мне нужно поздороваться с отцом моего ребенка. Перед уходом. Или не нужно?
— Я не знаю, как в таких случаях поступают.
— Как по-вашему, все присутствующие ожидают, сделаю я это или нет?
— Кое-кто вполне может это ожидать.
От уверенности, окрылившей его у Шевицев, практически не осталось следа: она казалась теперь еще неувереннее в себе, чем юные модели, ждущие со своими кавалерами на тротуаре, чтобы хоть мельком взглянуть на подобных Сезаре О’Ши. Но она все же встала и прошла через зал — поздороваться с отцом своего ребенка, а Цукерман остался за столиком — прихлебывал шампанское, предназначенное ее парикмахеру. Он восхищался тем, как она шла — исполненный достоинства проход под чужими взглядами. Он восхищался всем многообразием вкусовых оттенков — и самого жаркого, и подливы: и самоирония, и глубоко укоренившееся тщеславие, взвешенная ненависть, игривость, выдержка, бесшабашность, смышленость. И неизбывная красота. И очарование. И глаза. Да, более чем достаточно, чтобы мужчина плясал под твою дудку и до конца жизни забыл про свою работу.
На выходе он спросил:
— И как он себя вел?
— Очень холоден. Сдержан. Очень вежлив. Прикидывается учтивым. Он либо теряется, либо делает гадости. К тому же там не только новая юная любовница; там еще и Джессика — Пресвятая дева Рэдклифф-колледжа. Дочь первой мазохистки, которой повезло сняться в кино в его объятиях. Невинное дитя пока еще не должно знать, что за порочный, мерзкий извращенец ее отец.
В лимузине она укутала себя огненного цвета вуалями и уставилась в окно.
— Как вы во все это вляпались? — спросил он через некоторое время. — Вас же воспитывали будущей монахиней или матерью.
— «Все это» — вы о чем? — резко спросила она. — Шоу-бизнес? Мазохизм? Распутство? Как я в это вляпалась? Вы говорите как мужчина в койке с проституткой.
— Еще один порочный, мерзкий извращенец.
— Ой, Натан, простите меня. — Она схватила его руку так, словно они вместе всю жизнь. — Вляпалась я во все это так, как вляпалась бы любая наивная девчонка. Играла Анну Франк в театре «Гейт». Мне было девятнадцать. Пол-Дублина заливалось слезами, глядя на меня.
— Я этого не знал, — сказал Цукерман.
Они вернулись к «Пьерру».
— Не хотите ли подняться? Конечно, хотите, — сказала Сезара.
Никакой ложной скромности касательно своих чар, но в то же время — никакой развязности: факт есть факт. Он прошел за ней в вестибюль, лицо его расплылось в дымке, когда на нее обратились взгляды тех, кто выходил из отеля. Он думал о Сезаре, дебютировавшей в девятнадцать в роли завораживающей Анны Франк, и о фотографиях кинозвезд, таких как завораживающая Сезара, — их Анна Франк вешала над кроватью на своем чердаке. Кто мог подумать, что Анна Франк явится ему в таком обличье. Что ему суждено будет встретить ее в доме своего агента, облаченную в платье из вуалей, в бусах и перьях какаду. Что он поведет ее в «Элейн», где все будут на нее глазеть. Что она пригласит его в свой номер в пентхаусе. Да, подумал он, у жизни свои игривые представления о том, как обходиться с серьезными парнями вроде Цукермана. Надо просто подождать, и она научит тебя всему, чего ты еще не знаешь об искусстве насмешки.
В гостиной ему сразу бросилась в глаза стопка новехоньких книг на комоде; три из них были его — «Высшее образование», «Смешанные чувства» и «Противоположные намерения» в бумажных обложках. Рядом с книгами — ваза с двумя дюжинами желтых роз. Ему стало интересно, от кого они, и когда она скинула шаль и пошла в ванную, он бочком пробрался к комоду и прочитал на карточке: «Моей ирландской розе. Люблю, люблю, люблю! Ф.». Когда она вернулась в комнату, он сидел в кресле у окна, откуда за парком виднелись башни на Сентрал-парк-Вест, и листал книгу, оставленную открытой на столике у кресла. Это был Сёрен Кьеркегор — надо же! — «Кризис в жизни актрисы».
— И какие же кризисы бывают в жизни актрисы? — спросил он.
Она сделала грустную мину и присела на кушетку напротив.
— Она стареет.
— Это Кьеркегор так считает или вы?
— Мы оба.
Она протянула руку, и он отдал ей книгу. Она пролистала несколько страниц и нашла нужную.
— «Когда, — прочитала она, — ей — актрисе — исполняется всего тридцать лет, у нее, по сути, уже все в прошлом».
— В Дании в 1850 году так, возможно, и было. Но на вашем месте я бы не принимал это на свой счет. Почему вы это читаете?
Не пришла ли книга от Ф., подумал он, вместе с розами?
— А что в этом такого?
— Да ничего. Наверное, всем не мешало бы. А что еще вы подчеркнули?
— Что и все подчеркивают, — ответила она. — Все, где говорится обо мне.
— Вы позволите?
Он потянулся взять у нее книгу.
— Хотите выпить? — спросила Сезара.
— Нет, спасибо. Хочу книгу посмотреть.
— Отсюда, за парком, видно, где живет Майк Николс[13]. — Вон тот триплекс, где горит свет, это его. Вы с ним знакомы?
— Сезара, Майка Николса знают все, — ответил Цукерман. — В этом городе знакомство с Майком Николсом ни о чем не говорит. Ну же, дайте мне книгу посмотреть. Я никогда о ней не слышал.
— Вы меня хотите высмеять, — сказала она. — За то, что оставила Кьеркегора на видном месте, чтобы произвести на вас впечатление. Но я и ваши книги выложила, чтобы произвести впечатление.
— Ну дайте же мне посмотреть, что вас так интересует.
Она в конце концов отдала ему книгу.
— Ну а я хочу выпить, — сказала она, встала и налила себе вина из открытой бутылки рядом с цветами. «Лафит-Ротшильд» — тоже от Ф.? — И как я не догадалась, что меня будут оценивать.
— «И она, — прочитал Цукерман вслух, — будучи женщиной, очень чувствительна к своему имени — как бывает чувствительна только женщина — и знает, что ее имя у всех на устах, даже когда люди утирают рот носовым платком». Вам такое знакомо?
— Знакомо. Мне — к чему говорить — знакомо и кое-что менее приятное.
— А вы все-таки скажите.
— Ни к чему. Скажу только, что моя мать, когда привезла меня из Дублина и повела в платье с отложным воротничком на прослушивание в Королевскую академию драматического искусства, имела в виду не совсем это.
Зазвонил телефон, но она не отреагировала. Ф.? Или Дж.? Или X.?
— «Она знает, что о ней говорят с восхищением, — прочитал ей Цукерман, — в том числе и те, кто никак не может придумать, о чем поболтать. Она живет так год за годом. И это кажется великолепным; выглядит все так, будто что-то ей придает значение. Но если в высшем смысле она должна была жить, подпитываясь их восхищением, черпать из него поддержку, получать силы и вдохновение для все новых усилий, — и поскольку даже самый талантливый человек, в особенности если это женщина, в моменты слабости остро нуждается, чтобы ею искренне восторгались, — в таком состоянии она действительно будет чувствовать то, что, без сомнения, осознавала довольно часто: что все это пустое и зря люди завидуют ее славе — ведь это тяжкая ноша». Таковы невзгоды женщины, — сказал Цукерман, — которую возводят на пьедестал.
Он снова стал листать страницы в поисках пометок.
— Натан, хотите, я одолжу вам эту книгу? Разумеется, вы можете остаться и штудировать ее тут.
Цукерман рассмеялся:
— А вы что будете делать?
— Что я всегда делаю, когда приглашаю к себе мужчину, а он садится и начинает читать. Я выброшусь из окна.
— Ваша проблема, Сезара, в том, какой у вас вкус. Если бы у вас, как у прочих актрис, лежали книги Гарольда Роббинса, обращать на вас внимание было бы легче.
— Я рассчитывала произвести на вас впечатление своим интеллектом, а на вас произвел впечатление интеллект Кьеркегора.
— Такая опасность всегда существует, — сказал он.
На этот раз, когда зазвонил телефон, она сняла трубку и тут же положила. Затем снова сняла и позвонила на коммутатор отеля.
— Будьте добры, до полудня меня ни с кем не соединяйте… Хорошо. Я знаю. Я знаю. Я получила сообщение. Будьте любезны, пожалуйста, сделайте, как я прошу. Все сообщения я получила, благодарю вас.
— Вы хотите, чтобы я ушел? — спросил Цукерман.
— А вы хотите?
— Разумеется, нет.
— Вот и ладно, — сказала она. — На чем мы остановились? А, да! Теперь вы мне расскажите. Что такое кризис в жизни писателя? Какие препятствия приходится ему преодолевать в отношениях с публикой?
— Во-первых, ее равнодушие; а затем, если ему повезет, ее внимание. Ваша профессия подразумевает, что вас разглядывают с ног до головы, а я не привык к тому, чтобы на меня глазели. Мой эксгибиционизм не столь непосредственного свойства.
— Мэри говорит, вы даже из дома перестали выходить.
— Скажите Мэри, что я и раньше из дома не очень-то выходил. Слушайте, я занялся этого рода деятельностью не для того, чтобы возбуждать неистовство толпы.
— А для чего?
— Что я хотел сделать? Да, я тоже был хорошим мальчиком, у меня тоже был отложной воротничок, и я верил всему, чему Аристотель научил меня про литературу. Трагедия избывает сострадание и страх, максимально напрягая эти чувства, а комедия пробуждает у зрителей беззаботное, легковесное состояние духа, показывая им, что абсурдом было бы воспринимать всерьез действо, которое перед ними разыгрывают. Так вот, Аристотель меня подвел. Он ни словом не обмолвился о театре анекдотического, в котором я сейчас главный персонаж — благодаря литературе.
— Но это вовсе не анекдотично. Вам так кажется только потому, что у вас непереносимость гипервнимания.
— А это чей термин? Тоже Мэри?
— Нет, мой. У меня то же заболевание.
— В таком-то платье?
— В таком платье. Пусть платье не вводит вас в заблуждение.
Телефон снова зазвонил.
— Похоже, он проскочил мимо стражи, — сказал Цукерман и открыл книгу, чтобы было чем заняться, пока она решает, отвечать или нет.
А теперь — о метаморфозах, прочитал он. Эта актриса была соткана из женской молодости, однако не в обычном смысле этого слова. То, что обычно называют молодостью, становится жертвой времени; ибо хватка времени может быть нежной и заботливой, но все равно хватка его конечна. Однако в этой актрисе есть главный дар, который соотносится с моим представлением о женской молодости. Это лишь представление, а представление порой весьма отличается от…
— Читая мою книжицу, вы хотите подчеркнуть, что вы вовсе не похожи на пресловутого персонажа своей книги? Или, — спросила она, когда телефон умолк, — что я не вызываю желания?
— Напротив, — ответил Цукерман, — ваша притягательность настолько непреодолима, что я совершенно парализован.
— Тогда одолжите у меня книгу и читайте ее дома.
Он спустился в пустой холл около четырех, унося с собой Кьеркегора. Едва он вышел из вращающихся дверей, к отелю подкатил лимузин Сезары, и шофер Сезары, тот самый тип, что читал «Карновского», отсалютовал ему из открытого окошка.
— Подвезти вас, мистер Цукерман?
Еще и это? Ему что, наказали ждать до четырех? Или всю ночь, если понадобится? Сезара разбудила Цукермана со словами: «Я бы предпочла встретить рассвет в одиночестве». — «Маляры придут спозаранку?» — «Нет. Но чистка зубов, звук воды в унитазе — я к этому не готова». Милая неожиданность. Первый легкий намек на девочку в платье с отложным воротничком. Но он должен был признать, что с него хватит.
— Конечно, — сказал он шоферу. — Вы можете подбросить меня домой.
— Залезайте.
Но он не выскочил открыть дверцу, как при мисс О’Ши. Наверное, решил Цукерман, он дочитал книгу.
Они медленно ехали по Мэдисон, Цукерман при свете лампочки читал, откинувшись на мягком черном сиденье, Кьеркегора… Она знает, что ее имя у всех на устах, даже когда люди утирают рот носовым платком! Он не понимал, то ли это возбуждение от новой женщины, упоение неопределенностью — и всем этим блеском, или он успел за восемь часов влюбиться, но он проглотил абзац так, словно текст был вдохновлен ею. Он не мог поверить своей удаче. И таким уж несчастьем это не казалось. «Нет, не совсем анекдотично. Что уж говорить о том, как заводятся массы, если и тебя она завела. Я не стану глумиться над тем, как я влип». Он адресовал это ей, молча, а затем, слегка обалдев, утер рот. Все из литературы. Подумать только! Ему не хотелось бы рассказывать об этом доктору Ливису[14], но он не ощущал, что совершил нечто кощунственное.
Когда они подъехали к его дому, шофер отказался от десяти долларов.
— Нет-нет, мистер Ц. — Он достал из бумажника визитную карточку и протянул ее через окошко. — Если когда-нибудь мы сможем вам помочь, сэр.
Он умчался, а Цукерман при свете фонаря прочел на карточке:
ТАРИФНЫЙ ПЛАН
В час
Вооруженный водитель и лимузин … 27,50
Невооруженный водитель и вооруженное сопровождение лимузина … 32,50
Вооруженный водитель и вооруженное сопровождение лимузина … 6,оо
Дополнительное вооруженное сопровождение … 14,50
Минимум пять часов
Принимаем основные кредитные карточки
(212)5558830
Он читал остаток ночи — ее книгу, а в девять утра позвонил в отель, и ему напомнили, что мисс О’Ши не принимает звонков до полудня. Он попросил передать, кто звонил, а сам не знал, чем занять себя и свое возбуждение до их встречи в два часа дня в парке — она сказала, что для счастья достаточно и этого. Он не мог больше смотреть ни на «Кризис в жизни актрисы», ни на два эссе о драме — они тоже вошли в этот томик. Он уже дважды все это прочел — второй раз в шесть утра, и кое-что занес в дневник, где писал о прочитанном. Он не мог перестать думать о ней, но это было лучше, чем забивать себе голову тем, что люди думают, говорят или пишут о нем — есть такая штука, как самопресьпцение. «Вы бы могли себе представить, — обратился он к пустым полкам, когда вошел в квартиру, — что после вина за ужином, шампанского в „Элейн“ и совокупления с Сезарой я смог бы отложить домашнее задание до утра и немного отдохнуть». Но, даже просто сидя за письменным столом с ручкой, блокнотом и книгой, он чувствовал себя не таким одуревшим, как если бы лежал в кровати с ее именем на устах — уподобясь остальным ее поклонникам. Ощущение, конечно, было не такое, как после ночи плодотворной работы; а волнения, что наступает, когда проработаешь ночь напролет, как в те недели, когда дописывал «Карновского», он не испытывал. Но и свежая мысль о том, какой будет следующая книга, не приходила в голову. Все свежие мысли были упакованы, как тома в восьмидесяти одной коробке. Но он хотя бы сумел сосредоточиться на чем-то, кроме того, что он по горло полон глупостями. Теперь он был по горло полон ею.
Он позвонил в «Пьерр», не дозвонился, а потом не знал, чем себя занять. Распаковать полтонны книг, вот что! С Бэнк-стрит покончено! С Лорой покончено! Надо высвободить все эти заключенные в коробки мозги! А потом высвободить и свои мозги!
Но тут он придумал кое-что еще лучше. Портной Андре! Книги подождут, надо купить костюм! Потому что когда мы полетим в Венецию, надо же в чем-то явиться в «Киприани»! (Сезара призналась, когда он уходил, что единственный отель в мире, где ей нравится просыпаться, — это «Киприани».)
Он нашел в бумажнике визитку портного Андре, визитку швеи, которая шила ему рубашки, визитку его поставщика вин и визитку его дилера, торгующего «ягуарами»; все их торжественно преподнесли Цукерману за ланчем в Дубовой комнате в тот день, когда Андре завершил с «Парамаунтом» сделку по продаже прав на экранизацию «Карновского», после чего доход Цукермана за 1969 год превысил миллион, то есть стал примерно на девятьсот восемьдесят пять тысяч больше, чем его годовой доход во все предыдущие годы. Убрав карточки Андре в бумажник, Цукерман вытащил карточку, которую приготовил с вечера для Андре, и протянул ему — это была каталожная карточка, на которой он напечатал строчку из писем Генри Джеймса. Все это вовсе не та жизнь, какой я чувствую ее, вижу, знаю и хочу знать. Но его агент не проникся и не позабавился. «Мир твой, Натан, не прячься от него за Генри Джеймсом. Хватит того, что он за этим прятался. Сходи к мистеру Уайту, скажи, кто тебя послал, и попроси его одеть тебя так, как он одевает губернатора Рокфеллера. Негоже тебе ходить как студентик из Гарварда, пора принять свою роль в истории».
И вот в то утро у мистера Уайта, ожидая, когда проснется Сезара, он заказал шесть костюмов. Если так колеблешься заказать один, так, может, лучше сразу шесть? И к чему колебаться? Он же при деньгах. Теперь не хватало только порыва.
«С какой стороны носите?» — спросил мистер Уайт. Он не сразу осознал, что имеется в виду, а потом понял, что не знает. Если брать за образец Карновского, то тот тридцать шесть лет предавался мыслям о судьбе своих гениталий, но куда они клонились, пока он весь день занимался делами неплотскими, он представления не имел.
— Ни с какой, — ответил он.
— Благодарю вас, сэр, — сказал мистер Уайт и сделал пометку.
Новая ширинка должна была быть на пуговицах. Насколько ему помнилось, в жизни маленького мальчика был большой день, когда сочли, что он дорос до того, чтобы не застревать в молнии, и он распрощался с ширинками на пуговицах. Но когда мистер Уайт, англичанин с безукоризненным воспитанием и манерами, вслух поинтересовался, не предпочтет ли мистер Цукерман перейти на пуговицы, Цукерман, утирая лицо, ответил ему в тон: «Безусловно!» Чтобы все как у губернатора, подумал он. И как у Дина Ачесона[15]. Его фото висело среди прочих почетных клиентов на обитых деревянными панелями стенах.
Когда мерки были сняты, мистер Уайт и его пожилой помощник помогли Цукерману вновь облачиться в куртку, даже виду не подав, что им приходится возиться с отрепьем. Даже помощник был одет как для совета директоров Эй-Ти-энд-Ти[16].
Тут, словно направляясь в зал редких книг Бодлеанской библиотеки, все трое двинулись туда, где хранились рулоны материи. Ткани, которые послужат мистеру Цукерману и в городе, и в клубе, для загорода и выходных, для театра, для оперы, для званого ужина. Помощник снимал каждый рулон с полки, чтобы мистер Цукерман мог оценить ткань, пощупав ее. В Северной Америке, сообщили ему, с такими перепадами климата на все случаи лучше всего иметь дюжину костюмов, но мистер Цукерман остановился на шести. Он уже весь взмок.
Затем подкладки. Цвета лаванды для серого костюма. Золотистая — для бежевого. Дерзкий цветочный рисунок для загородного саржевого… Затем фасоны. Двойки или тройки? Двубортные или однобортные? Спереди на двух пуговицах или на трех? Лацканы такой ширины или такой? Шлица посередине или две шлицы по бокам? Внутренние карманы пиджака — один или два, насколько глубокие? Задние карманы брюк — пуговица на левом или на правом? И будете ли вы носить подтяжки, сэр?
Да, будет ли, регистрируясь в «Киприани»?
Они перешли к фасону брюк — мистер Уайт самым уважительным образом предложил чуть расширить саржевые брюки книзу — и тут Цукерман понял, что уже полдень. Мне срочно нужно позвонить, сообщил он. «Разумеется, сэр», — его оставили одного, среди рулонов ткани, и он набрал номер «Пьерра».
Но ее уже не застал. Съехала. Оставила ли сообщение для мистера Цукермана? Нет. Получила ли она его сообщение? Да, получила. Куда же она уехала? Отелю об этом ничего не известно — а Цукерману вдруг стало все понятно. Она переехала к Андре и Мэри! Выехала из отеля, чтобы избавиться от нежелательного кавалера. Она сделала выбор и выбрала его!
Он ошибся. Она выбрала другого.
— Натан, — сказала Мэри Шевиц, — я все утро пытаюсь до тебя дозвониться.
— Я у портного, Мэри, заказываю костюмы на все случаи жизни. Так где же она, если не у вас?
— Натан, ты должен понять — она ушла вся в слезах. Я никогда не видела ее такой расстроенной. Меня это просто убило. Она сказала: «Натан Цукерман — это лучшее, что случилось со мной за этот год».
— И где же она? Куда она отправилась?
— Улетела в Мехико-Сити. А оттуда летит в Гавану. Натан, дорогой, я ничего не знала. Никто ничего не знал. Этот секрет хранят как зеницу ока. Мне она рассказала, только чтобы объяснить, как она переживает из-за тебя.
— Что рассказала?
— У нее роман. С марта. С Фиделем Кастро. Натан, только никому ни слова! Она хочет с ним расстаться, понимает, что будущего там нет. Она жалеет, что вообще пошла на это. Но он — человек, который не принимает отказов.
— И весь мир об этом знает.
— Его представитель при ООН звонил ей каждые пять минут с тех пор, как она приехала. А сегодня утром он явился к ней в отель и потребовал, чтобы она пошла с ним завтракать. А потом она позвонила мне, сказать, что уезжает, что вынуждена уехать. Ой, Натан, я чувствую себя виноватой.
— Не стоит, Мэри. Кеннеди не смог его остановить. Джонсон не смог его остановить. Никсон не стал его останавливать. И ты не смогла бы. И я.
— Вы так чудесно смотрелись вместе. Ты видел «Пост»?
— Я не выходил из примерочной.
— Это в колонке Леонарда Лайонса[17], о вас в «Элейн».
Днем позвонила мать, рассказала, что и по телевидению об этом было; собственно, она хотела узнать, неужели он действительно улетел в Ирландию, даже не позвонив попрощаться.
— Ну что ты, я бы обязательно позвонил, — уверил он ее.
— Значит, ты никуда не едешь?
— Нет.
— Би Вирт только что мне позвонила сказать, что слышала об этом по телевизору. Натан Цукерман улетел в Ирландию, в роскошное поместье Сезары О’Ши. Так сказали у Вирджинии Грэм[18]. Я даже не знала, что вы с ней дружите.
— На самом деле нет.
— Вот и я не поверила. Она же намного тебя старше.
— Вовсе нет, но дело не в этом.
— Старше, дорогой. Мы с папой видели Сезару О’Ши много лет назад, она монахиню играла.
— Послушницу. Она тогда была почти ребенком.
— Судя по газетам, она вовсе не была ребенком.
— Ну, может, и не была.
— Но у тебя все в порядке? Ты хорошо себя чувствуешь?
— Прекрасно. Как папа?
— Ему чуть получше. И я говорю это не для того, чтобы себя успокоить. Мистер Метц теперь ходит к нему каждый день, читает ему «Таймс». Говорит, что папа все понимает. Судя по тому, как он сердится, когда слышит имя Никсона.
— Так это же отлично!
— Но чтобы ты уехал, не позвонив, — я сказала Би, что этого быть не может. Натан ни за что не уехал бы так далеко, не сказав мне — вдруг, упаси Господь, мне нужно было бы с ним связаться насчет его отца.
— Так оно и есть.
— Но почему Вирджиния Грэм это сказала? Да еще по телевизору?
— Мам, наверное, кто-то ей наврал.
— Да? Но почему?
Уважаемый мистер Цукерман!
Уже несколько лет я планирую снять серию получасовых телефильмов под названием «День из жизни…». По формату — один в один как в древнегреческой трагедии — это рассказ о том, чем занимается час за часом какой-либо знаменитый человек, что дает интимный, личный взгляд на того, с кем зритель при обычном порядке вещей никогда не встретится. Моя компания «Реноунд продакшнз» имеет полное финансирование и готова приступить к первому фильму. Коротко говоря, это съемки полного дня, с завтрака до отхода ко сну, из жизни знаменитого человека, личность которого вызовет интерес у миллионов зрителей. Чтобы получился день без скучных мест, мы в среднем четыре дня снимаем полностью неотрепетированный материал.
Я выбрал в качестве первой знаменитости вас, поскольку полагаю, что любой ваш день будет таким интересным, каким мне представляется интересный день. К тому же публику живо интересуете вы и ваша жизнь «за кулисами». Полагаю, все будут рады увидеть откровенный рассказ о вас за работой и на отдыхе. Предполагаю, что подобный фильм способствует вашей карьере — равно как и моей.
Прошу вас, дайте знать, как вы относитесь к моему предложению, и, если мы договоримся, я пришлю парочку журналистов, которые проведут подготовительную работу.
Искренне ваш,
Гэри Уайман,
президент
Уважаемый мистер Уайман!
Думаю, вы недооцениваете, сколько дней, недель и лет съемок понадобится, чтобы снять «День из моей жизни…» без скучных мест. Откровенное изображение моей закулисной жизни наверное нагонит на миллионы зрителей сон и не только не поспособствует вашей карьере, но навсегда ее погубит. Лучше начните с кого-то другого. Извините.
Искренне ваш,
Натан Цукерман
Уважаемый мистер Цукерман!
Я написал небольшой роман примерно на 50 тысяч слов. Это любовная история, герои — студенты, в ней есть откровенный секс, но есть и юмор, а также другие темы, а также оригинальный сюжет. Как и в вашей недавней книге, сексуальная жизнь — неотъемлемая часть сюжета, поэтому весьма важная.
Я намеревался послать роман в «Плейбой пресс», но воздержался, опасаясь негативных последствий. Мы с женой оба на пенсии, живем очень счастливо в поселке для пенсионеров в Тампе. Если книга будет иметь успех и люди здесь узнают, что ее написал я, мы тут же потеряем всех своих друзей, возможно, нам придется продать дом и уехать отсюда.
Мне бы очень хотелось, чтобы книга увидела свет, поскольку я уверен: она заинтересует читателей, которым нравится откровенный секс, а также тех, кто не имеет ничего против в том случае, когда затрагиваются и другие важные темы. Вы состоявшийся писатель и можете опубликовать подобную книгу, как вы уже и сделали, не беспокоясь по поводу отрицательных реакций.
Прошу вас дать знать, могу ли я послать вам рукопись, а также сообщить, на какой адрес. И если она вам понравится, вы, возможно, захотите купить ее у меня напрямую в качестве вложения и напечатать под другим именем.
Искренне ваш,
Гарри Николсон
Телефон.
— Так, — завопил Цукерман, — и кто это? Ты, Николсон?
— Сейчас мы просим всего пятьдесят тысяч. Потому что нам еще не пришлось ничего делать. Похищение — дело дорогостоящее. Нужно все спланировать, обдумать, подобрать хорошо подготовленных исполнителей. Если нам придется все это проделать, пятьдесят тысяч даже затрат не покроют. Если я хочу удержаться на плаву, тебе такое похищение обойдется не меньше чем в триста тысяч. Такое похищение — о нем заговорит вся страна, поэтому мы все сильно рискуем, и нам причитается соответствующее вознаграждение. Не говоря уж об оборудовании. Не говоря уж о времени. Но если ты хочешь, чтобы мы всем этим занялись, что ж, мы займемся. Попробуй опять повесить трубку — увидишь, как быстро развиваются события. Мои люди наготове.
— И где они наготове, дубина? — Звонивший — он пытался замаскировать свой голос и говорил как боксер после нокаута — угрожал похитить мать Цукермана. — Слушайте, — сказал Цукерман, — это не смешно.
— Пятьдесят тысяч наличными. В противном случае мы приступаем к операции, и тогда вам это встанет в триста тысяч, не меньше. Не говоря уже о том, что пострадает ваша матушка. Будь человеком, Цук. Мало ты ей доставил горя своей книжкой? Не усугубляй. А то как бы ей не пришлось пожалеть, что она родила тебя, сынок.
— Слушайте, это уже третий звонок, и все это походит на мерзкую садистскую шуточку…
— И это он мне будет рассказывать про мерзкие шуточки! Обзываться он будет, мудак высоколобый! Да ты дерьмо! Что ты со своей семьей сделал, бессердечный ублюдок, и все во имя «великого искусства»! Да в обычной жизни я в сто раз лучше человек, чем ты, говноед. И всем, кто знает меня лично, это известно. Я ненавижу применять насилие. Я ненавижу причинять боль. Мне тошно смотреть на то, что творится с нашей страной. Был у нас великий вождь, Роберт Кеннеди, и этот псих, ублюдок арабский, его застрелил. Но что люди знают обо мне как о человеке, тебя не касается. Бог свидетель, я не должен себя оправдывать перед таким дерьмом, как ты. Мы сейчас говорим строго о деньгах, и это ничуть не хуже твоего телефонного разговора с бухгалтером. У тебя есть пятьдесят тысяч долларов, и я их хочу. Вот и все. Ни один сын в таком финансовом положении не откажется выложить пятьдесят тысяч для того, чтобы избавить мать от кошмарных страданий. А если бы речь шла о раке, ты бы тоже счел это мерзкой шуточкой, заставил бы ее и через это пройти — лишь бы в маржевой счет не залезать? Бог ты мой, ты же только что почти получил еще миллион — за продолжение. Сколько еще тебе надо в год? Да всему миру известно, ты такой чистюля, что морду воротишь, когда таксист тебе сдачу дает. Ты лжец и лицемер! Твой талант мне у тебя не отобрать, но репутацию человека, пользующегося другими людьми, ты заработал, так что не тебе задирать передо мной нос. Я тебе вот что скажу: будь это моя мать, нечего было бы обсуждать. Я бы действовал, и действовал быстро. Впрочем, я бы вообще ее до такого не довел. Таланта бы не хватило. Не хватило бы таланта использовать своих родных и выставить их на посмешище так, как это получилось у тебя. У меня на это способностей нет.
— Поэтому вот чем вы занимаетесь, — сказал Цукерман, соображая, что же ему делать. А что бы сделал Джозеф Конрад? Лев Толстой? Чехов? В университете, когда он начинал писать, он всегда задавался такими вопросами. Но теперь это не очень-то помогало. Лучше подумать, что бы сделал Аль Капоне.
— Верно, — ответили ему, — поэтому я занимаюсь этим. Но я не применяю насилие и не занимаюсь этим, если понимаю, что ноша непосильна. Я же сначала навожу справки. А учитывая накладные расходы, я вовсе не прошу лишнего. Я совершенно не хочу причинять страдания. Я ненавижу страдания. Я в своей жизни столько страданий видел — до могилы хватит. Мне важно получить разумный доход с учетом вложений и потраченных человеко-часов. И ответственно делать то, что я делаю. Уж поверь мне, не все такие ответственные, как я. Не все всё продумывают. Похищают как психи, как школьники, и тут-то говно летит на вентилятор. Мне такого гордость не позволяет. Совесть не позволяет. Я из кожи вон лезу, чтобы этого избежать. Так оно и выходит, когда я имею дело с таким же совестливым человеком, как и я. Я уже много лет в этом бизнесе, и никто не пострадал — кроме тех, кто жадничал и сам напросился.
— А где это вы услышали, что я только что получил миллион за «продолжение»?
Эх, был бы у него магнитофон. Но маленький «Сони» остался на Бэнк-стрит, у Лоры в кабинете. Там осталось все, что было ему нужно.
— Я это не «услышал», я так не действую. Все лежит передо мной, в вашем деле. Вот, зачитываю. «Вэрайети», выпуск от среды. «Независимый издатель Боб Спящая Лагуна заплатил почти миллион…»
— Но это вранье! Этот независимый Лагуна себе имя делает, не заплатив ни гроша. Никакого продолжения нет.
В газетах вроде так советуют себя вести? Говорить похитителю правду, воспринимать его серьезно, общаться как с другом, как с равным.
— А вот моим сотрудникам Лагуна так и сказал. Смех смехом, но своим сотрудникам я доверяю больше, чем тебе.
— Милый вы мой, Лагуна себя раскручивает, точка.
Это Пеплер, подумал он. Это Алвин Пеплер, еврей-морпех!
— Ха-ха-ха. Очень смешно. Ничего другого от беспощадного американского сатирика я и не ждал.
— Так кто вы?
— Я хочу пятьдесят тысяч в валюте США. Стодолларовыми купюрами. Непомеченными, пожалуйста.
— А как я передам вам эти пятьдесят тысяч непомеченных долларов?
— Вот наконец разговор по существу. Пойдешь в свой банк в Рокфеллер-плаза и все возьмешь. Мы скажем, когда это сделать. И пойдешь по улице. Все просто. Университетского образования для этого не нужно. Кладешь деньги в портфель, выходишь на улицу и просто идешь. А дальше мы сами обо всем позаботимся. Никакой полиции, Натан. Если мы почуем полицейских, дело плохо. Я терпеть не могу насилие. Мои дети не могут смотреть телевизор из-за насилия. Джек Руби[19], идиот Джек Руби стал святым покровителем Америки! Да мне в нашей стране и жить-то тяжело — столько тут насилия. Не ты один против этой гнусной войны. Это кошмар. Это национальный позор. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы избежать насилия. Но если я почую полицейских и пойму, что я под угрозой, я буду вести себя соответственно. Это касается и вонючей полиции Майами-Бич, и вонючей полиции Нью-Йорка.
— Друг мой, — сказал Цукерман, меняя тактику, — слишком уж похоже на второсортное кино.
И лексика, и смех, все. Неоригинально. Неубедительно. Низкопробное искусство.
— Ха-ха-ха. Быть может, Цук. Ха-ха-ха. И жизнь как она есть. Мы свяжемся с тобой через час.
На этот раз трубку повесил не писатель.