Артур глядел на старые фотографии. Они были на стенах и в книжном шкафу. Ему казалось, что они сняты с надгробий. Когда он уедет, на стенах останутся вылинявшие цветные афиши с именами людей, которых он когда-то знал. Впрочем, многие из них живут в городе и, может быть, полагают, что он, Артур, забыл об их существовании.
Он уедет, и телефон омертвеет, перестав взрываться звонками и голосом, зовущим его напрасно. Впереди — неизвестное. По этой неизвестности Артур неосознанно тосковал. Неизвестность таит неожиданное. Защищая хозяина, собака порой бросается на ребенка, но потом, поджав хвост, уползает. Ее пригибает страх. Со страху можно черт знает что сотворить. Потом казнишь себя.
Но фотографии не оживут, стены не закричат, не спохватятся и не вернутся к тебе, телефон не зазвонит. Во всяком случае, ты не увидишь ничего такого. Все расцветет когда-то. Но не для него. То есть не для него цветут цветы — это песня. А ведь картина мира реальна. Это мозаика моментальных снимков Их можно вывести на экран. Это даже стихи:
Кошка, степенно переходящая дорогу,
Голубь, вспархивающий из-под колес автомобиля.
Дождь, через минуту переходящий в солнечный день.
Бегущие и смеющиеся мальчишки,
Мужчины, говорящие о своих делах,
Женщина, торопящаяся на свидание,
Березовая роща, залитая солнечным светом,
Отчужденные глаза человека.
Белая коса девушки, изучающей английский язык.
Музыка и танцующие фигуры,
Дым, в котором плавают тени людей,
Старуха, нагруженная сумками с провизией,
Человек с раскрытым зонтом, хотя дождя нет,
Певец, разучивающий слова новой песни,
Мальчик играет на флейте,
Причудливы переплетения облаков,
Остовы строящихся домов,
Толпа, рвущаяся в метро,
Собака, разглядывающая автомобили…
Да, все вещественно, только я нереален и скоро исчезну, как все исчезает. Исчезну? Пока я — живой и страдаю.
Я хотел бы сохранить прошлое, но оно — мертвое. Так уж распорядилась жизнь. Взамен дала мне гитару и песню «С криками носятся птицы над опустевшим городом…». Я сам себе врач и философ, фотограф и музыкант, не предавший ни себя, ни всех остальных, но так и не полюбивший себя и не понимающий прошлого, за которым уже не угонишься.
Старый дом, старый… В нем днем и ночью пасмурно, как в колодце, а в окрестных новых домах и солнечно и светло. В старом доме ты словно в гостинице. Тут какие-то бабы поют, оплакивая свою пропащую жизнь. Или — оплакивая Артура? Когда бесится дождь, улица становится сумеречной. Мелькает троллейбус, и в нем — усталые лица…
Артур ныряет в метро. Конечная остановка.
— Ты что, уснул? Поезд идет в депо!
Выходит на улицу своего детства. Уже вечереет. И здесь сыплет дождь, а вокруг все старое, жесткое, и оно дышит жестокостью.
Тут каждый испокон веку сам по себе и сам за себя.
«А если я не хочу?!» — вспыхивает Артур и будто слышит из мокрой тьмы скрежет:
«Не хочешь жестокости — подыхай как собака. Тогда не цепляйся за жизнь. Хватит гоняться за призраками. Тебе что — прошлого жаль? Не оглядывайся — ослепнешь».
Артур потерял свою тень, выйдя из лабиринта трущоб, где знакомы каждая подворотня и каждая пядь мостовой. Без тени стало не по себе.
Улицы расширились. Цветки с электрическими головами реклам распускались один за другим, и город вздрагивал, словно животное.
Люди шли вереницей, не видя друг друга.
Отдельные дома память как будто высвечивала, Артур разматывал клубок воспоминаний, и это была работа души.
Словно наткнувшись на что-то, Артур невольно замер у входа в Болотный сквер. Перед ним вздымались каскады брызг, подсвеченные цветными огнями. Фонтан. Деревья с листвой. Артур сел на скамью.
Возле него замедлила шаг женщина лет двадцати пяти с коричневой сумкой.
— Свободно? — спросила она и села, не дожидаясь ответа. Взяла из сумочки «Мальборо», зажигалку и закурила. Еще спросила: — Скучаете?
— Некогда мне скучать, — ответил Артур.
— Странно, — сказала женщина. — Все скучают. Особенный, что ли?
Артур представил себе свой облик: ветхие джинсы, затертый вельветовый пиджак, седая бородища — и улыбнулся.
Она его оглядела, словно прицениваясь:
— Поболтаем?
— О чем? Может, о жизни?
Она улыбнулась:
— Кто вам рубашки стирает?
Артур не сказал, что каждый способен выстирать свою рубаху. Он сам стирает свои. Что объяснять!.. Хотел уже встать и уйти, но что-то держало.
— Сколько ты стоишь? — спросил он и сам удивился, как оно вырвалось.
Она усмехнулась. Голос ее был ровен.
— Есть баксы? А нет, сойдемся на деревянных.
— Лады, — сказал Артур. — Похоже, договоримся.
Они поднялись как по команде и двинулись между серых домов вдоль пыльных тополей, чуть наклонивших ветви. Все вокруг будто ждало сигнала стронуться с мест.
Артур поглядывал на свою спутницу искоса. Его одолело смятение. Зачем связался? Он ничего не хочет. Опять полез на рожон, встревая в очередную историю, которая кончится новой гадостью.
— Чего молчишь? — спросила она. — Как тебя звать?
— Артур.
— А я — Гафа!
Артур встал на месте.
— Гафа?! Ты?
— Ну. Я ж цыганка!
— Цыганки — не проститутки, — проговорил Артур. — Цыганки не принимают за это деньги.
— Все-то ты знаешь. Считай, я шутила с тобой. Познакомиться захотела, скучно мне, дорогой. В твою бороду влюбилась без памяти.
«Зачем связался? — подумал Артур. — Надо кончать эту ерунду, а то поздно будет».
Между тем ноги шли к дому, в подъезд, затем и в лифт, и он поднялся на свой четвертый этаж.
Артур открыл ключом дверь.
— Тут что — коммуналка? — спросила Гафа.
— Да. Бывшая.
— Батюшки! — оживилась цыганка, ступив на порог большой комнаты. — Ты что, писатель?
Артур не ответил. Так не бывает, чтобы цыганка сама подошла, познакомилась и в одиночку пошла в чужую квартиру. Впрочем, она городская, нравы у них не те, что у таборных-полевых.
— Есть хочешь? — спросил он.
— Хочу, — сказала она просто, и тут Артур ее понял. Голодный цыган не жеманится.
— Выпьешь? — спросил он, когда они сели за стол.
— Бравинта есть?
— Есть, — сказал он, и Гафа не удивилась его ответу, тому, что он знает цыганское имя водки — бравинта.
Артур налил водку в стаканы.
— Ну что ж, — сказал он, — бахталы[101]!
Гафа кивнула. Выпив, они стали есть.
— Артур, — сказала Гафа, — это ты жил с цыганами? Откуда нас знаешь? Слышала я от «ромашек» про гадже, который кочевал с ними. Ты это был?
— Я, не я, что за дело? Важно, что судьба свела нас. Рассказывай о себе.
— Ничего интересного. Бродила с полевыми, а гадать не умею, ловэ не зарабатывала. Терпели они, терпели… Ушла я. Белая ворона я! Ничего не умею, что надо.
— Как же ты живешь?
— А так, что и Христа ради просила у входа в метро, да цыгане увидели, чуть не удавили. Обидно им стало, что цыганка побирается.
«Да, событие, — прикинул Артур, — цыганка вышла на панель! Такого не может быть. Узнают таборные — конец ей».
— Ты что запечалился? — спросила она. — Одна я, что ли, такая? Работа не то что легкая, но цыганку не портит; а чем мы хуже? Кормлюсь. Что будет, то будет, что есть, тем торгую!
— Шла бы ты в самом деле работать.
— Кому я нужна? Кто возьмет?
— Ладно, — сказал Артур, — придумаем тебе дело. Где живешь?
— Боишься, обворую? Да у тебя нечего брать, твои книги мне не нужны. Я таких не читаю.
— Живи, — сказал Артур. — Однако ко мне цыгане приходят и спросят тебя, кто ты. От них не укроешься.
— Найду что сказать. Не бойся.
— Мне-то чего, бойся ты.
Больше они не говорили об этом. Гафа прибралась, посуду вымыла, и Артур ей постелил на тахте, а сам ушел в кабинет. Ясно стало ему, что попался и что-то делать придется.
Глаза слипались, разделся и лег. Снилась Гафа в лесу на поляне между костров. Она металась от дерева к дереву.
Время от времени он просыпался, все отступало, но вновь приходил тот же сон.
Артур уже знал, что игра начата, но — какая? Эта игра его привлекала, его вел инстинкт. Но куда? Кончается, впрочем, все одинаково. Важен не результат.
Среди ночи Артур проснулся, усталый от свистопляски видений. Он будто рвался из тьмы к какой-то звезде, причем звезда была и сигналом, что на рассвете над миром встанет распятие.
Он вступал в игры с другими душами, изнемогшими в пространствах Вселенной. Но беспечны ли крылья птицы, отдыхающей после перелета, когда уже на подходе буря и смерч?
Вдруг Гафа коснулась его плеча.
— Я замерзла, Артур, — сказала она и скользнула под его одеяло.
…Опустошенный, Артур смотрел на блики, мелькавшие за окном. Ветер раскачивал фонари. «Господи, — думал Артур. — Зачем все это? Дьявол создал тело женщины, ее губы, груди и бедра, пещеру ее любви».
Он погладил Гафу по голове, словно ребенка, отчего она напряглась.
— Ты что, должен мне, что ли?
— Ты права, — сказал Артур, и тотчас в дверь позвонили.
Светало.
— Кто это? — спросила Гафа.
— Откуда я знаю. Может, цыгане приехали.
— Не открывай.
— Они знают, что я дома.
— Тогда погоди. — Она выскользнула, словно ящерица, в большую комнату и через мгновение была одета.
Артур накинул халат, вышел в переднюю. Звонок повторился. Открыв, Артур увидел отдаленно знакомую старуху цыганку. Поклонившись, она сказала:
— Не примешь ли гостью, дорогой, не напоишь ли чаем?
— Проходи, не стесняйся, мой дом открыт.
— Ты меня знаешь?
— Как же не знать тебя, мири пхури? Кто не знает тебя среди тех, кто хоть чуть знает рома?
— По достоинству говоришь. Пришла я тебя остеречь, дорогой. Один ли ты в доме?
Снова вторглась в жизнь мистика, как бывало уже с Артуром в кочевых таборах. Но то было в поле, а в городе все это нелепо.
— Где цыганка, что ты привел в дом? — спросила старуха.
— Здесь, — спокойно ответил Артур, — в той комнате.
— Нет ее там, дорогой. Сбежала. Меня испугалась.
Артур вышел в большую комнату, оглядел углы, потом и кухню, и ванную. Гафы не было. Зато был сброшен засов с двери, ведущей на черный ход.
Артур вернулся к старухе.
— Действительно, ее нет. Чего ей бояться?
— Есть чего, чяво. Воровка она известная — черня! И по своим ходила, чего у рома не бывает. Выбросили ее из табора, гадать не хотела…
— Не хотела или не могла?
— Хотела бы — так научилась. А ее город манил. В таборе ее за руку хватали, тащила, что под руку попадет. Били до полусмерти — не помогло. В городе за дело взялась.
— Откуда знаешь, что она здесь?
— Кинула карты, они и сказали: судьба ведет ее к человеку, который нас знает, а сам — не ром. Карты не обманывают.
— Да. — сказал Артур, — не обманули тебя карты. А дальше что будет, они тебе не сказали?
— Никто не знает судьбу, а только ты не пускай к себе Гафу. Не нужно тебе. Понял, дорогой?
Старуха ушла. Артур остался один с ощущением, что уже не властен решать. Воображение нарисовало расклад: колоду карт, воровку, вещунью старуху.
Новый звонок подбросил его. И ворвался Сашка-цыган, взмыленный, будто за ним гнались. Кинулся с объятиями:
— Ну, вот и я, морэ. Сказал — приеду, слово держу. Поганый твой город — помойка. И люди такие, пришибленные.
Артур молчал, растроганно улыбался; он в самом деле не ждал в гости Сашку, с которым сошелся в таборе. Этот парень там был наособицу, мир его не пугал, и душа его будто пела, открытая людям. Он был сама музыка. Впрочем, не парень, а в таборной жизни матерый и даже стареющий человек. Ему уж под сорок, и видел он всякое.
— Садись и ешь, Сашка, — сказал Артур, — ты ведь с дороги.
— Ты, морэ, не беспокойся. Могу подождать, я привычный.
Еще бы он не привычный! Бывают в таборе времена, когда голод правит, и терпят все, и дети не плачут. В такие минуты с цыганами страшно, кажется, могут убить.
Артур накрыл на стол и смотрел с упоением, как Сашка взялся за дело. Обед бы устроить, да с музыкой, как принимал его Сашка в таборе, но ныне в хозяйстве Артура негусто: картошка, хлеб и огурцы — все меню. А от кофе Сашка отказался.
— Ты мне скажи, Артур, — вытерев губы, заговорил он медленно. — Перстень жив, что тебе барон подарил?
— Куда же ему деться? — возразил Артур.
— Хочу поглядеть на него, — сказал Сашка.
— Сейчас.
Артур взял с письменного стола шкатулку, открыл ее и обомлел. Перстень, знак таборной власти, исчез. Артур повыдергивал из стола ящики. Зашарил в них, как слепой. Сашка, хмурясь, глядел. Не было перстня.
— Ну, и где же он? — спросил Сашка.
— Здесь был, — глухо ответил Артур.
— Когда ты видел его?
— Позавчера.
— А кто тебя навещал?
— Да не было никого, кроме одной городской цыганухи.
— Что за цыгануха, морэ?
— Назвалась Гафой, она давно в городе…
— Гафа!.. Постой. Была одна Гафа — черня! Из табора ее выгнали.
— Это она, — тихо сказал Артур.
— Эх, Артур, доброта твоя! Ищи теперь перстень.
— Куда она денется, морэ?..
— Ищи ветра в поле.
И снова — звонок, Артур сорвался, распахнул дверь… На пороге с раскрытой ладонью стояла Гафа. В руке ее покоился серебряный перстень с эмалевым ликом Христа.
— Не суди меня, Артур, — сказала Гафа. — Не говори ничего. Бери вещь и забудь. Если сможешь.
Артур машинально взял перстень, Гафа отступила, дверь захлопнулась. Он было кинулся за цыганкой, но она уже сбежала по лестнице. И только крикнула снизу:
— Потом все узнаешь!
Артур вернулся в комнату.
— Вот он, перстень. Сама принесла.
— Ну, — сказал Сашка, — чудо. Знаешь ли, морэ, сколько уже на нем крови цыганской, на этом перстне? Петрович тебе его в память о Стелле отдал. Чтобы ты мог прийти в любой табор. Для гадже — большая честь, пусть никто тебя гадже давно не считает, ты свой.
Всплыло давнее, но незабытое. Дочку Петровича, Стеллу, — ох, Стелла… — зарезал из-за Артура брат ее, Мишка. Петрович с ним рассчитался. Однако у Мишки остались дружки. Они не простили Артуру, что он полноправно, как ром, годы жил в таборе. И что Мишка из-за него лег в землю. А когда Артур получил этот перстень — и вовсе взбесились.
— Поберегся бы ты, — сказал Сашка.
— Да что ты, Сашка, уж сколько лет… Этот перстень и выкрасть хотели, и выкупить. Выпрашивали, вымаливали. Ну и что? Вот он. Гафу ко мне подослали? Не думаю. Совпадение. Увидела и стянула. Откуда ей знать, что он значит!
— Чудак, — сказал Сашка. — Она же цыганка.
— Но не из табора. И на что ей встревать в мужские дела?
— Думай как хочешь, однако остерегись. Не оставят тебя в покое. Не все довольны тем, что ты делаешь.
— А что я делаю? Парамычи[102] да гиля[103] записываю. И все дела, — ответил Артур.
— Не всем это нравится. Зачем, говорят, ему наши сказки и песни? А ты смеешься… Ну, смейся. Да только чаще поглядывай, что у тебя за спиной, кто справа, кто слева. Ты меня слушай. Знаю, что говорю.
— Ладно, спасибо. Я думаю, Гафа появится, кое-что прояснит.
— Держи карман шире.
— А ты зачем, собственно, в город приехал? — спросил Артур.
Сашка захохотал вдруг и долго смеялся.
— Что я смешного сказал?
— Цыганские дела, ну. Есть золотишко, может, кто интересуется. Кому надо, тому отдам. И сам заработаю. Поживу у тебя?
— Нет проблем. Сколько хочешь.
— Спасибо, брат…
Сумерки словно подкрадывались. Тени вползали в улицу, и деревья темнели. Артур зажег настольную лампу. В комнате был полумрак, улица высветила окно фонарем. Сашка вполголоса говорил, будто кто-то, кроме Артура, мог слышать его, а он не хотел этого.
— Ты, морэ, забыл, что тебе говорили в таборе: все в жизни сцеплено.
— Ты о чем? О цыганке?
— Хоть и о ней.
— Случайный она человек, — сказал Артур. — Забуду о ней.
— Плохо распознаешь людей, морэ. И твой город сгнил, дышать нечем.
— Это кажется с непривычки.
— Я тебе так скажу, что люди переменились. Жадными стали. Даже в таборе замечаю: кто-то стал прятать свое. А у нас ведь не то что в городе. У нас, сам знаешь, — закон, все должно быть на виду.
— Туману ты напускаешь, Сашка. Ну, Гафа перстень взяла — по привычке, я думаю. Сообразила потом, что к чему, прибежала, вернула.
— То и странно, что ловэ она не взяла, только перстень.
Идя по улице, Гафа думала о своей жизни. Город казался чужим, хотя она знала его, как знают только цыгане, то есть его лицо и изнанку. Но сегодня как будто опять впервые его увидела, как в тот вечер после приезда, когда ее выбросил табор. Наверно, из-за осечки с Артуром. Лучше б он был по крови цыган. Вразумил бы ее кулаком или плеткой — и к месту. А он говорит по-цыгански, обычаи знает, а обошелся с ней уважительно, как с горожанкой из тех, кому городские мужчины пальто подают.
В таборе ее били. Разве объяснишь им, почему не хотела гадать? Судьбу пытать не захотела. Только одна из женщин вправе людям гадать — только пхури, а прочие бабы мошенничают либо в сделке с нечистой силой. Не выгнали бы, так и забили бы до смерти или сломили. Уйти разрешили, хотя по закону нельзя и этого. Вышибли на произвол судьбы: выживет — не выживет. Но она — сильная, она выжила.
В этот вечер на улице Гафе казалось, что она тихо плывет в многолюдии, одинокая, как никогда. Она была одинока и в таборе, и там жила сама по себе, будто чужая всем и всему.
Она будто нарвалась в толпе на стену — перед ней стоял Сашка-цыган. В первое мгновение инстинкт отбросил ее. Бежать!.. Но не тут-то было. Сашка улыбался, как если бы эта встреча была назначена. Он был спокоен и даже ласков. Нет, деться ей некуда.
— Давно не виделись, — сказал он. — Как поживаешь?
Гафа промолчала. Сашка с той же улыбкой спросил:
— Артура нашла? Зачем он тебе?
Она молчала, не зная, как быть.
— Зачем он тебе понадобился, я спрашиваю?
— Нет у меня к нему интереса, — тихо сказала Гафа. — Так вышло. Судьба.
— Ах, судьба! — развел руками Сашка. — Скажи на милость. Что тебя табор выгнал — судьба, что ты с Кучерявым ходишь — судьба. Все вокруг нас — судьба!
Значит, он многое знает. Уж если о Кучерявом толкует… Надо выкручиваться.
— Знаю я, знаю и Кучерявого, в поезде мы столкнулись, а больше не было ничего. Мне дела нет, что он за человек.
— Я тебе скажу, какой он человек, — резко вымолвил Сашка. — Тюремный он человек. А ты с ним связалась. Твои дела! Меня они не касаются. Только ты ведь цыганка, милая, и, если что, пеняй на себя, ты ответишь… Так зачем у Артура перстень взяла?
— Кто его знает! — ответила Гафа. — Понравился. Увидела — и взяла.
— Не знаешь? — переспросил Сашка, и вдруг его голос зазвучал угрожающе: — Врешь, баба. Все знаешь и в таборе видела перстень.
— Не пугай меня, Сашка, — ровно сказала Гафа. — Оставь ты меня в покое. Выгнали меня рома. Что я для вас, для таборных? И что мне закон? Я давно в городе, делаю, что хочу. Что тебе надо?
— Мне — ничего. Я тебя век не видал. И не видал бы. А вот Артура — не тронь. Он наш. У него перстень законно. Кто ему вред причинит, тот поднимает руку на закон. Перстень не знаешь? Так я напомню. Перстень ему Петрович отдал при людях. Гляди, не вышло бы беды. Что с Артуром случится — спросим с тебя.
— Какая беда придет от меня? — сказала Гафа. — Сама мотаюсь, как неприкаянная, словно щепка в реке.
— Ладно, — сказал Сашка. — Смотри сама. Свое я сказал, а добавлю совет: держись подальше от Кучерявого.
— Откуда узнал о нем? — спросила Гафа.
— Тебе зачем? — бросил Сашка. — Что надо, я знаю. Иди.
Гафа пошла, а он остался на месте, будто не глядя ей вслед. Но она чувствовала спиной его глаза и будто все еще видела его белые крепкие зубы.
«Надо мотать из города, — пришло в голову Гафе. — Ну их всех к черту лешему. Дело серьезное, Сашка дознался о Кучерявом. Что они цацкаются с этим Артуром?»
Артур, сидя дома, глядел на зажженные свечи. Он их расставил по книжным полкам и письменному столу. Зачем?.. Захотелось. Теперь сидел и смотрел на желтые язычки пламени. За окном на глухой стене жилого дома отпечаталась тень старого тополя. Ветви его были простерты, как руки.
Свечи были красные. На Артура от них как будто туман наплывал. А из тумана слышались голоса. Артур затаил дыхание. Раздалось тихое пение, и — тсс… — от каждой свечи развернулась вниз красная лестница, и из огней вышли красные человечки в камзолах. А пол оказался зеркалом. Человечки образовали процессию, как в бальном танце. Она двинулась в тронный зал. Все было так, как будто Артура нет. Стало совсем светло. Ударил гонг. Явилась красная королева в золотой короне с бриллиантами.
— Сегодня решим, что делать с пришельцем! — сказала она, подняв алмазный жезл.
Стражники в красных камзолах вывели человека, влачащего кандалы.
— Подними голову, чужеземец! — сказала королева. — Зачем ты пробрался к нам? Чужих мы караем смертью.
Но тот молчал.
— Ты слишком уж гордый, чужак. Ты умрешь, но все же с чем ты пришел? Дайте сюда мое зеркало.
Один из красных с поклоном подал королеве круглое зеркало. Глянув, она отшатнулась.
— Горе ты нам принес, чужеземец. Рушатся города, плачут дети. Скачут чужие воины, убивая людей.
— Твое зеркало врет! — сказал человечек. — Я пришел с миром, красная королева, и я хочу уйти с миром. Отдай же мне твою дочь, я люблю ее больше жизни.
Королеву обуял дикий гнев.
— Чужак, принцесса священна!
— Будь проклята, красная королева! — вскричал человечек, и стража попятилась.
— Сожгите его! — приказала она, и загорелся костер, а из него встал огненный крест, и в ужасе закричала принцесса, а королева захохотала: — Так будет с каждым.
Но из огня рванулась красная птица, огонь сбежал с ее крыльев, как пена, и грянул голос:
— Вернусь за тобой…
Артур очнулся и встал с тахты. В комнату шел рассвет. Не было ни свечей, ни костра, ни тронного зала. А телефон — надрывался.
В вагоне было полутемно и грязно. Люди пробирались на ощупь. Их голоса жили отдельно от них. Артур продрался сквозь чьи-то огромные рюкзаки и кофры, нашел свое место, вписанное в билет, пристроил дорожную сумку и сел. Он не успел успокоить дыхание, как появилась дама с двумя чемоданами. Оказалось — попутчица. Впрочем, довольно-таки миловидная.
— Вы одна? — непроизвольно спросил Артур, и ему стало неловко, как будто в его вопросе прозвучал намек.
— Одна, — ответила женщина. — Поможете чемоданы поднять?
Артур, поднатужась, забросил их на багажную полку.
— Выйду покурю, — сказал он. — Свет бы включили, а то ничего не видать. Порядочки!
— Не привыкать, — сказала женщина. — Кто о нас думает? Вы тоже один?
— Один, — сказал Артур, — а что?
— Ничего, — сказала женщина. — Меня Светой зовут.
— Артур, — ответил он нехотя. — Так я пошел?
— Идите. Вещи постерегу.
В коридоре затлели плафоны. Явился и проводник, покрикивая:
— Провожающие, освобождайте вагон! Провожающие — на выход! — Парень был молод, плечист, улыбчив. Разминувшись с Артуром, доставшим спички и сигареты, бросил ему без нажима: — Курить иди в тамбур, старик, здесь не положено.
Артур пошел в тамбур. Навстречу выдвинулся с тормозной площадки кудрявый малый спортивного вида в цветной модной куртке.
— Дай-ка пройти, — сказал он Артуру, окинув его одним взглядом, как вещь.
Артур посторонился. Малый отвел глаза и прошел. Артур неотступно думал о том, застанет ли он табор на месте. Слишком поздно он дома сообразил, что перстень надо бы Сашке отдать. Этот подарок в последнее время тревожил его. В связи с перстнем возникла какая-то мистика. Воображение рисовало туманные образы. Явились в дом люди. Однажды кто-то стрелял в Артура в проходном дворе. Или ему показалось, что это стрельнули в него… Пуля отрикошетила от стены. Пугнули?.. Все сходилось, если предположить, что кто-то — весьма бестолковый, кстати, — желает отнять у него эту вещь. Или охотников несколько и они мешают друг другу?
Артур покуривал в тамбуре, восстанавливая давние обстоятельства своей таборной эпопеи. Когда Петрович дал ему перстень как вечный мандат и пропуск в таборный мир, он спросил:
«Зачем это, дадо? Думаю, что и так могу прийти к вам и не обидите меня».
«Э, морэ. Времена меняются. Кто знает, что будет в таборе. Люди тоже меняются. А перстень убережет тебя».
Колеса стучали. Люди в вагоне готовились спать. Возникла очередь в туалет. Кричали какие-то дети. Подойдя к своему купе, Артур услышал оттуда шум, заставивший его подобраться. Там разорался какой-то мужчина: он матерился.
Артур рывком сдвинул дверь.
На нижней полке сидел с сигаретой давешний парень в спортивной куртке. Кроме него и Светы в купе была еще женщина, молоденькая блондинка. Тоже попутчица, судя по ее сумкам.
Артур шагнул в дым.
— В чем дело? — спросил он.
— Вот этот, — сказала Света, мотнув подбородком на кудрявого, — предлагает нам с тобой… — Артур мельком отметил, что эта женщина говорит ему «ты», — да, нам с тобой, меняться местами с его, понимаешь ли, корешами. — Света выговорила это насмешливо. — Его кореша — в соседнем вагоне. Ты представляешь? А Иру, значит, — кивок на блондинку, — оставить здесь. Им.
Блондинка хлопала ресницами, жалась в угол. Кудрявый ухмылялся, блестя золотым зубом.
— Наше вам, фраерок, — сказал он. — Пока просим, блин, вежливо. Телка — моя. Место — мое. Ты усек?
— Спать пора, — бросил ему Артур. — Уймись или выйди.
Кудрявый подобрался и встал. Бросил свою сигарету на пол.
— Ну, коли так, смотри, вшивота. Я сказал, ты слышал.
— Вали отсюда, покуришь там, — сказал Артур. — Тут не свинарник.
Кудрявый вышагнул вон.
— Устраивайтесь, — сказал Артур дамам и выбрался следом.
Кудрявый вернулся через минуту, и не один, а с каким-то цыганом.
— Сваливай, — буркнул он. — И забирай свою биксу. Я — Кучерявый, блин. Или не слышал?
Артур улыбнулся, сказал цыгану:
— Лачо бэвэль, морэ. Ты знаешь этого гражданина?
Цыган опешил.
— Яв джиды! Знакомый он. Почему по-нашему говоришь?..
Цыган еще хотел что-то выговорить, но замер, осекся: увидел перстень, сверкнувший на руке Артура. Дернув Кучерявого за рукав, бросил ему:
— Пошли.
Тот воспротивился:
— Фраеров учить надо.
Цыган перехватил его руку с ножом, прошипел:
— Тебя наши замочат, Кучерявый. Этого трогать нельзя, говорю тебе.
Развернув вора силой, цыган повел его прочь, что-то втолковывая на ходу, а тот рвался обратно.
В купе тлел ночник. Женщины устроились на верхних полках. Артур хотел было поменяться местами со Светой, но сообразил, что в этих обстоятельствах — не стоит. Вторая нижняя полка была Кучерявого. Вот это было паршиво. Вообще все складывалось коряво. Будто какие-то трубы пели сигнал тревоги. Что-то еще случится, случится, случится… Сердце заныло, Артур положил под язык валидол.
Глаза его стали смыкаться, в полубреду-полусне проявилась картинка, как под лучом проектора на экране: беззвучно кричала женщина, слепнущая от ярости. Глаза ее были сужены, руки летали перед его лицом. Она уходила из дома в раскрытую настежь дверь. Ушла и не оглянулась. А на столе трепетали страницы раскрытой книги. Книга предупреждала: хочешь добра, а получается катастрофа. Табор уходил, эта женщина — с ним, ей дорога своя, Артуру — своя, его удел — сочинять новые книги… Картинки менялись, как диапозитивы. Аэропорт — вроде рынка с очередями, толпа бежит к самолету, и трап дрожит под ногами от рева двигателей и нетерпеливости людей, прижимающих к поручню стюардессу…
Все позади — и табор, и стужа уральской зимы; в загаженном зале аэропорта сидит цыганка с глазами, как персиковые сливы. Она не догнала Артура и кутает в шаль озябшие руки.
Артур вздрогнул, очнулся. В купе вступил Кучерявый, и понесло перегаром. Из-под ресниц Артур последил, как он куртку стянул с себя, сбросил штаны и кроссовки и лег на полку в трусах. Его плечи и грудь, бедра, спина и крепкие икры были украшены, как для музея татуировок. Он лежал на спине, не спал, время тянулось, колеса гремели. Кучерявый вгляделся в лицо Артура.
— Не кемаришь? — спросил он. — Да не боись. С чего ты телок этих прикрыл? Сам не гам, никому не дам?
Кучерявый молол и молол свое, Артур слушал его вполуха.
— Что за перстень такой у тебя? Какая в нем сила? Цыгане аж затряслись. Только лапшу не вешай мне на ухи.
Артур удивился, услышав свой голос: сказалась привычка людей просвещать. А что Кучерявый — не человек?
— Есть байка, понял? Пришли цыгане на Русь и захотели подладиться. Мы, мол, не дикари и тоже верим в Христа. А сами — язычники, днем молятся солнцу, ночью — луне… Ну сделали перстни себе с Христом, заглядывали в церкви. Вот этот перстень, что у меня, вроде бы спас целый табор. Так старики говорили. Хотели мужики побить табор по пьянке, пришли с топорами и вилами, а вожак вышел навстречу с перстнем и поднял руку, перекрестил их. Спас он людей — стариков, женщин, детей. С той поры перстень в силе. У кого он законно находится, того во всех таборах почитают. Я его получил при людях. Цыгане знают за что. Вот так.
— Горбатого лепишь[104], — не поверил Кучерявый. — Это лапша. Сила силу имеет, и силе поклоняются, а не замку[105].
— Как хочешь, так и думай, — сказал Артур. — Ты спросил, я сказал, и ты меня понял.
— Покажи замочек! — потребовал Кучерявый.
— Обойдешься.
Артур прикрыл глаза, и опять его унесло к тому же экрану. В танце качалась другая женщина. Он к ней пришел из табора и жалел, что пришел. Умолк саксофон, загремела цыганская венгерка. Рояль. «Сколько лет, а музыку не забыл, — тихо сказала белоголовая женщина и пригорюнилась. — У него были пальцы». — «А он играет без пальцев!» — ответил ей кто-то из сумерек.
В зоне были бараки и нары в три яруса. Перед отбоем играл скрипач, не давая зекам угаснуть. Люди со шконки[106] головы поднимали на музыку. Враги народа, барак — политический… А уголовка жила по-своему. Старосту вызвал опер. «Сделаешь — выйдешь на волю», — сказал он. «Уволь, гражданин начальник, пасую». — «Тогда на этап. Выбирай». А из чего выбирать! Тут так: или — ты, или — тебя. «Сделаешь, будут деньги и справка». Горилла-староста выматерился: «Добро». Вернулись зеки с поверки в барак — скрипач привязан к столбу, и двое блатных пригвоздили к шконке руку его. Бросились зеки на старосту, а у него ТТ и ствол передернут. «Музыкант будет цел, фраера, — сквозь зубы сказал Горилла. — Мы ему только грабки поправим. Кто против — получит желудь». Бросился Витенька-лейтенант с заточкой и — рухнул, дырка во лбу. Жуткую тишину прорезал вопль скрипача. Хлынула кровь из обрубков пальцев. Блатные ушли… И вроде бы все. Только и староста утром не встал на развод. Из его уха торчала заточка Витеньки-лейтенанта. И никто не закрыл глаза старосты… Рояль гремел уже невыносимо. Потом музыкант стянул перчатку с левой руки…
Артур проснулся от шума. Кучерявый лез к женщине наверху. Та вскрикнула, ойкнула, завизжала, но Кучерявый зажал ей рот и сопел. Артура будто взвинтило; он поднял обе руки, в одну собрал жирные волосы Кучерявого, другой рубанул по почке. Сорвал его с грохотом вниз и выкинул из купе. Затем грохнул дверью и запер ее на защелку.
— Ну, гад, — орал Кучерявый из коридора. — Молись теперь Богу!!
Утром в купе постучали.
— Не открывать? — спросила Света.
— Откройте, — сказал Артур.
В проходе стояли двое цыган.
— Здоров, морэ, — сказал один. — Кореш жалуется. Ты его сильно обидел, а?
— Вы, ромалэ, пройдите, присядьте, поговорим, может, чячипэ выясним.
— Где все же ты, морэ, по-нашему научился?
— Было дело, — ответил Артур. — Я вам скажу, когда и где, однако пусть женщины выйдут.
Женщины исчезли так быстро, что и Артур и цыгане заухмылялись.
— Боятся! — сказал цыган.
— Да уж есть чего пугаться, — молвил Артур. — Кучерявый ваш ночью полез, как кабан. А он ведь не ром и женщина — парны. Что цыганам позволено, ему — нет.
— Пусть бы и разобрались, — сказал цыган.
— Э, ромалэ, цыгане женщин не насилуют, а у нас за это сроки дают. Кучерявый был пьян, да и злой. У вас с ним — свое, меня не касается, а вот за эти дела он бы сел за решетку, пусть еще скажет спасибо, что кости целы.
— Выходит, ты его выручил?
Артур засмеялся, затем достал из сумки коньяк.
— Выпьем, ромалэ?
— Можно, — сказали цыгане разом. — Запасливый ты мужик.
— Э, кому знать, что будет в дороге? Того гляди, цыган встретишь.
— Ошибся, — разулыбался цыган, — мы бравинту пьем, или не знаешь?
— Для такого случая можно и коньяку. Для разговора.
— Ты, морэ, — заговорил цыган, когда они выпили, — далеко ли путь держишь? С тобой эти женщины?
— Женщины мне чужие, первый раз вижу, а еду в табор.
— В табор? — Цыгане замешкались. — Ты, морэ, с цыганами ходишь?
— Как сказать, морэ, да и нет. Еду к друзьям. Советоваться. Но странный у нас разговор. Надо бы познакомиться.
— Верно.
Коренастого, плечистого звали Мишей. Другого, повыше ростом, Романом.
— А я — Артур. Теперь можно разговаривать. Вы, ромалэ, как я понимаю, давно из табора. А о Кучерявом я слышал. От Сашки.
— Какой это Сашка? — спросил Роман. — Индус?
— Он самый, — ответил Артур.
— Наш это табор, — блеснув глазами, произнес Миша. — Ушли мы оттуда, дело одно получилось. Теперь Сашка водит табор.
— Ваши дела — ваши дела! — сказал Артур. — А Кучерявый ваш… Что вы с ним ходите? Барахло.
Цыгане промолчали. Потом Миша бросил:
— Не лезь на рожон — сгоришь.
— Вряд ли.
Артур поднял руку, будто пригладить волосы. Перстень блеснул. Цыгане переглянулись.
— Откуда он у тебя, морэ? — тихо спросил Роман.
— Старый баро Петрович подарил. В память о Стелле, ну и на дружбу. Петровича уже нет, а я вот он.
— Да… — протянул Миша. — Это другой разговор.
Роман согласно тряхнул черным чубом.
Сунулся в дверь проводник.
— Чаю не хотите, ребята?
— Нет, — отрезали цыгане в один голос.
— Мы пойдем, — сказал Роман, — извини, парень, если что было не так. Не знали тебя. С Кучерявым сами разберемся.
— Нечего с ним разбираться, ромалэ. Он этого не стоит. С собой разберитесь. Душа у вас неспокойна, я думаю.
Цыгане молча ушли. Появилась попутчица Света.
— Я проводника послала, — сказала она. — На всякий пожарный случай. Блатная компания. Мало ли что.
— У цыган нет блатных, — сказал Артур. — Воры встречаются, это да. Парни-ежики, в голенищах ножики. А блатных нет, они слова такого не знают. А сосед наш — он не цыган.
— Они вас не тронули, а? Вы заговоренный?
Артур засмеялся:
— Я хитрый. Кто меня тронет, дня не проживет. Я им сказал — они и не тронули.
— Смеетесь над девушкой, — сказала Светлана. — А если серьезно?
— Цыгане — люди. Они меня поняли.
— Некоторые ничего никогда не поймут.
— Есть и такие, — согласился Артур. — С ними другой разговор.
Пришла Ира, умытая, свежая. Чай появился. Поезд покачивало на быстром ходу.
— Вы женаты, Артур? — спросила Света.
— Как вам сказать… Один живу, никто не мешает.
— Звучит таинственно, — встряла Ира. — К вам, наверно, любовницы ходят. Вас борода не старит. Кто постарше, тот бреет бороду. Честно, Артур, есть женщина?
Артур призадумался: что им сказать? В самом деле без женщины плохо. Прекрасно все начиналось — любовью. Жить не могли друг без друга. И — перегорело, пепел остался. Она сказала: «Мы разные». И ушла восвояси.
— Была одна, — произнес Артур, глянув Ире в расширенные любопытством зрачки. — Была, да сплыла.
— А кто виноват? Вы ее бросили или она?
— Никто не виноват. Жизнь распорядилась.
— Мужчина всегда хочет сделать женщину рабой, — сказала Светлана.
— Ну, почему же…
Договорить не пришлось — дверь с лязгом отъехала, в проеме стоял Кучерявый. Он был тяжко пьян, сверкнула фикса[107].
— Фраерок! — гаркнул он. — Все базаришь?
Женщины взвизгнули. Артур встал, но Кучерявого взяли в клещи цыгане, отдернули, дверь закрылась, поезд затормозил у платформы.
Артур вышел — нет никого. Поезд двинулся дальше. Проводник показался в проходе и успокоил: те трое слезли. Артура запоздало трясло.
Закат пламенел над прихваченной морозцем дорожной слякотью. Небо горело, как на полотнах Рериха. Топырились уже оголенные ветви осокорей. Артур шел на закат по виляющему проселку. С пригорков виднелись замершие деревни.
Темнело быстро. Лесные полосы стали сплошными и черными, а только что они были прозрачны, и вдалеке за ними неслись по шоссе машины с зажженными фарами. Всплыл новый месяц, белые рожки.
Деревня вдруг вся распахнулась за новым увалом. И у колодца сошлись цыганки.
Они повернулись к Артуру, как по команде, и прекратили свой разговор. Смотрели. Ну как же: гадже идет. В табор, что ли, приехал? Зачем?..
Зима на пороге. Табор снял, наверно, две-три избы у местных хозяев-стариков, уезжающих в город к детям. В поле нельзя зимовать цыганам.
Артур подошел ближе к женщинам, вежливо поздоровался.
— Сашка здесь?
— А где ж ему быть! Чего приехал к нам, дорогой?
— Дело есть. Где он?
— Чяворо проводит, — сказала женщина и подозвала мальчонку. — Проводи его к баро, а сам возвращайся.
Артур с цыганенком пошли в конец улицы.
— Я тебя помню, — сказал вдруг чяворо. — Ты у нас был.
— Да, бывал. Что нового в таборе? Как дела?
— Кочуем, — сказал по-взрослому мальчик.
Ну, они в таборе быстро взрослеют. Хотят быть мужчинами. Подражают отцам. Цыганенок важно спросил:
— Как доехал до нас?
— Доехал. Докладывай, морэ, новости.
— Крис собирался… — сказал цыганенок и тут же осекся, будто лишнего сболтнул.
Артура это насторожило.
— Ну-ну, — сказал он, — я знаю, дальше давай, паренек.
Цыганенок посмотрел испытующе.
— Нелады, — произнес умудренно, — уходят люди. Роман и Миша подались в город. Весной еще. Знаешь?
— Знаю и это, морэ.
Цыганенок, чуть помолчав, осторожно выговорил, знать, не терпелось ему выдать главную новость:
— Агат у нас был.
Артур слышал эту историю. Мутный цыган. Хотел взять в таборе власть. Сашка его пересилил. Пришлось Агату уйти. И в городе этот Агат стал бандитом, даже был слух — выбился в уголовные авторитеты. Цыгане его отвергли.
— Что хотел, не знаешь? — спросил Артур.
— Кто?
— Агат.
— Перстень хотел поиметь, — засопел парнишка, обнаруживая осведомленность не по возрасту. — Тебя поминали.
Парень болтлив, но что с него взять? Он, впрочем, замкнулся и больше — ни слова.
Сашка стоял возле крайнего дома, за которым улица вновь перетекала в полевую дорогу. Стоял у ворот, курил трубку.
— Ну, морэ, здравствуй, — сказал Артур, а Сашка обнял его, шагнув навстречу, и выдохнул с дымом:
— Привез?
Зачем слова, если есть глаза, и глаза говорят все, что надо.
Артур снял перстень и отдал. Сашка его оглядел, надел на свой палец.
— Теперь, — сказал он, — пусть приходит.
— Воюешь, морэ? — спросил Артур. — Страшна, что ли, табору уголовка?
— Это так, своих дел навалом. Только Агат — гнилой ром. Сбивает с пути молодых. Такое бывало, не слышал? Леший у нас наткнулся на нож, а он ходил с городскими цыганами, без чужаков. Агат совсем оторвался, бандит. У него под рукой чеченцы, армяне, кого только нет… Отмороженный он.
— Пойдет против табора? Что-то не верится.
— А ему наш табор не нужен. Ему нужен перстень. Как власть. Любого цыгана увидел, пришел в другой табор, и там — хозяин. На это, морэ, я не согласен, с ума еще не сошел — отдать ему перстень. Это — цыган подчинить уголовке… Пойдем-ка в дом, ты с дороги. Будем пить чай, потолкуем со стариками…
Они поднялись на крыльцо. В большой комнате за столом сидели мужчины. Артур поздоровался с каждым за руку.
— Приехал, значит?! — сказал пожилой мужик, по прозвищу Хват.
— Приехал, как видишь, — ответил Артур.
— Он привез, — сказал Сашка, и все закивали.
— Что будем делать, ромалэ? — спросил Хват, неспешно оглядывая все общество.
— Пришить Агата, и все дела! — вскричал молодой цыган.
— Обожди, — оборвал его Хват. — Это простое дело, а сколько прольется крови, ты подумал?
— Цыц, — сказал Сашка. — Надо с умом. Агат к Артуру придет. Надо прикрыть человека. Коля, — он встал и положил руки на плечи высокого с мощной шеей цыгана, — ты Артура побережешь. Езжай с ним в город и поживи у него. Нет возражений?
— Рад буду гостю, — сказал Артур.
— Вот и ладно.
— Разреши сказать, баро, — подал голос молодой цыган.
— Говори.
— Не полезет туда Агат, а скоро будет здесь.
— Почему так думаешь?
— Узнает, что перстень в таборе, и навестит нас.
— И это ладно, — сказал Сашка. — Тогда разберемся здесь.
— Думаю, морэ, — вступил доселе молчавший старик, — Артуру дадим другой перстень, не этот. Тогда так и будет. Пойдет разговор, что вещь осталась у гадже. Агат за ним туда и явится в городе. Не боишься, морэ? — Старик взглянул на Артура так, что тому на момент стало жутко.
— Если вам так лучше, ромалэ, я помогу, — ответил он.
— Тебе зла не будет, — сказал старик.
Совет на том кончился. Все ушли, остались Артур и Сашка.
— Достается тебе, брат, из-за нас, — сказал Сашка. — Связался младенец с чертями.
— Да я уже свыкся, морэ. Кажется иногда, что сам таборный.
— Морэ, ты парамычи собираешь давно, и много их у тебя, а одной байки еще не знаешь. Закурим, еще пей чай да послушай. Авось пригодится когда.
Сашка задумался, трубку набил да бросил в рот кусок белого сахара. Зубы его блестели, кудрявилась борода.
…— Шел большой табор в страну, никому не известную, кроме баро. Долго шли, тяжело. Многие померли по дороге. Телеги ломались в лесу и горах, кони ложились, плакали дети. А табор шел, шел, и впереди — баро в желтом плаще с багряным отливом. Ты слушай, морэ… Сменялись ночевки, днем были дожди, палило солнце, и почернели лица людей… Как-то к ночи стал табор у горного озера-зеркала. Ветер свалился с хребта, рвал палатки, и женщины в ветре слышали голоса: «Спешите, ромалэ, спешите, здесь худо, беды наживете…»
Ветер утих. Уснули. Взошла луна. И прилетела огромная птица с когтями, как вилы. Взяла, как куклу, баро, понесла. Он кричал, а кто слышал? Устали цыгане, спали, как мертвые. Он было выхватил нож, но птица ударила клювом, выбила нож. И кнут не помог. Слушай дальше… Горный орел взмыл с кручи и бросился наперехват. Схлестнулись в небе соперники, и никому не достался баро, а упал в озеро. Волны под ним разошлись и, поглотив его, вновь сомкнулись. А птицы, спикировав следом, ударились, как об стальное зеркало… Очнулся вожак на лесной поляне среди неизвестных людей, одетых в плащи голубого цвета. Старший из них сказал, поклонившись: «Мир тебе, незнакомец. Будь гостем». «Спасибо за ласку, люди, — ответил баро. — Я нужен там, на земле. Табор остался без вожака». Он крикнул так, что по лесу, как гром, раскатилось подводное эхо, зеркало озера снова распалось, и, сам не зная, как это вышло, он очутился в таборе, скованном сном. Цыган пробудило солнце. Оно отражалось в зеркале озера и слепило глаза. Табор продолжил путь… Озеро провожало его слитной музыкой из глубин. И люди опять шли, шли через хребты, долины, поля, леса, и не было им преград, а впереди их — баро в своем желтом плаще с багряным отливом…
— Желтые листья метет по дорогам осени, — сказал Артур.
— Откуда знаешь? — спросил Сашка.
— Извини, баро, знаю, что не обижу тебя, сказав, что еще старый Грофу когда-то мне рассказал эту сказку.
Сашка засмеялся:
— Я думал тебя отдарить, обогатить твое собрание наших баек. Не получилось. С Грофу тягаться не стану. Так что ты меня извини. И ляжем спать, морэ, утром решим, что будем делать.
— Но вроде решили уже, — сказал Артур.
— Последнее слово всегда за баро, а то ты не знаешь.
Артур промолчал. Сашка прав. Он сам все обдумает снова. И не спалось ему ночью, хотя в дороге устал. Встал, вышел из дому. Над головой было звездное небо, а в поле недалеко — костер и цыгане. Артуру казалось, что сроду не видел такого неба с летящими звездами. «Изгони беса из души своей, — подумал Артур, — и познаешь красоту!» Звенела гитара, и в душу лился сильный голос:
Сыр мэ джава по деревне[108],
По большим хатам…
Гремела музыка, стол был накрыт, гости пили и пели, однако Агат все мрачнел. Водка его не брала. Дело не шло. Он не мог отступиться… Им никому не понять, что задумано. Перстень — вот настоящая сила, а перстня нет, как и не было. Есть перстень — тебя укроют и спрячут, накормят и напоят. Всю кодлу можно попрятать по таборам. Всякий цыган послужит тебе. Но на пути стоит Сашка. И надо по-свойски с ним разбираться. Да не сейчас, на зимовке табора, а по весне. В поле все проще. Глаз меньше. Покуда замок у Сашки, дела не будет.
Агат плеснул водки в тонкий стакан, стукнул корявой ладонью по крашеному столу:
— Что за музыка? Это музыка?
Стало тихо, как в морге. Агат искал ссоры. Плечистый в свитере хрипло спросил:
— Чего шумишь, Агат? Есть проблемы — решим. Портишь праздник.
— Не лезь ко мне, падла, — сказал Агат. — Замри, где сидишь.
— Будь человеком, — уперся тот.
Агат дернул скатерть, и все со стола посыпалось. Он медленно выпростал пистолет из-под мышки — так носят оружие американские гангстеры, — но навалилось несколько человек.
— Кончай хипеш, Агат, все свои, — бубнил Кучерявый. — Есть с кем посчитаться, не трогай своих.
— С кем это? На кого тянешь?
— В поезде он заелся с фраером, — брякнул Роман.
— Излагай. — Агат впился взглядом. — Что ты базаришь, морэ? Что в поезде? Засветились? Под себя гребете? В чем дело?
Оказалось, этот козел полез по пьяному делу в поезде к бабе.
— Ты что, сука, — закричал Агат, — спалить нас хочешь? Тебя возьмут, и всех сдашь. Говори, Роман…
— Полез он, а там — мужик. Кучерявый — за нами. Кинулись, тот мужик лопочет по-цыгански, как мы с тобой. Потолковали, а это гадже, что в таборе кантовался.
— Артур!.. — Агата перекосило — Этого не хватало мне!
Он повидал Артура, когда еще сам ходил в пацанах. Когда Петрович был жив, с любого бы снял кнутом шкуру, кто захотел тронуть этого гадже. Многое знал Агат.
— Скажи-ка, Ромка, — спросил Агат, — замочек есть у него?
— Да, морэ, — ответил Роман, — знаю, о чем ты. Перстень при нем.
— Куда он ехал?
— В табор. Думаю, к Сашке.
— Лады. Навестим его дом. Втроем идем, с Кучерявым, пускай замаливает грехи. Усекли? Я, ты, Кучерявый.
Кодла еще пошумела и разошлась. Агат остался на хате один. Раздумался. Он привык жить с чужим именем. И наслушался легенд о себе. Сам их раскрашивал втихаря и ненароком в толпу блатных запускал. Уже вранье от правды не отделить…
…Голодно было в тот год, и таборные были злыми. Звали тогда Агата как всех — Иваном. Кликуху себе он потом придумал, когда надел черную куртку и завел черный перстень — замок лагерной выделки. Пошел из табора счастья искать, а на дороге вдруг старичок сидит маленький — в пиджачке, веревочкой подпоясан, в лаптях. Говорит старичок ему: «Здравствуй, цыган». — «Здравствуй, дед». — «Куда держишь путь?» — «За счастьем». — «Счастье чего искать, оно в самом человеке. У иного счастье уходит из рук, как вода». Иван задумался, а старичок тем временем сгинул. Иван его и не понял. Потряс чубом, дальше идет. Дошел до села, там свадьба гуляет. Ивана увидели, загоготали: «Эй, иди сюда, морэ, пой нам, танцуй!» Что цыгану? Спел, сплясал. «Ешь, цыган, пей, сколь хочешь! Ай, молодец!» Он еще пел. Понравился мужикам. Дали ему с собой самогона, баранины, сала да пирогов, всего надавали. Собрался он в табор идти, да задумался: может, лучше походить по свадьбам… Вышел на дорогу, навстречу ему — незнакомый табор, а он с мешками, как баба. Стыдно стало. Спрятал мешки под куст и сам сел. Подошли цыгане, он выбежал с палкой, кричит: «Стоять!!!» Те перепугались — что такое? А он им: «Тьфу, черт попутал!» — «Да что такое, морэ?» — «Думал, погоня. Магазин я взял, понабрал барахла, гонятся за мной. Двоих уложил, другие отстали. Думал, опять догоняют меня». Цыгане ему: «Едем с нами!» Положил он мешки в телегу, поехали. Цыгане толкуют: «Ты молодец». А Иван похваляется своей удалью. Люди простые, верят всему. Говорят ему: «Будь у нас старшим, баро шэро[109]».
Едут дальше. Расставили под вечер палатки, стали пить да гулять. А Ивана еще со свадьбы мутило. Отошел подальше в кусты, видит мешок. Не будь дурак, оттащил он этот мешок, прикопал. А там кроме всякого барахла было золото, принадлежавшее одному рому из табора. Тот наутро хватился — нету! Весь табор переполошил. Взяли цыгане пустое ведро, давай по ведру стучать костью и клясться, что ни при чем они. Так заведено испокон. Положено так. Один за другим: «Клянусь!», «Да чтоб дети мои поумирали!», «Я не брал!». И так далее. Весь табор клялся — и маленькие, и большие. Дошло до Ивана. Встал он, цыгане ему: «Ты что, морэ, зачем тебе? Ты вообще про это дело не слышал. Ты — пришлый». — «Ну, нет, ромалэ, чтоб не подумали плохого, и я поклянусь. Если я взял или видел то золото, пусть в тюрьму попаду». Тут старики закричали: «Морэ, ты что? Пусть лучше золото это сгинет, не говори таких слов. Страшная клятва!» Прошел день, и другой. Иван сказал: «Не могу я, ромалэ, без дела сидеть. Пойду я». — «Да что ты, живи с нами, сколько захочешь. Ты — молодец! Магазин взял. А воровать не ходи, убьют или в тюрьму посадят!» — «Не могу. Ведь я вор — такой у меня характер. Коней не воровал, а магазины, деньги — вот моя страсть». Ну, пошел. Откопал золото, зашел в деревню, нашел мужиков побогаче, они купили то золото. Не все, конечно, он продал. Получил Иван деньги, понакупил товара всякого, без разбора. Лошадь с телегой купил, ружье. Видит подвенечное платье в коробке, купил и его. Подался опять в тот табор. На самом подходе давай палить из ружья: бах да бах! А подъехал ближе и говорит: «Вот, ромалэ, прячьте все. Берите — все ваше. А мне не надо; ворую, потому что сердце у меня беспокойное».
Разделили цыгане подарки, одной цыганке досталось подвенечное платье. Надела она его — все руками развели: «Ах, какая красавица! Иди замуж за Ивана».
Отдали ему цыганку. Кончились деньги, стал остальное золото тратить. Кончилось и оно. Что дальше?.. Больным прикинулся. Начал добро свое продавать — вещи, коней. Но и это иссякло… Сказал молодой жене: «Пойду посмотрю. Что-нибудь высмотрю». Решил и в самом деле попробовать воровать…
Шагает дорогой, а из-под куста — опять старичок: «Что, морэ, куда собрался?» — «Да я ж говорил — ищу счастья». — «И я тебе говорил: счастье — в тебе самом. Выкуешь его сам — будешь счастлив, а нет — утечет, как вода».
Сказал и пропал. А Иван пошел дальше. Добрался до города. Там и осел. С тех пор и вправду ворует…
Агат очнулся от стука в окошко. Значит, не сон это был. Но и не явь. А так что-то. Жизнь его, вот что.
Дверь открылась, Гафа вошла.
— Чего тебя принесло?
— Ты, миленький, что-то неласков. Я новости принесла.
— Некогда мне. Уходи.
— Потерпи, дай сказать. Человек мне попался. Пошла я к нему.
— Ну и что? Я тебя не держу.
— Торопишься, слова не даешь сказать. Сижу у этого гадже, он коньяком угостил. А вышел на кухню, я поглядела, чем он богат. Вижу — перстень с Христом. Замок, по-твоему.
— Что? Ну-ну, дальше…
— Не понукай, не запряг… — Гафа перевела дыхание. — Взяла я вещь, понял?..
— Давай сюда.
— Унесла. А потом вернулась и отдала. Ноги сами обратно привели. Как будто во сне. Сроду такого не было. Тот чудак говорит на цыганском, как мы с тобой. Может, поэтому.
— Шалава! — вскричал Агат. — Что ко мне не пришла?! Ты ж у Артура была, твою мать в три погибели!..
— Не любишь меня, потому не пришла, — ответила Гафа. — Точно, это Артур. Человек он.
— Ну, ты! — с угрозой произнес Агат. — Раскисла, говоришь? Иди к нему снова, дура шальная. Иди, целуй, подмахни ему. А обо мне слово скажешь — не жить тебе.
— Я знаю свое, а ты делай, как знаешь, только этого человека трогать нельзя, таборные придут, из тебя душу вынут.
Ночь выдалась черная, без луны и без теней. В доме светилось лишь несколько окон, они будто висели во мраке. Роман остался на стреме. Агат с Кучерявым пошли наверх. Еще и отмычка не повернулась в замке, как дверь распахнулась, и Кучерявый подался за ней по инерции.
В свете стояли Артур и цыган из табора, выше его на полголовы. Цыган цыкнул зубом и ухмыльнулся.
— Здорово, ромалэ, — сказал Артур, — в гости пришли? Зайдите.
Агат сторожко вошел. Кучерявый помешкал. Цыган полуобнял его, чуть тиснул, — у Кучерявого перехватило дыхание.
— Шагай, дорогой, не стесняйся.
В комнате за накрытым столом сидели таборные.
— Батюшки! — вскричал Сашка. — Кого вижу? Иван! Зазнался ты, в табор не кажешь глаз. Ждем тебя, морэ, ждем. Да ты не один? Знакомь с другом.
Агат посмотрел на сникшего Кучерявого.
— Здорово, Сашка! — выдавил он. — Не думал, что ты здесь.
— Да вот, приехали в гости, Иван. Хозяин нас принимает… Не обижает нас, нет. И тебя не обидит. Он человек добрый.
— Он мне не нужен, — сказал Агат. — Мне перстень нужен.
— Ишь ты, — проговорил Сашка. — Ты, значит, по делу. Ты деловой. — Он сменил тон: — Забыл закон, Ваня? Или давно ты не Ваня-цыган, а вор в законе, по-вашему? Захотел воровскую малину устроить в таборе, гнида?
— Дай ему в лоб и гони, — флегматично заметил атлет, ненароком опустив руку на плечо Кучерявого, и у того подогнулись коленки. — А то и я могу.
Агат инстинктивно дернулся, но пистолет за поясом был не взведен; нет, не успеть. Сашка предупредил:
— Ванька, пушку не тревожь. Городских пугай, мы не пугливы. Руки на стол, ну!
Он аккуратно вынул ТТ из-под куртки Агата, извлек обойму, сказал:
— Хватай свой пугач, нам не надо. И, как молитву, запомни: в этот дом тебе нет дороги. За семь верст обходи Артура. Да ты, золотой, и в таборе дорожил своей шкурой, а мы, если что, ее с тебя спустим и в городе. По закону. До кости.
— Ладно уж, ромалэ, — встрял вдруг Артур. — Я им чаю налью, раз пришли. Кончим миром.
Агат вызверился, его прорвало:
— Не лезь, чужак, в разговор!
— Кто тут чужак? — спросил Сашка. — Не ты ли, лагерная гнида?
Кучерявый вывернулся из-под ладони цыгана, сказал Агату:
— Нас здесь не поняли, да? Канаем, Агат?
— Ты, фрей[110], — оскалился цыган-опекун, обнаружив знание лагерной фени[111], — закрой хавальник.
Вновь положив свою лапу на Кучерявого, он его вывел за шкирку из комнаты, расположил перед входной дверью и вышиб пинком из квартиры.
— Зачем же так, Митя? — засмеялся Сашка.
Может, Митя ответил бы, но на лестнице грохнуло: Кучерявый пальнул в закрытую дверь, и дырочка в ней задымилась.
— Вот сволочь! — вскричал Сашка. — Иван, уйми своего дурака, милиция прибежит!
— Замри, Кучерявый, мать-перемать, — заорал Агат. — Я иду! Раком поставлю! — Ни на кого не глядя, он вышел.
— Что за люди! — вздохнул Митька. — Мало им, значит.
— Агат не отступится, — сказал Сашка, — пошлет своих. Жди, Артур. Митька пусть поживет у тебя. Осторожней ходи по городу. Дело не шутка. Покоя не будет.
Кучерявый психовал, его мутило от злости. Цыгане! Видал он их всех в гробу… А с этим фраером трепаным надо кончать. Довольно двух раз… Два раза его, Кучерявого, кинули, как сопливого лоха. Дела Агата — это его дела, а он, Кучерявый, замочит Артура этого, если не завтра, так послезавтра.
Вечером Кучерявый уже с холодным расчетом отправился к дому Артура и ошивался там часа два, следя за окном и подъездом. Было предчувствие: выйдет.
Свет в окошке потух. Ага. Подъезд загремел. Вот и хозяин хавиры. Но не один. С Артуром цыган-амбал. Стало быть, прикрывает. Пошли погулять, значит, суки. Ну-ну. Голос фраера:
— Не сидеть же…
— Пройдемся, морэ. — Это амбал.
Гуляйте, суки позорные. Пройдитесь. Пока вы живы.
Они ушли на проспект. Выждав, Кучерявый скользнул в дом, взвился по лестнице, без проблем вскрыл замок. Пошарил лучиком фонаря. В комнате на столе, как на выставке, перстень. Ну, фраер!.. Тот самый замок, на который цыгане только что не молятся. За который Агат отдаст душу. Кучерявый сунул перстень в пистончик брюк, так вернее. Еще были в комнате книги, картинки по стенам, папки с бумагами. Макулатура. Кроме замка с портретом, взять нечего. У Кучерявого опытный взгляд. Для науки оставить бы тут на столе хорошую кучу дерьма, да время не позволяет. Вернутся они с прогулок — нарвешься на этого чемпиона в тяжелом весе. Настроение Кучерявого стало совсем не то. Он внутренне похохатывал. Агат еще и зеленых подкинет. Расслабился, прежде чем отвалить. И вдруг — щелчок выключателя, свет. Он и пушку выхватить не успел.
— Ты что делаешь, поганец? — спросила Гафа пронзительно. — Агат послал? — Она взялась неизвестно откуда и подступила — руки в бока.
Тронуть нельзя. Эта баба — Агата. А подобралась как тихо. Пугнуть? Кучерявый тронул перо, притыренное в рукаве.
— Агат, говоришь? — потянул он резину. — Вроде того, родная. Вроде Володи, наподобие Николки…
— За перстнем?
— За ним, — вздохнул Кучерявый. — Не стой на пороге, защекочу.
— Взял?
— Тут нет. Носит, видать, при себе. Линяем?
— Канай отсюда, парчушка.
— Оревуар… Чао, детка.
Кучерявый рванул мимо Гафы и ссыпался в полутьме по лестнице.
Кабак гремел. Агат сидел с кодлой, пил. Между столиками вертелся цыган с гитарой. Подвалил и к Агату:
— Заказывай песню, морэ.
— Душа болит, — бросил Агат. — Сам знаешь, что надо. Прими коньячку… И делай.
Взорвался аккорд, кабак поутих, официанты умерили прыть: с блатными шутки плохи. И гитарист зарыдал, поводя плечами:
Любовь по капле истекает.
Всегда кончается она.
И в небе одиноко тает
Неуловимая луна.
Не знаю, что со мною будет,
Придет ли от любимой весть?
Кого судить? И все мы — люди,
Какие от рожденья есть…
Все переменчиво по сути.
Одно мгновение — судья!
Вся моя жизнь — в одной минуте,
Я — жил, и — умираю я!
И вновь твержу себе упрямо:
Пути другого в мире нет.
Прощай, я умираю, мама!
И в мире погасает свет.
Блатные ловили взгляд Агата. Как он среагирует, так и они. А он пьяно плакал… В такую минуту — не подставляйся, и лучше быть от него подальше. Не вякнуть. Смолкла гитара, и гитарист поклонился. Агат с силой сунул ему в карман веер долларов, не считая их. Тот опять поклонился, тряхнув волосами, и отступил. Вся хевра загомонила.
«Чавэла!» — кричали, не зная, что это значит. Били ладонями по подметкам.
— Канаем! — сказал, поднявшись, Агат, но в зал картинно вступил Кучерявый.
— Здорово, ромалэ, — орал он, хотя из цыган тут были только Агат да лабух с гитарой. — Шампанского всей компании. — Он положил деньги на поднос проходившего официанта.
— Гуляешь? — определил Агат. — С чего бы?
— Люблю тебя, морэ, хочу уважить. — Он растолкал шестерок, зачем-то прикрывших Агата. — I fa, возьми. От души.
Агат принял перстень, на свет посмотрел и тихо сказал:
— Это туфта. Кинули нас цыгане. На том — лик Христов. А на этом замке… Гляньте, мальчики, кто это?
Шестерки придвинулись и ахнули:
— Это ж — Ленин, етитская сила!
Агат бросил перстень в фужер с шампанским и, не качаясь, двинулся прочь. Перед ним расступались…
Старуха гадалка раскурила трубку. Взглянула на Сашку:
— Жизнь, Сашка, вся — секрет. Большой секрет, а в нем меньшие, один в одном. Люди жадны до них.
— О чем говоришь, пхури?
— Ты — баро, ты поймешь, только слушай. Вот жил цыган, кочевал с семьей. Попал раз в деревню одну и увидел Святого Архангела. Тот ловко коней подковывал: отрубит им ноги, приладит подковы, ноги приставит, дунет — срослись. Смотрел-смотрел на это цыган и сам решил попробовать. Кузню наладил, подков наготовил. Людей позвал — любоваться. А тут — царский выезд, срочный заказ. Цыган постарался. Схватил топор и порубил коням ноги. Спешил. А кони легли, и кровь из них хлещет. Цыган давай ноги приделывать. Дул, дул — никак. Забегал, льет воду на лошадей. То дует, то плачет — не получается. Люди плюются. Но тут, на счастье, вернулся Святой Архангел. Обругал цыгана по матушке, сделал, как надо — ожили кони. И говорит он цыгану: «Ты смертный, морэ. Со мной не равняйся».
Гадалка умолкла… Сашка, подумав немного, спросил:
— Не для меня, что ли, перстень с Христом?
— Его место в таборе, а не у вора на пальце. Но ты, баро, тоже в ход его не пускай.
— А кто защитит людей?
— Цыгане сами себя защитят. Послушай еще. Тот, что хотел, как Архангел, работать, прикочевал в одно царство. Слышит: кольцо золотое пропало у тамошнего царя. Царь горевал. Цыган объявил, что сам он гадальщик, любую пропажу находит. Дошло до царя, тот велел его привести. «Даю, — говорит, — три дня. Отыщешь кольцо — озолочу, а нет — голова с плеч». Помыслил цыган тогда так: «Лучше богатым помру». И отвечает царю: «Твоя воля. Но предоставь мне дворец, да всякой еды, да чтоб музыка. Сам соображай, ваше величество, а я свое сделаю». — «Лады», — говорит ему царь. И сел цыган во дворец: ест, пьет, слушает песни… А воры прослышали, что объявился гадальщик, живет во дворце, послали разведчика.
Их было трое воров, укравших кольцо. Пошел разведчик, сел под окнами этого дворца и слышит: «Господи, спаси и сохрани, один прошел, еще два осталось». Это цыган молился перед иконой. Мол, день прошел, еще ему жить два дня. Побежал вор к подельникам. «Ой, — кричит, — смерть нам! Я сел у окна, а гадальщик и не оглянулся. Видно, почуял меня, говорит, один, мол, пришел, еще два остались!» Не поверили воры, хотя и задумались: «Может, ему послышалось? Вызнаем». Второй в разведку пошел. Повторилось: два, мол, уже, остался третий. Приходят к цыгану — бери кольцо, морэ, да золота мешок. Только царю не выдай нас. Смерть ведь. Цыган не оплошал: «Идите с миром. Я вас не выдам». И затолкал кольцо в вареную чечевицу да бросил царским уткам. Их было двенадцать, уток-то, царь с рук их кормил, любил очень. Одна подлетела и проглотила ту самую чечевицу. Три дня прошло, царь спрашивает: «Ну, цыган, где кольцо?» — «Твое кольцо находится, ваше величество, в желудке одной из уток». Расстроился царь, но кольцо дороже. Уток велел зарезать. Нашлось!.. Озолотил царь цыгана и отпустил.
— Много тут разных смыслов, — сказал Сашка. — А ты скажи напрямик, что делать. Иван давно не Иван, его воры кличут Агатом. Он от табора не отвяжется. Если ему чего надо…
— Знаю, морэ, и раньше он, кроме себя, никого не считал за людей. Ему человека сгубить — что плюнуть.
— Что делать, пхури? — спросил снова Сашка.
— Убей. — Старуха прикрыла выцветшие глаза.
Бессмертие — цепь перерождений. Хорошо бы перерождаться в своем обличье… И все, все помнить, что было с тобой в прошлых жизнях.
Артур тасовал колоду воспоминаний, как шулер, потерявший туза.
Во рту была горечь.
Требовалось немедленно вспомнить что-то. Для этого — сосредоточиться. Но туз пропал. А игра продолжалась.
Он вышел на улицу. Утро. На солнце, блеклое в облачной мути, можно глядеть, не щурясь. Оно будто пульсировало, погасая. Город еще не очнулся, рынок на тротуарах еще не вскипел пузырями и сыпью дикой торговли. Закрыты обменные пункты, а на бумажках — вчерашний курс доллара.
Артур шагал из улицы в улицу, как жилец коммуналки по коридору, ставшему бесконечным, — преображенному снами. В пору закрыть глаза. Но уже выползали из щелей люди с тележками и полосатыми сумками чудовищной тяжести. В сумках у них — товар на продажу. Дальше уже все по формуле: товар — деньги — товар. Вроде детской считалки: купил — продал — поел — поспал — купил — продал. А если кто и загнулся, тут же в цепочку встает другой и продолжает бессмыслицу.
— Слышь, командир, найдешь сигарету?!
Оборванец, картинный, как из спектакля, пил пиво «Хользен» из банки.
— Извини, последняя, — бросил Артур на ходу, хотя сигареты были.
Чуть не первый раз в жизни Артур отказал человеку. Обиделся. Ну, нахалюга… Высосет банку пива, выдернет у кого-нибудь сигаретку из суетливо подставленной пачки «Мальборо». Он небось «Приму» не станет курить… Пойдет в метро, сядет в поезд и выспится, ездя полдня из конца в конец. Из театральных лохмотьев полезут вши…
Артур машинально тронул в кармане последние свои рубли: надо что-то купить. Он голоден.
Облачность сгустилась, заморосил мелкий дождь; Артур поднял ворот, убыстрил шаг.
Раскинувшись, как Даная, на парапете у входа в ночной кабак возлежала особа, на вид еще не достигшая паспортного возраста. Скорее всего, наркоманка, если судить по идиотски-блаженной улыбочке. «Старею, — медленно проходя, подумал Артур. — Раньше бы я разбудил эту дрянь и оттащил к папе-маме, теперь… воля Божья».
Нырнул в метро. А там нищие, как на церковной паперти.
Настроение у Артура было такое, что все они — старики с костылями, матери с полуживыми детьми, девочка в инвалидном кресле, — все казались сейчас актерами.
— Мы беженцы!.. — бормотали дети.
Им бросали бумажную мелочь.
— Мы проездом, деньги у нас украли…
«Обворованным» в городе подают, как в деревнях подают погорельцам. Подают, будто откупаются от беды, что с каждым может случиться.
Думая обо всей этой ерунде, Артур не заметил знакомца. Но тот заступил дорогу.
— Здорово, Артур! — сказал Кучерявый и для убедительности добавил: — Не боись.
— Чего мне бояться? Здравствуй.
— Куда этот перстень делся? — спросил Кучерявый. — Агат икру мечет.
— Ты лучше не встревай в это дело, — предупредил Артур.
Кучерявый не отставал. На этот раз он был трезвый. Толпа обтекала их.
— А из-за тебя, борода, — сказал Кучерявый, — много смуты. И я, в натуре, не понимаю, что ты за птица.
— Тебя как мама твоя назвала? — спросил Артур. — Имя-то есть у тебя? Ну так вспомни, представься.
— Ну, Валька…
— Не Валька, а Валентин. Пошли в кафе, потолкуем.
— Не против, — сказал Валентин Кучерявый.
Сели за столик. Артур взял в руки меню, его передернуло.
— Не тушуйся, Артурыч, капусты хватит. Делай заказ. Коньяк не забудь. Закусь бери на свой вкус.
Официантка взяла заказ, знающе покосилась на Кучерявого. Через минуту был и коньяк — не в фужерах, бутылка армянского, зелень была, огурчики, холодное мясо, рыбка с лимоном.
— Будем знакомы, Валентин, — сказал Артур. — А что не так, того не было, оно сплыло. Будь здрав… — Он приподнял фужер и пригубил коньяк.
— Будем живы, Богу милы, а людям не угодишь, — скороговоркой сказал Кучерявый, хлебнул из своей посудины и неспешно, с шиком, взял вилочкой огурец. — Ну, и откуда ж ты взял цыганский замок, то есть перстень? Не засекречено?
— Тесть в таборе подарил. Сперва погибла жена. — Артур помолчал. — Потом умер тесть. То дела давние. Он был в таборе вожаком, ты понял? Сашка теперь.
— Видел я сон, — сказал Кучерявый, подперев рукой голову. — Будто с мамой моей еду в поезде в город, с покойницей. И зекаю[112]: нету, нет мамы! Кинулся в поиск, а поезд пошел. Пошел и другой, навстречу. Стою между ними, качаюсь. Все же прыгнул в один из тех поездов. А там мужик сидит, хавает. Поезд, что ли, качнуло, задел я его, выбил у него тарелку, а он говорит: «Иди, неси мне пожрать. Иначе я тебя убью». Отвечаю: «Ладно». Пошел и думаю: «Где же взять? Нет ни буфета, ни станции, нема и людей…» А у меня, между прочим, пушка в кармане… Мне ли трястись… Но боюсь я этого мужика, знаю, что виноват перед ним…
— Нехороший сон, — заметил Артур.
— Да ты слушай, Артурыч, дальше-то что. Мужик затопал, косарь[113] у него, и бьет меня, чую, сзади. Ору: «Умираю, мама!» А мать говорит так тихо: «Ты не на тот поезд сел, сынок».
— Да-а, — протянул Артур. — Что же ты с поезда не слезешь? Духу не хватает?
— Заехал я в непонятную, Артур.
— Помнишь все-таки поезд? Чего же ты к бабе полез?
— Бухой был, — ответил Кучерявый. — Что скажу тебе, не поверишь: к блатным я попал случайно. Мать померла, один остался, меня деловые пригрели. Агат отмазал меня и взял. Он в законе, а я кто? Шестерка при нем… Вот так.
— Небось и кровью запачкался, Валентин?
— Ты не поп, а я не на исповеди. Много чего за мной числится. Я ведь в розыске. Не продашь?
— Интересный у нас разговор.
— А ты думал, — с апломбом сказал Кучерявый. — Меня люди знают. Выпьешь со мной?
— Изволь… Ты с горки летишь, Валентин. Включай тормоза, пора.
— Не тронь, — с угрозой сказал Кучерявый. — Не тронь мою душу, она живая.
— Ну, извини, — сказал Артур. — Дело твое. Тогда конец разговору.
— Ладно, чего там. — Кучерявый махнул рукой. — Дяхон[114] у меня был. Весь городок держал в страхе: псих, каких мало. Все знали, что у него с войны парабеллум трофейный. Я, между прочим, в него характером. И положил мой дяхон глаз на девчонку одну. Она на почте работала. И вроде они столковались, но девочка была твердая, целка. С папой-мамой жила. Тут дяхон на год завербовался. Куда-то в Туркмению, на урановый рудник. Польстился на гроши. И говорит ей: вернусь, обвенчаемся. Ходи тут с кем хочешь, но сохрани себя в чистоте. Он вернулся на «Москвиче». Заработал. И узнает, что местный хмырь, приблатненный, девочку заманил на пикник, подпоил, да и вспахал целину, поставил ей градусник[115]. Весь городок узнал. Она сорвалась, уехала в Ленинград… Дяхон сперва нашел того фраера и натурально кастрировал. Потом завел «Москвича», поехал своим ходом в Ленинград. Да она спряталась так, что — ни адреса, ни наколки… Боялась его… Время шло, он женился. Тут помер ее пахан[116]. Она приезжает на похороны. Ну, встреча… Дяхон ей говорит: «Давай все по-старому. Не забыл я тебя. Уедем вместе». Она ему: «Что ты! У меня в Ленинграде дети и муж. Я не могу». А он ей: «И у меня растет сын. Да только ты в моем сердце». Она возражает: «Ты психованный, с тобой пропаду, сядешь в тюрьму». Короче — не согласилась. И остались оба как были. Дяхон мой спился, за парабеллум ему дали срок, в зоне сцепился с кодлой, его замочили. И у нее муж куда-то пропал. В общем, они свое упустили. И я свое упустил, ты понял, Артурыч? Кровь, говоришь? Я когда кровь пустил одному чуваку — в первый раз, — то как ослеп. Ничего не вижу, все красное. В церковь хотел бежать и молиться. Да не в церковь пошел, а на хату к биксе. Пил двое суток, все залил в себе. А дальше само пошло и поехало. Но на тебя напоролся… Ох, как ты мне не понравился! Я бы тебя запорол тогда в поезде, кабы не цыгане.
— Не скажу, Валентин, что и я полюбил тебя с первого взгляда, — аккуратно проговорил Артур. — Нехорошо ты там выступил. Да и после того.
— Встань, — сказал Кучерявый.
— Зачем тебе?
— Ну, сиди. Поверни голову влево. Так. Теперь вправо. Не боись.
— Да ты что? — засмеялся Артур.
— Жить долго будешь, — очень серьезно ответил Кучерявый. — Если профили совпали, такая примета есть, то помрет человек.
— Пьем мы с тобой коньяк, — заметил Артур, — а веселья не прибавляется.
— Слышь, Артурыч, а это ведь я взял с твоего стола туфту с лысиной дедушки Ленина. Хотел тебя замочить за обиды.
— Не передумал?
— Зря ты смеешься: если я что удумал — я делаю. Но если честно, остыл я тебя мочить. Расхотелось. А, между прочим, Агат вас достанет. Замок он возьмет.
— Не будем гадать, Валентин. Жизнь покажет. Лично я за жизнь Агата сегодня не дал бы и сигарету без фильтра. Он червь против табора. Ты меня понял?..
Возвращаясь домой в одиночестве, Артур вдруг подумал, что у Агата шестеркой меньше. Или так: потерял Агат кореша.
Он поймал себя на том, что усваивает блатной жаргон.
Сашка стоял, прислонясь к дереву, и поглядывал на молодого цыгана, переминавшегося с ноги на ногу. Вечерний лес был спокоен, и только какая-то птица вскрикивала, словно звала на помощь.
— Так ты иди, морэ, и делай, что надо, — сказал Сашка.
— Тебе надо, баро? — спросил цыган.
— Табору надо, ты понял? Ванька загубит табор. Он хуже, чем червь в яблоке.
— Сделаю, баро.
— Осторожнее, морэ. Он змей, а не червь, — сказал Сашка.
— Знаю его, — ответил цыган и растворился в лесу, как призрак, а Сашка постоял и пошел в деревню к старухе.
— Послал? — спросила она. — Теперь надо ждать.
Вечером в таборе появился Роман. Уходил он когда-то таясь, а вернулся открыто, не испросив разрешения, как оно полагается в этих случаях. Значит, сила за ним. Пришел в дом, где разговаривали о делах старики. Пришел и сел в стороне. Ждал, когда его спросят. Старики и не поглядели на него. Сел — пусть сидит.
— Сами знаете, ромалэ, — заметил старый Рыч. — Нас уже мало, и молодые на нас перестали оглядываться. Командуют сами. Хотя ума не набрались. Надо учить их, как раньше учили.
Старики помолчали, думая о своем.
— Ромалэ, — сказал Сашка, — времени мало, а дело не ждет. Ромка пришел, сидит. Мы его не гоним, он — гость. Был — свой, ныне — гость. Пусть говорит, с чем прибыл. Может, что нового скажет?
Роман встал.
— Баро, и вы, старики, — начал он, — я — малое дерево в лесу. Есть и больше меня, дубы…
Старики огладили бороды. Не горячит коней Ромка. Это правильно.
— Разве табор не привечал всегда беглых? — спросил Роман.
— Было такое.
— Не укрывали мы тех, на кого шла охота? — поднял голос Роман.
— Было такое.
— Так почему не хотите дать перстень Агату?..
Тут Роман оплошал и сам это понял. Агат — воровская кликуха. Табор Агата не знает и знать не желает. Для табора он — Иван.
Старики молчали.
— Иван просит перстень, — поправился Ромка.
— Этому не бывать, — тяжело сказал Рыч.
— Ишь губы-то раскатал, — сказал другой.
— Не прячем убийц, — сказал третий.
Сашка поднял мозолистую ладонь:
— Карловку помните, ромалэ? На Украине, под Николаевом… Варваровскую милицию? Цыган гонял там начальник милиции. В Николаеве соберет гадалок по улицам — там работали наши таборные — и держит в милиции, пока уйдет последний автобус. Потом отпускает — идите. Куда идти? До табора тридцать верст, а цыганки — с детьми… Помните, как откупались?.. Ты, Ромка, не помнишь, у тебя еще сопли висели до пояса. И это я говорю для тебя. Вроде присказки… А суть дела в том, что в той милиции карта была и место нашего табора было на ней обведено красным карандашом. Я тогда вызволял двоих наших, которым хотели пришить воровство. И мне сказал тот начальник: побег, мол; из лагеря здешнего сбежал убийца. Зверский убийца, кат, вырезал семью с малыми детьми, а укрывает его, мол, ваш табор, поскольку цыган он. Говорю ему: «Цыган на ребенка руку не поднимет!» — «Брось, баро, — отвечает майор. — Мы знаем, что табор по вашим законам всегда принимает беглых, кто б они ни были…» Мы вручим Ваньке перстень, а он нам — банду воров и мокрушников. Весь табор пойдет в тюрьму, как бывало и до и после войны. Разбираться с нами не будут.
Старики закивали:
— Верно говоришь, баро!
— Мое дело просьбу передать, — сказал Роман. — А вы решайте, что сказать Ивану.
— Скажи ему, чтоб одумался, — веско ответил Рыч. — Сам с пути сбился, законы нарушил, цыган пусть не впутывает.
— Так, — сказал Сашка. — Теперь уходи…
Агат чуял слежку. Утром глянул в окно, заметил чужого, курившего сигарету в подъезде напротив. Время прошло, опять поглядел, не отводя занавеску. Тот сидел в глубине на ступеньке лестницы. Ждал. Стекла в подъезде выбиты, и человек на виду. Да вроде он и не прятался.
— Сходи, Верка, глянь, — велел Агат своей шмаре. Верка прошвырнулась, будто в киоск, вернулась.
— Цыган какой-то сидит.
«Вот оно, — подумал Агат. — Табор послал его. Приговорили. Тем лучше. Значит, война…»
Раздался звонок. Агат достал пистолет. Снова глянул в окошко: цыган был на улице, не таился.
— Открой, — кивнул Верке.
Дверь отворилась. Вошел Тимофей, отец.
— Здорово, Ванька, — сказал старик, мельком без удивления глянув на пистолет.
— Здравствуй, дадо, — ответил Агат и положил ТТ перед собой на стол. — Не ждал я, прости.
— Меня ты не ждал, — сказал Тимофей. — Кого ждешь?..
— Будто не знаешь, дадо. Сашка охотится на меня, людей послал.
— Видно, ты его огорчил, — сказал Тимофей. Сроду не было, чтобы таборные охотились на своего.
— Я думаю, дадо, Сашка боится меня. Думает, вожаком хочу стать. А мне ни к чему. Отошел я от табора.
— Зачем тогда тебе перстень? — брякнул старик.
— Будто не знаешь. Мои счеты — с властью. И если что — вернусь в табор. Может, в другой какой попаду. Может, и не один.
— Хочешь из Табора сделать притон? Яму? — Старик сплюнул на пол, выказывая презрение. — Говно ты, Ванька, хоть ты мне сын.
— Не заговаривайся, отец. Я нервный.
— Послал меня табор, — твердо сказал Тимофей, — с последним словом к тебе. Уймись. Ты свое имя забыл, взял воровское. Будто ты не цыган. Ты хоть знаешь, откуда перстень и что за ним встало?
— Ну, расскажи… — Агат взял ТТ со стола и сунул за спину, под ремень. — Садись, будем чай пить, как люди.
Верка чайку заварила, как надо, только что не чифирь. Тимофей держал в обеих руках стакан с подстаканником. Грыз сахар, грел смоляную бороду.
— Слушай тогда. В России было. То ли цыгане у мужиков и впрямь увели лошадей, то ли напраслину кто навел, но только собрался в деревне сход, и мужики поклялись извести под корень цыган. Наши узнали это. Баро сказал людям: «Сажайте в телеги детей и баб, бегите подальше. А я — в деревню». Пхури раскинула карты и говорит вожаку: «Там злобы много. Распнут тебя или на кол посадят. Не ходи». Он ей на это: «Так, значит, мне назначено. Все от Бога. А может, уговорю их не трогать табор». Пхури тогда дает ему перстень с ликом Христа. И нашептала, смешала колоду: «Иди! Удачи тебе, баро…»
Приходит баро в деревню, а там мужики уже с кольями. Пьяные, злые. Увидели вожака, озверели. Глумились, били, но не до смерти. Их любопытство разобрало. Ты, говорят, почему сам пришел? Не побоялся, цыган… Сажай его на кол!.. Вожак им на это губами разбитыми: «Вы, мужики, православные?» — «Мы-то?» — «А не видите, что у меня на пальце Христос». — «Видим, цыган. Говори, с кого снял этот перстень! Какую христианскую душу сгубил?» Баро усмехнулся: «Глядите, мужики. Руку подниму, и явится вам Николай Угодник». Отпрянули мужики: «Колдун!» А баро воздел руку к небу, и встал на виду старичок в мужицкой рубахе, веревкой подпоясанный, строго сказал: «Что ж вы, поганцы, делаете, человека мучаете?» И вихрь набежал, пыль завертелась. Повалились мужики на колени: «Прости нас…» Угодник им говорит: «Отпустите баро, на табор с кольями не ходите, споры решайте миром. А перстень этот — цыганский. Кто с ним к цыганам придет, того и будет в таборах власть». Сказал — и пропал. А мужики протерли глаза и опять: «Помстилось, порчу наводит цыган. На кол его!» Подскочили к баро, но только перстня коснулся кто-то, сорвать хотел с пальца, как пламя рванулось настилом. Из пламени вышел Христос, и опять упали мужики на колени, взмолились. Христос им сказал: «Молитесь, миряне. А кто поднимет руку на человека с моим образом — тот свою душу погубит. Умрет он до срока…»
Тимофей вздохнул, допил чай, вытер губы и бороду.
— Живи как хочешь, Иван, я обещал цыганам с тобой поговорить. Вот и поговорил. Пойду. Прощай, сынок, думаю, не увидимся больше…
Он встал и вышел. Агат и не двинулся, а смотрел в одну точку. Потом медленно отодвинулся от стола, поднялся, шагнул к окну. Цыган стоял теперь возле подъезда, как изваяние. Агат взял бинокль. Парень был с виду молод, лет двадцати. Зевнул, потянулся, сплюнул, зажег сигаретку.
— Бери такси, Верка, съезди за Кучерявым. Да пулей, мать в бога-душу.
Верка вылетела.
Вернулась она с Кучерявым, и с ними двое еще, на подхват.
— Такое дело, Валька, — сказал Агат. — Видишь, торчит цыганок? Вон тот. Вроде меня пасет. Убери его с глаз.
— Усек, — кивнул Кучерявый. — Иду!
— Работай, кореш. А я погляжу.
Кучерявый с ребятами перешел улицу. Цыган покуривал.
— Дашь закурить, браток? — спросил Кучерявый.
— Можно, — согласился цыган и сунул руку в карман.
Двое схватили цыгана за руки. Кучерявый обшлепал его, нашел нож.
— С лезвием ходишь, — сказал Кучерявый. — Тебе не положено. Конфискую.
— Вы, ребята, шли бы себе, — невозмутимо произнес цыган. — Дело не ваше, отваливайте. Ищете приключений? Найдете.
— Ишь ты, — сказал Кучерявый, — бесстрашный.
Цыган неожиданно вывернулся из их рук, прянул в подъезд; Кучерявый достал свою пушку и разрядил ему вслед обойму.
— Конец ему, — крикнул подручный, сунувшись в двери. — Уходим.
На улице было пусто. Перебежали асфальт.
Агат сидел у стола за бутылкой. Спросил, не глядя:
— Порядок?
— Порядок, — сказал Кучерявый, переводя дух. — Рвем когти?
— Садись, не базарь. Мусора разгребают организованную преступность. У них по плану облава в Новогирееве.
— Ты хозяин, Агат, но и у нас свои нервы. Ты пригляделся бы…
— Считай, я к тебе пригляделся. Что дальше?
— Дальше, — сказал Кучерявый, — слушай историю из жизни.
— На хрен мне твои байки? На, выпей… Ну, говори, что хотел.
Кучерявого как прорвало. Хватив полстакана, он сбивчиво рассказал историю, которой в другое время, положим, на шконке в бараке в зоне, хватило бы на полночи. Суть истории была в том, что московский пацан не хотел воровать, хотя с блатными дружил. Но, как в песне «Судьба во всем большую роль играет», кодла его подставила следствию после квартирной кражи с разбоем. В милиции оперы били его, дальше — тюрьма на Сретенке, камера с паханом и парашей на двадцать подследственных… Суд был неправедный. И по Указу сорок седьмого года врезали парню семь лет ни за что. И так далее.
…Он бы еще говорил, хотя Агат слушал его, не слыша, но на полуслове вбежала Верка.
— Менты! — вскричала она.
Агат поднялся спокойно, заметил:
— Ну, Кучерявый, ты говорок. Складно врешь. Только к чему, я не понял.
— К тому, Агат, что тот пацан — отец мой, — сказал Кучерявый, страдая.
— Канаем! Доскажешь после.
В этом кабаке Артур бывал не только потому, что здесь пели цыгане, но и потому, что друг его здесь работал, Володя-гитарист, известный всей Москве. Услышишь его — не забудешь. Тогда и поймешь людей, готовых за песню отдать и деньги, и душу. А денег здесь не считали.
На этот раз Володя играл и сам пел по-цыгански таборное, незатейливое, но бередящее души.
Захасиём, ромалэ,
Запиём биду[117].
Кончив песню, он подошел к Артуру.
— Спел бы старину, морэ, — попросил Артур.
— Дома спою, — ответил Володя. — Здесь не поймут. А дома за столом… Рома закоренные. Питерские. Родня мне. И дела у них — романэс! Помню, цыганский ансамбль я спасал от разгона в Измайлове, в кабаке. Тетка моя там командовала. А цыган — два десятка, притом половина — лишние, ни спеть, ни сплясать. Выгнал я их, и что же думаешь? Тетка разволновалась. Может, ты знал ее — Клава, Клавдия Ивановна… Заявляется ко мне Стас. Он заправлял в районе. Бандит. Говорит мне с ходу: «Володя, ты будешь смеяться, но тетка твоя просила тебя отсюда убрать». — «Как это так?» — «Да вот так. Я лучше ее уберу, чтоб петь тебе не мешала». — «Не надо, Стас, пусть живет и работает!» Еле уладили…
Между тем Володю звали со всех сторон: «Спой, дорогой, куда ты делся?»
— Извини, Артур, надо. Работа.
Кабак жил обычно. Галдели пьяные. Кто-то пил с тостами. Смеялась женщина. Артур поднялся, чтобы уйти, но вдруг заметил в углу постаревшего Леньку Козыря, голубятника из своего детства. Едва узнал его.
— Ленька! — окликнул Артур, и тот поднял голову.
— Кто ты? Неужто Артур?!
— Ну, ты даешь. Не узнал?
— Присаживайся… Пить будешь?
— Я кофе выпью. Ну, как ты, Ленька?
— Живу. Побыл в гостях у хозяина[118]. Ныне — свободен, как ветер.
— За что сидел?
— За трианду. Не знаешь? Ломка[119] денег. Цыгане научили. Время было голодное, я с ними ошивался. Ну, научили…
Артур расхохотался:
— Куда ни кинь — всюду цыгане.
— Летом ко мне один сильно деловой цыган приходил, к себе звал.
— Агат?
— Точно… Ты-то откуда знаешь? Он сейчас будет сюда, его дожидаю.
— Знаю, Ленька. Не связывайся. Пролетишь.
Ленька хотел возразить, но Агат уже шел к столу со своими.
— Смотри-ка! — вскричал Агат. — Я с ума сойду. Опять этот мужик здесь! Прямо наваждение какое-то. Теперь он с Ленькой сидит. Нечистая сила! Да ты не…
Агат запнулся, и Артур понял, в чем дело. Агат, несомненно, вспомнил о Бэнге — нечистой силе.
Цыгане имени этого не произносят — боятся. И он, значит, суеверен.
— Давай! — крикнул Агат официанту. — Чтобы — все!
Стол был накрыт, словно в сказке о скатерти-самобранке.
— Ты, Ленька, подумал? — спросил Агат.
— Чуть погоди, — сказал Козырь. — Ты извини, завяз я в одном своем деле. Потерпишь?
— Подсуетись, а то я передумаю.
Кучерявый сказал:
— Агат, ты меня не дослушал насчет отца.
— Валяй, ври дальше, пока отдыхает музыка.
— Дело было состряпано грубо, — заспешил Кучерявый. — Нашелся мужик, помог подать жалобу… Был пересуд, ты понял, Агат?
— Я понял, понял, что было, но не пойму, куда клонишь.
— Клоню к тому, что после доследствия и двух пересудов вышел отец на волю. А в зоне провел три года. И все узнал: как дружки его продали. А мне завещал…
— Знаю я, что тебе завещали. Только ты не послушал… Пеняй на себя и заткни хавальник. Надоел ты! Закуска киснет. Прими сто грамм.
— Эхма! — сказал Ленька. — Нищему пожар не страшен: взял суму и — в другую деревню.
— Ты к чему? — спросил Агат.
Артур усмехнулся:
— Всего ты боишься, морэ. То к чему, это к чему? Пугливый какой…
— Пугаете, — вроде бы отшутился Агат.
Не удалось, однако, гульнуть. В дверях показались таборные цыгане. Агат всех узнал. Не было только Сашки-баро. Эти — не выпустят. Ох, будет шум: резня, пальба. И менты.
Агат стремительно встал, пошел цыганам навстречу. Один, высокий, худой, опередил его, тихо сказав:
— Идем отсюда. Без шума. Своих оставь здесь.
Агат цыган знал. Это дети. Город его научил другому, чем их учил табор. На улице он сказал:
— Надо машину замкнуть, ромалэ.
— Давай, — кивнул длинный. — Минута тебе.
Агат не спеша влез в «вольво», достал ключи, включил зажигание, дал по газам, и машина рванулась. Высокий выхватил пистолет — да куда уж…
— Найдется, — только и сказал цыган, проводив машину взглядом.
Артур, Ленька и Валька Кучерявый молча сидели за столом. Высокий цыган подошел, поздоровался с Артуром, спросил, кивнув на Леньку и Кучерявого:
— Его холуи?
— Нет здесь его людей, морэ, — ответил Артур. — Вечерком приходите ко мне. Посидим.
— Не можем, дела. А тебе Сашка велел сказать, чтобы ты пока уезжал. Жарко тут будет.
Цыгане ушли. Ленька заметил:
— Не боишься, Артур?
— От судьбы не убежишь! — сказал Артур.
Кучерявый сидел ни жив ни мертв.
— Ну, Артур, — сказал он, — в долгу не останусь.
Ушел он, не попрощавшись.
А музыка вновь гремела, и поднимались парочки танцевать… К Володе-гитаристу спустилась с эстрады цыганка. Танцующие отступили, расселись за столики. Володя взял аккорд, певица вступила:
Пью время, словно горький мед,
И жизнь люблю, и восхищаюсь вами,
Хотя вы снова холодны как лед,
И сердце застывает временами.
Пьянь приутихла, гвалт будто смыло.
Вся ваша святость — это балаган!
Я вижу вас, но вы — совсем другая!
Искал любовь, а отыскал — врага…
Во сне танцует женщина нагая…
«В общем, не очень, — подумал Артур. — А почему-то берет за сердце…»
Все — дьявольская шутка и обман,
Все смоет смерть — придет пора другая…
Жизнь — это тоже адский балаган,
Во сне танцует женщина нагая…
Люди захлопали. Подходили к певице, совали деньги, кто-то и руки ей целовал. Она смеялась, блестя зубами. Артур вдруг завелся. Крикнул Володе:
— «Венгерку» давай! — и пошел, как бывало, с носка на каблук и — дробью неистово. Он не забыл цыганскую выходку.
В комнате было полутемно. На полу стояла толстая свечка в баночке из-под икры. Пламя ее колебалось на сквозняке, хотя занавески и шторы на окнах были задернуты. Верка сидела, сложив руки на коленях. Поодаль стояла Гафа.
— Что будет? — спросила Верка.
— А то, — равнодушно ответила Гафа, — пришьют Агата «ромашки». Он знает, я думаю. Сам такой. Ром. Коса на камень нашла.
Агат, одетый, лежал на койке в смежной комнате, машинально поглаживал потертую рукоять пистолета.
Что там лопочет Гафа? Коса на камень?.. Ну-ну. Посмотрим, кто тут коса, а кто камень. Табор идет к нему в город. Ну, что ж… От таборных не укроешься. Надо смешать колоду. И козыри надо сменить. Есть еще прикуп.
Агат принял решение, встал, вышел к женщинам. Верке сказал:
— Остаешься. Вот бабки. Через неделю не будет меня, не дергайся с места. Живи, как жила.
Верка вскочила:
— Агат, Агат…
— Цыц, — бросил Агат. — Я сказал.
— Куда ты, морэ? — спросила Гафа, хотя такого как будто и не положено спрашивать у мужчины.
Агат покосился на Гафу, на Верку и снова бросил, как сплюнул:
— В табор, сикухи.
Такого в таборе не бывало. Собрался крис в деревенской избе, и перед всеми встал на колени Агат. В тишине слышно было дыхание стариков.
— Я за смертью приехал, ромалэ, — сказал Агат. — Виноват перед вами. Убейте.
Старики молчали. Сашка не знал, как быть. Агат заявился в табор один. Законы знает. Приговорен… Может, сломалась душа? Не такой он… Значит, пошел ва-банк. Жить-то он хочет. Но в данный момент он гость. Гостя не убивают. Что делать, баро? Думай, думай. Люди, хочешь или не хочешь, спросят тебя.
Тут пхури заговорила:
— Каждый из нас, ромалэ, в своей печали и в своей радости. Так мы устроены. Но на всех есть закон. А кроме закона цыганский Бог — Дэвла… Он жизнь, он и смерть… Человек одинок, ромалэ, вы знаете. Каждый плывет в реке жизни, не зная ее истоков. Этот цыган, ромалэ, он на коленях, приговорен. Убьем его — одним из нас на земле станет меньше, и сами сделаем так. Только ведь сам он явился на суд. Не утаю, ромалэ, я дала Сашке совет, чтобы послал человека в город покончить с Иваном. Мне карты велели. Тот человек погиб от пули, мы знаем. Но Ванька себя защищал. Он цыган, не овца…
Старики заговорили: «Так всегда было», «Верно говоришь…», «Думать надо, ромалэ», «А с Ванькой что делать?».
Пхури подняла руку.
— Расскажу я историю, может, она что и прояснит. Один цыган не мог удержаться, чтобы не воровать, чтоб удаль свою не показывать. Но и совесть имел. Так тоже бывает. Пошел он к попу: «Батюшка, хочу покаяться да передать церкви деньги за краденых лошадей. Помолись за меня». Поп деньги взял. Прошло время, снова цыган идет: «Батюшка, каюсь, вот еще деньги». Поп взял. Когда цыган в третий раз заявился с этим же делом, поп говорит: «Что ты мне деньги носишь? Лучше бы ты работал да покупал себе лошадей, не воруя». Цыган ответил: «Ты в этом деле не понимаешь. Краденые лошади лучше купленных. А деньги — пыль, деньги цыгану не впрок».
Старики засмеялись, огладили бороды. Пхури продолжила:
— Ваньку гордость из табора увела, первым стать захотел. Не здесь, так хоть в городе, в воровстве. А жизнь повернула его обратно. Думаю, можно принять его в табор. Повинную голову меч не сечет.
Сашка мог бы и сидя говорить. Но встал. Его ноздри дрожали от гнева.
— Пхури, я раньше слушал тебя. Ты меня убеждала и подсказывала. Теперь удивляешь, старая. Ты как будто ослепла. Или мы Ваньку не знаем?.. Этого волка в овчарню примем? Под ним земля загорелась, вот он и блеет. А зубы-то — волчьи.
— Ты пуглив стал, баро, — сказал Касьян. — Что нам Ванька?
— Да он давно уже не Ванька. Он вор в законе, как в городе говорят. Агат он. По локоть в крови его руки.
— Нас не касается, — сказала пхури. — Это дела городские.
— С ума ты сдвинулась, старая, — сказал Сашка. — За ним большой хвост. Уголовка за ним придет в табор.
— Чужих не пустим, — молвил Касьян. — И может, ромалэ, Тимофея сейчас послушаем?
— Говори, Тимофей, — согласились цыгане.
— Я скажу, — вступил Тимофей, сдвинув брови. — Душа моя рвется. Сын он мой, так? Сам Дэвла велел беречь сыновей. За сына велел отдавать свою жизнь. Так оно? Так. А Ваньку в табор принять нельзя.
Цыгане ахнули:
— Как так?
— Что говоришь, Тимофей?!
— Я знаю Ивана получше вас. Сашка прав, ромалэ. Играет Иван, за дураков нас держит. А мне он больше не сын, пусть уходит. Нет у него души. Иначе я сам бы стал за него перед вами хоть на колени, а хоть и с ножом. И бился бы до смерти, ромалэ. «Нет» — мое слово.
«Будь проклят!» — подумал Агат.
— Пусть уходит, — сказали старики.
— Так и будет, — подвел черту Сашка.
С потемневшими лицами расходились цыгане. И не посмотрели вослед Агату, шедшему деревенской улицей к своему «вольво».
Сны Артура причудливы. Прошлое, явь, сюжеты из кинофильмов — все сходится в них, составляя мозаику диафильмов. Движения нет — а смена картинок, перетасованных как придется. Самое странное — он, очнувшись, все помнит. И это вторая жизнь его разума. Параллельная жизнь. Зазеркалье.
На сей раз увидел себя на взморье… Будто ушел из отеля, гуляет один. И знает, что это глупость: спуститься в лифте, пересечь вестибюль под взглядом портье и выйти к прибою по бесконечной каменной лестнице. Бриз трепал его куртку. Дробился свет фонарей, освещающих спуск с горы. Позади спал громадный отель. Скулила собака. Полная луна выбелила пляж и слоеные обрывы скал. Артур сел на лежак, брошенный у шипящей по галечнику воды. Взад и вперед прошла, как призрак, женщина в шали, накинутой на узкие плечи. Потом села рядом. И закурила. Ее глаза блестели, как камни в воде.
«Не бойтесь», — сказала она. «Кого мне бояться? — спросил он легко. — Кому я тут нужен?»
…А в номере — духота. Цветы какие-то, вроде герани. Негромкое соло трубы. И женщина. «Что-то не так? — спросила она. — Вы встревожены, сударь?» — «Просто бессонница. Ничего не хочу». Она посмотрела в упор: «Это, сударь, депрессия». «Я не подвержен, — сказал Артур. — Делаю, что хочу». «Море не помогает?» — тихо спросила она и положила прохладную руку ему на лоб и висок. Он спросил: «А вы что не спите?» «Меня приговорили! — сказала она спокойно. — Мужчина один. Я умру. Прощаться приехала, сударь мой». «Ну, ты и шутишь», — сказал Артур и, разозлившись, пошел из номера. Притом так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась побелка.
…Он встретил ее на дороге в горы. Она держала в зубах прозрачную виноградину. Раскусила, увидев его. В ее руке была гроздь, просвеченная солнцем. «Не забивайте голову ерундой, — сказала она. — Думайте о книгах. Все будет в порядке. Вас убивает беспамятство. Надо все вспомнить, и будет порядок». «Как это верно! — сказал Артур. — Сударыня, вы проницательны».
…Снова ночь и луна. Снова море и камни. В каменной щели под берегом в лунном свете стайка рыбешек. Море спокойно, как залито маслом. Женщины нет. Но это, по сути, не женщина. Это его судьба то его дразнит, то уговаривает терпеть. Тут появилась рыжая собачонка. Вроде бы колли, но очень уж мелкая, ростом с болонку. Щенок?.. Собачонка вертела хвостом и ластилась. Артур погладил ее и велел идти спать. А то проглотит акула. Они пошли рядом, собака жалась к его ноге… В его номере было тепло. Артур закурил. Постель была наготове. Вошла женщина, села в кресло. «Выпить нечего», — извинился Артур. «Я принесла с собой», — сказала она, ставя на столик коньяк и баночку кофе «Килиманджаро». Артур такого кофе сроду не видел. Да и коньяк какой-то турецкий, марка — «Меджлис». Во сне все возможно, подумал Артур, сознавая, что все это сон, и желая смотреть его до конца и даже чуть корректируя.
«Что привело вас, сударыня?» — «Хочу о море поговорить». — «Вы здесь одна, сударыня?» — «Абсолютно…» Она пересела к нему и сунула руку под ворот его рубашки. Было приятно и чуть щекотно. Грудь ее была твердая и прижата к его плечу. «Вас же приговорили, сударыня», — вспомнил он вдруг. «Ну, вы комик… — сказала она, серебристо смеясь и прижимаясь все крепче. — Забудься». «Я расскажу…» — бормотнул Артур. «Да пошел ты!» — захохотала Судьба, и руки ее продвинулись ниже, лампы погасли, ночь навалилась, музыка приближалась и удалялась, было невыносимо, качалась луна, гремело сердце, сверкнула зарница, в окна ударил дождь… «Бессонница…» — выговорил Артур и проснулся.
Над ним горел свет; у тахты стояла Гафа в кожаной куртке и сапогах повыше колен. Юбка высоко открывала ее ноги в пестрых колготах. Артур попытался вспомнить, как называются эти колготы.
— Что ж ты, Артурик, не закрываешь дверь? — спросила Гафа с усмешкой. — У меня ключа нет, я вошла. Смотри, ограбят.
— А что с меня взять? Кофеварку?..
Гафа уселась в кресло, выставив круглые коленки. Артур невольно только на них и глядел. Сон его вроде не отпускал. Ему стало жарко. А Гафа сказала:
— Агат ездил в табор.
— Иди ты… На смерть полез?.. Хотя, конечно, ход мастерский: гостя не тронут.
— Не тронули. Только стоял на коленях. Там крис был. Каялся мужик.
— И что?
— Погнали его старики. Вернулся зверем. Льет в городе кровь. И готовит дело. А дело такое, каких еще не было. Увидишь кого из цыган, скажи им: Агат налет готовит на городских богатых цыган. С ума он сошел, я думаю. Надо остановить.
— Кто с ним пойдет?! — сказал Артур. — Дело дохлое. Ромка да Миша? Не верю.
— Блатных смассовал он, — сказала Гафа, — таких же, как сам, — отмороженных дьяволов.
— Спасибо, Гафа, за информацию. Ты иди, не дай Бог, кто увидит тебя в моем доме. Сгоришь.
— Чего заботишься, кто я тебе?
— Человек ты, — сказал Артур, отринув грешную мысль.
У Кучерявого нет телефона. Артур отбил ноги, ища его. А обнаружил под вечер в баре, неподалеку от дома. С ходу спросил:
— Знаешь о деле, какое готовит Агат?
— Куда ты лезешь, Артур? Я удивляюсь, что ты еще жив.
— Хочешь честно? Думаю о тебе, а на Агата мне наплевать. Это ему жить недолго.
— В общем-то да. У него тормоза отказали.
— Ты знаешь хоть, что его только что из табора вышибли? Не слыхал? А он на коленях стоял там. Да не отмазался. Приговор остается.
— Параша[120] небось. Тебе кто донес?
— Не важно, Валька. Не в этом суть. Знаю.
— Чего к тебе люди бегают, ровно на исповедь?
— Душа у людей в печали, и — делятся. Известно, что дальше меня ничто не уйдет.
— В душу лезешь. Замочат тебя как пить дать. Очень уж много знаешь.
— Все мы люди, а человек человека обязан понять, иначе будет зверинец. Уходи, Валентин.
— Уговорил, — сказал Кучерявый. — Я покумекаю.
Никто не знал, где залег Агат, и Верка с Гафой додуматься не могли. Кучерявый рыл землю, однако никто ничего не знал. А только зрело общее напряжение. Знали — готовит дело, знали — в любой момент высветит всех до последнего. И сразу предъявит план и расчет операции по минутам. Со страховкой крест-накрест.
Забрел Кучерявый к Володьке в кабак среди дня, по-трезвому. Двое-трое случайных людей были в зале. Володька пил чай в служебном закуте для артистов. Тут же цыганка сидела, раскинув цветастые юбки.
Глянув на Кучерявого, Володька продолжил свой разговор:
— Разломались рома. Не разберешь, где какие: кто городской, а кто полевой, где артист, где придурок в красной рубахе да с чубом.
— Так, — соглашалась цыганка.
Володька разволновался:
— Кто с блатными братается, кто с бизнесменами-гадже…
Кучерявый насупился. Говорят, как будто нет его здесь. Чужой он для них. Он — гадже. К цыгану — не подступись. Но как бы ни было…
— Здравствуй, Володя, выдь на минуту, есть разговор.
Они вышли в предбанничек у артистической.
— Давно не видел Агата?
— Вчера забегал и сказал, мол: Вальку увидишь, так передай, что сегодня здесь буду и потолкуем о деле. Он знает, что ты его ищешь.
— Благодарю, — сказал Кучерявый. — Пойдем, проглотим по маленькой. А то я гляжу, ты пьешь чай. Но чай, говорят, не водка, много не выпьешь.
— Спасибо, морэ, работать надо. С тобой сядешь — не скоро встанешь. А встанешь — недалеко уйдешь.
Кучерявый заухмылялся, польщенный. Володя сказал:
— Вали в зал и садись. Я выйду минут через пять. Буду петь.
— Годится, — сказал Кучерявый.
Музыка зазвучала исподволь. Сперва гитара, а после и скрипка. Вышел, играя, высокий в красной рубахе альтист. За ним с гитарой Володя, пониже ростом, пошире в плечах.
Вернись, любимая, прошу,
Не будь со мною так жестока.
Одной тобою я дышу,
А без тебя так одиноко, —
запел он с цыганским надрывом.
Куда исчезла ты в ночи?
Зачем ты скрылась — непонятно.
Ответь скорее, не молчи.
Вернись, любимая, обратно.
Он вскинул голову, тряхнул шевелюрой.
Вернись, любимая, вернись,
Зачем тебе судьба иная?
Ведь ты — любовь моя и жизнь,
Я жду тебя и так страдаю…
Ответил ему голос женщины, низкий и страстный:
Оставьте ваше колдовство,
Оставьте, не гневите Бога,
И не ссылайтесь на него,
И не ссылайтесь на него,
У вас, мой друг, у вас, мой друг,
У вас, мой друг, своя дорога.
У вас, мой друг, своя печаль,
Свои томления и страсти.
Конечно, мне немного жаль,
Конечно, мне немного жаль,
Но жизнь моя, но жизнь моя,
Но жизнь моя не в вашей власти…
Песня оборвалась. В тишине, оглушившей Кучерявого, раздались шаги. Шел Агат. Он приблизился к столику. Кучерявый едва не охнул: другой человек — осунувшийся, худой, глаза блеклые и под глазами мешки.
— Здорово, кореш, давно не виделись. Все гуляешь? — Взгляд у Агата тяжелый. — Не спился еще, я вижу. Всей водки не выпьешь, всех баб не обслужишь, всех грошей… Ну, ближе к делу.
— Ты звал меня?
— Это ты меня ищешь. И прав. Завтрашней ночью — дело. — Агат помолчал, глядя в точку на переносице Кучерявого так, что тот замер. — Короче, братов пойдем щупать, а то заелись браты. Зажирели. Не узнают.
— Каких таких братов? — выговорил Кучерявый.
— Ромалэ… — Агат нехорошо засмеялся.
— Ты не сдурел, цыган трогать? Огнем они встретят… Я не иду. Пожить хочу мало-мало.
— Тебе так и так не жить, шмакодявка. Я сам тебя замочу, если что.
Кучерявый сыграл в поддавки. Больно уж круто берет пахан, ясно, что не в себе. При таком разговоре из кабака-то живым не выйдешь. Прав был Артурыч.
— Лады, — сказал Кучерявый. — Повязаны мы с тобой, куда денусь. Давай диспозицию, что мне робить? Место, время?..
— Заметано. Сегодня, завтра — не пить ни грамма. Сделаем дело, получишь бабки — гуляй, хоть залейся. А что и как — это завтра. Набирай форму.
— Пошел я, — сказал Кучерявый. — Правда, что ль, покемарю.
— Иди, дорогой. Канай.
Кучерявый ушел. Агат поманил к себе Костю-мокрушника. Тот чалился неподалеку, с марухой, культурно за столиком отдыхал.
— Вот что, — сказал Агат. — Кучерявый, похоже, с катушек слетел. Сечешь? На дело его не беру. Он псих, а работа серьезная.
— Он не продаст, — возразил Костя.
— Голову за него не клади. Если что, он заложит. Я знаю, что говорю. Его надо вырубить. Ты отвечаешь, понял?
Кучерявый не оглядывался, но слежку почуял. Агат не простит — это ясно. Иначе бы вел разговор по-другому. Прохожих нет. Впереди проходные дворы и скверик. Там можно и сквозануть. Он пригнулся, будто шнурок завязать. Плохо дело. Сзади шел Костя-мокрушник, а с ним еще хмырь. Кучерявый затосковал: добраться бы до перекрестка, а там… Но Костя окликнул его, не скрываясь. Кучерявый не обернулся. Костя снова позвал. Кучерявый обреченно остановился.
— Чего тебе, Костя? — спросил он.
— Ты что толковал Агату? Завязываешь?
— Мандражирую, — сказал Кучерявый. — Предчувствия у меня. Агат тянет хевру на беспредел. А это ж — цыгане…
— Агат сам цыган. Ему лучше знать.
— Он уперся, Костя. Скажи, я кого закладывал? И его не продам, пусть делает. Но без меня. Цыгане с ним уже разобрались по-своему. Приговорили его, ты понял? И приведут в исполнение.
Незнакомый хмырь стоял поодаль, как пес, готовый прыгнуть, но Костя еще не скомандовал ему «фас!».
А вот третьего Кучерявый не увидал. Третий — по кличке Перо — вышел откуда-то сзади без шороха и ударил Вальку ножом под лопатку.
— Ох, — удивился Кучерявый, — что вы делаете, ребята?
— Кончай его, — бросил Костя блатному, и не только это последнее услышал Кучерявый, сползая по стенке дома к асфальту. Перед глазами в оранжевом свете возник покойный отец и сказал: «Учил я тебя, дурака: ни с ментами, ни с блатными не вяжись!..»
Кучерявый всхрапнул и лег. Костя, Перо и хмырь ушли проходными дворами.
Агат зашел в артистическую, сел к телефону.
— Сюда позвонят мне, — сказал он Володьке. — Не возражаешь, морэ?..
И телефон как взорвался. Агат взял трубку:
— Я… Да. — Вот и весь его разговор. Повернувшись к Володьке, бросил: — В зал не пойду, и тут меня не было. Усек?
— Не было так не было. Твои дела. Дошло до меня, Агат, что в Плющеве застрелили таборного цыгана. Ты, часом, не в курсе? Люди тебя поминают. Табор встал на уши.
— Кого увидишь, скажи, — отреагировал Агат, — что того, мол, цыгана замочил Кучерявый. Не то обознался, не то по личным мотивам. Нехорошо это вышло, морэ. Но Кучерявый ушел от меня, он сам по себе, с ним и расчеты.
— Мое дело маленькое, — сказал Володька. — Я не встреваю.
Агат шел сторожко, но Верка перехватила его у скверика. Запыхалась:
— Постой-ка.
— Отвали, — бросил он. — Я тебя сам найду. Брысь!
— Сперва послушай, потом гони. Гафа была у Артура. Болтает она. И слушай дальше: цыгане к нему пришли, сейчас у него на квартире. Из табора.
— Откуда знаешь? — взвился Агат.
— Гафа сказала.
— Что же ты, сука, подругу продаешь?
— Люблю я тебя, Агат, прости меня, дуру.
— Иди, иди, не оглядывайся…
Гафа снимала квартиру в Выхине. Агат вошел к ней бесшумно, ступал с носка на каблук. Она и не рюхнулась. У окна сидела, слушала музыку из магнитолы.
— Здравствуй, милая.
Гафа подняла голову.
— А! Явился — не запылился. Давно я тебя жду. Адрес, думаю, знает, а не идет. Может, боится чего?
Речь Гафы была непривычна. С ним в таком тоне не говорили и мужики. Или он уже не Агат, а первый встречный козел?
— О чем толковала с гадже нынешним утром? — резко спросил он.
— О том. Я никому не докладываю. Это дело мое — о чем. И тебе ничего не должна. В расчете.
Музыка продолжала играть. На пленке сладкая, острая «Бесамэ мучо». Агат шагнул вперед, поднял Гафу за волосы левой рукой. Она была легкая, не рвалась от него, глядела ему в глаза. Ударил ножом под грудь.
— Прости, — сказал он и отбросил Гафу, как куклу.
Он был в перчатках из бязи. Они не испачкались, чистая работа. Не снимая перчаток, взял телефонную трубку.
Гафа мучительно выдохнула. Глаза ее стекленели.
Кончилась в магнитофоне пленка, и механизм отключился. На улице выхлоп автомобиля ударил, как выстрел.
Агат набрал номер.
— Идем сегодня, — сказал он в трубку раздельно и зло. — Сегодня идем. Не завтра. Усек?.. Отвечаешь, чтоб люди были на месте и все по секундам. Иначе сгорим…
Громко тикал будильник. Агату почудилось, он грохочет.
Артур горбился и глядел на цыган, придавленный мыслями о неизбежном. Беда надвинулась. Сашка-баро и молодые парни из табора ждали событий.
— Едем в Косино, — сказал Сашка. — Завтра поздно будет, ребята. Как бы не опоздать нам.
— Ехать так ехать, — сказан Митька Длинный. — В гости так в гости.
— А что у них, Сашка? Что там за люди? — спросил Артур, хрустнув сплетенными пальцами.
— Тебе зачем знать? Но скажу: Агат там бывает, берет наркоту… А что на самом деле, не могу сказать… Ну, ромалэ, собирайтесь. — Сашка встал. — Не будем прощаться, Артур. Свидимся, Бог даст.
Они обнялись, и цыгане вышли по одному. Сашка был с перстнем. Артур вдруг подумал, что лучше бы Сашка сегодня снял этот перстень. Да вряд ли он согласится.
Был случай, привел Артур как-то Сашку и таборных в некий салон к людям искусства и их друзьям, не знающим ни настоящей жизни, ни табора. Те шумели и обнимали цыган, прося их петь и плясать, суля деньги. «Ты куда нас привел, морэ? — спросил тогда Сашка. — Что за артисты? За деньги мы не веселимся». — «А театр „Ромэн“? Там-то поют и играют». — «Какие же там рома? Городские! Спроси у таборных, они скажут».
А компания приставала к Артуру, чтоб он уговорил цыган петь, но он воспротивился. И пожалел, что затащил сюда таборных. Сашке шепнул: «Эти шумные люди — богема, ты не серчай. Их город приговорил и казнит». «Все, — сказал Сашка. — Пошли отсюда, ромалэ». Он положил гитару, цыгане двинулись следом за ним на выход. «Да что вы, друзья!» — всполошилась хозяйка салона. «Пойдем, Артур, отсюда, пойдем, драго, — сказал Сашка. — Тоска здесь».
Было, было такое дело. Помнится, Эдик читал стихи, и цыгане увяли под монотонный речитатив поэта:
Преодолев пространство и тщету
Угрюмо-монотонных волн зеленых,
Я чувствую, что я со дна расту.
Приобретаю воздух, ветер, крону.
Но Бог, недаром сотворивший свет,
Нетерпеливых в небо не пускает.
Тускнеет ночь. Является рассвет,
И Бог меня в глубины опускает,
И заставляет ощущать тщету
Угрюмо-монотонных волн зеленых,
И снова я страдаю и расту,
Приобретаю воздух, ветер, крону…
На что цыганам вся эта мудрость? Тогда ведь и Эдик откланялся. Да со скандалом. Кричал: «Ноги моей здесь не будет!»
Воспоминание развлекло Артура. Он вдруг подумал, что все в конце концов образуется. Жизнь — это жизнь!
К цыганскому дому ночью подъехали к трем часам. Машину оставили за квартал.
Ромка тоску наводил:
— Ты, морэ, точно знаешь?
— Да что ты заладил! — огрызнулся Агат. — Не базарь.
— А если здесь таборные? — ныл Ромка. — Сон я видел…
Агат остановился:
— Засохни. Ну? Заткни хавальник. Завтра расскажешь.
В Косино заливались собаки, будто их всех прорвало в одночасье. Против цыганского дома Ромка остался на стреме. Зашел в будку со сломанным телефоном.
Агат глянул в окна фасада.
— Давай!
Перо приладил отмычку. Вошли в переднюю тихо. А перед ними другая дверь — в комнату. И — заперта изнутри, что за притча?
— Помацай, Перо… — почти беззвучно выговорил Агат.
Тот перебрал отмычки, а дверь открылась сама. Матвей из табора, в длинных трусах, босой, проснулся и шел отлить. Вряд ли успел он понять, что к чему. Агат ударил ножом точно в сердце. И придержал осевшее тело.
Костя и он с пистолетами наготове бесшумно вошли в комнату, освещенную с улицы фонарем. На коврах похрапывали цыгане. Дух стоял крепкий. В ногах — сапоги с портянками, аккуратно навитыми на голенища. Сумка с наркотой — свежий товар — была не прикрыта. Агат нагнулся за ней, но щелкнул выключатель, вспыхнула лампа под потолком. Костя рухнул, хрипя, в груди его нож торчал, а у двери откуда-то взялся Сашка, одетый и в сапогах. Он свистнул.
— Гость! — крикнул он. — Вот не ждали. Ромалэ!..
Цыгане завозились, мешая друг другу. Агат, пригнувшись, прыгнул на Сашку, взял его на калган[121], вылетел в коридор и в боковую дверь, в сад. Гремели выстрелы. Агат отстреливался, не оглядываясь. Сзади топали… Агат с ходу врубился в хлипкий забор и, ободравшись, его проломил. В голове было одно: прорваться к машине и — ходу. «Уйду!» — почувствовал он и наудачу выстрелил из-под руки назад.
Стало тише, Агат вильнул, оглянулся. Метрах в пяти упал Сашка.
Забыв себя, Агат бросился к Сашке. И перстень увидел. Рванув из подкладки нож, Агат отрубил палец с перстнем. А взять не успел. Его отбросили несколько пуль, ударивших в голову и в грудь.
Тем и кончилось.
…Ветер хозяйничал по опушкам. Цветы клонили головки. Летели ржавые листья. Прожилки на них — как дороги цыганских повозок.
«Он знает все, ромалэ, — говорит он. — Но еще не был один. Так пусть узнает, ромалэ, что это — быть одному!»
Цыгане обошли отверженного, словно больного проказой. Они исчезали в темнеющем на закате лесу.
«Не осуждай своих братьев», — сказал старик, покидая поляну последним.
Оставшись один, отверженный переводил взгляд с кнута в своей руке на малую птицу, сидящую на березовой ветке. Став на колени, подул на угли костра. Костер не ожил. Отверженный медленно пошел в лес. Шаг его убыстрялся. Ему было страшно. Казалось, на всех полянах — костры, а подойдешь — ничего, никого. Казалось, скрипка поет о муке изгнания.
Пройдя лес, он вышел к реке. На берегу у костра сидел цыган с трубкой, напоминающей медвежью голову. Метались тени.
«Старик! — крикнул отверженный. — Они не правы. Волен я или не волен в своей судьбе?»
Луна светила на старика. Брови его сходились над переносьем. Отверженный перед ним стоял, проклиная свой табор и все свое племя: «Старик, я иду против всех!»
«Нет в твоем сердце к людям любви. Ты ненавидишь. Нельзя тебе жить».
И цыганский нож вошел в сердце отверженного. Он обнял землю, раскинув руки. А тот старик пропал в темноте. Огонь костра долго плясал у реки, и скрипка цыганская пела из леса.
— Вот, Артур, — сказала пхури-гадалка. — Такие были дела в старину.