Поездка в Ричмонд-парк, оттуда через Хэм Коммон и Кингстонский мост в Хэмптон-корт и обратно через Туикэнхэм и Кью была примечательна тем, что вспышки разговорчивости то и дело перемежались минутами полного молчания. Динни, так сказать, взяла на себя роль лётчика-наблюдателя, возложив обязанности пилота на Уилфрида. Чувство делало её застенчивой, и, кроме того, ей было ясно, что Дезерт меньше всего похож на тех, кого можно направлять, — малейшее принуждение, и он не раскроется.
Они, как полагается, заблудились в лабиринте улочек Хэмптон-корта, где, по словам Динни, могли найти дорогу лишь пауки, поскольку они выпускают из себя нить, или призраки, следующие чередой друг за другом.
На обратном пути они остановились у Кенсингтонского сада, отпустили наёмный автомобиль и зашли в чайный павильон. Попивая бледную жидкость, Уилфрид внезапно спросил девушку, не согласится ли она прочесть его новые стихи в рукописи.
— Соглашусь? Да я буду счастлива.
— Мне нужно услышать непредвзятое мнение.
— Вы его услышите, — обещала Динни. — Когда вы их мне дадите?
— Я занесу их на Маунт-стрит после обеда и опущу в почтовый ящик.
— Не зайдёте и на этот раз? Он покачал головой.
Прощаясь с девушкой у Стенхопских ворот, Дезерт отрывисто бросил:
— Замечательный день! Благодарю вас!
— Это я вас должна благодарить.
— Вы? Да у вас больше друзей, чем «игл на взъярённом дикобразе». А я одинокий пеликан.
— Прощайте, пеликан!
— Прощайте, цветок в пустыне!
Эти слова, как музыка, звучали в ушах девушки, пока она шла по Маунт-стрит.
Около половины десятого с последней почтой прибыл толстый конверт без марки. Динни взяла его из рук Блора и сунула под «Мост в Сан Луис Рей»[4]: она слушала, что говорит тётка.
— Когда я была девушкой, Динни, я затягивала талию. Мы страдали за принцип. Говорят, это мода возвращается. Я-то уж не буду затягиваться так жарко и неудобно! — а тебе придётся.
— Мне нет.
— Придётся, если талия станет модной.
— Осиные талии больше никогда не войдут в моду, тётя.
— И шляпы. В тысяча девятисотом мы ходили в них так, словно на голове корзина с яйцами и те вот-вот побьются. Цветная капуста, гортензии, птичьи перья — такие огромные! И все это торчало. В парках было сравнительно чисто. Динни, цвет морской волны тебе идёт. Ты должна в нём венчаться.
— Я, пожалуй, отправлюсь наверх, тётя Эм. Я очень устала.
— Потому что мало ешь.
— Я ем страшно много. Спокойной ночи, милая тётя.
Девушка, не раздеваясь, уселась и взялась за стихи. Она трепетно желала, чтобы они ей понравились, так как отчётливо понимала: Уилфрид заметит малейшую фальшь. На её счастье, стихи, написанные в том же ключе, что и его прежние известные ей сборники, были менее горькими и более красивыми, чем раньше. Прочтя пачку разрозненных листков, Динни увидела довольно длинную поэму под названием «Барс», приложенную отдельно и завёрнутую в белую бумагу. Почему она завёрнута? Он не хочет, чтобы её читали? Тогда зачем было посылать? Динни всё же решила, что Дезерт сомневается, удалась ли ему вещь, и хочет услышать отзыв о ней. Под заглавием стоял эпиграф: «Может ли барс переменить пятна свои?»
Это была история молодого монаха-миссионера, в душе неверующего. Он послан просвещать язычников, схвачен ими и, поставленный перед выбором смерть или отречение, совершает отступничество и переходит в веру тех, кем взят в плен. В поэме встречались места, написанные с такой взволнованностью, что Динни испытывала боль. В стихах были глубина и пыл, от которых захватывало дух. Они звучали гимном во славу презрения к условностям, противостоящим сокрушительно реальной воле к жизни, но в этот гимн непрерывно вплетался покаянный стон ренегата. Оба мотива захватили девушку, и она закончила чтение, благоговея перед тем, кто сумел так ярко выразить столь глубокий и сложный духовный конфликт. Но её переполняло не только благоговение: она и жалела Уилфрида, понимая, что он должен был пережить, прежде чем создал поэму, и с чувством, похожим на материнское, жаждала спасти его от разлада и метаний.
Они условились встретиться на другой день в Национальной галерее, и Динни, захватив с собой стихи, отправилась туда раньше времени. Дезерт нашёл её около «Математика» Джентиле Беллини. Оба с минуту молча стояли перед картиной.
— Правда, мастерство, красочность. Прочли мою стряпню?
— Да. Сядем где-нибудь. Стихи со мною.
Они сели, и Динни протянула Уилфриду конверт.
— Ну? — спросил он, и девушка увидела, как дрогнули его губы.
— По-моему, замечательно.
— Серьёзно?
— Истинная правда. Одно, конечно, лучше всех.
— Какое?
Динни улыбнулась, как будто говоря: «И вы ещё спрашиваете!»
— «Барс»?
— Да. Мне было больно читать.
— Выбросить его?
Интуиция подсказала Динни, что от её ответа будет зависеть его решение, и девушка нерешительно попросила:
— Не придавайте значения тому, что я скажу, ладно?
— Нет. Как вы скажете, так и будет.
— Тогда, конечно, вы не имеете права выбрасывать: это лучшее из всего, что вы сделали.
— Иншалла![5]
— Почему вы сомневались?
— Чересчур обнажённо.
— Да, обнажённо, — согласилась Динни, — Зато прекрасно. Нагота всегда должна быть прекрасна.
— Не очень модная точка зрения.
— Цивилизованный человек стремится прикрыть свои увечья и язвы, это естественно. По-моему, быть дикарём, даже в искусстве, совсем не лестно.
— Вы рискуете быть отлучённой от церкви. Уродство возведено сейчас в культ.
— Реакция желудка на конфеты, — усмехнулась Динни.
— Тот, кто изобрёл все эти современные теории, погрешил против духа святого: соблазнил малых сих.
— Художники — дети? Вы это имеете в виду?
— А разве нет? Разве они продолжали бы делать то, что делают, будь это не так?
— Да, они, по-видимому, любят игрушки. Что подсказало вам идею этой поэмы?
— Когда-нибудь расскажу. Пройдёмся немного?
Прощаясь, Уилфрид спросил:
— Завтра воскресенье. Увидимся?
— Если хотите.
— Как насчёт Зоологического сада?
— Нет, только не там. Ненавижу клетки.
— Вот это правильно. Устроит вас Голландский сад у Кенсингтонского дворца?
— Да.
Так состоялась их пятая встреча.
Динни испытывала то же, что чувствует человек с наступлением хорошей погоды, когда каждый день ложишься спать с надеждой, что она продлится, и каждое утро встаёшь, протираешь глаза и видишь, что она продолжается.
Каждый день девушка отвечала на вопрос Уилфрида: «Увидимся?» — кратким: «Если хотите»; каждый день она старательно скрывала от всех, где, когда и с кем встречается, и это было так на неё не похоже, что Динни удивлялась: «Кто эта молодая женщина, которая тайком уходит из дома, встречается с молодым человеком и, возвращаясь, не чует под собой ног от радости? Уж не снится ли мне какой-то долгий сон?» Однако во сне никто не ест холодных цыплят и не пьёт чаю.
Наиболее показательным для состояния Динни был момент, когда Хьюберт и Джин вошли в холл дома на Маунт-стрит, где собирались пробыть до свадьбы Клер. Первая встреча с любимым братом после восемнадцатимесячной разлуки, казалось, должна была бы взволновать девушку. Но она обняла его с незыблемым, как скала, спокойствием и даже сохранив способность к трезвой оценке. Хьюберт выглядел великолепно, — он загорел и поправился, но сестра нашла его несколько прозаичным. Она силилась объяснить это тем, что ему больше ничто не угрожает, что он женат и вернулся на военную службу, но в глубине души сознавала, что сравнивает его с Уилфридом. Она словно только теперь поняла, что Хьюберт не способен на глубокий духовный конфликт: он принадлежит к тому хорошо знакомому ей типу людей, которые видят лишь проторённую дорогу и, не задавая лишних вопросов, идут по ней. Кроме того, женитьба на Джин существенно её меняла. Динни уже не станет для брата, а он для неё тем, чем они были до его брака.
Джин излучала здоровье и жизнерадостность. Весь путь от Хартума до Кройдона они проделали на самолёте, посадок было всего четыре. Динни с чувством стыда поймала себя на том, что проявляет лишь показной интерес к рассказам брата и невестки, а на самом деле слушает невнимательно. Только упоминание о Дарфуре заставило её насторожиться: в Дарфуре с Уилфридом что-то случилось. Насколько она поняла, там все ещё орудовали махдисты[6]. Затем разговор перешёл на личность Джерри Корвена. Хьюберт восторгался огромной работой, которую тот проделал. Джин дополнила картину, сообщив, что жена одного из резидентов сходила с ума по Корвену. По слухам, он недостойно вёл себя в этой истории.
— Ну, ну! — вмешался сэр Лоренс. — Нечего женщинам сходить по нему с ума, раз им известно, какой он пират.
— Правильно, — поддержала его Джин. — В наши дни сваливать все на мужчин просто глупо.
— В прежнее время, — вмешалась леди Монт, — обольщали мужчины, а виноваты были женщины. Теперь обольщают женщины, а виноваты мужчины.
При этом поразительно логичном замечании все онемели от изумления. К счастью, леди Монт тут же прибавила:
— Я однажды видела двух верблюдов. Помнишь, Лоренс? Они такие приятные!
Хьюберт вернулся к прерванной теме:
— Не знаю, так ли уж это глупо. Он ведь женится на нашей сестре.
— Клер ему не уступит, — перебила его леди Монт. — Уступчивы только те, у кого носы с горбинкой. Пастор утверждает, что у всех Тесбери такие, — прибавила она, обращаясь к Джин. — Вот у вас не такой, а вздёрнутый. Зато у вашего брата Алена чуточку изогнутый.
Она взглянула на Динни и объявила:
— Он в Китае. Я же сказала, что он женится на дочке судового казначея.
— Боже правый! Он и не думает жениться, тётя Эм! — вскричала Джин.
— Я и не говорю. И потом, я уверена, что это очень порядочные девочки — не чета разным дочкам священников.
— Благодарю вас!
— Я имела в виду тех, которые попадаются в парке. Они всегда так представляются, когда хотят познакомиться. Я думала, это всем известно.
— Джин выросла в доме пастора, тётя Эм, — укоризненно произнёс Хьюберт.
— Но она уже два года замужем за тобой. Кто это сказал: «Плодитесь и размножайтесь»?
— Не Моисей ли? — предположила Динни.
— А почему бы и нет? Глаза леди Монт остановились на Джин. Та вспыхнула. Сэр Лоренс торопливо вставил:
— Надеюсь, Хилери обвенчает Клер так же быстро, как Джин и тебя, Хьюберт. Это был рекорд.
— Хилери — замечательный проповедник, — возгласила леди Монт. Когда скончался Эдуард[7], он сказал проповедь про Соломона во всей славе его. Трогательно! А когда мы вешали Кейсмента[8], помните? — страшная глупость с нашей стороны! — Хилери говорил про бревно и сучок. Оно было у нас в глазу.
— Я терплю проповеди лишь в том случае, когда их читает дядя Хилери, — заметила Динни.
— Да, — поддержала её леди Монт. — Он умел стянуть больше ячменного сахару, чем любой другой мальчишка, и при этом казаться невинным, как ангел. Твоя тётка Уилмет и я переворачивали его головой вниз — знаешь, как куклу, — и трясли, но обратно ничего не получали.
— Вы, видимо, были примерными детьми, тётя Эм?
— По мере сил. Наш отец, который тогда ещё был не на небесах, старался видеть нас поменьше. А мама, бедняжка, ничего не могла поделать. Мы были лишены чувства долга.
— Странно, что теперь его у всех вас больше, чем нужно.
— Разве у меня есть чувство долга, Лоренс?
— Решительно нет, Эм.
— Так я и думала.
— Дядя Лоренс, вы не находите, что у Черрелов в целом слишком много чувства долга?
— А разве его может быть слишком много? — отпарировала Джин.
Сэр Лоренс вставил в глаз монокль:
— Динни, я чую ересь.
— Чувство долга лишает человека широты, верно, дядя? И у отца, и у дяди Лайонела, и у дяди Хилери, и даже у дяди Эдриена первая мысль всегда одна и та же: что они должны сделать. Они отказываются считаться с тем, чего они хотят. Спору нет, это прекрасно, но довольно скучно.
Сэр Лоренс выронил свой монокль.
— Пример твоей семьи, — сказал он, — превосходно иллюстрирует мандарина как определённый человеческий тип. На нём стоит империя. Из поколения в поколение — закрытые школы, Осборн, Сэндхерст и многое другое! А до этого — семья, где с молоком матери всасывается мысль о служении церкви и государству. Такое служение — вещь очень интересная, очень редкая в наши дни и очень похвальная.
— Особенно когда помогает удержаться наверху, — пробормотала Динни.
— Чушь! — отрезал Хьюберт. — Когда служат, об этом не думают.
— Не думают потому, что нет надобности думать, а если уж понадобится, быстро сообразят.
— Несколько туманно выражено, Динни, — вмешался сэр Лоренс. — По-твоему, если бы таким, как мы, что-нибудь угрожало, мы воскликнули бы: «Нас нельзя устранить: мы — это всё»?
— А разве мы — это действительно «все», дядя?
— С кем ты общалась в последние дни, дорогая?
— Ни с кем. Просто надо иногда и самой думать.
— Это так огорчительно! — объявила леди Монт. — Русская революция, и вообще.
Динни почувствовала, что Хьюберт смотрит на неё и задаёт себе вопрос: «Что случилось с Динни?»
— Можно, конечно, вынуть чеку из оси, но тогда колесо соскочит, сказал он.
— Метко сказано, Хьюберт, — одобрил сэр Лоренс. — Ошибается тот, кто полагает, что можно создать в короткое время целый социальный тип или заменить его другим. Джентльменом не делаются, а рождаются — если под словом «рождение» понимать не только сам процесс, но и атмосферу дома, где он совершается. Но должен сознаться, этот тип быстро вымирает. Жаль, что его нельзя как-нибудь сохранить, — например, устроив национальные заповедники, как в Америке для бизонов.
— Нет, не хочу, — объявила леди Монт.
— Чего вы не хотите, тётя Эм?
— Пить шампанское в пятницу. Отвратительная шипучка.
— А нужно ли его вообще подавать, дорогая?
— Я боюсь Блора. Он так привык. Я могу сказать ему, но он всё равно подаст.
— Динни, что слышно о Халлорсене? — неожиданно спросил Хьюберт.
— После возвращения дяди Эдриена — ничего. По-моему, он в Центральной Америке.
— Он был огромный, — сказала леди Монт. — Обе дочки Хилери, Шейла, Селия и маленькая Энн. Пять. Я рада, что обойдёмся без тебя, Динни. Конечно, это суеверие.
Динни откинулась назад — так, чтобы свет не падал ей на лицо:
— Быть подружкой невесты один раз — вполне достаточно, тётя Эм.
На другой день, встретясь с Уилфридом в Уоллесовской галерее, Динни спросила:
— Вы случайно не будете завтра на свадьбе Клер?
— У меня нет ни цилиндра, ни фрака, — я подарил их Стэку.
— Я помню, как вы замечательно выглядели тогда. У вас был серый галстук и гардения в петлице.
— А вы были в платье цвета морской волны.
— Eau-de-vi[9]. Мне хочется, чтобы вы взглянули на мою семью. Там соберутся все наши. А мы могли бы потом поговорить о них.
— Я зайду как простой зритель и постараюсь не попадаться на глаза.
«Мне-то попадёшься!» — подумала Динни. Значит, ей не придётся жить два дня, не видя его!
При каждой новой встрече он, казалось, все больше примирялся с самим собой; иногда он так пристально посматривал на девушку, что сердце её начинало учащённо биться. Она же, глядя на него, — это случалось редко и лишь тогда, когда он этого не видел, — старалась, чтобы её глаза оставались ясными. Какое счастье, что женщина всё-таки в более выгодном положении, чем мужчины: она чувствует, когда они на неё смотрят, и умеет смотреть на них так, чтобы они этого не почувствовали!
На этот раз, прощаясь, он предложил:
— Едем снова в Ричмонд в четверг? Я подхвачу вас, как тогда, — в два часа у Фоша.
Динни ответила:
— Хорошо.