Имре не знал и не мог представить, есть ли такие места, где можно исчезнуть, раствориться до мельчайших клеток тела. Еще какой-то час назад он и думать не думал об этом, удобно обхваченный подлокотниками летного кресла, чувствующий под руками покорную мощь машины.

Сейчас оставалась одна цель: оторваться от преследователей. Сколько их? Трое, четверо? На затылке чувствуется их тяжелое дыханье. Они за каждым деревом. Со всех сторон. Страшный, неправдоподобный сон. Ноги проваливаются в какую-то рыхлую почву, вязнут в трясине, бессильно топчутся на одном месте, несмотря на отчаянную попытку скрыться от погони…

Силы стали покидать Имре. Еще шаг, другой — и всем телом он ощутил влажную гниль лесной почвы. Рот хватал воздух. Сознанье вернуло момент, когда, выдернув ногу, вывернувшись из последних сил, всадил кортик в младшего лейтенанта и, освобожденный, метнулся в темень кустов и деревьев…

Перед самым лицом по прелому листу, как ни в чем не бывало, ползла тоненькая изумрудная гусеница. Захотелось оказаться на ее месте.

Постепенно картина происшедшего стала восстанавливаться.

Опушка. Огненный куст шиповника. Какие-то заросли, в которые прыгнул с парашютом. Подворачивается нога. Острая боль пронизывает до основания. Имре пытается погасить тяжелый купол, освободиться от ремней. Мысли путаются. В голове еще не исчез оглушительный взрыв самолета. Кто-то наваливается сзади…

После удара по голове — темный провал. «Боже, как она болит. Особенно одна сторона лица. Кажется, онемела и раздулась до неимоверных размеров».

Он помнил, как его вели между деревьев, как толкали в спину прикладом. Как один из группы ныл, матерясь про себя: «Товарищ лейтенант, все ноги обломал, а тут еще этот… Пришить его — и дело с концом…»

— Сержант, приказы не обсуждаются…

— А жалко, — пискнул сержант вроде бы про себя.

Лейтенант сделал вид, что не слышал. Вышли на край поляны. Красавец клен — весь в золотой шапке осенней листвы. Даже в такой момент Имре обратил на него внимание, а еще — на гул возвращающейся эскадрильи. Даже показалось, узнал свое звено. Один из самолетов отделился, сделал разворот и на бреющем пронесся над поляной… Шквал огня прошил все живое.

— Ложись!

Но уже и так все валялись, кто живой, кто убитый, кто раненый…

Имре поднял голову. «Бежать!»

Лейтенант словно прочитал его мысли, увидев, что тот высвободил руки. Кинулся на него. Вот тут-то Имре и выхватил кортик…

* * *

Тишина оглушила больше, чем взрыв самолета. Ни крика, ни шороха позади. Реальность стала такой же ощутимой, как кровь на пальцах руки. Чужая кровь!

«Что это — судьба? — стал размышлять он. — Жить где-то далеко от России, учиться, гордиться полученной честью иметь кортик офицера военно-воздушных сил — и все это для того только, чтобы стать убийцей? Кстати, а где кортик?»

Имре ощупал карманы. Даже вывернул их для верности, не веря собственным ощущениям. Нет. Кортика не было.

— Трр-рр-р! — раздалось над головой.

Пестрый дятел, вцепившись в корявый сук, пробивался к спрятавшейся личинке. Будто не было рядом человеческой трагедии.

Самое удивительное, Имре показалось, он не так уж и далеко от места, где произошла схватка. Это совсем рядом, если судить по ярко-оранжевому пятну клена, просвечивающему сквозь деревья. Если бы за ним погнались, непременно бы поймали, а это — верная смерть. Его обдало жаром.

И все-таки Имре решил попробовать вернуться на опушку. Там исчез кортик. И ничего в жизни важнее этого, казалось, не было в этот момент. Взгляд отца стоял сейчас перед ним. Как Имре станет смотреть на него, если вернется домой с пустыми руками? Как будет смотреть в глаза товарищам, старшим офицерам?

Не думая, что его могут схватить, забыв, что отчаянно пытался провалиться сквозь землю, спасаясь от преследования, Имре пополз назад.

Дела оказались значительно хуже, чем он думал. Правая нога превратилась в бревно. То ли вывернута, то ли перебита. Опухнув, она распирала крепкую обувь.

«Главное — не поддаваться панике». Имре перевернулся на спину. Полуобнаженные вершины деревьев равнодушно покачивались в холодной глубине неба. Дятел трещал уже в другой стороне. На густой хвое ели обнаружилась синица. Ее нежный посвист всегда вызывал в Имре радость от предчувствия близкой зимы. Сейчас же он отнесся к нему равнодушно, занятый осмыслением собственного положения. «Молодец, Марта. Вовремя сориентировалась…» Он усмехнулся — было уже не до нее.

Боль в ноге притихла, словно притаилась. Скорее всего, Имре перестал ощущать ногу. Наверное, он терял сознание.

Сколько он так пролежал, Имре не знал. Откуда-то справа доносились звуки канонады. Линия фронта менялась стремительно. Похоже, он оказался в глубоком тылу.

Имре сориентировался, в какую сторону надо будет пробираться, но сейчас об этом думать было рано. Во что бы то ни стало сначала надо отыскать кортик.

Имре перевернулся на живот, попытался ползти. Боль возобновилась. При каждом неосторожном касании она молнией пронизывала тело.

«Как же я мог бежать? — поразился Имре. — Может, сделать костыль? Вот будет чудно: выйти на поляну, наставить костыль, если там кто остался: „Руки вверх!“. Шутки шутками, а придется ждать сумерек…»

* * *

Еще до сумерек в низинках и меж кустов стали появляться белесые паутинки тумана. Все гуще и гуще заполняли они пространство, поднимаясь выше и выше. Вот уже и трава скрыта между деревьями, и нижние лапы ельника…

Размытые неустоявшейся темнотой, трещинками проступали ближние ветки. Изредка откуда-то сверху, дождавшись своего срока, падал древесный лист. Таким же внезапно опавшим листом чувствовал себя Имре, обостренным слухом ловя малейший шорох, скрип, шелест. Будто в белом пуху вечернего тумана, лежал он, раздираемый болью.

Он представил, что о нем говорят сейчас в летной столовой. Не сегодня — завтра сообщат домой: мол, ваш сын пал смертью храбрых, он был… И прибавят еще с десяток расхожих слов.

«Это ж какой удар матери!.. Лучше бы они не торопились. Что если она не выдержит. Вот беда. Отцу легче, он мужчина. А вот матери…»

Тут он подумал, какой жуткий во всех отношениях день выдался ему. И, кажется, все началось с письма Марты. Из-за нее бессонная ночь…

Дальше ему не хотелось вспоминать, а то выходило совсем по-французски: шерше ля фам — ищите женщину. Бывает так: сходятся в тугой узел обстоятельства, словно проверяют человека на прочность.

Радоваться надо, что не разбился, как напарник. Что выскочил из лап смерти. Стоило разрешить этому сержанту Косулину — и валялся бы, коченел с куском свинца под лопаткой в какой-нибудь лесной яме.

Постепенно Имре осознавал свое новое положение. Еще утром он был офицером военно-воздушных сил венгерской армии, которая готова сражаться… «За кого? За Гитлера? Какая чушь! Но не за свободу же Венгрии! Кто угрожает свободе твоей родины?..»

«Ладно. Что случилось, то случилось. Надо самому теперь выбираться из ямы, в которой очутился. Но прежде — отыскать кортик. Наощупь, сантиметр за сантиметром, чего бы это ни стоило».

Имре ощутил, как продрог, лежа на земле. К вечеру похолодало. Пахнуло ранней осенью. Хорошо еще, что земля под деревьями усеяна опавшими листьями, иначе совсем бы застыл.

Приподнялся было, а встать не смог: нога, как чугунная. Тьма и лес обступили со всех сторон, словно пытаясь задушить чужого, незнакомого человека. Подумалось о партизанах. Как раз на днях говорили о них с ребятами. Один рассказывал, как попал к ним в руки.

— Они не соблюдают никаких правил войны. Они их не знают, — возмущался он.

Имре не мог понять, как можно соблюдать какие-то законы войны с разбойником, вломившимся в твой дом.

«Почему они тебя не пришили?» — вопрос вертелся у него на языке. Это был бы, конечно, скандал — задать подобный вопрос. И Имре смеялся вместе со всеми тому обстоятельству, что летчику удалось обмануть лесных вояк. А сегодня сам на месте того летуна. Только не хватает попасть к партизанам.

Ползком, на животе, продвигался он к поляне с утопической надеждой отыскать свой кортик. Только сумасшедший мог решиться на такое. Имре и считал себя сумасшедшим. В голове стоял какой-то шум, подташнивало. Весь избитый, с отказавшей ногой, он видел сейчас перед собой единственную цель: крошечный кортик, фирменный знак отличия, который нужно было отыскать во что бы то ни стало. Ночью. В лесной траве.

Такой истории еще не доставало в том разговоре о партизанах, который они затеяли в свободную минуту. Вот и думай теперь — чего только не подбрасывает жизнь. И остряки, наверное, нашлись бы, и веселые подсказчики. Ведь сам человек о себе не знает, как он меняется в тепле да в дружеской компании, даже если речь заходит о самом серьезном и рискованном.

Вот, говорят, невозможно иголку в стоге сена отыскать. А кортик — почти та же иголка в лесу, даже если знаешь место, где искать.

Имре вспомнил, как в детстве возились на стогу сена, а оно уже слежалось, было горячее внутри. Он сунул руку в глубину стожка и с ужасом выдернул: залезшую в тепло лягушку нечаянно проткнул насквозь. Стремглав убежал тогда домой, долго переживал: и от брезгливости, и от того, что погубил лягушку.

Не понял Имре, почему вспомнил тот детский случай. Вспомнил и все. Сердце согреть. Лишний раз сказать себе, что жив еще. Что необходимо двигаться, а не лежать. Двигаться, поставив перед собой какую угодно, хотя бы и совершенно абсурдную, цель.

Лесная сырость и ночной холод начинали пробираться под летную куртку, стараясь не оставить ни грамма тепла. А впереди еще длинная тяжелая ночь. Мелькнувшая было мысль о хотя бы крошечном костре была отметена.

Имре старался не думать, что где-то есть теплая кровать и кому-то в этот час жарко. Его и самого, похоже, начал охватывать жар. Звенело в ушах. «Неужели суждено мне здесь остаться? — он с ужасом отвергал эту мысль. — Жизнь только началась. Только надо двигаться, во что бы то ни стало двигаться…»

Он вспомнил, что при отравлении можно спастись движением. Двигаться нужно как можно больше. Но при чем тут отравление?

Мысли путались. Временами он забывал, что находится в темном ночном лесу, забывал, куда ползет и зачем. Мокрые от травы пальцы закоченели и, кажется, уже не гнулись.

И вообще, все это напоминало какую-то страшную игру. Получалось неправдоподобно. Хотелось отказаться от игры. Сказать: «Надоело! Не трогайте меня!». Но кому?

Имре интуитивно почувствовал, что оказался у того оранжевого клена на краю опушки, откуда нырнул в глубину леса. Под кленом нападало много листвы, она тускло отсвечивала.

Ни малейшего признака чьего-либо присутствия. Будто не здесь несколько часов назад разыгралась смертельная борьба.

Привыкшие к темноте глаза различали силуэты кустов, пней, каких-то растений. Они были похожи на притаившиеся фигуры. И Имре какое-то время лежал, затаившись, чутко прислушиваясь, не выдаст ли кто себя движением или звуком. Но все оставалось мрачно и неподвижно.

Место, где мог бы быть обронен кортик, оказалось невелико. Это ободрило Имре. Мысленно определив участок, заросший густой травой, он решил сантиметр за сантиметром обследовать его. Только вот пальцы по-прежнему ничего не чувствовали, пришлось долго отогревать их дыханьем. Он поймал себя на том, что старается оттянуть время, потому что ночь обещает быть тяжелой и бесконечной. Если и найдется кортик, даже на опушку выбраться будет невероятно трудно. Кроме того, Имре стал сомневаться, в какой стороне линия фронта. Как ее искать? Здоровому человеку нелегко, а уж в его положении…

«Но ты отыщи вначале кортик. Отыщи, а потом будешь рассуждать!» — подхлестнул себя Имре и стал шарить вокруг себя. Пальцы сразу наткнулись на что-то острое. «Неужели нашел? — вспыхнула надежда. — Нет, обыкновенная щепка. А рядом — что это? Колючая проволока? Нет. Протянувшаяся по траве ветка шиповника». Имре нащупал крупную ягоду. Мягкая, давно перезрелая, она тестом расплылась под пальцами. Машинально слизнул сладкую мякоть и вспомнил, что во рту с утра не было ни крошки. Противно засосало в желудке. Имре, пренебрегая колючками, наощупь обобрал весь куст, тут же отправляя в рот сладкую мякоть, жадно обсасывая шершавые семечки.

Неожиданный ужин влил силы в Имре. Дело пошло активнее. «Не такой уж ровный земной шарик, как он смотрится сверху», — подумал Имре, то и дело то попадая рукой в трещину, то натыкаясь на какую-нибудь кочку. Вот крошечная упругая шляпка какого-то гриба, рядом — вторая, третья. Целый выводок. Поднес к носу: опята. Определил по запаху.

Туман почти исчез. Четче обозначились силуэты на поляне. Имре огляделся. Показалось — партизаны окружили! И знал, что никакие не партизаны, что кусты. «Фу ты! Совсем сошел с ума! Ошибся. Нет никакой войны. Только я барахтаюсь посреди леса. Боже, уж не схожу ли я с ума!»

Он глянул вверх, пытаясь разглядеть звезды, и с удивлением обнаружил, что на небе нет ни одной звезды. И неба нет. Только тяжелое серое одеяло над ним. Туча неизвестно когда и как заполонила небесное пространство.

Словно очнувшись, откуда-то подул ледяной ветер, слабо зашуршал корявой листвой. «Неужели хлынет? Скорее бы отыскать кортик… Где-то же тут он торчит из травы, стоит протянуть руку. Ну вот же!». Но рука натыкалась на какие-то гнилые ветки, сучки, запутавшиеся в траве и приготовившиеся снова стать почвой, на холодеющее тело земли с зарывшимися в нее всяческими летними обитателями. Пальцы натолкнулись на пустые патроны, холодные и мертвые. Горький запах пороха сохранился в них…

«Неужели зарядит ливень? — подумал Имре. Он приготовился к худшему. — Главное — не поддаваться собачьим мыслям. Двигаться, двигаться…» — подгонял он себя, чувствуя, как тяжелеют веки, как сами собой закрываются глаза, как хочется забыться…

«Когда же я успел расслабиться? Или разомлел от найденных грибов?» В какой-то связи вспомнился Габор, момент знакомства с ним. Боже, каким светлым и незыблемым был мир. Благополучие разливалось повсюду, а в золотой дали виднелся пригород Будапешта, залитый солнцем.

Эта картина сейчас показалась Имре сказкой, которой ни за что не может быть в реальности. Но она же была! Это же он, Имре, принял Габора за бандита, когда тот выкручивал худенькие ручонки своей капризной невесте. Кстати, он и являлся бандитом. Какое имело значение, что ему хотелось удержать ее около себя, какое значение имело то, что его сердце изнывало от любви и желания носить на руках эту пичужку? И в отношении Имре он был бандитом. А как же? Не окажись Имре сильнее его, неизвестно еще, чем бы закончилась эта история. «Ах, Габор, ты, наверное, отличный друг, но что сделала с нами война? До тебя ведь тоже как-нибудь долетит эта черная весточка: „Имре погиб в России“. Да и сам — где ты? И останешься ли цел в мясорубке, которую закрутил твой соотечественник?»

Имре поймал себя на том, что готов свернуться прямо вот тут, у поваленного дерева, и замереть, как зверь в норе, но заставил себя встряхнуться и наметить новый участок, чтобы перебрать его по щепочке, по травинке. «А вот что чернеет?» Рука его вдруг нащупала что-то густое и липкое. Кровь! Чужая человеческая кровь. Холодная, почти застывшая, перепачкавшая траву.

Имре инстинктивно отдернул руку и попытался тут же оттереть кровь мокрой травой, но она не оттиралась, сразу же въевшись, как живая.

«Здесь, ну да, вот здесь он дернулся и упал. Душа его, наверное, и сейчас витает где-то совсем рядом».

Имре суеверно оглянулся, поглядел вокруг себя, словно действительно ожидая увидеть душу убитого им человека. Ему сделалось страшно.

«Господи, кто я? Я же убийца!» — со всей ясностью вдруг осознал Имре. Его трясло. То ли от холода, то ли от страха и осознания того, что превратился в убийцу.

— Господи, кто я?

Имре вспомнил молитву, которой когда-то научила его мать. «Если тебе будет плохо», — сказала она.

Ему было плохо. Хуже некуда.

«Пусть говорят: „Ты солдат, ты выполняешь свой долг, ты должен быть стойким, смелым и мужественным, чтобы защитить родину“. Но кого защищаю я? Вот, пришел на чужую землю и лишил жизни такого же человека, как я сам…»

Он хотел подняться. Боль в ноге пригвоздила его к земле. Нога показалась чугунной. Имре не знал, что делать. За что просить прощения у Господа? Откуда ждать помощи? Поднял руку, хотел осенить себя крестом — и снова почувствовал на ней липкую холодную кровь.

Мелкий дождь постепенно расходился, съедая серебро кое-где заиндевевшей было травы. Имре вырвал пучок и, сложив его вдвое, наподобие мочалки, попытался оттереть руку. Наверное, рука уже стала чистой до белизны, но остававшееся ощущение выворачивало. Казалось, теперь не отмыть ее навсегда: что ни делай, до конца жизни след чужой крови останется на ней.

И в страшном сне Имре не ожидал увидеть себя в подобном положении: ночью, ползающим в неизвестном лесу, посреди поляны, под ледяным дождем. Еле волочащий ногу, с распухшим лицом, он сам себе казался раненым вепрем, сумасшедшим, потерявшим надежду, висящим над пропастью на единственной ниточке и все-таки карабкающимся и изо всех сил надеющимся на чудо.

Нет, не о кортике он уже думал. Память проваливалась, усталость вгоняла в сон, и только невероятным усилием воли он заставлял себя продолжать начатое, хотя минутами и забывал, зачем он здесь. Поэтому когда пальцы прикоснулись к чему-то кожаному, он вначале подумал, что это каблук от солдатского сапога. Хотел отбросить в сторону, но внезапно догадался: это ж бумажник! «Да, да! Бумажник. Выброшенный? Но зачем выбрасывать бумажник в глухом лесу? Пустой?.. Нет, что-то есть в нем. А что, если это чьи-то документы? Но зачем они мне?»

На всякий случай он сунул бумажник в боковой карман летной куртки. «Здесь где-то должен быть и кортик».

Отупевший от боли, от ломоты во всем теле, с пустым желудком, он еще часа два безрезультатно пробарахтался на мокрой полянке.

Приступ голода все отчаяннее выворачивал желудок. Однажды во время какого-то путешествия в горах Имре испытывал подобное. Но то было в нескольких километрах от ближайшей сельской харчевни. Запах черного хлеба показался тогда каким-то божественным. Уже у себя дома Имре пытался найти хлеб такой же вкусноты, но, так и не найдя, понял, что только наработавшийся человек может оценить вкус ржаного хлеба.

Тут не будет теплой харчевни. Тут даже не Венгрия.

Имре слышал где-то, что чувство голода на третьи или четвертые сутки исчезает, но как пережить эти трое суток? И переживу ли я? А еще этот мелкий нудный дождь! Кажется, он решил просочиться до самого сердца, до остававшегося крохотного кусочка тепла. И скоро доберется: то усиливающийся, то почти прекращающийся дождь, от которого некуда спрятаться. Имре душил в себе приступы отчаяния. В минуты просветления заметил, что временами теряет сознание. Адский холод, промокшая одежда, общее состояние выбивали из него последние силы. Что это? Конец? Стоит только поддаться настроению, задремать — и прямо здесь окочурится он, как выброшенная мокрая тряпка. «Может, и не надо было скрываться с вывихнутой, а, скорее всего, поломанной ногой? Ну, пусть бы взяли в плен, сунули бы в какой сарай. По крайней мере, и крыша над головой, и кинули бы корку хлеба».

«Так начинается предательство? Так пропадает человек, — возражал кто-то за Имре. — Но кого я предам? Расскажу, где располагается мой аэродром? Здесь вот он располагается сейчас, в темном непроходимом лесу, где летают только желтые листья, если еще не успели опасть».

Он так задумался, что, показалось, сходит с ума: поляна вдруг осветилась каким-то призрачным, потусторонним светом. Обозначились контуры кустов и деревьев вокруг. Словно некий дух снизошел сверху, белым саваном накрывая гибельное место.

Имре не сразу догадался, что дождь превратился в снег и медленными крупными хлопьями, как цветами, заполонил пространство.

Откуда-то, сразу не определить расстояние, донесся треск автоматной очереди. В ответ раздалась другая. Очевидно, где-то за лесом. Из последних сил Имре выломал палку из подвернувшейся орешины и, помогая себе ею, пополз на звук автоматной перестрелки.

«Где-то здесь должен быть кортик! Мне нужен кортик!» — бормотал он, падая лицом в траву.

* * *

С окончанием Первой мировой войны на карте Европы появилось много новых стран, которые стремительно стали строить свою государственность, уделяя повышенное внимание всем ее атрибутам. Кортик занял среди них особое место. Он стал знаком власти, вожделенным символом превосходства избранного над другими членами общества, знаком отличия рангов военнослужащих и даже гражданских чинов.

Клинок, рукоять, крестовина, эфес, лезвие, наконечник, острие — для посвященного каждая деталь — раскрытая книга, при одном взгляде на которую оценивается прежде всего обладатель этого предмета.

Отец Имре, кадровый офицер генерального штаба, не уходивший в отставку, несмотря на давнее ранение в ногу, видевший свою жизнь в верном служении Венгрии до последнего вздоха, перед тем как возвратить сыну его кортик, молча за какую-то минуту успел прокрутить в памяти всю свою жизнь. Будто перелистывая собственный послужной список: не опозорил ли где ненароком чести офицера…

Нет, совесть его чиста. Он сберег честь офицера, и теперь очередь сына.

— Храни до конца дней своих этот кортик. Будешь замерзать — согреет, будешь умирать — станет твоим верным товарищем.

«Как сохранить?» — хотел спросить Имре. Но вошла мать, встала незаметно поодаль, одновременно со сдержанностью графини внешне не проявляя чувств.

— Береги себя, сынок.

Отец невольно покосился на нее. Но ничего не сказал, только сделал какое-то горловое движение, шевельнул седой головой. Но мать и без того поняла, улыбнулась ободряюще:

— Сразу на фронт… Не забывай о себе сообщать, сын. Мы волнуемся с папой.

Последнее у нее вырвалось непроизвольно. Не отдавая себе отчета, она выразилась так, как если бы перед ней стоял не молодой стройный офицер венгерской армии, а маленький кудрявый Имре лет шести-семи от роду с распахнутыми детскими глазами. И отец заметил это, и сам Имре.

С одной стороны, было неловко чувствовать себя эдаким несмышленышем. Как никогда хотелось погарцевать, показаться перед родителями в полной красе. Вот, мол, какой у вас сын вымахал: ростом с отца, а то, может, и чуть выше, если незаметно привстать на цыпочки. С другой стороны, какое-то щемящее тепло вместе с тихой грустью облило сердце Имре. Хоть и говорят «на фронт, как на прогулку», — но как оно обернется на самом деле, едва ли кто знает…

— Позвольте-ка я взгляну, — увидев офицерский кортик, мать, не выдавая волнения, протянула руку.

На самом деле материнская гордость за возмужавшего и заслужившего свой знак отличия сына сдавила грудь. Вспомнилось почему-то, как однажды весной, будучи шаловливым ребенком, как и все в его возрасте, провалился в рыхлый сугроб, на дне которого оказалась яма с водой. У нее и сейчас перед глазами картина, как он беспомощно барахтался с недоумением на лице, как она, к ужасу домочадцев, бросилась спасать его и мокрого, напуганного несла на руках в тепло дома.

Слава богу, ребенка быстро раздели, растерли сухим полотенцем, уложили в кровать под теплое одеяло, напоили горячим чаем с малиновым вареньем, вызвали доктора.

Переполох был на весь дом. И потом еще долго с охами и ахами обсуждали, как могли оставить ребенка одного, без присмотра и как он героически барахтался в снежной жиже, как в мыльной пене.

Он тогда подцепил простуду, и две недели его не пускали на улицу. А когда вышел, уже первая травка на пригреве ошеломила его. А солнце было такое яркое и горячее, что он зажмурился от неожиданной перемены.

И это вспомнила мать, и многое иное. Картины одна четче другой промелькнули в памяти. И вот она уже держит кортик сына. Знак отличия. Знак чести и доблести.

— Красивый какой, — сказала она с женской непосредственностью.

В другое время мать, может, не позволила бы себе проявить излишнюю возвышенность чувств, с которыми произнесла последнюю фразу, если бы не сложившиеся обстоятельства: с одной стороны, торжество по случаю окончания сыном военного учебного заведения, с другой, — горечь расставания в связи с отправлением не в романтическое путешествие, а под пули, в кромешный ад войны.

Сколько бы ни кричала гитлеровская пропаганда о блицкриге, война есть война. Причем развязанная не Венгрией. Каждому дураку ясно, что Венгрия тут ни при чем. Она между двух огней. Не все ли равно, какой огонь опалит ее сына. Все больно. Но истинный венгр не станет никому жаловаться. Честь для него превыше всего.

Мать не стала говорить сыну этих красивых слов. Он и без них вместе с грудным молоком впитал в себя их смысл.

Молча переглянулись отец с матерью.

— Ладно, — сказал отец, — за столом договорим…

* * *

Ему казалось, он поднимается в гору. Трудно, шаг за шагом, с камня на камень. Тропинка — среди густых ельников… Ельник столпился у подножия горы и не пускает вверх. Растопырился, распустил свои иголки на упругих ветках, крепкий, кряжистый, — никак пускать не хочет. Там, выше, ельник реже и реже: в проем видно. Будто ему самому трудно взбираться в грузной шубе. А Имре обязательно нужно взобраться. Вот он поставил одну ногу на выступ, перекинул тело вперед. «Схватиться бы за что-то». Руки ищут опору, хоть какой-нибудь корешок, вымытый паводком, нечаянную выщерблину. Но каждый раз пальцы натыкаются на колючки, царапающие в кровь. Он уже не обращает внимания на боль, на тяжесть. Он считает медленные шаги вверх: «Раз, два, три…» Дыханье срывается, пот заливает лицо, каждая мышца напряжена, болит.

Вот еще один просвет. Там, наверху, ельника меньше, зато тропинка круче. И не тропинка даже, а только намек на нее. Кому ж тут ходить?

«Где я? Надо остановиться, отдышаться, стереть пот с лица. Он заливает глаза, — невозможно смотреть. Щиплет».

«А кто тебя торопит? Отдохни, одумайся. Может, наверху кто-то ждет тебя?» Кажется, кто-то ждет. Никак не поднимается нога, словно засосало по колено. На мгновение отчаянье бессилия охватывает его. «Пошло все к черту! Я не обязан карабкаться изо всех сил, будто муравей с соломинкой. Да, это муравьи проложили тропинку, еле заметную тропинку, отшлифовали камни, которые топорщатся из корявой шкуры горы, дразнят, разговаривают с тобой: А я выше взобрался, я выше…»

Имре собирает все силы, словно от этого зависит будущее земли, судьба каждого человека и тех двух мальчишек, которые, как воробьи, прошмыгнули мимо, когда Марта хотела поцеловать его, собирает силы и переносит тяжесть ноги чуть выше и неожиданно оказывается на самой вершине Матры.

Ах, как слепит глаза от простора! Невозможно оторвать глаз от этих наползающих друг на друга пирамид, нескончаемых, неисчислимых. Дыханье захватывает от красоты. Невозможно насмотреться, так и стоишь, околдован. Нет, уже и не стоишь, а паришь над ними. Плавно-плавно, как, наверное, парит орел, еле шевеля кончиками крыльев и головой, чтобы не дать воздушному потоку сбить себя, унести в сторону. А ноги вновь наливаются тяжестью и превращаются в авиационные бомбы, которые надо сбросить с этой высоты.

— Это же Матра! Наша Матра! Это же моя Венгрия! Разве можно на нее сбрасывать?! — пытается закричать Имре, но звуки застревают где-то внутри него.

Только едва шевелится язык:

— Матра! Венгрия…

— Коля! Коля! — вдруг слышит он над собой мягкий женский голос, явно обращенный к нему.

«Но почему Коля? Я не Коля?» — хочет произнести он и снова проваливается в безумную темноту, из которой постепенно вырисовывается опять тот же густой ельник у подножья горы, и снова надо карабкаться к вершине, с которой он уже видел с одной стороны пологий склон, с другой — крутой обрыв…

Кто-то осторожно, едва касаясь, отирает пот с его лица: вначале со лба, потом…

— Ма-ма, — тихо шепчут его губы или так кажется, а рука пытается дотронуться до руки с полотенцем.

Но пальцы нащупывают на лице хвойные иголки. Будто превратился в елку на склоне Матры. Вдруг слышит резкий старческий голос на русском:

— Отойди от него, внучка. Отойди! Раненый — не игрушка.

«Раненый?.. Но почему на русском? Я в плену?» Некоторые слова Имре не разобрал, но и те, смысл которых дошел до него, не совсем понятны. На всякий случай он замирает, не открывает глаза.

Проснувшаяся мысль начинает оттаивать в голове, связывать ниточки событий. Постепенно, все нарастая и нарастая, как огонь по сухой степной траве, память охватывает все тело, возрождая происшедшее. И тело, и мозг, и каждая клетка отзываются судорогой. И Имре, пока мозг лихорадочно ищет хотя бы крохотный кончик, за который можно зацепиться и найти выход, замирает еще глубже, будто в панцире.

Бок, ноги, лицо, как чужие. «Но где я? Если я в плену, то почему „внучка“? Чей это голос?»

Имре ощущает, что лежит в тепле, на жесткой постели, что вокруг никаких посторонних, кроме старика и девушки, а на лице не елочные колючки, а щетина.

«Но почему Коля? Они думают, что меня зовут Колей? Они думают, что я русский, — вот что! Но откуда они взяли, что Коля? Разве у русских одно имя Коля? Или им нравится звать меня Колей?»

Сознание опять заволокло какими-то немыслимыми видениями, где нужно преодолевать, преодолевать, преодолевать…

— Коля! Коля! Коля! Очнись же! — вкрадчивый женский голос, ласковый, как теплый луч солнца.

Имре открыл глаза. Молодая светлая женщина сидела рядом на табурете и в деревянной ложке подносила горячий настой к едва раздвигавшимся губам Имре.

— Горький? Да?

Он утвердительно моргнул.

— Ничего. Зато полезный. Вот, полкружки надо выпить…

Она показала на металлическую кружку в руке и улыбнулась:

— Пока горячий. Полезно.

Имре не все слова разбирал. Сейчас он был благодарен себе за то, что изучал русский. Но тогда была прихоть: желание прочитать Достоевского в оригинале, Пушкина, Гоголя… Так и не успел: прошла мода. Теперь это язык неприятеля.

Имре не торопился обнаружить себя вопросом «где я?». И без того ясно: на чужой территории. В госпитале? Не похоже. Необычная тишина, будто нет никакой войны, и — домашнее тепло и эта молодая женщина во всем домашнем. Круглое лицо, добрые глаза, чуткие руки.

Женщина поднялась, отошла куда-то. Скосил взгляд, уловил осколок зеркала на стене у стола. Глянул и тут же отвернулся: не узнал себя. Обросшее, опухшее лицо, воспаленные глаза, царапина. Хотел повернуться — боль остановила.

— Лежи, лежи…

И тут же радостным голосом:

— Деда! Очнулся…

— Очнулся? Ну, вот и ладно, — старческий хрип со стороны печки. — Считай, спасли божью душу. Теперь на поправку пойдет. Ты его отваром, отваром пользуй. Он целебный, давно проверено… Слышишь, Ольга?

— Я и так уж… — кротко ответила та. — Бог даст, поднимем.

В ответ послышался еще более хриплый кашель старика, звук раскуриваемой трубки. Непривычно крепкий табачный дух заполонил избу.

— Ты бы не курил, дедушк.

— Еще что?

— Тебе же хуже. Всю ночь сегодня дохал страшней пушки. Легкие-то пожалел бы.

— Теперь жалей не жалей… — обреченно отвечал дед, — смолоду не жалел, чего теперь беречь?

Помолчал, очевидно, размышляя, обратился к Имре:

— Тебя как, Николай кличут, что ли? Из каких частей-то?

Непривычно для уха звучал русский язык. «Что такое „часть“? Собран из каких частей? Из какого рода войск?» — догадался Имре, не торопясь отвечать. Сам себе напоминал ребенка, который закрывает лицо ладошками, считая, что спрятался.

— Не мучил бы ты его, дедушк. Слаб он еще, — по-своему поняла Ольга замешательство Имре.

Но Имре понял вопрос, подобрал нужное слово:

— Са-мо-лет… — произнес он по слогам.

— Самолет? Это что же, летчик, что ли? Недавно у нас тут грохнули одного. Вот те на!.. — догадываясь произнес старик.

И под грузным его телом заскрипела деревянная приступка: слезал с печки.

— А зовут как?

— Имре…

— Имре? Это что ж за имя такое? Иван, что ль? А по документам — Николай. Почему?

Имре увидел перед собой еще довольно крепкого сухощавого старика, седого, с подстриженной бородой. Видно, внучка не давала запускать.

— По документам, говорю, ты Николай Иванович Краснов. Вот документы!

Старик протянул руку к шкапчику, достал тот самый бумажник, который Имре нашел на поляне.

— Шпион, что ль?

Прямолинейность, с какой старик задал вопрос, сама собой предполагала, что старик не верит ни в каких шпионов, хотя и сомневается.

— И по-русски понимаешь… Да-а! И имя-то какое иностранное. Это ты все, — кивнул он Ольге: — «Дедушка, дедушка, это наш русский лейтенант, раненый». Где ты разглядела, что русский? За кем же мы с тобой неделю ухаживали? Кого ж мы домой приволокли?

Старик озабоченно сосал трубку, пуская ядовитый дым самосада. Странная трубка у него была: головка, похоже, из сырой картошки вырезана, мундштук — костяной. Самоделка. Где сейчас трубку купить?

— Живой человек замерзал, дедушк, в крови, — оправдывалась Ольга. — Ты сам меня наставлял: каждую тварь Господь сотворил, ему и распоряжаться… А документы, — они вон у него есть. Или это не твои документы? — обратилась она к Имре.

Он отрицательно шевельнул головой.

— Вот же сказано: область, район, деревня Климовка. И год рождения, — все есть. И даже фотокарточка дареная, — показала девичий снимок. — Не твоя девушка? — спросила, будто и без того не ясно, если документы чужие. — А я гляжу: красивая невеста-то. Вот и надпись: «Единственному и любимому… Настя». Как документы-то у тебя оказались?

Имре молча слушал, не зная, как вести себя: больной, безоружный, беззащитнее младенца. «Что они со мной сделают? Интересно, далеко ли фронт?»

— Какие ж это документы, если не его? Эт мы с тобой «документы, документы»… А оно, гляди, фотокарточка-то, если приглядеться… Хотя чем-то и похож вроде. Да щас и не разберешь, — зарос весь. Ну ладно, Имре так Имре. Всякая тварь жить хочет, — вслух рассуждал старик. — Это, я помню, по молодости притащил раненого медвежонка. Охотники медведицу убили, а подранок-то ушел, видать, сперва, а потом обнаружил себя. Сам в руки полез с голодухи. Как дитя малое. Отец, царство ему небесное, — «зачем, мол, принес, это тебе не игрушка». А мне жалко. Пропадет, думаю… — отвлекся старик в воспоминания.

— Ты же не первый раз рассказываешь, дедушка, — остановила его Ольга.

— Старый, видать, стал. Вот и рассказываю. Кого мы в дом-то с тобой приволокли? Вот что хочу знать.

Дед снова зашелся кашлем от курева. Казалось, его легкие сотрясались, готовые выскочить наружу. Он по-бычьи крутил седой башкой, будто собирался бодаться. Сизый дым неподвижно пластался под клееным в разводах от потеков потолком.

— Ну зачем же себя так изводить, дедушка? На-ка, глотни воды. Совсем ты у меня от рук отбился, — засокрушалась Ольга, подавая деду кружку.

Он отрицательно замотал головой, открыл дверь, отхаркался, как труба паровозная. Казалось, вот-вот концы отдаст. Даже Имре стало не по себе. Живет человек в глуши, жжет легкие крепчайшим самосадом. День за днем, неделя за неделей движется во времени до своей конечной станции.

«А я кто? — думал Имре, пока старик откашливался. — Еще вчера был самым счастливым, полным надежд, влюбленным по уши и любимым. Чуть ли не единственная забота — как лучше провести время…»

Неужели такое было? Имре казалось, он целую вечность лежит в избе этого старика и молодой хозяйки, которая приняла его за русского, поэтому и ухаживает за ним. Если бы не эти два человека, лежать бы ему среди леса под снегом окоченевшим трупом. Весной по теплу звери и птицы растащили бы во все стороны. Талая вода и дожди промыли бы до белизны кости. Ни одна душа не определила бы, что это молодой венгерский офицер, обладатель прославленного кортика военно-воздушных сил. А найдя рядом документы русского офицера, так бы и похоронили как Николая Краснова, советского офицера, героически павшего в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Вот такая веселая картинка.

— Оля… — произнес Имре, словно пробуя на слух новое имя.

— Тебе плохо? — наклонилась она озабоченно.

Мысли путались. Имре впадал в беспамятство и снова выныривал в реальность. И неизвестно было, что сейчас страшнее.

Память об Марте ушла куда-то на задний план, обволоклась густым непроницаемым туманом. А была ли Марта на самом деле? Может, приснилась, выдуманная с начала до конца? Нет, было что-то невыносимо тяжелое, из-за чего ни на минуту не прикрыл глаза перед полетом. С этой тяжестью и вылетел на второе задание. Окажись отдохнувшим, скорее всего, избежал бы гибели самолета. Все было бы не так, как случилось.

Неужели это из-за Марты? Впрочем, какое теперь имеет значение? Нет ее больше и не будет. Даже если удастся выкарабкаться из нынешней передряги.

В голове шумело. Словно наполненная чем-то тяжелым, она не давала возможности сосредоточиться. Одна и та же мысль появлялась и ускользала: «Меня спасли совершенно незнакомые люди, старик и внучка. Вот эти русские. Сколько я всякого слышал о русских. Я летел бомбить их, а они пытаются поставить меня на ноги».

— Оля… — и опять перед собой он увидел участливый взгляд, — Оля, скажи дедушке: я — мадьяр.

— Ты сам и скажи, — улыбнулась она, — или стесняешься?

— Не, — Имре обессиленно прикрыл глаза.

— Мадьяр? Это что ж, венгр, значит? Или как? — переспросил старик.

Имре подтвердил глазами.

— То-то, гляжу, на немца ты не похож. Больше на наших. Чернявый. Имре, значит. Война все перебаламутила. Внучка-то почему со мной? Наши придут, — прячь. Девку не пропустят. Немцы придут — еще хлеще. Только б напакостить. Пряталась. Пса застрелили. Пес им помешал. Ведь только несколько дней как отхлынули… А что тут было-то! Не приведи Господь. А теперь вот ты — ни наш, ни немец… Внучка пошла дровец набрать, прибегает: «Раненый замерзает!..» Вот он ты и есть, — раненый. Как цыпленок из скорлупки.

Старик хмыкнул от подвернувшегося сравнения Имре с цыпленком из скорлупки…

В общем-то дед был настроен миролюбиво. Сколько бы ни ворчал, все решала в конце концов Ольга. Она и хозяйство вела после того, как фронт откатился от их дома и дед перестал ее прятать, и стряпала, и печку топила, и сушняк собирала в лесу на растопку.

Да мало ли чего надо делать по дому? Простые щи сварить, — и то ноги оттопчешь. Не зря в старину говорили: дом вести — не лапти плести. А то еще стирка, уборка, уход за стариком. Последнее время поясницей измаялся: перенервничал, видать.

— Откуда ты, малый? — не оставлял дед желание докопаться до истины.

Имре и самому интересно, как он остался жив. Там целая группа русских была. То ли в плен вели, то ли на расстрел. Хотя расстрелять где угодно можно. А тут самолет на бреющем свинцом полил, как грядку из лейки. Потом еще раз зашел для верности.

Не судьба, знать, Имре лежать в земле сырой. Некому его тут хоронить. И замерзнуть окончательно не успел. Вот эта вот девчушка ласковая на замерзающего набрела. Как объяснить деду?

— Что-то ты не договариваешь, парень, — прокряхтел тот. — Нам-то все равно, да есть люди, им, чего не было, скажешь… По себе знаю.

— Ну и не мучай его, дедушк, если по себе знаешь… — упрекнула Ольга, не давая развить мысль.

— Ты-то что вступаешься? — вытаращился дед в удивлении.

— Я не вступаюсь, я говорю — не до разговоров ему еще, — оправдываться стала.

Дед недовольно пыхнул трубкой и, накинув тулуп, вышел во двор. Ядреный морозный воздух сладким клубком вкатился в избу, растворяя табачный дух.

«Уже зима. Сколько же я лежу?.. А голова… Так и кажется, сейчас треснут мозги».

Имре опять провалился в бред. Опять представилось: самолет на бреющем, разбросанные тела, схватка…

Он напрягает память, пытаясь восстановить момент, когда выхватил кортик. Пробует остановить время, прокрутить назад, чтобы все пошло по-другому. Еще не знает как, но уверен: должно быть по-другому. Не должно быть крови…

— Попробуй уснуть, — наклонилась Ольга. — Теперь ты очнулся. Вечером еще отвару примешь. Спи!

* * *

В первый раз за многие дни Имре привиделся сон. Как ни странно, был он на редкость спокойный. Будто солнце ласкает, и находится он на родной венгерской земле. Уже от одного этого покой и радость в душе. И никакой войны нету, а есть самый расцвет весны. И в старинном венгерском наряде с плетеной корзиной в руке будто ходит по суходолам, по лугам просторным, по мокрым балкам некая красавица, собирает лекарственные травы, лечебные корни отыскивает в земле. Травка к травке, корешок к корешку складывает аккуратно, а сама песню негромкую напевает. А вокруг от птичьего пения цветы распускаются, лицом к солнышку поворачиваются. И все это, чтобы его вылечить, — Имре.

И уже корзинка полнехонька: класть некуда. А цветы все сами в руки просятся и просятся, как живые. И жалко обижать их девушке. Стала она собирать цветы на венок себе. А обличьем, фигурой, чертами какими-то неуловимыми это вроде Марта. Зашлось было сердце у Имре от подкатившей радости, да вспомнил: нет, быть не может, Марта сразу же, как мы расстались, замуж выскочила. Отрезанный ломоть выбрось из головы. Не было ее, не было, не было…

Заколотилось сердце, будто буря все живое перебаламутила, а когда успокоилось, глянул Имре на девушку с цветочным венком на голове, — а это Оленька, дедова внучка. И надо ж так ошибиться! Ни капельки ж не похожа на Марту. Ну ни единой черточкой. И глаза у Оли всегда добрые, без усмешки, и лицо белое, и волос русый волнами по плечам.

А венок всеми цветами полевыми расцвел и радугой заиграл. И так радостно-радостно сделалось Имре, что он, когда открыл глаза, понял, что еще и улыбается.

Очнулся окончательно: ни в какой не в Венгрии он. И никакая не весна, а самая настоящая, притом русская, зима за окном. Только началась. И что его ждет, когда на ноги встанет, один Бог знает. Такой тоской по родной земле сердце зашлось, будто век ее не видал. Был бы птицей, вспорхнул бы да улетел. Да не та он птица. И летать научили, не для радости только.

На печи старик похрапывал, на полатях Ольга притаилась, да Имре — на лавке со сном неразгаданным. Лунный свет, отражаясь от белизны снега, оконной крестовиной смутно лежал на потолке. Глубокая тишина тяжелым больным звоном стояла в ушах.

«Лекарства-то позабыла. Или будить не захотела», — равнодушно подумал Имре.

Он постарался забыться, скоротать время. В его состоянии это единственное, что можно сделать, чтобы восстановить силы. Осторожно повернулся, с радостью ощущая, что в силах поменять положение тела. Только бы не было пролежней. Двигаться надо, двигаться…

Первое, о чем стал думать, — как добраться до фронтовой полосы, а там уж как повезет… Конечно, спасибо Ольге, спасибо старику. Благодаря им, можно считать, второй раз родился. «Лежу, как в пеленках», — усмехнулся Имре, запоздало испытывая стыд, что сам не мог ходить на двор. Спасибо, Ольга не брезговала. Ржавое ведро, закрытое картонкой, постоянно стояло в ногах возле скамейки. «Стала бы Марта за тобой так ухаживать?» — подумал, и безрассудная тоска подкатила к самому сердцу.

Видно, мало сказать себе: выброси из головы все, что было. Внутренняя боль так же медленно заживает, как и рана.

Когда очнулся в очередной раз, Ольга уже возилась в полутьме возле печки. Заслышав, что Имре проснулся, шепнула ему:

— Лекарства-то вчера пропустили? Меня что-то вечером сморило. Сейчас сделаю.

— Доброе утро, — отозвался Имре.

— Утро доброе… Тебе лучше, я вижу?

— Лучше. На поправку пошел.

— Слава богу.

Дед тоже не спал уже, молча слушал перешептывание молодых. Одновременно свои мысли перебирал в седой голове. Что делать с нечаянным гостем? Немцев отогнали, а советские опомнятся — первый вопрос: кого пригрели? А у него чужие документы. Всех заграбастают и разбираться не станут. Испытал.

И прогнать — не прогонишь. Хорошо, изба на отшибе, считай, в самом лесу, ходить некому в гости. А если вздумается кому? И спрятать не спрячешь, как внучку. Дело не летнее.

В печи заиграл огонек, тени по стене, по потолку побежали. В избе веселее сделалось.

— Дюже хорошо ты по-русски говоришь. Это что ж, все там у вас в Венгрии разговаривают? — неожиданно спросил с печки старик. — Учили, знать, — сам себе ответил. — А немцы тут стояли: понимают хорошо, а как на русском, так лопочут-лопочут — не разберешь. Вот Барбоса только порешили. Помешал им Барбос. Он не может, как люди, — где словом улестят, где до земли поклонятся. А Барбосу не понравился человек — он «гав-гав» во всю пасть… Вот его и порешили… Вон как мертво стало. Одна конура осталась. А раньше чуть заслышит — проснулись в избе, — скребется в дверь, чтобы пустили. Не уследил я. Эх, без пса остался! Вот и думаю: что ж они, немцы-то, собак наших уничтожать из самой Германии шли?

Что мог ответить Имре за немцев, за себя — и то трудно сказать что-либо. А ведь опять, если на ноги поднимется, возвращаться к своим придется. Это опять за то же самое браться, по второму кругу.

Нет, лучше не задумываться…

* * *

Восстановление Имре, однако, затянулось. И порой непонятно, то ли крепче становился организм, то ли таял. Самое тяжкое, оказывается, оставаться в сплошном неведении. И с информацией — беда. Радио у деда не было, новостей — никаких. Дни короткие. Метель как завьет с утра на весь день, а там и ночь прихватит. Утром толкнутся выйти на улицу дед и Ольга, а под дверь снегу намело. Жуть! Хорошо, что со двора еще ход есть. Пролезет кто-нибудь из домашних, полдня дверь в сенцы откапывает.

Имре неловко сидеть на чужой шее, стал подниматься, лопату себе требовать.

— Или я совсем не мужчина? — показывал на бороду, которая все лицо опушила, родная мать не узнает.

— Ты бы лучше побрился. Вон у деда все равно бритва валяется. Или, хочешь, я тебя побрею… — настаивала Ольга.

Странное дело: несмотря на такую замкнутую жизнь, при постоянной хозяйственной суете, ежеминутных заботах, она, заметил Имре, ухитрялась оставаться прибранной, ухоженной, аккуратно причесанной. При этом приходилось ей еще ухаживать и за Имре, и за дедом. Как бы тот ни хорохорился, а кряхтенья от него хватало.

— Я сам побреюсь. Воды бы горячей…

Не так-то просто оказалось снимать с лица шубу. Да и опасная бритва без употребления, оказалось, брить разучилась. Кое-как, не без помощи Ольги, Имре освободился от густой щетины, сполоснул лицо, оглядел себя: худющий, с огромными измученными глазами паренек глядел на него из куска зеркала.

— Ой, какой ты молоденький-то! — изумилась Ольга. — Если б не форма, можно подумать, совсем подросток.

— Эх, дети, дети… — вздохнул старик, глянув на побрившегося Имре. — Куда ж вам воевать еще? Кто вас стравливает?

* * *

А на следующий день Имре выбрался на крыльцо. Благо дня два зима сама собой наслаждалась. Ни ветринки на улице. Даже солнце на час-другой вылезло из-за туч, похожих на роскошные сугробы. На деревьях — нежный бахромчатый иней. Падая, он рассыпался, отливая на солнце немыслимыми цветами. Но главное — воздух после невольного заточения. Имре вдохнул его, и голова закружилась, схватился за перекладину, чтобы не упасть.

Только сейчас понял, как ослаб за время болезни. Сориентировался по солнцу, прикинул, в какую сторону идти, если что, и, оперевшись о загородку, стоял, дышал вкусным, как родниковая вода, воздухом.

«Вот она, — прогулка в Россию, — почему-то эта фраза сейчас крутилась в мозгах. — Посмотреть бы на того, кто называет это прогулкой. Трости и котелка только не хватает для красоты».

Имре вдруг подумал, что товарищи уже похоронили его и домой давно отправили извещение о его смерти. Уже все близкие ходят в трауре. И наверняка клянут Россию, которая его уничтожила.

Марта тоже, наверное, узнала о его гибели. Интересно, как она восприняла это? Обрадовалась, что вовремя развязалась со мной? Конечно, переживает чисто по-человечески. Не каменная же. Но ей есть сейчас о ком думать, заботиться…

Имре поймал себя на том, что мысли об Марте не так сильно затронули его, как прежде. Словно притупились, в какой-то степени стали чужими. Больше волновало то, что он имеет возможность дышать родниковым воздухом, видеть ослепительный снег, физически ощущать тишину.

«Я жив! Как это, оказывается, здорово! Ведь это, в конце концов, только и нужно человеку».

Две синицы, осыпая снег с куста, прозвенели и друг за дружкой перелетели на тополь, спрятались в почерневшей, так и не опавшей листве.

Не верилось, что где-то не смолкает канонада, идут бои, умирают люди. Имре стало не по себе, что он оказался вне этой железной каши, до которой, окажись сейчас транспорт, может быть, хватило бы и пары часов.

По вихлястой узкой тропинке, проложенной в снегу, к дому торопилась Ольга, возбужденная, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы.

— Имре, Имре, наши наступают! — не успев подойти, объявила она. — Еще один город отбили… — и смолкла, вспомнив, что у нее с ним разные понятия «наши».

— Есть такой анекдот, — сказал Имре. — Один еврей сел не в тот поезд, и когда узнал от соседа, удивился: «В одном купе сидим, а в разные стороны едем»… Так и мы с тобой. Есть, Олечка, люди, которым не хочется, чтобы мы с тобой в одну сторону ехали… Не хотят, чтобы закончилась эта бойня.

— Что же ты в одной куртке на таком морозе? Пойдем-ка, пойдем в избу, — заторопила она.

Лицо Ольги вмиг посерьезнело. Она прошмыгнула мимо Имре и уже из дверей позвала еще раз:

— Иди, иди…

— Иди, иди, — задумчиво повторил Имре, вдруг находя в произношении русских слов какую-то особую прелесть.

— Где там наш подстреленный гусь? Уже с полчаса на холоде стынет. Дорвался, — услышал Имре голос деда, обращенный к Ольге.

— Да я его и так уж зову, зову. Тебя, может, послушает…

— Ты имеешь в виду подстреленную утку, отец? Серую шейку? Все улетели, она одна в проруби зимовать осталась, — с горечью в голосе спросил Имре.

— Что гусь, что утка… — махнул рукой дед. — Ты-то откуда знаешь наши сказки?

— Родители постарались…

— Хорошие у тебя родители, — одобрил старик. — Плохому, стало быть, не учили. А вот почему дети в охотники идут? Подыхать буду — не пойму.

— Ты не сердись на него, Имре. Он не на тебя. Он так сам с собой разговаривает. Привык. Боится, если о тебе кто узнает, второй раз заберут, — не выбраться, — примирительно пояснила Ольга.

А Имре холодом обдали ее спокойные слова, провалиться захотелось на месте. «Они же рискуют из-за меня…»

— А первый — за что? — осторожно спросил он.

— Глупый анекдот умудрился рассказать знакомым мужикам про колхоз. Все ржали, как кони. Только деду пришлось десять лет плакать.

— Я сегодня ночью уйду. Я не знал… Я здоров, я дойду…

— Ишь затрепыхался, — стал урезонивать все слышавший старик. — Куда ты дойдешь? К медведю в берлогу? А то и волки в одночасье разорвут. Это война их тут распугала. А то, бывало, к самому дому подбирались. Не слышал, как волки воют? Я потому тебя и спрашивал, кто ты да что ты. Если б наш — одно дело, а вышло вон как. Да живой тоже. Бог не выдаст, свинья не съест. Видал, сколько намело? В такое время соседа на аркане не притащишь. А не то что… Вот она-то в деревню нонче сбегала за слухами: ни радио, ни черта нет. Кто кому что скажет? Еще порошков каких-то принесла. Так и живем. Теперь до весны, пока вода схлынет. Как на острове каком… Так что притихни. Если припрет, в подпол вон… Посидишь…

Старик зарядил свою самоделку табаком, закурил.

— От нервов помогает…

Да какое там помогает? Опять кашлем зашелся, как из пушки.

Обвыкся Имре в чужой семье. Стал потихоньку помогать Ольге печку топить, картошку чистить, снег от окон отбрасывать. По всяким мелочам норовил хоть как-то оправдать свое пребывание. Дрова колоть слаб еще, но и это пытался. Не всегда получалось, но в четыре руки все равно веселей. Дед зато заметно отошел от дел. На печи лежал ночи и дни почти напролет: расхворался дед. Виду, правда, старался не показывать, что хворает. Под настроение о своем житье-бытье в лагере рассказывал, о людях, которых там держали.

— Никогда не думал, шты есть такая жизнь за колючей проволокой. Чисто муравейник, ей-богу… — обычно затевал разговор старик. — Вот же выдумал человек держать другого вроде бы за провинность. А ведь с какой стороны посмотреть…

Ольга знала: возразишь старику — словно дров в печку подкинешь. Молчала. Имре тоже нечего было сказать. Неведомая жизнь приоткрывалась за словами старика. Не верилось, как это можно хотя бы и за неуклюжую шутку человека упечь на каторжные работы. Но вот он, — живой, даже не обозленный ни на кого особо.

— Да у нас бы в Венгрии… — заикнулся было.

— Э, сынок, везде люди одинаковые. Только живут в разных условиях. Посади человека на цепь — лаять научится. А взять хотя бы эту войну. Что нужно Гитлеру? Чем вот ее мать с отцом, — показал на Ольгу, — виноваты? Работали на станции, дочь растили, свой хлеб добывали… Откуда ни возьмись — война! Аэроплан прилетел, бомбы сбросил… Семьи нету, девка — сирота… Ты ведь тоже летал… — вдруг вспомнил и замолчал.

Имре боялся спрашивать, когда была бомбежка. Даже касаться этой темы не смел, хотя понимал: нет, не он, не он бомбил станцию. Но все равно, уверен, и в Ольге, и в старике ворочались эти вопросы. Не сам он, так все равно с его аэродрома…

Гнетущею тучей повисала тишина в такие моменты. Каждый об одном и том же думал, хотя и по-разному. Но никому из них не дано разрубить этот узел.

Старик кряхтел, ворочался на своей печке. Ольга штопала одежонку. Руки ее жили своей особой жизнью, не зная ни минуты покоя.

Внезапно размышления деда прорывались наружу вроде не относящимися ни к чему словами:

— Я вот курю, подыхаю, можно сказать, от курева. На кого обижаться? Кого винить?..

Временами он закашливался, чуть не задыхался, колотил кулаком по деревянной перекладине, будто вдалбливая кому-то: «Нельзя так делать! Нельзя так делать…» — и, обессилев, замирал надолго.

Однажды как-то перед сумерками, только Имре ставни сходил закрыть, снаружи послышалось, как под чьими-то шагами завизжал снег. Какое-то шевеление на улице почудилось. Старик встрепенулся, как старый ворон в гнезде.

— Ольга, Ольга! — хрипящим шепотом. — Прячь Имре скорей! В подпол!

Видать, между ними было заранее договорено, что делать.

Ольга смахнула с колен тряпочное рукоделие, острием топора приподняла самую широкую доску в полу. Чернота подпола дохнула сыростью. Имре скользнул туда, о всех болячках забыл. Коснувшись дна, забился между каменной стеной и кадушкой. Замер. Только слышал, как заколотилось сердце, готовое выскочить. А с улицы уже стучали по ставне.

— Игнат Васильевич! Живой?

— Кого леший несет на ночь? — внешне спокойно отозвался старик, спешно покидая печку.

— Открывай, свои! Заспался, не узнает…

Ольга накинула тулуп на плечи, заторопилась открывать, загремела засовами в сенцах.

Двое в валенках, в телогрейках, в шапках-ушанках, обивая ногу об ногу, настороженно протиснулись в избу.

— Сбились. В Бобровку шли… О, да ты не один, Игнат Васильевич! С бабой.

— С какой бабой? Внучка моя.

— Вроде бы не было. И документы имеются?

— Ты по своей службе должен бы знать: Корзовое летом бомбили…

— Что ж это, ее отца с матерью?.. Погибли-то, говорили…

— Кто же? Теперь кому я ее оставлю?

Ольга стояла вся белая, сесть боялась: сейчас Имре найдут.

— Подходим к избе — тихо у тебя. Раньше кобель голос подавал. Сдох, что ль?

— Сдох… Гости заезжали вроде вас. Дорогу спрашивали по осени.

— Прикончили? — догадался разговорчивый. — Ты что ж нас с гостями равняешь?

Другой молчал, слова не произнес, будто не слышал.

Дед только вздохнул тяжело, не желая распространяться.

— Нелюдимый ты какой, дед. Вот проведывай тебя…

— Такая у вас работа.

— Да уж… — разговорчивый поскреб лоб задумчиво, — работа — не позавидуешь. Ладно, перекурим да пойдем. Правда, сбились. Еле пролезли у Анютино. Снегу насыпало… Табак-то есть у тебя? Где прячешь?

— Вон в гарнушке…

— И как вы тут в такой дыре сидите? А с другой стороны, как у Христа за пазухой.

Свернули цигарки, задымили, будто поплыли в синем облаке.

— Ох, крепок! Как он у тебя такой получается? Весь в хозяина… Правильно говорю, Игнат Васильевич?

— Вам виднее.

— Какой-то ты неразговорчивый нынче.

— Слава Богу, наговорился… — не сдержался старик.

— Нездоровится ему, — вмешалась Ольга, — всю неделю больной валяется. Я уж в деревню за лекарствами бегала.

Пока Ольга говорила, напарник всю избу молча обзыркал. Хорошо, что утром Ольга ведро в сенцы отнесла, под лавкой спрятала. А больше — что могло вопросы вызвать? Стол, табуретки, полати с накинутым одеялом… Все на виду. Ничего лишнего.

— Правда, наши фрицев погнали? — спросил дед.

— Где слышал? — сразу насторожился молчаливый.

— Дык внучка в Березовку бегала, там и слышала.

— Правда, правда… Ну, пора нам, а то к сумеркам не успеем добраться до места. Ишь как рано темнеет. Тут никого мимо не видать было вчера, позавчера?..

— Вроде нет, — отозвался дед. — Теперь тут разве на танке по такому снегу… Бывало, всю ночь прожектора по небу бегают, канонада… Теперь откатились, слава богу, вороны не слышно.

— Что-то ты, Игнат, все Бог да Бог… Помог тебе твой Бог, когда ты сидел?..

— Куда уж. Кроме вас некому помочь теперь. И то — посадить только, — не удержался Игнат Васильевич и отвернулся, не желая разговаривать.

— Ничему ты там не научился, вижу… — с затаенной угрозой усмехнулся разговорчивый.

— Ладно, пойдем, — дернул его за локоть молчаливый напарник. — Не наговорился дед. Некогда нам тебя развлекать. На всякий случай поглядывай.

— А что?

— В Сухой Балке парашют собаки нашли. Есть данные — с подбитого самолета. Так что, если что, сами понимаете, — он многозначительно глянул на Ольгу и деда.

И тут же беззаботно:

— Ох, тепло-то как у вас, а нам опять на мороз… Между прочим, красивая у тебя внучка, дед. Береги. Будем иметь в виду…

С тем и отбыли.

Старик, до того не бравший трубку в рот и глядевший, как пришельцы дымили, сейчас торопливо набил ее табаком, долго разжигал, ни слова не говоря. Прокуренные пальцы его дрожали.

— Бога не поминай… Дай тебе власть, сам, паршивец, выше Бога сядешь, — заворчал старик. — Без штанов бегал: «Дядь Игнат! Дядь Игнат!» Увертливей шшынка был, так, бывалыча, и смотрит в глаза, подачки ждет. Так дерьмом и вырос: сдал — и глазом не моргнул. Для плану, видать.

Еще посидели, уже в темноте. Молча. Видя только силуэты друг друга.

— Как думаешь, ушли? — тихо спросил старик. — Поди, выгляни осторожно. Только накинь на себя что-нибудь.

Через пару минут Ольга вернулась, в сенцах погромыхала запорами, облегченно сообщила:

— Ушли, далеко уже. Но вначале постояли. Слушали, должно быть. Что-то они заподозрили, дедушк. Ты заметил: один-то разговорами отвлекал, а другой все зыркал по сторонам, я думала, заставит подпол открыть… Ты что, знаешь их?

— Как же. Одного, разговорчивого, — Фролка бесштанный. Он меня и сажал, сволочь, тьфу! Это он перед тобой еще сдерживался. А то что ни слово, то мат. Ладно. Не станут они возвращаться… Уже нажрались где-то, домой пойдут. Вытаскивай нашего квартиранта. Эт сверху на землю смотреть интересно, а из подпола особо не наглядишься…

Имре вылезал наверх, как пес побитый. Одно дело лицом к лицу с судьбой своей встретиться, другое — в прятки играть, ждать, когда тебя за шиворот вытащат. И уже не за себя переживал, — за Ольгу с дедом. Им в первую очередь рассчитываться. А от него, значит, не отстали. «И снег не помог: нашли парашют, теперь и меня искать будут. Вот ведь какая закавыка. Надо срочно решать что-то. Не получилось курорта».

— Ну что, сынок, по расстрелу мы с тобой заработали. Получить осталось, — посасывая костяной мундштук, подытожил дед, когда Имре расположился напротив. — Я-то думал, наконец война отступилась. Не слышно ее. А войне не всегда, оказывается, шум нужен. Чего-то надо придумывать.

— Уйду я сегодня же! — решительно отрезал Имре. — И концы в воду. А что со мной будет — дело десятое. Зато вас никто не тронет.

— Ишь ты, — как сухой порох! Все мадьяры такие? Ты бы лучше о своей Венгрии рассказал, Ольгу бы успокоил. А то вон сидит сама не своя. А завтра решим, что делать.

— Почему ты не сдашь меня? Прости за резкость, — раздраженно сказал Имре.

Наступила тишина. Даже шум ветра был слышен за стеной, и время остановилось, вслушиваясь и переосмысливая только что сказанное. И Ольга притихла в своем углу, не решаясь вмешиваться, ожидая чего-то.

Наконец дед пыхнул трубкой, хмыкнул:

— «Почему не сдашь…» Чемодан какой!.. Не хочу грех на душу брать, сынок. Ты вот умный, а сколько горя земле нашей успел принести, вижу, по неразумению своему. За то Господь с тебя и спросит. А я не Господь…

А по-умному вот что скажу: незачем тебе идти на Россию-матушку. Тебе бы свои земли уберечь от супостата. Беда, если не понял еще. Поймешь. И детям своим закажешь: русский — не враг мадьяру.

— Не мы, — за нас недругов выбирают…

— Да если бы они помнили… Много веков назад великий князь Михаил, который впоследствии отдал жизнь за веру христианскую, бежал от поганого Батыя не куда-нибудь, а в Венгрию. Понял? Твоя страна его укрыла, сынок. Помни!

— И ты знаешь об этом? — удивленно подала голос Ольга.

— Такое, дочка, нам и не след забывать. Если бы мы помнили все хорошее, может, и гитлеров бы не было, — старик пыхнул трубкой.

«Неужели все русские такие памятливые?» — хотел спросить Имре. Очень уж глубокими показались корни знаний такого с виду дремучего старика. Но тот словно услышал его мысли.

— Я знаешь, почему помню? Ему Батый золотые горы сулил. «Поклонись вере басурманской — и жизнь сохраню, и будешь иметь все, что пожелаешь». А князь Михаил сорвал с себя княжеский плащ свой, швырнул его в ноги. «Возьмите, — говорит, — славу света этого, к которой вы стремитесь!..»

А Имре лежал и думал: «Не зря у каждой медали две стороны. Если б не ткнулся носом в землю, не знал бы русских. Ходил бы петухом: мол, бомбил их. А что мне сделали Ольга со своим дедом? Видимо, хорошим людям везде горько приходится. Даже народом любимой венгерской королеве Эржебет, Сиси, жилось несладко, — почему-то вспомнил любимицу Венгрии. — Добрейшее создание, если верить современникам, красавица, распахнутая душа. Всем хотела добра, но сразу же при дворе взяла ее в оборот эрцгерцогиня София. Твердый распорядок дня, никакой свободы… Даже муж Франц Иосиф не смог ничего сделать для любимой жены. А конец жизни какой? Сдвинутый шизофреник, у которого мозги вывернуты наизнанку, во что бы то ни стало ищет жертву. Заранее покупает какой-то вшивый напильник, затачивает его и с этим напильником выходит на охоту. И надо было Сиси попасться на глаза этому подонку. Она даже не поняла истинного смысла случившегося, когда это отребье рода человеческого ни с того ни с сего сбил ее с ног и ударил заточкой в грудь, в область сердца…»

— Нет, от судьбы не уйдешь, — вслух произнес Имре, — поэтому не надо ничего бояться. Надо жить. У вашей, как вы ее называете, Ольгушки отличный дед, и сама она, как это еще говорится, — золото. Лучше ее нету…

В последнюю фразу Имре вложил, наверное, чуть больше чувств, чем требовалось. Дед сразу ревниво отреагировал:

— То-то и оно. На золото все зарятся. Особенно жулики и проходимцы. Вон гости-то заглядывали. Слышал, небось, сразу «золото» разглядели. «Будем иметь в виду», — передразнил он и запыхтел трубкой.

Два гостя взбудоражили Имре. Он понимал, что неслучайно заглядывали именно в эту избу. А если зацепились, так просто не отстанут. В любое время нагрянуть могут.

Не хотелось Имре причинять лишние заботы хозяевам. Особенно за Ольгу переживал, хотя только что сам успокаивал старика. Против природы, как говорится, не попрешь. Имре тоже живой человек. И как ни крутись, неведомые силы помимо нас распоряжаются. Даже к Марте так не тянуло. Видимо, потому, что Оля фактически выходила, вынянчила, как ребенка. Привык к ее рукам, к ее жестам, к ее голосу. Хочешь не хочешь, а греховные мысли — как огонь в тлеющем торфянике: в одном месте зальешь водой — в другом объявляются. Тем более что-то подсказывало, что и Ольга — как порох. Вот потому Имре торопился покинуть дом, что боялся выдать себя.

— Спокойной ночи, — сказал Имре. — Вы меня не ругайте. Я спать буду. Завтра рано вставать.

Он повернулся на бок, показывая решительность своего намерения. Но сон не шел. И тревога сегодняшняя, и размышления о предстоящей дороге, да и всякие разные мысли напрочь выбили желание спать. И долго еще лежал Имре с закрытыми глазами, не шевелясь, прислушиваясь к ночной тишине, и вдруг обнаружил в ней тиканье самых обыкновенных настенных ходиков. «Тик-так, тик-так…». Вспомнил, что они висят на самом видном месте на стене, что он постоянно ощущал их присутствие, но не видел. Словно их не было вовсе. «Вот так иногда и с чувством», — подумал он.

Всю ночь — с боку на бок. Так и не заснул.

Перед рассветом почудилось — донеслись звуки канонады. Словно отдаленные раскаты грозы. Но какая сейчас гроза? Вот — опять…

«Пора идти. Пора!» Он решительно поднялся. Нашел приготовленную накануне одежду: рваные ватные брюки, прожженные в нескольких местах, телогрейку с огородного пугала и шапку, которая сама позабыла, что когда-то называлась шапкой. Конечно, хитрого не обманешь. Но на первый случай можно каким-нибудь убогим прикинуться. Немым, хромым, контуженым, юродивым, лишь бы до линии фронта добраться.

Днем, конечно, любая собака задержит. До ночи придется ждать. А где? Хорошо бы стог сена найти. Зарыться до сумерек. Да где найдешь сейчас? В крайнем случае — заброшенную ригу или скотный двор… Хоть пару часов вздремнуть.

Как по заказу опять послышался грохот канонады. Словно подстегнул, — пора!

— Ты чего взбаламутился? — окликнул старик с печки. — Прямо сейчас уходишь?

— Ухожу.

Не по себе стало от этого слова. Внутри защипало. Словно из родного дома уходил. А, может, так и было. Не окажись этого дома, коченел бы сейчас под снегом на лесной поляне. Имре и представить такого не мог.

Скажи кто-нибудь Имре еще месяца два-три назад, что дороже родного окажется какой-то ворчливый, пропитанный дымом самосада, русский старик, ни за что бы не поверил. А Ольга? Она — как изумрудина, спрятанная посреди лесных чащобин, где и не всякий сможет разглядеть ее.

Он ведь и сам не видел. Только ощущал ее добрый певучий голос, ее дыханье, ее руки… Даже когда глаза невольно задерживались на ней как на женщине, он понимал, как она изящна, обворожительна, но никакие другие мысли не приходили в голову. Только однажды…

Но об этом лучше не вспоминать. Он и не вспоминал до сегодняшнего дня, когда надо было расставаться, может быть, навсегда.

Хотел сказать на прощанье что-то прочувствованное, сердечное. Но взглянул на себя со стороны: пугало — пугалом, суеверная баба в обморок упадет, — и сдержался. Может, и не нужны им такие слова…

— За все спасибо.

…Знакомый металлический нарастающий звук внезапно появился издалека и накрыл собой избу, готовый вдавить, изничтожить ревом стремительных беспощадных моторов.

На малой высоте пронеслись тяжелые эскадрильи, неся ужас и смерть земле.

«Наши. Бомбить», — подумал Имре, представив таких же, как он, ребят, сосредоточенно сидящих сейчас в кабинах сумасшедших летательных аппаратов. Нет, никуда не уходила война…

Едкий запах табачного дыма поплыл по избе. Дед с утра пораньше запалил курево, разбередил легкие и снова зашелся кашлем. В темноте красным пятном гуляла трубка.

— Имре, я тебе тут собрала… — робко протянула газетный сверток Ольга.

— Что это?

— Как же ты голодный?

Он совсем близко ощутил ее дыханье.

— Ты с ума сошла? Хочешь, чтобы вас посадили?

Она не поняла.

— Если задержат, быстро определят, кто помогал прятаться.

— А я скажу: ты заставил, — шептала она впотьмах, прикасаясь к его руке.

Пальцы сами собой сцепились, — его и ее. Будто два тела.

— Имре!.. — едва шевельнулись ее губы. Или в рассветном сумраке так показалось.

— Оля!..

Имре, забыв обо всем, судорожно искал причину остаться. Может, дед заболел вдруг, или крыша обвалилась… Должна же быть какая-то причина, чтобы отложить уход хоть на один день еще, на один час?..

— Дай-ка я на тебя гляну? — окликнул дед, когда Имре собрался уже толкнуть дверь плечом и смотаться без лишних слов. — Ну что ж, одежда на тебе, сразу видать, не с твоего плеча. Но другой нету. Лучше б тебе, парень, сразу в твою Венгрию чесать, второй раз фарта не обломится…

И как он видел в темноте?

— Не обломится что? — на этот раз переспросил Имре.

— Ладно, я так… На-ка вот, — откуда-то из-под себя достал старик коротенький самодельный тесачок, — волки или чего еще… Нельзя нынче с голыми руками. На людей только не поднимай.

Свет едва цедился сквозь ставни узкими полосками, но уже и Имре различал бородатое лицо старика, уловил его внутреннюю борьбу с самим собой: как бы парень не наделал беды этим оружием. Но и совсем без оружия отпускать — все равно что на верную гибель.

«Вот тебе и кортик…» — про себя усмехнулся Имре, пряча тесак за пояс.

* * *

Как воробей из тепла, вылетел Имре на утренний мороз. Полегшая под снегом ограда вокруг дома, едва заметный дымок из трубы. Только раз и оглянулся, испытывая щемящую грусть по оставленному. Впрочем, особо некогда оборачиваться: близился рассвет, а надо успеть как можно дальше отойти, скрыться куда-нибудь, пересидеть, переждать до темноты. Но едва свернул с тропинки, идти стало невозможно. Ноги, как в песке, вязли. Пришлось обходить наметы, петлять, как зайцу. Одно хорошо: поземка быстро заметала следы.

В одном месте, пытаясь выбраться на залысину, Имре провалился по пояс и некоторое время так и стоял ошеломленный, не зная, каким образом вылезать. Безлистые голые деревья окружали его, сбегали к оврагу, спускающемуся к угадываемой в кустах речушке, застывшей и заваленной снегом.

Дикая мысль мелькнула: а что если выкопать берлогу. Кто тут найдет его? Пусть снег засыпает. Переждать светлое время, а потом — на дорогу, и идти всю ночь напролет.

Двух минут не прошло, как Имре убедился в абсурдности идеи. Тут и за час можно успеть превратиться в ледышку.

«А почему я не взял у старика лыжи? Ведь эта мысль приходила в голову. Но если лыжи, можно было и ружье прихватить, а не этот игрушечный тесачок. Но тогда ты совсем по-другому должен себя вести. Ты же завоеватель, что тебе втолковывали на военных занятиях? Рви, режь, никакой жалости, если хочешь выжить. И Ольга была бы твоя».

Придут же мысли, — не отгонишь. И где? При каких обстоятельствах? Рассвет, мороз, поземка, из снега одна голова торчит, а вокруг белое море с холмами и оврагами. Хоть бы птица пролетела!

Не оставалось ничего другого, как ложиться на снег и, подгребая его под себя, выкарабкиваться по-собачьи, пока не появилась возможность лечь на бок и, перекатываясь с боку на бок, выбираться на твердый наст. Огромная снежная яма осталась позади, а сам с головы до ног в снегу, будто навозившийся от восторга жизни школьник.

Имре решил больше не экспериментировать. Будь что будет! Вышел к заметанному большаку и, рискуя в любую минуту наткнуться на кого-либо, двинулся в выбранном направлении. Солнце еще не поднималось или пряталось где-то в мутных облаках. Надо было искать убежище. Но не тут-то было. Какие тут могут быть стога? Вокруг лес. Если только на окраине деревни? Но где деревня? Ни одного признака жилья.

Каким же немыслимым катком прокатилась война, Господи! Хорошо, что все болячки зима спрятала под своим саваном…

Ходьба разогрела Имре, и душа словно оттаяла. При других обстоятельствах совсем было бы хорошо от свежего воздуха. Да не до красот. Глаза искали хотя бы что-то похожее на укрытие. Не в снег же зарываться. И наткнулись… на развалины сельского храма.

Когда-то стоял он целехонький почти у дороги, сразу за поворотом из леса, на просторном месте. Собирал народ из окрестных деревень. Одна из них почти перед ним ютилась двумя рядами потонувших в снегу избушек. Тонкие ниточки тропинок угадывались вдоль домов, сараи, сруб колодца… Это Имре разглядел уже из-за угла церквушки, чтобы убедиться, не видел ли его кто. Ни собак, ни людей. Над трубами некоторых домов курчавился дымок. Жизнь пряталась, жалась, зализывая раны от прокатившихся здесь боев.

В проеме зияло мутное небо. Ни купола, ни креста. На полу — навьюженный сугроб. С перекладины настороженным взглядом косила ворона. Не выдержала, молча снялась с места заблудшая душа. Полетела к деревне. Имре проводил ее взглядом.

В церкви оказалось так же холодно, как и на улице. Да и спрятаться негде: развалины есть развалины. На куске уцелевшей стены каким-то чудом остался след изображения Иисуса Христа. Догадался по распятию.

«Господи, как давно я не был в храме. Вот и пришел. Какому Богу молиться, чтобы, как кошмарный, тяжелый сон, исчезла эта явь, чтобы на чистой святой земле не был страшен человек человеку?»

Ольга все-таки успела сунуть ему две вареных картофелины и большой соленый огурец. «А я еще пытался отказаться», — подумал Имре, доставая их.

Он пристроился с подветренной стороны у входа, и если бы кто появился в эту минуту, мог бы принять его за нищего, ждущего подаяния в пустой церкви.

Никогда не думал, что холодная нечищеная картошка с соленым огурцом может быть такой вкусной. В три жадных глотка он мог расправиться с этим лакомством. Имре взял себя в руки, сдерживая желание, понемногу откусил от того и другого, словно пробовал деликатесы, удержал во рту, стал жевать.

«Если это медленно делать, наслаждаясь вкусом, можно получить гораздо большее удовольствие, чем от жадного поглощения», — вспомнилось когда-то прочитанное наставление. Сейчас оно показалось издевательским или попросту глупым, но не настолько, чтобы пренебречь им. «Иногда, — думал он, — и глупости помогают. Впрочем, может, и не совсем глупости…»

«Изысканная трапеза». Вот бы получилась картина. Наверняка никому еще не довелось завтракать в подобном месте и с таким разнообразным меню…

При всей трагичности положения Имре испытывал необъяснимый подъем. Так, наверное, чувствует себя выскочившая на свободу птица или лесной зверь, оказавшийся на воле. Они еще не думают, чем встретит эта воля, сколько в ней опасностей подстерегает. Чувство свободы опьяняет сильней вина, кружит голову.

Конечно, холодновато. Ветер заносит бешено пляшущую снежную пыль, кокетливые завитки уже наполовину засыпали следы Имре, рассыпаются радужными искрами. Остатки стен храма — в мохнатом инее, от одного вида которого холодеет внутри. «Но зато нет этого чертова беспокойства, что в любую минуту застанут безоружного в избе, а из-за тебя еще пострадают люди. Нет, свобода немалого стоит», — грел себя мыслями Имре.

На память пришел итальянский монах Кампанелла. «Постой, как его звали, — Чезаре? Нет, Томазо Кампанелла. Ему пришлось сидеть в яме в воде по горло, а он еще умудрился написать книгу „Город Солнца“ с верой, что в будущем все будут жить в согласии и единстве. А сам — в воде по горлышко. Но не в воде же он писал ее… А за что его посадили в яму? — вспоминал Имре. — Ведь за что-то посадили. Двуногие всегда найдут, за что посадить…»

Так и не вспомнил, досадуя, что память не удержала или не захотела удержать подробности жизни Кампанеллы.

Мороз знал свое дело: лез согреться под крестьянскую одежонку Имре. Медленно тянулось время. Каждая минута, кажется, растягивалась, как резиновая. Стук зубов больше всего доказывал, что зима не собирается шутить и еще неизвестно, кому хуже: Кампанелле было в яме с водой или Имре в разбитой, заваленной снегом и мусором, продуваемой всеми ветрами церквушке.

Ни один человек не прошел мимо. Лай собаки долетел из деревни. Надо же, — уцелела псина! Имре осторожно выглянул. Видно было, как согнутая старуха, еле передвигаясь, несла воду от колодца. Собака прыгала вокруг нее, радуясь живому человеку. Даже Имре сделалось веселее.

«Надо беречь энергию и одновременно не дать себе замерзнуть», — думал он, топчась на одном месте и работая руками.

«Принес я сердце. Делай с ним, что хочешь…» — вполголоса продекламировал он, вспоминая, как читал эти стихи на юбилейном вечере в переполненном зале незнакомой публике. Читал из озорства ради Марты. Ему казалось, что сейчас и в Будапеште так же тепло, как было в тот вечер.

«Да, быстро износила Марта ботинки, сделанные из отданного ей сердца. Ну и ладно. Может, и хорошо, что не случилось обвенчаться тайно. Что Бог не делает… Впрочем, этой мыслью я себя уже успокаивал. Пора другой успокоить: баба с возу — кобыле легче».

…И о чем только не вспоминал Имре, подпрыгивая, размахивая руками, всячески спасаясь от холода, не смея показаться на дороге. Временами ему казалось, что он занимается, ни больше не меньше, как игрой в прятки. Что никому не нужен в этом омертвелом, обессилевшем от войны краю, но тут же вспоминал вчерашний разговор о найденном парашюте.

«Но как он там оказался? Это, скорее всего, парашют напарника. Значит, тот тоже спасся? Тоже пробирается сейчас к линии фронта или пробрался уже».

«Ну, совершенно нечем отвлечься, чтобы подогнать время. Если только выцарапать на стене „здесь был Имре“, как выцарапывают безмозглые ребятишки на память о своей глупости. А что еще можно сделать этим тесаком? Не стану же я им махать, если будут задерживать. Бессмысленно».

Он достал тесак, мысленно сравнивая с потерянным кортиком. И сравнивать было нечего. То было изящное произведение искусства, выполненное мастерами, художниками, граверами. Этот — кусок металла, наскоро обработанный в кузне. Правда, тоже со знанием дела. Особенно мастерски сделана заточка. Едва ли она уступала кортику. «Усмешка судьбы», — подумал Имре. Будто это сама война так изуродовала его кортик, превратив в грубый, как сама действительность, косарь, оставив только таким же острым и неизменным жало убийства.

Перед наступлением сумерек Имре с нетерпеньем достал оставшуюся часть Олиного свертка. Только теперь он почувствовал бесконечную человечность этой девушки и глубочайшую благодарность к ней. Она понимала, как нужно ему окажется подкрепление. Одна картошка еще оставалась и чуть меньше половинки огурца, — две ледяшки. Но и за это Имре был благодарен девушке. Так ему хотелось увидеть ее хотя бы еще раз. Выпадет ли такая удача?

Небо прояснилось, в зыбкой выси едва проклюнулась первая звезда. Заметало. Испытывая внутреннюю дрожь, Имре наконец выскочил из своего убежища.

«Спасибо тебе, Господи, за приют!» — суеверно пробормотал Имре, кланяясь развалинам, и, торопясь согреться, быстро пошел в сторону, откуда доносился грохот орудий.

Сумерки наступили неожиданно быстро. Множество звезд засверкало на аспидного цвета небе, но скоро они затянулись, будто нестираной занавеской, которая опустилась к земле, грозя ненастьем. Лес тоже нахмурился, нелюдимо кутаясь в снежную темень. Впереди угадывалась словно бы и не просыпавшаяся деревня с утаившимся теплом. Но туда было нельзя. А из-за собак даже пройти мимо опасно. Пришлось обходить дома, проваливаясь по колено, рискуя снова попасть в засыпанную метелями яму. Вот и деревня, и широкий пологий овраг, спускавшийся к занесенной речке, позади, и другие, менее заметные, овраги и перелески.

Ориентировался в основном по ветру, а тот, будто разыгравшийся жеребенок, забегал то с одной, то с другой стороны, взбрыкивая и вороша снежные заносы.

Как назло давно не было слышно пушечного грохота. Или эхо успело переместиться куда-то, или вязло в лесном массиве, во что Имре и сам с трудом верил, то и дело приостанавливаясь и вслушиваясь. Наконец он остановился совсем, поняв, что сбился с направления, а идти наобум бессмысленно. Да и усталость давала о себе знать. Ноги подламывались.

Не хотелось допускать мысль, что заблудился, что не хватит сил выбраться из этого дикого пространства. Он готов уж было зайти в любую деревню, в любой дом, если бы только встретились на пути. Вот, кажется, дорога. Уж она-то приведет куда-нибудь. Об опасности не хотелось думать. «В конце концов, я же не шпион какой! Я летчик, которого сбили. Я чудом спасся, я выхожу из этой чертовой игры. Делайте со мной что хотите. Я не хочу убивать! Не хочу! Не для этого меня учили с пеленок, вдалбливали благородные мысли, приводили высокие примеры человечности и добра. Господи! Ты же есть. Ты же видишь все, Господи! Помоги!»

Словно в ответ на молитву, до ушей долетел отдаленный гром разрыва, и мелькнуло зарево от лизнувшего облака прожектора.

«Но почему совсем в другой стороне?»

Упало сердце. «Неужели я шел в противоположном направлении?». Обстоятельства словно бы испытывали его, как в тот день, когда прыгнул с горящего самолета. «В конце концов, другого выхода нет. Есть только одно: идти вперед во что бы то ни стало. Пока держат ноги. Ну, давай, Имре, давай!»

Он повернул в ту сторону, где полоснул прожектор. Подозрительно знакомым показался силуэт местности со стеной леса, с засыпанной, обледенелой местами, дорогой, с оврагом. А вот и тропинка, по которой уходил на рассвете.

Что-то заставило его обернуться. И вовремя: огромная серая тень прыжками неслась на него.

«Волк!» — успел подумать, выхватывая тесак…

* * *

За Имре приехали утром на санях к той самой избе, где жили старик с Ольгой и где он до утра провалялся связанным на той же самой лавке, где старик и Ольга вытаскивали его с того света. На этот раз он лежал скрученный веревкой и рядом стерег его один из тех, кто накануне заходил перекурить. Другой бегал за транспортом.

Скрутили Имре в соответствии с элементарной логикой: от человека, который располосовал волка, можно ждать чего угодно. Оцарапанный, в звериной крови, стиснув зубы, он находился в каком-то оцепенении, пытаясь осмыслить происходящее. Насколько помнил, здесь ни разу не слышал волчьего воя. И старик утверждал, что война разогнала волков. Может, какой бешеный? Как бы то ни было, с тесаком старик попал в точку. Если бы не он, валялся бы Имре растерзанным вместо волчьей туши в трех десятках метров от избы, которая на несколько недель стала ему единственным домом. Он даже не удивился, что она оказалась так близко и что он, крутясь весь день, замерзая, прячась неизвестно от кого, пришел туда, откуда поспешил скрыться во что бы то ни стало. Он еще не мог поверить, что раскроил череп волку и потом в диком истерическом припадке кромсал и кромсал его, пока окончательно не убедился, что зверь мертв.

Обессиленный, не пришедший в себя, Имре деловито вытер тесак, засунул его за пояс и потом уже вымыл руки в пушистом искрящемся снегу.

Усталой походкой хорошо поработавшего человека он подошел к избе и постучал в дверь.

«Боже мой, как поразится Ольга! Что она скажет?» — подумал Имре, почему-то забыв о старике.

Когда в ответ на стук вместо Ольгиного обрадованного голоса услышал незнакомый мужской, понял то, чего боялся еще со вчерашнего вечера и что заставило убраться отсюда на рассвете. Его целый день поджидали.

— Долго ты бегал, — внутренне ликуя от успешно выполненной операции, встретил разговорчивый.

— Не понимаю, — по-венгерски сказал Имре и с того момента не произнес ни слова.

— А почему он пришел именно в вашу избу? — допытывался сотрудник у старика.

— Еще скажи, что он мой племянник, — огрызался старик, пуская клубы табачного дыма и перебарывая рвавшийся из груди кашель.

Ольга, сложив на коленях руки, сидела сама не своя.

* * *

Черный замызганный паровоз, кажется, из последних сил дотащил состав разномастных товарных вагонов и, заскрипев всеми частями, остановился. И сразу же его окружили солдаты с автоматами в руках и рвущимися из рук волкодавами.

Тотчас загремели наружные засовы головного вагона, и с улицы гулко раздалась команда:

— Выходи! Стройся!

Из раздвинутых ворот вагона, словно семечки, с возней, с сопеньем, с руганью между собой посыпались доставленные заключенные.

— Быстро! Быстро! — вразнобой подталкивали голоса.

Конвоир с красной звездой на шапке стволом автомата саданул замешкавшегося пленного. Тот кинул взгляд исподлобья, ненавидяще шевельнул губами.

— Гр-р! — угрожающе натянула ременный поводок овчарка, вырываясь из рук другого конвоира.

— Быстро! Быстро! Куда зенки пялишь?..

Поодаль у пристанционного помещения уже стояли крытые машины.

Толкаясь и суетясь, пленные выстраивались в неровную шеренгу, а их уже пересчитывали поштучно, выкликали по списку.

— Смирно!.. — хлестало вдоль шеренги.

— Все на месте, товарищ капитан!

А уже открывались другие вагоны. И оттуда так же высыпались пленные, — в рваном обмундировании, в шапках и без шапок, обутые и с обернутыми в тряпье ногами, с наслаждением успевая вдохнуть сырой, пахнущий внезапной оттепелью воздух, — и через коридор стоящих с автоматами и овчарками охранников торопились строиться.

— Струмилин!

— Есть, товарищ капитан!

— Чего ждешь? По машинам!.. — показал в сторону крытых грузовиков.

Те уже нетерпеливо пофыркивали возле кирпичного пакгауза.

С еще большим рвеньем повторялись команды по нисходящей. Только что выгруженные из состава, пересчитанные, принятые из рук в руки, неровной цепочкой вталкивались один за другим в крытые кузова. Их набивали под завязку, чтобы уложиться в один рейс. Утрамбовывали, как дрова. «Авось, ехать недалеко». Задраивали на металлический крюк снаружи.

— Трогай!

Переваливаясь на колдобинах, машины одна за другой в сопровождении охраны двинулись в направлении лагеря.

Имре оказался прижатым у крошечного окошечка, крестообразно забранного толстой проволокой. Одним глазом вольно или невольно мог отмечать, как следом за их машиной гуськом вытягивались другие грузовики, как миновали невзрачные пристанционные сооружения и мимо стайки молоденьких крепеньких сосенок въехали в голый заснеженный лес, миновали и его, двинулись по ухабистому пространству без единого признака жилья, потом через низкий деревянный мосток и далее — за разбежавшийся чахлый березняк.

Имре чуть не вывернул голову, с трудом развернулся и уткнулся носом в чью-то спину в драном бушлате.

Машину то и дело мотало из стороны в сторону. Плотная масса людей еще крепче хваталась друг за друга. Изредка кто-то вскрикивал, кто-то словесно выражал чувства. Большая часть ехала молча, стиснув зубы. «Авось, недалеко».

Первые минуты, еще на пересыльном пункте, услышав венгерскую речь, Имре даже обрадовался. Так долго, оказывается, не слышал родного языка, а тут в родную среду попал. Причиной радости было и ощущение, что больше не надо опасаться за себя и за старика с Ольгой. Как уж там будет с ними теперь, что накопают против них, — все равно ничем не поможешь. Явных доказательств, что у них прятался, нет. Это главное. Как-нибудь договорятся. А Имре такая планида — находиться в лагере для иностранных военнопленных.

Любая определенность — благо. Теперь главное — выжить.

Вначале эти обросшие, небритые, некоторые в прыщах и болячках от ранений, угрюмые, здоровые и больные, — все они показались дорогими и близкими. С ними можно разговаривать на одном языке, им не надо ничего объяснять. Имре готов был с каждым заговорить и сдружиться. Но почему-то не встретил ответного желания. А вскоре понял: каждый озабочен своим. У каждого в голове шевелится свой вопрос, на который пока никто не давал ответа. У каждого свой желудок, и этот желудок подхлестывает хлеще конвоира. А еще куча вопросов роем шевелится в голове. Как будет с кормежкой? Куда везут? Где работать? И прочее, и прочее… В том числе и тихие проклятья с осуждением бездарного командования.

— Вот она, прогулка! Хорошо, если к стенке не поставят.

— Нет, не поставят. Зачем тогда так далеко везти? Шлепнуть можно и на месте.

— Обрадовал. Будем жить и веселиться…

* * *

Унылый поселок. Пространство, окруженное высоким забором с рядами колючей проволоки. Вышки. На вышках — охранники. Кто топчется на месте, кто вышагивает, чтобы не замерзнуть. Лай собак из питомника. Над чердачным окном казармы — выцветший бледно-розовый флаг, который когда-то был красным… Ничего нового для тех, кому приходилось соприкасаться с подобными учреждениями.

По случаю внезапной оттепели — растоптанные, расквашенные дорожки с осевшими кучами снега по бокам. Глаза бы не глядели. Особенно на длинные, не менее унылые бараки с двухъярусными нарами внутри. А в бараках этот особый казарменный запах прокисших портянок, пропитавший собой одежду, белье, стены… Казарменный воздух неволи, настолько плотный, осязаемый, что, казалось, в нем можно плавать, как во взбаламученной болотной жиже.

Имре поймал себя на том, что в первые минуты пытался незаметно зажать нос. Черта с два. Эта вонь неистребима. Большинство, кажется, не заметили. Ну и ладно. Может быть, хорошо, что человеку свойственно привыкать ко всему.

Не прошло и суток, уже представлялось, что они в этой длинной казарме невероятное количество лет, что другой жизни и не было, что команды «Подъем!», «Стройся!», «Шагом марш!» сопровождали с рождения.

В первый же день, построив на плацу, матерый майор объяснил через переводчика:

— Вам предстоит искупить глубокую вину за варварское нападение и учиненный разбой на советской земле. Каждому из вас дается возможность искупить это собственным трудом. Вам устанавливается двенадцатичасовой рабочий день…

Ну и все прочее, что полагается в подобных случаях, обещая кнут и пряник.

Специалистов отбирали в отдельные бригады. Не имеющих гражданских профессий — в разнорабочие.

То, что Имре хорошо знает русский, взяли на заметку, но это не помешало забыть выдать рукавицы в первый же день. А сам Имре попросить не догадался. Обнаружил их отсутствие, когда на ладонях вздулись кровавые волдыри от ручки совковой лопаты. Останавливаться из-за такой мелочи не рекомендовалось. За этим, кроме караульных с автоматами, внимательно следили крупные овчарки, готовые выполнить любую команду.

Имре разодрал промокшую от пота тельняшку, обмотал ладони и продолжал грузить мерзлый грунт в подставляемые тачки.

— Бомбить наших детей легче? — не надеясь, что Имре поймет, угрюмо обронил подошедший пожилой конвоир. — Марш в медпункт! В медпункт! — повторил он громче, считая, чем отчетливей сказано, тем яснее.

— Я понял… — отстранил Имре лопату.

— О-о! Ты что, наш? Паскудник!

— Мадьяр.

— A-а, мадьяр… — успокаиваясь, произнес конвоир, — ну иди… Сиваков, проводи малого.

Работавшие рядом пленные приостановились, завистливо поглядели вслед.

— Чего не видели? Работать!! — как кнутом, хлестнул конвоир, и в такт ему грозно зарычала собака.

Конопатый солдат в каптерке, именуемой медпунктом, глянул на руки Имре и выматерился:

— У нас что, курорт? Иль мы няньки — на ладошки дуть? Бо-бо!

— Да это не я… Это Карпыч прислал.

— Не я, не я… — передразнил конопатый, открыл какой-то пузырек с мазью, смазал, перебинтовал наскоро. — Послали на погрузку, а рукавицы не дали. Чем думали. Тоже не ты, Спиваков?

— У тебя там в заначке глотка не найдется? А то все нутро промерзло. Зябко.

— А что мне будет за это?

— Сочтемся. Налей-ка, Витек. Правда, промерз. Если уж зашел… — чувствуя, что уговорил, мирно заговорил Сиваков.

Но Витек, будто собиравшийся вначале налить глоток спирта, отчего-то раздумал:

— Да ты знаешь, сколько вас ходит? — закричал он. — Веди своего… Пока майору не доложил.

Только сейчас, когда чуть поостыл, Имре почувствовал зверскую усталость во всем теле. Ноги подламывались, руками не хотелось шевелить, в голове стоял туман, будто надуло их ползущих весь день тяжелых облаков. Кое-как Имре довершил эту смену. И то только потому, что Карпыч, как его назвали в медсанбате, старался не смотреть, как мучается Имре.

На следующий день его назначили носить бутовый камень.

Понемногу Имре втягивался в работу.

* * *

В половине шестого утра оглушал удар по рельсу. За какие-то полторы минуты Имре должен был быть готов к новым трудовым будням. Не проспавшиеся, звероподобные, худые, рядом скатывались с нар соседи по несчастью, выбегали строиться.

Нечеловеческими усилиями Имре заставил себя двинуться следом. Организм отказывался шевелиться, болела каждая мышца от непривычки.

— Равняйсь! Смирно!..

Глаза слиплись и не хотели открываться.

Кто-то рядом ухватил под руку:

— Имре!.. — твердым упреждающим шепотом.

— Разговоры!..

Имре вздрогнул, успев бросить взгляд на поддержавшего, пришел в себя:

— Шандор!

Вся сонливость, вся боль, вся усталость — к чертям! И хотя Шандор не был никакой родной душой, — сблизились только в эшелоне, — но столько произошло с тех пор событий, столько было возможностей исчезнуть с лица земли, что даже такой знакомый казался невероятно близким.

Едва был объявлен перерыв, бросились навстречу друг другу.

— Шандор!

— Имре! Вот так встреча. Жив… А твой стрелок-радист на третий день вернулся, сказал — ты погиб с самолетом. Вот брехун!

— Ладно. А ты как, Шандор?

— А я что, хуже? Подбили, выпрыгнул и — на скопленье партизан. Тютелька в тютельку. Даже куполом их повариху накрыл. Ну, они меня, конечно, во! До сих пор синяк под глазом и ребра болят. Я им кричу: на хрена мне ваша повариха, у меня есть Беата. Не поверили…

— Хохмач! Ладно, будем вместе держаться. А как там Миклош, Мате? Что-нибудь знаешь о них? Помнишь, Миклош возмущался, мол никакого фронта? Все едем да едем, никто нас не тревожит…

— Накрылся Миклош. К весне хотел вернуться домой… А как анекдоты рассказывал! — Шандор головой огорченно покачал.

— Что с ним?..

— По дурости. Мотор отказал при посадке. Не дотянул до взлетной полосы метров двести… А еще туман…

— А Мате… Мате как?

— Имре, откуда я знаю? За время, пока я в плену, мог и на грудь крест схватить, и под крест лечь. Видишь, что происходит? Под Москвой разбиты, под Сталинградом разбиты, под Курском полный… Берлин бомбили… Да, это еще при тебе?.. Ну вот. Радуйся, что мы живы с тобой. Как ты-то сохранился?

Имре рассказал свою эпопею. Шандор стоял, качал головой удивленно:

— Ты в рубашке родился. В рубашке… Это тебе не партизаны. Они меня чуть не растерзали. Их командир отбил. «Пусть, — говорит, — суд решает…». Мы, мол, не звери! В общем, живем, Имре! Нас еще ждут наши любимые.

Имре не стал говорить, что его Марта давно не ждет. Да и вообще она не его любимая. Шандор бы не понял. Не понял он, как показалось Имре, что принесла их поколению война, как она искорежила их жизни. Что стало хотя бы с их четверкой, оказавшейся в одном купе эшелона, что стало с семьей Ольги? И так с каждой семьей: венгерской, русской, немецкой. Во имя каких ублюдков враждуют народы?

«Символ офицерской чести — мой кортик, я должен гордиться им, быть образцом для других на родине, а кем вынужден был стать? Вынужден был отнять жизнь у такого же, как я».

Почему-то в это не хотелось верить, язык не поворачивался назвать себя убийцей. До конца дней никакая исповедь не смоет этот тяжкий грех. Отец и мать, знаете ли вы, кого вырастили? А как сказать своим будущим детям, что они — дети убийцы?

«Господи, за какую провинность? Где я должен отмолить этот тяжкий грех? И можно ли его отмолить?»

Совесть его находила любую щелочку, чтобы уколоть себя, как ни изматывался днем. Он даже стал оправдывать конвоиров, которые вечно подгоняли и без того измочаленных доходяг.

— Что на них обижаться? Любой из них все равно может быть чище, пока не совершил убийства. Обижаться на них — то же, что и на любую овчарку за свирепость. Ее научили быть свирепой. Мы тоже с тобой овчарки: нас тоже натравили… Тебе не кажется?

— Береги мозги. Это у тебя от голода, — заметил Шандор, когда Имре поделился своими размышлениями. — Чем нас кормят? Ужас! Я не представлял, что можно такое жрать…

Он с подозрением посмотрел на Имре, как на больного, и вдруг неожиданно рассвирепел:

— Не смей раздражать меня своими глупостями! Беата не позволила бы мне разговаривать с тобой.

Пелена слетела с глаз Имре. Он вдруг увидел глубокий карьер, заваленный снегом, копошащихся, как жуки, оборванцев в полосатой одежде, согнутых над тачками, выбирающих глыбы камня, дробящих его, перевозящих с места на место по упругим доскам. И двое из них столкнулись в этой неразберихе, пытаются что-то доказать друг другу, а к ним спешит охранник с рвущейся впереди собакой. Он уже раскрыл пасть, из которой сейчас извергнется жуткий мат, а глаза охранника выкатятся от праведного гнева: «Как посмели остановиться!..»

В это короткое мгновение и Шандор предстал в своем реальном обличье: кожа да кости, почти прозрачный в обвисшей полосатой одежде с обмотанными тряпкой руками. Какое-то рванье на голове, накинутое специально от солнечного удара.

А на улице — мокрый снег. Все живое он превращает в призраки, кроме бдительно следящих за всем солдат с автоматами.

Имре толкнул тачку вперед, не давая повода охраннику разъяриться. Он и в таких условиях пытался не терять достоинство…

Включили прожектора, и сразу стало видно, что наступают сумерки. Скоро пройдет еще один день, ничего существенного не случится. Сколько же еще держаться? Об этом лучше не думать. Все дни слились, слиплись в одну серую массу. Казалось, больше ничего и не было никогда, только эта тягомотная, почти машинальная работа, если бы не требовалось столько мускульной силы.

«Вчера один прямо в столовой упал в голодный обморок», — вспомнил Имре, ощущая, как сводит желудок, как он высасывает последние соки из всего тела. В подобные минуты представляется, что никогда не выбраться из этих сумерек, что никогда не было и не будет иной жизни. Всюду уши, всюду чьи-то глаза. Можно сойти с ума. Шагни в сторону, и ты почувствуешь, в какой клетке живешь. Кто-то сострил: «Если тебя насилуют, расслабься и получи удовольствие…»

Какая проститутка это придумала? А ты разве не проститутка, Имре? Разве еще не расслабился? Руки припаяны к ручкам тачки. Сто метров с кучей камня, сто падающих на лицо снежинок, как они тают на разгоряченном лице. Они заигрывают с тобой, Имре. Получай наслаждение, пока не гаркнул охранник.

Только почему так коротки эти обратные сто метров? Гораздо короче, чем с груженой тачкой, вихляющей из стороны в сторону.

Ну вот, стоило чуть отвлечься, она накренилась чуть больше по скользким доскам, и весь твой труд грохнулся под уклон. Теперь таскай обратно.

— В карцер захотел?..

Остальной бурный поток слов ты знаешь уже наизусть.

Из последних сил, не поднимая глаз, торопливо подбираешь, как драгоценные слитки, словно набухший от мокрого снега бутовый камень, укладываешь опять в проклятую тачку. А солдату уже даже лень глядеть на тебя, надоело материться. Только овчарка, то и дело отряхиваясь от снежной мокрени, продолжает надрываться, пока твое место не занимает следующий ударник.

Обошлось. Правду говорят: страшна собака не та, которая лает. Наслаждайся. Хорошо, что никто не может отнять право думать. А то еще можно быть откровенным с самим собой. Совершенно откровенным до самых печенок. И ни одна сволочь не влезет своими грязными лапами поправить тебя. Думай о чем угодно. Наслаждайся.

Если тебя почему-то вдруг не устраивает лагерь для военнопленных и эти роскошные бараки с двухъярусными нарами, если прокис от казарменной вони, у тебя полное право мысленно рвануть в любую часть земного шара. Ух, как это здорово!

— Вот с кем бы ты хотел сейчас оказаться рядом? Представь.

— Я бы хотел сейчас оказаться один на один с Ольгой, — внезапно сам себе ответил Имре и удивился такому ответу.

Но именно ее близости и тепла, оказалось, недоставало ему в эту минуту. Он помнил, какими глазами она смотрела, когда его уводили. У Марты таких глаз он не видел. Он едва не сорвался. Хотел кинуться к Ольге. Вовремя вспомнил, что выдаст ее и старика.

Сейчас он ощущал на своем лице ее пахнущее молоком дыхание. Ее руки, словно невзначай, поправляли ему подушку. Прикасались к нему, снимая боль, возвращая покой и тихую радость.

Он пытался мысленно восстанавливать вкус того лечебного отвара, который она осторожно подносила к его губам. Аромат лесных кореньев и луговых цветов кружил голову, вливал силу в ломившее тело.

— Что же это за волшебные коренья? Ты колдунья, Оля?

Она едва заметно улыбалась, прикладывая указательный палец к губам:

— Тише!..

— А почему цветы пахнут нашими лугами? Ты собирала их по холмам и оврагам возле Дуная?

— Нет, только здесь, на поляне. С дедушкой. Он знает названия всех трав и деревьев.

— Мне казалось, такие цветы растут только в моей Венгрии.

— Цветы не имеют границ, — смеялась она. — Они цветут, где хотят. У них земля одна, запомни.

— Подойди ко мне ближе, Оля! Я хочу дотронуться до твоей груди. До твоих бедер. До твоего теплого живота…

Нет, ничего этого я не говорил ей. Я весь был изломан, не похож на себя. Впрочем, и сейчас… Она бы меня не узнала.

За многие месяцы здесь он очень изменился. Как? Иногда он пытался посмотреть на себя со стороны. Дурацкое занятие. Вон бродят по бараку серые призраки. Ты ничуть не лучше. Кашляя, почесываясь, рыскаешь глазами по углам с мыслью, как бы обмануть изнывающий от постоянного желания насыщаться желудок. Едва ли не все разговоры сводятся к этому.

В туманном свете тусклой лампочки, сочащей точку из-под потолка, люди кажутся нереальными. Сама жизнь представляется нехорошим сном, который неизвестно когда и по чьей команде закончится.

«А ведь среди этих призраков есть совсем не плохие парни, — думал Имре. — Кто засадил их сюда? И за чью страдают вину?»

Однажды перед отбоем к Имре подбежал Шандор. Они уже давно не пересекались. Подбежал, конечно, условно, потому что его ноги гнулись в коленках, а руки тряслись, как у паралитика. Но по лихорадочному блеску глаз было заметно, что он торопился к Имре. Издали он захлебывался:

— Беата!..

— Что Беата?

— Беата передала, понимаешь? Ждет меня! — прохрипел он в невероятной радости, захлебываясь словами.

Он глядел на Имре округлившимися глазами, не видя его. Собирался сказать еще какие-то слова и не находил их.

— Ждет меня! Ждет меня!.. — казалось, он уже собрал чемодан и сейчас ринется к своей Джоланке. — Ты понимаешь?.. Ты понимаешь?..

Он развернулся и так же спешно заковылял обратно, не дожидаясь реакции Имре на свое сообщение. Да ему, похоже, и не нужна была реакция. Он и не ждал ее, весь во власти собственного вымысла. Весь он держался на этом вымысле, как на живой ниточке. И все же какой-то частью сознания понимал, что это хрупкое сооружение может рухнуть от элементарного вопроса.

Имре самому позарез нужна была связь с внешним миром. Но такой связи не было и не могло быть в лагере. К тому же самого Шандора наверняка успели вычеркнуть из списка живых. И если что могла знать его Беата, так это то, что он «погиб смертью храбрых». Да и какие возможности у нее искать жениха по лагерям пленных в чужом, насмерть дерущемся государстве.

— Постой, Шандор! — хотел остановить его Имре. — Куда ты?

Тот только отмахнулся, не желая разговаривать, торопясь донести свою радостную весть всем, всем, всем.

— Ты что, не видишь? — заметил сосед по нарам.

— А что?

— Шизанулся, — он устало покрутил пальцем у виска.

— Ты думаешь? — озабоченно переспросил Имре.

— А тут и думать нечего. Скорей барак рухнет, чем сюда весть просочится.

— А вдруг…

— Что «вдруг»? Тоже крыша поехала?

— Нет, конечно. Жаль парня. Такой золотой парень, выдумщик…

— Вот он и выдумал. Беата — это жена, что ли?

— Нет, девушка.

— Ну все равно. Она из Будапешта?

— Где-то близко…

— Вот-вот… Сейчас там такое творится!

— А что?

— Ничего не слышал? Вся охрана гудит: Будапешт в осаде.

Новость ошеломила. Конечно, от Беаты — не просочится, а о самой войне, тем более о боях в Венгрии, у пленных — ушки на макушке. Больше двух лет никаких сведений. А тут — бои в Венгрии. Как там родные?…

* * *

В один из дней довольно однотонной и тусклой жизни Имре произошло событие, которое можно назвать знаковым. Прямо с работ в каменном карьере его затребовали к коменданту лагеря.

Имре не поверил своим ушам, когда услышал собственные фамилию и имя. «Что я мог такое сверхъестественное натворить?» — была первая мысль. Лихорадочное перечисление жидких, как лагерные супы, событий ответа не дало. Паинькой себя Имре не считал, но и ничего особенного, чтобы удостоиться чести встретиться с высоким лагерным начальством, не совершал.

В таком вот суматошном состоянии, довольно заинтригованный, при молчаливом сопровождении начальника караула Имре прошествовал к кирпичному зданию комендатуры. Ровная дорожка выскоблена до асфальта. У входа — урна. То и дело мелькают офицеры. Внутри все чистенько вылизано. У знамени часовой стоит, не моргнет. Пишущая машинка стрекочет где-то.

Давно ничего подобного не видел Имре: привык к своему курятнику, где внизу жарко от печки, а по верху — сквозняки. А тут — живут же люди! Квадрат солнца на чистом полу из широкого окна, — как подарок. Все блестит. Правда, запах все тот же, казарменный, паскудный. Ну, может, лишь чуть послабее, чем в казарме. Но тоже не одеколоном разит.

Подождали, пока за закрытыми дверями какие-то важные дела решались. Имре стоял, с ноги на ногу переступая. Руки не знал куда деть. В одной, правда, сдернутая с головы шапка.

Наконец вышли два офицера. Голос из глубины: «Заходите!»

«Ну, прямо как в царские палаты!..»

Длинный кабинет. Мрачный сейф в углу. Столы буквой «Т». Телефоны на столе. В кресле — сам комендант. Над его головой на стене портрет Сталина в мундире.

«Живут же люди!» — опять мысленно сыронизировал Имре.

Но больше всего его поразили белые занавески на широких окнах и фикус на одном из подоконников. Правда, заморенный. Растения, говорят, чувствуют, где находятся и какие люди вокруг.

— Товарищ майор, по вашему приказанию военнопленный номер…

«Сейчас ему всю мою биографию выложит…»

— …доставлен!

Имре посмотрел на себя в этой забытой чистоте: рабочая телогрейка, грязные ботинки… «Черт побери, хоть снегом надо было почистить». Ни перед каким лагерным начальством не хотелось опускаться. Дух достоинства проснулся и заскреб душу.

— Подождите за дверью, — кивнул комендант сопровождающему.

— Есть!

— Проходите, — едва шевельнул рукой. — Так ты и есть Шанто Имре? — сказал по-русски.

— Так точно, — по-русски же ответил Имре.

— Почти без акцента, — хмыкнул майор и полез в пачку «Беломора» за папироской.

Протянул пачку Имре:

— Курите?

Имре отрицательно покачал головой.

— О!.. — искренне изумился майор.

«Простоватый дядька или таким притворяется? Слышал, каждый русский умеет прикидываться эдаким рубахой-парнем, а до дела дойдет — только держись. Как в войне. Знал бы Гитлер, — не поперся бы на Россию», — подумал Имре, вглядываясь в майора. А тот сидел по-свойски полуразвалясь, будто сто лет знакомы. С наслаждением прижег папироску, выдохнул сизый дым, не стесняясь наслаждаться минутой.

— Никак не брошу, — произнес огорченно. — Сто раз бросал, как говорил Марк Твен, — а сам хитрым глазом косил на Имре: знает или не знает такого писателя.

— Он говорил: «Нет ничего легче, чем бросить курить…» — рискнул уточнить Имре.

— Да, да, «нет ничего легче…», — усмехнулся майор, — так что, молодец, что не берешь в рот эту гадость. А русский-то где выучил? — неожиданно сменил тему. — Почти без акцента. Будто в России жил. Не в учебном же заведении?..

«В русской избе практиковался», — захотелось прихвастнуть Имре, но вовремя язык прикусил. И так за шпиона принимает.

— Нет, не в учебном, конечно. Русская гувернантка была.

— О, гувернантка!.. — иронично поднял брови майор.

Стальные искорки мелькнули в глазах:

— И красивая?

— Что «красивая»?

— В гувернантки-то, я слышал, берут господа только молодых и красивых. Побаловаться…

Имре сделал вид, что не понял намека, хотя даже голос у коменданта сделался масляным. Наверняка, ждал ностальгических воспоминаний пленного.

— Красивая, но не молодая. За семьдесят… Уехала из России.

— Жаль… — двусмысленно протянул майор.

— Она и научила русскому, а потом хотелось познакомиться с русской классикой в оригинале.

— Да-а? — опять брови поползли вверх. — Кого же вы читали? — снова перешел на «вы». — Кто вам знаком?

— Гоголь, Чехов, Пушкин, Толстой, конечно же, Достоевский… Русская проза богата.

— И что — всех?.. Когда же вы успели?.. Да вы присядьте, присядьте, — показал на стул.

Майор стал разглядывать Имре, будто тот инопланетянин. Еще прикурил папироску, нервно пожевал мундштук.

— Значит, времени у вас было достаточно. Это хорошо, когда человек время имеет. Если гувернантки… — он запнулся, сдержавшись. — Человек должен развиваться, духовно себя поддерживать. Без этого нам, как говорится, швах… А своих, венгерских писателей тоже читали? Да, да, конечно…

Чиркнул что-то у себя на столе, еще раз посмотрел на Имре оценивающе, будто на вещь, нажал кнопку, вызывая сопровождающего:

— Ладно. Идите… Уведите военнопленного.

* * *

И все. И снова потянулись серые дни с тяжелой физической работой, с той же баландой, с теми же окриками охранников и злобным рычаньем овчарок. Только объекты менялись и Шандор исчез. Имре пытался узнать что-нибудь о нем в его бараке. Одни пожимали плечами, другие высказывали предположение: заболел, перевели. И хотя Имре особой близости к Шандору не питал, но все равно с его исчезновением сделалось пусто, тревожно, словно отняли часть чего-то близкого, привычного.

«Человек должен развиваться, духовно себя поддерживать…» — вспоминалась фраза коменданта, вызывая усмешку.

«Я и развиваюсь, и духовно поддерживаю себя…» — повторял Имре, когда ломиком долбил мерзлый грунт, носил шпалы или разгружал вагоны. Все призрачнее становились моменты разговоров с Ольгой, недостижимее желание когда-нибудь снова увидеть ее.

Загрузка...