Рябинин знал о диалектической связи всего сущего на земле, о непостижимой способности одного переходить в другое — знал об этом не хуже Слежевского. Природа коловращалась, свободно играя атомами, камнями, планетами и мирами. И живым человеком играла, как песчинкой, повергая его в земной прах и земной прах обращая в человека. А уж это ли не крайности — жизнь и смерть. Но интеллект, интеллект… Он заступил пути столь свободному коловращению и ходу времени — сотворил седые пирамиды, тысячелетние города и мраморные статуи; изобрёл нержавеющую сталь, нетленную пластмассу и негниющий бетон; выдумал антикоррозийные покрытия, капитальный ремонт и несмываемые краски…
Интеллект заслонил людей от крайностей, тех самых, которые переходят друг в друга, и вывел человека из стада к цивилизации. Интеллект не согласился с крайностями — жизнью и смертью и попробовал развести их на как можно большее расстояние; он уже чего-то добился — довёл когда-то средний сорокалетний срок жизни до семидесяти…
Любовь и ненависть. Эти крайности Слежевский сближал инстинктом. У хищника к жертве двойственное чувство: азарт и ненависть к убегающей, ещё не пойманной добыче; любовь к пойманной — от предвкушения еды. Может быть, и так, — надо спросить у биологов…
Но Слежевский забыл про интеллект, про ум забыл, который царствует над инстинктом, как солнце над землёй, — это Рябинин знал, про это ему не нужно было спрашивать.
Он шёл по садовой тропе к избушке, замечая неуловимое изменение во всём и вроде бы ни в чём. Неожиданно заскрипели под ногами песчинки, до сегодняшнего дня беззвучные. Ветки яблонь потеряли зимнюю несгибаемость и глянулись мягко, влажно. Потемнела дранка на крыше, как намокла. Оттепель? Оттепель.
Распалённый мыслями об интеллекте, Рябинин шагнул через порог скоро, будто опаздывал.
— Я заварил цейлонский, — сказал Олег Семёнович.
— Что вы тут делаете без меня?
— Думаю.
— О чём?
— Всё о том же.
Рябинин разделся, уже превозмогая нетерпение. Он требовательно глянул в лицо Слежевского, поторапливая, но оно застелилось чайным паром. Цейлонский… Вкуса чая Рябинин не ощутил — всё от нетерпения.
— Рассказывайте дальше, Олег Семёнович.
— А дальше ничего, пустота.
— Но ведь отношения в семье стали невыносимы…
— Ну и что? К человеческим отношениям, Сергей Георгиевич, революционные подходы неприменимы. Мы прожили с ней много лет, общий дом, общие дети… Что делать? Развестись? Разделить дом? Махом переменить жизнь себе, ей, детям? Нет, ничего не надо делать. Положиться на эволюцию. Образуется.
Чай Олег Семёнович пил, как всегда, с тихой свирепостью. И Рябинин подумал, что нет, не образовалось.
— С детьми, с женой, с друзьями, Сергей Георгиевич, никаких революций. Только эволюция.
— И вы смирились со скандалами?
— Смирился. Только под моей кроватью стоял портфель.
— Какой портфель?
— Вместительный, аварийный. А в нём детектив, чистая рубашка, справочник конструктора и банок пять сгущённого молока.
— Ну, и бывали аварии?
— Да, уходил.
— Надолго?
— На несколько дней.
— На сколько же?
— Это зависело от количества банок сгущённого молока.
Рябинин улыбнулся. Но Слежевский даже усиками не дрогнул — сухая кожа щёк, ничуть не распаренная Цейлонским чаем, была барабанно туга.
— И куда уходили?
— К приятелю, однажды на работе жил три дня…
— Ну, а к другой женщине? — предположил Рябинин самый жизненный вариант.
— Уходил, — мрачно согласился Олег Семёнович.
— К кому, если не секрет?
— Зачем вам её знать, Сергей Георгиевич…
— Фамилия мне не нужна.
— Есть у нас плановичка… Знал, что ей нравлюсь. Она мне тоже нравилась. И ушёл, ничего дома не говоря. С аварийным портфелем. Накрыла она на радостях стол, что называется, скатерть-самобранку. Сидим, пьём шампанское, облучаем друг друга влюблёнными взглядами. А я жду.
— Чего ждёте?
— Того, что меня ударило, когда я впервые увидел Анну. Помните, упавшую?
Рябинин кивнул: как не помнить, если сидел он по вечерам на раскладушке и записывал эту семейную историю. И сам толком не знал зачем. Для времяпрепровождения, для повышения квалификации, для понимания человеческой психики, для памяти?.. Или впитывал чужое горе и втайне от самого себя молился на всякий случай — господи, помилуй от такого…
— Дождались?
— Сижу, как глиняный. Ничего не ударило, и даже сердце не стукнуло. Съели всё, выпили… Знаю, что пора её целовать. Ждёт она…
— И что же?
— А меня душит. Вот так, за горло!
— Кто душит, то есть что душит?
— Её шампанское зелёное. Поперёк горла буквально.
— Вероятно, плохое, — предположил Рябинин. — Несвежее.
У него бывало: посреди серьёзного разговора, посреди звонкого напряжения вырывалась вольная шутка. Потом насупленной мыслью он вернётся к ней и поищет её подземные истоки. Отчего она — от смешной роли Слежевского, от выспренности его слов или от чего-то такого, чего Рябинин не хотел и додумывать?
— Шампанское было свежим, — не улыбнулся Слежевский. — Несвежей стала моя душа.
— Что же дальше?
— Я встал и ушёл.
— А плановичка?
— Я оставил ей шесть банок сгущёнки.
Рябинин прицепился взглядом к усикам Слежевского — они вытянулись почти стрелочкой на плоских, застывших губах. Может быть, и у него шутки вырывались самовольно, как сквозняки из приоткрытой двери? Или шутка, придавленная разумом, не доходила до лица — её хватило только на брошенные слова?
— Вы знаете мой дом. Я его строил, прожил в нём почти всю сознательную жизнь, вырастил детей… Это мой дом. А из своего дома человек не должен уходить ни на какие пряники.
Он махом допил остывший чай и налил другого, горячего. И Рябинин подумал, что этим чаем Слежевский, видимо, питался — только в первый день здесь варилась картошка. Не потому ли кожа на щеках барабанно натянута?
— А если в доме нет жизни? — спросил Рябинин.
— Сергей Георгиевич, вы ничего не поняли.
— Не понял?
— Я же однолюб.
От резкого движения головы очки Рябинина почти взметнулись. Однолюб? А не… как называется человек наоборот однолюбу? Одноненавистник?
— Вы же несколько дней рассказываете, как ваша любовь перешла в ненависть…
— Не перешла, Сергей Георгиевич, а совместилась.
— Как совместилась?
— Любовь совместилась с ненавистью. Я её ненавидел, и я не мог без неё жить. Это трагедия, Сергей Георгиевич. А вы вчера сказали, что я Анну не любил…
Выговорившись, Слежевский спокойно отпил чай. Но оставившее его беспокойство как бы перекинулось на Рябинина, которому легче было понять перерождение любви в ненависть, чем их сумасшедшее совмещение.
— Вы любили не Анну, а свой дом.
— В моём доме была моя Анна.
— Ага, — вдруг злорадно сказал Рябинин. — Ваша, собственная.
— Вы не понимаете такой любви.
— Это не любовь, — повторил, как вчера, Рябинин.
— Сергей Георгиевич, подобная любовь описана классиками.
— А я и классикам не поверю.