С. Шаргородский. «Пыль и только пыль…»

(К поэтической биографии В. Пруссака)

«Сколько таких горевших, сгоревших, забытых искр! Одни – рано погибшие и неиспользованные жизнью. Погибшие в юности. Другие и прожившие долгие годы, да оказавшиеся ненужными» – записывала в дневнике в сентябре 1974 г. Н. И. Гаген-Торн – ученый-этнограф, писательница и дважды сиделица, колымская и мордовская. «А Владимир Пруссак? Ему было 24 года, когда он заразился сыпным тифом и умер. Никто уж и не помнит, что был такой поэт. Кто, кроме меня, знает его прекрасные строки:

Сарматы смачивали стрелы

В крови клокочущей своей,

Чтоб прокаленные верней

Разили вражеское тело.

Порывы творчества бесцельны:

Искусством песню не зови,

Пока не смочена в крови

Души, пораненной смертельно.

И я – уверенным ударом –

Поранил крепнущую грудь,

И вот – запел. И вышел в путь

Навстречу неотвратным карам.

Путь был недолог. И – не оставил следа»[1].

Гаген-Торн цитировала по памяти и с искажениями. Не знала она и того, что еще в 1967 и 1972 гг. видный сибирский литературовед В. П. Трушкин уделил Пруссаку немало места в своих книгах «Литературная Сибирь первых лет революции» и «Пути и судьбы: Литературная жизнь Сибири 1900–1920 гг.»[2]. И хотя Гаген-Торн было известно мемуарное сочинение Л. В. Успенского «Записки старого петербуржца» (1970), где рассказывалось и о Пруссаке, по сути она была права: стихи поэта мало кто помнил. Между тем, о Пруссаке в свое время похвально отзывались Ф. Сологуб, Д. Бурлюк, Вс. Иванов, Н. Чужак, позднее Л. Мартынов, он выступал на одних литературных вечерах с А. Блоком, А. Ахматовой, О. Мандельштамом, В. Маяковским и С. Есениным.

В 1985 г., когда книга Трушкина «Пути и судьбы» вышла вторым исправленным изданием, в журнале «Сибирские огни» был опубликован большой, хотя и не свободный от преувеличений, ошибок и, разумеется, аккуратно расставленных советских «акцентов» очерк о Пруссаке[3]. Да и в XXI веке биография Пруссака не была обойдена вниманием: в пятом томе биографического словаря «Русские писатели 1800–1917» появился обстоятельный биографический очерк К. М. Азадовского; любопытные сведения о Пруссаке и его семье привела в своей работе Е. Н. Груздева[4].

Так сложилась парадоксальная ситуация – биография совершенно неведомого читателям поэта была изучена достаточно подробно, тогда как стихи его продолжали пребывать в безвестности[5]. Ситуацию эту трудно назвать случайностью: биография В. Пруссака часто кажется намного весомей его творений – хотя бы как некий символ эпохи и история упущенных возможностей и далеко не реализованного поэтического таланта. И в самом деле, молодой поэт, едва проживший на свете 24 года, обладал удивительной способностью оказываться в самой гуще событий. Он успел побывать и героем нашумевшего политического процесса, и пожизненным ссыльным в Иркутске, и фронтовым агитатором, и деятельным участником литературной жизни Сибири, Петрограда и Тифлиса…

Владимир Владимирович Пруссак родился 21 июня 1895 г. в семье известного петербургского инженера-архитектора В. Ф. Пруссака (1850–1917), построившего в столице несколько доходных домов, дач и особняков[6]. В. Ф. Пруссак также состоял в комиссии Городской управы по изысканию мер для ограждения Петербурга от наводнений и в 1899 г. разработал «Проект обращения части Финского залива в коммерческую гавань», который представил городскому голове. В политике Владимир Федорович, как указывает Е. Груздева, придерживался умеренно-«кадетских» позиций, однако под влиянием революционных событий 1905 г. выступил с речью по вопросам социально-политического устройства России, которую опубликовал отдельной брошюрой и предлагал обсудить ко дню созыва Государственной Думы[7].

Семья жила в собственном доме на Петроградской стороне (Лопухинская ул. 7-г)[8]. Владимир был третьим из четырех детей. Старшая дочь В. Ф. Пруссака Анна (в замужестве Беляева, 1888–1956), выпускница Женского педагогического института, плодотворно работала как этнограф, филолог и историк-источниковед[9]. Старший сын Евгений (1890–1942) пошел по стопам отца: окончил Институт гражданских инженеров, в качестве инженера-строителя был занят в нескольких отцовских проектах, впоследствии стал инженером-нормировщиком и автором нескольких пособий. Вместе с тем, он был не чужд прекрасному: писал стихи и как композитор-любитель сочинил совместно с А. Гладковским первую советскую оперу на современный сюжет – «За Красный Петроград» («1919 год»), премьера которой состоялась в 1925 г. После смерти отца в 1917 г. Евгений и Анна приняли на себя заботу о матери и младшей сестре Елене (1899 – после 1956)[10].

Поступив в Введенскую гимназию, Владимир Пруссак вскоре сблизился с другими учениками, исповедовавшими революционные взгляды – благо в гимназии хватало кружков и групп и политического, и самообразовательного толка. Здесь действовали, к примеру, кружок им. Л. Н. Толстого, издававший «Газету Санкт-Петербургской Введенской Гимназии», кружок старшеклассников, редакция ученического журнала «Недотыкомка» и, по выражению одноклассника Пруссака А. Ильина, «какой-то третий кружок»[11].

В 1911 г. Пруссак и Ильин, согласно хронологии последнего, вступили в редакцию «Недотыкомки» и быстро превратили юмористический листок на четырех гектографированных страничках, созданный гимназистом Ю. Васильевым, в «агитационно-пропагандистское издание».

«Я, по преимуществу, писал статьи, подписывая их псевдонимом „эс-дек“, Пруссак писал революционные стихи, Васильев составлял хронику» – вспоминал Ильин. «Пруссак был, по преимуществу, поэт. Ему не хватало политической выдержанности. Но революционному движению он отдавался горячо и беззаветно <…> Стихотворения Пруссака имели большой успех среди учащейся молодежи. Они подкупали своей искренностью и преданностью революции».

Ильину запомнилось одно из гимназических стихотворений Пруссака, навеянное революционными событиями в Китае:

В стране далекой встал народ на битву,

Колеблет трон могучею рукой.

Читает богдыхан предсмертную молитву…

У нас по-прежнему томительный покой,

По-прежнему бездушна атмосфера,

По-прежнему предательством полна,

Не вспыхнет прежняя, горевшая в нас вера,

К нам не докатится далекая волна…

В грязи и пыли мучится рабочий,

Под тяжестью труда не опуская вежд,

И лишь в бессонные, мучительные ночи

Оплакивает боль несбывшихся надежд.

Забыты гимны счастья, славы,

Забыты дни великие побед…[12]

В 1911 г. начало оформляться объединение представителей гимназических кружков и группировок; первое собрание новосозданной межученической организации, согласно Ильину, состоялось зимой 1911–1912 г. на квартире Г. О. и М. М. Шкапской[13].

К лету или осени 1912 г. Пруссак стал одним из основателей «Революционного Союза» – организации, ставившей целью активную революционную борьбу. Как пишет Ильин-Женевский,

задачей «Революционного Союза» являлось объединение всех партий, состоящих левее кадетов на почве совместной активной борьбы с самодержавием. «Врозь идти, вместе бить», – таков был лозунг «Революционного Союза». «Надо сперва покончить с самодержавием, – говорил мне неоднократно В. Пруссак, – а потом мы уже будем говорить, что делать дальше».

В «Революционный Союз» охотно шли эсеры, анархисты и все те революционно настроенные юноши, которые не могли еще разобраться в программах существующих революционных партий <…>

Серьезного влияния на межученическую организацию «Революционный Союз» не имел. Это в значительной степени объясняется тем, что члены организации, вступившие в «Союз», несколько отошли от работы в организации и уже значительно меньше интересовались ею. Помню, как В. Пруссак на мой прямой вопрос, почему он уже который раз пропускает заседание комитета, заявил: «Мне не до учеников. Надо организовывать рабочие массы».

Впрочем, в последнюю минуту «Союз» решил организационно привлечь на свою сторону межученическую организацию. С этой целью Вл. Пруссак и пришел на общее собрание 9 декабря 1912 года в гимназию О. К. Витмер. Но, увы, собрание, которое должно было бы быть чрезвычайно интересным, так как на нем должны были решительным образом столкнуться различные течения организации, оказалось оцепленным полицией и арестовано[14].

Разгром был неминуем: полиция располагала информаторами в среде гимназистов, один из которых и доложил о готовящейся сходке на Садовой улице. Были задержаны 34 человека, конфискованы всевозможные документы – от личной переписки и гимназических журналов до журнала «Союза» «Религиозная чума», воззваний «К крестьянам», «К польскому народу» и пр. Девять участников собрания были арестованы и провели в заключении от нескольких дней до месяца. Предоставим вновь слово Ильину-Женевскому:

Арест гимназистов (всего на собрании было арестовано 31 ученик и 3 ученицы) произвел большой переполох в Петербурге. Левые газеты воспользовались этим, чтобы начать новую ожесточенную кампанию против правительства. Правые газеты пытались всячески замарать нас, доходя в этом отношении до попыток изобразить нашу организацию чем-то вроде лиги свободной любви.

Дело дошло до Государственной Думы, которая вынудила министра народного просвещения <Л. А.> Кассо выступить с объяснением по этому поводу.

Ввиду большого общественного интереса, который вызвало это дело, правительство не смогло применить особо строгих мер взыскания к арестованным ученикам. Вскоре все арестованные были выпущены на свободу. Половина участников собрания была исключена из гимназии, но с правом держания экзаменов экстерном, девять же человек, и я, пишущий эти строки, в том числе, особым циркуляром министра народного просвещения, были лишены даже и этого права[15].

Исключенных взял под крыло делец и политический филантроп Н. А. Шахов, предоставивший им стипендии для учебы за границей. Но Пруссак, также оказавшийся с «волчьим билетом» на руках, великодушным предложением не воспользовался, а вместо того с головой ушел в деятельность «Союза», составил прокламации «К солдатам» и «К 300-летию дома Романовых». В конце марта 1913 года он был вновь арестован за распространение написанной А. Ф. Керенским прокламации к годовщине Ленского расстрела и на время следствия помещен в одиночную камеру.

«Полудетский организм Пруссака не выдержал одиночного заключения; он захворал острым нервным расстройством и был переведен на арестантское отделение больницы Николая Чудотворца» – писала сестра поэта Анна М. К. Азадовскому[16]. Подобная тонкость душевной организации, очевидно, была чертой семейной: Анна, арестованная в 1924 г. в связи с гонениями на католиков, после оглашения приговора испытывала истерические припадки, в результате чего у нее была диагностирована «тяжелая форма истеро-эпилепсии»[17].

В больнице Пруссак составил небольшую работу о воровском жаргоне и песнях, которую Анна предложила для публикации профессору А. А. Шахматову. Она писала:

Уважаемый Алексей Александрович! Ввиду того, что мне неоднократно приходилось читать в Известиях Императорской Академии наук труды о различных «условных» языках, я позволила себе переслать вам работу моего брата, гимназиста VIII кл., о воровском жаргоне. <…> В… больнице политические и уголовные помещаются вместе, и брат более трех месяцев провел вместе с уголовными, присланными сюда на «испытание» со всех концов России. Еще на воле интересуясь вопросами языкознания, брат здесь занялся наблюдением над воровским жаргоном и собиранием песен, поющихся в настоящее время преступным миром на воле и в тюрьмах. Если работа брата заслуживает быть напечатанной, то не откажите посодействовать ее напечатанию…[18]

Работа заключенного, однако, не заинтересовала Шахматова и была возвращена отправительнице.

«Революционный Союз» виделся группой куда более опасной и радикальной, нежели школярская межученическая организация, и меры к Пруссаку и его товарищам были применены самые жесткие. После года пребывания в тюрьме и госпитале и судебного процесса (с блестящей речью защитника – А. Ф. Керенского) Пруссак 19 марта 1914 г. был приговорен окружным судом к пожизненной ссылке в Сибирь.

К слову, не кого иного, как Керенского, А. В. Пруссак винила в несчастьях брата: дескать, тот поручил Пруссаку распространение собственной прокламации, затем скрыл свою роль и предложил родственникам выступить на процессе защитником, а «за произнесенную на суде речь стребовал с них крупную сумму денег, которая с трудом была собрана»[19]. Но необходимо учитывать, что все это Анна излагала в конце двадцатых, после полуторагодичного тюремного заключения в 1924–1925 гг. Естественно, она придавала событиям соответствующую окраску, скрывая эсеровскую политическую деятельность брата после Февральской революции и близость его к Керенскому (по словам Л. В. Успенского, по возвращении в Петроград Пруссак «стал своим <…> в семье Керенских»)[20].

Весной 1914 г. восемнадцатилетний изгнанник прибыл к месту ссылки – в село Суховское в 40 верстах от Иркутска. Здесь он пробыл всего полгода и уже в октябре получил разрешение на временное проживание в Иркутске «для лечения». Разрешение это, однако, постоянно продлевалось, что позволило юному поэту обзавестись литературными знакомствами[21] и устроиться на работу в банк. «Я два года честно торчал за банковской конторкой и делал завидную карьеру», – писал он Шкапской 31 октября 1916 г.[22] В стихах работа «у конторки», правда, обрела северянинский флер:

…В плоскопресном Иркутске я картавлю о Бисмарке,

У банкирской конторки заскучав оманжеченно…

Брат Евгений и сестра Анна регулярно навещали Владимира в ссылке. Евгений жил в Иркутске в июне-июле 1914 и в феврале-марте 1916 г. Анна, заручившись командировкой для сбора диалектологического материала от Отделения русского языка и словесности Академии наук, провела с братом все лето 1914 г. и вновь побывала в Иркутске летом 1915 г.[23] Видимо, она и привезла в столицу рукопись первой поэтической книги Пруссака «Цветы на свалке», вышедшей в октябре 1915 г. как авторское издание.

К. Азадовский описывает «Цветы на свалке» следующим образом:

Название – очевидная реминисценция «Цветов зла» Ш. Бодлера. В желании эпатировать своими «поэтезами» начинающий поэт откровенно подражает И. Северянину, утрируя его манеру и доводя ее порой до нелепости (словообразования типа «грезошалость», «рифмовздохи»; аллитерации «В лилеалой аллее олелея лилейно»; богемно-эстетский колорит создают «поцелуйные пляски», «интимные будуары», «угарные желания»). Встречаются и страницы, заполненные многоточиями подобно текстам A. M. Добролюбова, возможно, к нему восходят религ. настроения, стремление расстаться с «городом», удалиться от суеты. Звучит в сб-ке и автобиогр. мотив подпольной борьбы (стих. «Я уничтожил перед обыском…», упоминаются «нашумевший процесс», «партийный оратор», «эсеровская явка»). В целом первый сборник П. выделяется эклектичностью, в нем слышны разные голоса[24].

«Все принципы поэтики и эстетики эгофутуризма, – замечал В. Трушкин, – здесь крайне обнажены и нередко доводятся до абсурда, до полной потери чувства меры и вкуса»[25].

Однако подобный лобовой подход к «Цветам на свалке» не представляется целиком и полностью оправданным. Наряду с юношеской наивностью, подражательностью и поэтической неискушенностью в книге ощущается и изрядная доля рефлексии, от явно иронического использования эгофутуристических приемов и осознанного «кэмпа»[26] до нарочитого конструирования авторской личности в расчете на успех эпатажа.

Последнего мнения придерживался, похоже, С. Городецкий, разглядевший на поэтическом лице Пруссака «смешную маску»:

А между тем средь всей этой пошлятины вдруг встречаются живые слова, говорящие подлинную правду о молодом, может быть, и поэте:

«Я петербургской мостовой

Невоплотившийся ребенок».

Конечно, ребенок! Так только дети умеют молиться, как молится г. Пруссак Богородице:

«Душу скорбную, нетронуто-печальную,

Ты не выдай на смех лютым ворогам!»

Конечно, невоплотившийся! Ибо то, в чем он вышел на свет, еще не плоть, а только платье, шутовской наряд, да еще от плохого портного, дань моде. Любопытно проследить, как все веянья в поэзии оставляли свои следы на работе г. Пруссака. Тут и Блок с его мертвой красотой, тут и Саша Черный с его наскоком на тему, и Алексей Ремизов со своей чертовщиной. Конечно, это «прошлое» много лучше настоящего. Личности у автора еще нет, или, пожалуй, она есть, но не имеет еще права на то, чтоб являться публично[27].

Об установке на «вкус толпы» и подражании «наиболее счастливым предшественникам» писал и Вс. Рождественский, при этом начисто отказывая автору «Цветов на свалке» в каком-либо таланте: «Владимир Пруссак прямой тропой пришел к „несравненному Игорю“ и взял от него то, что было по душе: ресторанный чад и лакейскую пошлость. Его „поэтезы“ – родные сестры „Ананасов в шампанском“ <…> Книга томит длиннотами и в лучшем случае заставляет вспомнить „поэзы“ Игоря Северянина, увы, не в пользу автора „Цветов на свалке“, где дано все, чтобы оправдать это название и нет только цветов»[28]. В горьковской «Летописи» Д. Выгодский высказался благодушней и в духе «в них что-то есть» своего патрона: «Некоторые страницы книги все же останавливают на себе внимание и заставляют подозревать, что у автора их кое-что свое, что он бы мог даже это высказать своими словами, простыми и искренними»[29].

С чрезвычайно резкой рецензией выступил Н. Гумилев; приведем ее целиком:

Если вспомнить андреевский рассказ «В тумане», нам многое прояснится в стихах Владимира Пруссака. Без этого непонятно, почему он ломается, представляя то сноба скверного пошиба a la Игорь Северянин, то опереточного революционера, то доморощенного философа, провозглашающего, что искусство выше жизни, и наполняющего свои стихи именами любимых авторов. Почему он не пишет о продуманном, а не о придуманном, если хочет быть поэтом, а не флибустьером в поэзии – а кажется, он действительно этого хочет? Помимо неврастеничности, жидкости и слабости духа, неспособности выбирать и бороться за выбранное, качеств, общих с героем Андреева, у Владимира Пруссака есть как будто мысль, очень распространенная у молодых поэтов и крайне для них губительная – желание быть не таким, как другие, пусть мельче и пошлее, только не как другие. Но, увы, только пройдя общий для всех людей путь, можно обрести свою индивидуальность, и нет такого смрадного закоулка мысли, где бы уже не сидел какой-нибудь шевелящий усами мыслитель-таракан.

Свалка? – сколько угодно свалок в литературе. Обольщение гимназисток – и столько гимназисток-то не наберется, сколько их обольщали в стихах и в прозе. Веселые прогулки с проститутками воспевались сотни раз. Все это кажется новым только оттого, что легко забывается. Каких-нибудь три, четыре года, как появился эго-футуризм, а каким старым и скучным он уже кажется. Владимиру Пруссаку надо сперва рассеять в своих стихах туман шаблона, чтобы о нем можно было говорить, как о поэте.[30]

Как бы то ни было, Пруссак сумел заставить известных критиков говорить о своей книге, что само по себе являлось достижением.

В начале июня 1916 г. Пруссак и его молодые сотоварищи-поэты – К. Журавский, Н. Камова, Л. Повицкий и В. Статьева – выступили с первым и оставшимся единственным выпуском альманаха «Иркутские вечера»[31].



Альманах открывался декларацией:

В стране непробужденных просторов и злых морозных туманов, где искусство живет вчерашним днем, где поэзия кажется тихой заводью, пугающейся свежего ветра, мы, немногие, случайно спаянные временем и местом, дерзаем вступить на путь действенного и гласного творчества.

Не примыкая ни к одной из существующих групп в поэзии, не замыкаясь в свою собственную, мы предоставляем каждому из нас выявлять себя в избранных им образах и мотивах. Общее между нами – наша любовь к поэзии и веротерпимость. Наш альманах – стихи, которые каждый из нас считает для себя наиболее характерным в данное время.

Мы рады будем, если к нашим голосам присоединяется новые. Мы ждем их.

Иркутск. Июнь. 1916.

Альманах, действительно, был весьма разнороден по составу – от камерной лирики Журавского до откровенно перепевавших Блока и Ахматову стихов Камовой и политических мотивов Повицкого («Централ», «Забастовка» и т. п.). Пруссак опубликовал в альманахе ряд стихотворений, многие из которых позднее, с некоторой правкой, вошли в его второй сборник «Деревянный крест» (1917); подборку открывал сонет «Сибирь» («Покоится зловещая тайга…»). Цитируя это стихотворение, большевистский публицист и литературный критик, деятель дальневосточного футуризма и будущий лефовец Н. Ф. Чужак-Насимович (1876–1937) писал: «Само собой разумеется, что подобная (не буколически-патриотическая) интерпретация Сибири не могла понравиться обломкам областничества, державшим всю сибирскую печать в своих руках <…> „Иркутские вечера“ были встречены свирепым воем, всех без исключения, сибирских газет, – в то время, как столичная критика их оприветствовала»[32].

Вероятно, Чужак имел в виду, прежде всего, разгромную рецензию И. Г. Гольдберга (1884–1938). Писатель и критик не нашел в альманахе ничего, кроме малограмотности, подражательности и «рабского служения мертвому слову, форме». «Оставьте нам Анну Ахматову, Александра Блока, К. Бальмонта, Игоря Северянина, В. Брюсова и др., мы будем брать их в подлиннике, а не в вашем ухудшенном издании…» – восклицал он. «Уйдите в тишину и поработайте <…> А уж потом выходите на свет Божий. Быть может тогда в ваших словах будет трепетать сила, а не бессилие, жалкое и смешное, как теперь»[33]. Однако альманах приобрел известную популярность в Иркутске; еще более популярной сделалась пародийная пьеска участника кружка «Вечеров», поэта и переводчика Д. И Глушкова-Олерона (1884–1918) «Миракль „Иркутских вечеров“, или Сон ночного сторожа» – любители переписывали ее и заучивали наизусть[34].

Летом 1916 г. Пруссак побывал в Забайкалье, где осматривал буддийские монастыри (Азадовский считает эту поездку частичной причиной появления в его творчестве «восточных мотивов»). В августе вышел в свет первый номер журнала «Багульник» (редактор-издатель А. И. Миталь), сыгравший недолгую, но значительную роль в литературной жизни Сибири. Журнал, по словам его активнейшего участника Чужака-Насимовича, продолжил «энергичную кампанию по возрождению в Сибири поэзии вообще», начатую поэтами «Иркутских вечеров»: «„Багульник“ действительно объединял все не застойное в поэзии сибиряков <…> „Багульник“, можно смело это сказать, был единственным в 1916 году печатным органом в Сибири, делавшим ту самую работу нового осознания всего сибирского через художество, которую в 1900-ых годах открыла группа беллетристов. Немудрено, что один за другим все раскиданные по широкой Сибири поэты входят так или этак, путем ли переписки и бесед, путем ли прямого сотрудничества в журнале – в действенную связь с группой иркутских поэтов»[35].



В журнале участвовали стихами и прозой все поэты «Иркутских вечеров». Пруссак, некоторое время состоявший секретарем редакции, напечатал в первом же номере написанную в Забайкалье малую поэму «Сибирь». Поэма, основанная на «панмонголистских» прозрениях Вл. Соловьева и распространенных ощущениях грозящей Западу «желтой опасности», не только – хотя и в противоположной тональности – предвосхитила «Скифов» Блока, но словно пророчествовала о появлении в монгольских степях кровавого безумца барона Унгерна:

Близок день – воплотится Будда

В желанный, последний раз!

Свершится, свершится чудо,

Наступит обещанный час!

Охвачены дикою волей,

Заслышат далекий гром

И вырвутся всадники в поле,

На солнце блестя серебром. <…>

На Запад направлены луки,

Как струна, туга тетива;

Не дрожат загорелые руки,

Копытами смята трава. <…>

Ветер взвихрил облако пыли;

Эй, пора, занимается день!

Раскинула черные крылья

Чингис-Хана зовущая тень.

Н. Чужака поэма привела в восторг; в 1920 г. он писал: «„Степь“ носит следы такого величавого, такого грозного и полного воплощения в судьбы Сибири, до которого не возвышался ни один коренной поэт Сибири <…> Такого эпического осознания Сибири, далекого от идиллического патриотизма Омулевского, равно и от тревожной импрессионистичности беллетристов-сибиряков, конечно, еще не бывало в „сибирском“ творчестве»[36].

Во втором номере «Багульника» привлекает к себе внимание прозаический фрагмент Пруссака «Клуб самоубийц», означенный как отрывок из повести «Гимназичество». О степени автобиографичности этого сочинения судить сложно, но некоторые моменты настораживают: так, в изображенном Пруссаком кружке самоубийц, состоящем из пресыщенных и эстетствующих гимназистов и студентов, царит культ Северянина – «поэта, умеющего радоваться и призывать к радости». В финале один из героев декламирует северянинский «Шампанский полонез». В гимназические годы Пруссак, как свидетельствует М. Л. Слонимский, с подобным «клубом самоубийц» по меньшей мере соприкасался:

Иногда так мне становилось душно, что хоть в петлю. Но в петлю полез Валя Ковранский, мой задумчивый одноклассник, писавший туманные стихи. Один из витмеровцев, по фамилии Пруссак, тоже писал стихи, и Ковранский однажды виделся с ним, поэтому я уважал его. Но Ковранский организовал в седьмом классе кружок самоубийц, и я самолично сорвал его с петли в гимназической уборной[37].

Вместе с тем, «Клуб самоубийц» Пруссака напоминает и о газетной шумихе 1912 г., когда петербургская пресса вовсю раздувала сообщения о мифической «Лиге самоубийств»: члены ее якобы «эстетизировали смерть» и прощались с жизнью с помощью цианистого калия в бокале шампанского (нечто похожее и у Пруссака), только по-клонялись не Северянину, а Ф. Сологубу и М. Арцыбашеву[38].

С Сологубом Пруссак встретился лично 16 октября 1916 г., когда писатель выступил в Иркутске с лекцией «Россия в мечтах и ожиданиях». 20 октября Сологуб писал жене:

Познакомился с Чужаком. Молодой человек довольно жизнерадостного вида, по манерам нечто вроде смеси Минского и Луначарского. Заведует какою-то маленькою типографиею. В сибирских газетах не участвует. Принят в «Летопись», но в Горьком разочарован: посылал ему критическую статью о Горьком без похвал, и не получил даже ответа. Под руководством Чужака образовался кружок поэтов, выпустили сборник «Иркутские вечера», издают журнал «Багульник». Не очень талантливые, но милые молодые люди, все не сибиряки, один, В. Пруссак, ссыльный витмеровец. Были у меня, после лекции угощали меня ужином[39].

В 1916 – начале 1917 г. Пруссак публиковался также в журнале «Современный мир» (1916, №№ 4 и 5), сибирских газетах «Амурское эхо», «Голос Сибири», «Лучи», «Омский день», напечатал ряд стихотворений в красноярском журнале «Сибирские записки». В рецензии на первый номер журнала Вс. Иванов писал, что «из десятка стихотворений, помещенных в книжке, имеют только относительную ценность стихи Вл. Пруссака»[40].

В начале 1917 г. под маркой «Иркутских вечеров» Пруссак выпустил свой второй сборник «Деревянный крест», где резко отошел от прежних экскурсов в эгофутуризм в пользу классических тем, размеров и форм. В его поэзии начинают звучать гражданские мотивы (особенно ощутимые в военном, если не антивоенном, титульном разделе «Деревянный крест»). Вместе с тем, стенания о «распятой» и «поруганной» святой Руси, стране «терпенья, нищих и крестов», загадочной, мистической и непознаваемой «страдалице-невесте» Христа («Ты вся – неизреченный свет, / Твои пути неизъяснимы»), которой суждены и «новые кресты и разрушительные беды», и «великий поворот» революции, и «величье будущего Рима», отдают шаблонностью и блоковскими, а по временам тютчевско-некрасовскими интонациями.

В особом разделе «Sibirica» – попытка повернуться лицом к Сибири вплоть до погружения в ее «шаманскую» стихию: нарратор стихотворения «Заклятие» участвует в фантастическом камлании и воссоединяется с умершей невестой[41]. Раздел этот можно рассматривать как эксперимент того же свойства, что и некоторые стихотворения «Цветов на свалке»: если раньше Пруссак пытался соединить северянинскую поэтику с описаниями революционного подполья, то теперь он силится привить розы классических форм к «дичку» сибирской природы и быта, пусть эти розы и окружены ореолом весьма чуждых предмету коннотаций.

Сборник произвел огромное впечатление на молодого Л. Мартынова: «Этот юный поэт покорил меня, юного тогда читателя, даже просто только названием своей книги, названием и простым, и трагическим, и глубоко соответствующим содержанию, смыслу, духу этого сборника стихов: „Деревянный крест“»[42].

Сразу после Февральской революции, несмотря на «жесточайшее», по словам сестры, воспаление легких, Пруссак устремился в Петроград[43]. Однако он продолжал опосредованно присутствовать в сибирской литературной жизни. В последнем, пятом номере «Багульника» (март 1917) в составе цикла «Шаньги и оладьи (Молодым сибирским литераторам)» была напечатана запоздалая пародия «Язвы» (Ф. И. Чудакова, 1888–1918):

Владимиру Пруссак<у>

Однажды Феб молоденькой весталке

В порыве чувств читал «Цветы на свалке».

Едва прочел полдюжины «газелл», –

Раздался треск, как от «ломимой» палки, –

То надвое язык «перелетел».

Сломав язык, вонзя в прическу руки,

Состроивши свирепое лицо,

Зевает Феб «в истоме алчной скуки»,

Раскрывши рот, как «темное кольцо»…

Пруссак также поддерживал переписку с редактором-издателем «Сибирских записок» В. М. Крутовским; как указывал последний, «Пруссак написал нам, что он не покидает журнала, будет писать из Петрограда, что связь с Сибирью ему теперь дорога. Он дал свой адрес и просил высылать ему „Сибирск. записки“»[44]. В декабрьском номере журнала за 1917 г. были напечатаны два стихотворения Пруссака из цикла «Узкие Врата», написанные в августе 1917 г. в Петрограде и завершавшиеся знаменательными строками:

Во мне твой холод, ты моя, моя,

Великая Сибирская равнина!

В Петрограде Пруссак, сдав экстерном экзамен на аттестат зрелости, погрузился в общественно-политическую деятельность, стал почетным председателем Организации средних учебных заведений (ОСУЗ), способствовал созыву в Москве Первого всероссийского съезда учащихся средней школы, публиковал в газете ОСУЗа «Свободная школа» зажигательные стихи: «И юное, бодрое слово „Товарищ“ / Раздастся свободно и звонко теперь». Об этом периоде его жизни вспоминает Л. Успенский[45]:

<…> Среди членов Управы ОСУЗа уже с начала апреля появился один более взрослый человек – только что вернувшийся из ссылки «витмеровец», эсер и поэт, Владимир Пруссак.

Что значит – «витмеровец»?

Несколько учеников одной из питерских гимназий во главе с юношей по фамилии Витмер[46] были два или три года назад арестованы по обвинению в принадлежности к партии эсеров. Их судили и выслали на поседение в Сибирь.

В ссылке молодые люди эти попали под крыло старой эсерки, «бабушки русской революции», как ее именовала партийная пресса, Екатерины Брешко-Брешковской.

Владимир Пруссак, юноша из интеллигентской семьи, не то докторской, не то инженерской, еще до всего этого выпустил небольшой сборник стихов под замысловатым, «бодлеровским» заглавием – «Цветы на свалке». Стихи – что и понятно – были еще совсем не самостоятельные, подражательные. Образцом был – никак не гармонируя с названием сборника – Игорь Северянин. Шестнадцати- или семнадцатилетний гимназист В. Пруссак рассказывал в северянинской лексике и ритмике о том, как он (они – такие, как он) после очаровательно проведенного дня «развратно поаскетничать автомобилят в „Метрополь“» и т. д. и т. п. Критика отнеслась к выпущенному на собственные средства автора белому сборничку, пожалуй, иронически. Публика им не заинтересовалась… <…>

Как совмещались в голове и в душе юного поэта северянинские эксцессы с эсерством, я сейчас уже не берусь растолковать ни читателю, ни даже себе. Воображая теперь психологию тогдашней интеллигенции, мы невольно стараемся рационализировать (и – схематизировать) ее странную противоречивость. Нам все кажется, что такой причудливой двойственности быть не могло, что это – либо полная беспринципность, либо камуфляж, либо… А на деле все обстояло вовсе не так, и тот же Пруссак был совершенно искренен в обеих своих ипостасях – и когда переносил с одной конспиративной квартиры на другую эсеровскую литературу, и когда наслаждался «бронз-оксидэ, блондинками – Эсклармондами» Северянина, его распутными «грэзэрками», его «принцессами Юниями де Виантро» и пытался – в стихах, конечно, только в стихах! – изобразить и себя удачно «смакующим мезальянсы» с различными «напудренными, нарумяненными Нелли».

Никаких Нелли не было; не было и доступных гимназисту «Метрополей». И как только постановлением суда В. В. Пруссак был отправлен по этапу в Сибирь, он забыл о «двенадцатиэтажных дворцах» своего кумира, об «офиалченных озерзамках» Мирры Лохвицкой и всей душой переключился в иную тональность.

В сибирском издательстве «Багульник» вышел второй сборник стихов В. Пруссака, с совершенно иным настроем. Назывался он «Крест деревянный» и был полон не очень определенными, но скорее блоковскими, чем северянинскими, реминисценциями. Этот сборничек был замечен и получил совсем другую оценку. И стихи стали много серьезнее, самостоятельнее (среди них – несколько просто превосходных), и – отчасти – сыграло свою роль положение автора: «витмеровцев»-гимназистов защищал чуть ли не сам Керенский, процесс был «громким», осужденные в глазах общества стали жертвами и героями. Стихи такого начинающего поэта невольно производили впечатление…

В ссылке «витмеровские» связи с эсеровской (право-эсеровской) группировкой укрепились. Вернувшись из Сибири в первые же дни свободы, и Пруссак, и его единомышленник, друг и «сообщник» Сергеев оказались в центре внимания старшего поколения эсеров – Пруссак стал своим у Савинкова, у приехавшей в Петроград «бабушки», в семье Керенских.

На одно из осузских заседаний они – он и Сергеев – явились вдвоем. Ореол вчерашних ссыльных осенял их. Под гул всеобщей овации оба героя были «оптированы» в состав Управы в качестве ее почетных членов. Сергеев после этого сразу же исчез с нашего горизонта, а Владимир Владимирович Пруссак оказался деятельным нашим сочленом, интересным и приятным товарищем…

Да и неудивительно: вчерашний «каторжанин», «кандальник», овеянный романтикой следствия, суда, ссылки «в места отдаленные», и в то же время – поэт с двумя книгами! Он пленил ОСУЗ, осузцы пленили его… увы ненадолго: летом 1918 или 19-го года он скончался от аппендицита.

Посреди бурной общественной деятельности Пруссак не забывал и о поэзии. Сохранились сведения о его участии в «Вечере свободной поэзии», организованном обществом «Искусство для всех» в зале Тенишевского училища 13 апреля 1917 г.; на вечере выступали, среди прочих, Ф. Сологуб, С. Есенин, К. Чуковский, Р. Ивнев и объявленный «сверх программы» В. Маяковский[47]. Считанные дни спустя разногласия по поводу политики Временного правительства выливаются в кровавые уличные столкновения (так называемый «апрельский кризис»). Стихотворение Пруссака «21 апреля» проникнуто ужасом и предчувствием братоубийственной бойни:

Свободным людям кричали: «Убийцы»,

В ответ глумились штыки…

Какие печальные, строгие лица

У погибших от братской руки!

С мая Пруссак начал достаточно регулярно публиковать свои стихи в «Новом Сатириконе». Эти стихотворения постепенно сложились в своеобразный цикл на злободневные политические темы. Летом он в качестве эмиссара Петросовета выезжает на фронт, агитирует солдат, вручая им «Знамя Свободы»[48], старается «наладить» полки[49], участвует в расформировании мятежных частей. Попытка расформирования одного из полков, несмотря на все усилия Пруссака, оборачивается орудийной дуэлью и жертвами[50]. «Ответственный агитатор» (так назвал себя Пруссак в одном из очерков) видит, как разваливается армия и захлебывается «наступление Керенского» – последняя наступательная операция русских войск в Первой мировой войне. Порой кажется, что он гипнотизирует сам себя «революционной необходимостью», как в стихотворении «Марсельеза» («Нет отдыха и сказок / Война и революция в мире!») или в статье «Умывающие руки», где решительно выступает за применение введенной Временным правительством смертной казни на фронте:

Памятуя о павших в проклятые, отравленные июльские дни мы должны были сказать «смертная казнь тем, кто хочет смерти революции».

С невыразимой болью сказали мы – если ничто не может остановить безумное бегство, грозящее погубить Россию, пусть смерть остановит бегство.

И бегство было остановлено.

Когда Керенский говорит, что он половину души отдал, когда восстанавливал смертную казнь – в этой ужасающей, предельной искренности выявилась та правда, которую сознали все мы. Но ради спасения революции революционер должен жертвовать всем[51].

В сентябре с Пруссаком несколько раз встречается Р. Ивнев – и записывает в дневнике:

18 сент. 11 ч. вечера, столовая, у самовара.

Странное впечатление производит В. В. Пруссак. Он какой-то особенно целомудренный, девственный. Краснеет, как девушка. И должно быть безукоризненно нравственный человек. И мне с ним трудно. Я чувствую себя слишком грешным, грязным, низким (хотя тысячу раз значительнее, но это одно другому не мешает) на фоне его белизны. Когда с ним говоришь – представляешь себе бесконечно ровное белое поле.

19 сент. Политическое управление Воен.<ного> М-<инистерст>-ва. Мойка. И потом еще – у остановки трамвая на Невском.

Р. S. В. В. П<руссак> мне неприятен, несмотря на явные достоинства, а может быть только благодаря им[52].

После Октябрьского переворота Пруссак отходит от политической и общественной деятельности. В его стихах, как справедливо замечает К. Азадовский, «все явственней звучат мотивы разочарования в революции, тревога за будущее России („Опять к тяжелому распутью / Россия тихо подошла“), уныние и отчаяние от несбывшихся надежд („Храни, Христос, твою Россию / Опасность смертная близка)“».

«Слова и жесты. Пыль и только пыль…» – размышляет усталый и до предела опустошенный агитатор в стихотворении-автопортрете «После митинга». Это предпоследнее стихотворение из условного цикла «Нового Сатирикона», последнее же, «1918», открыло первый номер журнала за 1918 год. Не новых ли властителей подразумевал поэт под «королями лихими» в этой «оде вольности»?

Пускай дряхлеет наша слава;

Велик, Россия, жребий твой,

Не может древняя держава

Быть усмиренною рабой.

Пусть императорские плети

Не сдержит жалкая мольба –

Не годом, не десятилетьем

России мерится судьба.

Какой бы срам не выпал ныне

И кто бы ни сулил ярем, –

Оставим праздное унынье

И рабской доли не снесем.

И дрогнут короли лихие

И будет грозен смертный бой…

Вовек да здравствует Россия,

Да крепнет в буре роковой!

16 декабря 1917 г. Пруссак участвовал в «Вечере поэтов» в Академии художеств, собравшем цвет петроградской поэзии (А. Ахматова, А. Блок, О. Мандельштам, И. Северянин, Ф. Сологуб и многие другие). В начале 1918 г. он вступил в брак с В. Браун, дочерью профессора германистики Петербургского университета Ф. А. Брауна, и выехал на юг.

Поездка эта окружена таинственностью. «Слабые легкие дали о себе знать и в Петрограде, – пишет В. Бондаренко. – Зимой 1918 года он [Пруссак] вынужден был отправиться для лечения на юг, в Грузию»[53]. Версия о «лечебной» поездке в Грузию через уже охваченный гражданской войной юг России едва ли выдерживает критику. Е. А. Динерштейн, напротив, утверждает, что «в 1918 году по правительственной командировке Пруссак направляется в Закавказье, а затем с отчетом возвращается в Москву, где его принял В. И. Ленин»[54]. Вероятно, Пруссаку понадобился для этого путешествия какой-либо мандат, которым он мог заручиться благодаря своим знакомствам в большевистской среде. Возможно, он замыслил на долгое время покинуть Петроград или примерял на себя эмиграцию.

В январе Пруссак присутствует в Ростове-на-Дону на вечере местных авангардных поэтов, а затем оказывается в Тифлисе, где вскоре присоединяется к литературной группировке С. Городецкого, печатается в журналах «Русская дума» и «Ars». В марте он вместе с Городецким, Г. Робакидзе и Ю. Дегеном входит в состав «отборочного жюри» будущего «Цеха поэтов», в апреле участвует в обсуждении стихотворений, прочитанных на открытии «Цеха»[55], затем возвращается в Петроград.

Осуществить задуманные планы – продолжить образование в университете, выпустить готовившиеся сборники «Sibirica» и «Воскресение» – Пруссаку не удалось. Как кратко пишет А. В. Пруссак, поэт «заболел аппендицитом, перешедшим в перитонит, и после неудачно произведенной операции скончался 9 июля 1918 г.»[56]

В 1919 г. в первом и единственном сборнике тифлисского «Цеха поэтов» «Акмэ» был посмертно опубликован цикл Пруссака «Весна», состоящий из трех коротеньких стихотворений. В 1920–1922 гг. о Пруссаке еще вспоминали невольные «сибиряки» – Н. Чужак во Владивостоке, Д. Бурлюк в Берлине, с грустью писавший: «В Иркутске я нашел развалины издательства г-жи Миталь „Багульник“. Вокруг этого журнала группировалась плеяда самобытных авторов, из которых сосланный в далекую Сибирь гимназист Влад. Пруссак являлся весьма значительным поэтом»[57]. После 1927 г. какие-либо упоминания о нем надолго исчезли с печатных страниц.

Загрузка...