К вечеру Томас вернулся на улицы южной части Сайлент Хилла, неторопливо переставляя ноги, осматривая каждый метр жилых кварталов, убеждаясь, что все вокруг сбросило с себя тень пепельных ужасов, что все стало так привычно и нормально, как было несколько дней назад. Растворилась без следа и яркая россыпь маков, завоевавшая минувшей ночью все зеленые участки города. Соблазнительной становилась подползающая змеем-искусителем мысль о том, что, может быть, все же не было никаких испорченных и туманных состояний реальности. Был бы Гуччи несколько слабее морально, он поддался бы такой сладкой лжи с долгожданным облегчением, даже невзирая на то, что перстень отца ноющим осколком сидел в ладони его сжатой мертвой хваткой руки.
Офицер не без смятения миновал выщербленный и запятнанный лишайником памятник Кровавому болоту и свернул к своему дому. Усталое сердце лелеяло свежую надежду на безопасность и покой под защитой родимых стен. Гуччи не мог позволить себе расслабиться до конца, но в нем крепчала вера в то, что испытание его действительно завершилось. С этим он вошел в квартиру, более не державшую за спиной уготовленного ему предательского ножа. Полисмен скинул грязную обувь и кожаную куртку в прихожей. Ему хотелось скорее сбросить с себя всю одежду, пропитанную потом, дымом, угольной пылью и прочей грязью, но почему-то сначала он заглянул в жилую комнату и пробежался взглядом по картинам Филлипа Гуччи. Томас задумался о том, что ему было чем гордиться в своей семье. Братья Гуччи не были образцами мужественности, не сражались со злом, не давали отпор преступности. Однако они добивались своего, делали свое дело — тонкое, творческое дело. Оба брата остались в памяти Томаса начитанными, эрудированными людьми с глубокими увлечениями, к чему он и сам с малых лет тянулся. История, литература, мифология… В памяти офицера полиции всплыло лицо Дэна Эвери. Вновь представить себе работника Исторического Общества Сайлент Хилла теперь удавалось не столь детально, но чем-то седой нервозный заместитель директора был похож на Говарда Гуччи.
Томас свернул в свою комнату, торопясь, чтобы эмоции и переживания снова не захлестнули его с головой. Он выбрал чистую одежду и с ней отправился в ванную комнату. Очищение от всей грязи измотавшего его наваждения превратилось в долгое, лихорадочное помешательство. Лишь убедившись в том, что смог избавиться от всех следов своей персональной войны, Гуччи оделся и смог позволить себе сбросить с плеч утомляющее напряжение. Практически с закрытыми глазами он вернулся в спальню, упал на нерасстеленную кровать и провалился в забвение глубокого сна.
Вожделенный отдых с отсутствием любых чувств и мыслей долгое время не могло прервать даже нарастающее чувство голода. Проснулся Томас уже на исходе ночи, когда было около четырех часов утра. «Оно наступило — одиннадцатое ноября», — тягостно констатировал про себя он, глядя на часы, стрекотавшие на стене. Мужчина прошел на кухню, включив во всех комнатах свет. Гуччи даже в детские годы не испытывал страха темноты, но после всего пережитого буквально несколько часов назад он более не желал оказываться во мраке. Голод становился таким сильным, что не хотелось даже тратить лишнее время на приготовление пищи, и Томас обошелся бутербродами, выпив при этом пару кружек крепкого чая. Избавившись от бьющего под дых ощущения, он снова попытался крепко заснуть, но сон пришел поверхностный, утомительный и наполненный адским калейдоскопом сменяющихся картинок всех тошнотворных и пугающих зрелищ, с которыми пришлось столкнуться накануне.
Когда бело-стальное солнце поднялось достаточно высоко над горизонтом, Гуччи смог оставить попытки заснуть без сновидений и постоянной настороженности. Голова после пробуждения ощущалась разбухшей и тяжелой, но на это нечего было жаловаться тому, на ком лежал припирающий к стене груз вины. Томас словно готовился к последнему дню в жизни, к торжеству перед казнью, когда выбрил лицо, причесался, прогладил и надел свежую рубашку, начистил ботинки. С достоинством готовился он выйти к эшафоту, повязав голубой шейный платок и поправляя воротник форменной защитной куртки песочного цвета с четырьмя медалями, приколотыми к груди в области сердца. Под курткой пряталась наплечная кобура с заряженным пистолетом, компанию которому составлял армейский нож, сидящий в футляре на поясе. Перестраховка оставалась значимой, но Гуччи помнил главную цель своего похода к озеру и потому вложил в карманы куртки перстень Говарда и книгу Бодлера, которую нередко перечитывал и сам. И когда офицер выходил из квартиры, в голове его заевшей пластинкой крутилось:
«Мой Демон — близ меня, — повсюду, ночью, днем,
Неосязаемый, как воздух, недоступный,
Он плавает вокруг, он входит в грудь огнем,
Он жаждой мучает, извечной и преступной».
Гуччи сперва держал путь к сокровенному месту своих вечерних неторопливых прогулок и размышлений о вечном. Свернув на первом же перекрестке, он едва сумел сдержать удивленный возглас, когда увидел несколько человек на улицах. Жизнь города вернулась в русло, заполнив дороги машинами, распахнув двери магазинов, отпечатав свежие газеты, собрав людей под флагами памятного дня. Седой мужчина с планками наград на пиджаке подошел к Томасу и молча пожал ему руку. Полицейский сдержанно кивнул в знак благодарности, хотя его не столько заботил жесть почтения, не вполне справедливо полученный от героя Второй мировой, как необходимость сперва вступить в так называемую нормальную жизнь, включиться во взаимодействие с людьми, заново становиться обывателем. Гуччи испытывал то же чувство, когда вернулся на родину по истечении контракта. И тогда, несмотря на разумное ожидание успокоения, что-то в нем так же съеживалось, металось и всячески противилось возвращению в мирные берега. Тогда он не понимал себя — не понимал и сейчас, безошибочно узнавая эти переживания. Потребность в одиночестве взыграла с новой интенсивностью.
Набережная, вопреки ожиданиям Томаса, не пустовала. У перил стояла женщина с тонким станом, окутанным черными и темно-зелеными тканями — велюром, гобеленом и кружевом. Девочка лет десяти в сине-фиолетовой школьной форме дергала ее за руку, что-то повторяя и отчаянно указывая на офицера Гуччи. Томас остановился. Женщина обратила к нему узкое лицо с первыми печальными морщинами, обозначившимися между остро изломленных бровей. Ветер, налетевший с озера, растрепал огненными волнами ее волосы, которые незнакомка пыталась поправить длинными суставчатыми пальцами. Женщина похлопала девочку по плечу, разрешая ей сделать то, чего она хотела. Та побежала к офицеру, а он продолжал смотреть на рыжеволосую мать-одиночку. Гуччи был уверен, что женщина была лишена опоры, так много было в ее узком, подобном высохшей ветви, силуэте долгого терпения, пролитых ночами слез, бремени живучего горя.
— Мистер, с Днем Ветеранов Вас! — от звонкого детского голоса Томас пришел в себя. И что нашло на него до этого, какой гипноз, он не мог уразуметь никак. Словно печаль терпящей была заразной.
Офицер склонил голову — темноволосая голубоглазая школьница, искренне улыбаясь, протягивала ему яркий рисунок.
— Я нарисовала это сегодня на уроке, — добавила девочка, — для такого, как Вы.
Мужчина несколько смущенно принял подарок из детских рук. Краски на бумаге воплотили насыщенное синее небо, под которым стоял молодой солдат с национальным флагом, держащий за руку маленькую девочку в синем платье. Под ногами героев раскинулся зеленый луг, изобилующий красными цветами. Конечно же, это были символы праздника. Гуччи сам учил в детстве посвященные им стихи в школе Брэхамса:
«Мы вспоминаем красные маки,
В полях что растут — доблести знаки,
Будто кричат небесам о крови
Героев, что вечно будут живы».
— Спасибо, милая, — Томас, вздохнув, выдавил из себя ответную улыбку. — Как тебя зовут?
— Алесса, — ответила радостная школьница.
— А меня Томас Гуччи, — нетвердо выговорил он.
Неуверенность его исходила из непривычности — так редко доводилось ему с кем-то знакомиться в непринужденной, повседневной обстановке. Назвать свое имя уже означало совершить некий акт доверия, и почему-то сейчас Гуччи был к этому готов — может, потому что синеглазая девочка честно, с внутренним вдохновенным порывом выбрала его, захотела именно его поздравить и настаивала на этом решении перед матерью. Томас взял Алессу за руку и подвел к омраченной женщине. Глаза его тут же встретились с ее серо-зелеными глазами, и ее печаль отозвалась траурным эхом глубоко в его сердце.
— Я Далия Гиллеспи, — представилась мать Алессы.
— Томас Гуччи, — повторил офицер свое имя.
— Мистер Гуччи, — взгляд Далии опустился вниз, в свете солнца она казалась горящей черной спичкой, — простите, если Вас оскорбит или как-либо еще заденет мой вопрос, но мы видели немало военных сегодня, но всех не таких, как Вы. Позвольте полюбопытствовать, где Вы воевали?
Томаса нисколько не удивил ее вопрос.
— Вторые Чрезвычайные вооруженные силы ООН, — офицер отвел глаза, — на Ближнем Востоке.
Он не мог понять, почему смотрел на Далию Гиллеспи не так, как на других женщин. Почему ее горе, даже неизвестное ему, так резонировало с его виной.
— Знаете, Далия, я совершенно… одинок в этом городе, — неожиданно для Томаса слетело сокровенное признание с его губ. — Простите мое нахальство, но я хотел бы, чтобы Вы с дочерью составили мне компанию в прогулке у озера.
Огневолосая женщина сжала губы в мучительном сомнении. Казалось, она чего-то опасалась, но, взглянув на светящуюся улыбкой дочку, в прошении вцепившуюся в ее руку, кивнула офицеру.
— И куда Вы предлагаете прогуляться? — осведомилась она.
— До лодочной станции, — озвучил свой замысел Гуччи.
— Мы будем кататься на лодке? — восторженно воскликнула Алесса.
Томас взглянул ей в глаза и снова заставил себя улыбнуться, несмотря на растерянность и то тянущее чувство боли, что рождал резонанс его с Далией состояний:
— Да, мы переправимся на другой берег. А там пойдем в парк «Лейксайд». Ты любишь аттракционы?
— Конечно! — обрадовалась девочка и захлопала в ладоши.
Тонкая темная Далия оставалась сдержанной и напряженной. Может, Гуччи ощущал близость с ней из-за роднящей их необходимости ни за что не расслабляться и не терять бдительности. Что же могло принудить женщину быть столь настороженной? Чего она боялась?
Троица пошла вдоль озера, избегая лишних слов и взглядов в глаза. Только изредка Томас переглядывался с Алессой и старался улыбаться ей.
— Вам понравился мой рисунок? — поинтересовалась она.
— Я не часто мог видеть, как рисуют дети, — честно сознавался офицер, — но мне кажется, у тебя здорово выходит. Ты часто рисуешь?
— Да, больше всего люблю птиц и зверей, — поведала школьница. — И цветы тоже, но они пока получаются не очень похоже.
— Но твои маки вполне похожи на настоящие маки, — попытался приободрить ее Томас, озвучивая свои мысли вполне искренне, как бы ни было тягостно воспоминать о маках.
Алесса насупила брови, уставившись в землю:
— Маки мне не нравятся. Это печальные цветы.
Гуччи открыл рот, но не сумел ничего сказать. Ему было ясно, что она способна понять его. Разве что не назвала маковые цветы злыми. Полицейский прибавил шагу, чтобы быстрее дойти до станции и взять лодку. Воспоминания о ночных переправах тревожили его душу, но не так, как присутствие Далии — узкого острого стана печали, неведомым образом срастающегося с ним сердцами. Им обоим явно становилось больнее рядом друг с другом, но их толкало друг к другу смутное ощущение того, что здесь может разрядиться, отболеть и выйти все выпитое горе.
Девочка с мамой заняли места в лодке, и Томас сел на весла, временно отдав рисунок Алессы Далии. Оглянувшись на озаренный светом лазурный простор озера, ясный горизонт и белеющий маяк, он отчалил и принялся грести, наблюдая, как беззаботно девочка подставляет ладони водяным брызгам.
— Значит, Вы миротворец? — заговорила первой Далия.
— Да, — подтвердил Гуччи.
— Кто такие миротворцы? — тут же проявила любопытство Алесса.
Томас задумался, что же ей ответить. Те опоэтизированные слова, в которые однажды поверил сам, ослепленный раздутой самонадеянностью, убежденный, что внесет свой вклад в установление мира? Это были такие же нереалистичные притязания, неподъемные амбиции, как и наивная вера в то, что один человек может сразиться с обобщенным мировым злом! Через все это Гуччи прошел — заблуждения, разочарование и душевную пустоту. Но это никак не касалась ребенка, задающего ему сейчас простой вопрос. Здесь красивых слов было как раз достаточно.
— Они носят голубые каски, — начал издалека он, — цвета мирного неба — такого, как ты нарисовала. Цвета, который символизирует планету Земля. Они прибывают туда, где идет война, и следят за тем, чтобы там главы стран подписали мирные договоры и чтобы все, кто воевал, сложили оружие.
— И куда именно Вас отправляли? — подключилась к разговору Далия.
— Возможно, Вы слышали о Войне Судного дня, — предположил Гуччи. — Это было год назад.
Женщина пыталась что-то припомнить, но явно знала весьма мало:
— Израиль, верно? Простите мое невежество…
— Ничего, — оборвал ее офицер. — Вы не должны чувствовать неловкость из-за этого. Наша штаб-квартира находилась в Исмаилии, в Египте.
— В Египте? — удивленно заинтересовалась Алесса. — Вы видели пирамиды?
По спине бывшего миротворца пробежал холод. В Исмаилии никто, кроме разве что офицеров, не видел пирамид, но набивали их себе на кожу со словом «Египет» и годом службы многие, в том числе Роберт Кэмпбелл. Но Томас не делал этого, и даже не потому, что не видел смысла в татуировках. Уже тогда глубоко в подсознании его сидело беспокойство, из-за которого ему не нравились пирамиды. И, как теперь он понимал, не зря.
Гуччи не гнался за воинской славой, не находил великих целей и свершений в войне. Служба в армии должна была стать для него лишь дополнительной гарантией — Полицейская Академия Ричмонда — округа штата Вирджиния — предвзято относилась к кандидатам из Сайлент Хилла. Он же, живущий в неполной семье, не общающийся толком ни с кем в городе, не был достаточно убедительным. А прошедшим службу в армии всегда отдавалось предпочтение, другое дело, что в войне Томас не видел пути к своей цели — борьбе со злом. Война сама по себе была в его глазах самым большим злом человечества и его самой большой глупостью. Оборона родных земель виделась исключением, но армия США была не тем случаем. Поколение растворялось в бессмысленных огнях Вьетнама, и Гуччи не хотел сгореть так, как многие юные бедовые головы. Он решил для себя, что если уж пришел к необходимости отвоевать девяносто дней, то служить он будет только миротворцем. Пусть война за мир была злободневным оксюмороном, но, побывав в числе тех, кто следил за прекращением огня и заключением мирных соглашений, он знал бы, что не участвовал в глупом зле, он не винил бы себя за то, что перепутал истину и ложь, он не чувствовал бы себя изгоем, одичалым пришельцем, вернувшись в мирную жизнь.
Такая уверенность владела Томасом, и с ней он ставил перед собой цель попасть в миротворческий контингент ООН. Он работал над собой целеустремленно и скрупулезно, развивая в себе выносливость, силу и закалку, а также изучая интернациональные языки и особенности чужих культур. Он даже думал получить образование в этой области, но его остановило то, что в Сайлент Хилле было проще не иметь образования вовсе, нежели иметь достойное высшее, как и проще было быть атеистом, чем приверженцем любой из мировых признанных религий. Томас был очередным представителем тех семей, что приспособились без привлечения внимания существовать в городе цветущего мракобесия и тихо, но верно прокладывать даже там дороги к собственным целям. Гуччи стал добровольцем, когда посчитал себя готовым — это было в 1973-м. И Война Судного дня начала отсчет его девяноста дней на Ближнем Востоке. Конфликт продлился восемнадцать суток, которых Томас был обречен не забыть никогда — именно тогда с ним произошло то, что было теперь отмечено на его груди Медалью военнопленного и Пурпурным сердцем, а также тяжелым острым комком, закоренело сидящим в затылке.
— Там я… не успел посмотреть на пирамиды, — ответил бывший миротворец на вопрос Алессы и сильнее налег на весла.
Он очень надеялся, что его больше не спросят ни о чем, что касалось военной службы. Однако попытаться самостоятельно перевести разговор в другое русло офицер Гуччи не был готов — он не имел ни малейшего представления, о чем заговорить с Далией. В этом плане она, задавшая ему банальнейший вопрос о месте службы, оказалась более мужественной, чем он. Откуда только текла клейкая тяжесть? Где должна была прорваться и излиться наконец нарывающая боль? Томас прекратил грести, остановив лодку близ острова посреди озера. Ясным днем земля его отрадно зеленела, и руины забытого храма кирпичного цвета не выглядели зловеще. И все же воспоминания офицера полиции были слишком свежими, чтобы не давать знать о себе. Шепот сам поплыл из его груди с горестным выдохом:
И, заманив меня — так, чтоб не видел Бог, —
Усталого, без сил, скучнейшей из дорог
В безлюдье страшное, в пустыню Пресыщенья,
Бросает мне в глаза, сквозь морок, сквозь туман
Одежды грязные и кровь открытых ран, —
Весь мир, охваченный безумством Разрушенья.
Могла ли Далия понять, что мужчина перед нею, спрятавшись за чужими рифмованными строками, выворачивал душу наизнанку, что все слова поэта могли стать его словами, ибо ничто не описало бы точнее то, что болело у него? Может, не понять, но почувствовать нечто ей удалось, и траурная свеча отозвалась:
— Чьи это стихи?
— Шарля Бодлера, — вдохновенно ответил Гуччи.
Дыхание женщины сбивчиво задрожало, бледная рука с длинными пальцами легла на ее грудь, пытаясь помочь ей закрыться, но тонкие губы уже выдавали то личное, что так изводило ее:
— Нам не следует его читать. Он ведь писал о дьяволе.
— Не всегда, — тут же возразил Томас, пытаясь сгладить ту неловкость, что, как казалось ему теперь, он выбрал не самое лучшее стихотворение для декламации:
Что можешь ты сказать, мой дух, всегда ненастный,
Душа поблекшая, что можешь ты сказать
Ей, полной благости, ей, щедрой, ей, прекрасной?
Один небесный взор — и ты цветешь опять!..
Напевом гордости да будет та хвалима,
Чьи очи строгие нежнее всех очей,
Чья плоть — безгрешное дыханье херувима,
Чей взор меня облек в одежду из лучей!
— Правда красиво, мама? — поспешила вставить свои смягчающие слова Алесса, которая тоже внимательно слушала каждое слово бывшего миротворца.
Далия обернулась и подарила ей улыбку, такую же измученную, хоть и правдивую, какую прежде изображал Гуччи. И в мучительном созвучии с ее состоянием Томас выяснил для себя, что за страх так глодал склоняющую голову горящую спичку. Это был страх, связанный с дочерью, с судьбой маленькой Алессы, сродни трауру на ликах Богородицы, предвосхищающей жертвенную судьбу своего младенца.
В молчании прошел остаток пути до пристани около маяка. Офицер Гуччи не находил себе места, он чувствовал себя голым, облачившись в армейскую куртку и повязав голубой платок на шею, и это ощущение только усилилось с четким устным обозначением себя как миротворца. Однако при этом ему казалось, что сам он созерцает наготу Далии. Ее нагота была в обращенных к дочери взглядах, в опасливых мыслях о поэзии Бодлера и о дьяволе, какую бы сущность ни понимала или вынуждена была понимать она под нарицательным именем главной злой силы современных религий. Женщина наверняка состояла в Ордене, но Томас не видел в ней фанатички. Не было безумия и ослепленности верой в этой траурной черной линии, увенчанной пламенем. Два взрослых, несущих свои кресты человека, духовно обнаженные и беззащитные, безмолвно условились не задавать друг другу вопросов, практически любой из которых мог обернуться затруднительным положением.
— Мы с ребятами из класса ходили в парк «Роузвотер» сегодня, — решила рассказать Алесса, глядя на офицера лучащимися светлыми глазами. — Там нам рассказывали о городе и о войне. Так что я сегодня побываю в двух парках, на разных берегах озера!
— Это… действительно здорово, — разделил ее наивный восторг Томас. — А я ведь сам собирался сегодня в парк «Роузвотер». Теперь, наверное, зайду туда уже вечером.
Высокие красные арочные ворота и цветные шатры шумного парка развлечений раскрывали свои объятия для пришедших.
— Я надеюсь, что не нарушил своим предложением каких-то ваших планов? — учтиво осведомился Гуччи просто для того, чтобы не приходилось мучительно молчать и мяться как на иголках ни ему, ни Далии.
— Ничуть, — качнула та в ответ пламенно-рыжей головой. — Знаете ли, мы сами из старого города, но редко здесь бываем.
Упоминание старой части Сайлент Хилла только укрепило убежденность в том, что семья Гиллеспи была связана с Орденом — по-другому там было просто невозможно существовать. Древняя, практически как сам город, секта контролировала все, начиная от учебных заведений и заканчивая городской администрацией. Оступиться и нажить себе проблем не стоило труда в этом погрязшем в предрассудках месте. И не хотелось думать, чем теперь для матери и дочери все это может кончиться.
К некоторому облегчению, далее время полетело практически незаметно — светлое время в жизни Томаса, когда он покупал для поздравившей его девочки билеты на аттракционы, когда подхватывал ее на руки, снимая с карусели, и слушал ее исполненные благодарности реплики о том, как ей все здесь нравилось. Однако все равно спину его все это время холодила тяжелая печаль Богородицы.
Начинало вечереть, сумерки перекрашивали небо и озеро плавной растяжкой светло-изумрудного и индигового цветов. Замигал маяк, наполняя позднее время синевы оранжевым теплом, и это был сигнал того, что наступал час прощания.
— Парк скоро закрывается, — уведомил Гуччи Алессу, возвращаясь с ней к Далии. — Думаю, ты все же успела нарезвиться здесь?
— Да, конечно, — заверила мужчину школьница, крепче сжав его руку, — спасибо большое, Томас.
— Я очень этому рад, — признался офицер, — как и твоему подарку. Сейчас заберем его у мамы.
Он переглянулся с женщиной, которая уже протягивала ему рисунок, сделанный дочерью для солдата.
— Чем же вы занимаетесь теперь, Томас? — между делом спросила Далия.
— Я офицер полиции, — ответил Гуччи.
Радость испарилась в один миг с лица Алессы, она превратилась в многострадалицу с удрученным ангельским лицом.
— Жаль, что ты не мой папа… — произнесла девочка. — Ты бы меня защитил.
— От чего? — распахнув глаза в горьком потрясении, сраженный наповал этим самым главным откровением нелегкого дня, вопросил Томас.
Но ответа не последовало. Далия распрощалась с ним, сдержанно немногословно поблагодарив за проведенное вместе время и, уходя, заставила дочь помахать рукой человеку, который так и остался стоять у ворот пустеющего парка аттракционов. Черная свеча еще долго горела в сумерках, а рядом с ней, оглядываясь назад, безмолвно тянулась за спасением к мужественному офицеру юная обреченная душа.
Гуччи еще раз посмотрел на рисунок Алессы. Невеселая маленькая девочка, держащая за руку солдата, была так похожа на нее саму. И маки здесь тем более не значили ничего хорошего, как теперь казалось Томасу. Он сложил листок бумаги вдвое и собрался вложить его в сборник Бодлера, но, открыв книгу, обнаружил, что кто-то отменил несколько стихотворений, подчеркнув названия и поставив возле них цифры. Полицейский мог бы поклясться, что еще утром никаких пометок в книге не было. «Покинь земной туман нечистый, ядовитый… — принялся пролистывать Томас выбранные кем-то стихи. — Опал, где радуги мерцает бледный свет… — От Солнца жадного осколок драгоценный. А я ищу лишь тьмы, я жажду пустоты! Как злободневно, какие совпадения! Или это все мои ассоциации теперь сводятся к одному — к тому, что я видел, что пережил. «Манящий ужас», «Литания Сатане»… Вот! О мудрейший из ангелов, дух без порока, Тот же Бог, но не чтимый!.. Игралище рока!.. Сатана, помоги мне в безмерной беде! Здесь он писал о дьяволе. Этих его стихов обычно так боятся, хотя они — всего лишь вызов, провокация. Не все понимают его… Почему я думаю об этом? Какие помыслы гурьбой Со свода бледного сползают, Чем дух мятежный твой питают В твоей груди, давно пустой?».
Дальше читать стало сложно — темнота катастрофически быстро сгущалась. Гуччи оторвал взгляд от книжных страниц и снова оказался ошеломлен происходящим — тьма буквально наступала, выползала из-за озера вязким, как сгусток крови, чернеющим багрянцем, разливалась по синеве вечернего неба, глотая первые звезды и изменяя все на своем пути, превращая еще недавно оживший город в опаленные руины. Парк «Лейксайд» вскоре постигла та же участь — цвета его померкли, краска облезла с проржавевших каркасов подобно мертвой коже, и теперь это место ничем не напоминало о развлечениях и, скорее, вызывало ассоциации с орудиями пыток инквизиции. Ужас геенны обрел полную силу, когда офицер разглядел, что на черном многослойном металлическом кольце колеса обозрения была распята тощая фигура с трупной измазанной кровью кожей. «Эта война не кончилась, — обреченно констатировал для себя Томас. — Если уже вступил — так идти до конца». Он шагнул под кровоточащую багровую арку, как с голой грудью на амбразуру. С ощущением невозврата и героического смирения распахнул он песочную камуфляжную крутку и вытащил из кобуры верный пистолет. Гуччи не мог знать, чем грозило прикованное к колесу грязными цепями человекоподобное существо, но намеревался поскорее его прикончить. Он твердо шел между окруженных огнем закопченных шатров, когда нечто жалобно загудело сиреной, глубоко царапнув изнутри больную голову. К своему удивлению Томас осознал, что выл тревожным набатом долговязый колесованный монстр с окровавленными по локоть закованными в цепи руками. Шею твари закрывал обрюзглый, раскрасневшийся, точно разросшееся надклювье возбужденного индюка, симметричный складчатый мешок кожи, свисающий из-под остроносого черного намордника, заколоченного вокруг ненормально маленькой, как для людских пропорций, головы. Сверху в металлический шлем монстра было вбито два прямоугольных штыря, так что ржавая пыточная маска делала его похожим на древнее египетское божество или не столь древнего, но также мифического Псоглавца. Языческо-загробная карикатура на распятие будила в душе Гуччи тревогу, как перед мучительным прозрением, вместе с неуютным чувством, приходящим в моменты невольной примерки на себя чужой боли, какое настигало при появлении туманных нелепых мыслей о том, вдруг все изуродованные тьмой ходячие трупы могли когда-то быть живыми реальными людьми. Однако углубиться в раздумья на этот счет сейчас офицер не имел права себе позволить — вой скованного чудовища не сулил неминуемую опасность. Из-за строений парка начала выползать призванная проклятым набатом свора — крупные псины с тонкими лапами и подтянутыми животами, наиболее близкие по силуэту к борзым, были слепы и голы, а розовая, обтягивающая кости и остатки мышц кожа их так блестела в свете огня, словно была обваренной. Лай вырывался из омерзительных гнилых пастей псов, подобно глубокому мокрому кашлю или предсмертным хрипам. Томас начал стрелять, и уродливые, мокнущие, как незаживающие язвы, собаки прыжками бросились на него, скача по трупам особей, что уже упали замертво, и срывая грязными когтями лоскуты кожи с их мореных тел. Целиться в бегущих во всю прыть тварей было не так просто, пришлось сдать позиции, и все же пара собакоподобных монстров настигла человека. Псы напрыгивали на Томаса, терзали кривыми желтыми зубами его куртку, он начинал чувствовать подступающую тошноту — из их пастей распространялся ядреный запах гноящихся ран. Вырвавшись из цепкой хватки, отделавшись порванным рукавом, Гуччи выхватил нож и рассек горло преследовавшей его псине. Ее слепой собрат увильнул от взмаха холодного оружия, попятился назад, уже не проявляя былую решительность в стремлении вцепиться в человеческую плоть. Томас безжалостно пристрелил его, но в этот миг сзади на него набросилось еще одно смердящее чудовище, впившееся грязными зубами в плотную ткань куртки где-то в области левой лопатки. Гуччи дернулся, пытаясь сбросить тварь с себя, но псина крепко держалась за свою жертву. Полисмен перебросил нож в руке, изменив хват, и нанес удар назад, почувствовав, как одежда становится мокрой от крови и вываливающихся внутренностей чудовищной собаки. Его передернуло от нахлынувшего отвращения. Труп твари упал на землю, однако Томас не успел вздохнуть с облегчением — воздух сотряс тяжелый удар и лязг, за которым последовал грохот металла. Обернувшись к источнику звука, офицер обнаружил, что колесованный псоглавец рывком освободился от своих цепей. Враг в наморднике припал к земле, подобно охотящемуся зверю. Он полз практически на четырех костлявых конечностях, если не считать того, что в окровавленной руке его был зажат длинный зазубренный по краям железный прут. Существо с трепещущим кровавым капюшоном кожи, чье тело было подобно телу изведенного узника концлагеря, сжалось, скрючилось, собралось в пружину, чтобы совершить единственный мощный хищничий прыжок, достаточный для того, чтобы оказаться перед Гуччи и занести над его головой тонкий исковерканный клинок. Томас увернулся от первой атаки и тут же вскинул пистолет, но палец напрасно давил на спуск — патроны кончились. Полицейский был вынужден сделать единственное, что оставалось в таком случае — он принялся бежать, лихорадочно петляя меж горящих шатров и проржавевших аттракционов. Болезненно тощий монстр снова съежился, готовясь к прыжку. Он сорвался с места, совершая молниеносный выпад зазубренным по всей длине плоским лезвием. Томас, шумно выдохнув, тоже бросился на противника. Это был отчаянный шаг — попытка намеренно упасть под занесенное оружие твари, рвануться вперед и всадить нож ей промеж ребер по самую рукоять, чтобы уже не позволить врагу уйти. Гуччи успешно скользнул вперед, проехавшись коленом по склизкой порыжевшей траве, и вогнал клинок в тело длиннообразого существа, но дальше случилось то, что не входило в план. Монстр сжал свое копье двумя запачканными кровью руками за спиной Томаса и рванул на себя, вдавив острие в спину человека и притиснув его к своей холодной выпирающей грудине. Противники застыли в смертельных объятиях. Офицер не мог представить, что могло произойти дальше, чем все это грозилось закончиться — оружие псоглавца было тупым, но держал добычу он с железной силой. Полисмен вытащил нож из груди существа в маске и начал остервенело наносить ему новые и новые глубокие колотые раны, в ответ на что монстр оглушительно взвыл ревуном и потянул заведенное за спину Гуччи лезвие на себя с чудовищной силой. Томас хрипло простонал, стиснув зубы — теперь он должен был опасаться того, что если ничего не изменить в ближайшую минуту, тварь вполне может еще одним рывком повредить ему позвоночник. Но роковые тиски сжимались слишком сильно. Полицейский попробовал порезать руку псоглавого чудища в области локтевого сгиба, но хватка от этого стала еще более крепкой, удушающей, свирепой. Никакого расстояния не было между телами врагов, и просунуть руку вперед для удара в область сердца было невозможно. Ждать же, что монстр устанет или решит отпустить добычу, было, скорее всего, бессмысленно, как и вообще неуместным всегда является вверение своей жизни воле рока в смертной схватке. Тревога бежала по спине, но полисмен не думал сдаваться. Гуччи опустил руку с ножом, отвел ее назад и надрезал запястье монстра. Он получил тот результат, на который рассчитывал — тварь приблизила раненую руку к телу и потянула на себя зазубренный прут, но теперь он впивался не в спину, а в подставленную руку человека. Томас поднял свободную руку, ухватился за шероховатую железную маску твари и, собрав все силы, подтянулся вверх. Резким движением, развернувшись, он высвободил из захвата руку с ножом, хотя при этом клинок монстра проехался по его оголенному предплечью, сдирая кожу до глубоких слоев и заставляя пролиться кровь. Однако Гуччи знал об этом риске. Важнее была цель. Обхватив голову чудовища и уперевшись подошвой в его оружие, не позволяя снова придавить себя лезвием, он всадил нож между двух плоских горбов выпирающих через кожу лопаток. Псоглавец снова взвыл, заваливаясь на землю, но теперь для него все было кончено. Тяжело дыша, чувствуя тупую боль в спине и грудине, Томас выкарабкался из-под расставившего острые косные выступы трупа. Рваный рукав открывал на правом предплечье вышедшего из боя мужчины глубокую счесанную рану, определенно загрязненную и потому опасную, но все, чем офицер смог сейчас себе помочь, это перевязать руку небесно-голубым шейным платком миротворца. Перепачканную куртку хотелось теперь вовсе выбросить, если бы была возможность сложить куда-нибудь все, что хранилось в ее карманах.
Офицер Гуччи еще раз взглянул на поверженное создание тьмы. Оно имело знак на левом плече — словно вытатуированное или выжженное на коже изображение пирамиды. Но рядом было еще несколько слабо заметных линий. «Я помню эту пирамиду! — сердце Томаса сжалось до боли и шало забилось, точно в испуге. — Роберт! Это невозможно… Роберт, что с нами стало?!». Многие сослуживцы Гуччи на память вытатуировали на своих плечах, груди или спине три знаменитых египетских пирамиды. Но Кэмпбелл не хотел так. На эскизе, сделанным для него другом в один из первых дней службы, возле единственной пирамиды стоял древний бог смерти Анубис. Пирамиду Роберт наколоть успел, но его татуировка так и осталась незаконченной. Почему он не смог сделать этого за девяносто дней? Теперь Томас должен был вспомнить.
Гуччи был наивен — непристойно наивен как для человека, связывающего свою жизнь с армией — потому что был убежден, что после миротворческой мисси и сможет почувствовать себя гражданином всего мира. Мирного мира. Не так много его земляков входило в контингент ООН в Египте, и знакомство с Робертом Кэмпбеллом из Брэхамса стало крупной неожиданностью. Роберт был человеком совсем иной мотивации, происходящим из семьи военных. Его отец начинал свою карьеру в Корее, дослужился до майора, но сгинул в разгар Вьетнамской войны. Естественно, семье Кэмпбеллов, оставшейся без кормильца, совершенно не хотелось, чтобы Роберт отправился вслед за отцом в пылающую Азию. Но экзотики парню хотелось, и так он благодаря заслуживающему уважения упорству оказался в Исмаилии. Чего ждал он от миссии миротворцев на Ближнем Востоке, Гуччи не знал, но видел, что Кэмпбелл не испытал разочарования, когда вместо налаживания мира пришлось ввязаться в настоящую войну с силами Египта и Сирии, чтобы вернуть Израилю занятые ими территории. Роберту нравилась горячка боя, он хотел испытывать себя в настоящих сражениях. Его место было не в мире, а на войне.
Разница во взглядах не помешала Томасу общаться с Робертом дальше. Кэмпбелл отнюдь не был глуп, не был одним из деградантов морально разлагающейся армии. И, кроме прочего, этому солдату были знакомы понятия чести и верности, как и принцип «сделай или умри». Война Судного дня отчетливо показала, кто есть кто, буквально содрала кожу со всех, волей рока в нее вовлеченных. У правоверных был давно наточен сильно ноющий зуб на всякого, кто носил на рукаве звездно-полосатый флаг, пусть даже на голове его была голубая каска. Ни для кого там не являлось тайной, что США поддерживают Израиль, и арабский мир осатанело ненавидел выходцев из страны, лезущий не в свое дело. До определенной черты Гуччи мог их понять. Черту провело боевое ранение и трехдневный плен, которого хватило на всю жизнь.
Томас пришел в себя в темном помещении с таким количеством пыли и дыма в воздухе, что после вдоха она буквально ощущалась вкусом земли на языке. У него нестерпимо болела голова, мир перед глазами дрожал и иногда просто проваливался в черноту. С ним говорили — предлагали окончательно выбрать сторону, выбрать ее правильно и начать убивать неверных. Гуччи отказался, на грани потери сознания качая тяжелой распухшей головой, не способный произнести ни слова. Тогда его схватили за клейкие от крови волосы на затылке, силой подняли его голову и заставили смотреть. Двоих его боевых товарищей со звериной жестокостью умерщвляли у него на глазах, приговаривая, что то же самое ожидает его, если он не изменит своих убеждений. «Это проклятое дежавю… — вспоминал теперь Томас, когда страшное озарение со всей силы било его под дых. — Как кошмарный сон… Но это было! Это с ними сделали! Зачем, дьявол, зачем? Почему я вспомнил?!».
Однако это была не последняя боль прозрения. Миротворец Гуччи избежал тогда мучительной, бесчеловечной смерти, потому что за ним пришли свои. Пришел Кэмпбелл. Томас тогда потерял сознание, измученный ранением, потерей крови и психологическим шоком. Ясное сознание вернулось к нему лишь в госпитале Исмаилии. Однако теперь это был еще вопрос, насколько тогда оно было ясным. Гуччи был убежден, что Роберт был ранен, но оправился, и вместе с ним отбыл свои девяносто дней, хотя Томас сам видел, как в Кэмпбелла стреляли, как его тело грузили в вертолет и как медик, склонившись над ним, только недвусмысленно качал головой. Из-за ранения или же острого нежелания принимать реальность, Гуччи забыл все это и думал, что Роберт Кэмпбелл выжил, вернулся на службу, а по истечении контракта улетел домой в Брэхамс. Как смотрел бы теперь Томас в глаза его семье, если все же приехал бы в Брэхамс на День Ветеранов, что чувствовал бы, придя на могилу к своему освободителю, спасшего его жизнь ценой своей! И теперь Гуччи, побывавший в плену, пусть и не сотрудничавший с противником ни под каким страхом, имел больше наград, чем герой Кэмпбелл, среди которых, правда, по достоинству была позорная Медаль военнопленного, учрежденная не так давно, после многолетних небеспочвенных споров. Однако с нею все было куда честнее, чем без нее. Как и с божеством смерти, в подобии которого воплотилось искаженное воспоминание о Роберте — распятом, добровольно принесенным в жертву долгу. И лишенным зрения, не сумевшим или же не успевшим увидеть суть. И в этом Кэмпбелл был не одинок.
«Как можно быть таким слепым?! — корил себя вернувшийся к горькой памяти Томас. — Значит, практически девяносто дней жить в иллюзии! Чуть ли не испытывать галлюцинации! Как этого можно было не заметить? Как они все это допустили?… — он задумался, пытаясь собрать все скопившиеся домыслы, воспоминания и знания воедино: — Наверное, так было нужно. Чтобы я прошел, чтобы я вернулся и чтобы я был здесь, чтобы я вспоминал это, чтобы я что-то понимал. Что еще я должен понять?». С ним теперь случилось то, чего он ждал — нарыв накопленной, законсервированной в недоступном сознанию месте боли вскрылся. С выходящим из него экссудатом памяти плавно гасли, становились терпимыми мучения, и возвращалась способность мыслить и готовность действовать. Полицейский вновь достал книгу Бодлера из кармана подранной куртки и пересмотрел отмеченные неведомой рукой стихи:
«III. Élévation. Полет — 4.
LXV. Tristesses de la lune. Печаль луны — 3.
LXXIX. Obsession. Неотвязное — 2.
LXXXII. Horreur sympathique. Манящий ужас — 1.
CXX. Les litanies de Satan. Литания Сатане — 5».
Становилось ясно: испытание кровавого наваждения — если все происходящее было таковым — еще не кончилось. Офицеру Гуччи предстояло вычислить направление дальнейшего пути. Он сопоставлял проставленные у стихотворений числа с буквами их названий в разных вариациях, и выходило лишь одно четкое слово: «HOTEL». «Значит, отель, — остановился на этом Томас. — Центральный отель Сайлент Хилла — «ГРАНД». И он как раз в старой части города. Что ж, если я жив — значит, должен воевать. Сделать или умереть!». И Гуччи тронулся в путь по направлению к жилым кварталам, а трава под его ногами снова преобразилась, осыпанная рубинами цветущих маков — знаков пролившейся в сражениях крови.