— Это техническая сторона, — перебил Гиммлер. — каждому ясно…
— Не говорите, — живо возразил Зиверс. — Мы получали сотни голов, но все они были неумело отделены от туловища, черепа — раздроблены. Фактически этот материал не годился для исследования. Самым подходящим местом для хранения и исследования полученных таким образом коллекций является новый имперский университет в Страсбурге в силу своего призвания и стоящих перед ним задач…
Гиммлер поднялся и прошелся по кабинету.
— Нет, — коротко сказал он, останавливаясь посреди комнаты. — Вы забываете о том, что сегодня не сорок первый и не сорок второй год. Начальник освенцимского лагеря прав. У него евреев-большевиков нет… Их надо искать по пути от войск к транзитным лагерям. — Он коротко рассмеялся, рывком снял пенсне и, протирая стекла, продолжал:
— Восточный заповедник еврейства, откуда в течение столетий еврейская чума заражала народы Европы. перестал существовать. Всего десять лет назад только в Германии мы имели пятьсот тысяч евреев… Перед нами чудесные времена, великая Германия без евреев. Сегодня какие-нибудь сто пятьдесят иудеев стали проблемой… Вы думаете, я буду искать этих евреев?..
Гиммлер склонил голову и искоса посмотрел на антропологов:
— Нет, я их искать не буду… И вооруженные силы их не сделают… Вы, господа Зиверс и Хирт, и ты, любезный Рашер, оказались мягкотелыми… Вашими методами только и коллекционировать пивные бутылки… Зепп!
Зепп Блашке вскочил и щелкнул каблуками.
— Зепп, в ближайший месяц вы обеспечите белоручек необходимым материалом. Вы дадите им сто пятьдесят чистокровных евреев-большевиков. Не каких-нибудь польско-еврейских ублюдков, а по-ро-дис-тых… Обшарьте все лагеря, побывайте на Востоке, выкопайте из-под земли, но чтобы Зиверс и Рашер при очередной встрече не ныли…
Гиммлер игриво подмигнул.
— Этим вы украсите свою портупею… Ясно?
— Ясно, мой фюрер, — вполголоса ответил Блашке. Гиммлер объявил совещание оконченным, похлопал Блашке по плечу:
— Вы что-то хотели, Зепп?
— О. да, — смутился Блашке, — у меня личное…
ПОРТУПЕЯ
Зиверс, Хирт и Рашер раньше других вышли из кабинета и, в ожидании Зеппа Блашке, расселись на диване в приемной. Вскоре в приемную вошел Брандт.
— Ну вот, а вы боялись, господин Рашер, — сказал он, прикрывая дверь, — можете быть спокойны: «Пожиратель евреев» не упустит случая приумножить количество звездочек.
И без Брандта специалисты по вопросам наследственности еще в кабинете Гиммлера поняли: Блашке создаст коллекцию. Самого молодого генерала рейха Зеппа Блашке и его пистолетную портупею знали многие.
Дверь кабинета шумно раскрылась. Появился Блашке. В левой руке он держал лист бумаги, а правой приглаживал волосы.
— Ну как? — встретил его Брандт.
— Так, как думал ты. Спасибо! — самодовольно улыбаясь, ответил Блашке и спрятал в карман бумагу.
Он крепко пожал руку Брандту и повернулся к антропологам, которые оторопело и почтительно уставились на его портупею и кобуру.
Черная кобура с крупнокалиберным пистолетом висела на широкой портупее. На крышке кобуры сверкали золотые звезды: три, величиной с металлическую марку, и восемь чуть поменьше, а портупею украшали мелкие серебряные звездочки, — десять рядов по шесть штук в каждом.
Любой член гитлерюгенда знал: каждая серебряная звездочка на портупее «пожирателя евреев» — лично Блашке выловленный и уничтоженный еврей, малая золотая звезда равна ста серебряным, а большая — десяти малым золотым. Юнцы знали и клятву Блашке: в день пятидесятилетия фюрера преподнести ему свою кобуру с пятью большими золотыми звездами.
Зиверс взглядом пересчитал звездочки и изумленный прошептал:
— Три тысячи восемьсот шестьдесят!..
Блашке обладал тонким слухом. Он надменно взглянул на Зиверса, на котором неуклюже топорщился мундир, поправил портупею и, похлопывая кончиком стека по голенищу сапога, медленно сказал:
— Да-с, господин оберштурмбаннфюрер, три тысячи восемьсот шестьдесят… Мой девиз: «Германия, пробудись! Погибни еврейство!». На той неделе я выеду на Восток, и вы получите необходимые экземпляры самых породистых евреев большевиков.
С этими словами Блашке повернулся спиной к Зиверсу:
— Кстати, Брандт, от офицеров, являющихся к рейхсфюреру СС, я бы на твоем месте требовал уважения к форме и опрятности. Мне буквально стыдно за некоторых, не умеющих подтягивать ремни.
ГРУППЕНФЮРЕР БЛАШКЕ
Отправляясь на совещание к Гиммлеру, группенфюрер Блашке не предполагал, что его ожидает колоссальная удача. «Страшный Генрих» не только подписал приказ на имя коменданта шталага Б-IV, но еще изволил пошутить, сказал несколько теплых слов.
Остаток дня Блашке был в радужном настроении, а дома, оставшись один на один с адъютантом, покровительственно похлопал его по спине:
— Итак, Освальд, готовьтесь к поездке на Восток. Не пугайтесь, не на фронт… Завтра же закажите ювелиру штук двести серебряных звездочек. А пока прикажите подать мундир. Будущий мой тесть собирается в Мадрид. Следует навестить его…
…Переодевшись, Блашке подошел к зеркалу и, поглаживая шрам над бровью, тихо прошептал: «Проклятые евреи».
…Зепп Блашке часто говорил: «Я ненавижу евреев больше любого юдофоба рейха, сильнее Штрейхера. Это у меня в крови!» И он был искренен.
Зепп помнил себя с пятилетнего возраста. Не проходило вечера, чтобы его отец, Фриц Блашке, присаживаясь к столу, не говорил:
— Опять проклятые евреи. Опутали всех, отбили клиентуру. Этак недолго и до нищенской сумы. На что фрау Блашке потрясала кулаком: — Дали бы мне право, я устроила бы им не семь, а семью семь египетских казней.
Фриц Блашке владел дорожной механическо-кузнечной мастерской на северной окраине Альбаха, а на западной, у въезда в городок, такую же мастерскую держал Якоб Вольфзон.
Почему-то все, кому надо было починить плуг, веялку, отремонтировать ходовую часть телеги, подковать коня, накачать автомобильную покрышку, перебрать коробку скоростей и заправить мотор, останавливались у мастерской Вольфзона.
У Вольфзона было два сына: Соломон и Авраам, близнецы, ровесники Зеппа. Если Фриц и Якоб при встречах мирно беседовали, угощали друг друга табаком, а то и распивали по бутылке пива, сыновья их, обучаясь в одном классе городской школы, открыто враждовали. Коренастый, не по летам сильный Зепп не упускал случая поколотить Соломона или Авраама, хотя знал, что братья поймают его где-нибудь и общими усилиями намнут бока.
С годами вражда крепла. Зепп первым применил запрещенный прием — вооружился кастетом, но затем три недели пролежал с вывихнутой рукой и поломанным ребром. А Фриц Блашке, как и десять лет назад, сетовал на евреев.
И вдруг в Альбахе разразился необычайный скандал: дождливой осенней ночью братья Вольфзоны поймали Зеппа, когда тот пытался поджечь их сарай. В схватке один из братьев рассек ему лоб. Зеппа следовало судить как поджигателя, но… старый Якоб внял мольбам Фрица, дело замяли, а семнадцатилетний Зепп срочно уехал к тетке в Нюрнберг.
С собой он увез непримиримую ненависть к евреям… Уже через год Зепп сошелся с Больдуром фон Ширахом, вступил в «Гитлерюгенд» и был зачислен в СС, находящийся под запретом. Там впервые он произнес: «Я клянусь в нерушимой верности Адольфу Гитлеру. Я клянусь беспрекословно подчиняться ему и тем руководителям, которых он изберет мне». Да и как было не поклясться в верности человеку, который провозгласил: «Германия, пробудись! Погибни, еврейство!» Ведь это он сказал: «Мы хотим произвести отбор слоя новых господ, чуждого морали, жалости, слоя, который будет сознавать, что он имеет право на основе своей лучшей расы господствовать, слоя, который сумеет установить и сохранить без колебаний свое господство над широкой массой…»
…В один из воскресных дней, когда отзвонили колокола и набожные граждане Альбаха толпой вышли из кирхи, преграждая им дорогу, по улице промаршировали двадцать юнцов во главе с Зеппом Блашке в черном мундире эсэсовца. Плечом к плечу, они шли с высоко вскинутыми головами и горланили:
…Если весь мир будет лежать в развалинах,
К черту! К черту!
Нам на это наплевать!
Мы все равно будем маршировать дальше,
Потому что сегодня нам принадлежит Германия,
Завтра — весь мир!.. Весь мир!
У мастерской Якоба Вольфзона хулиганы остановились. Взобравшись на пустую бочку из-под бензина, Зепп огласил четвертый пункт партийной программы: «Только представитель расы может быть гражданином, а представителем расы может быть только тот, в ком течет германская кровь, независимо от его вероисповедания. Следовательно, ни один еврей не может быть представителем расы».
С криками: «Германия, пробудись!» — новоявленные юдофобы побили стекла в домике Вольфзона и, продолжая горланить песню, промаршировали дальше по городку. С того дня дела Фрица Блашке пошли в гору. Зепповские молодчики постоянно пикетировали возле мастерской Вольфзона и нуждающихся в услугах механика-кузнеца направляли к Блашке.
…Девятого ноября тысяча девятьсот тридцать восьмого года, когда по Германии начались организованные правительством еврейские погромы, Зепп Блашке собственноручно застрелил старого Якоба Вольфзона, Соломона и Авраама и прикрепил первые три серебряные звездочки на свою пистолетную кобуру.
Прошло пять лет… Тогда Зепп Блашке был безвестным гауптштурмфюрером СС, его не вызывали на ответственные совещания и не принимали запросто у высокопоставленных дипломатов.
«Времена меняются, — самоуверенно разглядывая себя в зеркале, думал Зепп. — Старый Фриц может гордиться сыном, который в тридцать пять лет станет обер-группенфюрером. Не может быть, чтоб, получив кобуру с пятью золотыми звездами, Адольф не сделал красивого жеста… Воображаю, как обрадуется старик, когда я вручу ему подарок Гиммлера… Подписывая приказ, «страшный Генрих» так и сказал:
— Это в дар вашему папаше, Зепп.
РАЗМЫШЛЕНИЯ КИРМФЕЛЬДА
Комендант шталага Б-IV сидел в кабинете и, тупо уставившись на трубку одного из телефонных аппаратов, грыз ногти.
Он был встревожен телефонным разговором. Доброжелатель сообщил: «К тебе выехал «пожиратель евреев». Едет с особым заданием».
«С особым заданием? Что бы это значило? — напряженно думал Кирмфельд. — Группенфюрер СС Зепп Блашке по пустякам не поедет».
На прошлой неделе, вот так же неожиданно, Блашке приехал к фон Бергену. Походил по лагерю, среди пленных обнаружил двух евреев, ничего не сказал и уехал. А вчера бедняга фон Берген со всем штатом отправился на Восточный фронт. Месяц тому назад Блашке изволил побывать в шталаге в Эссене. Приказал выстроить военнопленных и задал провокационный вопрос: «Имеются ли претензии в связи с тем, что в отношении вас не применяются некоторые положения Гаагской конвенции? Кто хочет сказать — три шага вперед».
Из рядов вышли человек семьдесят. Блашке умчался на своем «Ганомаке». А затем последовал приказ: «Капитан Варнике не справляется с обязанностями. Пленные до сих пор не усвоили того, что на русскую сволочь никакие международные договоры о военнопленных не распространяются». Руководство шталага полетело к чертям. Его угнали на Восточный фронт. А ведь сегодня фронт не такой, каким был два года назад. И вот уже десять дней, как фрау Варнике ходит в глубоком трауре.
Кирмфельд, опустив веки, пальцами тихо барабанил по столу и перебирал в уме все, за что можно попасть в немилость к страшному «пожирателю евреев». В шталаге ни одного еврея. За это Кирмфельд готов поручиться головой. Насчет коммунистов сказать трудно. Если при вступлении в партию каждому большевику ставили бы какое-нибудь клеймо, тогда — другое дело, а сейчас, сколько ни бейся, — коммунистов нет. Приказы, инструкции и директивные циркулярные письма об обращении с русскими военнопленными, — а их полный сейф, — выполняются. Зондеркоманда не сидит сложа руки, а он, Курт Кирмфельд, никогда не забывает: «Переступивший порог шталага — обречен».
Внезапно мелькнула мысль: «Неужели оговор?»
Кирмфельд открыл глаза, чертыхнулся, рывком нажал кнопку звонка и, не глядя на поспешно вошедшего подчиненного, сказал:
— Передайте распоряжение: работы прекратить немедленно. Пленных возвратить на территорию. Колонны встречать музыкой. На марше петь песни. — Кирмфельд погрозил пальцем: — К нам выехал господин группенфюрер Блашке!
Щелкнув каблуками, дежурный вышел. Кирмфельд, откинувшись на спинку кресла, впился глазами в карту, по которой с севера на юг змеей извивалась жирная линия — линия Восточного фронта, катастрофически отползающая на запад…
Вчера, в это самое время, приехали трое в форме Ваффен СС, отрекомендовались представителями командования «Грузинского легиона» и предъявили приказ за подписью рейхсфюрера СС: «Всех советских военнопленных грузинской национальности немедленно передать в распоряжение легиона».
В шталаге оказалось двадцать семь грузин. «Представители» решили провести индивидуальную обработку каждого из них. Первым оказался великан, глядя на которого, Кирмфельд подумал: «Ну и рост… ну и силища!»
«Легионеры» с пленным разговаривали на языке, непонятном Кирмфельду. Начав мягко и вкрадчиво, один из «представителей» все больше горячился, наконец, поднял голос до крика и, размахнувшись, ударил великана по лицу. Тот ухватил обидчика за борт мундира да так рванул его, что по кабинету разлетелись пуговицы. «Легионер» выхватил пистолет. И вот тут-то Кирмфельд, кажется, допустил ошибку, просчитался. А виновата инструкция: «Никто, кроме чистокровного арийца, не имеет права уничтожать принадлежащего к низшей расе…» Сильным ударом Кирмфельд выбил пистолет из рук «легионера». Грозным «хальт!» водворил порядок и тут же принял решение: у военнопленного горячая кровь и возбужденные нервы, а в таких случаях полезна «водная процедура».
Непокорного великана увели. Представители «легиона» протестовали, требовали казни оскорбившего их, грозили пожаловаться Гиммлеру, отказались от беседы с остальными военнопленными грузинами, забрали их и уехали.
Возможно, неожиданный приезд Блашке — результат жалобы? По сравнению с «водной процедурой» немедленный расстрел — благодеяние, но Блашке может усмотреть в этом мягкотелость и непочтение к рейхсфюреру. Стоило ли из-за какого-то грузина рисковать карьерой и благополучием?
На территории шталага заиграл оркестр.
Кирмфельд подошел к окну. Метрах в пятнадцати от главного входа в шталаг, на восьмиугольном деревянном помосте, под легким тентом из полосатого тика в тужурках и штанах из того же тика, семьдесят два музыканта-военнопленных, подчиняясь палочке дирижера, играли бравурный марш.
Из-за угла наружной каменной стены, увенчанной наблюдательной вышкой, показалась первая колонна военнопленных. С трудом волоча ноги, люди шли по пять в ряду, плечо к плечу, опустив головы, заложив руки за спины. Шли молча.
Кирмфельд дотянулся до трубки одного из телефонов, поднял ее и строго сказал: «Песен не слышно. Я приказал петь…» Сейчас же от ворот навстречу колонне с криком: «Песни! Песни!» побежали два эсэсовца. Охранники, сопровождающие военнопленных, замахали дубинками.
Один из военнопленных во втором ряду от удара по икрам споткнулся и стал падать. Товарищи поспешно подхватили его под руки. В середине колонны кто-то уныло, прерывающимся голосом запел. Сотни голосов нехотя, не в такт подтянули.
Усталые от непосильной работы, от систематическое го недосыпания и хронического голодания, от повседневного, ежеминутного издевательства и глумления, военнопленные в глубине души копили злобу на угнетателей, а сейчас, сознавая свое бессилие, они пели… делали вид, что поют.
Оркестр играл попурри из оперетты «Веселая вдова».
Кирмфельд, щуря глаза, смотрел из окна на серую, одетую в лохмотья, живую человеческую массу и подбадривал себя: «Не только Блашке, сам фюрер останется доволен».
Звякнул телефон. С контрольного поста у шлагбаума коротко доложили: «Ганомак»– господина группенфю-рера».
Кирмфельд одернул полы мундира, дрожащими пальцами, поправил орденский крест на шее, обеими руками осторожно надел фуражку и, мельком взглянув на свое отражение в оконном стекле, торопливо вышел из кабинета.
Он быстро спустился вниз, к воротам, и в сопровождении дежурного и нескольких помощников зашагал навстречу страшному гостю.
Из-за угла выскочил серый «Ганомак». В нескольких метрах от Кирмфельда шофер выжал тормоза.
«ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ»
Насупив брови, Блашке выслушал рапорт и направился к воротам лагеря. Оркестр заиграл встречный марш.
На короткий миг приостановившись у доски учета заключенных в шталаге, Блашке бегло просмотрел вписанные мелом цифры — две тысячи четыреста девять — и коротко спросил: «Штаб направо?»
В кабинете Блашке сел за стол коменданта, закурил и потребовал последний статистический отчет шталага. Он медленно листал толстую тетрадь, ногтем отчеркивал то одну, то другую цифру. Вдруг удивленно вскинул брови:
— Сто двадцать восьмая «а»? Тридцать подопытников?
— Яволь! — поспешно подтвердил Кирмфельд. — Филиал института профессора Рашера в Дахау…
Блашке буркнул:
— М-да, — указательным пальцем прикрыл число «112» в графе «В лазарете на излечении», покачал головой, — плохо… это около пяти процентов, — а затем перевернул сразу два листа, подчеркнул цифру девять в графе «Штрафблок» и многозначительно сказал:
— Проявляете мягкотелость, либеральничаете.
По спине майора забегали мурашки, сердце защемило: «Вот оно, начинается, — подумал он — сейчас спросит о вчерашнем казусе».
Но Блашке спокойно отодвинул статотчет, чуть щуря глаза, посмотрел на Кирмфельда и, цедя слова, спросил:
— Евреи есть? Комиссаров-большевиков не выявили? Нет ли сигналов о том, что среди военнопленных функционирует подпольная коммунистическая ячейка?
Кирмфельд тихо, с достоинством, трижды ответил: «Нет!» и подобострастно спросил:
— Что еще интересует господина группенфюрера?
Блашке загадочно улыбнулся. Не спуская глаз с насторожившегося майора, он достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный приказ и небрежно протянул через стол:
— Пока что меня интересует только это…
Кирмфельд поспешно развернул лист. Отлегло от сердца. Дрожащими губами прошептав: «Подпись: «Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер», майор почтительно уставился на Блашке:
— Когда желаете?
— Сейчас же. Прикажите произвести общее построение. Я лично буду отбирать, а заодно ознакомлюсь с состоянием лагеря… для приказа…
Через пятнадцать минут на плацу загремел оркестр и дежурный доложил об окончании построения.
Блашке медленно шел вдоль застывших шеренг и внимательно всматривался в изможденные, давно не бритые лица.
Военнопленные стояли по команде «смирно», вытянув руки по швам, чуть вскинув головы, смотрели перед собой. Блашке чувствовал: в каждом из них кипит злоба и ненависть. Пленные, не мигая, смотрели в одну точку, но в каждой паре голубых, серых или карих глаз столько презрения ко всему, что даже ему, «пожирателю евреев», становится не по себе и, кажется, будто не он,, кому достаточно пошевелить пальцем — и тысяча пар дерзких глаз закроется навеки, осматривает вшивую людскую массу, а его, группенфюрера СС Блашке, вывели им на обозрение.
Прав, тысячу раз прав составитель «двенадцати заповедей поведения немцев на Востоке и в отношении людей с Востока». Сколько подлинного знания русской, восточной натуры вложено в слова восьмого откровения: «Не разговаривай, а действуй. Русского тебе никогда не переговорить и не убедить словами. Говорить он умеет лучше, чем ты, ибо он прирожденный диалектик».
Внезапно Блашке остановился, кончиком стека дотронулся до плеча одного из военнопленных, небрежно буркнул «ты» и зашагал дальше. Тех, на кого указывал Блашке, выводили к центру плаца и выстраивали в одну шеренгу.
Русин и Старко стояли один в затылок другому. Остановившись перед ними, Блашке подозвал Кирмфельда, усмехнулся:
— Вдвоем потянут плуг. Не правда ли? — набалдашником стека толкнул в грудь Русина:—Ты, — затем взглянул на Старко, — и ты тоже.
Набралось пятьдесят человек. Все как на подбор >— рослые, плечистые…
«Старый Фриц останется доволен», — подумал Блашке и собрался было распорядиться побрить и переодеть в новое отобранных им рабов, но внезапно мелькнула мысль: «А что, если под ветошью скрыто немощное тело и кое-кто из пятидесяти не оправдает надежды? «Страшный Генрих», хотя и шутил, но сильно морщился, подписывая приказ. Вторично по тому же вопросу к нему не сунешься».
Блашке громко похлопал стеком по голенищу сапога и по-русски сказал:
— Эй, вы, разденьтесь!
Военнопленные, привыкшие к подобным командам, начали снимать тряпье.
Блашке щупал мускулы рук, заглядывал в рот, разглядывал спины. Пленного, у которого под правой лопаткой оказался глубокий шрам, след тяжелого осколочного ранения, приказал убрать.
Через несколько минут Блашке остановился, как вкопанный.
— Майор! — грозным шепотом окликнул он Кирмфельда. — Это еврей?!
У Кирмфельда замерло сердце. Он побледнел, во рту пересохло. Перед ним стоял еврей. Пропало все. Уже сегодня последует приказ, и… прощай, фатерланд. Прикусив губы, Кирмфельд молчал.
Молчал и военнопленный Михаил Вальц. В серых сверлящих глазах Блашке он прочел приговор: «Смерть! Немедленная смерть от руки палача в генеральском мундире. Глупая, ничем не оправданная смерть».
На плацу наступила зловещая тишина. Даже дирижер, вяло взмахнув палочкой, оборвал игру оркестра. В шталаге привыкли к смерти. Но сейчас должен был умереть человек, которого военнопленные оберегали и на протяжении кошмарных месяцев прятали от эсэсовцев. И дрогнули сердца, бьющиеся под остатками красноармейских гимнастерок.
— Е-е-вррр-е-е-ей?! — повышая тон, грозно продолжал Блашке. — Чего же ты, еврейская морда, молчишь? А-а?..
Михаил Вальц, не мигая, смотрел в глаза группенфюрера. Вальц знал: как только он ответит, фашист вынет пистолет и… Но нет! Лишь только в холеной руке этого зверя блеснет вороненая сталь, он бросится на него, тяжестью своего тела собьет с ног, вцепится в горло, вырвет пистолет — а в обойме десять патронов. Этого хватит, чтоб дорого продать свою жизнь…
Блашке ударил стеком Вальца:
— Отвечай, сволочь!
Оттягивая роковой момент, Вальц отрицательно качнул головой и твердо ответил: «Никак нет!»
— А кто же ты? Кто? — уже ревел Блашке.
«Что сказать, что сказать?» Вальцу показалось, что он не выдержит напряжения этих секунд. Шум крови в висках оглушал, сердце билось в горле, душило. Секунда, еще секунда… Сколько же можно тянуть? И вдруг какой-то проблеск, мысль, намек на решение… Вчера из блоков вызывали грузин… Сандро Папашвили, его соседа по нарам, тоже увели… А он, Вальц, похож на Папашвили…
— Я грузин!.. — Вальц шумно сглотнул слюну.
— Гррр-у-у-у-ззин? — нараспев переспросил Блашке.
— Так точно, грузин, — отчеканил Вальц.
Блашке задумался. До сих пор ему не приходилось сталкиваться с подобным, и он гордился тем, что каждый еврей, умерший от его пули, был, если так можно сказать о евреях, чистокровным, породистым представителем еврейства. А этот военнопленный с ярко выраженными приметами семита упрямо говорит: «Я грузин». Прежде чем пустить пулю в его затылок, надо проверить хотя бы для видимости.
Блашке медленно, с расстановкой переспросил:
— Значит, ты грузин? — подозвал не на шутку струсившего Кирмфельда и подозрительно-ласково спросил:
— В шталаге есть грузины? Кирмфельд поспешно проговорил:
— Яволь.
Блашке прищелкнул пальцами:
— А ну-ка, немедленно сюда его, проверим… Кирмфельд вполголоса приказал привести великана,
«принимающего водную процедуру». Один из охранников, придерживая пистолет, побежал к лазаретному блоку.
«ВОДНАЯ ПРОЦЕДУРА»
Один… два… три… четыре… пять… ррраз…
Каждые пять секунд с высоты сорока сантиметров срывается холодная капля величиной с крупную горошину и падает на темя Шота Иберидзе.
Он сидит в специальном кресле. Ноги в коленях стянуты ремнями, руки прикреплены к подлокотникам, два полуобруча, впившиеся шипами в ушные раковины, и обхватившее лоб кольцо удерживают голову в одном положении. Невозможно даже шелохнуться. А капля за каплей продолжают адскую работу и… один… два… три… четыре… пять… падают и падают…
Не успевает капля упасть во впадину, образовавшуюся в намокших волосах, как из своеобразного отростка металлического бака, укрепленного над головой, появляется новая. Она растет и ровно на пятой секунде срывается.
На языке изуверов-инквизиторов шталага — «военнопленный Иберидзе принимает водную процедуру».
Глаза великана закрыты. Опустить веки — единственное, что он может сделать по собственному желанию. Еще Шота может думать, вернее, старается думать, но беспрерывно падающие на темя капли, кажется, пронизывают мозги, бьют в нижнюю челюсть и, сверля позвоночник, доходят до пяток. Временами возникает ощущение, будто через каждые пять секунд раскаленные молотки бьют по пяткам и боль искрой бежит вверх, к темени.
Вчера Шота Иберидзе, как и всех военнопленных грузин, вызвали из блока. Их выстроили у входа в штаб. Как самый высокий среди двадцати семи, он оказался на правом фланге, и. ему первому пришлось подняться в кабинет коменданта лагеря. Там его радушно встретили трое, назвавшиеся «представителями Грузии».
Ему предложили сесть, угостили сигаретой. Беседовали ласково и предупредительно. Уговаривали подписать заявление о добровольном вступлении в ряды «национального легиона», которому предоставлялась честь, действуя плечом к плечу с армией фюрера, «освободить» прекрасную Грузию.
— «Легионеры» в Тбилиси? Этому не бывать! Выродки нации, презренные отщепенцы, сыновья меньшевистско-белогвардейских эмигрантов, грузины лишь по фамилии, если и попадут в Тбилиси, то только для ответа перед судом народа за измену Родине, — приблизительно так сказал Иберидзе, рассчитывая положить конец позорной комедии вербовки.
— Смотри, — пригрозил один из «легионеров», — через месяц мы будем в Грузии, в Тбилиси, тогда что? Иберидзе умильно взглянул на него: — Батоно, очень прошу, как только встретишь первого дигомского ишака, поцелуй его под хвост.
Не успел Иберидзе добавить еще кое-что, как «легионер» бросился на него и кулаком ударил по лицу. Шота схватил обидчика за горло. В руках «легионера» блеснул пистолет…
. …По распоряжению Кирмфельда двое охранников привели Иберидзе в лазарет, втолкнули в комнату, в которой, кроме кресла и больших часов на стене, ничего не было.
Следом вошел доктор Граббе. Под его руководством охранники усадили пленного в кресло, затянули ремни. Доктор нажал кнопку, вмонтированную в стене, под часами, и неожиданно на темя Иберидзе упала капля воды. Она запуталась в шапке густых волос и медленно расползлась по коже. Шота стало приятно. Вторая капля усилила ощущение освежающей прохлады. Когда на голову упала сотая, доктор Граббе выстриг у Шота прядь волос как раз на том месте, куда падали ^капли, постоял возле жертвы и вышел из камеры пыток.
Через полчаса Шота нестерпимо захотелось изменить положение, подставить другой кусочек темени под капли.
Через час дикая, тупая боль сковала его тело. Появился доктор. Он пощупал пульс, выслушал сердце, пальцем надавил на темя, спросил:
— Болит? — и не получив ответа, ушел.
На восьмом часу экзекуции, после сигнала «отбой», два дюжих эсэсовца освободили Иберидзе от ремней и пут. Он попытался встать на ноги, но от сильного головокружения рухнул на пол. Его выволокли в коридор и втащили в маленькую камеру-одиночку.
Постепенно холод цементного пола умерил боль в теле. Шота даже приподнял голову, подложил под нее руки и незаметно для себя уснул…
…Едва смолк сигнал «аппель», Иберидзе разбудили, и вот… второй день пыток…
Взвизгнув, распахнулась дверь. Послышались взволнованные голоса. Падение капель прекратилось. Кто-то торопливо распустил ремни на руках и ногах. С головы сняли обручи. Сильные руки ухватили Иберидзе, встряхнули и поставили на ноги.
Грозный окрик и грубый толчок под ребра окончательно привели в чувство великана. Он мутными глазами посмотрел на своих палачей, машинально шагнул к двери, переступил порог и, пошатываясь, побрел по коридору.
На дворе сверкало солнце. Иберидзе остановился, глубоко вздохнул. Один из охранников крикнул: «Шнель! Шнель!»
Неслись звуки музыки. Оркестр играл «Танго смерти». Конец пытке. Его ведут на казнь… точно… знакомая зловещая картина: серые ряды военнопленных, в центре — оркестр, чуть левее — догола раздетые приговоренные к смерти. Среди них недостает его, Иберидзе…
Сердце сжалось больно, больно. Что ж, он грузин, он боец, и умрет, как полагается умереть мужчине. Только бы успеть плюнуть в лицо палачу или хотя бы одного фрица оглушить кулаком.
Сильный удар в бок и окрик: «Шнель, руски швинь, шнель!» — вывели его из оцепенения. Подчиняясь указанию охранника, Иберидзе дошел до шеренги голых, по команде «Хальт!» остановился в двух шагах от Блаш-ке, вытянулся и четко доложил:
— Военнопленный Иберидзе Шота прибыл…
— Грузин? — строго спросил Блашке.
— Так точно, грузин, — гордо, громко ответил великан.
Вскинув голову, Блашке перехватил взгляд Иберидзе и сказал по-русски:
— Ты знаешь, кто разговаривает с тобой?
Иберидзе улыбнулся уголками губ. Еще бы! Умение различать «фюреров» ежедневно палками вколачивалось в головы военнопленных.
— Так точно, знаю, — произнес Шота. — Вы господин группенфюрер эсэс
— Слушай, грузин, — продолжал Блашке, — тебе грозит медленная смерть. Но я могу спасти. Все зависит от тебя. Презренный иудей, — Блашке, не оборачиваясь, наотмашь полоснул стеком Вальца, — уверяет меня в том, что он грузин. Поговори с ним по-грузински…
Блашке отошел чуть в сторону, и Вальц оказался лицом к лицу с Иберидзе. Два советских человека, обреченных на смерть, стояли друг перед другом. На них смотрели тысячи пар глаз товарищей по несчастью и глаза палачей, с нетерпением ожидающих развязки.
Иберидзе оторопел. Так вот зачем его сняли с кресла пыток! Не смерть, а жизнь, жизнь с надеждой рано или поздно увидеть родную Грузию ожидает его. Но… густые черные брови сошлись у переносицы. Выполнить приказ, заговорить по-грузински, разоблачить обман брата по оружию, товарища по несчастью, советского человека и этим купить спасение?! Шота не предатель! Но как же быть? Ведь Вальц — еврей и по-грузински не понимает…
— Ну-у! — грозно протянул Блашке. — Грузин, я жду…
Вальц еле держался на ногах. Назвавшись грузином, он был уверен в том, что в лагере нет грузин и никто не сможет изобличить его во лжи. Но перед ним Иберидзе, с которым на прошлой неделе ему привелось крупно повздорить. Буквально сию минуту Иберидзе заговорит…
Блашке угрожающе поднял руку. Иберидзе глубоко вздохнул, чуть подался вперед и по-грузински спросил:
— Ты грузин? Откуда родом? Где живешь?
Цепляясь за последнюю возможность оттянуть момент гибели, Вальц, не переводя духа, быстро-быстро проговорил десятка два слов, лишенных всякого смысла, и замер.
Иберидзе медленно повернулся лицом к Блашке и спокойно доложил:
— Господин группенфюрер, этот военнопленный — грузин. Он сказал мне: «Я грузин, родился в Грузии. В плен попал в боях под Орлом».
Блашке взвизгнул, приподнялся на носки, тыльной стороной ладони наотмашь ударил Иберидзе по губам.
— Ты врешь, грязное животное, — ревел «пожиратель евреев». — Врешь! Какой же он грузин, когда он… он… — от ярости Блашке запнулся…
Из рассеченной губы и разбитого носа Иберидзе потекла струйка крови. Он тряхнул головой и тихо, но очень убедительно проговорил:
— Господин группенфюрер, он грузин — аджарец, магометанин…
Майор Кирмфельд с облегчением вздохнул: пусть Вальц — презренный еврей, в этом Кирмфельд не сомневался, но сегодня он должен быть грузином. Иначе Блашке напишет такой приказ, что и отправка на Восточный фронт покажется благодеянием. Наступил решающий момент. Блашке поколебался в своем мнении о Вальце, и сейчас прямой смысл спасать себя и подчиненных. Майор вытянулся, щелкнул каблуками и почтительно сказал:
— Яволь, господин группенфюрер. Очевидно, он прав. Грузины-аджарцы исповедуют ислам, а муллы, как вы изволите знать, не менее кровожадны, чем раввины.
Блашке вразвалку подошел к Вальцу:
— Значит, ты грузин? Магометанин? Да?
— Точно так, господин группенфюрер, — без запинки ответил Вальц.
— Хор-ррр-ошо-о!—усмехаясь, протянул Блашке.— Поблагодари соплеменника за то, что он спас твою вонючую шкуру.
— Спасибо, Иберидзе! — сказал поспешно Вальц.
— Не так! — крикнул Блашке. — Не так! Подойди и ударь его в лицо, да ударь как следует… Иначе…
И снова встретились взгляды. Вальц тихо качнул головой. Нет, ударить своего спасителя, хотя бы для вида, он не может. Лучше бросить в лицо презренному эсэсовцу — «да, я еврей!», и умереть.
Блашке хладнокровно расстегнул пистолетную кобуру и наполовину извлек пистолет. Медлить было нельзя. Иберидзе чуть склонил голову, выразительно опустил веки, дескать: «Бей. Ударь». Вальц размахнулся и ударил. Группенфюрер подскочил к Иберидзе, ухватил его за воротник мокрой гимнастерки.
— Говори, подлец, он грузин? Грузин?
— Так точно, аджарец, — не моргнув, сказал Иберидзе.
— Становись в строй!.. Оба становитесь!.. Комендант!!!
Кирмфельд подскочил на месте от испуга.
— Этих пятьдесят, великана в их числе, я беру! Переписать по форме «три», привести в человеческий вид и к утру доставить по адресу… — Блашке небрежным жестом протянул клочок бумаги. — Расписку о приеме подпишу я.
ПОДАРОК СТАРОМУ ФРИЦУ
Оркестр играл до тех пор, пока «Ганомак» Блашке скрылся за поворотом дороги. Пятьдесят военнопленных, ставших собственностью Блашке, «привели в порядок»: постригли, побрили, сводили в баню и каждому выдали пару белья, штаны и куртку из полосатого тика, пилотку, ботинки на деревянной подошве, бушлат и одеяло из черной, грубой, толстой ткани.
Через час их посадили в автофургоны и отправили в Альбах.
Рано утром машины остановились у высоких железных ворот с вывеской «Механическое предприятие Ф. Блашке и сын».
В центре просторного двора, залитого асфальтом, старший конвоя зычно крикнул: «Штильгештанден!» — и направился к крыльцу, с которого спускались группенфюрер Зепп Блашке и его отец — Фриц, пожилой мужчина среднего роста, до безобразия заплывший жиром.
Стосемидесятикилограммовый Блашке-отец ходил, с трудом передвигая ноги, всем туловищем покачиваясь из стороны в сторону. Громко сопя и отфыркиваясь, он подошел к строю.
Несколько жировых складок на затылке и тройной подбородок, на который спадала нижняя губа, мешали старому Блашке шевелить головой, и он, переступая с ноги на ногу, поворачивался слева направо и узенькими щелочками-глазками рассматривал каждого военнопленного.
— Гутен морген, — глухим басом сказал старый Фриц.
Никто не ответил на приветствие.
— Вы что, не понимаете по-немецки?
Молчание продолжалось.
— Э-э-э, — шлепая губами, протянул Фриц Блашке и заговорил по-русски: — Я сам биль пленени у рус-ки… руски народ — хороший народ… я биль пленени, ви стали пленени, ми…
Зепп Блашке, — он задержался, оформляя расписку в приеме пятидесяти военнопленных, — подошел к отцу.
— Подожди, старина, говорить буду я.
Старик умолк. Зепп, как истый нацист, презирал все русское, но сейчас иного выхода не было, — пришлось говорить по-русски:
— Кто умеет говорить или понимает по-немецки — шаг вперед!.. Ни-ко-го? — выждав некоторое время, разочарованно протянул Блашке. — Значит, никого нет? Ладно. Запомните, с этого дня вы находитесь в распоряжении Фрица Карловича Блашке и будете работать на его предприятии. В отношении вас сохраняется положение о советских военнопленных. Вы знаете марксистский принцип: «Кто не работает, тот не ест». Так вот, ваше питание будет регулироваться количеством вашего же труда.
Зепп многозначительно поправил пистолетную кобуру и повысил голос:
— Пре-ду-преж-даю: малейшая жалоба моего отца на кого-либо из вас и… хотя меня называют «юденфершлингер», по-русски — «пожиратель евреев», но с моим «Вальтером» знакомы не только жиды… Что бы ни случилось, в лагерь никого из вас не отправлю. Старший команды есть?
Военнопленные молчали. Русин стоял правофланговым первой шеренги. Блашке подошел к нему, за руку вывел из строя и, поставив рядом с собой, продолжал:
— Он будет старшим, а «аджарец», — Блашке кивнул на Вальца, — помощником. — Блашке погрозил кулаком Русину. — Слушай, ты, никаких бунтов и забастовок!.. Никаких попыток установить связь с кем-либо за стенами мастерской. Никаких мыслей о бегстве в одиночку или группой. По гребню стены проложен высоковольтный кабель, за стеной злейшие сторожевые псы… Во всех уголках сигнализация на ближайший пункт крипо, и каждого, вздумавшего бежать, ждет приказ: «Кугель!» — «Пуля!» — немедленный расстрел на месте задержания. Смотри!.. — легонько оттолкнув Русина, Блашке улыбнулся. — Но если ты и твои товарищи будете достойно вести себя, — слово Зеппа Блашке, — не пожалеете. С сегодняшнего дня вам будут выдавать табак, а через месяц — дам девок, по одной на троих. Сейчас вас накормят и отведут в жилой блок, а – завтра на работу. А пока можете сесть, курить и негромко разговаривать…
В РАБСТВЕ
Пленные устало опустились, кто прямо на асфальт, кто на узелок с бушлатом и одеялом. Хромоногий старик, постукивая костылями, раздал им по две сигареты. Русину протянул четыре.
Русин сидел, обняв колени. Казалось, дремал, но на самом деле внимательно слушал беседу сына и отца Блашке. Зепп и старый Фриц стояли в двух шагах от Русина.
— Учти, отец, русские военнопленные прошли школу большевизма — нравоучительно говорил Зепп, — и их нужно рассматривать как большевиков. Верные себе, даже в плену они борются против государства, взявшего их в плен. Строгость, строгость и… беспощадная строгость… Эти побывали в руках Кирмфельда и оценят перемену. Они истощали. Береги их, ухаживай, но не как за свиньями, предназначенными на рождественские колбасы, а как за быками редкой породы. Сегодня Генрих подарил тебе пятьдесят человек, а через месяц — не даст и одного, даже за огромные деньги. Времена меняются. Скоро пленные будут котироваться на вес золота, и тогда таким, как ты, не добиться лицензии на них. — Зепп игриво похлопал отца по животу. — Думал ли ты, старина, что когда-либо у Блашке появятся правительственные заказы и собственные рабы… целая рота рабов?.. Сегодня не трогай их. Пусть пожрут и отоспятся. Они не спали более суток, и их растрясло в пути. Смотри, уже спят, и старший клюет носом. Он производит впечатление неглупого. Наверное, сволочь, коммунист и командир…
…Во двор вошли три девушки со стопками аллюминиевых мисок в руках и начали расставлять их на длинном столе под навесом в углу двора. Пленные зашевелились.
Через несколько минут те же девушки под предводительством сухощавой пожилой женщины-стряпухи в белом переднике внесли четыре ведра и несколько буханок хлеба, нарезанного ломтями. От ведер валил пар.
— Встать! — крикнул Блашке. Пленные вскочили и быстро выстроились. Блашке поманил Русина:
— Мой отец — добряк по натуре, но он старый прусский фельдфебель и любит дисциплину. Командуй: «К столу!»
…Густая овсяная похлебка с разваренной картошкой и редкими жировыми блестками, щедро разлитая в миски, эрзацхлеб, намного лучше выпеченный, чем в шталаге, и кружка бурды, напоминающей кофе, изголодавшимся людям показались прекрасными. Они жадно и быстро уничтожали все.
Пока пленные ели, Зепп и Фриц Блашке, продолжая беседу, медленно прохаживались неподалеку от навеса, а немка стряпуха и три девушки-рабыни с позорным знаком «ОСТ» на груди стояли чуть поодаль от стола и, пригорюнившись, смотрели на мужчин в полосатой, арестантской одежде.
Когда трапеза была закончена, Зепп подошел к столу:
— А теперь, — сказал он, — слушайте: вот ваши фюреры. — Блашке громко хлопнул ладонями и крикнул:
— Фридрих!.. Иохим!..
На зов подошли двое мужчин: лет сорока, высокий, сутулый, с впалой грудью, без четырех пальцев на правой руке, и чуть помоложе — плечистый, с черной повязкой, прикрывающей пустую глазницу, край одного уха был отсечен.
— Это ваши боги, — продолжал Блашке, указывая на них, — каждое их слово для вас закон. Они говорят только по-немецки, и чем скорее вы научитесь понимать их, тем меньше будет неприятностей для вас.
Блашке многозначительно посмотрел на одноглазого.
— Иохим, вступайте в командование.
Иохим по-солдатски ответил: «Цу бефель, герр группенфюрер!» — отошел шага на три, повернулся спиной к навесу, вскинул руки и крикнул:
— Штановис!..
…К приему военнопленных старый Блашке готовился давно.
В 1935 году Зепп и его молодчики провели в жизнь нюрнбергские антисемитские законы в округе Альбаха. п пятнадцать механических мастерских, принадлежащих евреям, были ликвидированы.
Вскоре репрессировали семерых немцев, владельцев придорожных механических заведений. Фриц Блашке вздохнул полной грудью. Уже через полгода на месте прадедовской кузницы появилось большое здание, а в нем двадцать рабочих. Возвышение Зеппа дало Фрицу военные заказы. Фриц подумывал о приобретении современных станков, о дальнейшем расширении производства. Но… счастье человека не бесконечно. В течение двух недель Блашке лишился всех квалифицированных рабочих: двое, решив организовать собственное дело, ушли. Пятеро попали в картотеку Гельмара Шахта и особым приказом были мобилизованы на экспериментальный завод Сименса. А восьмерых — забрала война на Востоке.
К этому времени Блашке превратился в «толстяка Фрица» и сам работать не мог… Вихрастые подростки кое-как справлялись с мелкой текущей работой по обслуживанию случайных клиентов, а от нескольких ветхих старичков и трех инвалидов-калек — их удалось уговорить стать к станкам, — толку было мало. «Толстяк Фриц», ставший «старым Фрицем», с болью в сердце смотрел, как исчезала клиентура и уменьшались заказы.
Через местные организации партии старый Фриц выхлопотал «в помощь престарелой немке домохозяйке» трех русских девушек. Но на просьбу дать ему, как человеку, имеющему возможность выполнять государственные заказы, хотя бы десять военнопленных, — получил отказ.
Помог Зепп. Он сказал отцу:
— Готовь все, что требуется инструкцией. Просьба в большом или малом остается просьбой, цена одна. Буду просить пятьдесят.
Фриц Блашке честно выполнил инструкцию. Вскоре на пустыре за двором мастерской вырос железобетонный «блок» на 50 человек, из расчета шесть кубометров воздуха на одного, с узкими окнами-бойницами, снабженными надежными решетками, с единственным ходом через комнату надзирателя.
Вокруг «блока», огороженного высокой кирпичной стеной, вырыли ров, по дну которого разбросали «ежей» из колючей проволоки, спирали «Бруно» и прочие «противопехотные» препятствия, а вдоль рва бегали цепные волкодавы.
Через неделю после того как специальная комиссия выдала справку о том, что «Механическая мастерская Фр. Блашке и сын» вполне приспособлена для использования труда военнопленных», настал желанный день: пятьдесят рослых, сильных рабов послушно вышли из-за стола и по команде выстроились. Старый Фриц умильно улыбался, шмыгал носом. Фирма спасена!
…Иохим отрывисто скомандовал и шагнул к низкой железной двери в стене за навесом.
— Пошли, товарищи, — сказал Русин, — отдохнем с дороги…
«В САНАТОРИИ»
Впервые за долгие месяцы плена люди выспались и не чувствовали голода. Их разбудили часа в четыре, вновь накормили густой похлебкой и пшенной кашей, а вечером перед отбоем выдали по кружке кофе и по ломтю хлеба с кусочком маргарина. Пленники подшучивали: «Как в санатории».
С наступлением темноты в «блоке» зажглась синяя лампочка. Иохим громко пересчитал узников:
— Шумель коньчаль. Лежись. Двор ходиль — нет ходиль, — и запер дверь.
Хотя все пятьдесят человек были отобраны в одном лагере, но большинство не знали друг друга.
Сведенные в один коллектив, они впервые оказались под одной крышей. Они присматривались один к другому, знакомились и, следуя лагерному правилу: «Меньше рассказывай о себе и старайся не расспрашивать соседа», говорили о событиях последних дней, о новом «хозяине», о предстоящих мытарствах.
Русин и Старко заняли один топчан. Вальц, как помощник старшего, расположился рядом, а Иберидзе занял верхний над ним.
После отбоя разговоры продолжались.
— Ну, как? — шепотом спросил Старко у Русина. — Как ты думаешь, Владимир Николаевич? Что все это значит? Что будем делать?
— А ничего, — в тон ему ответил Русин. — Надо посмотреть, что за народ. Как поведут себя. Сейчас запущу «пробный шар».
— А ну-ка потише, — громко сказал Русин и, как только умолкли все, продолжал: — Товарищи! Мы переданы в собственность Блашке. Его мастерская выполняет военные заказы. По-моему, среди нас не должно оказаться ни механиков, ни токарей, ни слесарей. Понятно?
— Это как понять? — послышался недовольный вопрос. — Снова в лагерь? Снова под дубинку, под расстрел? А ежели я, к примеру, неплохой токарь?..
— Молчал бы ты, Перерва, — оборвал его молодой голос. — Готов снаряжать мины за похлебку?
— Это Костя Нечаев, сержант-танкист, с которым ехали в одной машине, — прошептал Старко.
— В лагеря никого не отправят. — сказал Русин. — Нашего брата начали ценить. А насчет того, что среди нас не должно быть специалистов, не я один так думаю…
— Со специалистами я поговорю, — пробасил Иберидзе.
…В шесть часов утра в «блоке» зазвенел электрический звонок. С грохотом распахнулась дверь. Стоя у порога, Иохим торопил:
— Шнель!.. Шнель!..
После завтрака — миска чечевичной каши, кружка подслащенной кофейной бурды и кусок хлеба — пленных вывели на работу. Во двор въехали пять машин с прицепами, груженные стальными трубами и листовым железом. Под присмотром Иохима пленные приступили к разгрузке.
За грохотом и шумом никто не заметил появления старого Фрица. Он стоял на крыльце и с умилением наблюдал, как пять десятков здоровых мужчин, отныне его собственность, его рабы, легко и быстро разгружали машины, за излишний простой которых еще вчера он. Фриц, заплатил бы больше, чем за перевозку материалов от станции до мастерской.
Как только последний грузовик выехал со двора. Фриц сошел с крыльца, подозвал Русина — тот работал наравне со всеми, похлопал по плечу: «Молодец… Хо-рошь… Сигареты будут», приказал выстроить людей, а затем, переходя от пленного к пленному, каждого в отдельности расспрашивал, где и кем тот работал до войны. Русин настороженно слушал ответы: одни «крестьянствовали», другие оказались «каменщиками», нашелся дворник. Нужных Блашке специалистов не было.
— Нишево, — хладнокровно сказал он, — время много… Вас я сделай механик, металични рабочи… Спасибо сказайт…
После опроса Фриц распределил пленных на группы. Четырех отправил в кузницу, двадцать пять — в мастерскую, а остальным, во главе с Русиным, приказал сортировать во дворе листовое железо и трубы.
Дотемна, с перерывом на обед, пленные работали, не разгибая спины. Оборудованием своего предприятия Блашке похвастаться не мог. Все нехитрые процессы выделки деталей из листового железа — опиловка и выравнивание, распиловка труб, просверливание отверстий в них выполняли подростки и женщины, а пленные, приставленные к ним, крутили маховики станков и механизмов, орудовали рычагами ножниц, переносили детали от станка к станку, во двор и на склад.
После обеденного перерыва в мастерской появился старик лет шестидесяти. Женщины и подростки почтительно называли его дядюшкой Гансом. Заложив руки в карманы, покуривая трубку-носогрейку, он долго и внимательно наблюдал за Русиным, а затем подозвал его и сказал по-русски:
— Завтра вы будете помогать мне в разметке… работа не тяжелая…
…Как и в первый день, включив синюю лампочку, Иохим сказал: «Шуметь кончаль, все лежись», и запер дверь. Пленные, хотя и усталые, но сытые, еще долго после отбоя разговаривали вполголоса, даже странным казалось: за целый день не было побоев. Один из пленных рассказал: мальчишка лет пятнадцати, работающий на прессе, замахнулся было на него, но рабочие цеха так зашикали, что он, смутившись, опустил руку.
У сержанта-танкиста Нечаева были сведения другого рода: немка стряпуха, фрау Матильда, вдова, недавно потерявшая на Западном фронте единственного сына, добрейшая женщина, а девушки со знаком «ОСТ» на груди — харьковчанки — Катя Снятко, Тося Иванова и Фаина Дурова, — подружки, студентки сельскохозяйственного института. Их захватили в кино, во время облавы. Катя и Тося помогают фрау Матильде, а Фаину, — она говорит по-немецки, — забрали горничной. Фрау Блашке, зверь-баба, издевается над девушкой, бьет чем попало, да все по лицу…
Русин почти дословно пересказал вчерашнюю беседу Зеппа с отцом.
— Ты, начальничек, лучше ответь мне, — перебил его Перерва, — почему я должен был двенадцать часов махать кувалдой, когда мог бы спокойно стоять у станка?
Иберидзе сорвался с места:
— Ты что. гад, в армии не служил? Я тебе покажу «начальничек»! Я научу тебя, как разговаривать со старшим…
— Да брось ты… Да что ты, — испуганно сказал Перерва, — пусти, черт!
Русин подбежал к Иберидзе. Иохим кулаком постучал в дверь и загремел запорами. Пленные быстро улеглись по местам, встретили Иохима тихим похрапыванием.
— Лежись, как умер. Я плох будет, — многозначительно предупредил Иохим и вышел.
— Вы, товарищ Русин, — примирительно зашептал Перерва, — скажите все же, будто не все равно, кем работать… Вы-то работали… Ответьте, если можно…
— Можно, — отозвался Русин. — То, что делали мы, сделает и ребенок, и женщина, и старик: снял, положил, подтащил. Для этого квалификация не требуется. А токарь… Токарь на производстве — сила! Сегодня я работал, верна. И завтра буду. Буду, да с умом. Осмотреться надо… а там видно будет…
— Эх-хе-хе, хе-хе! — мечтательно протянул Нечаев. — От Блашке уйти, что плюнуть. Костюмчик бы сменить да присмотреть место, где переждать денек, другой… Правильно, товарищ командир?
— Правильно, — согласился Русин. — Только добавь: надо знать, чего ради рисковать, и помнить: взводу легче драться, чем отделению…
ФРИЦ БЛАШКЕ ЗАБОТИТСЯ О ФИРМЕ
Фриц Блашке, верный привычке, перед сном подсчитывал прибыли и убытки дня.
Тяжело отдуваясь, он медленно откладывал косточки счетов: первый же день применения труда пятидесяти человек дал прибыль, какую Блашке не видел в лучшие дни процветания. Если пленные и дальше будут работать, как сегодня, месяца через три можно принять крупный заказ и расширить производство.
«А зачем, собственно говоря, ждать три месяца? — подумал Блашке. — Главное в пленных. Им не хватало питания, даже Зепп сказал: «Подкорми». Надо чуточку увеличить рацион. Ежедневно выдавать по паре сигарет. В лагере унижали их достоинство? С завтрашнего дня к ним будут обращаться только на «вы». Пленные оценят это и не станут бунтовать из-за увеличения рабочего дня часа на два. А если попросить их, именно попросить, а не приказать, они не откажутся от работы по воскресным дням. Когда он, Блашке, в четырнадцатом году был в плену у русских и работал у крестьянина, с ним обращались неплохо, сажали с собой за стол».
Блашке быстро перемножил ряд чисел. В конечном результате получилось три тысячи девятьсот человеко-часов.
— О-о! — удивился Блашке. — Так ведь это почти пятьсот нормальных человеко-дней! Да они сторицей окупят и лишние калории, и вежливость, и сигареты.
У Блашке мысли не расходились с делом…
…Дни шли. Пленные не слышали окриков, угроз и брани. Работа не была утомительной, а питание, после шталагского, казалось хорошим. Вольнонаемные рабочие и сам Блашке говорил им «вы». А Иохим каждое утро вручал Русину пять пачек сигарет. Стряпуха — фрау Матильда, женщина добрая, верующая и ярая противница человеконенавистнических идей нацистов, честно вкладывала в котел все положенное, прилагала старания сварить пищу повкуснее и умудрялась «не замечать», как Катя и Тося подбрасывали в кашу лишнюю мерку крупы и кусок маргарина, подбалтывали в похлебку неположенную тарелку муки, а в кофе «по ошибке» клали двойное количество сахариновых таблеток.
Фрау Матильда не мешала девушкам при случае поболтать и побалагурить с кем-либо из пленных. Когда наступал час раздачи пищи, сердито покрикивала: «Ну, вы, трясогузки, живее поворачивайтесь, солдаты хотят кушать».
У Русина постепенно сложилось мнение о каждом товарище по несчастью. Только трое из них были настроены во что бы то ни стало держаться за место у Блашке. Да Перерва, продолжая ходить в кузницу, вечерами бурчал: «Извольте радоваться, токарь и вдруг!..»
Человек десять ко всему относились безразлично.
— Как большинство, так и мы, — говорил один из них. — Отказаться от работы? — Пожалуйста, хоть сегодня! Бежать? Побежим!.. Ждать? Ну что же, как вы, так и мы, подождем.
Остальные во всем полагались на Русина.
Вечерами, после отбоя, начиналась общая беседа. Чаще всего говорил Русин. Он точно знал положение на фронтах, количество воздушных налетов союзнической авиации на рейх, настроение немцев и жителей Альбаха, в километре от которого располагалась узловая железнодорожная станция. Русин раньше всех узнал: мастерская Блашке изготовляет деталь корпуса и трубы фауст-патронов.
Дядюшка Ганс, педагог по образованию, в 1934 году был выгнан фашистами из школы и работал у Блашке разметчиком. Русин подтаскивал лист железа к рабочему месту, поднимал и клал на стол, дядюшка Ганс по лекалам размечал детали. Чуть поодаль работали еще два разметчика. Им помогали Старко и Вальц.
Несмотря на преклонный возраст, бывший педагог работал быстро. Иногда он вполголоса разговаривал с Русиным. В первый день совместной работы Ганс неожиданно для Русина сказал:
— Да, молодой человек, культуру каждый понимает по-своему. К сожалению, сегодня нами управляют «блашкеподобные». Мы, немцы, опозорены на весь мир. Нацистский режим внес отвратительное содержание в чудесное слово — немцы. Целые столетия люди будут вздрагивать при упоминании этого слова. У меня было три сына. Младшие — коммунисты, погибли в тридцать четвертом, в гестапо. Старший коммунистом не был. На него распространили действие закона «Мрак и туман». И вот… под старость лет вынужден смотреть в руки Зеппа Блашке, которого обучал грамоте и русскому языку… языку Пушкина и Достоевского.
Ганс повздыхал, пососал потухшую трубку, покачал головой, разложил лекала и, обводя их, не глядя на Русина, глухим шепотом спросил:
— Вы коммунист?
Русин оторопело молчал.
— Можете не отвечать, — сказал Ганс, — вы вправе не верить немцу. Но коммунист вы или нет, вы — русский, советский гражданин…
Так началась дружба Русина и дядюшки Ганса.
Каждое утро Ганс за руку здоровался с Русиным и начинал неторопливо выкладывать новости, почерпнутые из газет и радиопередач. Правительственные сообщения он комментировал по-своему и неизменно говорил: «Они катятся в пропасть. Они стоят на пороге краха… грандиозного краха…»
От дядюшки Ганса Русин знал линии фронтов, об освобождении Красной Армией Ржева, Львова, Гжатска и Вязьмы, об успехах партизанских армий в тылу немецких войск на Украине и в Белоруссии, о голландских и французских отрядах Сопротивления.
День за днем дядюшка Ганс посвящал Русина в жизнь и быт Альбаха, древнего городка, девяносто девять из ста жителей которого имели все основания ненавидеть Блашке.
С нескрываемым презрением старый преподаватель рассказал о вражде Зеппа Блашке с братьями Вольфзон, об антисемитских погромах, организованных Зеппом в Альбахе.
От дядюшки Ганса Русин узнал и о том, что в нескольких километрах от Альбаха есть подземный авиационный завод, где работают сотни русских военнопленных. Совсем недавно двенадцать из них бежали. Пятерых поймали и публично расстреляли, а семеро — как в воду канули.
Поджав губы, дядюшка Ганс поверх очков смотрел на Русина и покачивал головой:
— Трудно, Владимир Николаевич. Альбах чуть ли не в центре Германии. Ни на восток, в партизанские леса, ни на запад, в Голландию, в таком костюме, как у вас, не пробраться. Вас переловят сопляки из гитлерюгенда, затравят собаками.
Русин смолчал. Дядюшка Ганс нерешительно посмотрел на него.
— Я постараюсь достать подробную карту. Кроме того, Владимир Николаевич, я, кажется, смогу обеспечить двух, даже трех смельчаков настоящей одеждой, ведь вы все такие богатыри и, пожалуй… двух или трех ненадолго приму у себя.
Об этой беседе Русин передал только Старко, Иберидзе, Вальцу и Нечаеву.
— Я так полагаю, — сказал он, глядя на задумавшихся товарищей, — если бежать, то всем. Этак вечером, на хозяйской машине. До рассвета можно отмахать километров четыреста. А там в леса…
— Верно… — обрадовался Нечаев. — Вы, Владимир Николаевич, попросите старика, пусть подскажет, где стоит гарнизончик небольшой. Мы у него по пути «позычим» оружие.
— А по-моему, — сказал Старко, — надо попытаться связаться с пленными на заводе. Могли бы снять охрану у них…
— Подождем, — ответил Русин. — Надо поговорить с хлопцами…
…Пятнадцатого числа исполнилось две недели пребывания пленных в Альбахе. Прозвучал звонок на перерыв, в ожидании обеда пленные собрались под навесом. С крыльца спустился Фриц Блашке.
Прижимая к животу деревянную шкатулку, он доковылял до навеса, уселся у стола, распорядился построить пленных, а затем раскрыл шкатулку, развернул перед собой список пленных и вызвал первого по алфавиту:
— Авдеев Семен…
Авдеев подошел.
— Ви карош зольдат, Семен, очень карош… давайте рук.
Авдеев протянул руку. Блашке достал из шкатулки пакетик, на манер тонкой колбаски обернутый бумажкой, разломал его пополам и высыпал в протянутую ладонь изумленного пленного несколько десятков новеньких алюминиевых пфеннигов.
Пока Авдеев становился в строй, Блашке против его фамилии в списке поставил «галочку» и вызвал Боброва Павла. А затем, продолжая вызывать пленных по алфавиту, Блашке каждому подчеркнуто говорил «вы», покровительственно ронял «ви карош зольдат» и высыпал в протянутую руку положенную порцию пфеннигов. Михаилу Вальцу, после некоторого раздумья, он протянул две потертые пятидесятипфенниговые монеты, а Русину подчеркнуто вручил банкнот в три рейхсмарки.
Когда очередь дошла до Нечаева и Блашке отсыпал ему пятьдесят пфеннигов, тот подкинул их на ладони и, иронически улыбаясь, спросил: «На что это, Фриц Карлович?»
— Как «на что»? — хлопая веками, удивился старый Фриц. — Купи что хочешь… ну, сигарет…
— Я не то, — издевательски продолжал Нечаев. — Зачем расходуетесь. Убытки ведь от этого…
— О-о! — попытался качнуть головой Блашке. — Понимай… Это есть плята… Когда я бил пленени и работаль, мне даваль плята… Я помни… Брать бесплатни работ — грех… большой грех. На той свет бог накажет. Блашке старый фирм… Грех для души…
— Понятно, — с ударением на «о» произнес Нечаев. — Значит, для бога это… о душе, Фриц Карлович, беспокоитесь… душа, значит, у вас…
— О, я, я! — торжественно сказал Блашке и, нравоучительно подняв палец вверх, продолжал: — У корофа нет души… У человека есть душа… Для души…
Закончив раздачу пфеннигов, Блашке ушел. Пленные, посмеиваясь, рассматривали монетки, пересчитывали их. Нечаев озорно подмигнул Иберидзе: «Орел или решка?», и высоко в воздух подбросил пфенниг.
— Решка! Решка!
Пфенниг упал, покатился и шлепнулся в густой плевок в центре двора.
— Орел, черт, да еще со свастикой под хвостом, — Нечаев смачно плюнул на пфенниг.
Один из пленных, заметив Катю и Тосю с ведрами в руках, надул щеки и, имитируя трубу, подал сигнал:
— Бери ложку, тащи бак, хлеба нету — лопай так…
…Пленные ели не спеша. Неожиданно Вальц, поперхнувшись, прыснул со смеху и вполголоса воскликнул:
— Вот, гад… смотрите, хлопцы…
Пленные, как по команде, отложили ложки.
Старый Блашке, расставив ноги, комично корчась и покраснев от натуги, пытался присесть на корточки и дотянуться до пфеннига, валяющегося в плевке. Наконец это удалось ему. Двумя пальцами схватив блестящий кружочек, он обтер его о полу пиджака и, зажав в кулак, как ни в чем не бывало заковылял по двору.
— Любит человек копейку, — произнес Авдеев, — за полушку готов получить разрыв сердца…
…Вечером, после отбоя, Иберидзе подошел к Русину, высыпал из пилотки на одеяло кучу пфеннигов:
— Товарищ командир, ребята решили отдать их твоему «дядюшке». Передай, как никак двадцать пять марок, а нам они ни к чему,
ПОДГОТОВКА К ПОБЕГУ
Дядюшка Ганс растрогался до слез, но от денег, предложенных Русиным, категорически отказался: не привык пользоваться деньгами, добытыми чужим потом и кровью. А потом неожиданно для Русина сказал:
— Я передумал. Дайте мне пятнадцать марок, а десять подарите Иохиму. Он может пригодиться вам.
В тот же вечер, когда одноглазый страж зашел предупредить об «отбое», Русин вручил ему десять сверточков-«колбасок» и, нарочито коверкая немецкие слова, попросил принять скромный дар признательных «подопечных».
Услыхав из уст пленного родную речь, Иохим остался доволен: еще немного, и все пленные заговорят по-немецки, а деньги, поломавшись для приличия, взял и по-русски сказал: «шпашибо».
Как-то Русин столкнулся с Фаиной. С первого же дня прибытия пленных она избегала их.
— Ты что же, девушка, сторонишься? — строго-ласково спросил Русин. — Нехорошо…
Фаина смущенно потупив взор, теребила подол передника.
— Напрасно… Напрасно… — продолжал Русин. — Ну что же молчишь, курносая? Или зазналась?
— Да совестно мне, — с трудом вымолвила Фаина.— Батрачу, горшки выношу, а противная ведьма жизни не дает, измывается, поедом ест… Хоть в петлю… — девушка всхлипнула и уткнулась в передник.
— Брось, — ласково сказал Русин, — пусть его дочь и жена думают о петле да обливаются слезами. Не тебе должно быть стыдно… Мы не враги, понимаем…
С того дня Фаина старалась улучить момент, чтобы рассказать Русину все, что ей удалось услышать в доме.
От нее Русин узнал о приезде Зеппа. Тот был на Востоке и вернулся злой и расстроенный. Задание, с которым он ездил, выполнить не смог. Зепп расспрашивал о пленных, а старый Фриц в восторге, дескать, работают не жалея сил. Рассказал, как выдал заработную плату, Зепп расхохотался: «Здорово придумано!»
О делах на фронте информировал дядюшка Ганс: «Фашистское командование все время выравнивает линию фронта и отводит войска на более выгодные позиции»
Через две недели повторилась комедия раздачи пфеннигов, и снова пленные преподнесли Иохиму десять марок, а остальные, на этот раз не пререкаясь, взял дядюшка Ганс, пробурчав: «Пригодятся».
В понедельник дядюшка Ганс пришел на работу с рюкзаком за плечами. Он бросил рюкзак в ящик с углем возле уборной и подмигнул Русину:
— Кое-что для вас. Чтобы не было подозрений, специально выезжал из Альбаха… подобрал у ветошников. Старенькое, но лучше, чем полосатое. Как раз на тридцать марок.
Семь пар хлопчатобумажных брюк, два пиджака и несколько кепок Русин, Старко и Иберидзе тайком перенесли в «блок».
На второй день дядюшка Ганс таким же порядком принес три костюма:
— Это, — сказал он, — вам и двум вашим товарищам от меня…
Русин попросил попытаться установить связь с военнопленными на авиационном заводе и узнать, где поблизости имеется маленький гарнизон.
— Доступ в лагерь при заводе исключен, — ответил дядюшка Ганс, — там эсэсовская свора и после побега смельчаков введен жесткий режим. А насчет гарнизона, — вы имеете в виду небольшую команду, — посмотрим. Команд много…
Вскоре Фриц Блашке получил большой заказ. В связи с этим пришлось освобождать гараж и два капитальных сарая. Работали ночью. Фриц сам руководил работой, торопил и даже изредка покрикивал на пленных. Не успели пленные передохнуть, во двор начали въезжать машины, груженные трубами, листовым и полосовым железом, досками, красками в бидонах и бочках, прессом для холодной штамповки.
В тот день с утра до обеда у распахнутых настежь ворот топтались эсэсовцы, вооруженные автоматами. Как потом узнали от Фаины, их прислал Зепп. Он боялся, как бы в суматохе кто-либо из пленных не вздумал сбежать.
Вскоре дядюшка Ганс принес Русину десятикилометровую карту Германии. На ней в двадцати пяти километрах северо-восточнее Альбаха стоял красный кружок, — там располагалась команда службы наблюдения местной противовоздушной обороны, а в лесу западнее Альбаха — синий крест — сторожка лесника Отто Людиш, готового принять пять-шесть беглецов.
— Что бы ни случилось у Блашке, — сказал дядюшка Ганс, передав карту, — ни один альбаховец ему не поможет. Помощь может быть только извне…
Стараясь усыпить бдительность хозяина, пленные работали не покладая рук. В течение двух месяцев дядюшка Ганс на гроши, получаемые от Русина, ухитрился раздобыть и принести до тридцати «цивильных» костюмов. Пленные хранили их под матрацами.
Аккуратно получая десять марок пфеннигами, Иохим решил, что пленные смирились с участью и только изредка незло покрикивал на них.
Нечаев — он работал в мастерской — систематически приносил в «блок» обрезки труб и прятал тоже под матрацы — в руках смелого чем не оружие?
План побега был обдуман до деталей. В один из вечеров пленные переоденутся, вооружатся обрезками труб и. как только Иохим зайдет в «блок» объявить «отбой», Иберидзе и двое пленных схватят его, свяжут и заткнут рот кляпом. Завладев ключами и пистолетом, пленные проникнут во двор, обезвредят или ликвидируют охранника в сторожке у ворот, — это даст им второй пистолет — на хозяйской двухтонке поедут на северо-восток, с налета обезоружат команду МПВО, а там один путь — на Восток. Машину поведет Нечаев. С рассветом бросят грузовик и по лесам, через Польшу проберутся в партизанские районы.
Опаснее Иохима и ночного сторожа были собаки. За стенами «блока» бодрствовали три пса, а на ночь во двор выпускали здоровенного волколава. Решили отравить их. Дядюшка Ганс пообещал принести «волчьего зелья». Еду для собак варила Тося.
— Ну вот! — ликовал Нечаев. — Теперь дело пойдет!..
— А Фриц? — напомнил Иберидзе.
— А Фрица забыли, — согласился Русин. — А ведь он, если услышит шум, поднимет тревогу, по телефону даст знать и в полицию, и в гестапо, и Зеппу… Гм… Придется кое о чем расспросить у Фаины…
— Фриц спит как убитый. Ему только до постели добраться, а там хоть из пушки пали, — уверяла Фаина. —■ А телефон я отключу. На чердаке провода и телефонные и сигнализационные. Перережу, и — все. Счастливо вам…
— А может быть с нами пойдешь? — спросил Русин. Девушка побледнела, ухватила за руку Русина:
— Владимир Николаевич, дорогой, только скажите, задушу Фрица и пойду… Подушкой задушу… В походе мешать не стану. Возьмите!..
…На намеки Нечаева бежать со всеми Катя с грустью ответила:
— Трусиха я, плакса, выстрелов боюсь. Камнем на шее у вас повисну…
А Тося озорно тряхнула стриженной головой и, прежде чем Нечаев задал вопрос о побеге, проговорила:
— Вы, Костя, зря говорите о юбке. Свою я разом сменю. А нет, так в ней смогу постоять за себя.
Оставалось неясным, как отнесется к побегу Перерва и трое сторонников «тихой жизни».
Иберидзе предлагал силой увести трусов и, если потребуется, по приговору коллектива, — убить. Старко и Нечаев возражали. Вальц взялся поговорить с Перервой, своим однополчанином.
Перерва держал себя недружелюбно. Выслушав Вальца, поплевал на огрубевшую ладонь, ногтем колупнул ее и, будто речь шла о способе выведения мозоли, сказал:
— Поймают вас и расстреляют. Сам небось слыхал: «Кугель!» А то еще хуже: в такие лагеря загонят, что рад не будешь. Блашке хоть человечный, не вредный…
— Да пойми ты, — урезонивал Вальц, — после нашего побега вас расстреляют хотя бы за то, что молчали.
— Это еще вопрос, — многозначительно сказал Перерва. — Может стать, и не расстреляют. Русин говорил: «Пленные нынче на вес золота…» А вы если беспокоитесь, по-товарищески сделайте. — Перерва хитро взглянул на собеседника, — перед тем, как бежать, свяжите нас, дескать, сопротивлялись мы…
— Ну и гад ты, — не вытерпел Вальц.
Узнав результаты разговора, друзья решили: присматривать за Перервой и его приятелями.
Наступил май, мокрый, капризный. Как-то Фаина знаками поманила Русина и возбужденно зашептала:
— Только сейчас Зепп звонил по телефону. В ту субботу женится на дочери посла при Франко… Зовет на свадьбу. Поедут и Фриц и фрау. Дома никого не останется…
У Русина замерло сердце: неужели только десять дней и… — его охватило знакомое чувство, как перед атакой: готовишься к ней и нервничаешь, а прозвучало: «вперед!» — вспрыгнул на бруствер, и все тебе безразлично, ничего не страшно. Вперед! Вперед!..
НАЛЕТ НА АЛЬБАХ
Побег был назначен на двадцать пятое мая.
Шестнадцатого, как всегда, после сигнала «подъем» в «блок» вошел Иохим. На этот раз он угрюмо проговорил: «выходите» и, помахивая резиновой дубинкой, стал в дверях.
Это было новостью. Раньше он никогда не пользовался дубинкой. От узников не ускользнули синяя повязка со свастикой в белом круге на левой руке одноглазого стража, чего тоже не бывало, и новенькая пистолетная кобура на широком поясном ремне.
Пленные тревожно переглянулись. В сердца посвященных в тайну заговора запало страшное: предательство? Измена? Сейчас Иохим начнет обыск, под первым же матрацем обнаружит «цивильный» костюм, обрезки труб, и… начнется допрос, пытка, расстрел.
Открыв тяжелую калитку, Иохим стал у порога и, громко отсчитывая военнопленных, попарно выпускал их во двор.
К ужасу узников, во дворе мелькали ненавистные эсэсовские мундиры… Зловещие фигуры маячили у ворот, у дверей механического цеха, кузницы, сарая, где в последние дни работали плотники и маляры, под навесом. В центре двора стояли три шарфюрера. — Ну вот, сейчас начнется! — шепнул Нечаев.
К строю военнопленных подошел Фридрих, по списку вызвал работающих в кузнице, довел их до нее, впустив по счету, возвратился. Затем он выкликнул закрепленных за механическим цехом, поставил попарно и скомандовал:
— Марш!
Как только пленных развели по рабочим местам, распахнулись ворота. Гуськом вошли вольнонаемные рабочие. Эсэсовцы ощупывали карманы мужчин, шарили з кошелках у женщин, разворачивали свертки с завтраком. Одним из последних пришел дядюшка Ганс.
Он хмуро взглянул на Русина и, как никогда, грубо сказал:
— Ну-ка, пошевеливайтесь!
Русин терялся в догадках.
Он подтащил лист железа и с грохотом бросил на стол.
Дядюшка Ганс разложил лекала, склонившись, начал обводить их ножкой кронциркуля и раздраженно зашептал:
— Блашке ждет господина Альберта Шпеера и кого-то из высших чинов СС. Альберт Шпеер большая сволочь, неплохой архитектор, стал отъявленным наци, министром вооружения и боеприпасов…
…Шпеер, в сопровождении готового лопнуть от самодовольства группенфюрера СС Зеппа Блашке и десятка менее чиновных особ, прибыл к полудню. Слушая объяснения старого Блашке, одетого в синий костюм со значком члена партии на лацкане, он обошел мастерские, побывал у маляров, осмотрел запасы сырья и после краткой беседы в конторе уехал. Следом за ним укатили эсэсовцы. Моментально подобрел Иохим. Разгладились морщины на лбу дядюшки Ганса.
Во время обеденного перерыва Фриц Блашке созвал рабочих в контору. Дядюшка Ганс возвратился злым.
— Не понимаю, — сердито сплевывая, сказал он, — что хочет, то и делает… Приказал работать до двенадцати ночи. Попробуй, возрази… Угрожал уволить всех и перейти на труд военнопленных…
…Часов в десять разразилась гроза. Весенняя, быстрая, она отбушевала и умчалась на север. Синее небо усеяли яркие, омытые дождем, звезды. Неожиданно в воздухе завыли самолетные моторы. Высоко над Альбахом. одно за другим, пролетели три звена истребителей. Вдруг сильный толчок тряхнул землю и на востоке взвился столб пламени. На дворе стало светло, как днем. Раздался взрыв. Дядюшка Ганс вышел из-под навеса и вскинул голову:
— Ого-го!
С земли, навстречу невидимому врагу, в небо впились десятка полтора прожекторных лучей. Стремясь обнаружить противника, они шарили по звездному бархату, сталкивались, перекрещивались, вычерчивали замысловатые геометрические фигуры.
— Налет… воздушный бой, — глухо сказал Русин, наблюдая за небом, и с замиранием сердца вслушивался в тревожные звуки.
Дядюшка Ганс с сокрушением качал головой.
— Ай-яй-яй! Бомбят железнодорожную станцию. Она забита эшелонами. А это… это… по авиационному заводу. Эге! Как бы к нам не добрались.
Рабочие и военнопленные выскочили во двор и наблюдали за лучами прожекторов. На крыльце появился старый Фриц. Зевая и почесывая волосатую грудь, он зычно закричал:
— Все по местам! Всем продолжать работу! Бомбят военные объекты, нас не касается…
Двор опустел. Русин, Старко, Иберидзе, Вальц и человек пять пленных, стоя под навесом, продолжали любоваться воздушным сражением.
Два луча, сойдясь под прямым углом, «поймали» бомбардировщика и, не выпуская его, тихо скользили по небу. На подмогу поползли еще два луча. Черный, маленький истребитель ворвался в сноп света, на долю секунды коршуном завис над бомбардировщиком и отвалил в сторону. Путь бомбардировщику пересек второй истребитель. Бомбардировщик опрокинулся на крыло, перевернулся, загорелся и начал стремительно падать на землю.
— На нас, — закричал Русин. — Скорее под стол!..
Длинный, устланный листами железа, стол под навесом был единственным укрытием. Пленные, работающие вблизи, кинулись к нему. Старко и Русин подхватили под руки дядюшку Ганса, затащили под стол и распластались на асфальте.
Рабочие и пленные, выбежав из цехов, столпились у ворот. Обезумевший от страха сторож тщетно пытался отпереть запоры. Выскочив на крыльцо, Блашке что-то вопил и…
Прежде чем грозная «летающая крепость» достигла земли, сотни бомб одновременно полетели на здания древнего городка. Они разрывались, поднимая в воздух тучи камня, кирпича, горячей земли…
— Альбах! — с ужасом воскликнул дядюшка Ганс и попытался подняться. В этот миг объятый огнем воздушный гигант врезался в крышу мастерской старого фрица…
Последовал взрыв, заглушивший вопли обезумевших людей. Взлетели пылающие бревна, пахнуло нестерпимым жаром. Осколки черепичной кровли и куски асфальта забарабанили по навесу. Покачнувшись, рухнула наружная стена, затрещал и рассыпался дом толстого Блашке…
НА ЗАПАД
Раньше всех очнулся Вальц. Он начал теребить лежащего рядом Иберидзе. Великан зашевелился и, протирая засыпанные землей глаза, вскочил. Быстро пришел в себя Старко. Втроем они привели в чувство Нечаева, четырех пленных и вольнонаемного рабочего-разметчика.
Из-под обломков извлекли дядюшку Ганса и Русина. Старик был мертв. Русин цел, но без сознания. Его настойчиво тормошили. Наконец он зевнул, потянулся, как после долгого сна, и сел.
— Пора… пора… — разом заговорили товарищи,— самый момент бежать…
— А?.. Что?.. — окончательно приходя в сознание, встрепенулся Русин. — А люди?.. Где люди?..
— Люди? — переспросил Иберидзе и развел руками. — Люди где-то здесь… Надо уходить.
Русин мысленно пересчитал оставшихся и в живых насчитал девять.
— Нет!.. — решительно сказал он. — Не может быть, чтобы больше никого не осталось. Поищем…
…Механическое предприятие «Фриц Блашке и сын» было разрушено до основания. Языки пламени пожирали штабеля досок. На месте двухэтажного жилого дома и прилегающего к нему корпуса мастерской зияла глубокая воронка. Огромная груда кирпича и дымящихся, обгорелых балок похоронили под собой железные ворота и сторожку. Кузница осела и завалилась. Высокие стены, ограждавшие владения Блашке от внешнего мира, первой же взрывной волной разметало до основания. Железобетонный «блок» выдержал, с него снесло кровлю. Крыша навеса, под которым стоял стол, косо осела и, приняв на себя последующие взрывные волны, защитила и стол с людьми под ним, и грузовик.
На дворе валялись помятые бочки, покореженные листы железа, обломки стен, трупы военнопленных и вольнонаемных…
— Э-гей! Кто живой, отзовись!.. О-гей!.. — крикнул Иберидзе.
Из кузницы донеслось:
— Сюда, здесь я.
Иберидзе и Старко разворотили стропила. В образовавшуюся щель вылез невредимый, возбужденно улыбающийся Перерва. Отряхиваясь, он быстро сказал:
— Там кузнец с помощниками. В обмороке, черти…
— Сам ты черт, — строго сказал Нечаев, — а ну, покажи. где немцы-то…
Кузнецов вытащили и положили на открытом месте, в безопасности. Вдруг раздалось:
— Ребята… помогите же. Это мы: Булатник да Авдеев…
Пленные разобрали глыбы кирпича, преграждающие выход из сарая, превращенного в малярный цех, наружу выбрались Булатник и Авдеев, а за ними два подростка-маляра.
Проникнув в «блок», поминая добрым словом дядюшку Ганса, пленные торопливо переоделись.
— А теперь в путь. — сказал Русин. Перерва первым шагнул к выходу.
— Постой, — Русин ухватил его за полу пиджака, — тебе с нами не по пути, браток… Мы, можно сказать.. идем на смерть, помешаешь…
— Вы, Владимир Николаевич, зря это, — насупился Перерва. — К чему ж… То были разговоры, а теперь дело… Как же это не по пути? По пути, хоть и на расстрел…
…Машина стояла под навесом, меж двух штабелей листового железа, и ее лишь запорошило кирпичной пылью. Нечаев опробовал мотор. Оставалось включить скорость да нажать газ, но преграждали путь обломки стен, камни и комья земли.
Через двадцать минут путь со двора на шоссе был расчищен.
— В машину! — скомандовал Русин.
Десять человек забрались в кузов, но шофера не было. Пленные забеспокоились: не придавило ли где? Звали его.
— И-д-у-у-у! — отозвался Нечаев. Послышались шаги. Нечаев шел, сгибаясь под тяжестью мешка.
— Ф-у-у, черт. Ведь могли забыть. Это я в кухне «блока», что под руку попалось…
Мешок подхватили. Нечаев забрался в кабину.
— Ехать, что ли, товарищ старший лейтенант?
Русин ответил не сразу. Внезапная бомбежка сделала бесполезным план побега: через Альбах, объятый пламенем пожаров, не проехать. Нет смысла даже пытаться обезоружить гарнизон, что северо-восточнее Альбаха, — вряд ли он не бодрствует, а двенадцать с голыми руками, это не пятьдесят. Выбора не было. Оставалось одно — ехать на юг.
— Вот что, товарищи, — сказал он, — путь один — направо. Туда и поедем. А теперь — шапки долой! Вечная память погибшим товарищам, девушкам нашим и дядюшке Гансу.
Военнопленные обнажили головы…
…Изредка включая фары, Нечаев гнал машину. Мелькали и тут же исчезали в придорожной темноте полосатые километровые столбы, серые пикетные камни… Позади остались спящий городок с высокой кирхой и небольшое местечко со злыми собаками.
Через час, на сорок первом километре от Альбаха, машина выскочила на широкую автомагистраль. Не вылезая из кабины, Русин прочитал надписи на указателе дорог: «До Берлина»… «До Дрездена»… «До Гамбурга»… Нечаев вопросительно смотрел на Русина.
— Поворачивай налево. Поедем на запад. Все ближе к границе, — сказал тот.
…На пустынной автомагистрали Нечаев развил бешеную скорость. Дорога пошла через леса. Небо потемнело, а затем начало постепенно светлеть. Одна за другой блекли звезды. Счетчик спидометра отщелкал двестидвадцатый километр.
Неожиданно мотор чихнул раз… другой и… заглох. Машина по инерции пробежала метров пятьдесят и стала.
— Все, бензин кончился, — буркнул Нечаев и вылез из кабины.
«БАБА-ЯГА»
Третьи сутки беглецы шли лесом. В мешке, захваченном Нечаевым, оказалось пятнадцать буханок эрзац-хлеба, килограмма два соли, жестяная банка с маргарином и несколько пригоршней чечевицы в бумажном кульке.
«С таким запасом долго не проживешь, — думал Русин. — Надо или не жалея хлеба идти как можно быстрее, или, довольствуясь малым рационом, в надежде на лучшее, шагать по мере сил».
— Как думаете, товарищи? — спросил Русин.
— А чего думать, — за всех отозвался Нечаев. — На хлеб не нажимать, а ног — не жалеть.
Русин вел товарищей по приметам, строго на запад. К исходу третьего дня лес поредел. Появились подлесок, пеньки, свежая порубка, одиночные следы колес крестьянских подвод, и наконец лес оборвался на обширной поляне, за которой виднелась черная лента асфальтированного шоссе. Далеко на горизонте, в легком мареве, маячили шпиль кирхи и пара заводских труб.
Притаившись в кустах, беглецы выжидали наступления темноты. Как только сгустились сумерки, пошли на запад. Километр за километром оставались позади. Изредка из ночной темноты доносились то гудок локомотива и вслед за ним громыхание железнодорожного состава, то далекий лай собак.
Близился рассвет. Беглецы подошли к широкому перекрестку. Русин остановился у столба с многочисленными стрелками, указывающими направление до ближайших городов и расстояние до них.
— Ну, братцы, — сказал он, — на севере — Бремен, на юге — Франкфурт-на-Майне… За спиной — Ганновер… На западе — Дуйсбург… Пора уходить в лес. Там посмотрим по карте, подумаем.
Беглецы расположились на глухой поляне в густом бору. Над картой склонились двенадцать голов. Одиннадцать пар глаз наблюдали за пальцем Русина, скользящем по карте с востока на запад.
— Ну как, Владимир Николаевич? — спросил Нечаев.
— Да так, — ответил Русин. — Мы в Тевтобургском лесу, отсюда до голландской границы сто двадцать — сто тридцать километров.
— Считай, все сто пятьдесят, — задумчиво сказал Старко. — С нашими ресурсами дней десять ходу, а там… там, как бабка на гуще нагадает. Как, по-твоему, дойдем?
Прежде чем ответить на вопрос, Русин вспомнил содержимое Нечаевского мешка. Две буханки зачерствевшего, подернувшегося плесенью хлеба, — по полкило на человека, — пригоршня соли, маргарин на донышке банки да чечевица, которую, из боязни разжечь костер, до сих пор не сварили.
Русин аккуратно сложил карту и, как некогда со своего наблюдательного пункта ставил задачу перед командирами взвода, сказал:
— С наступлением темноты выходим на дорогу Ганновер—Дуйсбург. Двигаемся по ней три километра, сворачиваем налево в лес и… на запад…
…Буковые деревья-великаны то непреодолимой стеной вставали на пути беглецов, то расступались и, окаймляя уютную полянку, словно приглашали отдохнуть под их сенью, а то шеренгами подтянутых солдат стояли вдоль запущенных просек. Высоко над землей толстые ветви переплетались и сквозь трепещущий туннельный свод с трудом пробивались солнечные лучи.
Путь беглецов пересекали многочисленные балки и овраги, поросшие кустарником.
Хлеб кончился. Последние кусочки, твердые как камень, помазанные тонким слоем маргарина, показались особо вкусными. Нечаев вытряхнул мешок:
— Чисто!
Лица беглецов вытянулись, помрачнели. И сразу же потяжелели обрезки труб в слабых руках, а ноги стали непослушными.
На пятые сутки, пренебрегая опасностью, беглецы разожгли костер на дне глубокого оврага и сварили чечевичную кашу. Русин с болью в сердце смотрел на осунувшиеся лица товарищей, поросшие щетиной. Еще день, два, и наиболее слабые начнут отставать. А ведь впереди столько трудностей.
На шестой день Русин, как всегда, шел впереди. Неожиданно он остановился, снял кепи и, чертыхнувшись, почесал за ухом. В ряду стройных молодых деревьев стояло неказистое, дуплистое дерево, сучковатый ствол которого напоминал фигуру сказочной «бабы-яги». Ее, эту «бабу-ягу», он видел вчера…
— Беда, ребята, — тоном провинившегося школьника сказал Русин. — Я заблудился…
…Двое последующих суток беглецы продолжали поход. Все чаще раздавался чей-либо возглас:
— А мы здесь проходили!
Когда зловещая «баба-яга» попалась беглецам в третий раз, Русин устало сел и, не глядя на товарищей, сказал:
— Группу поведет товарищ Белых. Он в тайге вырос.
— Чего там Белых? — угрюмо возразил Иберидзе.— Со всяким может случиться. Веди ты, Владимир Николаевич. За тобою шли…
Товарищи поддержали.
— Ясно, за тобой…
— Веди, как ведешь…
…Ночевать расположились в густом кустарнике. Истощенные, выбившиеся из сил люди спали как убитые.
И вдруг ночную тишину потревожил густой бас Иберидзе:
— Подъем!
Протирая глаза, люди вскочили:
— В чем дело? Почему подъем?
— Четверть четвертого, — радостно пробасил Иберидзе. — Четверть четвертого!..
— Ты что? — испугавшись, что товарищ сошел с ума, спросил Старко. — Что с тобой?
— Четверть четвертого! Понимаешь?! — глаза великана сверкали. — Когда в последний раз был дома, на селе, — проверял по часам. Петух всегда пел четверть четвертого… Слышите? Петух поет…
Из глубины леса донесся отчетливый крик петуха. Перерва рассмеялся, ласково чертыхнулся:
— Ишь ты, стервец, поет…
Спать уже никому не хотелось. Петушиный крик — это люди… быть может, приветливые люди… Петушиный крик — это жильё, а возле жилья тепло и еда…
Петух пел через промежутки времени. С рассветом беглецы поднялись и уже не цепочкой, а стараясь чувствовать товарища плечом, пошли. Деревья неожиданно расступились. Показалась полянка, а на ней, под двумя буками-великанами — домик в три окна, с крыльцом. Во дворе стояли хозяйственные пристройки, стог сена и «чум», сложенный из мелких чурок.
— Вот что, друзья, — сказал Русин, — всем соваться в неизвестное — незачем. На разведку пойду я один. А вы ждите. За старшего остается товарищ Шота…
Русин одернул пиджак, раздвинул кусты и шагнул вперед.
Одиннадцать человек, лежа за кустами, затаив дыхание неотрывно следили за ним. Вот он перепрыгнул канаву, пересек полянку, открыл калитку в ветхой изгороди, поднялся на крыльцо и постучал в дверь. Дверь раскрылась. Русин перешагнул порог, и… наступили мучительные минуты томительного ожидания…
Иберидзе подмял под грудь несколько веток и, словно приготовившись броситься в атаку, застыл…
— Э-э-эх! — не вытерпел он. — Под Севастополем мы двумя гранатами подбили танк… Танк, грозную машину… а перед нами избушка на курьих ножках… Проводов не видно, значит, телефона нет в ней… Глушь! Если командира задержали, сколько человек должно быть в избушке? А? Два? Три? Больше не будет, а нас взвод… Что могут иметь те? Дробовики?!
Иберидзе оглянулся на Перерву.
— Если услышим крик, выстрел или увидим командира под охраной хотя бы десяти человек — атакуем избушку. Голову проломаю тому, кто отстанет…
В этот момент Русин вышел на крыльцо и помахал кепкой.
— Ребята! Давайте сюда!
«ГОСТЕПРИИМНЫЙ» ЛЕСНИЧИЙ
Хозяин домика, низенький щуплый мужчина лет сорокапяти — пятидесяти, в егерском кепи, в блузе, заправленной в галифе, стоял на крыльце. Рядом с Русиным он выглядел карликом. Тонкими пальцами левой руки лесничий подкручивал колечки усов и зелеными лукавыми глазами добродушно-внимательно рассматривал беглецов, столпившихся перед ним.
Наконец он заговорил. Голос был не по комплекций низким, густым.
Русин перевел товарищам слова лесника:
— Господин Отто Вильгельмович Кауфер, старши»й лесничий, говорит: «Против таких молодцов как мы не устоять ни проволоке, ни решеткам любого заведения господина Гиммлера». Он сочувствует военнопленным. Его сын попал в плен. Господин Кауфер разрешает отдохнуть у него. Обещает подкормить нас, помочь. Надеется, что мы не окажемся ворами и, конечно, в долгу не останемся, — в хозяйстве его рабочих рук нет… так вот… В общем предлагает расположиться под тем навесом.
Русин рукой указал на крытый дранкой навес. Кауфер мотнул головой:
— Я…я… битте.
Поглядеть на незваных гостей на крыльцо вышла дородная, молодящаяся супруга господина Кауфера — фрау Катрин и краснощекая, по всему видно, жизнерадостная, невестка — фрау Зитта…
Уже через час изголодавшиеся беглецы получили полведра горячего вареного картофеля, буханку хлеба, и штоф снятого молока. Они поели и улеглись на душистое сено.
Фрау Катрин сидела у окна и на длинных спицах вязала что-то яркое и пестрое. Она изредка высовывалась по пояс из окна, сняв очки, озабоченно поглядывала то на дорогу, то на навес, под которым расположились пленные.
Фрау Зитта хлопотала по хозяйству: кормила цесарок, кур и уток, бегающих по двору, готовила пойло коровам, варила корм свиньям, металась от дома к хозяйственным постройкам.
Когда Русин сказал, кто он и его товарищи, господин Кауфер прервал его: «Достаточно того, что вы нуждаетесь в приюте. Остальное меня не интересует. Я не знаю, где Альбах. Одна просьба: если вас обнаружат у меня, вы должны заявить, что пришли буквально полчаса назад, ведь за оказание помощи таким, как вы, мы отвечаем головой и благополучием».
После того, как пленные поели, к навесу подошел Кауфер, сказал:
— Отдыхайте, а потом поможете по хозяйству… что умеете… — И больше не интересуясь ими, уселся на скамеечке под буком, принялся плести рыболовную сеть.
Заметив, что фрау Зитте не под силу вытянуть бадью из колодца, Вальц помог ей. Немного погодя Нечаев молча отобрал у фрау Зитты метлу и старательно подмел двор. К середине дня пленные работали так, будто не сегодня пришли к лесничему, а были старожилами лесного хуторка: чистили хлев и конюшню, пилили и кололи дрова, чинили ветхую изгородь, окапывали деревья в садике за хуторком, окучивали картофель.
Русин просил Кауфера указать, не стесняясь, чем могут помочь его товарищи в хозяйстве. Работа нашлась. За десять дней пленные перекопали большой огород, вынесли на грядки огромную кучу навоза, накопившегося за несколько месяцев, выкосили два луга, расчистили главную просеку на полкилометра, выкорчевали с десяток вековых пней. Иберидзе с тремя товарищами полностью сменил дранку на крышах сараев и навеса, окрасил домик снаружи.
Господин Кауфер за все благодарил и пищи не жалел: картофель, хлеб, полбенная каша и снятое молоко подавались на стол в изобилии.
Недели через две господин Кауфер пригласил Русина в комнаты, усадил к столу, протянул прейскурант строительной фирмы, рекламирующей недорогие комфортабельные коттеджи и, указывая на один из рисунков, тоном заговорщика спросил:
— Что вы скажете об этом красавце? А?
Русин прочел описание домика и условия фирмы.
— Хорош! Стоит пять тысяч марок…
Господин Кауфер воровато взглянул на фрау Катрин:
— Да, да… Но если выполнить некоторые работы, к примеру: подготовить площадку, откопать котлован под подвальный этаж и фундамент, фирма сделает скидку этак до четырехсот марок…
— Так в чем же дело? — заинтересовался Русин.
— О! — воскликнул Кауфер. — Вы и ваши друзья отроете котлован…
— Хоть сейчас, — согласился Русин…
С утра господин Кауфер разметил площадку под будущий особнячок, и беглецы приступили к работе. Работали от зари до зари. К концу недели, когда последняя лопата земли была вынута, Отто Вильгельмович пожал руку Русину и повел речь о том, что в маленьком хозяйстве накладно иметь много батраков…
— Спасибо вам, Отто Вильгельмович, — сердечно поблагодарил Русин. — За все спасибо. С вашего разрешения, нам пора в дорогу.
…По совету Кауфера решили выйти с утра. По своему плану лесного участка Кауфер с немецкой аккуратностью вычертил маршрут через лес к каналу, кружками пометил повороты и переходы с просеки на просеку и, вручая его Русину, сказал:
— Под вечер дойдете. На берегу канала рыбачьих лодок много. Засветло облюбуете одну, а как стемнеет –смело в путь. Да поможет вам бог!..
Каждому пленному Кауфер дал пачку сигарет. По распоряжению свекра фрау Зитта принесла пять буханок хлеба и ведро вареного картофеля, а от себя, тайком, в мешок Нечаева высыпала сырого картофеля на одну варку и сунула кусок солонины.
Долго в эту ночь не спали беглецы. Знали: впереди самое тяжелое — полная неизвестность. Покуривая, разговаривали: не все немцы — фашисты и эсэсовцы с пистолетом на ремне и дубинкой в руке, немцы — это дядюшка Ганс, добрый Отто Вильгельмович, Зитта, фрау Матильда — человечные люди, готовые помочь попавшим в беду. И если от Альбаха до Тевтобургского леса повстречались три таких немца, то и до голландской границы может встретиться хотя бы один. И сколько бы ни бесновалась геббельсовская пропаганда, хорошее и доброе не вырвать из человеческих сердец…
С первыми лучами солнца беглецы поднялись и отправились в путь. Фрау Катрин и фрау Зитта проводили их до калитки. Отто Вильгельмович, перекинув через плечо дробовик, пошел с ними до поворота на главную просеку, туда, где начинался вычерченный им маршрут. Когда за деревьями скрылся последний из пленных, господин Кауфер подумал вслух:
— Их двенадцать, и они дойдут часам к семи…
…Позавтракав, господин Кауфер вывел из сарая мотоциклет и сказал жене:
— Я еду в город по вопросу покупки дома. Если задержусь, не беспокойся. Проследи, чтобы Зитта убрала под навесом. И кто бы ни интересовался военнопленными, держите язык за зубами.
ЦЕНА ДОМИКА
Рассчитывая на то, что военнопленные дойдут до канала к семи часам, господин Кауфер имел в виду свои рахитичные ноги, а у беглецов шаг был широкий, настроение приподнятое, и расстояние от домика лесничего до разбитого молнией дуба они проделали намного быстрее.
Лес кончился неожиданно. Корни последних деревьев впивались в обрыв. Внизу, под обрывом, извивалась грунтовая дорога, а за нею пологий спуск, поросший высокой травой, широкая полоса канала Дортмунд—Эмс, а дальше сплошной зеленый ковер, покрытый причудливым узором темных, будто рукой садовника подстриженных, кустов.
Километрах в десяти западнее спокойная Эмс несла свои воды к морю. Реки беглецы не видели, но знали: от крутого берега, закрывающего горизонт, до границы всего тридцать пять километров.
Старко первым увидел плоскодонку метрах в пятидесяти от дороги, на берегу канала. Чуть поодаль бродили круторогие волы, значит, поблизости пастух.
Беглецов ждала трудная ночь. Они отошли метров на сто в глубь леса и расположились на привал на дне оврага. Русин изучал карту, намечал маршрут предстоящего перехода до границы. Старко и Нечаев, вполголоса беседовали. Иберидзе строгал палку. Остальные после плотного завтрака дремали.
Вдруг Русин и Иберидзе одновременно насторожились. Послышались подозрительные шорохи, сопение и треск валежника. Возле оврага бродил или зверь, или человек. Обменявшись взглядом, Русин и Иберидзе торопливо вскарабкались по склону оврага. В нескольких шагах от них стояли четыре подростка с палками в руках. Они заметили беглецов и помчались прочь.
Русин спрыгнул на дно оврага, поднял с земли отрезок трубы, обвел взглядом настороженные лица товарищей и тяжело, но спокойно сказал:
— Отходим к лодке. Живыми не дадимся, довольно с нас. Направляющий Старко. Вальцу и Нечаеву наблюдать влево. Авдееву и Булатнику — вправо. Иберидзе и я прикрываем тыл. Пошли!
Как только Старко вылез из оврага и, пригибаясь к земле, побежал, его заметили. Со всех сторон поднялись крики и улюлюканье. Прогремел ружейный выстрел. Горохом ударила дробь по толстым стволам.
Выбираясь из оврага последним, Русин видел, как Старко свернул на тропу к дубу. Товарищи не отставали от него. Метрах в пятидесяти, стараясь окружить беглецов с обеих сторон, прячась за деревьями, бежало до двадцати юнцов.
Бежавший рядом с Русиным Иберидзе оглянулся. С силой выбрасывая вперед мускулистые тела, по их следам беззвучно мчались два волкодава.
— Собаками травят! Надо остановиться, иначе загрызут, — зло процедил сквозь зубы Иберидзе.
Едва Русин и Иберидзе, тяжело дыша, прислонились спиной к дереву и приготовились отстаивать свою жизнь, рыжий пес, высоко подпрыгнув, с ходу бросился на Русина. Тот взмахнул обрезком трубы. Волкодав свалился с перешибленным позвоночником… Черное, косматое страшилище вздыбилось и грудью ударилось о грудь Иберидзе. Великан обеими руками схватил его за челюсти и рывком развел в стороны и вниз. Волкодав взвыл и, тряся головой, закружился на месте.
Крики усилились. Вторично прогремел выстрел. Русин и Иберидзе бежали не оглядываясь. Лес кончился. Не раздумывая, друзья спрыгнули с обрыва на дорогу и понеслись к каналу.
Лодка была уже спущена на воду. Как только Русин и Иберидзе влезли в нее, шесть весел дружно ударили по воде.
Преследователи столпились у края обрыва, размахивая руками, грозили беглецам. Плоскодонка глубоко сидела в воде и, несмотря на усилия гребцов, медленно плыла по фарватеру. Положение было критическим. Юнцы один за другим сползали на дорогу. Несколько из них уже бежали по берегу и громко кричали.
Из-за маленького мыска показался белоснежный катер. Разрезая волны, он мчался навстречу лодке.
Катер проскользнул между берегом и лодкой, оттеснил ее на середину канала, а затем, вздымая волны, круто развернулся, и, настигнув плоскодонку, ударил ее в корму.
Утлое суденышко легко перевернулось. Юнцы, травившие беглецов в лесу, стоя на берегу, злобно бранились, швыряли камни и палки в головы барахтающихся в воде.
Погоня за военнопленными превратилась в безобразную травлю. Их настигали, хватали баграми, втаскивали на палубу катера, избивали, связывали и, как бревна, складывали один к другому. Пленных оказалось девять, — трое, не умевшие плавать, пошли ко дну.
…Под восторженные вопли толпы, сбежавшейся со всего городка, катер пришвартовался к пристани. Пленных выволокли, погрузили в кузов грузовика и повезли в городское управление крипо.
Дежурный полицейский офицер, плотный мужчина в летах, слегка выпивший, принял пленных, приказал развязать их, собственноручно надел каждому наручники и всех, до распоряжения, посадил за перегородку в дежурной комнате.
От побоев у Русина болела и кружилась голова. Плотно сжав челюсти и закрыв глаза, он следил за бурной беседой дежурного с кем-то, чей голос казался знакомым.
— Дурака не валяйте, — говорил дежурный. — Я запишу девять, только девять.
Знакомый голос возражал, доказывал, что дежурный грубо нарушает закон, грозил жалобой и требовал занести в протокол — двенадцать.
— Бросьте, бросьте, — урезонивал дежурный, — закон я знаю. В вас говорит жадность и желание надуть государство. Получите за девять… это уже три шестьсот…
— Нет, — упрямился собеседник. — Четыре восемьсот и ни пфеннига меньше…
И вдруг Русин резко откинулся на спинку скамьи и захохотал:
— А ведь это господин Кауфер, Отто Вильгельмович, сукин сын. Это он выдал нас, а сейчас торгуется за наши головы. Дядюшка Ганс говорил: за поимку нашего брата по закону идет по пятьсот марок с головы, а доносчику платят четыреста… Нашей кровью дом покупает…
ПРОСЧЕТ КАУФЕРА
О поимке пленных дежурный по управлению послал телефонограмму начальству в Бильфельд и получил указание задержанных посадить под строгий арест.
На утро местная бильфельдская газета опубликовала статью под броским заголовком «Доколь?» Среди белого дня, в центре империи, за много сотен километров от фронтов, ликвидирована банда из двенадцати беглых военнопленных большевиков. Вооруженные до зубов, они безнаказанно грабили бедных, беззащитных жителей. И если бы не патриотический поступок старшего лесничего господина Отто Кауфера и не самоотверженность молодых феэсовцев, то один бог знает, чем бы кончились похождения кровавых вампиров.
В суровые дни гуманность неуместна, — писал автор. — Непонятно, почему толпа не линчевала красных? Если славные защитники великих идей фюрера, сражаясь на Востоке, узнают о том, что их ближним и любимым, когда они мирно спят, угрожает смерть от руки бежавшего пленного большевика, не вправе ли будут они задать вопрос: «О чем думают те, кому поручено охранять лагеря, и как они несут службу?»
«Не пора ли, — спрашивал автор, — кое-кого из засидевшихся в тылу и уклоняющихся от службы под боевыми знаменами, сменить людьми, честно идущими в атаку?» Доколь «мыши будут танцевать на спине сытого кота»? Общественность требует расследовать, из какого лагеря и какими путями бежали пойманные бандиты, кто давал им приют, а нерадивых, допустивших побег, строжайше наказать в назидание другим.
Пока в Бильфельде думали, как быть с беглецами, статья попалась на глаза руководителям провинции. Последовало распоряжение: «Бандитов этапировать в Кельн». А в Кельне вокруг девяти беглецов разгорелись страсти.
Группа чиновных лиц, заинтересованная ударить по ведомству, призванному охранять шталаги, подняла шум вокруг «банды военнопленных», а ведомство это, чуя нависшую над ним угрозу, стремилось доказать свою невиновность.
В междуведомственную перепалку включились вышестоящие чины. Обе стороны требовали строгого расследования.
Беглецов рассадили в одиночные камеры, допрашивали, стращали. Они рассказывали о побеге, но им не верили.
При обыске у Русина обнаружили карту дядюшки Ганса и план маршрута от домика Кауфера до канала. Следователь потребовал назвать того, кто дал их.
Русин на секунду закрыл глаза, и перед ним сквозь алую пелену всплыло суровое лицо старого Ганса: трубка в зубах, вьется дымок. У старика постепенно стали закручиваться в колечки усы, вытянулся нос, на подбородке появилась ямочка, а вместо шляпы — на голове обозначилось егерское кепи… Голова господина Кауфера ожила, и Русин ясно услыхал: «Что вы скажете об этом красавце? А? Вы и ваши друзья отроете котлован…»
— Ну, как? Вспомнил? — спросил следователь.
— Так точно, — ответил Русин, — карту и план я получил от господина лесничего Кауфера. Около месяца мы работали у него бесплатно, и он дал их в виде платы. На плане его собственноручные надписи.
Вызванный на допрос Кауфер попробовал возмутиться, разглагольствовал о былых заслугах, пытался опорочить показания пленных и Русина, но экспертиза доказала тождество почерка Кауфера с надписями на плане, и… безмозглая голова лесничего повисла на волоске.
Показания беглецов о работе в механическом заведении Блашке в Альбахе тщательно проверили. У следователя возник вопрос: не имеет ли тут место злоупотребление коменданта лагеря? Ведь упорно поговаривают о том, что некоторые из них торгуют советскими военнопленными.
Покровитель Кауфера помчался к «дорогому товарищу по партии» Борману. Тому равно не терпелось напакостить «страшному Генриху». Он позвонил в Кельн и намекнул о том, что надеется на благоразумный подход к «делу о банде».
Буквально через несколько минут с Кельном соединился Брандт: только что Гиммлеру доложили о возмутительной шумихе вокруг советских пленных, оказавшихся на свободе после воздушного налета на Альбах. Гиммлер рассчитывал, что кельнские руководители не заинтересованы опорочить его ведомство.
В Кельне растерялись: как уберечься от ожога, оказавшись между двух огней?
— У нас есть суд! Беспристрастный, нелицеприятный суд! — подсказал один из дотошных крючкотворов-чиновников.
Судья чувствовал себя неважно. Ему было безразлично, будут ли девять большевистских солдат расстреляны немедленно или их доконают эсэсовцы в лагерях, но приговором он должен показать, на чьей стороне его симпатии.
Оттягивая решительный момент, он объявил перерыв, а наутро предоставил подсудимым последнее слово.
К изумлению присутствующих в зале, Русин начал говорить на немецком языке, как настоящий берлинец. Он обрушился на беззакония, творимые в отношении советских военнопленных, на ужасы, происходящие в шталагах.
…Приговор был короткий: «Военнопленных Русина, Старко, Нечаева, Иберидзе, Вальца, Авдеева, Булатни-ка, Перерву и Здобина, как не виновных в побеге, — эту формулировку требовал Брандт, — оправдать и водворить в шталаг».
Через два дня после окончания суда, вне связи со статьей «Доколь?», был издан приказ: «Эсэсовцев молодых возрастов, по состоянию здоровья способных нести строевую службу, занятых в тыловых учреждениях, в том числе в шталагах, откомандировать во вновь формируемую дивизию, а их должности в местах превентивного заключения, в концентрационных лагерях и шталагах, заменить капо».
Восточный фронт требовал пополнения…
ТЕОРИЯ «ВЫЖАТОГО ЛИМОНА»
Во время подбора кандидатуры на должность коменданта шталага №91, отдавая дань тевтонской страсти к громким названиям, лагерь наименовали «Шталаг нахт унд небель эрлас», остановились на Гвидо Оскаре фон Шерфе, оберштурмбаннфюрере СС.
…О том, что из себя представляют шталаги, фон Шерф знал, как правовед, возмущался произволом, царящим в них, и, согласившись на назначение, сказал:
— Мой шталаг будет образцовым. Заранее ручаюсь: если хотя бы один военнопленный, присланный ко мне, в результате окончания войны попадет домой, как работник он окажется непригодным.
Когда шталаг был подготовлен к приему первой партии военнопленных, фон Шерф созвал совещание помощников и офицерского состава.
В кабинете фон Шерфа на письменном столе стояла хрустальная ваза с апельсинами и лимонами. Врачи советовали фон Шерфу: «Побольше цитрусов! Побольше витамина Це!»
— В шталаге должны царить дисциплина, порядок и законность в большом и малом, — говорил фон Шерф.— В зоне не будет выстрелов и злобного крика. Что такое крик? — фон Шерф оглядел присутствующих и сам ответил: — Кричать — значит не уметь владеть собой. Кричать на человека, судьба и жизнь которого зависит от тебя, это унижать самого себя, показывать слабость перед тем, на кого кричишь. Кричать самой природой разрешено унтер-офицеру на рекрута-новобранца. А уже командир взвода должен го-во-рить… Пусть громко, но — говорить. Командир роты — тоже говорит, но значительно тише. Полковой командир вообще не имеет дела с солдатами, он «распекает» батальонных. — Костяшкой согнутого пальца фон Шерф постучал по столу. — Следуя выше по иерархической лестнице, — фельдмаршал «изволит давать указания», а господь бог, если существует, наверное, возлежа на мягких облаках в лазурном эфире, даже в беседе с грешником чуть заметно шевелит губами, выдыхает слова… Чем выше ранг и интеллект, тем спокойнее голос.
— Поверьте, — говорил фон Шерф, — услышав тихий, внушительный голос эсэсовца, пленные затрепещут от страха перед ним. Мой идеал—способ разговора Атоса со своим слугой Гримо. Итак: без крика! Если вы намереваетесь воздействовать на пленного за нарушение — запишите его номер. Ручаюсь, при вечернем рапорте наглец получит законное возмездие по моему назначению.
Дальше фон Шерф повел разговор о выстрелах на территории шталага. На право помощников застрелить пленного, если тот заслужил, он, Шерф, не покушается, но надеется, что никто не станет огульно применять оружие. Расстрел за попытку к побегу и за открытый бунт разумеются сами собой.
Выдерживая паузу, фон Шерф обвел присутствующих взглядом. В руке у него блеснул нож. Он проговорил: «Внимание!», взял с вазы лимон, разрезал на дольки, а затем выбрал плод покрупнее, зажал в кулаке и, помахивая им, начал наглядно объяснять: пленные это энное количество мускульной силы и энергии. Администрация шталага призвана использовать их на благо нации, и чем полнее, тем лучше.
— Пленный — это лимон. Вот он у меня в кулаке! — сказал фон Шерф, разжимая кулак и подбрасывая золотистый плод. — А это, — фон Шерф приподнял блюдце с ломтиками лимона, — тоже лимон. Из жалких кусочков, лежащих на блюдце, даже усовершенствованной давилкой не выдавить много сока. Зато из этого лимона…
Фон Шерф кончиком ножа проколол кожуру лимона, лежащего на ладони, обеими руками сжал его. В стакан потекла мутная жидкость.
— Видите, — торжественно сказал фон Шерф. — Из неразрезанного лимона я выдавил не менее тридцати граммов живительного сока, и если через некоторое время вновь примусь за этот же лимон, — наберется еще столько же.
В подтверждение фон Шерф сжал лимон. В стакан звонко шлепнулись капли сока и несколько косточек. Фон Шерф небрежно положил лимон на стол.
— Я вижу, вы поняли, — самодовольно улыбнулся фон Шерф. — Из тысячи «лимонов» мы умело выжмем все соки, и они пойдут на пользу империи. А кожура… кожуру ожидает участь кожуры.
Фон Шерф, брезгливо морщась, отшвырнул выжатый лимон в корзину, вытер пальцы носовым платком и продолжал:
— Ни криков, ни выстрелов. Законность во всем. Я правовед и нарушать законность не позволю.
…В шталаге «Нахт унд небель эрлас» на пленных не кричали, их не избивали дубинками, не расстреливали из прихоти или за мелкие нарушения. Люди работали на каменоломнях по двенадцать часов в сутки, без отдыха, при выполнении нормы получали питание до восьмисот калорий.