Публикации в альманахах, сборниках и журналах

Клуб самоубийц*

(Отрывок из повести «Гимназичество»)

Глава VI

Несколько юношей, непринужденно развалясь в мягких креслах и качалках, расставленных в зеленой гостиной, курили, изредка перебрасываясь короткими фразами. Большинство в гимназической и студенческой форме, двое в смокингах. Хорошенький зеленый попугай, покачиваясь на трапеции, подвешенной к потолку высокой клетки, насвистывал французскую шансонетку. Дымок крепких египетских папирос принимал причудливые очертания и застывал в воздухе. Белый медведь, подбитый ярко-красным сукном, тупо глядел на собравшихся вставными желтыми глазами.

– Ну, что же, начнем? – предложил румяный блондин в смокинге и запел, потягиваясь, арию из «Пиковой дамы»:

– Однажды, в Версале, au jeu de la reine…

– Не нужно, Юрка! – остановил его бритый сероглазый путеец. – Начать бы можно, да мы ждем одного субъекта, гимназиста…

– Сегодня чрезвычайное собрание?

– Да, милый Юрочка, сегодня собрание чрезвычайное, с вынутием жребия. Один из здесь присутствующих, не позже, чем через двадцать пять часов, отправится ad patres.

Гимназист в мундире перестал дразнить попугая и обернулся:

– Прошлый раз ушел Борис?

– Совершенно верно, Коленька. Прошлый раз ушел Борис, господин гимназист С.-Петербургской XX гимназии. В газетах по этому поводу была поднята нелепейшая шумиха.

– Ну, господа, мы скоро начинаем? Я уже два часа здесь! – заволновался Коленька.

– Мой дорогой, я не понимаю, почему вы плохо чувствуете себя. Возьмите танагру, садитесь в качалки и помечтайте или перелистайте этот томик. Это восхитительные «Les trofees» Эредиа в редком, хотя чересчур громоздком, академическом издании.

– Однажды, в Версале, au jeu de la reine, – снова затянул Юрий.

В комнату вошел Паша и остановился, растерянный.

– Творец, и откуда ты нам посылаешь такого раритета! – повернулся путеец к Юрию.

– Однажды, в Версале, au jeu de la reine… Казимир, этот раритет, как ты изволишь выражаться, уже давно хочет побывать в клубе. Почему бы нам не доставить ему удовольствия? Я уверен, что на наше настроение не сможет повлиять никто.

Казимир резко повернулся, так что громко звякнул браслет с золотым медальоном – миниатюрный снимок с Джио- конды.

– Господин прозелит, садитесь, вот на этом кресле удобно! – закивал Юрий. – Казимир, начинай.

Казимир уселся в качалку и, плавно раскачиваясь, заговорил медленно и мечтательно.

– Мы ничего не ждем в жизни. Жизнь скучная и пошлая вещь. В жилах у людей иная кровь, чем текла раньше. Голубая кровь течет в жилах мечтателей, возлюбивших белую невесту-смерть больше хамки-жизни с раскрашенным лицом. Но мало голубокровых и чужды им люди с горячей, клокочущей в жилах, красной кровью. Все, что придумывали люди, чтобы забыться, мы испытываем: вино, прекрасный опиум, изощренные ласки. Раз в две недели мы собираемся вместе, чтобы поскучать, покурить, прочесть две- три страницы достойного нашего внимания поэта и поболтать. Раз в два месяца мы в первом часу ночи надписываем свои имена на кусках картона и бросаем картон в вазу. Вазу подносим попугаю. Попугай великолепно обучен и вытаскивает один кусок. Тот, чье имя на нем написано, кончает с собой не позже, чем через сутки. Яды, браунинги, ножички для вскрытия жил у нас всегда имеются. Пока попугай возится с вазой, приходится испытать несколько острых мгновений. Ради этих мгновений мы и устроили клуб. Уставов, конечно, никаких. Уклонений не бывало. Каждый волен не приходить в зеленую гостиную. Если вы, господин прозелит, ждали каких-нибудь страшных слов и мистических обрядов, вы разочаруетесь. Ничего подобного у нас нет. Я уже устал говорить… Картон на круглом столике. Юрий, ты обнесешь гостей, не правда ли? Карандаши тоже на столике. Картон с надписанным именем бросайте вот сюда.

Он указал на ажурную вазу и опустил в нее свою визитную карточку, украшенную гербом.

– Прошу вас!

Юрий, взяв четырехугольный продолговатый картон, задумался. Сколько раз ему приходилось участвовать на этих «чрезвычайных собраниях», и все же он не мог не волноваться. Ему казалось, что все это несерьезно, что он играет в какую-то запретную игру и сейчас все кончится и можно будет уйти.

Паше хотелось спать, и он плохо сознавал, как попал сюда и что от него требуется. Машинально написал свое имя; когда напомнили – опустил картон в вазу.

Стало неожиданно весело.

– Господа, вспомним Петрония! – неестественно развязно предложил Казимир. – Розы, кто хочет роз!

Он сломал несколько стеблей бледно-алых тепличных роз и бросил цветы на пол.

– Подбирайте, кто хочет! Коленька, будь виночерпием, шампанского!

Наполнив узкие бокалы редерером, выстроились рядом. Казимир схватил вазу, поставил перед попугаем и закричал:

– Господа, что-нибудь веселенькое!

«Иду к Максиму я,

Там ждут меня друзья», –

сочным юношеским голосом затянул Юрий. Все подхвати-

ли. Паша заулыбался и тоже хотел петь, но не знал слов.

Попугай посмотрел на вазу и, подсвистывая Юрию, нагнулся и вытянул картон. Песня оборвалась. Юрий подбежал к попугаю, отнял картон, взглянул и тихо сказал:

– Паша.

Общий облегченный вздох.

Казимир подошел к обреченному и пожал ему руку.

– Поздравляю Вас. Вам яду?

– Пожалуйста! – обрадовался Паша, сознавая, что его желание исполняется и смерть близка и уже готова взять его.

– Вот. Действие начнется через четыре часа, почти безболезненно; умрете приблизительно часов через десять. Впрочем, Вы, вероятно, раньше. Примете в вине?

Казимир с ласковой и серьезной улыбкой высыпал в бокал порошок и передал Паше.

– Вот.

Паша перекрестился и выпил. Виновато улыбнулся: «Горьковато немножко».

Клубисты смущенно переглядывались. Казимир, подняв над головой вырванный из книги листок, заговорил нараспев:

– Кончим наш прекрасный вечер чтением поэта, умеющего радоваться и призывать к радости. Коленька, читай, ты умеешь.

Коленька улегся на медведя, обнял красивую белую голову и, взглянув на листок, начал декламировать:

Шампанское в лилию! Шампанское в лилию!

Ее целомудрием святеет оно,

Mignon с Escamilio! Mignon с Escamilio!

Шампанское в лилии – святое вино.

Страсть*

(Сонет)

В тяжелой тьме, нависшей над альковом,

В усталости разъединенных тел,

Поставившей желанию предел,

В смятении, неизъяснимом словом,

Я чувствую, властителен и смел,

Что, весь в огне, хочу желаньем новым –

И снова отдаюсь блаженным ковам,

Слепорожденный, в ласках я прозрел.

Но замираю в упоенной лени:

Восторженный порыв утихнул и угас.

Целую обнаженные колени,

Ловлю мерцание усталых глаз,

И вижу небо в звездном облаченьи,

Где ангелы ликуют о свершеньи.

Кутеж*

(Сонет)

Угрюмо пьют вино. Трусливы и грубы,

В шелку и шеншелях шикарные кокотки.

Сигарный дым свился в душистые клубы.

Бриллианты свет струят, разнузданный и четкий.

Колышет жирный смех двойные подбородки.

Гул покаяний, клятв и смрадной похвальбы,

И похоть, хохоча, рукой сжимает лбы,

Прокравшись в кабинет скользящею походкой.

Зажгла тупым огнем бессильных стариков

И, с пьяными следя истомный стон смычков,

Блестя глазами, вышла на ловитву.

И все слышней, слышней по гулкой мостовой

Тяжелые шаги солдат, идущих в битву,

И псов встревоженных недоуменный вой.

«Пианино. Канарейки. Фикус…»*

Пианино. Канарейки. Фикус.

На окне – дешевая герань…

Даже здесь возможен строгий искус

И упорная, недремлющая брань.

Будь один. Испытывай повсюду,

Проходи сквозь Узкие Врата.

В мезонине совершится чудо,

В строчках блекнущих проснется красота.

Слово о полку Игореве*

(Сонет)

Закликал Черный Див, готовясь к встрече,

Дружинники багряные щиты

Безмолвно подняли – и в лютой сече

Спокойно примут вольные кресты.

Молись Дажьбогу! Тепли в храмах свечи!

Плачь, Ярославна, плачь! Не знаешь ты –

Погибла рать в чужой степи далече

И половцам ворота отперты.

Шумит ковыль над павшими полками;

Рабом князь Игорь уведен в полон

Трояновыми темными тропами!

Обида встала, слыша горький стон,

И плещет лебедиными крылами,

И кличет русичей на тихий Дон.

Марк Аврелий*

(Сонет)

Пребудь один – не пастырь и не брат;

Всегда приветлив, сдержан и спокоен.

Не бойся смерти. Помни, строгий воин,

Что умерли Сенека и Сократ.

Не жди триумфов, славы и наград,

Беги пиров и в цирках мерзких боен.

И жребия высокого достоин

Блюди священный Рим – вселенский Град.

Приникла ночь. Уже умолкнул форум.

Я нынче не смутил себя укором,

Ни радостью. Окончены дела;

Красс отразил парфян надежным станом,

Благим богам принесена хвала

И приговор подписан христианам.

Узкие врата*

М. Фельдману

I
(Терцины)

На улицах дымящие костры

Едва виднелись в облаке тумана,

Что медленно вставал от Ангары,

Холодный пар и окна ресторана,

Огни пролеток – все казалось мне

Страницею старинного романа,

Где я герой, спешащий в тишине

На выручку прекрасной героини,

Томящейся в морозной западне;

На окнах и столбах лукавый иней

Чертил узор, капризный и простой,

Слагая чертежи из белых линий.

Я вспоминал блаженный летний зной

И подымался, холод проклиная,

По лестнице знакомой и крутой.

Звонил. Давнишний друг уже встречая,

Меня в большую комнату вводил,

Где ждал стакан дымящегося чая,

И, шкаф раскрыв, тихонько говорил,

Что нынче будет очередь де Лиля

И подождут Эпиктет и Эсхил.

И долго мы за строчками следили,

Пленяясь красками чужой мечты;

Мы в те часы причастниками были

Молитвенной, нетленной красоты!

II

Закрыта книга. Поздно. Первый час.

Пусть завтра вновь к себе зовет столица,

Сегодня мне напомнит мой рассказ,

Что жизни перевернута страница.

Пусть маятник отсчитывает бег

Моих минут, часов, кричит о деле,

Я помню холод, помню первый снег,

В глухой тиши счастливые недели.

Я знаю, помню; сумрачен и строг,

Учась, следил чужие песнопенья

И в первый раз тогда в созвучья строк

Упорно вкладывал свои сомненья.

И в первый раз таинственной любви

Я ждал в тревожном сумраке предчувствий

И я творил, любви сказав «живи»,

И я любил, мечтая об Искусстве.

Мне давних дней забыть вовек нельзя,

Пусть я ушел, мечта моя едина;

Во мне твой холод, ты моя, моя,

Великая Сибирская равнина!

Август 1917 г. Петроград.

Письмо в ссылку*

Маме

Все как было, мальчик, все в порядке:

Пыль всегда обтерта со стола;

Все твои альбомы и тетрадки

Для тебя, хороший, сберегла.

Все как было: красные гвоздики

Каждый день меняю на окне;

Та же грусть в старинном темном лике,

Только ты – в далекой стороне.

А в часы, когда приходит вечер,

Я в углу тихонько становлюсь

И о нашей долгожданной встрече

Всех Скорбящих Матери молюсь.

Чуть мерцает тихая лампада…

Помню, помню длительный звонок

И твое суровое: «Так надо»,

И твое молчание, сынок!

Дни бегут; недели мчатся мимо,

Увели – и нет тебя со мной…

Где ты, где ты, мальчик нелюдимый,

Жив ли ты, ответишь ли, родной?

Иль в тайге холодной и дремучей

Разгулялась злобная зима…

Горький мой! Ужели не получишь

Этого несвязного письма?

21 апреля*

Злобные толпы, покрыв перекрестки,

Кипели в глухой борьбе;

Женщины шли, бежали подростки,

Кричали: «Убей, убей!»

Свободный город волна затопила

Враждебных, чуждых племен!

Пылали злобой и дикой силой

Кровавые сгустки знамен.

Песни вздымались и падали тотчас,

Шли солдаты, за рядом ряд,

И никто не молился: «Будь милостив, отче,

Не ведают, что творят».

Но было смятенье и скорбный ужас,

И ненависть была;

Столкнулись толпы, и вскинуты ружья,

На землю пали тела!

Свободным людям кричали: «Убийцы»,

В ответ глумились штыки…

Какие печальные, строгие лица

У погибших от братской руки!

Оборотень*

Мы верили, знали, посмели,

И древняя пала тюрьма;

Счастливым румянцем зарделись

Одежды, ворота, дома.

Изменникам – должная кара;

Россия, ликуя, цветет…

Но мало ли нечисти старой

И нынче таится и ждет!

Таится… пора не приспела…

Является спящим в бреду…

И правит лукавое дело,

На Родину кличет беду.

Прикинется странницей ловкой,

Зашепчет: «Ой, плохо! Не зря

Видение было в Соловках –

Народу не жить без царя».

Метнется в поля, за сугробы,

Зовет: «Выходи, мужики,

Избыть вековечную злобу,

Пустить по Руси огоньки».

В казарме, в подвале, в гостиной

Пророчит разгром и позор,

И страшную ткет паутину,

Хихикая, сеет раздор.

Все чаще пустое витийство

Туманит растерянный взгляд,

И призраки братоубийства

Встают, обступают, теснят!

Смущаются люди, не зная,

Рассвет или тьма впереди…

Стань, юркая, нечисть ночная,

Не радуйся! Сгинь, пропади!

Княжна*

Меняя Петроград в мечтательном апреле

(«Назойлив слишком стал фабричный едкий чад»)

На светлый барский дом, построенный Растрелли,

Княжна хранит прадедовский уклад.

В отставке капитан, соседями ославлен:

– Ему Романов ли, свобода, – все равно –

Ломаясь и смеясь, о прошлогодней травле

Рассказывает барышням красно.

Княжна сердита. Он рассказывает снова:

Легко ль ему терять на свадьбу лишний шанс!

За ломберным столом – изделье крепостного –

Раскладывает бабушка пасьянс.

Зато по вечерам, в двухсветной белой зале

Сулит таинственность часов докучный ход,

И английский роман, отысканный в журнале

За восемьсот пятидесятый год.

Под утро почтальон. «Как славно встать до света,

Посылки разбирать – сестре, кузине, мне…

Ах, писем нынче нет!» Отброшена газета:

Ни жениха, ни брата на войне.

А что за толк читать о русской вольной силе,

О муках родины! Мечты сломал февраль.

Никто не поддержал склоненных белых лилий…

Эх вы, дворяне! Скучно и не жаль.

Солдатам-мужикам отдать гвардейцу шпагу,

Забыв предания и верность и гербы

И снова присягать, сломав свою присягу!

Не все ль равно? Рабы – всегда рабы.

Они сильней, сильней… А были батраками!

Но к царской мантии вовек возврата нет.

…Под легкими и быстрыми шагами

Едва скрипит рассохшийся паркет.

Марсельеза*

В газетах и на сходках до сих пор еще грезят

О бескровной революции! Об идеальных средствах и цели!

Разве не различили за последние недели

Особенных звуков в Марсельезе?

Песни восстания тяжелой лавиной

Падают на заснувшие города и зовут!

Марсельеза изменников посылает на суд,

Казнит предателей, пощадит ли невинных?

Снова Марсельеза поет о смерти,

Поет в мятежной и радостной силе;

Неужели кто-нибудь думал: ее укротили,

Потому что сыграли на митинге-концерте?

Звуки растут и расходятся шире и шире,

Начались на фронте, перекидываются в тыл;

Быстро стихает митинговый пыл:

Нет отдыха и сказок! Война и революция в мире!

Только красное знамя на опустевшей трибуне…

Марсельеза растет! В грозно нависающем пеньи –

Прислушайтесь – говорят о жестоком отмщеньи

Павшие восемнадцатого июня!

Дворцы*

Газетной лживой беготне

Мы ежедневно платим дани,

Но кто почувствует вполне

Трагедию старинных зданий?

Как нынче Мраморный угрюм…

Едва ль спокоен пышный Зимний…

От мрачных обессилев дум,

Дворцы скорбят о плавном гимне.

Пусть изменил солдатский штык,

Но им, огромным, близки тени

Самодержавнейших владык –

Полузабытых сновидений.

Вздыхают: «Что ж! Всему конец!»

И плачут в горести невольной.

Молчит Таврический дворец,

Но пылко негодует Смольный.

«Растрелли и Гваренги здесь

Творили вдумчиво и четко –

И я теперь поруган весь,

Я полонен косовороткой!»

Ему сочувствуя, поют

В унылой крепости куранты –

В тюрьме последний ваш приют,

Торжественные аксельбанты…

Дворцы тоскуют в тишине

Теней отверженных Элизий

И Петр на взвившемся коне

Тревожится о Парадизе.

Близок срок*

Новых чреда испытаний

Злобно встает в темноте;

Пусть до конца не устанет

Верный прекрасной мечте!

Пусть равнодушие наше

Дрогнет, понявши урок –

Еще не исполнена чаша,

Но приближается срок.

День приближается грозный,

День унижений раба,

Когда безвозвратное: «поздно»

Нам отчеканит судьба.

От павших соратников наших

Горький услышим упрек!

Еще не исполнена чаша,

Но приближается срок.

Распутье*

Опять к тяжелому распутью

Россия тихо подошла,

Но дали скрыты серой мутью,

Пути окутывает мгла.

Куда идти, кому поверить,

Кто нам поверит и спасет!

Незабываемым потерям

Уже давно утрачен счет.

Знамена, красные знамена,

Надежда долгих рабских дней,

Ужели враг иноплеменный

И их, восторженных, сильней?

Иль, за позор отмстив сторицей,

Вновь императорский штандарт

Над усмиренною столицей

Поднимет новый Бонапарт?

Не различить пути в тумане,

Врага успей, устереги!

Но скоро кто-то въявь предстанет

И слышны мерные шаги.

Недоуменны и тревожны,

Готовы к новому кресту,

Мы древний меч не вложим в ножны

И не задремлем из посту.

Но дали замкнуты глухие,

Дрожит усталая рука…

– Храни, Христос, Твою Россию,

Опасность смертная близка.

После митинга*

Насилу миновал автомобиль

Грохочущие красные заводы;

Я грустно думал: «Пыль и только пыль,

Мы – книжники, не рыцари свободы.

Не вспыхнуть очищающим огнем:

Да, тусклы мы и тускло наше небо…»

Аплодисменты. Крики: «Все умрем»,

И резкий возглас: «Лучше дайте хлеба».

Не верим, радуясь, и холодны, кляня;

Порыв залил, едва ль возникнет снова

И нет в глазах ни гнева ни огня,

И Марсельеза гаснет с полуслова.

Мы пламенели несколько минут –

Благословенна память их да будет!

Слова исчерпаны и нужен труд,

Но мы скорбим и молимся о чуде.

Молчания суровую печать

Когда бы на себя спокойно наложили!

Когда бы так! Работать и молчать,

Своей доверясь напряженной силе.

Идем вперед, товарищ, ты готов?

Трусливые пускай уходят в норы!

Пусть не смущают искренних борцов

Сектантские назойливые споры.

Но так не будет. Бдителен и нем

Не будет каждый в день последней брани.

Обсудят фракции… Воззвание «ко всем»,

Решил издать пленарное собранье.

Стремительно скользит автомобиль

По грязному рабочему кварталу.

Опять на митинг. Надо бы к началу…

Слова и жесты. Пыль и только пыль.

1918

Окончен год. На новой грани,

Недоуменные, стоим –

Кто в дали темные поманит,

Россия, именем твоим?

В куски разбитая корона

Сердца надеждой не зажжет;

Что с ней вернется! Рабьи стоны,

Тупая злоба, мертвый гнет!

Но вера в пламенное слово,

В святую вольность есть ли в нас?

Убор к венцу, – венок терновый

И залит кровью светлый час.

Так. Пусть убогие витии

Слепой покорствуют молве –

Ключи вселенской Византии

Недаром вверены Москве.

Пускай дряхлеет наша слава;

Велик, Россия, жребий твой,

Не может древняя держава

Быть усмиренною рабой.

Пусть императорские плети

Не сдержит жалкая мольба –

Не годом, не десятилетьем

России мерится судьба.

Какой бы срам ни выпал ныне

И кто бы ни сулил ярем, –

Оставим праздное унынье

И рабской доли не снесем.

И дрогнут короли лихие

И будет грозен смертный бой…

Вовек да здравствует Россия,

Да крепнет в буре роковой!

Письмо из Петербурга*

I

Издавать стихи, выпускать художественные журналы – дело по нынешним временам трудное. Когда проф. Само- киша красногвардейцы, как «саботажника», заставляют чистить снег на улицах, а длинный ряд лучших наших писателей и художников ежедневно анафемуется на страницах официальной печати, об искусстве много не поразговариваешь, а публично – тем более.

Еще сразу после октябрьских дней, после варварского разгрома Зимнего дворца, Кремля и многих храмов (на улицах Петрограда матросы продавали части мощей в золотых ковчежцах по 200 рублей за «штуку») – бывш. Союз деятелей искусств попытался в зале Академии художеств устраивать популярные лекции о старом Петрограде – нарочито для солдат и рабочих. Лекции, однако, ни теми, ни другими не посещались совершенно, а собиравшаяся любоваться исключительно интересными старыми гравюрами немногочисленная публика (человек 40–50) уж, конечно, меньше всего нуждалась в «популярности» лекций. Вторым осенним опытом широких выступлений, предпринимаемых художниками, были газеты-однодневки в защиту свободного слова и в защиту Учредительного Собрания. Газеты эти не привлекли широкого внимания. Новых изданий в Петрограде, за исключением двух-трех брошюр дебютирующих поэтов, не было совсем; новых постановок в театрах тоже почти не было. Усердно посещался только поставленный у Незлобина «Царь Иудейский», где поражали великолепные эрмитажные костюмы – подлинные костюмы эпохи. Пытались в Мариинском к январю поставить Стравинского, но не удалось – плотники отказывались ставить даже стариннейшего «Конька-Горбунка», находя, что в нем слишком много картин. Жизнь эстетическая теплилась только в изредка собиравшемся неизменно замкнутом цехе поэтов, да на вечерах у Сологуба, где по-прежнему можно было думать и говорить о стихах

Все же многочисленные кружки и общества либо распались, либо не собирались вовсе. В декабре были устроены 2–3 студенческих вечера поэтов.

В декабре же вечер поэтов в Академии художеств, где читали и Блок и Сологуб и Ахматова и многие другие; вечер, уже не популярный, собрал переполненный внимательными слушателями зал. В общем же искусство было придавлено. В Москве, пожалуй, было благополучнее. Там и все тот же привычный кружок писателей возле «Московского книгоиздательства» с Ив. Буниным во главе устраивал периодические вечера, и Маяковский со своей компанией докладывал приютившимся за столиками посетителям его вечеров:

«Ешь ананасы,

Рябчика жуй,

Последний твой денечек

Приходит, буржуй».

Почти единодушно за немногими исключениями (из них отметим статьи А. Блока в казенном петроградском «Знамени труда») писатели и поэты отказались участвовать в большевистских изданиях. Соглашающихся возили для очистки от буржуйности в Кронштадт на матросские вечера и потом признавали невиновными в «саботаже» и «соглашательстве». Первым совершил эту поездку маститый Ясинский, которого уж никак нельзя было заподозрить в пристрастиях к крайним течениям в политике.

Не избег этого и Шаляпин, удостоенный лаврового венка и похвальной статьи в «Известиях».

В общем же, эстетическая жизнь замерла в обеих столицах.

Я не был удивлен, увидев в Тифлисе объявления о художественном журнале и эстетических вечерах: всюду, где есть возможность жить, пробиваются и художественные начинания.

В январе в Ростове мне бросились в глаза объявления о «Вечере 13». Пошел; имена сплошь незнакомые: молодежь гимназического возраста. Кое-кто, усвоив себе эффектные псевдонимы вроде «Дар Гер» и «Скалагримм Березарк», дивил милую, но все же провинциальную публику плохими подражаниями Северянину и Маяковскому, в простоте душевной принимая их за последний крик моды, но в некоторых (прежде всего М. Лещинский) чувствовалось неокрепшее, но оригинальное дарование.

Как бы там ни было, вечер поэтов. Радуешься и тому, что дала молодежь, имевшая смелость устроить свой вечер.

Бабушкин шифоньер*

Пора забыть дубовый шифоньер:

В нем только ноты старого романса

С пометкою: «Не забывать нюанса»

И – утешение смятенных вер –

Потрепанная карта для пасьянса,

Еще – тарелки блеклого фаянса,

На них – цветы и бравый шантеклер…

Всю мелочь, праздности пример,

Пора забыть,

Внизу – альбом, где юный офицер

Или заезжий щеголь из Прованса

Чертил слова восторженного станса –

И на полях: «Мятежный Агасфер»,

И ниже твердо: «Дурня Санчо-Панса

Пора забыть».

Весна*

1

Синее небо. Солнце весеннее.

Талых сугробов веселое пение.

Боль нестерпимая. Я не любим.

Встречи и ласки ты делишь с другим.

Я не любим. Ты не мне бережешь

Встречи и ласки и нежную ложь.

Встретил я нынче – вы медленно шли.

Я поклонился. Взглянул издали.

Ты улыбнулась. В глазах сожаление…

Синее небо. Солнце весеннее.

2

Легкий шелест смолы.

На опушке – проталинки.

Стали мне тяжелы

Неуклюжие валенки.

Снег лежит голубой

На расчищенной просеке;

Встали тихой стеной

Невысокие сосенки.

Запах талой земли.

Всюду радость согласная.

Об ушедшей любви

Сожаленье неясное.

3

Когда над полем запах хлебный

Что день – становится сильней,

Смиренномудрые молебны

Я слышу в шорохе полей.

И в городах, в звонках трамвая,

В отгулах тротуарных плит

Все та же ясность мировая

Всегда трепещет и горит.

Еще не смея верить чуду,

Я различаю наугад

Премудрый чин и строгий лад,

И ясность тихую повсюду.

Приемля благостную суть

И правду жизни повседневной,

Я, примиренный и безгневный,

Иду в земной и светлый путь.

Загрузка...