СЕРГЕЙ ПРАГА

ДА, БЫЛ

ПОВЕСТЬ


«…Я всегда готов выступить на защиту моей Родины — Союза Советских Социалистических Республик и, как воин Вооруженных Сил, я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения победы над врагом…»

(Из текста военной присяги)

«…Лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор…»

(Шота Руставели. «Витязь в тигровой шкуре»)

В НАГОРНОМ РАЙВОЕНКОМАТЕ

— А-а! Товарищ старший лейтенант! Здравствуйте, здравствуйте. — Начальник третьей части капитан Белогрудов приветливо, как старому знакомому, протянул руку мужчине лет сорока в штатском костюме.

— Надюша, стул!

Посетитель поблагодарил, сел, достал из кармана сигарету и вопросительно взглянул на Белогрудова.

— Курите, курите. Мы давно ждем вас. Дело ваше получили из архива, а вас все нет и нет… Решили, что вы отдыхаете или в командировке… Необходимо составить ваш послужной список, а для этого надо кое-что уточнить, сверить…

Посетитель с любопытством смотрел на папку, пожелтевшую от времени. Он не предполагал, что его личное дело такое внушительное.

— Я готов, — ответил он. — А нельзя ли взглянуть на бумаги и кое-что освежить в памяти…

— Пожа-а-луйста, — обиженно протянул капитан. — Ваше право, смотрите, вспоминайте.

Он положил личное дело перед посетителем, а сам потянулся к папке с текущей перепиской.

Бегло просматривая отдельные документы, старший лейтенант изредка улыбался, покусывал губы, покачивал головой. Вдруг лицо его помрачнело, в глазах появились жестокие огоньки. Он еще не просмотрел и половины бумаг, вшитых в папку, как резко закрыл ее и передал Белогрудову.

— Я готов, товарищ капитан…

…Опрос походил на непринужденную беседу двух хорошо знакомых людей. Правда, вначале ответы были предельно лаконичны, привнося неприятную сухость в разговор. Но вскоре эта отчужденность сгладилась.

На вопрос о партийности старший лейтенант, слегка задумавшись, ответил:

— С тысяча девятьсот сорок второго по сорок седьмой выбывал из рядов партии… В сорок седьмом восстановлен с тысяча девятьсот тридцать шестого… — и без запинки назвал многозначный номер партийного билета…

Делопроизводительница не без интереса слушала диалог.

— Женаты?

— Так точно… Двое детей: сын Остап десяти лет и сын Шота семи…

— Что ж это: родители русские, а имена у детей вроде бы не русские…

— Так… по зароку…

— Имеете награды?

— Красное Знамя за Халхин-Гол, Красная Звезда за Вену… Три медали…

— Ранения и контузии?..

…Все меньше оставалось незаполненных пунктов. Вот на этот, пожалуй, не ответишь кратко. Капитан пробежал глазами слова очередного вопроса и только тогда прочел его вслух.

— Были ли в плену в Отечественную войну, при каких обстоятельствах пленены, где находились, к каким работам привлекались, кем, где и когда освобождены?

Старший лейтенант еще не успел ответить, как на столе задребезжал телефон.

Капитан снял трубку. Выслушав, неохотно сказал: «Ясно!» и, пожимая плечами, поднялся:

— Простите, придется минут на пять — десять прервать беседу.

Он взял со стола несколько папок и вышел.

— Наверно, комиссар вызвал, — проговорила делопроизводительница.

В комнате наступила тишина.

Старший лейтенант задумчиво смотрел на раскрытый послужной список и, покусывая мундштук, дымил сигаретой. Медленно ползли стрелки часов. Прошло десять — пятнадцать минут. Белогрудов не возвращался. В комнату входили посетители, офицеры, громко поговорив с делопроизводительницей, уходили. А старший лейтенант, ничего не замечая, изредка посасывая потухшую сигарету, продолжал смотреть перед собой.

Последний вопрос напомнил ему давно минувшее. В памяти оживали забытые лица, эпизоды, события.

НА КОМАНДНОМ ПУНКТЕ

Командный пункт командира дивизии генерал-лейтенанта фон Зальце расположен в усадьбе МТС. Сейчас здесь оживленно. На два часа назначено совещание командиров полков и им равных. Отсутствие в воздухе советской авиации позволяло пренебрегать маскировкой, и приглашенные подъезжали на машинах к самому крыльцу флигеля, занятого генералом.

Адъютант генерала, лейтенант Капп, хлыщеватый и самоуверенный юнец, щеголяя выправкой, встречал приезжающих и, отвечая на рукопожатия, предупреждал:

— Господин генерал-лейтенант беседует по прямому проводу! — При этом Капп многозначительно поднимал указательный палец левой руки и косился на окна, снаружи завешенные плащ-палаткой.

На самом же деле фон Зальце, серьезно обеспокоенный боевой обстановкой в полосе дивизии, сидел за столом и, насупившись, смотрел на оперативную карту с обстановкой на 25 июля 1942 года.

Всего три недели назад, когда его дивизию перебрасывали из Голландии на Восточный фронт, фон Зальце задержался на полдня в Берлине и был принят фельдмаршалом Кейтелем. Напутствуя старого друга-однополчанина. Кейтель говорил:

— Знай. Зигфрид, десятого июля будет взят Борисоглебск, а двадцать пятого—Волжская твердыня. Первого августа падет Сальск, десятого — Саратов, пятнадцатого — Куйбышев! Точно десятого сентября мы будем в Арзамасе. А для тебя — сюрприз: твоим гренадерам уготовано путешествие на юг. С рубежа развертывания твоя дивизия, как нож в масло, врежется в деморализованную оборону противника, рассечет ее, уничтожит, и двадцать пятого сентября, в Баку, ты получишь мое поздравление с производством в генерал-полковники. Как другу скажу, сугубо конфиденциально: фюрер не возражает против твоей кандидатуры на пост военного губернатора Азербайджана. Надеюсь, генерал-губернатор не забудет Вилли…

Кейтель уверенно водил указкой по карте, на которой необъятная территория Советского Союза, от Буга до Уральского хребта, была рассечена грозными стрелами, нацеленными на сердце России — Москву, на волжскую твердыню, на Апшеронский полуостров.

Фон Зальце запомнил этот разговор. Еще бы, хотя Азербайджан и не гостеприимная Голландия, но ради звания генерал-губернатора юго-восточной нефтеносной провинции можно пойти на некоторые жертвы и временное отсутствие комфорта, к которому за последние два года так привык он в стране ветряных мельниц и тюльпанов.

Матерый волк фон Зальце понимал: просчеты могут быть. Сегодня от линии фронта до Борисоглебска 360 километров и до Волги не меньше. Сроки можно отодвинуть — не обязательно быть в Баку 25 сентября. Можно запоздать на неделю, другую. Но увы! Просчеты не только в сроках…

С того момента, как первый эшелон с гренадерами отошел от голландской станции Арнем, фон Зальце явно не везет. В районе Макленбурга этот эшелон стал жертвой воздушного налета противника, а восточнее Буга свалился под откос: партизанские отряды взорвали железнодорожный мост и уничтожили до сотни солдат, чудом спасшихся при катастрофе.

Этим неприятности не кончились. Пять эшелонов подверглись в пути нападению партизан. В районе Гомеля, по приказу, подписанному генерал-полковником Йодлем, один из полков дивизии был остановлен и занялся прочесыванием крупного лесного массива — убежища партизан. Полк понес чувствительные потери и сильно запоздал в район сосредоточения.

Свою восточную кампанию дивизия начала не так, как мыслил Кейтель. Многокилометровый марш к рубежу развертывания проходил в постоянной тревоге и сопровождался бесконечными мелкими стычками с неуловимым противником. А в итоге, за время передвижения от Арнема до местечка, откуда дивизия фон Зальце была введена в бой, из ее состава убыло около двух тысяч солдат и изрядное количество техники.

По поводу «ножа в масло» также произошел просчет… «Где нож? Какое масло? — раздраженно думал фон Зальце, впиваясь глазами в жирную линию на карте. — Откуда Вилли взял «деморализованную оборону»? Посмотрел бы он, как полк дивизии будущего генерал-губернатора ровно неделю топчется перед дрянной высотой с отметкой «81.9» посреди необъятного картофельного поля. А сколько таких высот до Апшерона?»

Фон Зальце тяжело вздохнул, посмотрел на часы и громко позвал:

— Лейтенант Капп! Адъютант!

…Офицеры входили по старшинству. Пропустив последнего, адъютант прикрыл дверь, ступая на носки, подошел к столу, достал из портфеля конверт с несколькими сургучными печатями и почтительно протянул генералу.

Фон Зальце, накинув на кончик носа старомодное пенсне в тоненькой золотой оправе, придержал его двумя пальцами и оглядел собравшихся.

— Господа, только что получена директива. Фюрер недоволен тем, что военнослужащие германской армии, вступая в борьбу с бандитами на Востоке, не всегда действуют так, как требуется. Безжалостности, вот чего не хватает нашему доблестному солдату. В связи с этим фюрер приказывает:

— «Первое. В бандах противника фанатичные коммунисты. Они не гнушаются никакими актами насилия. Наша борьба против них отныне не должна иметь ничего общего с рыцарским поведением солдат или правилами Женевской конвенции. Борьба против банд на Востоке должна вестись самыми жестокими средствами. Иначе мы в ближайшее время окажемся бессильными перед красной чумой. Поэтому войска имеют право и обязаны применять любые средства, без ограничений. Даже против женщин и детей. Проявление благородства явится преступлением по отношению к себе, к германскому народу…»

Фон Зальце, наклонив голову, поверх пенсне оглядел подчиненных, застывших в почтительных позах, окончил чтение первого параграфа. Передохнул и продолжал:

— «Второе. Ни один солдат германской армии за свое поведение в бою против бандитов и их сообщников не может быть привлечен к ответственности ни в дисциплинарном, ни в судебном порядке…»

Фон Зальце скороговоркой закончил чтение параграфа — о последствиях невыполнения приказа, снял пенсне, торжественно произнес:

— Подпись: начальник ОКВ генерал-фельдмаршал Кейтель, — и, сразу резко изменив тон, продолжал:

— Господа, мы уже знаем, что такое война в России. Исходя из только что прочитанного и основываясь на опыте, приобретенном с того момента, как дивизия оказалась на Востоке, я решил опубликовать свой приказ. Лейтенант Капп, читайте…

Скрестив руки на груди, генерал замер. Адъютант читал медленно. После каждого параграфа следовала пауза. Как бы утверждая пункт за пунктом, фон Зальце кивал головой. Наконец лейтенант объявил:

— Параграф одиннадцатый, — и, выделяя каждое слово, прочел:

— «Русские солдаты и младшие командиры очень храбры в бою. Даже отдельная маленькая часть всегда примет атаку. В связи с этим нельзя допускать человеческое отношение к пленным. Уничтожение противника огнем или холодным оружием должно продолжаться до тех пор, пока противник не станет безопасным. Фанатизм и презрение к смерти делают русских противниками, уничтожение которых обязательно…»

Едва Капп прочитал подпись, фон Зальце хлопнул ладонью по столу:

— Да, да… Это так… Так! Иначе мы месяцами будем торчать на одном месте, как… — Не закончив фразу, он повернулся и сурово уставился на одного из офицеров: — Полковник Хольфсготт, доложите: долго ли вы будете топтаться перед несчастным бугорком? По какой причине ваш полк не может взять высоту?

Низенький полковник с аккуратно причесанными, редкими седеющими волосами вскочил, как подкинутый пружиной.

— Господин генерал-лейтенант! Осмелюсь доложить: по той, о которой вы изволили указать в приказе. Русские упорно контратакуют намного превосходящие их силы. Высота восемьдесят один девять обошлась мне более чем в пятьсот человек и десять танков. Ее обороняет, по меньшей мере, усиленный батальон…

Фон Зальце торопливо вышел из-за стола, вплотную подошел к Хольфсготту, двумя пальцами рванул пуговицу на его мундире и, глядя сверху вниз на незадачливого полковника, брызжа слюной, заорал:

— Отговорка! Ваш полк опозорил славные традиции дивизии! Ваши солдаты трусы! Дайте заявку на авиацию! С лица земли снесите проклятый бугор!..

Лицо фон Зальце побагровело. Он круто повернулся на каблуках, на ходу стараясь расстегнуть крючки на воротнике кителя, возвратился на место и отчетливо сказал:

— Приказываю… Там, где пехота сходу не выполняет задачу, — требовать авиацию. Мы должны, как нож в масло, врезаться в деморализованную оборону противника… Если высота восемьдесят один девять мешает нам — она мешает величию Германии. Уничтожить высоту!.. Стереть!..

ВЫСОТА 81.9

Шестые сутки идут бои на рубеже. Выполняя приказ командования, дивизия сдерживает превосходящие силы фашистских полчищ, рвущихся к Волге.

Шестые сутки рота старшего лейтенанта Русина с приданными подразделениями усиления обороняет высоту «Отметка 81.9», увенчанную каменной часовней.

Так значится на карте начальника штаба полка. А по сути дела высота эта не более, как незаметный бугорок на широкой равнине.

И часовни нет. Еще в 1933 году ее разобрали, тесаные камни увезли, и только в толще бугра сохранился погреб с массивными стенами, перекрытыми мощными сводами, способными выдержать попадание тяжелого снаряда.

И усиленной роты нет — всего тридцать человек…

Как и рассчитывало командование, именно высота «Отм. 81.9» стала тем камешком, о который на этот раз споткнулись фашисты.

Шестые сутки гудит, стонет земля. На высоту обрушиваются тысячи смертоносных снарядов, мин. Черными фонтанами взлетает сухой чернозем, высота утопает в густом зловонном дыму. С наблюдательного пункта командира полка кажется — все! Не выдержали люди, нет людей, и вот-вот через бугор поползут танки с черными крестами на броне.

Но стоит появиться вражеской пехоте, оборона на высоте оживает: метко бьют пулеметы, редко, но точно в цель падают мины, летят ручные гранаты, и, как только в рядах противника возникает заминка, раздается русское «ура» — рота старшего лейтенанта Русина переходит в контратаку.

На «ничейной» земле, истерзанной непрерывным боем, валяются сотни трупов в зеленой униформе, стоят обгоревшие танки: шесть легких и четыре средних… В тылу обороны — три разбитые противотанковые пушки, беспомощно задравшие вверх тонкие стволы, развороченный блиндаж минометчиков.

Воспользовавшись минутами затишья, Владимир Николаевич Русин, двадцатипятилетний мужчина высокого роста, широкоплечий, сдвинув на затылок пилотку, прикрыв ладонью, как козырьком, глаза, всматривается вперед: что еще предпримет притаившийся враг?

Черты лица молодого командира тонки и правильны, нос с легкой горбинкой, серые глаза проницательны. Волнистый чуб, выбившийся из-под пилотки, кажется седым от пыли; сквозь темный загар щек пробивается золотистый пушок.

Русин осторожно дотянулся до кустика «гусарика», свисающего с бруствера, отломил веточку, отряхнув, понюхал, зажал зубами и, машинально покусывая тонкий стебелек, навалился грудью на скос траншеи. Ни единого выстрела. Ни одного дымка. Улеглась пыль, поднятая последней атакой, высокая картофельная ботва выглядит обыденно и мирно. «Эх, кабы вот так дотянуть до вечера», — подумал Русин.

Час тому назад по телефону последовал приказ: «С наступлением темноты начать отход на рубеж…», а на какой — неизвестно. Телефонная связь неожиданно прервалась… Телефонист пополз по линии и пока не возвратился…

Со дна траншеи послышался тяжкий вздох и сдержанный кашель. В двух шагах от старшего лейтенанта, на выступе в стене окопа, сидел сержант Возненко и тряпочкой усердно очищал от пыли ручной пулемет.

Из-за дальнего леска на горизонте показался самолет. Он шел на малой скорости низко над землей, вдоль переднего края обороны. Время от времени пилот выбрасывал цилиндрические патроны. Они тут же взрывались, и из них вываливались пачки прокламаций. Воздушная струя крутила, рассеивала разноцветные бумажные квадратики. Порывы ветра отбрасывали их на «ничейную» землю.

Из траншей открыли ружейно-пулеметный огонь по самолету. Сержант Возненко, вскочив на ноги, длинной пулеметной очередью встретил воздушного врага, а затем, закинув голову, начал наблюдать за одиноким голубоватым листком, медленно парящим над ним.

Выписывая замысловатые узоры, листок плавно спускался, а в нескольких метрах от земли закружился и, легко скользя, упал на дно траншеи, возле Возненко.

Сержант поднял его, повертел в руках.

— «Господа русские красноармейцы! — вполголоса читал он. — Мы вас приглашаем в плен. Довольно воевать! Выходите из окопов, воткните штык в землю, поднимите руки и крикните: «Война капут!» Вас ожидает братская встреча. Не забудьте захватить котелок, кружку, ложку и шинель. Этот листок спрячьте. Он послужит пропуском в плен. Командование вооруженных сил Германии».

Русин молча наблюдал за пулеметчиком, которого из уважения к пышным усам он, как и все в роте, называл Митричем.

Тот заскорузлыми пальцами больших мозолистых рук пощупал бумагу, покачивая головой, неторопливо оторвал от листка узкую полоску, скрутил «фунтиком», скомкал оставшийся клочок в шарик, щелчком выбросил из окопа, смачно выругался и, приговаривая: «От гады, так гады», насыпал в фунтик махорки, чиркнул спичкой, а затем, пыхнув дымком, сплюнул и, поглаживая усы. проговорил:

— Так-то, фрицы поганые.

Со стороны немецких окопов кричали в мегафон: «Эй, рус, сдавайсь!» И вдруг раздался залп вражеской минометной батареи, расположенной в овраге.

Старший лейтенант приказал усилить наблюдение. Четыре мины одновременно взорвались метрах в ста пятидесяти за передним краем и правее за стыком ротного участка. Немного погодя огромное черное облако поднялось над землей и едва опало, как из него выскочил красноармеец и, чуть пригнувшись, побежал в направлении высоты.

Затаив дыхание Русин наблюдал за смельчаком. Он был уверен, что бежит его связист, и в душе ругал растяпу, рискнувшего среди белого дня вылезти на открытый участок, хорошо просматриваемый противником.

Грянул второй залп. Послышался визг летящих мин. Связист растянулся на земле. Взрывы подняли черную тучу земли, и, как только она тяжело обрушилась, связист вскочил и продолжил бег. Когда последовал пятый залп, офицер поспешно присел на дно траншеи, и вдруг… прямо на него свалился рослый, плечистый боец. Став на ноги, он очень обыденно буркнул:

— Извините.

Затем отряхнулся от земли и пыли, вытащил из кармана пилотку, надел и, будто не по нему только что было выпущено двадцать мин, будто не он только что так дерзко играл в жмурки со смертью, откозырнув, спокойно доложил:

— Товарищ старший лейтенант, военфельдшер Старко прибыл в ваше распоряжение.

Русин протянул руку и с уважением сказал:

— Угораздило вас. И чего ради рисковали?

— Взамен выбывшего, — отвечая на рукопожатие, проговорил Старко. — Оказывать помощь раненым…

— Раненым? — переспросил старший лейтенант. — В роте раненых нет. Стоим насмерть…

С левого фланга донесся взволнованный крик наблюдателя:

— Фрицы пошли в атаку!

Пока самолет разбрасывал листовки, а минометная батарея охотилась за смельчаком-фельдшером, до роты фашистов скрытно сосредоточилось перед высотой метрах в ста от переднего края. Гитлеровцы без традиционной артиллерийской подготовки, по свистку офицера поднялись во весь рост и бросились вперед.

Двадцать девять человек смотрели на старшего лейтенанта, ожидая команды. Тот подхватил винтовку, не глядя, вогнал в магазинную коробку обойму патронов и спокойно сказал:

— Контратакуем во фланг. Ударим разом. Пошли, товарищи! — а затем легко вскочил на бруствер:

— За Родину! За партию! Ура!

Не отставая от него, из траншеи полез Митрич и, не успев выпрямиться, тихо охнул, вскинул руки и мягко упал лицом вниз.

Двадцать восемь оставшихся в живых подхватили «ура».

«Эх, пропал Митрич, нет пулеметчика». — на бегу подумал Русин и машинально оглянулся. Сзади, стараясь вырваться вперед, бежал Старко. В руках у него был пулемет Митрича. Ухватив пулемет за ствол, он размахивал им, как дубинкой, и кричал:

— Бей гадов! Бей!..

Фашисты остановились, попятились, а затем, беспорядочно стреляя, начали отступать.

— Бей! Круши! — ревел вырвавшийся вперед Старко.

— Отбой! — закричал Русин. — Отбой!

Рота поспешно отошла в траншею. Сейчас же по всему фронту загрохотала артиллерия. Фашисты начали бешеный обстрел переднего края советской обороны.

И вдруг смолкло все…

Воздух наполнился ровным, грозным гулом моторов. Сверкая в лучах заходящего солнца, высоко в небе плыла эскадра бомбардировщиков. Двадцать два самолета в строю «клином» приближались к переднему краю, к высоте. Забирая влево, они описали круг и начали вытягиваться цепочкой, по-одному. Из-за покореженных танков на «ничейной» земле, в направлении высоты «81.9» взвились зеленые ракеты.

Головной бомбардировщик выбросил черную дымовую ракету и перешел в крутое пике. Казалось, страшная громадина вот-вот врежется в землю. От крыльев самолета отделилось более десяти бомб. «Юнкере», легко задрав нос, отвалил в сторону, начал набирать высоту, и тут же спикировал второй… третий… Жутко завывая, бомбы неслись на высоту.

— В погреб! Всем в погреб! — не своим голосом закричал Русин и побежал по траншее.

До погреба оставалось несколько шагов. Впереди Русина, взвалив на спину раненого бойца, бежал Старко. Сотни подземных толчков слились в один… Сотни сильнейших взрывов загремели одновременно. Что-то горячее и тупое больно ударило Русина в плечо. Ему показалось, будто высота «81.9» неуклюже подпрыгнула, зашаталась и начала рассыпаться на громадные глыбы, пахнущие, смертью. Он руками обхватил одну из них и… окунулся в мягкую темноту…

Двадцать два бомбардировщика стервятниками кружили над высотой, один за другим пикировали и методически продолжали свою адскую работу…

С ПЕРЕДОВОЙ ВО ВРАЖЕСКИЙ ТЫЛ

…От тишины, внезапно сменившей хаотический гул рвущихся авиационных бомб, Старко очнулся. Он лежал в абсолютной темноте, на сыром полу холодного погреба, лицом вниз, распластав руки и ноги, с широко раскрытыми глазами и пытался пошевелиться, но что-то давило на него и сковывало движения.

Напрягая мышцы тела, ладонями опираясь об пол, Старко, кряхтя, приподнял туловище. Груз, давивший на плечи, начал медленно сползать. Вскочив на ноги, Старко ощупал себя: не ранен, санитарная сумка на месте, фонарик, как и днем, оттягивал правый карман.

Старко вынул фонарик, нажал рычажок. Слабенький луч прыгал по стенам погреба и вырывал из темноты то красноармейские вещевые мешки и шинельные скатки, сложенные кучей, то ящики с боеприпасами. Обшарив три стены, луч уперся в потолочный свод, скользнул по нему и осветил выход из погреба, заваленный землей.

Старко подошел, навалился плечом на сырую глыбу, постучал в нее кулаком, прислушался. Земляная стена, отделяющая его от внешнего мира, поглотила звук.

Фельдшер оторопел: эдак погреб может стать могилой. Разве что перед тем, как оставить оборону, командир роты прикажет откопать вход: ведь погреб не только бомбоубежище, но и склад боеприпасов и личных вещей красноармейцев. Ждать? А что, если случилось самое страшное: налет авиации уничтожил оборону и обороняющихся? Тогда что? Медленная, ничем не оправданная смерть?

Старко упрямо тряхнул головой. Нет, пока есть силы, пока хватает воздуха, надо выбраться наружу. Хорошо бы иметь под рукой лопату, штык или, на худой конец, доску…

Подсвечивая фонариком, Старко начал тщательно осматривать содержимое погреба. Несколько цинковых коробок с патронами, ящики с гранатами и фляжка с ружейным маслом лежали отдельно. Чуть поодаль, на плащ-палатке, грудой свалены банки консервов. В двух больших картонках — галеты, термос с питьевой водой. В углу — вещевые мешки, скатки, противогазы. Переворошив шинели, Старко обнаружил две малые шанцевые лопаты в чехлах.

Вооружившись лопатой, Старко в темноте начал энергично долбить землю, завалившую выход. Через час, усталый, он сел и включил фонарик: удалось прорыть туннель длинной не более метра. «Сколько еще осталось?» — вяло подумал он и тут же сам себе громко ответил: «Сколько бы ни было — рой! Надо рыть…»

Вскоре земля пошла легче, податливее.

Наконец наступил долгожданный момент: лопата легко врезалась в грунт, ушла в пустоту. Над головой Старко появилась дыра, а в ней кусочек синего неба и малюсенькая звездочка. Несколькими ударами Старко расширил отверстие и, не выпуская из рук лопаты, выкарабкался.

Ему хотелось подняться на ноги, потянуться, расправить плечи, но то, что он увидел там, где до налета авиации была «ничейная» полоса, заставило его быстро отползти в сторону и притаиться за бесформенной глыбой земли.

На одном из бугров стояла большая грузовая машина с включенными фарами. По освещенному участку двигались люди. Двенадцать силуэтов, по два рядом, медленно переходили от кочки к кочке, изредка нагибались, поднимали с земли темные продолговатые предметы и, поднося к машине, грузили в кузов…

Минут через двадцать грузовик, пятясь, скатился с бугра, поманеврировал и, натужно гудя, остановился значительно ближе к Старко. Уже на новом участке силуэты принялись за свое занятие.

Старко лежал в оцепенении: в нескольких десятках шагов от него работала похоронная команда врага. Значит, фронт передвинулся на восток, и так далеко, что гитлеровцы рискуют освещать местность автомобильными фарами.

Постепенно могильщики приближались к бывшему переднему краю обороны. Они громко разговаривали, перекликались. Метрах в десяти от глыбы, за которой укрывался Старко, остановились двое. Включив ручные фонарики, могильщики потоптались на месте, а затем, что-то прокричав в темноту, направились к машине.

Опасность миновала. Старко пошевелился, переменил позу и уже спокойно стал наблюдать, как, закончив работу на участке, могильщики залезли в машину и та, переваливаясь с кочки на кочку, медленно-медленно поползла по полю, залитому лунным светом.

Откуда-то из темноты донесся слабый стон. Старко насторожился, присел на корточки, стал вслушиваться. Стон повторился. Он шел откуда-то снизу, из-под земли.

Фельдшер на четвереньках прополз влево. Прямо перед ним, из глубины, раздалось протяжное «О-о-о!»

Старко обеими руками обхватил глыбу, из-под которой слышался стон, навалился на нее всем телом, отвалил в сторону, направил в открывшуюся пустоту слабый луч «жучка».

На дне траншеи, по пояс засыпанный мелкими комьями земли, лежал боец. По портупейным ремням и по руке с часами Старко признал в раненом бойце Русина.

— Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант! — вполголоса окликнул его Старко.

Раненый глухо застонал. Старко спустился в траншею, подхватил командира и бережно взвалил на плечо.

В ПЕЩЕРЕ

Старко уложил Русина в глубокой воронке, вспрыснул ему противостолбнячную сыворотку. Старший лейтенант был ранен осколком в спину, потерял много крови.

Наложив повязку, фельдшер пригорюнился: одно дело — в условиях боя — «обработать» раненого и доставить до батальонного санитарного пункта или сдать в ближайший госпиталь, и совсем, другое получилось с ними. Двое, по сути дела, беспомощных людей в тылу противника, у которого, как известно, один закон: военнопленному пуля в затылок. «Как же быть?»

Можно занести старшего лейтенанта в погреб и там подождать, пока тот окрепнет. Но спустить раненого через вертикальную дыру невозможно. К тому же у него такое состояние, что выздоровление может затянуться, а высота на виду, чего доброго фрицы обнаружат погреб…

Насколько помнил Старко, вблизи — ни одного села, а если даже село и есть, то там, конечно, оккупанты.

Оставалось одно — под покровом ночи унести раненого подальше от места боя, замаскироваться в укромном уголке, а там или отобьют врага и он отступит, или, со временем, удастся найти доброго человека, который не откажет приютить раненого.

Подхватив Русина, Старко зашагал на запад, туда, где еще днем, из траншеи, он заметил овраг, поросший густым кустарником.

Идти было тяжело. Временами Старко останавливался, опускал ношу на землю, отдыхал, а затем поднимал и нес — то на руках, прижимая к груди, то на плече, то на спине.

К рассвету он добрался до оврага.

Миновав площадку со следами огневой позиции, Старко пошел по тропинке, которая вскоре оборвалась. Овраг сузился. Пробившись сквозь кусты, Старко оказался на прогалинке, поросшей густой травой. Из-под огромного валуна выбивалась слабая струйка родничка и тут же терялась в кустах. Метрах в двух от валуна, в отвесной стене, чернело отверстие — вход в пещеру.

Пещера оказалась довольно вместительной, высокой и сухой. Уложив раненого на подстилке из свежей пахучей травы, Старко еще раз, при дневном свете, внимательно осмотрел рану Русина, извлек из мышечной ткани осколок. И только тогда вспомнил, что со вчерашнего утра не ел. Пошарил в карманах — ничего съестного. С сожалением вздохнул: «А в погребе-то еды хоть отбавляй». Усталый, он забрался в пещеру, примостился рядом с Русиным и заснул. Проснулся перед закатом солнца. От голода тошнило. Старко взглянул на раненого. Лицо того покрылось пунцовыми пятнами, кисти рук горячие, губы сухие, запекшиеся. Его бы следовало укрыть, накормить и напоить.

«Да, не ладно получается, — почесывая затылок, думал Старко, — надо действовать». Фельдшер снял с себя гимнастерку, накинул ее на Русина, потом вылез из пещеры, выкарабкался из оврага, осмотрелся по сторонам и, где во весь рост, где пригибаясь, на четвереньках, ползком, направился к подбитым танкам перед высотой «81.9»…

Стемнело, когда Старко возвратился, сгибаясь под тяжестью двух узлов. Он побывал в погребе и из ротного имущества забрал все, что могло пригодиться: консервы, галеты, термос, вещевой мешок старшего лейтенанта, две шинели, лопату и десяток гранат.

…Трое суток раненый метался в жару, бредил, порывался встать, пытался сорвать повязку, стягивающую грудь.

Больше всего Старко опасался, как бы у Русина не началась гангрена или воспаление легких. Применяя все свои знания, опыт и медикаменты из сохранившейся сумки, фельдшер ухаживал за раненым, сутками не смыкал глаз, сидел возле него. Сильный организм Русина и забота Старко победили.

Температура у Русина спала, он ел, спокойно спал, но не разговаривал.

В один из дней, накормив больного, Старко сидел у входа в пещеру. Мысли, одна безрадостней другой, возникали у него и тут же исчезали: «Что-то неладное происходит со старшим лейтенантом. Или он продолжает быть в глубоком шоке, или его разбил паралич. Сколько же можно отсиживаться в пещере? Пока есть пища? А дальше? Что же дальше? Предположим, смогу донести раненого до села. Но согласится ли кто принять неподвижного калеку?»

Из газетных сообщений Старко знал: на оккупированной части Союза действуют партизанские отряды. «Во что бы то ни стало надо пробраться к ним».

Внезапно стемнело. Длинная тонкая молния метнулась по небу, прорезая низкие, косматые тучи. Загремел гром. Казалось, что небо раскололось и рухнуло вниз. Громовой раскат повторился. Со стен пещеры посыпалась мелкая галька. С потолка отвалился кусок земли и с шумом ударился о пол. Хлынул дождь. Прикрывая собой раненого, Старко нагнулся над ним, и вдруг Русин приподнялся на локтях:

— Кто вы? Спрашиваю, спрашиваю, — а вы молчите. Легкая спазма сдавила горло Старко.

— Наконец-то! — он опустился возле Русина, взял его за руку и, прерывающимся голосом сказал:

— Военфельдшер Старко… Остап…

— И давно мы здесь? — Русин вглядывался в лицо своего спасителя.

— Да вот сегодня двадцать седьмой день…

ДВА СОВЕТСКИХ ЧЕЛОВЕКА

Старко помог Русину перебраться ближе к выходу из пещеры, рассказал, кто он, кто его родители, где служил до встречи с Русиным в траншее.

— А как мы очутились здесь?

— Вылез из погреба, слышу — стон, — нехотя ответил Старко. — А это вы… Сделал перевязку и вот сюда, вроде как в госпиталь, доставил…

— Спасибо! — Нащупав в темноте руку Старко, Русин пожал ее и, зябко поеживаясь, продолжал:

— Ну, а я волжанин. Родился и учился в Энгельсе. Окончил Борисоглебское пехотное, направили в полк, а там известно: взвод… рота… Но почему мы не встречались раньше?..

— А я в ваш полк прибыл в последние дни, — поспешно объяснил Старко. — Знаете что? Давайте заснем. Устали вы…

Наутро, опираясь о плечо Старко, Русин смог выйти из пещеры и добраться до валуна. Здесь он разделся и сел, подставляя спину под жаркие лучи августовского солнца.

Старко несколько раз подходил к нему, участливо спрашивал о самочувствии, предлагал есть, прикрыть спину.

Русин жмурился, блаженно улыбался:

— Спасибо, уж теперь-то я сам… сам.

Уход за раненым товарищем и забота о нем оправдывали многодневное пребывание в овраге и держали нервы в постоянном напряжении. А после того как Русин отказался от его услуг и произнес: «я сам», Старко почувствовал внутреннюю пустоту. До сих пор, думая о дальнейшей своей судьбе, фельдшер успокаивал себя: поднимется командир роты — решит, как быть. И вот — командир поднялся.

Вопрос, как быть после выздоровления, не волновал Русина. Воинская присяга и совесть коммуниста диктовали продолжать борьбу до конца и, как только появятся силы, или пробраться через фронт, или идти к партизанам, а если нет их, самому собрать отряд и вести беспощадную «малую войну» на коммуникациях врага. Если бы Старко в первый же день, когда к Русину вернулся дар речи, спросил: «Как будем действовать дальше?», Русин так и ответил бы. Но Старко промолчал, а Русин, считая, что у товарища вопрос будущего решен именно так, не начинал разговора на эту тему.

Дни шли. Набираясь сил, Русин часами ходил по оврагу. Отсчитает сто шагов, остановится, передохнет и снова считает. Постепенно количество шагов между остановками увеличивалось. Настал день, когда Русин сказал:

— Поздравь, Остап Данилович. Сегодня сделал десять километров. Дней через пять сделаю до тридцати и… пойдем. Как думаешь, на восток пойдем или на запад, в леса?

В это время Старко подшивал подметку к сапогу. Вместо ответа он сокрушительно покачал головой и горестно вздохнул:

— Эх-хе-хех!..

Русин покосился на него, присел рядом.

— Ты, брат, что-то не в настроении. Плясать, конечно, не с чего, а все же… давай посоветуемся…

Старко скептически осмотрел подошву сапога, поплевал на грубые стежки, прихватившие ветхую подметку, обулся.

— Простите, Владимир Николаевич, — подбирая слова, медленно и негромко сказал Старко. — Пока вы лежали, я о многом передумал. В голову лезло такое, что сказать страшно. — Старко качнул головой, вздохнул. — Сами посудите, больше года как отступаем… За каждый бугорок стоим насмерть… Я понимаю, согласен: враг взял внезапностью… жмет сотнями отмобилизованных дивизий, боевой техникой, собранной со всей Европы… К примеру, из тех, что подбила ваша рота, половина танков французские «Рено», а два «Шкода»… Но ведь не в кармане же он держал дивизии да технику, перед тем как бросить на нас? Эта махина не один день стояла вдоль границ. Тут, простите, или маху дала наша разведка, — не обнаружила вовремя, или если и обнаружила, то где-то в верхах недооценили опасность…

Скрипнув зубами, Старко продолжал:

— Перед войной я видел кинокартину «Истребители». Да и вы, наверное, видели… Помните песенку: «Любимый город может спать спокойно и видеть сны»? Успокаивала она, — спите спокойно! Вот и спали… М-да… Не знаю, может быть, мы отходили на второстепенном направлении, но нашей авиации я не видел…

Глубоко вздохнув, Старко крякнул и снова заговорил:

— Вчера, пока вы вышагивали свои километры, я, лежа на бугре, насчитал больше двухсот бомбовозов, что летели на восток. Если хотите, за те дни, которые я, как бирюк, провел в овраге, додумался черт знает до чего…

Русин перебил:

— Нам надо пробираться через фронт. Вот чуточку окрепну, и пойдем к фронту…

— А где этот фронт? — в раздумье возразил Старко. — Может быть, и нет его? Может быть, и Советской России нет, а осталась только «оккупированная территория»! Вот как додумаюсь до такого, так злоба душит: чего жив остался? Лучше бы, когда бежал к вам, минами разорвало или придавило в погребе. Так и хочется засунуть за пазуху парочку гранат да сорвать кольца…

— Страшные мысли у тебя, Остап Данилович,— серьезно сказал Русин, — гнилые… Не к месту они… и фронт есть, — впереди-то Дон, Волга, — и Россия есть и будет… А в общем, падать духом — не дело. Не сможем пробраться к фронту, — пойдем к партизанам. Дошагаем до какого-нибудь села, а там уточним и… — тут Русин искоса взглянул на Старко и с насмешкой спросил: — А может быть, собираешься пересидеть войну в пещере или подле бабьего подола, за печью?

— Ты, друже, зря обижаешь человека, — с укоризной взглянув на Русина, строго сказал Старко. — Если бы не ты, не в укор говорю, я давно был бы где надо. А насчет разведки. — Теперь, когда ты на ногах, — могу отлучиться… Завтра же пойду… Пора откочевываться от пещеры…

РАЗВЕДКА

Русин выбрался из оврага, примостился в укрытии и с любопытством рассматривал поле недавнего боя. Подбитые танки немцы эвакуировали. Черная, обожженная земля, поднятая взрывами снарядов и бомб, пожелтела», слилась с общим фоном. Картофельное поле покрылось густым сорняком.

В полдень в воздухе послышался рев моторов. С запада летела воздушная эскадра — четыре треугольника в ряд, в каждом по двадцати одному самолету. Минут через десять появилась вторая.

Эскадра шла тем же строем, в том же количестве, а за ней третья — пятнадцать троек четырехмоторных «Хейнкелей».

Через два часа воздушные гиганты возвращались. Русин пересчитал самолеты и крепко задумался: на восток шло 213, а к базам летит 156. Где-то в двухстах километрах от оврага — ведь там Волга! — был бой, в котором сбито пятьдесят семь хищников. Двести километров — только десять дней по вражескому тылу. А что такое десять дней?!

…Уходя, Старко сказал: «Приду под вечер». Но пришел к рассвету. Всю ночь Русин не спал, нервничал, выходил из пещеры и, притаившись за валуном, вслушивался в ночные шорохи, а когда в предрассветном тумане показалась фигура Старко, кинулся навстречу.

Буркнув: «Ну как оно тут?» Старко устало опустился на траву. Положил перед собой узелок, неторопливо развязал и, выложив краюху хлеба, пяток яичек и вареную курицу, угрюмо сказал:

— Был… видел… разговаривал… с одним дедом разговаривал… Это он дал… — а затем тяжело вздохнул и с затаенной тоской и обидой продолжал:

— До шоссе километров десять. Подошел, забрался на стог сена, думал передохнуть малость, да ровно три часа и пролежал, — Старко покачал головой: — Прет фашист… Пехоты мало, больше танки, бронетранспортеры да орудия. Идут и идут туда, — Старко махнул рукой на восток. — Как перебежал через асфальт, километров пять прошел проселком и добрался до села. А там, на огородах, встретил деда. Не испугался старик, будто ждал. Завел в хату, накормил и… — Старко шмыгнул носом. — Лучше бы и не встречаться с ним. В селе немца нет. Дней двадцать назад приезжал один «ласковый». Собрал сход и объявил: Ленинград взяли финны… Гитлер живет в Кремле. Баку сдался. Бои идут за Уралом. А после сказал насчет «нового порядка»: колхозы как есть, так и будут колхозами. Сельсовет оставил. Только председателем назначили нового, сынка раскулаченного. Он десять лет отсидел в тюрьме за грабежи. И деньги советские действительны. А насчет компартии — распустили ее. Партийцы скрылись из села, нашелся один — инвалид. В отношении его «ласковый» распорядился: пусть живет. Если вызовут на регистрацию — явиться. Приказал с полей убрать все, что осталось, да сложить в амбары.

Старко поник головой, кашлянул.

— На обратном пути опять «принимал парад», — в голосе рассказчика послышались злые ноты. — Семьдесят грузовиков, по двадцать пять солдат в каждом. Двадцать четыре тяжелых орудия, понтонный парк. — Старко хрустнул пальцами. — Э-эх, рацию бы, да дать знать нашим… Лежу и думаю: вот поднимется паника, если узнают, что в двух шагах от дороги притаился советский боец! Хотелось вскочить да гранатой в них, гранатой… а после пулеметом — тр-р-р!.. Так-то, брат Владимир Николаевич. До Урала не дойти. Дед звал: «Приходите, укажу дорогу в лес».

Затаив дыхание Русин с ужасом смотрел на Старко. Слушал, не верил, и едва Старко кончил — вскочил.

— Врет твой дед!.. — сердито выкрикнул он. — Врет!.. Сам ты говорил: «войска идут». Это на Урал-то своим ходом? Эх, ты!.. Я здесь считал самолеты… Фронт не больше чем в двухстах километров от нас. И бои там жаркие. Вчера наши подбили пятьдесят семь бомбардировщиков! Врет дед! Врет! Мы и без деда найдем леса. Завтра двинемся…

…Пещеру оставили в полдень. Перед выходом побри-лись. Забрали шинели, вещевой мешок и остатки пищи. Гранаты оставили. Впопыхах Старко принес их без капсюлей-детонаторов.

Шли молча, оврагами и лощинами. На открытых местах пригибались, скользили от куста к кусту. Через час Старко остановился, сказал: «Торопиться некуда, отдохнем» и, как только сел, принялся рассматривать подметку на левом сапоге. Она еле-еле держалась.

Русин раскрыл полевую сумку, пошарил в ней, оторопело, вопросительно, взглянул на Старко и нерешительно сказал:

— Слушай, Остап Данилович, не могу найти партийный билет и командирское удостоверение. Ты, случайно, не видел?

Старко кивнул головой:

— Эге, видел…

— Где?

— В пещере остался твой билет, — не моргнув глазом, ответил Старко. — И удостоверение там. Вложил в консервную банку и закопал.

Кровь отхлынула от лица Русина. Он побледнел, резко схватил Старко за руку чуть повыше кисти:

— Да как ты смел? Кто позволил тебе?

Старко высвободил руку, невозмутимо посмотрел на друга и медленно, внушительно сказал:

— Сердце позволило. То самое сердце, которое приказало спасти и выходить тебя.

— Да как же так? >— оторопел Русин.

— Да так: взяло и позволило. Мы в глубоком вражеском тылу. Не к чему носить партбилет в сумке. Считай, будто переведен ты на нелегальное положение и вроде как бы ушел в подполье. А вернешься — разыщешь и билет и удостоверение. При нужде найдешь пещеру?

Русин машинально ответил: «Конечно, что за вопрос?»

— Так вот, — продолжал Старко, — как войдешь, так и ищи в левом крайнем углу.

— А ты, — допытывался Русин, — свой партийный документ тоже спрятал в пещере?

Старко, помолчав, мотнул головой и процедил:

— Нет, мой при мне. В сердце ношу. Беспартийный я, Владимир Николаевич, беспартийный. — Старко решительно поднялся, подтянул голенище и сказал: — Вставай, пошли. Скорее дойдем — дольше отдохнем. Тут уж таиться нечего, немца нема, хай ему грець…

К селу, где жил дед, обещавший указать дорогу в леса, подошли засветло. Свернув с проселка, друзья выбрались по тропинке на огороды. До хаты деда оставалось метров сорок-пятьдесят.

— Ну вот, пришли! — подбадривая уставшего друга, произнес Старко и… остановился, попятился. Прямо на них из-за угла хаты бежали два фашиста с автоматами в руках. Отрезая путь, с огородов справа и слева торопились вражеские автоматчики. Русин повернулся.

Метрах в десяти перед ним, словно из-под земли, выросло несколько фашистов с карабинами на изготовку.

Раздался окрик: «Хальт!» Воздух прорезала автоматная очередь, немцы хором закричали: «Рус, хэнде хох!»

С гиканьем и улюлюканьем, размахивая оружием, по огородам бежало до двадцати солдат. Русин и Старко обменялись взглядом. Что могли сделать два безоружных бойца против взвода до зубов вооруженных фашистов?

«РЫЦАРСТВО»

Оберст-лейтенант фон Штропп отхлебнул из стакана, поморщился и с пренебрежением отодвинул его:

— Какому идиоту взбрело в голову назвать эту бурду чаем? — он покосился на сидящего визави оберст-лейтенанта Ханиша и потянул к себе принесенное на подпись донесение.

Внимательно вчитываясь в текст, фон Штропп выискивал ошибки и заранее предвкушал удовольствие: одна маленькая опечатка в тексте, и он перечеркнет документ толстым синим карандашом и со словами: «Какая безграмотность, какая галиматья!» — возвратит донесение Ханишу, и тот поймет — фон Штропп презирает его.

Ошибок не оказалось. Все было на месте, слова, точки, полк в полном составе сосредоточился в селе, а автомобильный батальон справился с переброской людей и техники со станции выгрузки.

Фон Штропп перехватил взгляд начальника штаба, зло подумал: «Подожди, белобрысая бестия, рано или поздно ты сам принесешь приказ об утверждении, тогда-то поговорим», насмешливо хмыкнув, громко прочитал: «Временно исполняющий должность командира полка», размашисто подписался и небрежно отбросил донесение:

— Можете отправлять, господин Ханиш.

Ханиш поднялся. На улице раздались автоматная очередь и послышались крики. Фон Штропп ударил по столу кулаком:

— Опять! Что за безобразие! Бесцельная стрельба в районе расквартирования нервирует людей и притупляет их бдительность. Господин Ханиш, лично выясните, в чем дело. Узнайте, какой олух не может дождаться выхода на передовую, примерно накажите его.

— Слушаюсь! — оберст-лейтенант Ханиш вышел. Фон Штропп походил по комнате, остановился у окна и сквозь мутные стекла посмотрел на улицу. Из соседней комнаты, — там размещались писаря, — доносился смех, шум голосов.

«Разболтались, режутся в карты, несут похабщину. Ну, постойте, голубчики, я покажу вам…» — с раздражением подумал фон Штропп.

Совсем недавно, когда полк готовился к переходу из Фландрии на Восток в резерв главного командования, скоропостижно скончался командир полка и приказом начальника дивизии временное исполнение этой должности было возложено на оберст-лейтенанта фон Штроппа.

Назначению удивились. Не было секретом, что фон Штропп, — ему давно следовало быть если не генералом, то полковником, — находился в оппозиции к режиму. Даже писаря знали, в личном деле Герхарда фон Штроппа лежала стенографическая запись его разговора с представителем Геринга, там была подчеркнута фраза, сказанная фон Штроппом: «Я солдат, и для меня партии и политики не существуют. Армия служит не правительству, а государству».

В офицерском кругу фон Штропп не раз критиковал зверские действия немцев на Восточном фронте. А однажды он напомнил и прокомментировал Ханишу слова Бисмарка об опасности для Германии войны на два фронта и нецелесообразности вооруженного столкновения с могучим восточным соседом.

Офицеры удивлялись смелости фон Штроппа. В глубине души они ждали законного возмездия. И вдруг фон Штропп назначен исполняющим обязанности командира полка. О том, что он родственник адмирала Канариса. офицеры не знали.

С первого же дня фон Штропп видел, как нечетко некоторые офицеры выполняют его приказы, чувствовал, что тут не обходится без подстрекательства оберст-лейтенанта Ханиша, который сам мечтал о месте командира. Вот и сейчас у писарей шум. Это опять-таки неуважение к командиру полка. Недавно в письме фрау фон Штропп писала: «Скоро получишь приказ о производстве и утверждении в должности». Хорошо, чтоб это случилось до ввода в бой. А уж тогда… подождите, господин Ханиш! Армия — это прежде всего армия, а не пивнушка…

В сенях послышался топот ног. Дверь распахнулась. В комнату вошел оберст-лейтенант Ханиш, а за ним, под охраной автоматчиков, Русин и Старко. Ханиш откозырнул:

— Задержаны военнослужащие Красной Армии. Ефрейтор доложил об обстоятельствах пленения. Фон Штропп приказал автоматчикам выйти и ждать у крыльца, а затем сел за стол, искоса поглядывая на пленных, закурил:

— Шпрехен зи дейчш?! — и тут же повторил по-русски: — Говорите ли вы по-немецки?

Родители Русина, преподаватели немецкого языка в средней школе, с детства обучили языку сына. Русин в совершенстве владел немецким, мог объясняться на французском. Офицер собрался было ответить по-немецки же, но передумал:

— Нет, не говорю. Старко мотнул:

— Я тоже.

— Красноармейцы? Комиссары? — строго продолжал фон Штропп.

'— Я старший лейтенант, — гордо сказал Русин.

— А я — военный фельдшер, — в тон ему представился Старко.

Фон Штропп прищурил глаза:

— Коммунисты?

Опережая товарища. Старко торопливо сказал:

— Никак нет. Беспартийные.

Фон Штропп побарабанил пальцами по столу, покосился на Ханиша:

— Жиды? Евреи?

Услышав, что пленные — русский и украинец, фон Штропп поманил Русина, развернул перед ним карту:

— В каком месте был для вас последний бой? Русин указал высоту с отметкой «81.9». Назвал день боя, рассказал историю своего ранения и пленения.

Ханиш не понимал русскую речь. Откинувшись на стуле, он прикрыл веки и сидел не шевелясь, всем своим видом подчеркивая никчемность затеи командира.

Закончив допрос, фон Штропп взглянул на него.

— Желаете задать вопрос?

Ханиш развел ладонями:

— Напрасный труд.

Фон Штропп приказал пленным выйти и, как только закрылась дверь, посмеиваясь, спросил:

— Как вам нравятся наши первые трофеи?

— Расстрелять обоих, — в упор глядя на командира, зло отчеканил Ханиш.

…Эти слова донеслись в сени. Русин вздрогнул. Сердце его судорожно сжалось. Тело покрылось холодным потом. Вот он, конец. Русин взглянул на Старко. Тот сидел на скамье, сосредоточенно рассматривал свои ладони и бурчал под нос: «Вот гады…» А затем, вскинув ногу на ногу, покачал головой и потеребил отставшую подметку.

Русин подсел поближе к двери и затаив дыхание слушал. Громыхая стулом, фон Штропп сел:

— Здесь не заседание штангерихта, и вы не солдат.

Ханиш откинулся на спинку стула и дерзко повторил:

— Мое мнение — расстрелять. Пленные — трусы.

— Господин оберст-лейтенант, — ледяным тоном сказал фон Штропп, — очень многие храбрые солдаты сдаются, когда их окружают превосходящие силы противника… Германия всегда заявляла о всеобщих законах воинской чести и о необходимости уважать всех сражающихся. Или вы, старый офицер, забыли правила из памятки солдату: «Сдающийся враг не должен быть убит, даже в том случае, если он партизан или шпион».

Ханиш фыркнул:

— Это понятие о рыцарских способах ведения войны давно устарело. Русские — носители враждебного мировоззрения. Война между Германией и Россией не война между двумя государствами или двумя армиями. Это война между национал-социализмом и большевизмом. Каждый красноармеец должен рассматриваться как идеологический враг, то есть как смертельный враг национал-социализма.

Фон Штропп понимал, Ханиш вызывает его на спор, тянет на весьма скользкую дорожку, и в данном случае он, фон Штропп, командир полка, пусть пока что временно исполняющий обязанности, но все же командир, должен немедленно поставить на место зарвавшегося начальника штаба, иначе белобрысый нацист сядет ему на шею и во всем станет проводить свою точку зрения. Фон Штропп встал. Поднялся и Ханиш.

— Господин оберст-лейтенант, — торжественно сказал фон Штропп, — благодаря вашей любезности весь офицерский состав полка знает содержание документа в моем послужном списке. Годы ничего не изменили, и я стою на той же позиции. Я прежде всего — солдат! Профессиональный солдат и в вопросах военной этики воспитан старой школой. Я против зондербехандлунга.

— Вот это и плохо, — дерзко возразил Ханиш. — Офицерский корпус должен быть настолько пропитан доктриной национал-социализма, чтоб чувствовать себя полностью ответственным за национал-социалистическое государство в целом. Болтовня о том, что офицер должен быть совершенно аполитичным, — полнейший абсурд. То, что вы изволили сказать, было не плохо для кампании тысяча восемьсот семидесятого года. Я твердо говорю: пленных надо немедленно расстрелять… расстрелять перед строем полка…

«Сейчас или никогда!» — решил фон Штропп и, подняв голову, резко сказал:

— Довольно! Господин начальник штаба, запомните и передайте офицерам, — в моем полку, — фон Штропп выделил голосом слова «в моем», — ни один военнопленный не будет расстрелян. Приказываю: оформить допрос пленных, накормить их и направить в ближайший транзитный дулаг. Ясно?

Ханиш откозырнул и с плохо скрываемой иронией почтительно поклонился:

— Ясно. Надо полагать, что ваше распоряжение не отменит полностью директиву верховного главного командования?

Фон Штропп оторопело посмотрел на начальника штаба: «Ишь, куда загнул!» Правда, директива возмутительная. Она позорит не только германские вооруженные силы, но и германскую империю, но ее подписал, черт возьми, сам генерал-фельдмаршал Кейтель!

Ханиш не спускал глаз с командира, ждал. Фон Штропп пригладил прическу, потянулся к портсигару на столе:

— Не умничайте, — сказал он, — директива остается директивой. Проследите, чтоб она была выполнена. — Фон Штропп раскурил сигарету и, выпустив тонкую струйку дыма, добавил: — После того, как поработает разведчик…

ДИРЕКТИВА КЕЙТЕЛЯ

…Офицер разведки штаба полка в течение двух часов через переводчика допрашивал пленных, а затем встал и с усмешкой сказал: «Пройдемтесь, господа».

В помещении, куда привели пленных, было душно, накурено. Человек пятнадцать офицеров и несколько солдат встретили их зловещим молчанием. Старко, понуря голову, буркнул: «Добрый вечер», а Русин быстрым взглядом окинул комнату и большой, чисто выструганный стол посреди нее. На маленьком столике поверх пишущей машинки в футляре стояла миниатюрная жаровня. В ней горели кубики сухого спирта. В голубых язычках пламени лежал медицинский ланцет.

Обер-ефрейтор, щуплый мужчина низенького роста с веснушчатым лицом, подошел к Старко. Снизу вверх глядя на него, он пальцами оттянул поясной ремень пленника и озорно сказал:

— Херр рус… брук… брук низь клял…

Послышался смех. Старко добродушно посмотрел на обер-ефрейтора и повел плечами: дескать, не понимаю.

— Снимите штаны, — давясь от смеха, сказал по-русски один из офицеров.

Присутствующие расхохотались.

«Пороть будут», — тоскливо подумал Старко. Ища сочувствия, он обвел глазами присутствующих и, глубоко вздохнув, взялся за ремень.

Обер-ефрейтор торопил: «Бистро… шнель…» Старко степенно снял ремень, скатал его, засунул в карман и начал медленно расстегивать пуговицы.

Обер-ефрейтор ухватил Старко за подол гимнастерки, подтянул к столу и потребовал: «Брук долой… легись». К Старко потянулись руки, схватили его за плечи, толкнули в спину.

Стиснув зубы, сжимая кулаки, Русин наблюдал за экзекуцией. Пять солдат навалились на голову пленника, другие держали за плечи, за ноги. Обер-ефрейтор по-деловому отметил на теле точку и звонко выкрикнул:

— Ассистент… битте!..

Один из фашистов передал обер-ефрейтору ланцет с раскаленным кончиком лезвия и услужливо пододвинул флакон с тушью. Присутствующие затаив дыхание приблизились к столу, с любопытством наблюдая за манипуляциями палача. А тот, гадко улыбаясь, поднял руку. Блеснула сталь…

— Стойте, гады! — не своим голосом крикнул Русин и кинулся на помощь другу.

Кто-то произнес: «Хальт!» Сильный удар прикладом автомата пришелся меж лопаток, по недавно зажившей ране. Русин упал.

Фашист, приговаривая: «Момент, момент… айн… цвай…», раскаленным ланцетом сделал на ягодице Старко две насечки, сходящиеся под углом в тридцать градусов.

Старко взвыл, рванулся и, разметав держащих его, вскочил на ноги.

От злого смеха фашистов задребезжали оконные стекла. Полный капитан, держась за живот, хохотал громче всех… Схватили Русина, скрутили руки, швырнули на стол…

…Пленных заперли в сарае. А утром привели их во двор штаба и до часу дня держали у крыльца. Затем посадили на грузовик и повезли под охраной шести автоматчиков. В сопроводительном отношении на имя начальника дулага было написано: «При этом представляются военнопленные Русин и Старко. Оба подвергнуты обработке в соответствии с директивой верховного главного командования германских вооруженных сил от 20/VII—1942 года за № 3142/42 ОРГ/IV ч.»

Документ подписал командир полка оберет фон Штропп. Ночью он получил долгожданный приказ о повышении в чине и об утверждении в должности…

НАЧАЛО…

Часовой раскрыл калитку, и друзья оказались во дворе пересыльного лагеря, расположенного на территории бывшего кирпичного завода. В центре огромной площади, со всех сторон обнесенной колючей проволокой в три высоких кола, у водопроводного крана стояло человек двадцать с котелками в руках. На восьми вышках маячили автоматчики, а из амбразур выглядывали тупорылые крупнокалиберные пулеметы.

Правую часть площади занимали навесы для сушки кирпича. Под ними копошилась серая людская масса — военнопленные. Одни лежали, сидели на корточках, другие бродили между ними.

Старко посмотрел на Русина и легонько подтолкнул его.

— Пошли выбирать курень.

У ближайшего навеса друзья остановились.

— Когда попали? В каком бою? — поинтересовался паренек с забинтованной головой.

— Вчера.

Послышались недоверчивые возгласы, смешок.

— Что ж это вас, на самолете доставили?

Русин коротко рассказал, как они очутились в лагере.

— М-да, бывает, — обронил кто-то. — Видать, попались добрые фрицы, ничегошеньки не сняли с вас… Сыто выглядите, хлопцы.

— Ну, до побаченя, — сказал широкоскулый, кутаясь в рваную шинель. — Дуйте дальше. Здесь плацкартные места…

Русин и Старко отошли.

— Что-то косятся на нас, — прошептал Старко.

— Кажется тебе, — успокоил Русин. — Новички мы, вот и косятся…

Долго переходили друзья от навеса к навесу и нигде не находили места, хотя бы присесть. Наконец Русин остановился возле паренька в выцветшей гимнастерке с артиллерийскими петлицами, на которых виднелись оттиски трех треугольников:

— Послушайте, сержант, старший-то есть у вас?

Военнопленный осклабился. Странными показались тон, обращение на вы и по званию.

— Есть, — беззаботно ответил он. — Тут каждый старший… У нас, как в панской Польше: у кого глотка больше, тот и пан. А на что вам старший?

— Спросить насчет места… Не ходить же весь день от навеса к навесу.

— Зря ходите, — сказал сержант, — как увидите, где попросторнее, так и занимайте. Церемониться не надо. Потеснятся.

Русин р ассмеялся, бросил свой, мешок на землю, рядом с сержантом, сел, подмигнул Старко.

— Садись, Остап.

Сержант запротестовал, но Русин строго взглянул на него, и тот согласился.

До обеда друзья отлеживались.

Под вечер, оставив Старко сторожить место, Русин пошел бродить от навеса к навесу, — хотелось найти однополчанина. Но стоило ему остановиться возле какой-либо группы, военнопленные умолкали и недружелюбно поглядывали на него:

— Чего тебе? Шел бы дальше… Не мешал бы землякам.

Обиженный неприветливостью товарищей по несчастью, Русин возвратился к Старко. Возле того примостился востроглазый блондин, еще не потерявший воинского вида. Посасывая малюсенький окурок толстой самокрутки, он рассказывал что-то, а Старко с видимым интересом слушал. Русин устало сел.

— Я тертый, толченый да на солнышке сушенный,— не обращая внимания на Русина, говорил блондин. — Меня уже пятый раз берут в плен. Поймают, посадят, ну хотя бы как в этот раз, а выведут на работу, улучу момент и — поминай как звали…

Русин пододвинулся к рассказчику.

— Неужто убегал четыре раза?

— Эге, еще как… Лизунову убежать — раз плюнуть. В последний раз сидел в Польше, убежал, два месяца шел к фронту. Да вот неподалеку переняли, черти…

Русин засыпал парня вопросами. Ответы Лизунова сперва заинтересовали, а потом Русин насторожился. У бойкого рассказчика все получалось очень гладко: поймают, посадят, он посидит и снова убежит.

Заметив внимание окружающих. Лизунов молол чепуху:

— Искал партизан, а их-то нет. Они только в сводках Совинформбюро воюют, людей смущают. Население. Кто пожалеет, а кто и выдаст. А сами немцы — ничего. Хотя всякие бывают… Конечно, разница, к примеру, между советской властью и немецкой есть. У нас интернационал, а у них национал-социализм: каждой нации свое. Русский? — живи среди русских. Украинец? — вот тебе Украина. Еврей? — пожалуйста, располагайся с евреями. Любой нации по заслугам и почет.

С видом опытного конспиратора Лизунов подмигнул, зашептал:

— Дай срок, сколотим коммунистическую организацию среди пленных, весь лагерь поднимем! Не впервой! Ты, случайно, не член партии? Не комиссар?

— Говорил ведь я, беспартийные мы, — незаметно подталкивая друга, сказал Старко. — Он — русский, я — хохол, в партии не состоим… А между прочим ты, друг, освободил бы место. Человек хочет лечь. После ранения он…

Лизунов улетучился.

— Зря ты, Остап Данилович, спугнул субчика, — разочарованно сказал Русин… — Я бы ему на морде лучше других растолковал национал-социалистическую программу. Одного не понял, дурак он и болтает от скудоумия или больно умен и работает на дальнем прицеле?

На следующий день Русин вновь пошел искать однополчан. Его внимание привлек рыжебородый военнопленный. Орудуя заостренной щепочкой, как иглой, он ловко прилаживал латку на гимнастерке. Наблюдая за ним, Русин прислонился к столбу. Неожиданно послышался раздраженный голос:

— Слушайте, вы бы отошли в сторону. Загораживаете тепло.

Русин оглянулся и встретился взглядом с неприветливыми зелеными глазами мужчины лет сорока-сорока пяти. Опираясь локтями на скомканную шинель, тот лежал, вытянув босые ноги. Еще вчера сосед-сержант издали показал Русину этого военнопленного и назвал инженер-майором, самым старшим по званию среди военнопленных.

Русин извинился, присел на корточки, назвал себя и попросил у майора разрешения побеседовать с ним.

Майор неопределенно хмыкнул, усмехнулся.

— Беседуйте, коли есть охота.

Русин рассказал историю своего пленения, поделился сведениями о линии фронта, прочерченной на карте фон Штроппа. Она тянулась от Белого до Каспийского моря. Дословно передал подслушанный разговор двух оберст-лейтенантов.

Снисходительно слушая, майор не то насмешливо, не то серьезно изредка приговаривал:

— Да ну! Ишь ты!

Собеседник, хоть и был неприветлив, Русину понравился. Было в нем что-то, внушающее доверие. И он решил поделиться мыслью, крепко запавшей после разговора с Лизуновым, — как-никак майор, старший товарищ…

— Я, товарищ майор, думаю так, народу здесь не мало, Охрана не ахти какая. Не организовать ли нам побег? А? Сколотить отряд и… Что скажете?

Не спуская глаз с Русина, майор сел, поскреб давно не бритую щеку и… разразился бранью:

— А шел бы ты, дружок, к…

Неожиданная брань майора, человека с высшим образованием, намного старше него годами, обидела Русина до глубины души. По лицу разлился румянец. Он поднялся и тихо сказал:

— За что же вы меня, товарищ майор? Я к вам, как к старшему во всех отношениях, как к отцу, а вы…

Упрек, видимо, подействовал на майора. Он потянул Русина за подол гимнастерки.

— Постойте… Не исключено — произошла ошибка. В наших условиях обижаться не приходится. Садитесь…

Русин сел, а майор, оглядываясь по сторонам, кашлянул и вполголоса сказал:

— Возможно, я ошибся, товарищ…

— Старший лейтенант Русин…

— Да, да, простите, товарищ старший лейтенант. Дело в том, что вас многие считают провокатором, подосланным комендантом лагеря… Вид у вас цветущий. Обмундирование неплохое… Бывало такое… На моей памяти троих уличили… Да и последние дни…

У Русина кровь отхлынула от лица, задрожали побелевшие губы. Он понял причину неприязни военнопленных. Попытался протестовать, но майор остановил:

— Я майор, член партии. Тут незадолго до вас появился некий Лизунов… Который день он пытается организовать партийную ячейку и под ее руководством поднять пленных на бунт, на побег. Вчера он долго беседовал с вами. Надо понимать, это была случайная встреча. Мой совет: гоните его. Не верьте ему. И еще советую: абы кому не говорите, что вы коммунист и владеете немецким языком. Первое — гарантия расстрела. А второе — шанс поддаться уговору и стать предателем.

Русин пытался прервать майора, но тот продолжал:

— Я — «старожил». Пришел первым. Под моим руководством ставили проволочные заграждения вокруг лагеря, строили вышки, ремонтировали помещения для господ «победителей», — майор горько усмехнулся… — Помните дореволюционное стихотворение: «Каменщик»? Так вот — это я! Сам для себя и для вас выстроил. Кругом, на сотню километров, равнина. Дерева не найдете. Везде полевая военная полиция. А до фронта, сами говорите, две сотни километров с «гаком». Посмотрите на людей, — многие выловлены по тылам. Друг друга не знают. Нас организовать и поднять на побег, поверьте, понадобится немало времени. Ведь мы избитые, покалеченные, с травмированной психикой, истощенные, а главное — босые и голые. Ну, куда я пойду этими ногами? — Майор вытянул ноги и попытался пошевелить пальцами – раздавленные чем-то тяжелым, бесформенные, они не шевелились.

— Тут и обувь не поможет. Да сапоги, мне кажется, только у вас, у вашего друга да у Лизунова. Наши советские сапоги фрицы стаскивают в первую очередь. Не знаю, как вас обошли…

Майор поскреб подбородок:

— Если задумаете бежать, не подбивайте многих. Идите «сам-друг», вдвоем, втроем… Но учтите, однажды восемнадцать товарищей повели на работу, они перебили охрану, завладели машиной, и… только позавчера их трупы сняли с веревок. Они висели во-о-он там! Видите перекладины на фоне печей? — Русин кивнул головой. — Так, вон там и висели…

Майор кряхтя поднялся, накинул на плечи шинель и, зябко кутаясь, снова сел.

— Так-то, друг мой, я свое сказал. Дальше — ваше дело. О том, что я коммунист, знают многие. Но у нас уговор: коммунистом, если станут выкликать, не называться. В этом наша солдатская клятва… А Лизунова гоните…

«ТОЛКОВАТЕЛЬ КОНВЕНЦИЙ»

Транзитный лагерь пополнялся. Пленные в основном были из числа оказавшихся в окружении, пробивавшихся к фронту и осевших по селам да чудом выздоровевших раненых, не успевших эвакуироваться, с госпиталями. Из их рассказов узники знали о наступлении Волховского фронта, о боях на Волге, под Моздоком.

Ежедневно из лагеря пленных брали на работы. После утренней поверки отсчитывали с правого фланга, сколько требовалось, сажали на машины и увозили в южном направлении, на железнодорожную станцию грузить и разгружать вагоны. К вечеру те возвращались усталые, голодные, но с карманами, набитыми то зерном, то подсолнухами, то табачными листьями, а то банками консервов, конфетами, сухарями. Все это люди ухитрялись набирать во время работы.

Несколько дней подряд пленные грузили битую вражескую технику, — покалеченные пушки, танки, бронетранспортеры, самолеты. Об этом рассказывали с восхищением и уважением к тем, кто превратил их в груду металла, годного лишь в переплавку.

Однажды на работу взяли и Старко. Русин успел– шепнуть:

— Гляди, разведай, как там насчет побега.

Старко вернулся с окровавленным лицом, в ссадинах и кровоподтеках. В тот день военнопленных заставили разгружать эшелон со снарядами и авиабомбами. Старко запротестовал, начал уговаривать товарищей отказаться от работы, а охранники избили его.

С конца сентября в течение двух недель ежедневно выводили двести военнопленных на строительство аэродрома в пяти километрах от лагеря. А человек сто увозили на железнодорожную станцию разгружать поезда с артиллерийскими боеприпасами и авиабомбами.

Затем работы прекратились. Тысяча людей с трудом размещались под навесами, томились в неизвестности. Все их занятия сводились к простаиванию в очереди за мизерным пайком — полкотелка вонючей бурды и кусок хлеба, в котором меньше всего было муки. От этого пайка люди тощали, теряли силы.

Наступала осень. Реже появлялось солнце. Дули холодные пронизывающие ветры. Над землей нависли серые, тяжелые тучи, и из них, как сквозь мельчайшее решето, моросил дождь. Ночами прихватывали морозы, на кровли навесов ложился иней.

Однажды утром на вышках вместо часовых в зеленых армейских шинелях появились рослые молодчики в высоких фуражках и в черных мундирах, поверх которых были накинуты длиннополые тулупы. У ворот стоял эсэсовец, а у бараков, где жили охранники, сновали фигуры в черном. Лагерь перешел в ведении СС.

Эсэсовцы, казалось, забыли о существовании пленных. Настолько забыли, что в течение нескольких дней не производили поверок и… не выдавали узникам пайка. В первый день военнопленные к положенному часу выстроились у окошек, откуда выдавали бурду и хлеб. Простояли до темноты и разошлись. Кто-то пустил слух, что со сменой охраны не успели подвезти продукты и на следующий день раздадут двойной рацион.

На второй день голодные люди начали ворчать, а на третий — возмущаться. Они собирались группами, обсуждали, как быть, что предпринять. Лизунов появлялся то тут, то там. Вмешивался, подзуживал:

— Бунтовать надо! Бунтовать! Вот когда коммунисты должны показать себя!

После беседы с майором Русин воздерживался от разговоров с кем-либо. Под вечер третьего голодного дня к Русину пришел майор. Кряхтя сел и, испытующе глядя на Русина, сказал:

— Мы думаем так: если завтра с утра не будет дан сигнал поверки, построиться и вызвать коменданта. А если объявят поверку, предъявим требования. Что скажете?

— Как все, так и я, — ответил Русин, — вам виднее.

…Всю ночь под навесами копошились продрогшие, голодные люди, а как только забрезжил день и миновала пора сигнала на поверку, от навеса к навесу понеслось: «Становись! Стройся!»

На плацу выстроились обитатели лагеря, — все, кроме больных. Минут десять стояли молча, а затем две тысячи голосов слились в одно:

— Ко-мен-дан-та! Ко-мен-дан-та!

Из зданий, занимаемых охраной, выбегали вооруженные эсэсовцы. Худощавый, высокий мужчина, затянутый в черный мундир, спустился с крыльца комендантского домика и, как на параде, гусиным шагом направился к воротам лагеря. Равняясь на ходу, за ним шли двадцать эсэсовцев с автоматами на изготовку. Едва комендант вступил на плац, раздались выкрики:

— Есть хотим!.. Три дня без пищи!

Комендант приподнял руку, легонько помахал ею. Остановившись в нескольких шагах от строя, коверкая русские слова, он сказал:

— Я комендант, оберштурмфюрер СС Гросс. Говорить должен один. Кто будет говорить?

Шеренги умолкли. Гросс презрительно фыркнул:

— Кто хочет говорить? В чем дело? Почему построение без сигнала? Бунтовать задумали?

Из строя вышел майор. Тяжело ступая босыми покалеченными ногами по липкой, холодной земле, подошел на несколько шагов к Гроссу, назвался и отчетливо, громко, как рапортуя, начал излагать причины построения: — Женевская и Гаагская конвенции о правилах ведения сухопутной войны предусматривают человеческое отношение к военнопленным. Врагу предоставляется право пользоваться в качестве военнопленного милосердием и хорошим обращением, а между тем в лагере люди живут под открытым небом, завшивели, покрылись паршей, мерзнут, болеют, голодают, вот уже четвертые сутки не получают пайка.

Гросс не спускал глаз с майора, слушал внимательно и, как всем показалось, доброжелательно, а когда майор кончил, елейным голосом спросил:

— Люди хотят кушать? Ты тоже хочешь кушать? Да?

— Да, — твердо сказал майор. — Я так же, как все, хочу есть.

— А-а-а! Кушать? Ты, русская свинья, хочешь кушать? — взвизгнул Гросс, молниеносно выхватил пистолет, выкрикивая «На, кушай! На, кушай!», выпустил в лицо майора две пули, подбежал к строю и, тыча дулом пистолета в грудь пленным, расстрелял обойму.

Шесть человек свалились.

— Бунтовать?! — в исступлении орал Гросс. — Я вам покажу, как бунтовать!..

Кто-то крикнул:

— Товарищи, это провокация!

Один из эсэсовцев нажал спусковой крючок. Десятки пленных упали. С ближайшей вышки раздалась пулеметная очередь. Пули ударились о кровли навесов. На головы пленных посыпались мелкие осколки черепицы и шифера. Двадцать эсэсовцев шагнули вперед. Пленные попятились. Размахивая пистолетом, Гросс вопил:

— Садись! Все садись!

С вышки у ворот и на западном углу плаца застрекотали пулеметы. Пленные поспешно присели на корточки. Гросс, подбоченясь, подошел и, продолжая размахивать пистолетом, объявил:

— Конвенции и постановления объяснять буду я. Каждое упоминание о них я восприму как личное оскорбление. Запомните сегодняшнее утро и, когда для вас наступят черные дни, вспоминайте его с благоговением, как самое радостное утро нашего знакомства… Жрать вам дадут…

ЧЕРНЫЙ ДЕНЬ…

«Черный день» наступил раньше, чем ожидали узники…

Пленные, построенные в пять шеренг, стояли, окаймляя плац. Гросс в сопровождении взвода эсэсовцев вошел в середину и помахал скатанным в трубочку листом бумаги:

— Возвращаюсь к конвенции… Вот они… По ходатайству Женевского международного Красного Креста советские военнопленные некоторых национальностей подлежат освобождению и роспуску по домам… Цыгане-узбеки, таджики, туркмены и родственные им национальности закаспийских республик будут освобождены в первую очередь. Цыгане, узбеки и все, кого перечислил, выйти из строя!

Никто не пошевелился. На левом фланге одной колонны послышался гортанный говор, и кто-то не совсем уверенно выкрикнул:

— Не поняли, повторите!

Гросс повторил. Расталкивая шеренги, вышел военнопленный с копной черных вьющихся волос на голове и жидкой кучерявой бородкой — цыган. Что-то выкрикивая, из задних рядов торопливо пробился низенький, худой мужчина с головой, повязанной, как чалмой, грязным полотенцем, обутый в самодельные постолы из кусков автомобильных камер. Он на ходу извлек из кармана скомканный кусок бумажки и, протягивая Гроссу, пролепетал:

— Моя пропуск есть… твоя пропуск давал…

Гросс, ухмыляясь, похлопал по плечу обладателя «пропуска».

— Гут… Зер гут… Ты хороший пленный… зови твоих земляков…

Через несколько минут в центре плаца выстроилось до сорока узбеков с цыганом на правом фланге. Их пересчитали, вывели из лагеря, погрузили на две машины и увезли. Следом помчались машины с эсэсовцами.

— Ну, а теперь поговорим по душам, — словно продолжая приятную беседу, сказал Гросс. — Слушайте внимательно…

Медленно поворачиваясь на каблуках, взглядом удава, гипнотизирующего жертву, Гросс смотрел на понуро стоящих пленных и ледяным тоном говорил:

— Коммунисты, комиссары и политработники, поднять руку вверх.

Ни одна рука не поднялась. Гросс уставился на часы и, как только минула третья минута, медленно пошел вдоль первой шеренги, отсчитывая каждого пятого в строю.

— Один… два… три… четыре… Ты!.. Один… два…

Закончив обход и расчет, Гросс зычно крикнул:

— Кому сказал «ты!» и стоящие ему в затылок — из строя шагом марш!

Шестьдесят обреченных на смерть пятерок вышли в центр каре. Заложив руки в карманы, Гросс вновь пошел вдоль поредевших рядов.

Шел вразвалку. Глазами впивался в худые, истощенные лица, будто хотел по внешнему виду обнаружить коммуниста. Поравнявшись с Лизуновым, Гросс остановился и игриво погрозил ему пальцем:

— Ты, кажется, хочешь сказать что-то?

Лизунов вытянул руки по швам, вскинул подбородок:

— Точно так, господин оберштурмфюрер, хочу!

Шагая рядом с Гроссом, Лизунов вглядывался в лица и указывал то на одного, то на другого военнопленного:

— Коммунист… Политрук… Комиссар…

…Тридцать семь человек вывели из строя. Гросс подходил вплотную к каждому из них, бил по лицу и грозно кричал:

— Коммунист?!

Один из обреченных, размахнувшись, ударил Гросса кулаком в подбородок и, схватив обеими руками за горло, свалил на землю… Эсэсовцы кинулись на помощь коменданту… С вышек раздались предупредительные выстрелы… Эсэсовцы, сопровождавшие Гросса, щелкая затворами, окружили коммунистов и, направив дула на колонны пленных, угрожающе выставили ноги вперед…

Тридцать семь увели. Никто не заметил, как Лизунов исчез. В полдень до лагеря долетели одиночные и групповые выстрелы. Минут через двадцать к комендантскому домику подошли пустые машины, отвозившие узбеков, и сейчас же на них погрузили коммунистов.

…В лагере царил произвол и террор. Ежедневно, после поверки, из строя по фамилии вызывали коммунистов и политработников… Выискивали евреев. Военнопленных раздевали догола и подвергали унизительному осмотру. Отбирали тех, кто внешне походил на таджиков, узбеков, киргизов и туркменов.

Тех, в ком эсэсовцы подозревали коммунистов, евреев или граждан среднеазиатских республик, выводили и увозили к глиняным карьерам в нескольких километрах от лагеря. Туда же отправляли больных и истощенных, не сумевших подняться на поверку.

Как-то посреди плаца выгрузили тюки прелой соломы, тонкой древесной стружки и кипы старых мешков. Издевательски посмеиваясь, Гросс объяснил: надвигается русская зима. Он не может снабдить пленных шубами, а потому разрешает использовать солому на подстилку, а из мешков сделать одеяла. Шерсть и вату заменит стружка.

«ВЫХОДЬТЕ, БРАТЫ УКРАИНЦЫ!»

Однажды по поднявшейся в лагере суматохе узники догадались, что предстоит нечто не совсем обычное. Сейчас же после поверки было приказано привести в порядок территорию лагеря. Такого мероприятия никто из военнопленных не помнил.

Откуда-то пополз слух: из Берлина прибудет высокопоставленное лицо. У многих узников поднялось настроение: неужели наступит конец террору Гросса и их бесправному положению? Они с надеждой посматривали за колючую проволоку, на административные дома, где также готовились к приезду гостя: мели, скребли, чистили.

Часам к двенадцати на поляне у домика коменданта установили две походные кухни. Повар в белом колпаке и фартуке рубил и закладывал в котлы мясо. Вскоре до голодных людей донеслись ароматные запахи приготовляемой пищи.

Неподалеку от кухонь остановился грузовик. Из него вылезли пять женщин в нарядных городских туалетах и двенадцать мужчин в черных костюмах. В руках у некоторых были музыкальные инструменты в чехлах. А через час от навеса к навесу пронеслось:

— Приехал!.. Приехал!..

К комендантскому домику подкатила легковая машина. Выбежав на крыльцо, Гросс отрапортовал полному мужчине в эсэсовском мундире, почтительно поздоровался с сопровождающими в штатских костюмах. Через несколько минут в лагере прозвучал сигнал:

— По-ротно, становись!

…Штандартенфюрер СС, полный, с отвислым брюшком, поддерживаемым широким поясным ремнем, с небрежно зажатой в зубах дымящейся сигарой, шел рядом с Гроссом. Следом кучкой — пятеро в штатском. Двое из них были поразительно похожи друг на друга. До синевы выбритые подбородки, свисающие усы и блестящие «трезубы», сквозь желто-голубые розетки приколотые к лацканам синих плащей, — делали их двойниками.

Штандартенфюрер что-то брюзжал, а Гросс, подобострастно-почтительно отвечал:

— Цу бефель! Цу бефель!

Пока приезжие обходили ряды, два военнопленных из команды обслуживающих притащили и поставили перед строем ящик, обтянутый синей тканью.

Закончив обход, штандартенфюрер поднялся на ящик, проговорил несколько фраз и, опираясь о плечо Гросса, слез на землю. Сейчас же на ящик вскочил один из усатых «двойников».

Русин вполголоса перевел сказанное штандартенфюрером: «С вами будет говорить уполномоченный Украинской рады. Что он скажет — истинная правда. Верьте ему!» «Уполномоченный» снял шляпу, трагически простер руки, со слезами в голосе воскликнул: «Браты! Украинцы! — и продолжал: — Советский Союз, Советская Россия — разгромлены. На необъятных просторах рухнувшей большевистской империи — хаос и террор. В этот тяжелый исторический момент возрождается Украина, самостийная великая держава. Под руководством Германии, возглавляемой фюрером, она, строя жизнь на основе нового порядка, без коммунистов, займет достойное место в семье народов. Долг каждого украинца принять участие в строительстве новой Украины. Поэтому все украинцы, стоящие в строю, должны выступить вперед. Этим они заявят о своей национальности. Их ждут свобода, блага жизни и прежде всего еда, выпивка, обмундирование и веселье, веселье без конца!».

Закончив призывом выходить из строя и становиться отдельно от «москалей», оратор легко соскочил с ящика и полушепотом, заговорил с штандартенфюрером. Тот кивнул головой. Из рядов военнопленных вышло человек пятнадцать. Переминаясь с ноги на ногу, они смущенно стояли перед общим строем. Неожиданно двое попятились и юркнули на свои места.

— Украинцы, два шага вперед! — громко крикнул Гросс.

Никто не пошевелился. Пошептавшись с штандартенфюрером, «уполномоченный», заложив руки за спину, пошел вдоль застывших шеренг.

— Выходьте, браты украинцы! Выходьте, не лякайтесь! — выкрикивал он, зорко всматриваясь в лица пленников. Некоторых военнопленных он ласково похлопывал по плечу:

— А ты не украинец?

Постепенно ряды украинцев росли. «Уполномоченного рады» привлек рост Старко. Он остановился перед ним:

— А ты не украинец?

Старко мотнул головой и отрицательно цокнул губами.

— А хто же? — допытывался «уполномоченный», лукаво поглядывая на Старко.

— Отчепысь, руський я, — внушительно ответил Старко. — Я русский, волжанин.

Украинцев набралось менее сотни. Их вывели с территории, а остальным скомандовали:

— Разойдись!

Едва первая шеренга украинцев поравнялась с домиком коменданта, раздались звуки бравурного марша. Играл оркестр, приехавший на грузовике.

Откликнувшихся на призыв «уполномоченных рады» стригли, брили, уводили в один из домиков и оттуда они появлялись одетыми в новенькое добротное обмундирование.

Преображенные люди сели за длинный стол. Перед ними дымились миски с пищей. Один из «двойников», стоя во главе стола, произнес тост. В ответ поднялись руки, сжимающие стаканы.

Украинцы веселились. Один из них, изрядно захмелевший, пошатываясь подошел к проволоке и, сложив руки рупором, прокричал:

— Савка! Выходь, выходь, не лякайся!

Савка — чернявый военнопленный в изодранных штанах, босой, кутаясь в тряпье, зло плюнул, выругался в ответ и отошел в сторону. Стоявший рядом с ним истощенный пленный со следами побоев на лице, спотыкаясь на худых ногах, бросился к воротам, забарабанил кулаками:

— Эй, ты, пропусти, я украинец. Эсэсовец распахнул калитку:

— Битте!

…Густели сумерки. Ярко полыхали костры на поляне у комендантского домика. На машине выступали артисты. Они пели, декламировали, рассказывали что-то, отчего захмелевшие люди, впервые за долгие недели почувствовавшие себя сытыми, весело хохотали.

Старко и Русин лежали под навесом. Старко навалился грудью на сумку, кулаками подпер подбородок, поскрипывал зубами и, не мигая, смотрел на силуэты веселящихся бывших товарищей по несчастью.

Русин не спускал глаз с друга, с его лица, загадочно расцвеченного отблесками костров. Ему казалось, что Старко раскаивается в своем решении.

— А ты, Остап, почему не вышел? — прошептал Русин. — Ведь украинец ты. Может быть, счастье оттолкнул… Не поздно еще…

— Т-с-с… не мешай, — отмахнулся Старко…

На импровизированной эстраде певица задушевно выводила:

…Карий очи, чорнии брови,

Темни, як ничка, ясни, як день…

Старко глубоко вздохнул, чертыхнулся и, порывисто изменив позу, сел.

— Ты что? Выпытываешь или правду сказал?

— Ведь пошли люди, — уклонился от ответа Русин, — и вот, веселятся… сыты, обуты и одеты… «пошли строить Украину». Слыхал, поди, что тот кукарекал про советское государство?

— Так он брехун, — возмутился Старко. — Брехал, как пес шелудивый, бесхвостый… Ну как же Россия погибнет? А? Ведь сам ты, сам на карте видел фронт… А новички что рассказывали? А? Стал фронт, стал! Постоит, да двинется на запад…

Под бархатные звуки аккордеона из темноты неслось:

…Карий очи, очи дивочьи,

Все б перед вами я б любовавсь…

Старко заскрипел зубами.

— Эх, Владимир Николаевич, ведь про очи дивочьи и я пел в последнюю ночь перед войной. Бахмач знаешь? Так то было в Бахмаче. Разве брехун самостийник украинец? Ты его «трезуб» видел? Да он, пес, жевто-блакитный гетманец… ему, сукиному сыну, только и по пути с Гитлером… а нам…

Радуясь в душе гневу друга, Русин подзадоривал:

— Ты так говоришь, словно клятву давал…

Старко хмыкнул и строго ответил:

— Я не давал… Пращуры клялись… Навек… За меня, на Переяславской раде, Богдан Хмельницкий клялся: «На вечные времена вместе»… Там сейчас песни поют, а завтра такое будет, что и наша проволока раем, а Гросс ангелом покажутся.,. Тьфу, хай им грець… Слухай!..

…Не буду спаты ни в день, ни в ничку,

Все буду думать, очи, про вас…

Тряхнув головой, Старко нащупал руку Русина, крепко сжал и прошептал:

— Эх, брат Володя, нам навечно вместе, — а затем лег на грудь и, вспоминая ту летнюю ночь в Бахмаче, не то пропел, не то продекламировал:

…Карий очи. очи дивочьи,

Все б перед вами я б любовавсь…

Песня оборвалась. Старко тяжко вздохнул:

— В ту ночь глаза у нее, как в песне, звездочками горели… Я эту песню мысленно каждую ночь пою. Помогает она мне, а тем нет, не поможет… Что скажешь, друже? Скажи что-нибудь…

— Что ж сказать тебе, Остап? В лагере не меньше пятисот украинцев, а вышло девяносто три…

«ПЕРЕДИСЛОКАЦИЯ» НА ЗАПАД

После ярких, солнечных дней зима сразу вступила в свои права. Закружила, рассыпалась снегом. Сквозь метели до транзитного лагеря пленных долетели отголоски боевой грозы, разразившейся у берегов Волги.

В середине ноября пленники Гросса видели, как три советских истребителя, преследуя двух «Хейнкелей 111», почти над лагерем сбили их и тут же уничтожили «Мессершмитта», поднявшегося в воздух.

В ту же ночь советская авиация бомбила аэродром, построенный руками военнопленных, и железнодорожную станцию южнее лагеря. Гудела и вздрагивала промерзшая земля. В темноте снежной ночи полыхали пожары.

Да и потом почти каждый день над лагерем пролетали на запад краснозвездные армады, доносились, глухие разрывы бомб, далекая трескотня зениток.

В лагерь начали прибывать военнопленные. Их привозили из лагерей, ликвидированных в прифронтовой полосе. «Старожилы» жадно слушали новости: в контрнаступление перешли Юго-Западный, Донской и другие-фронты… На Волге завершено окружение полумиллионной армии фельдмаршала Паулюса.

Количество охранников в лагере возросло. Они приезжали с Востока и оседали у Гросса. В течение недели военнопленные вокруг лагеря рыли широкую траншею, соединяли ее ходом сообщения с вышками, на которых круглосуточно дежурили не одиночные часовые, а расчеты пулеметчиков.

Однажды пленным приказали построиться с вещами. Гросс обошел опустевшие навесы. Там остались лежать человек двадцать, истощенных и тяжело больных. Их перенесли в домик, занимаемый охранниками и уложили на нарах. Оберштурмфюрер обратился к строю с речью: лагерь передислоцируется на Запад. До станции погрузки километров восемьдесят. Дорога тяжелая, тот, кто чувствует слабость, пусть заявит. Их оставят в помещении, а затем на автомашинах перевезут к месту назначения.

Всем был ясен черный замысел фашистов, и потому никто не хотел оставаться. Гросс прошелся по рядам, отобрал истощенных, с виду обессиленных людей. Их завели в домик охранников.

Остальных построили в колонну по пять в ряд, повернули и, предупредив, что отстающих будут расстреливать на месте, скомандовали: «Шагом марш».

Минут через десять до слуха военнопленных донеслись хлопки беспорядочных выстрелов, послышались взрывы. Над территорией лагеря взметнулось пламя. Горели дома охранников. А по дороге, обгоняя колонну, промчались машины с эсэсовцами.

На каждые три ряда пленных, по бокам с обеих сторон, шагали эсэсовцы. Конвойные менялись через равные промежутки времени.

Колонна двигалась медленно. Люди ногами, обмотанными кусками тряпок, или босыми, одеревеневшими от стужи, тяжело уминали снег.

Во второй половине дня наиболее слабые начали падать, и тех, кого не успевали подхватить товарищи, эсэсовцы оттаскивали в сторону и приканчивали выстрелом в затылок.

.Как ни старались эсэсовцы, до наступления темноты колонна прошла не более трети пути. В огромных, полуразрушенных сараях бывшей МТС Гросс расположил своих узников на ночлег. Наутро колонна заметно сократилась — человек двести замерзли ночью. К исходу третьего дня к железнодорожной станции подошло не более пятисот человек — менее половины начавших марш.

Гросс не обманул: порожний состав ждал узников. Каждому военнопленному выдали буханку промерзшего хлеба, брикет пшенной каши, кусок сахара, а затем, отсчитывая по пятьдесят человек, загнали в вагоны…

Поезд то мчался, то часами простаивал на запасных путях неведомых станций. Никто не интересовался судьбой пленников. В первый же день в вагоне, где находились Русин и Старко, замерзло восемь человек, ночью — двенадцать, а на пятый день пути в живых осталось не более двадцати.

Укрывшись грудой тряпья, снятого с замерзших товарищей, живые жались в углу вагона. Неожиданно вагон вздыбился, потом накренился, затрещал, перевернулся раза два и рассыпался на части. Догоняя и доламывая его, сорвался второй вагон.

Едва стих грохот, Русин, уцелевший во время катастрофы, пополз разыскивать Старко. Тот тоже был жив, карабкался из-под обломков состава.

Паровоз и несколько вагонов пылали. В отблесках пламени снежные сугробы казались розовыми, а копошащиеся в них фигуры — фиолетовыми. Люди выползали из-под обломков и разбегались кто куда. Русин, Старко, а с ними еще семь человек торопливо отбежали в сторону и, по грудь проваливаясь в снег, пошли. Куда они идут — их не интересовало. Важно было одно — пока за спиной не раздалась автоматная очередь, уйти как можно дальше.

Первое время все девять шли кучкой. Затем вытянулись цепочкой. Постепенно интервалы между беглецами увеличивались. Старко споткнулся, упал в яму, занесенную снегом. Пока Русин помогал ему выкарабкаться, мимо них пробрело семь человек.

Теперь друзья шли вдвоем. По пути им попадались мелкие кустики, отдельные деревья. И наконец над головой сомкнулись согнувшиеся под тяжестью снега широкие ветви могучих елей. Идти стало легче.

Старко, прихрамывая, порывался сесть, отдохнуть, но Русин подхватывал его под руку, подталкивал, тащил вперед.

Лес оборвался сразу. Старко, охнув, присел и, скрежеща зубами, ухватился за ступню.

— Не могу, Володя, дай передохнуть…

Русин попытался поднять его, но Старко взмолился:

— Хоть минутку!..

Русин утоптал в снегу ямку, пересадил в нее товарища и примостился рядом. Отяжелевшие веки сами собой смыкались. Хотелось закрыть глаза, прилечь, но он понимал: это — смерть.

Взметнув облачко мелких снежинок, промчался легкий ветерок. Русин вскочил и, хотя Старко молчал, порывисто произнес:

— Т-с-с!.. Тихо!..

Ветер принес запах дыма. Был слышен приглушенный расстоянием собачий лай.

— Остап, где-то близко жильё… слышишь?..

— Слышу, — вяло ответил Старко, закрывая глаза.

Ни слова не говоря, Русин подхватил друга, встряхнул и поволок против ветра. Лай слышался отчетливее, ближе. Вдруг в темноте перед ними возник темный квадрат. Русин и Старко очутились во дворе у чьей-то хаты…

Подтащив к крыльцу окончательно выбившегося из сил товарища, Русин нащупал дверную ручку и постучал. Постучал вторично… Через несколько минут, показавшихся вечностью, за дверью послышался кашель и простуженный женский голос:

— Кто там?

У Русина замерло сердце. Он прижался щекой к шершавым доскам двери и с трудом проговорил:

— Двое нас… военнопленные… пусти, мать, обогреться…

Громыхнул запор. Приоткрылась дверь. Беглецов окутало облачко, пахнущее теплом, но еще теплее стало от добрых слов:

— Входите, сыны, входите!

ДОБРОЕ СЕРДЦЕ

В сенцах стояла пожилая женщина. Глазами, полными ужаса и жалости, хозяйка смотрела на выходцев с того света, закутанных в оледеневшие тряпки.

— Ой, лышенько! Ой, боже ж мий, — тоскливо сказала старуха и ласково, по-матерински, повторила: — Да входите, сыны, входите.

В просторной комнате топилась печь. На таганце стоял чугунок, в нем варилась картошка. Щурясь на яркое пламя, Русин и Старко, пошатываясь, подошли к печи и присели напротив.

— Мать, — неуверенно обратился Русин к хозяйке. — В селе немцев нет?

— Нету, сыну, нету, — ответила та. Она охала, суетилась, в темном углу торопливо раскидывала сложенные горкой подушки, кряхтя подняла крышку огромного сундука, порывшись, поспешно возвратилась к печи, положила на скамью охапку одежды и, мешая русскую речь с украинской, возбужденно сказала:

— А ну, сынки, снимайте тряпки, да в сухонькое переодевайтесь… в сухонькое, а ну быстрее, пока я тут буду исполнять повинность, полицаям хлеб пеку, чтоб они, треклятые, посказились, — вы того, переодевайтесь, сыны…

Через час, разнеженные теплом и давно забытым ощущением чистого сухого белья, Русин и Старко сидели за столом. Шипя и карежась, в печи догорали ненавистные тряпки.

Хозяйка — Алена Никифоровна уже знала печальную историю своих гостей. Разделывая тесто и кляня немцев и полицаев, рассказывала о себе. Овдовев лет десять назад, на своих плечах подняла семью. Двое сыновей, погодки, по первой мобилизации ушли в Красную Армию. Старшая дочь — солдатка, живет у свекра, километрах в пятнадцати отсюда, а младшенькую Танюшу, Татьяну, — вот уже неделя, как угнали в неметчину.

Алена Никифоровна подошла к портрету девушки лет восемнадцати-двадцати, с тонкими чертами лица и милой улыбкой, всхлипнула:

— Привязался к ней Юрко треклятый, старший полицай, сынок попа мирошника… Замуж хотел взять, а как она, золото мое, нахлестала ему по морде, так он на дыбки и подвел ее под угон, чтоб ему…

Сквозь щели в ставнях в хату начало пробиваться серое, зимнее утро. Алена Никифоровна забеспокоилась:

— Вам, сыны, другого места и нет, как лезть в подполье. Не ровен час Юрко или какая скотина нагрянет…

Алена Никифоровна подняла широкую половицу, прикрытую рядном, и друзья спустились в погреб. Там было тепло и сухо, пахло квашеной капустой и травами. В углу, на соломе, лежала кошма и большой тулуп, стояло ведро с водой.

— Татьяна моя отсиживалась тут, — пояснила хозяйка.

Пожелав приятного сна, Алена Никифоровна плотно захлопнула люк, а поверх поставила стол. Друзья улеглись и моментально заснули.

Русин проснулся от топота ног над головой. Кто-то в кованых немецких сапогах ходил по комнате и громко басил:

— Ой, тетка Алена, не сносить тебе, старая, головы. Спалю хату… Если обнаружу кого, как бог свят — спалю… До твоего крыльца следы шли… Один на пустыре окоченел, а другой ни к кому, как к тебе забрел…

У Русина екнуло сердце. Алена Никифоровна брала криком:

— И чего ты, антихрист, причипился? Ну, пали, пали, если власть такая дана. Никого нет. Шукай… видел? Смотри… Смотри… Забирай хлеб да уходи, не студи хату… Отец твой, вечная память попу, все же человеком был, а ты, тьфу тебе, тьфу… в зятья набивался, а невесту угнал…

Громко хлопнула дверь, и все стихло. Русин, притаившись, ждал, вслушивался, тормошил друга, но тот что-то бормотал сквозь сон, не шевелился…

…Нога у Старко распухла в щиколотке и поправлялась медленно. Днем друзья лежали в подполье, а ночью, когда засыпало село и Алена Никифоровна открывала люк, вылезали, разминаясь, шагали по хате, иногда выбирались на крыльцо.

Они решили: как только Старко поправится, идти к партизанам в отряд Скворцова. О Скворцове они знали от Алены Никифоровны. Человек сто, а то и больше, под командой капитана Скворцова располагались в лесах, километрах в пятидесяти севернее села. Алена Никифоровна перерыла сундуки, и все, что осталось из одежды сыновей, отдала им.

Однажды ночью Русин и Старко сидели за столом, ужинали. Алена Никифоровна копошилась у печи. Неожиданно, за ситцевой занавеской, отделяющей угол комнаты, послышался шорох и легкое покашливание. Минуты через две оттуда вышла девушка. На ней были мужские сапоги, темная суконная юбка и ватная телогрейка нараспашку.

Алена Никифоровна торопливо подошла к ней, обняла за плечи и, подталкивая к столу, отрекомендовала:

— Таняша моя, доченька младшая, Татьяна Васильевна. Под вечер пришла из областного… Избавилась от неволи…

Русин невольно взглянул на портрет Татьяны. Распухшее, покрытое струпьями безобразное лицо девушки не имело ничего общего с фотографией. Похожи были только большие, задумчивые глаза, хоть и сверкали сейчас они злым огоньком.

Полгода назад, когда в селе расквартировалась тыловая часть оккупантов, чтоб избавиться от постая и насилия, Татьяна захламила хату, закоптила ее, повыбивала оконные стекла и сама искусно растравила на лице до десятка болячек, от чего стала отталкивающе безобразной. Уловка помогла.

С уходом немцев девушка «выздоровела». Но тут, пристал со сватовством Юрко, старший полицай. Татьяна «заболела» вновь.

Девушка молчала. Отставив тарелки, молчали Русин и Старко, безмолвствовала Алена Никифоровна.

— Что, не похожа? — с насмешкой заговорила Татьяна, и, глядя в упор на Старко, сказала: — Познакомимся… Старший лейтенант — это вы?..

— Это я, — сказал Русин.

— А вы, значит, доктор?..

— Фершал, — поправила Алена Никифоровна.

— И между прочим, — усмехнулся Старко, — разрешите доложить: имея сто граммов свежего смальца или гусиного сала, берусь в два дня снять ваши болячки… И следа не останется…

— Э-э, нет! Они у меня купленные, — задорно рассмеялась Татьяна, — двух несушек отнесла бабке Гашке. При нужде теплой мыльной водой смою. А смалец и гусь пригодятся, съесть можно.

…В эту ночь в хате Алены Никифоровны, погасив коптилку, шептались до поздних петухов. Таня рассказала о трауре, устроенном фашистами в областном городе по случаю гибели армии Паулюса, о том, как уполномоченный «по вербовке» в Германию определил у нее проказу и выдал справку об освобождении. Как гестаповец Клапп, прежде чем разрешить ей идти домой, «уговорил» ее «освещать» село, работу Юрко и крестьян, сочувствующих партизанам. Как на обратном пути она разыскала Скворцова и сообщила ему адрес квартиры, куда являются осведомители Клаппа для доклада шефу.

— А между прочим, — лукаво поглядывая на собеседников, сказала Таня, — в отряде безлюдье. Не знаю, как насчет командиров рот, а фельдшер, ох, как нужен!..

Договорились: Таня раздобудет для беглецов шапки и теплые тужурки, и они втроем пойдут к Скворцову…

…Дней через пять Старко объявил: «К бою готов, а к походу подавно».

— Значит, завтра вечером выйдем, — сказал Русин..-

…Алена Никифоровна собрала дорожный запас и, всхлипывая, сказала:

— Ну, дочка, ну, сыны мои родные, счастливо… пора… — А в сенях, обнимая всех по очереди, разрыдалась: — Может, переждали бы денек, а?

— Поехали! Поехали! — нарочито суровым басом сказал Старко, дергая дверную щеколду. — Кони застоялись, поехали!

От внезапного резкого удара извне, дверь распахнулась, и послышалось насмешливое: «Куда это «поехали»? Позвольте спросить».

В лицо Русину и Старко хлестнули ослепительные лучи электрических фонариков. В двери просунулись дула автоматов. Размахивая пистолетом, полицай Юрко кричал:

— Малейшее сопротивление, и прикажу спалить хату! Тетка Алена, я за тобой две недели слежу. Повесят тебя, старую, и будешь висеть!..

В сени ворвалось до десятка коренастых, пьяных бендеровцев.

ШТАЛАГ Б-IV

Долго размышлял Юрко, как поступить с бойцами. Пьяные мозги работали вяло. Легче всего было бы хату сжечь, пленных расстрелять, тетку Алену повесить, а Татьяну… В тот день, когда она отказала ему да еще закатила затрещину, сгоряча он внес ее имя в список «добровольно изъявивших желание поехать на работу в Германию», но после жалел об этом.

Да, не так-то просто служить оккупантам… Старший полицай — власть, но… жечь хаты, расстреливать и вешать русских и украинцев вправе только господа немцы, чтоб им… За такое самоуправство можно потерять если не голову, то звание и место. К тому же односельчане нет-нет, а намекают: «Ой, Юрко, Юрко, отольются кошке мышкины слезки… Смотри, на миру живешь…»

Неожиданно в пьяной голове родилась мысль: мужчин, как задержанных в селе, задержанных не у Алены Никифоровны, а на огородах, отправить районным властям, старуху освободить, а Татьяну не трогать. Неужто девка не оценит его благородства? Может, и начальство обратит внимание на рвение старшего полицая, а сельчане увидят, что Юрко не враг своим…

«Одним ударом убить трех зайцев», — решил Юрко. И на второй же день отвез Русина и Старко в районный центр, откуда их после допросов отправили в областную тюрьму. Здесь их держали три недели. Затем включили в список арестованных по подозрению в организации саботажа на предприятиях, работающих для нужд фашистской армии, и отправили в Германию.

…Берлинские чиновники оказались оперативнее собратьев на оккупированной территории. Один из них допросил Русина и Старко. Потом на деле размашисто через всю папку написал: «Направить по принадлежности в шталаг Б-IV».

…Положение советских военнопленных на территории Германии отчасти определялось письмом Заукеля Розенбургу: «Военнопленным следует давать такое количество пищи и предоставлять такого рода помещения для жилья и обращаться с ними таким образом, чтобы это потребовало наименьших затрат при максимальной их эксплуатации». В основном же в лагерях царили террор и бесправие. Судьба узников шталагов зависела от коменданта и его помощников.

Шталаг Б-IV от других отличался тем, что на его территории располагался и за счет его «материалов» работал сперва один из отделов института военно-научных изысканий, а после слияния его с Аненэрбе — институтом по вопросам наследственности, подчиняющимся рейхсфюреру СС, — филиал института доктора Рашера, возглавляемый доктором Граббе.

Выполняя заказ верховного командования, Граббе на пленных изучал и определял действие на человеческий организм ледяной воды и сильно разреженного воздуха в условиях чрезвычайно повышенного давления.

Глубокомысленно, с видом ученого он смотрел, как военнопленный, насильно погруженный в ледяную воду, постепенно коченел. Затем Граббе собственноручно регулировал подачу горячей воды, по его убеждению, способной оживить замерзший организм, или вводил под кожу изобретенный им препарат, предназначенный для воскрешения мертвых.

Прильнув к глазку камеры, Граббе лично включал приборы, откачивающие воздух из нее, и старался не пропустить ни малейшего изменения в поведении подопытного, который в конце концов, не выдержав пыток-разбивал голову о стены стальной тюрьмы и падал с лопнувшими легкими.

Комендант шталага Б-IV майор Кирмфельд с пренебрежением смотрел на опыты «ученой сосиски», как он заочно называл Граббе, но безоговорочно передавал ему всех, кого тот требовал.

У Кирмфельда были дела поважнее. Почему-то именно из числа узников шталага Б-IV чаще всего требовали подобрать орудийные расчеты для зенитной артиллерии местной противовоздушной обороны, наседали с заявками на квалифицированных рабочих-металлургов. А в лагере, если верить заявлениям пленных, были только пехотинцы, которые до призыва в армию или крестьянствовали, или работали землекопами.

Комендант ненавидел и свою работу, так как считал себя обойденным по службе, и пленных — лентяев, тунеядцев, предпочитающих гнить на работах по осушке болот, нежели идти в артиллерию или к станкам на современный завод.

Единственное, что мирило его с должностью, — это музыка и пение… Он любил и то и другое и завел в шталаге Б-IV симфонический оркестр и хор. В любой момент оркестр был готов услаждать слух «меломана», а хор… Пел не только хор. В шталаге Б-IV под ударами дубинок охранников пели все военнопленные, пели и при выходе на работы, и при возвращении.

…Когда Русина и Старко ввели в кабинет Кирмфельда, он беседовал с доктором Граббе. Тот требовал десять человек для очередных опытов. Кирмфельд протянул ему карточки вновь прибывших.

— Годятся?

Граббе снизу вверх посмотрел на пленных, отрицательно мотнул головой:

— Нет… очень громоздки… ни в ванну, ни в камеру. Мне нужны люди помельче…

— Тогда обоих в блок, на общие работы, — распорядился Кирмфельд.

СОВЕЩАНИЕ «ГОСУДАРСТВЕННОЙ» ВАЖНОСТИ…

Совещание проходило в «малом» кабинете. Гиммлер сидел за столом. Перед ним на стульях, расставленных полумесяцем, расположились: доктор Рашер, близкий друг Гиммлера, — он, не спуская глаз с докладчика, иронически улыбался и изредка утвердительно кивал головой, — рядом с ним в почтительной позе, держа руки на портфеле, лежащем на коленях, застыл подполковник СС, оберштурмбаннфюрер Вольфрам Зиверс. Около него, непринужденно заложив пальцы, за борт мундира, поблескивая стеклами больших очков, тихо покашливал Хирт, — доктор Хирт, исследователь, гауптштурмфюрер СС, он же директор отдела военно-исследовательского института специального назначения в управлении по вопросам наследственности.

На краешке третьего стула сидел Зепп Блашке, тридцатилетний группенфюрер СС. Плотно облегавшее тело галифе и мундир, широкая портупея через левое плечо и толстый ремень сковывали его движения. Он, не шевелясь, уставился перед собой. Над одним глазом у Блашке виднелся длинный шрам с несколькими бледными точками — след швов, от этого глаз слегка косил, что придавало зловещее выражение его взгляду.

Докладывал адъютант, личный референт рейхсфюрера СС Брандт, золотушный мужчина неопределенного возраста. Занимаемое им положение приучило его так владеть собой, что при желании он мог придать своему лицу любое выражение. Сегодня, в знак личной неприязни к медикам, присутствующим на совещании, и, учитывая настроение шефа, он докладывал с явным высокомерием и презрительным равнодушием к «ученым дуракам», как в душе называл он Зиверса, Рашера и Хирта.

С первых же слов Гиммлер понял: пустячное дело, не стоящее выеденного яйца, раздули до проблемы государственного значения, запутали, усложнили, и то, что следовало сделать за неделю, тянется более года.

Брандт говорил минут пятнадцать. Ссылался на документы, лежащие перед ним. Гиммлер зевнул. Референт закрыл папку и повернулся к шефу:

— Ваше распоряжение об организации запланированной коллекции скелетов ста пятидесяти евреев и отдельно черепов еврейско-большевистских комиссаров, гауптштурмфюрер — доктор Хирт до сего дня не выполнил…

Гиммлер посмотрел на Хирта:

— Доктор, в чем дело?

— Мой дорогой фюрер, — поднимаясь ответил Хирт, — мы имеем почти полную коллекцию черепов представителей всех рас. Что касается евреев, то их черепов у нас немного, вследствие чего невозможно прийти к каким-либо определенным выводам. Война на Востоке позволяет восполнить этот пробел… С каждым днем ситуация меняется. Приобретая черепа большевистских комиссаров, которые представляют собой образец отталкивающего, характерного недочеловека, мы приобретаем научный экспонат. А между тем ваше письмо, доктор Рашер…

Похлопыванием ладони по столу Гиммлер остановил Хирта и взглянул на Рашера:

— Что у вас происходит?

— Уважаемый профессор путает, — Рашер повел плечами и продолжал. — Рашер ни при чем. Господин Зиверс вошел в контакт с оберштурмбаннфюрером СС Эйхманом из главного имперского управления безопасности. Доктор Бруно Хаген выполнил задание, провел антропологические измерения. Но смешно, ему дали всего сто пятнадцать человек, и то кого? Семьдесят девять польских евреев, тридцать евреек, подсунули двух поляков и четырех азиатов. Уважаемый Брандт в курсе дела. От вашего имени он потребовал, чтобы лагерь Освенцима поставил институту сто пятьдесят военнопленных евреев, но оттуда ответили: «Требуемого контингента нет». Что же мог сделать Рашер? По-моему у господина Зиверса имеется кое-что…

Поглядывая на соседа, Рашер умолк. Брандт тихо подсказал: «Можно выслушать господина Зиверса». Гиммлер кивнул головой.

— Лучшим практическим методом для получения и отбора скелетов и черепов является распоряжение немедленно передавать полевой полиции всех захваченных еврейско-большевистских комиссаров, — не поднимаясь с места и не меняя позы, сказал Зиверс. — В свою очередь, полевая полиция должна получить соответствующую директиву регулярно сообщать определенному учреждению, хотя бы группе профессора Хирта, относительно количества и места заключения захваченных евреев и тщательно следить за ними до прибытия специального уполномоченного, которому будет поручен сбор материалов… Уполномоченный должен заснять их на пленку, провести антропологические измерения и, насколько возможно, установить происхождение, дату рождения заключенного и другие личные данные о нем…

А как только эти евреи будут умерщвлены, причем надо следить за тем, чтобы голова не была повреждена, уполномоченные отделят голову от тела и пошлют ее в специально сделанном для этой цели железном ящике наполненном консервирующей жидкостью.

Загрузка...