Однажды она приснилась. Наверное, за минуту перед тем, как ударили по рельсу, объявляя подъем. Он не успел разглядеть ее, не то что сказать слово. Только врезалось, будто она, сияющая, шла навстречу к нему с распахнутыми руками, готовясь обнять. А тут — рельс «Буум!» Ну не досада?
Целый день Имре носил в себе ее образ, и было одновременно светло и больно в груди.
Марта как-то сама собой отошла на второй план. О ней уже и не хотелось вспоминать. Изменила и изменила. Значит, ей так и надо. Значит, так любила, если выскочила замуж, едва успел уехать на фронт. Спасибо, что сразу сообщила. Но что с Ольгой и ее дедом? «Они бы сейчас не узнали меня», — думал Имре, и иногда его охватывало отчаяние, в самые тяжкие дни подступали жуткие мысли о смерти. «Нельзя сидеть сложа руки. Я носил кортик! Да, он исчез. Но я должен быть достоин его».
Эти мысли давали силы, заставляли искать… Что искать? Где? Когда над головой все та же тусклая лампочка, все тот же барак с двухъярусными нарами, набитый такими же бедолагами, а с раннего утра еще в темноте под матерные окрики построение, завтрак и работа, работа, работа…
Некоторые не выдерживали.
И вдруг новость! Русские вошли в Будапешт. Венгрия вышла из войны.
И первый же вопрос:
— А что будет с нами?
Бараки ожили. Споры, обсуждения, предположения.
— Неужели скоро начнут отпускать?
— Нет, правда?
— Ребята, и не верится!
— Всех-всех?
— Нет, тебя на размножение оставят.
Радость выхлестывала через край. Любой солнечный день воспринимался как гимн в честь будущего скорого освобождения. И люди вдруг сделались добрее друг к другу, и охрана незаметнее. Даже овчарки стали глядеть вроде бы человеческими глазами.
Но и радостная весть не каждому по сердцу. Некоторым она, как нож острый, как шаг к пропасти. Дома ни кола, ни двора. Родных война разметала. Жизнь начинать заново. Еще страшнее тем, кто крови чужой много пустил.
— Говорят, преступников судить будут…
— А ты знаешь, зачем тебя к коменданту вызывали? — по секрету в откровенную минуту шепнул чернявенький мадьяр, с которым Имре обычно раз в год словом перекидывался, и то случайно.
— Зачем?
— Думали, ты шпион, — и тоненько, едва слышно, хихикнул.
Имре и без него еще тогда догадался и посмеялся только, но когда шустрый сообщил, гадко почему-то сделалось. Это о нем-то так подумали! А с другой стороны, везде, оказывается, есть люди, которые все обо всем знают, и нет для них стен бетонных, запретов царских, приказов грозных. Всюду проскальзывают, проникают, как черви земляные. Всякий навоз перерабатывают.
Хотел Имре спросить у чернявенького кое о чем, но не стал связываться. Тошно.
«Я офицер, прежде всего, — думал он, — где бы ни находился, во что бы не был одет-обут».
Самое тягостное, оказывается, — ожидание. Особенно, когда совсем очевидным стал факт: пленных освобождают. Конец барачному муравейнику. Даже чувство, похожее на тоску, возникло: вон один пошел с жалким узлом на выход. Вроде его и не знал, но он уходит, больше не вернется. От этого грусть-тоска какая-то заполняла душу. Пока самого не пригласили к следователю.
В том же двухэтажном помещении комендатуры только на первом этаже в узком неудобном кабинете сидел он. Плечистый. Три маленьких звездочки на погонах. Лицо неулыбающееся, рябое. Сбоку — пожилой солдат с лычками сержанта. Имре успел ухватить конец фразы:
— …а кортик передать его матери. По справедливости, товарищ старший лейтенант.
— Кто разрешил? — взвизгнул следователь и осекся, взял себя в руки.
Кровью облилось сердце Имре. Лицо сержанта показалось знакомым. Взгляд его словно опалил Имре и ушел в сторону.
— Он? — едва слышно спросил следователь сержанта.
— Так точно. Мне остаться?
— Нет, свободен, сержант, — кивнул хозяин кабинета.
И неуклюжий, как шкаф, сержант оставил их двоих лицом к лицу.
Снова встало перед глазами тысячу раз передуманное, тысячу раз пережитое. Прыжок из горящей машины, скрученные руки, лесная поляна и ошеломительный обстрел с самолета, борьба и тот сумасшедший побег с поврежденной ногой…
Имре почти машинально отвечал на вопросы следователя. Все мысли были поглощены нечаянно услышанной фразой о кортике. «Значит, подобрали, а я боялся, что там на поляне он и остался, под снегом. Хотят передать матери погибшего. Но главное — не пропал, главное, — теперь можно думать, как вернуть его».
Имре не верил в свою удачу.
— Ну хорошо! — следователь поднялся, оказавшись почти на голову ниже Имре.
Еще заметнее стали широкие плечи следователя, и весь он, такой массивный, уперся проницательными глазками в допрашиваемого.
— Хорошо! Вам удалось совершить побег в суете от налета фашистской авиации. Но давайте рассуждать логически, — он, как профессор, читающий лекцию, в глубоком размышлении пальцами потер широкий лоб и снова посмотрел на Имре в упор, словно приготовился выстрелить: — Вы должны были сразу же пойти в сторону линии фронта. С целью перейти ее. А вы исчезли с радара.
Неожиданное сравнение, похоже, вдохновило его. Он сделал паузу, выжидательно вслушиваясь, не скажет ли чего Имре.
Имре помолчал. Он ощутил, что этот рябой крепыш готовит ему какую-то ловушку. Что длительное исчезновение Имре и было тем звеном для них, которое давало основание предполагать его шпионскую деятельность.
Следователь снова сел, выдвинул ящик, неторопливо достал «Беломор».
— Закуривайте! — протянул пачку следователь. — Ах да, вы, кажется, не курите?
Имре снова помолчал, подумав, что следователь с комендантом говорили о нем. И не удивился. Он вообще, кажется, перестал удивляться, только сообщение о кортике потрясло его.
Следователь с удовольствием прикурил от спички. Дождался, когда она догорела, изгибаясь и обжигая его короткие пальцы. С неменьшим удовольствием затянулся.
— Вот вам лист бумаги, напишите подробно, день за днем, где вы пропадали со дня побега и по день задержания. Особенно нас интересует следующий момент: откуда и почему вы постучались в ту избу, где и были задержаны. Вот вам ручка, вот чернильница. Пишите.
— Если бы разговор завязался за дружеской пирушкой, я бы сразу сказал вам, что в ту избу зашел, чтобы меня задержали. Там, правда, на двери не хватало вывески «НКВД», чтобы уж идти наверняка, а то я еще сомневался.
Следователь оценил юмор, не перебивал. Только сильнее сжал зубами мундштук папиросы, и желваки зашевелились.
— Ну а если серьезно, вам, наверное, известно, что на меня напал волк?
Следователь промолчал. Но по каким-то едва уловимым движениям лица Имре понял, что тот знает об этом больше, чем сам Имре.
— Сейчас, конечно, мне самому не верится, что такое произошло. Казалось, война даже зайцев разогнала, а тут волк. Будто кто специально на меня выпустил. Мгновенье — и я бы…
— Молчать!!.. — взорвался следователь. — Я не для того тут, чтобы ты мне лапшу на уши вешал!
Имре показалось, старлей хотел схватиться за кобуру, но сдержал себя, вместо этого вытащил из пачки другую беломорину. И, остыв, мрачно буркнул:
— Говорите по существу…
— Я и говорю по существу. Куда я мог еще постучаться, когда вокруг больше ни одного дома… В крови, израненный… Я даже не знал, в каком я состоянии. Да, впрочем, мне уже было все равно, лишь бы под крышу. Поставьте себя на мое место…
— Ну хорошо, — нехотя согласился собеседник. — А где вы раньше находились? — он заглянул в лежащий перед ним исписанный лист бумаги. — Два с лишним месяца?
«Выявлял секретные точки по деревням», — так и чесался язык съязвить этому толстолобому, но Имре чувствовал, горький бы получился юмор, да и не этого ждал от него приехавший допрашивать.
— Вы же сами утверждали: я должен был сразу же пробираться за линию фронта, — сказал Имре, догадавшись, что следствию не было известно о его поврежденной ноге. — Я сразу и пошел пробираться… Но у меня не было карты, а тут неожиданно снег выпал… Вот я и кружил…
— Целых два месяца? — переспросил, едва усмехнувшись, следователь.
— Показалось, целых два года…
— Ну ладно, напишите, что вспомните: где, как, с кем встречались. Короче говоря, подробности.
— Это пожалуйста… — с облегчением вздохнул Имре, радуясь, что удалось отвести самое главное подозрение — от старика с Ольгой.
Остальное пусть проверяют. Да и едва ли им это нужно. Даже правду за эти несколько лет война перепахала не один раз.
А ведь ничего особенного вроде не произошло. Какая-то комиссия прибыла из Москвы в количестве двух человек. В сопровождении коменданта лагеря и офицеров охраны комиссия зашла в барак аккурат в то время, когда лагерное население, как обычно, строем привели на обед.
По случаю прибытия проверяющих лагерникам дали послабление в виде нескольких минут отдыха. Каждый старался использовать эти золотые минуты на свой лад. Но при появлении начальства пришлось вставать у своего места, ждать, когда группа, неторопливо переговариваясь, неспешно продвинется по проходу. Издали видно было: проверяющие о чем-то спрашивали лагерников, что-то записывали.
Наконец начальство приблизилось, так же обстоятельно обсуждая какие-то вопросы. Проверяющие явно не торопились.
В желудке урчало…
— Они пообедали, не торопятся, — недовольно буркнул сосед.
— Куда торопиться? Сами себе хозяева, — сквозь зубы отозвался другой.
Группа медленно продвигалась. Комендант что-то объяснял гостям. Наконец проверяющие поравнялись с Имре. Подтянутый черноусый мадьяр окинул его быстрым взглядом, сказал на венгерском:
— Мы от нашего правительства, можете высказать свои жалобы.
Вдруг лицо его дрогнуло, вытянулось удивленно:
— Вы так похожи… Имре? Не может быть!
— Что, ваш знакомый? — подскочил второй представитель.
И все вокруг обернулись на восклицание. Комендант сделал вид, что не знает Имре, озабоченно посмотрел на часы, мол, время поджимает. Имре тоже не хотел пользоваться ситуацией, стоял молча.
— Имре, ты что, не узнаешь меня? Я Иштван. Мы же с ним, можно сказать, в одной песочнице играли, — в расчете на сопровождавших пояснил он.
Вокруг сдержанно засмеялись.
— Сто лет не виделись. И надо же — встретились!.. Это такой человек! Такой человек!..
Сопровождавшие смущенно топтались на месте.
— Ты узнал меня, Имре? — с надеждой и сомнением спросил друг.
— Иштван, спасибо тебе.
— За что? Имре!
— Что ты меня узнал.
— Как я мог тебя не узнать, Имре? Да, кстати. Ты не думал, чем будешь заниматься, когда выйдешь отсюда?
— А мы выйдем? — ирония и сомнение прозвучали в голосе.
— А как же? Война же закончилась. Должна быть депортация. Так чем будешь заниматься?
— Он прекрасно знает русский… — подсказал комендант.
— Он знает не только русский, — поправил Иштван. — Имре, нам нужны люди. Мы еще поговорим об этом. До встречи.
Он протянул руку, мягкую и теплую, как булочка. По крайней мере, такой ее ощутил Имре, прикоснувшись осторожно своей жесткой, как жесть, ладонью.
Имре уже не помнил, когда последний раз жал чью-либо руку. Сейчас он еще какое-то время стоял ошеломленный, пока комиссия не удалилась. В образе Иштвана прошел мимо совершенно другой мир, дохнув ароматом свободы, власти, достойной жизни. Мир, который, казалось, мог присниться только во сне. Но Имре сны не снились, если не считать минутное видение идущей с распахнутыми объятиями Ольги.
Вопрос, что он собирается делать, показался Имре тоже из области фантастики. Не верилось, что неволя может закончиться. Не случайно, наверное, каждый в лагере считал дни и часы. Гнал их, чтобы проходили скорее, а они с утренних сумерек, с минуты подъема тянулись и тянулись, придавливая к земле.
Соседи по бараку теперь как-то по-особому поглядывали на Имре. Неизвестно, чего больше было в этих взглядах: то ли зависти, то ли отчуждения. Вроде бы внезапно белая ворона залетела в барак. Хотелось взять в руки, но боязно. Имре не знал, как себя вести, кем он стал в глазах деливших с ним кусок хлеба. То вызов к коменданту, то на допрос, а теперь вот важный чин оказался его другом и на виду у всех жмет руку, радуется встрече. Не сон ли это?
Иштван — давний друг. Вместе купались в Дунае, ходили в горы, ночевали в лесу у костра. Даже были влюблены в одну девчонку, которая потом переехала куда-то с родителями. Тем и кончилось соперничество. Иштвана всегда притягивала политика, а Имре — небо. Разошлись, потеряли друг друга. Но правду говорят: пути Господни неисповедимы, а земля круглая. Хотя представить Иштвана в высоком чине… О! По крайней мере в таком, что бог и царь, — комендант лагеря, — перед ним не то что бы на четвереньках, но и не без трепета, — не ожидал. А он мелькнул, опалил ветром надежды.
Вспомнилось рассказанное кем-то. Один заключенный семнадцать лет отсидел от звонка до звонка. Завтра его должны выпустить на волю. Буквально накануне вечером он разоружает дежурного, отбирает у него ключи и совершает побег. Поймали, добавили еще, кажется, лет пять.
«Я не заключенный, — успокаивал себя Имре, — я офицер. Этим все сказано».
Но ожидание перемен щекотало нервы.
Сегодняшний день оказался совсем необычным. У входа в столовую Имре увидел воробья. Задиристый вид. Черненькая шапочка, коричневые крылышки — пушистый живой комочек. Кто говорит, что это никчемная птаха? Тепло на сердце от нее сделалось. Имре даже приостановился, задержав следом спешивших на обед.
— Что, есть не хочешь? Отдай свою пайку.
— Я смотрю — воробей!.. Гляди!..
— А ты думал, орел?
— Сколько лет не видел.
— Они круглый год тут шныряют. Не замечал, небось.
Может быть. Так же, как не замечал в неволе и солнца ни зимой, ни летом. Хотя от жары маялся не меньше других. А сегодня зрение словно прорезалось. Снег искрился на солнце, отдавая синими и фиолетовыми блестками, переливался, как когда-то в детстве на осенней, еще зеленой траве.
Ощущение близких перемен летало в воздухе.
Он стоял перед прилавком в элитарном магазине для иностранных дипломатов и удивлялся, с какой элегантной жадностью покупатели тянулись к драгоценностям, которыми сверкал и переливался прилавок. Сам Имре был равнодушен к различного рода цацкам и оказался тут ради веселого и простодушного Эндре, сотрудника по отделу. Тот подбирал жене подарок ко дню рождения и попросил Имре прокатиться с ним по магазинам.
— Ты хорошо знаешь русский…
Это был повод прогуляться. Имре с готовностью согласился. Уже год как он находился в столице государства, которое оказалось не по зубам Гитлеру, но кроме Большого театра и еще двух-трех мест нигде не был.
— Посмотришь парадное лицо страны.
— Да, ее изнанку я видел, — усмехнулся Имре.
Уже возле магазина обратил внимание на подозрительное мельтешение фарцовщиков, их косые оценивающие взгляды. У дверей — стражи порядка. Внутри особый аромат богатства и роскоши, чего не встретишь даже в главном московском магазине у Красной площади — ГУМе. Осторожное шуршание иностранной речи, вежливые улыбки, полные собственного достоинства. Дорогая модная одежда, обувь, украшения. Человеческий рай, если сравнить с тем, где пришлось, не разгибая спины, оттрубить несколько лет, где позабыл, как выглядит простая алюминиевая вилка.
Он завидовал этим людям, с деловым видом рассматривающим приглянувшиеся вещи, примеривающим их, капризно отвергающим с показными улыбками. Их, наверное, не коснулась война, и они, наверняка, свысока смотрели на серую, провинциальную Москву, еще не успевшую прийти в себя от жестокого удара.
Неприятны были показные улыбки, показная вежливость имевших возможность приобретать здесь то, чего невозможно приобрести в каком-либо ином месте. Хищники виделись ему, хищники со спрятанными клыками за натянутыми улыбками.
Он никак не мог отойти от пережитого в плену. В нем медленно оттаивал человек. Другой, не ведомый еще даже ему самому.
Он повернул голову и в витрине на фоне какой-то мишуры увидел самого себя. Элегантный, в плаще и шляпе. Мужественное лицо, сдержанный взгляд… Девушки останавливают внимание. «Видели бы они меня год назад. Всего только год».
Имре до сих пор не мог привыкнуть к новому своему положению. До сих пор мерещились глаза конвоиров, их злые окрики. Порой он просыпался среди ночи в ужасе: опять за колючей проволокой! И сердце взрывалось радостно, падало куда-то, когда осознавал, что это только сон.
И сейчас, не собираясь ничего приобретать, он был счастлив, что ему здесь ничего не надо. Ну совершенно ничего. И поймал себя на том, что несколько снисходительно смотрит на хищную покупательскую суету. Они не знают, что такое истинное счастье. Неужели правда не догадываются?.. Другое дело, порадовать подарком близкого человека. Но у Имре никого не было в Москве, кроме сослуживцев. Сейчас он терпеливо ждал, когда Эндре подыщет что-либо своей жене. С первых дней работы Имре сблизился с ним. Эндре на первых порах помогал войти в курс дела, однажды даже пригласил на квартиру, которую снимал у интеллигентной пожилой четы.
Вот Эндре что-то подобрал и отправился в кассу оплатить покупку.
— Фу! Наконец-то подыскал… Жена будет довольна. Сейчас пойдем! — с облегченной улыбкой кивнул он Имре от кассы.
Имре даже покупкой не поинтересовался по рассеянности. И вдруг его взгляд зацепился за что-то необходимое, что как будто давно собирался приобрести, но все как-то не случалось. Он даже не сразу осознал, что. И в первое мгновение удивился, увидев целый набор курительных трубок. Большие, средние, маленькие. Любого цвета, — из дерева, глины и фарфора. Даже из металла и из камня. С шикарными янтарными мундштуками, отливающими солнцем и напоминающими о слезах густой смолы на высоких соснах. И вспомнился старик, — Ольгин дед, мучившийся с самоделкой, берегший ее, как зеницу ока.
— Имре, я готов. Пошли?
— Да, да… — кивнул Имре и тут же остановил приятеля: — Эндре, подожди.
— Девушка! — обратился к продавщице.
— Что-нибудь выбрали? — услужливо повернулась та.
— Покажите-ка мне вот эти произведения искусства.
— Все сразу? — девушка мило заулыбалась.
— Нет, не все. Вот эту, эту и эту…
— Имре, ты коллекционируешь трубки? — удивился приятель.
— Хочу научиться курить, — пошутил Имре, рассматривая образцы. — Посмотри, как потрясающе сделаны! С инкрустацией. Один мундштук чего стоит. Так и хочется взять в рот.
— О, не показывай, а то я собираюсь отвыкать курить. Жена каждый день с ума сходит: «Выбирай что-нибудь одно… или я, или табак…»
— Девушка, возьму все три! — объявил Имре свой выбор. — Посчитайте и еще вот этот перстенек с бриллиантом.
— И перстеньки коллекционируешь? Это я виноват: соблазнил тебя на такую трату.
— Ну что ты? Спасибо, что захватил с собой. Сам бы я никогда не догадался сюда заехать.
Солнце хлестало в окна машины, широкие полупустые проспекты открывались навстречу. Торопились прохожие. Неповоротливые троллейбусы подбирали их на остановках. Москва жила своей сосредоточенной жизнью, начинала строиться, возрождаться после войны. Она была похожа на обескровленную непомерными заботами мать, но в глазах людей, если присмотреться, можно было заметить нечто такое, что вселяло уверенность в завтрашнем дне.
«Или это мерещится мне?» — думал Имре, выхватывая взглядом то черно-серые афиши на заборах, то кричащие лозунги, то вывески магазинов с полупустыми скромно оформленными витринами. Даже церковные купола, изредка встречавшиеся и украшавшие город, казалось, старались спрятаться за строительными лесами и высотными зданиями. А на первом плане, как на многочисленных плакатах, в небо тянулись заводские и фабричные трубы. Дым от них гордо восходил в небо, демонстрируя возрождение промышленности и рост производства.
Хотелось в Будапешт. Невольно сравнивалось с улицами и проспектами Будапешта, какими помнил их перед войной. Каков-то он теперь? Сами по себе сжимались кулаки от бессилия. «Кто выиграл в этой бойне? Зачем она была развязана? Неужели плохо жилось Германии?»
Но что произошло, то произошло. Пролетела черная буря, унесла многие и многие миллионы жизней человеческих, не щадя ни малых, ни старых, разрушая селения и города…
— Имре, о чем задумался? Завтра собираемся у меня, не забудь. День рождения жены — это большой праздник! — засмеялся Эндре. — Будет человек десять. Только из нашего отдела. Загудим.
— Осторожней! — закричал Имре. — Не сшиби бабку!..
— О, черт! — взвизгнул тормозами Эндре. — Куда прет на красный?..
— Она уже цвета не различает.
— А ты заметил, как мало молодежи? Война всех подобрала.
— А вот таких старых оставила… — с горечью заметил Имре, подумав, а что теперь с Габором, с его Ильдико, что с Мартой?..
И ничуть не царапнуло последнее имя. За Марту он был спокоен. Но что стало с Ольгой? Не такие наивные те двое, которые ждали его в их избе.
Не впервые думал об этом Имре, но каждый раз отметал от себя самое страшное, не давал волю воображению. Было бы безумием наводить справки. Единственно, что хотелось, съездить к Ольге с дедом. Не случайно же не раздумывая, кинулся покупать трубки и перстень. Он представил, как обрадуется Ольга, а дед… Для деда нет ничего дороже курительной трубки. Такие он еще в жизни не видел и в руках не держал. Вот уж хвалиться будет в деревне.
В мыслях об Ольге Имре старательно обходил ее возможность за это время выйти замуж. Она же не давала слово, что будет ждать. Ни он, ни она даже не разу не говорили о своих чувствах. Может, у нее их и нет вовсе. Мало ли что может почудиться.
— Имре, а ты, я слышал, уже в отпуск собираешься? Неужели так быстро год проскочил!
— Как птица крылом махнула.
— Эх, хорошо!.. В Дунае искупаешься, по горам походишь… Завидую!
Эндре не сомневался, что Имре ждет не дождется отпуска, чтобы съездить на родину, встретиться с оставшимися друзьями, поклониться знакомым местам. Он правильно думал, но не мог знать, что судьба уже успела связать Имре с этой землей, которую тот хотел завоевывать. И еще не знал, что прежде чем появиться на родине, Имре должен был продолжить поиск своего кортика.
Наверное, в то самое время, когда Имре услышал весть о том, что советские войска пересекли венгерскую границу и с боями продвигаются в сторону Германии, в селе Климовка Дарья Степановна Краснова изо дня в день ждала хоть какую-нибудь весточку от единственного родного человека — сына Николая.
Почтальонша Клавка, на что отчаянная девчонка, за словом, как говорится, в карман не полезет, и та уже не могла в сотый раз объяснять тетке Дарье, что, мол, пишет ее Николай, а почта полевая в связи с наступлением нашей армии совсем запуталась и письма по полгода плутают бог знает где.
Каждый раз, проходя мимо избы Красновых, Клавка заранее придумывала новую отговорку, чтобы хоть на час-другой поселить надежду в душе Дарьи Степановны.
Не меньше десятка старухиных треугольничков уже отнесла она на почту все с одним и тем же номером войсковой части на имя Краснова Николая Ивановича, а еще ни одного ответа так и не вернулось в Климовку.
Ответ-то, может, и был в виде официального извещения, от которого мертвела не только любая изба, в которую приходило оно, а вся округа замирала в страхе, что и не приведи Господь, получить такую же весточку в следующий раз. Может, и был ответ. Но ведь почта-то формируется где-то на станциях железнодорожных, а потом долго движется в раздолбанных вагонах по российским просторам, тащится в поездах, а поезда, известно, подвергаются вражеской бомбардировке. И кто знает, сколько всяческих весточек не дошло до адресата по вполне понятным причинам военного времени.
Уж сколько дней подряд Клавка норовила поскорее прошмыгнуть мимо избы Дарьи Степановны Красновой. Может, хоть сегодня-то тетка Дарья забудет в делах своих выглянуть, не показалась ли синеглазая почтальонша Клавка…
Нет, никакая сила не заставит ее забыть, что пока не пройдет со своей брезентовой сумкой почтальонша Клавка, не успокоится тетка Дарья. Все будет валиться у нее из рук, все будет отрываться она от любого домашнего дела и выглядывать на улицу, ждать почту, как самого драгоценного гостя. Все будет замирать у своих дверей, пристально вглядываясь вдоль улицы: не появилась ли говорунья Клавка с вестью о сыне Дарьи Степановны.
Сколько раз пробегала Клавка, бросая на ходу:
— Нету ничего тебе сегодня, тетка Дарья.
А та все равно не верит, уже вслед Клавке несется:
— Клавонька, детка моя, ну посмотри получше, может, завалялось где письмо-то, а ты не разглядела.
— Дарья Степановна, да что ж она у меня, сумка-то, ай с потайными запорами?
— Да кто ее знает, а вдруг…
— Вот они все письма, гляди.
Клавка вытаскивала тоненькую пачечку дорогих посланий, как корочки хлеба в голодуху, перебирала перед глазами тетки Дарьи: Иванцовым, Степановым, Елизавете Курковой да вот еще Марье Смолкиной.
— И все, — Клавка выворачивала наизнанку сумку и даже вытряхивала для наглядности. — Гляди, нет ни пылинки.
Дарья Степановна горестно качала головой. И недоумение, и разочарование у нее на лице. И извинение перед Клавкой, что не поверила ей с первого раза и заставила выворачивать сумку.
Вот потому-то Клавка каждый раз пыталась проскочить незамеченной мимо окон Дарьи Степановны. А сегодня задержалась у дома соседки и давней подруги тетки Дарьи — у Авдотьюшки Колокольцевой. Тоже женщины одинокой. Что-то они там с ней обсуждали оживленно.
Дарья Степановна, как обычно, ждала вначале у своего порога, надеясь и не надеясь на весточку. Да не хватило терпенья у Дарьи Степановны, сама подошла с обычным единственным вопросом своим, который Клавка давно наизусть знала.
— Клавонька, милая, а мне-то там ничего нет?
И тут сама навстречу к ней кинулась Клавка, возбужденная чем-то не в меру:
— Опять ничего нету, тетка Дарья. Но война, говорят, скоро кончится. Вот как! И найдется твой Николай, обязательно найдется. А сейчас некогда им писать. Наступают они на Берлин… Кончится скоро война. Некоторых солдат уже отпускают, раненых…
— Господи, да хоть бы и раненого, только бы вернулся. Авось как-нибудь и поправился бы дома-то… Да у кого ж узнать-то?
Тут и за Авдотьей слово не задержалось:
— Слышишь? А вот есть, говорят, в Москве старица одна, Матроной зовут. Все наперед знает. Бабы ходили к ней, спрашивали.
— А где же я ее найду в Москве-то?..
— Иди, найдешь, Господь управит.
— Ой, Авдотьюшка, ты не собираешься? — кинулась к ней Дарья Степановна. — Я бы с тобой, хоть в любой день. Ты вроде знаешь дорогу. А то я-то в Москве уж не помню когда была… Давай завтра пойдем.
— Можно и завтра, если дождя не будет. А то по такой погоде больше ста километров — не шутка, грязища — ноги не вытащишь. Вон она, тучка-то, заходит и заходит. Дня два идти будем, не меньше…
— Может, обдует к завтрашнему-то?..
Ночь не спала Дарья Степановна, прислушивалась: идет дождь или перестал. Лбом об пол бухалась перед иконой Божьей Матери:
— Помоги, Царица небесная. Сотвори чудо, чтобы до Москвы дойти, с Матронушкой встретиться.
Собрала пару яичек вареных, кусок хлеба да солюшки в узелок, и едва за окном забрезжило, — к соседке скорехонько:
— Вставай, Авдотьюшка… Обдуло вроде дорогу, пойдем, милая.
— Вот сказала я тебе, неугомонная, — спросонок будто проворчала подруга.
Но скорей по привычке, чем от неудовольствия. Плеснула в лицо колодезной водицей, простым платком повязалась и — готова.
Есть пренебрежительная пословица: бешеной собаке сто верст — не крюк. А вот для матери ради своего дитя и тыща — не расстояние. Едва поспевала за Дарьей Авдотья. На середине пути выдохлась:
— Давай передохнем маленько. Не могу я так быстро да еще по грязище. Ты, подруга, позавчера еще стонала, будто все кости болят и разогнуться не можешь. А, гляжу, поздоровела, видать. Никак не могу за тобой угнаться.
— Могу и потише пойти, — виноватилась Дарья Степановна перед Авдотьей.
— Да уж ладно. Лишь бы впрок стало.
И вправду: рвалась Дарья Степановна к Матронушке, как на встречу с самим сыном. Уж очень она поверила, за последнюю соломинку цеплялась.
Красота церкви ошеломила ее. Внутреннее убранство: золотые иконы, цветная роспись, горящие свечи возле икон, молящиеся, облачения церковных служащих, — все это вместе взятое сдавило грудь, будто поднимая под небеса. Слезы радости и надежды сами собой потекли по скорбным щекам.
Авдотья, которая привела ее в церковь и обещала познакомить с Матронушкой, не отступала от Дарьи Степановны ни на минуту. Да и сама Дарья Степановна держалась за нее, как за спасительницу. Первый раз за всю жизнь ей довелось видеть благолепие действующего храма. Не нашлось возможности за всю жизнь вырваться из круговорота, из той мельницы, которой был колхоз, где одна работа сменялась другой, начиная с ранней весны до поздней зимы. А там еще домашние хлопоты, дела по хозяйству, уход за скотиной, обихаживание мужа и детей. Их было еще двое, не считая сына. Две девочки. Обе одна за другой ушли из жизни. Одна утонула, другую затащило в зерноуборочную машину. Две ласточки, красавицы и певуньи, помощницы матери, радость отца и гордость брата, одна за другой покинули этот мир, будто улетели в неизведанные края. Это случилось перед войной. Последняя надежда и опора — сын Коленька. А тут — война…
Короче говоря, некогда было Дарье Степановне в город ходить по церковным службам. И стоя среди таких же, как она, просто и бедно одетых женщин, слушая и не понимая речь церковной службы, она представила, что попала в рай Божий, где должны летать ангелы небесные.
— Ох, Авдотьюшка, куда ж ты меня привела-то! — только и повторяла Дарья Степановна, еле шевеля ссохшимися от волнения губами. — Куда ж привела-то?
Церковью для нее всю жизнь было то разрушенное в ее селе, заросшее кустами бузины, черемухи и лозины, кирпичное строение, которое испокон веков возвышалось возле разъезженного, изуродованного тележными и тракторными колесами большака. А в последние годы — заросшей неизвестно чем, заваленной обломками, церковной постройкой. Только голуби, воробьи да вороны оживляли эти развалины, по которым лазили любознательные деревенские мальчишки. Да и то до войны еще.
Дарья Степановна и знать не знала настоящую-то церковь. Слышала только о ней, а представлять не представляла. Потому и ошеломлена была царственной красотой и убранством ее. Небожителем святым казался батюшка в ризе, с золотым убором на голове, с крестом золотым, в необыкновенных изумрудах и яхонтах. Заслушалась, засмотрелась Дарья Степановна. Будто память отшибло на время: забыла, зачем и как тут оказалась. Только крестилась не переставая, глядя на прихожанок, — таких же, как она, женщин со скорбными, сосредоточенными лицами. Знать, у каждой своя тяжесть была на душе, которую принесли Господу Богу.
И вдруг будто молния пронзила с головы до пят: вспомнила! О сыне же родном узнать добралась сюда, а не по праздному делу. Будто сын-то ее родненький где-то здесь. В лучезарном церковном мире, с ароматом ладана, с песнопением церковным дух его летает. А знает об этом Матронушка. Господь наградил ее таким светлым даром прозорливости за ее веру неистребимую, за ее служение бескорыстное Господу Богу.
Много историй было, как исцеляла матушка людей от разных болезней. Короче, наслышанная была Дарья Степановна о Матронушке, заранее верой глубокой прониклась к ней, как святую почитала. А когда показали ее, Дарья Степановна поразилась простотой одежды чтимой матушки. И одета проще простого, и обута в тапочки, и голова покрыта простеньким платочком. Встретишь на улице — внимания не обратишь. Если только на лицо? Сама слепая, глаз нет, а кажется что все видит. Строгое и смиренное выражение лица у нее. И все же зашлось сердце у Дарьи Степановны, когда она подходила к Матронушке, захлестнуло всю, как вспомнила, что о последней надежде спросить собралась. И мужа прямо перед домом расстреляли, и две девчонки на том свете. Одна кровиночка — сынок Коленька, одна ниточка, которая ее в жизни держит, осталась. И уж если она оборвется, то и зачем жить тогда, мучиться?
Прежде чем подойти к старице, перекрестилась, словно перед иконой, и будто головой в омут со своим вопросом:
— Матушка Матронушка, сын у меня на войне. Дождусь ли? Подскажи, милая…
Так ли, нет ли, обратилась? Откуда было знать матери? Спросила, как сердце подсказывало. Мигом душа опросталась, как черный камень с места сдвинула. И обмерло сердце в неимоверной жути, ловя слепой невидящий взгляд великой прозорливицы. Живой свет сочувствия поймала в подобревшем лике Матронушки.
— Иди с Богом. Будет тебе известие, милая. Жди.
Еще о чем-то хотела спросить Дарья, но не успела, растерялась. Какая-то другая женщина со своей бедой уже кинулась к Матроне, и образовавшаяся толпа, жаждущая известий о своих родных и близких, незаметно оттеснила Дарью. Так она и осталась стоять в недоумении, переваривая каждое слово прозорливицы.
— Еще поподробнее спросить хотела… — произнесла Дарья растерянно, глядя на Авдотью и словно оправдываясь, что не успела.
— Чего ж еще тебе? — успокоила Авдотья. — Она тебе ясно сказала: жди! Будет тебе скоро известие.
— Дак какое известие? Известие известию рознь.
— Было бы плохое, она бы тебе так прямо и сказала. А то ведь — жди! А плохое-то чего ждать? Мы и так все в плохих известиях, как беспризорная собака в репьях.
— Миром Господу по-мо-лимся! — донесся с амвона громогласный бас, объединяя молящихся и вселяя надежду. — Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя…
Крестясь и кланяясь, обе женщины вышли из храма, попав сразу во внимание выстроившихся неровным рядком калек и нищих.
Дарья Степановна высмотрела сразу молодого калеку на костыле. В гимнастерке с распахнутым воротом, с пепельной головой, он прыгал на одной ноге, стараясь разогреться. И когда Дарья вынула заранее заготовленный мятый рубль и протянула молодому инвалиду, он недоверчиво посмотрел на нее, покосился виновато на соседей по попрошайничеству: не отнимаю ли, мол, у них удачу, — и как-то молодцевато, будто и не милостыню брал, выловил протянутую деньгу со снисходительной усмешкой, мол, извини, мать, не думал стоять на паперти, да жизнь распорядилась.
— Помолись, сынок, за моего Коленьку, чтобы хоть какой-никакой, а вернулся бы целым и невредимым.
— Вернется, мать, куда он денется? — бодро отозвался молодой инвалид, принимая милостыню. — Я вот вернулся!
— Ой, не приведи Господи! — не сдержала сострадания старая женщина.
— Ай лучше, ежели совсем не вернется? — зыркнул из-под седых бровей обросший волосами старик.
— Ой, тоже не приведи Господь! — помрачнела Дарья Степановна.
— Пойдем, пойдем! — дернула за рукав верная спутница. — Не наговорилась еще? Тут не такое услышишь. Ты думай, о чем тебе Матрона сказала. Жди! Она многого и не говорит. Боится. Власти-то лютуют. Говорят, недавно милиция ее насильно увезла, еле освободили. Она так и скитается, то по домам, то по подвалам.
— Да за что ж это, Господи? — удивленно округлила глаза Дарья Степановна. — Она людям помогает, а ее от людей прячут. И что ж дальше-то?
— А ничего. Не одни злыдни в милиции. Освободили.
— Ой, Господи, — перекрестившись, покачала головой Дарья Степановна.
Они долго еще по пути в деревню разговаривали и о Матронушке, и о хороших людях, на которых земля держится. А не будь их — давно бы рухнула в тартарары, никакой бы войны не надо.
Известие и вправду вскоре пришло. Принес его немолодой возвращавшийся в свои края солдат. Дарья Степановна не разбиралась в званиях военный и военный. Пилотка со звездой на побитой сединой голове. Пожилой, одним словом. Несмотря на жару, был он в пропотевшей под мышками и на спине солдатской телогрейке, надетой на не менее пропотевшую гимнастерку, в старых растоптанных кирзачах со сморщенными голенищами. На правом плече вещевой мешок, узлом стянутый.
Дарья Степановна вначале подумала, что это и не к ней вовсе. Мало ли кто останавливался передохнуть, кружку воды попросить. Раньше из всех дворов навстречу выбегали бабы: кто? Чей? Да не видал ли сына, мужа, брата? Мигом окружали свежего человека, в рот заглядывали до тех пор, пока до конца не выпытают, до последнего словца.
Но в Климовке и выбегать особо некому было. Если только Авдотьюшке, соседке, да двум-трем вдовам. Но те ютились на другом конце деревни: кричи им — не докричишься. Так что как он, этот пропыленный седовласый солдат, нашел Дарью Степановну, один Бог знает. Видать, большим долгом своим считал увидеться с матерью своего командира.
— Дарья Степановна здесь будет? — крикнул в распахнутые сенцы так, что единственная пестрая курица, спасавшаяся от жары под лавкой, с кудахтаньем выскочила на двор и долго еще недовольно бормотала там.
— Я Дарья Степановна! — не ожидая ничего хорошего, с тревогой откликнулась старая женщина, показываясь из избы.
— Фу ты, жарища какая! — рукавом мазнул пот со лба старый солдат. — Значит, мне сюда. Водицы не найдется?
— Да как же, милок, чего-чего, а водицы всегда можно. Колодец-то у нас за огородом. Из родника. Зимой даже не застывает. Вот какая водица… Вон кружку бери, а вон ведро. Только что принесла, — говорила Дарья Степановна, а сама пытливо всматривалась в пришельца, пытаясь догадаться раньше, чем он сам обнаружит цель своего появления.
И пока гость опорожнял пол-литровую потемневшую кружку, не выдержала, спросила робко:
— А вы чьи же будете?
— Свой я, мать, свой… А водица-то, правда, хороша! — тянул пришелец, примериваясь, как вести разговор, как сообщить о смерти ее последней надежды.
Выдержит ли мать? Много видел солдат, пережил еще больше, в трех госпиталях отвалялся. Не знал, не гадал вырваться из кромешного ада, но вот, израненный, искромсанный, — живого места на теле нет, — возвращался в родные края. И на всякий случай не снимал телогрейку в такую жарынь. А увидел старую мать своего бывшего командира и по горячке хлобыстнул ледяной водицы, чего делать ему доктора никак не разрешили бы. Ну да далеко доктора остались. А мать Николая Краснова — вот она. И что тут делать? Вытащи я ей этот чертов клинок, скажи, мол, вот чем убит твой сын, мать. Вот так, прямо по рукоятку вошел в тело сына твоего родного. И что с ней будет?
С другой стороны, зачем же я сапоги топтал, если не передать матери последнюю память?
— Андреем меня кличут, мать. Андрей Строев. У нас на Урале целая деревня Строевы. И все мужики строители сплошные. Кого ни возьми. Мой отец, мой дед, братья мои. Двое каменщиков, трое столяров, а заодно и плотники… Вру, мать. Уже не трое. Уже один я остался. Повыдергали репку, по-общипали, поганцы… Теперь с какого краю начинать, неизвестно, — Андрей присел на старый сундук, рядом вещевой мешок кинул.
— Да ты в избу-то проходи! — растерянно пригласила Дарья Степановна, догадавшись, с какой вестью сделал немалый крюк от станции этот служивый.
Высохшие, почернелые от работы руки ее дрожали, и она пыталась спрятать их под фартук, дабы не смущать гостя. Но еще тонюсенькая ниточка надежды оставалась, живее кровиночки связывала ее душу с оставшимся миром. Не зря же говорила Матронушка: будет известие. Плохое — давно бы прислали, а тут живой человек пришел.
— Вы от сынка моего? — спросила робко.
— От него, мать.
— Что с ним? — едва выдохнула, вцепилась глазами в Андрея.
— Да все хорошо, хорошо, — тут же успокоил Андрей. — Не волнуйся, мать.
Не посмел пересилить себя Андрей, и самому ему тошно сделалось от вынужденной неправды. Будто оживил он лейтенанта и теперь, хочешь не хочешь, из-за одной слабинки придется целую чужую жизнь придумывать.
Но зато как вспыхнуло, помолодело враз измученное лицо бабки. Молодицей встрепенулась:
— Ой, что ж я сижу-то? Небось, есть хочешь, сынок? Сейчас мигом я самовар поставлю. Старинный у нас самовар-то, а я в нем еще и яичек сварю…
Затрепетала, затараторила. Откуда только силы взялись?
— Вы что же, стало быть, служите вместе? А письма-то, письма-то я от него больше трех годочков не получала. Я-то ему пишу, а от него ничего нет. Ай ранен, думаю. Ну, тогда хоть кого-нибудь попросил бы написать.
— На особом задании мы были, мать. Он и сейчас на задании. Писать нет возможности никакой, — не ожидая от себя, стал врать Андрей Строев.
И сам на себя удивился: брехало-то у меня, оказывается, хорошо подвешено. Уж ежели на правду смелости не хватило, бреши напропалую, чтобы хоть этим согреть чужую душу. Свою-то напрочь война сквозняками выдула.
Но Хлестакова из него не получалось. Еще глубже зарыл Андрей в себя память о командире, который дня за три до гибели уберег от смерти своих солдат. В сумерках, уже после очередной атаки немцев, сидели они в какой-то разрушенной сельской школе, из прокопченных котелков утреннюю застывшую кашу выгребали: днем не до еды было. Вдруг в окне последнее стекло — дзынь! — и на дощатом полу юлой зеленая игрушка крутится. Мгновенье буквально. Кричать «ложись!» бесполезно. Немая сцена. И тут лейтенант, словно уголь горячий, схватил заброшенную гранату. Не успел никто глазом моргнуть — вышвырнул ее в то же окно. В один миг со взрывом команда «ложись!» раздалась. Но все уже и так лежали, а потом так и не успели выскрести свои котелки: отбивали новую атаку.
— Я вот что привез, мать, в память о нем, — чуть не проговорился Андрей. — То есть он просил передать… На, говорит, а то потеряю эту вещицу, а она дорога мне. Мать-то, говорит, сохранит…
Андрей развязал вещевой мешок, достал кортик, выложил на стол. Странно он смотрелся на грубом крестьянском столе, за которым собиралась простая русская семья, обедала, ужинала, отмечала праздники, обсуждала житейские дела свои в надежде на доброе будущее. Здесь, за этим столом, гуляли свадьбу, обмывали рождение детей.
Чего он только не видел, этот стол со столешницей из цельной доски, срубленный еще даже не отцом, а дедом Дарьи Степановны. И всякий гость, разглядев его, дивился умению старинного мастера. А вот игрушка такая разукрашенная, с короной, с нерусским гербом лежала впервые на этом столе.
— Это что ж такое, сынок? — недоверчиво поинтересовалась мать, глядя на кортик.
— Оружие такое… Знак отличия, — как мог, пояснил солдат. — Вот просил меня твой Коля: передай, говорит, матери моей, то есть вам, Дарья Степановна. Пусть, говорит, сбережет, чтоб не потерялся…
— Отличия знак?.. Ишь ты… Это что ж, его, знать, отличили? Ай как?
— Ну да, знак отличия, — не сдержал тяжелого вздоха солдат. — Как вы-то тут живете? Трудно небось? — сам себя перебил Андрей. — Прости меня, Дарья Степановна, совсем забыл я, старый дурак. Сын-то тебе гостинцы прислал. На, говорит, отвези матери моей… Голодно у них, небось, там, — Андрей порылся в своем мешке и достал две банки мясной тушенки, цельный кусок неколотого сахара, буханку хлеба. — На вот. Извини, больше не мог захватить. Тяжело, мать. Укатали Сивку крутые горки.
— Как живем? — запоздало отозвалась Дарья Степановна. — Живем, как все. Не хуже, не лучше. Одна беда: слепнуть я стала. Да и то, сколько слез-то пролила. Какие глаза выдержат! Ты когда Коленьку-то увидишь, не говори ему об этом. Зачем понапрасну расстраивать? Ты ведь увидишь его?
— Нет. Я ж подчистую списан. Чуток до Берлина не дотянул. Не вернусь я. Отработал свое… Дай-ка я тебе с самоваром-то помогу, — кинулся Андрей расщеплять сухое полено на лучины.
— Вон что: не вернешься? Ну, тогда расскажи мне побольше про Коленьку-то. Где он там? Не ранен ли? Меня-то вспоминает?.. Вернется-то скоро? А то, боюсь, не дождусь я его. Чует мое сердце, не дождусь. Здоровье мое — никуда. Вернется домой, а дома — никого. Пустая изба. Вот чего я боюсь больше всего.
Андрей слушал мать своего погибшего друга, и сердце его сжималось. «Хорошо, что не сказал правду, — думал он, — от такой правды вся Россия бы перемерла, а нам жить еще. Пусть надеется бабка, пусть наговорится со мной вдосталь».
Не привыкать было солдату видеть бедность в измордованной войной стране. Как после половодья обнажается земля, затянутая илом и мусором, когда негде порадоваться глазу, так и темны и неприглядны выбирались из послевоенной разрухи деревни. С тяжелым сердцем глядел Андрей на то, как обносилась изба Дарьи Степановны без мужских рук. Покосившиеся двери, подгнившие ступеньки, почерневшая соломенная крыша, похожая на решето при любом мало-мальски сильном ливне. Но главное — треснувшая печка. Летом еще можно ею пользоваться, пока дым не начинал выбиваться из трещин и дверь открыта, чтобы не угореть. А как жить старухе зимой?
Все это зацепило Андрея. И хотя торопился он вернуться в свою Строевку, знал по себе, не будет покоя его душе, если уедет, не пособив старой женщине.
Так и сказал он Дарье Степановне:
— Николай не скоро вернется. А в такой избе ты, мать, зимы не протянешь. Пока погода стоит, разреши поживу-ка я у тебя. Поправлю кое-чего в хозяйстве.
— Вот радость-то, сынок! Вот не ждала чего, того не ждала… Оставайся! А болезнь-то твоя как же? Говоришь, врачи велели не простужаться…
— Мне и некогда простужаться при таких заботах! — успокоил ее служивый.
Очень уж соскучились у него руки по мирным делам.
Попили они чайку с привезенными Андреем гостинцами, наговорились. И хотя по-прежнему поперек горла стояла неправда о том, будто жив Николай, но чувствовал его бывший подчиненный и друг, не обиделся бы лейтенант за такой святой обман.
С раннего утра, как только под крышей в сенцах залились веселыми голосами неугомонные ласточки, Андрей, ночевавший тут же на соломенной подстилке, оказался на ногах. Слава богу, нашлись в хозяйстве и пила, и топор, и молоток, тронутые легкой ржавчинкой по причине давнего их неупотребления, нашлись и другие всякие нужные инструменты, без которых не обходится ни один деревенский хозяин.
Давненько, видать, в этой глуши, заросшей лозинами да бурьяном, не слышно было обстоятельного стука топора. Как на звук вечевого колокола, собрались жители деревни с грустным любопытством и неопределенной надеждой. Шептались между собой, поглядывая на Андрея как на некое чудо, забредшее неизвестно откуда и как. А он перво-наперво решил крылечко подправить, чтобы ходить не спотыкаться.
И когда встали женщины любопытной толпой возле избы, перешептываясь между собой, остановился Андрей, низко поклонился им:
— Здравствуйте, бабоньки!
— Здравствуй, — ответили вразнобой.
— Это что же — и вся деревня? Весь личный состав?
— Нет, почему же? — ответила за всех Авдотья. — Есть у нас еще один мужчина. Бобыль. Инвалид. Один в крайнем доме живет.
Недолго пришлось ждать бобыля. На самодельном костыле, палка обструганная в другой руке, явился бобыль, в чем душа держится. По виду — списанный человек.
— Сколько лет-то тебе, дедушко?
— А сколь дашь, столь и будя. Немец, однако, не тронул. Как зашли в избу, как увидели пол земляной, а я на лавке лежу, думали уже окочурился. Напужались, залопотали по-своему и не входили больше. Вот сколь мне лет.
— Золотой он у нас, — не сдержалась одна из баб, — если б не дед, ходить бы нам совсем не в чем было. Всю деревню обул.
Только тут Андрей обратил внимание, что некоторые были в лапотках. Поощренный похвалой дед поскреб затылок смущенно:
— Ладно уж… Как не обуть? В чем же еще ходить? А мне все равно развлечение. Надеру лыка в лесу, принесу, пока сила есть… А плести в радость. Ты лучше скажи, солдат, войне-то конец будя, ай нет?
Тут Дарья Степановна вмешалась, не выдержала:
— Жив Коленька-то мой! Вот товарищ его передать приехал. Жив! Только на секретной работе, — сказала полушепотом, вроде оправдывая сына, который не отвечал на ее письма. — На секретной, — повторила с гордостью и поглядела с опаской на Андрея: не выдала ли какой тайны.
— Ишь ты! На секретной… — опять зашептались, закачали головами женщины, вспоминая попутно о своих еще не вернувшихся мужиках.
А Андрею не по себе стало, когда Дарья Степановна похвалилась. Одно дело — ее обманул одну во благо, чтобы не сразить черной вестью, а другое — теперь этот обман по людям разошелся и стал действительно обманом. Не знал, куда себя деть Андрей: не приучен был с детства врать в своей зауральской деревне.
И все-таки вроде праздника получилось. Какую-то надежду вдохнул Андрей в немногочисленное население Климовки. И дед, словно распрямившись, заковылял в свое бобылье логово, и женщины перед тем, как разойтись, ухитрились по случаю, — не зря же пришли, — одна — воды принести Дарье, другая — в избе прибраться, третья — картошки начистить. Невелика забота, а все какая-то теплота душу обволокла, довоенное мирное время напомнила.
— А то оставался бы, солдат, в нашей деревне. Женили бы мы тебя тут. Куда тебе раненому-контуженому топать?
— Нет, дорогие. Ждут меня дома, — в тайном предвкушении счастья щурился Андрей, прикидывая, как бы побыстрее перекласть печку, поправить крышу, переставить, укрепить двери…
Дарья Степановна крестилась на потемневшую икону Пресвятой Богородицы. Мысленно благодарила Матронушку то и дело, как выпадала свободная минутка, вынимала спрятанный было в шкаф кортик, гладила его и не могла налюбоваться. Уж очень до непривычности богато смотрелся он. Весь сиял, как живой. Так вроде по существу — ножик и ножик, но никак не скажешь о нем так. Голубым да золотистым нездешним светом отдавало от него. Каждая черточка, каждая выемочка по делу, как в песне сердечной, из которой слово не выкинешь и другим словом не заменишь.
«Только зачем же, сынок, ты мне прислал его? — никак не могла взять в толк Дарья Степановна. — Ведь зачем-то прислал. Нужно, стало быть».
Насмотревшись вдоволь и вздохнув, аккуратно заворачивала мать сыновний подарок в белое полотенце, которое специально для такого случая выделила, заворачивала и клала на прежнее место, надеясь со временем спрятать куда понадежнее.
В недельный срок управился Андрей с собственным заданием. Кроме того, и оконца подправил, чтобы повеселее в горнице стало. Выпрямилась изба от мужских рук, словно солдат после госпиталя. Но главное — печку переклал, будто игрушечную, выложил. Попробовала Дарья Степановна протопить — ни одной дыминки, все, что ни кинь, в жар полыхает.
— Цены тебе нет, сынок! — то и дело ахала Дарья, не веря глазам своим, удаче неожиданной. — Как бы я жила без твоей подмоги?
А Андрей на прощанье хотел все-таки выложить всю правду Дарье Степановне, но поймав ее благодарственный взгляд за все сделанное им, тут же и зарок дал: не сметь душу человеческую добивать. Она и так измаялась, потеряв всю родню близкую.
С тем и отбыл, пообещав свидеться, когда войне окончательно хребет сломают.
Отбыл Андрей, добрую память оставил, а лучше б и не оставлял: так тяжело стало жить Дарье Степановне. И дом в порядок привел, и печку переделал, и в горнице светлей стало, а в душе пустота черная язвой точит. За что ни возьмется тетка, все из рук валится. Думы ночные бессонные, как муравьи, в мозгу шевелятся, спать не дают. «Что ж это за задание такое, что и двух строчек матери нельзя послать, передать через кого-либо? Что-то не так тут». И опять доставала из потайного места завернутый в полотенце подарок от сына, опять рассматривала слезящимися глазами, пальцами искореженными гладила, будто с самим сыном, кровиночкой своей, разговаривала. Но не откликалась дорогая вещица. Сталью молчаливой поблескивало равнодушное острие.
Хотелось Дарье Степановне с Авдотьюшкой поделиться, прямо так и чесался язык-пустобрех. Да не смела мать тайны сокровенной нарушить, данной самой себе: не впускать к самому сердцу чужих людей. Она вроде бы и не чужая, Авдотьюшка-то, да где двое знают, там и для всего мира не тайна. Совсем стала старухой от переживаний. Еще больше ослепла, да не жаловалась никому. Некому жаловаться. У каждого — своего по горлышко.
Так и шли дни за днями, месяц за месяцем, складывались в годы.
— Господи, все, кому можно вернуться, вернулись. Где же кровиночка моя затерялась?
Никогда прежде не жаловалась на бессонницу. Ни свет ни заря поднималась всегда Дарья Степановна. Мозжили кости, ни рук, ни ног не чувствовала, а поднималась, нащупывая подошвами онемевших ног настоявшийся холод половиц, встряхивала себя навстречу пробуждавшемуся дню, холодной водицей сгоняла остатки сна и — к печке. С вечеру еще лучинок настругала, горкой белой наложила, чтобы не было мороки разжигать с утра. И как только от спички побежал тонюсенький огонечек по сухим жилочкам деревянным, как только показался первый голубенький завиток дымка, тут и начинались ее повседневные хлопоты по хозяйству до самого вечера. Пока ноги сами себя не оттопчут, пока руки сами себя не уймут работой. А тут сон в последнее время все равно не приходил почему-то. Измотала бессонница бесконечная. В какой уж раз перед измученными старческой слепотой глазами эпизод за эпизодом, картина за картиной проплывала жизнь с той самой девичьей поры, когда мать отпускать стала на вечерние посиделки к амбару колхозному на слеги, возле которых, как на каком токовище, бесшабашными деревенскими плясунами и частушечниками до корней вытоптана была трава. Проплывала с Митькой-гармонистом, вокруг которого так и вились сельские девчата, так и вешались ему на шею. А уж какими голосами заливались, какие частушки горячими искрами костра взвивались в полуночное небо и, казалось, уносились к самым звездам. А круглая спокойная луна, будто добрая тетушка, смотрела издали, пока сизый платок позднего облака не загораживал ей раскрасневшиеся задорные лица разгулявшейся молодежи. И куда все это делось?
Ладно бы томили душу своей невозвратностью давние вечерки. Посмеялась бы только Дарья Степановна над собой и тем успокоила старое сердце. Но только стоило хорошее вспомнить, отогреться капельку, как тут же едким дымом из прорех памяти начинали выползать одно за другим незваные видения, душили, разрывали тело на части.
Когда-то дом виделся полной чашей: праздники, свадьбы, дети, внуки… Разве могла она представить, как война опустошит дом, принесет безнадежное одиночество. А война хлынула половодьем, замела черным вихрем, закрутила, вырвала из объятий самых близких людей. И вот все это, перемешиваясь постоянно, наслаиваясь, раздаваясь и вглубь, и вширь, перемалывалось в голове, не давая забыться ни на минуту. Сохли глаза в бессонье, деревенели губы, беззубые десны напрасно искали в пересохшем от страданий рту успокоительную опору. Одно сердце из последних сил перегоняло остывающую кровь, жило надеждой прижать к груди сына. А там, если Бог даст, и внуков увидеть.
Вроде ничего сверхъестественного не просила Дарья Степановна у судьбы. Ну совсем ничего особенного. До войны работала, как могла, детей растила, дом обихаживала, за скотиной смотрела, шила, стирала, копала огород, убирала, готовила… Кто не знает эти обычные дела? Они, как разноцветные нитки, из которых ткется ковер нашей жизни, а теперь они по ночам опутывают ее сознание. Рвутся, снова выползают, тянутся, путаясь, переплетаясь тревожно. Одна радость: где-то в этом безбрежном пространстве остался еще самый дорогой ее человек, кровиночка родная, — сын, Коленька ее.
С тех пор, как заезжал Андрей, много воды утекло. А от сына еще ни словечка. Мысли же Дарьи Степановны все чаще стали сосредотачиваться на предстоящей встрече с ним. Своего радио у нее не было. В городе-то не всякий еще имел, а не то что в деревне. Но любой слушок, любое случайно услышанное известие пропускала она через себя с одной целью: узнать, скоро ли окончательно кончится война. Вроде бы она уже и кончилась. Уже весь мир отпраздновал победу над германцем, уже вроде бы все, кто жив остался, разошлись по домам. Правда, еще с Японией какие-то военные дела… Победа победой, а война еще идет, если сынок родной не вернулся. Вот когда вернется, тогда и закончится война по-настоящему.
Особенно трудно было Дарье Степановне представить, чем сейчас, сию минуту занят ее Коленька. Тепло ли ему, сыт ли он? Не обижает ли кто его? Сам он никогда никого не обижал. Добрым был мальчиком, заступался за слабых. Соседскую девчонку вытащил из огня, когда у них изба загорелась. Птиц любил, кошек, собак. Хороший был, как все. И зачем же ему какое-то секретное дело, из-за которого даже матери родной строчки написать нельзя? Это никак не укладывалось в голове Дарьи Степановны. И чем больше времени проходило с того дня, как заезжал Андрей, тем тревожнее и больнее становилось на сердце. Уже и новой починки требовали и крылечко, и крыша, и двери…
Так вот, всегда ни свет ни заря поднималась Дарья Степановна. А сегодня после бессонницы вдруг задремала под утро. Так задремала, что сон ей приснился. Да такой необыкновенный. Будто живы все: и дочки ее, — Надя, Люба, — и муженек дорогой жив, веселый, красивый, сильный. И вроде есть у дочек у каждой своя семья, и в каждой семье — детишки: мальчики и девочки. И такие они все здоровенькие да веселенькие, и родни у Дарьи Степановны — целая деревня. И в какой дом ни зайдешь — всюду тебя как дорогую гостью встречают и привечают самыми распрекрасными словами. Все любят друг друга, стараются всячески угодить друг дружке. Но главное, что все — и дома, и в деревне — ждут возвращения Николая с его секретной-рассекретной службы.
А откуда-то, будто с неба спустилась, появилась Матронушка, и тоже радостная вся. И подходит Матронушка прямо к Дарье Степановне, берет ее руки в свои и так тепло говорит:
— Ну вот и дождалась ты, Дарьюшка! Будет тебе известие!
И пропала.
Хотела ее спросить Дарья Степановна: «А что мне с подарком-то сыновним делать? Сказать сыну, что храню, мол, и отдать? Или спрятать от греха подальше? Игрушка-то хоть и красивая, да острая дюже. Вдруг да порежется по баловству? Что тогда делать?»
Но не у кого уже было спросить. Исчезла Матронушка.
С этим Дарья Степановна и проснулась. И тотчас вспомнила, что всех, кто приснился, давно не стало. И только она, Дарья Степановна, одна, как былинка средь осеннего поля, ждет не дождется своего мальчика. И мысль у нее зародилась, точит ее эта мысль: возвращать ли, когда вернется, его игрушку золотую, или утаить от него, чтобы не дай бог чего не случилось?
Вот такой сон приснился Дарье Степановне. На душе от него и сладко, и горько одновременно: с одной стороны, с близкими и дорогими сердцу людьми побыла, с другой, — где ж они? Как прах, рассеялись. Вроде все были живы. Всех знала, обнимала, радовалась с ними вместе. А теперь нет никого. Будто никогда не было.
Зябко ногам стало, хотя еще и не касалась ими настывшего за ночь пола. Неуютными косыми каплями бьет в стекло неприкаянный дождь. Пасмурно снаружи.
Пересилила себя Дарья Степановна, встала, открыла заслонку, привычно чиркнула спичкой, поджигая горсточку березовых лучинок, радуясь подслеповатыми глазами ожившему огоньку.
«Снег, видать, скоро выпадет. Не иначе как к перемене погоды сон-то приснился. Да и в самой живого места нет, каждая косточка покоя просит. Переживу ли зиму-то? Нельзя не пережить. А то что же тогда с моим хозяйством-то станется? Как же тогда он в пустую избу вернется?»
— Цып! Цып! Цып! — раздавила она вареную картофелину и, открыв дверь, кинула в сенцы кинувшимся с шумом на зов хозяйки хохлаткам.
— А ты что в ногах путаешься? Все молока ждешь? Где я тебе молока возьму, рыжая шельма! — незлобиво оттолкнула она ногой ластившуюся к ней костлявую кошку. — Иди мышей лови! Совсем разленилась. Скоро они тебе на голову сядут.
Кошка давно привыкла к ворчанью хозяйки. Лучше всякой музыки воспринимала, мурлыкать начинала от удовольствия. Сегодня она была особенно ласкова с Дарьей Степановной, села поодаль, стала умываться поджатой аккуратно лапкой.
— Ишь ты! Тоже чуешь перемену погоды! Живое ты мое существо… Ой, — вдруг встрепенулась хозяйка, — что же я про цветы-то забыла. Уж дня три как не поливала.
Дымчатая, будто с вырезанными листьями, пахучая герань стояла на подоконнике. Дотронешься, и густым благодарным ароматом обволакивает, будто живая. Для Дарьи Степановны она и была живая. Посадила отросток прошлым летом в мягкий с огородной грядки чернозем, ухаживала постоянно, радуясь появлению каждого листика… Без природы не мыслила и жизни. Было в хозяйке ощущенье одушевленности всего сущего, — будь то простая травинка или тем более живое создание. Муж по молодости смеялся иной раз:
— Ты еще оглоблю поди приласкай, а то на нее куры спражняются.
Терпела насмешку. Вот и кортик со временем стал одушевленным казаться. В особо тягостные часы, помолившись перед иконой Божьей Матери, открывала она тяжелый сундук, где на самом дне лежал кортик, доставала и слезящимися от напряжения глазами в который раз начинала разглядывать его.
Переливалась сталь, ломались, играли краски на неярком свету, будто силился сказать ей холодный клинок что-то, силился и не мог. Дыханием своим она пыталась отогреть его. Тускнел на минуту металл от дыхания, но так и оставался холодным и недоступно потусторонним.
Авдотьюшка пронырливая забежала как-то в момент, когда Дарья Степановна прислонилась щекой к граненой стали, задумалась непонятно о чем, потому что по сто раз обо всем уже передумано. Вздрогнула Дарья от неожиданности, неловко ей сделалось, что она углубилась невыносимо. Хорошо что Авдотьюшка внимания не обратила на то, что в тряпице завернуто.
— Сольцы у тебя махонький стаканчик не наберется взаймы? На неделе в город пойду, верну. Что-то ты в сумерках лампу не зажигаешь?
— Так чтой-то, раздумалась про жизнь нашу вдовью. У тебя все счастье война пощелкала, у меня одна надежда фитильком тлеет… Перед кем же мы, две русские бабы, так согрешили, что, не уничтожая, нас уничтожили?
— Буде тебе! — беззаботно отмахнулась Авдотья. — Скажи спасибо, кусок хлеба имеем. Войны боле не обещают. Да ведь все так живут, — подытожила она неожиданно. — Ты мне соли-то дашь ай к Верке бежать?..
— Да нешто я не даю? Возьми вон в шкафу…
Вот и сегодня, озабоченная необычным сном, наскоро переделав первостатейные свои дела, хотела Дарья Степановна полезть в сундук достать сверток, будто с сыном повидаться, поговорить, да присела перед окном на табурет, задумалась.
Пуще прежнего осенний ветреный дождь разыгрался, косо молотя по стеклу, внося в душу какую-то окончательную безысходность. Вдобавок в углу за печкой протекло с крыши. Тонюсеньким ручейком прорвалась накопившаяся на чердаке дождевая вода и, схлынув, обрадованно закапала, внося тревогу в бабкино сердце.
«Вот еще незадача», — вскинулась Дарья Степановна, прикидывая на ходу, какую бы посудину подставить. Нашла старый глиняный кувшин, задвинула в угол. Капель притихла, будто только и ждала внимания хозяйки.
Один умный человек в лагере обронил, когда овчаркой его пугнул сопливый конвоир и заржал от удовольствия: «В этой жизни важно не разучиться удивляться и ничему не удивляться». Сам умный был доходяга и не выдержал того, что называлось трудовым перевоспитанием. А вот остались Имре от того человека эти слова.
Странно: человека нет, а слова остались. Вначале их смысл не показался ничем особенным: удивляйся, не удивляясь… Но чем-то царапнули душу, и много раз Имре мысленно возвращался к ним в разных ситуациях.
Правда, разве не удивительно, еще полтора-два года назад любой из администрации на Имре имел право разинуть пасть и даже считал это своим долгом. И вдруг меняются обстоятельства. Судьба в образе друга детства подготовила место на радио. И Имре вдруг понимает, какую важную работу способен выполнять он для своей Венгрии. И уж никак не думал, что в первый же свой заслуженный отпуск поедет не к отцу с матерью, а добьется возможности тащиться в душной вагонной тесноте в глубь развороченной, обескровленной войной России.
Зажатый с двух сторон на жестком деревянном диване, он пытался отрешиться от всего происходящего вокруг: от куривших, от игравших в обтрепанные самодельные карты, от споров, от разговоров о жизни, от каких-то обсуждений.
Очнувшись от полудремы на очередной станции, он обреченно поворачивался, пропуская выходящих и входящих. Он опасливо поглядывал, как бы какой мешок или узел не упал с верхней полки на голову. Он подвигался, пересаживался, уступая место женщинам и старикам.
Хотел того или не хотел, через какой-нибудь час из разговоров он уже знал, куда кто едет, что везет, какими болезнями мучается, сколько и какой живности имеет в хозяйстве. Даже сколько капусты и картошки заготовлено на зиму и где скатать валенки подешевле…
На этот раз особенно разговорчивые пассажирки набились в купе. Не обращая внимания на сидя дремавшего Имре, они с охами и ахами делились новостями: кто умер, кто родился, кто успел жениться.
— А у нас, — радостно сообщала худющая тетка, — новый председатель колхоза. Сменил семидесятилетнюю бабку. Одни бабы у нас. Вот он нас собрал, говорит: перво-наперво надо людей из землянок вытащить. Новые дома всем построить. А у него у самого вместо дома — глубокая воронка от бомбы. За один раз всех, — матери, жены, детишек лишился.
— Сколько ж у него было?
— Двое. Девки. Бывало, возьмет на руки, кружит, будто на карусели. Они хохочут… Папка, еще! Еще покатай, папка!
— Вот те покатал. Бомба аккурат в избу… Налетели коршуны.
— Сам-то как будешь жить? — мы его спрашиваем.
— А себе я построю, — говорит, — когда вы у меня все будете в новых избах.
— Во какой председатель!
— А в нашей деревне тоже. Как налетели. Партизан искали…
Имре сжался весь, а уйти некуда: везде такие ж разговоры. Приходится слушать.
Знали бы эти женщины, с любопытством косившиеся на не открывающего рта пассажира, кто он… Что бы они сделали?
«А ничего бы и не сделали. Война. Разве я решал?» — оправдывал себя Имре, вспоминая, как немецкие истребители расстреливали беженцев вдоль дороги, как, будто резиновое, подскочило тело расстрелянного ребенка.
«Господи, кто мы?..» — задавался вопросом Имре.
Он с чувством облегченья вышел из вагона на полустанке, откуда до Климовки надо было добираться.
Черный, еле дышащий паровоз потащился дальше, оживляя клубами седого дыма безжизненный и безмолвный простор, наводивший прямо-таки собачью тоску после подслушанных разговоров.
Имре решил сразу направиться в сторону районного центра, где намеревался переночевать. На какой-либо транспорт надежды не было. Раскисшая дорога и не предполагала какой-либо транспорт. Но не успел пройти и километра, как нагнала бог знает откуда объявившаяся грязная и раздрызганная полуторка. Имре прижался к обочине, пропуская ее, не надеясь, что она остановится. Но машина аккурат перед ним забуксовала, изрыгая из-под себя ошметья грязи, и неожиданно заглохла.
— Но, проклятущая! — послышался в тишине звонкий мальчишеский голос, будто это была не старая металлическая рухлядь, а не подчиняющаяся никаким понуканьям кобыла.
Дверца открылась, и тот же мальчишеский голос гостеприимно позвал, махнув тощей ручонкой:
— Залезай, дяденька!
— А ты в райцентр? — недоверчиво спросил Имре и удивился на самого себя: ему предлагают доехать, а он еще спрашивает, будто и так не ясно, что в райцентр всего одна дорога, а другую еще не проложили.
— В райцентр, в райцентр! Куда же еще? За запчастями к трактору!.. — одним махом выдала цель поездки доверчивая душа.
Мальчонка, весь перепачканный, совсем по-взрослому сверкнул серыми глазами и, со скрипом переключая скорости, уперся растоптанным башмаком в педаль.
— Но, поехали!..
Машина, как живая, послушно загудела и, елозя, двинулась вперед.
— Она у меня та еще! — задиристо похвастался парнишка.
Ему было на вид лет пятнадцать, а, может, и больше. Но уж больно тощ он был для своих лет, больно худ, будто целый год его не кормили.
— Кто ж тебе машину доверил? — не сдержал удивления Имре. — И еще в район послали.
— А кому же еще? — не без гордости усмехнулся мальчишка. — У нас одни бабы в деревне. У них своих делов хватает от зари до зари. Они меня председателем колхоза поставили. Так что все на мне.
— Председателем? — недоверчиво протянул Имре и еще раз недоверчиво покосился на водителя.
«Сколько же тебе лет?» — хотел спросить, но сдержался, чтобы нечаянно не обидеть парня. Вместо этого спросил насчет машины, мол, если так бедно живете, откуда же машина-то. Ее, конечно, и машиной трудно назвать, но вот ведь тарахтит, пробуксовывает, всякие фортеля выделывает, а едет, движется. И еще можно нагрузить ее: дровами ли, мешками с зерном, с картошкой. На колесах — не на собственном горбу.
— Где полуторку-то раздобыли?
— А я ее сам собрал… — как-то буднично признался малый. — Чего ее собирать-то! Был бы у меня помощник, — мечтательно добавил он, — я бы и еще одну собрал. А то все девки да бабы. Трудно сейчас с мужиками. Всех Гитлерюга подчистил. Сосед было вернулся с одной рукой да с одной ногой. Дядя Вася Оплетин. Да и такому ой как рады-то были! Мужик пришел. У мужика, у него голова-то совсем по-другому затесана, чем у бабы. Хотя я на них не жалуюсь. Взять хотя бы мамку мою… Так вот, пришел дядя Вася, месяц не поболел, на тот свет убрался. А больше и не знаем, ждать кого? Трое мужиков без вести пропали. То ли живы, то ли в плену, то ли что… Приходят, говорят, еще. Война-то не вся кончилась…
Только сейчас почему-то почувствовал Имре, что под ним никакое не сиденье в прямом смысле, а обрезок доски, обернутый какой-то ветошью и обмотанный крепко-накрепко лыковой веревкой. Полуторку уводило из колеи, она подпрыгивала, словно сопротивлялась, как норовистая лошадь, но довольно бойко двигалась, то и дело поддавая пассажиру под зад так, что невольно возникала мысль: уж не лучше ли пойти пешком? По крайней мере, жив останешься. Но дорога шла по мелколесью, поднималась в гору, а за синеющим ельником угадывалась непроглядная даль. Что ни говори, а лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Тем более, что Имре и без того уже успел промокнуть. Скорее бы добраться до города. Отдохнуть, перекусить. В желудке подсасывало.
— Как зовут-то тебя?
— Витька.
— Витька, скажи, друг, далеко ли еще?
— Далеко…
И, словно спохватившись, спросил:
— Дяденька, а ты что, не местный? — настороженно зыркнули его глаза, и вся фигурка его вздыбилась, нахохлилась.
— Нет.
— Чей же ты? — перекричал Витька взвывший мотор.
— Издалека я, издалека!.. Из Венгрии. Слышал о такой стране?
— Не… — простодушно отозвался Витька.
— Не слышал? — даже оскорбился Имре, но тут же понял, что не до географии было парню.
В районной администрации Имре подробно ознакомился с дорогой на Климовку, уточнил, в каком доме живет Дарья Степановна, как лучше найти этот дом.
— Не дом, а избу, — время от времени уважительно поправлял его председатель райисполкома, бесцветный человечек с длинным носом.
— Ну да, изба, — понятливо кивал головой Имре, не видя большой разницы между домом и избой, не шалаш же.
Он даже легкомысленно, а точнее, из чувства неловкости, отказался от предложенной ему райисполкомовской лошади с сопровождающим инструктором. О том и пожалел, как только вышел на деревенскую дорогу, ведущую в Климовку. Дорога, может быть, когда-то и была, и даже, возможно, хорошая грунтовая дорога. Но сейчас она представляла собой сплошную череду незамутненных луж в разбитой колее от проходившей здесь армейской техники и гужевого транспорта.
Предлагая лошадь с телегой, предрайисполкома едва ли представлял те несколько километров, которые потребуется преодолеть гостю. Причина навязчивой любезности объяснялась до банальности просто: наличие у того удостоверения корреспондента радио. Из Москвы. Зачем корреспонденту понадобилась Богом забытая, не оправившаяся еще после войны какая-то Климовка, а тем более давно списанная даже для колхоза некая Дарья Степановна, руководитель района не смел спросить. Он соблюдал принятую в таких случаях субординацию: начальству виднее. А Имре в данном случае, сам того не ведая, оказался не кем иным, как начальством, самым значительным человеком для данного района. О чем он собирается рассказать на всю страну, понятно, — секрет, и знать его имеет право только посвященный. Категорический отказ Имре от услуг по подброске в Климовку на лошади услужливым районным главой был воспринят с определенным пониманием, а вместе с тем и с тревогой: значит, что-то не так.
В промокших ботинках, загораживающийся воротником плаща от косо летящего дождя, Имре всяческими словами ругал себя за врожденную деликатность. Но назад возвращаться было поздно и просто глупо. В ушах всю дорогу звучали сожалеющие слова районного начальника:
— Да куда же вы? В такую погоду… Пешком!
Если бы знал этот начальник, что привело Имре в его владения. И что сказал бы он? А то: «Вы, наверное, проголодались? Давайте мы вас покормим».
«Где ты будешь меня кормить, когда в городской столовой, куда я уже заходил, серые макароны да пустые щи? О чае лучше не заикаться: какая-то грязно-коричневая бурда из чайника».
Самое смешное, начальник повел в ту же столовую, только с другой стороны. В отдельный кабинет. Столы с кипенными салфетками. Пухленькая официанточка с обворожительной улыбкой. Свежайший борщ со сметаной, мясное блюдо, салат, янтарный чай и ароматнейший кофе (на выбор). Румяная выпечка, изжелта-сочные местные яблоки…
Что там еще было, Имре не помнил. От коньяка отказался, не предполагал, что предстоит холодный дождь, ветер в лицо. Рюмка никак не помешала бы. Ладно, зато, когда сунули объемистый пакет с продуктами в портфель, пришлось сделать вид, что не заметил. Наверное, у них так полагается. Закон гостеприимства.
Занятный председатель райисполкома. Росточком маленький, длинные седые волосы и, как у Буратино, нос. Крутится во все стороны. Улыбка не сходит с худого лица, постоянно готов угодить. «Интересно, он со всеми так? Или причиной все то же мое корреспондентское удостоверение? Эти волшебные корочки…»
Имре поскользнулся и, сделав пируэт, чудом не распластался среди лужи. Как на лыжах, проехал на руках со скользкой траве. Портфель полетел в бурьян, а сам он лицом едва не пропахал по жухлой перезревшей метелке придорожного цикория. С минуту осознавал, стоя на четвереньках. Выцветшие, еще недавно пронзительно синие цветочки мертво глядели в промокшее пространство. Остатки птичьего гнезда темнели поодаль в травяной густоте.
Сам над собой расхохотался. Дождь, ветер, ни души вокруг, и он, Имре, приземлился на четыре точки, как на аэродроме. Случаются же дурацкие положения!
Потянувшись за портфелем, оглянулся: необозримые холмы, разбросанные неприхотливо островки древесной поросли, еле угадываемая в дождевой хмари каемка леса. Чужая земля… И нескончаемая гряда хмурых облаков. Они, как живые, неслись неизвестно куда и словно спрашивали о чем-то или пытались спросить…
Северный холодный ветер драл лицо, как несколько лет назад, когда выпрыгнул на парашюте из горящего самолета… «Ну и погодка!»
Прошел еще метров триста. Из-за бугра показались макушки редких крыш деревни. Это и есть Климовка? Мокрой рукой достал из бокового кармана листок с наскоро сделанным в райисполкоме чертежиком. Стрелкой был указан дом Красновых. Сверил.
В деревне было тихо и безлюдно. Даже собак не слышно. А ведь были, наверное, и шумные улицы. Неужели все опустошила война? Когда-то до нее здесь бушевала жизнь. Ведь кто-то же остановил немецкую армаду, и из Венгрии выгнал. Не дух же святой! Откуда же взялись силы? Неужели из этих вот вросших в землю деревянных избенок с почерневшими соломенными крышами?.. Мысли появлялись и исчезали, подобно катившимся по небу облакам.
«К чертям всяческие сантименты!»
Прошел задами к дому Красновых.
Имре решительно шагнул в сени, рванул на себя ручку обитой каким-то тряпьем двери.
«А что, если я ошибся? Если разговор был не о моем кортике? Может же быть такое. А Николай не убит и вернулся домой? Вот будет встреча!.. А я за кортиком… Я же не узнал больше ничего, кроме имени матери, — Дарья Степановна… Дарья Степановна… А жива ли она?» — рой вопросов, как мухи, облепил Имре.
После холода улицы горница пахнула жилым теплом. Привыкая к полусумраку, который создавали оконца, заставленные домашними цветами, Имре задержался у двери, выискивая глазами хозяйку.
— Здесь есть кто-нибудь?
Дарья Степановна выронила из рук тряпку, которой вытирала дождевую лужу за печкой. Ноги сами собой подкосились, и она, едва не упав, опустилась на табурет.
— Господи!.. Сынок, ты ли это?
Имре даже подумал, что не к нему обращены слова, что со свету в полутемной избе не разглядел кого-то третьего. Стоял остолбенелый, пока дошло: кроме них двоих, в избе никого нет. Может, померещилось?
«Я не сын. Нет», — хотел сказать, выходя ближе к свету, чтобы увидела. Но она подумала, что он хочет наклониться к ней.
— Родненький мой! — захлестнулась она в крике. — Вернулся!
Она вцепилась в его мокрый плащ, прижалась к нему лицом. Словно все накопившееся за несколько тяжких лет, все беды и горести, все безысходное, спекшееся внутри одиночество вырвалось наружу в ее выдохе.
— Подождите! Дарья Степановна!..
«Неужели я так похож на него?» Имре стало страшно.
— Сынок! Колюшка мой драгоценный! Какая ж я тебе Дарья Степановна? Что они с тобой сделали? Я мамка твоя! Родная. Ты же домой пришел, а меня не узнал… Дай-ка я на тебя посмотрю, родной мой!
Подслеповатыми глазами искала она его ответный взгляд, а он невольно прятал глаза, надеясь, что она наконец придет в себя, поймет, что перед ней совершенно другой человек.
— Как ты изменился-то, родной мой! Исхудал весь. Руки мои высохли, глаза мои ослепли, выплакала их. Сядь на лавку-то, сядь с дороги… Где же ты был? Что же ты так долго даже весточки не присылал мне? Я ж одна, сынок. Извелась вся! Как перст одна. И не к кому голову прислонить, боль свою выплакать, кроме как березке, которую вы с отцом посадили. Около нее он и смерть принял. Подойду к ней, встану на колени: Господи! Услышь мои молитвы… А еще ножик этот… Ты с Андреем прислал. Зачем? Товарищ твой не сказал. А я все равно храню его, сынок…
«Здесь кортик. Здесь!» — торжествующе екнуло сердце Имре. Он вспомнил, как больной, в полубредовом состоянии во тьме под дождем сантиметр за сантиметром прощупал на поляне каждый бугорок, каждую ямку. Вспомнил, как немели пальцы и дыханием отогревал их, как перепачкался кровью и оттирал и не мог оттереть от нее руки. Кажется, до сих пор ее следы остались на коже.
Словно потерянную волшебную палочку, искал по лесу, оставшись без кортика, как Кощей без иголки. И искал бы, искал до рассвета, если бы не отключился…
Уже потеряв возможность отыскать кортик, Имре не переставал думать о нем даже в лагере. И ничем иным, как чудом, не мог назвать случайно услышанный обрывок фразы в кабинете у следователя: «…передать матери».
Током прожгла догадка. Отыскать адрес матери не составляло труда. Но у нее ли кортик? Передали ли ей его? А если передали, не отдала ли куда?..
Шло время, а у Имре не было возможности заняться поиском. С этой мыслью он ложился спать и с нею вставал.
«Неужели нашел?» — не верилось ему сейчас.
— Сынок, на что он тебе? — материнская ревность чувствовалась в голосе. — Ты вернулся домой, и слава богу. Теперь вместе жить будем.
«Что делать? Сказать, чтобы принесла? Дать денег и уйти, сославшись на неотложные дела? Наверное, это могло бы быть самым верным. Но что-то неправильное проглядывало из этого плана. Какая-то подлянка, будто второй раз воспользоваться кортиком для убийства. Но что делать? В конце концов, она все равно поймет, что я не ее сын».
— Послушайте! — он взял ее за руки. Они были подобны высохшим плетям. Старческий холод ощущался в ее венах.
Смешанное чувство боролось в нем: поскорее вырваться отсюда, как из клетки, и другое — чувство человеческой жалости и ужаса одновременно. «Знала бы ты, кого называешь сыном!..»
— А где! Этот… — он не знал, как перед ней назвать кортик. Она и слова-то этого не знает.
— Ножик, что ль? — догадалась мать.
— Да, да, ножик…
— Сейчас, сейчас…
Она встрепенулась, на непослушных ногах подошла к сундуку. Имре видел, каких трудов ей стоило поднять крышку и из-под тяжести хранимых еще дедовых вещей бережно достать сверток.
— Вот! — положила на стол.
Он непроизвольно рванулся поскорее убедиться, что кортик наконец-то нашелся, что это тот самый кортик, и распахнул полотенце. Солнечным блеском, как перо жар-птицы, ослепила хранимая вещь. Или так показалось в полусумраке крестьянской избы.
— Уберегла, слава богу. Как просил… — удовлетворенно произнесла старуха.
…За дверью послышалось нерешительное топтанье. Имре быстро накрыл кортик рукой, потом не нашел ничего вернее, чем сунуть его во внутренний карман пиджака.
Скрипнула дверь.
— Здра-авствуйте, — раздалось от двери заискивающе-тягучее.
Авдотья уже прознала необъяснимым своим нюхом о госте у Дарьи Степановны.
— Я гляжу, кто-то пришел к тебе, Дарья. Ай Николай, думаю? Дай погляжу…
— Он, Авдотьюшка! Он, сынок мой родной. Гля какой! Матронушка-то правду сказала. «Будет тебе известие». Вот оно и есть — известие.
— Ну, здравствуй… — поклонилась Авдотья, пристально вглядываясь в Имре, и замолчала. «Какой же это Николай?» — хотела сказать, да осеклась вовремя.
За дверью еще топот шагов, еще две соседки явились. Лица у обоих радостные, возбужденные: не терпится глянуть. Следом и бобыль прикостылял.
— Колька, мать твою… Явился, говорят! — закричал от порога и оборвал веселость, затоптался на месте, виновато окидывая взглядом уже присмиревших женщин, давая дорогу новым деревенским, что напирали, отряхиваясь от дождя, заранее взволнованные, предчувствующие хорошую новость.
Но тут же и замолкали, еще сами не ведая, отчего, будто перед покойником. Одна Дарья Степановна ничего не замечала, словно ее и не касалось. Не в меру оживленной сделалась, не остановить.
— Глядите, дождалась я сына-то своего. А вы мне что говорили? Слава тебе, Господи! Сколько черных годков ждала, дождалась… Жив сынок-то мой! Жив! Что ж как обмерли? Проходите, рассаживайтесь… Щас чай пить будем! Авдотьюшка, поставь нам самовар-то… Гость-то у меня какой сегодня!
Люди стояли молча, не зная, что делать.
— Что ж вы не радуетесь вместе со мной? А-аа! — догадливо протянула она. — Или завидуете?
И горечь, и сожаление, прозвучавшие в догадке, на минуту остановили ее, заставили задуматься на мгновенье. Но только на мгновенье. Тут же она повернулась к гостю:
— А ты глянь в окно-то, Колюшка. Глянь в окно… Видишь, березка-то? Вот тут отец твой убит был! Возля нее. Сохнуть стала, не выдержала. Они выволокли его в разодранной рубахе, в одном исподнем, разутого, чисто партизана какого. А он, дурак, нет бы смолчать… разошелся на них. «Будьте вы прокляты!» — говорит. А они его, как собаку… Прямо у березки. А Настеньку-то, невесту твою… — она закрыла лицо руками, будто древесной корой загородилась или щитом игрушечным.
— Помутилась! — пролетел шепоток, перекрывая стук дождя с улицы по оконным стеклам. — Господи, помутилась…
— Пережила-то сколько… Нешто перенесешь?
У Имре было чувство, что он, как малого ребенка, обманул старуху. Сказал: сейчас приду, а сам, получилось, сбежал. Да еще и кортик с собой унес. Вот ведь какое дело.
Он пошел обратно по той же самой дороге, по которой часа два назад спешил в Климовку. На этот раз ветер толкал его в спину, будто гоня из деревни: «Скорей, скорей!»
Имре и чаю не попил, и с крюковцами не поговорил как следует. Дарья Степановна его самого словно с ума стронула. А еще эти односельчане… Ни слова не произнесли, только смотрели и смотрели, и в глазах их Имре читал и осуждение, и страх, и боль за Дарью Степановну, и еще что-то такое, чего и представить трудно. Будто он виноват, что она его за родного сына приняла. Совсем свихнулась.
«Разве я виноват в этом?» — спрашивал себя Имре, шагая по той же самой раскисшей дороге.
Он не представлял, что будет, когда она обнаружит его уход. Фактически — скрылся тайно. Но чем помочь, если бы остался? Не сегодня, так завтра пришла бы она в себя, обнаружила, что перед ней совершенно чужой человек. Еще хуже бы получилось. А так односельчане скорее объяснят, позаботятся. С Авдотьей-то он договорился, чтобы не сразу ей открывались, чтобы успокоили ее. И денег ей оставил на ремонт избы, и ежемесячно присылать обещал. И весь пакет, услужливо подкинутый в столовой райисполкома, он оставил, не прикасаясь к нему.
Шум позади заставил Имре обернуться. Растрепанная, с распростертыми руками, скользя и едва не падая на склизкой дороге, бежала следом за ним Дарья Степановна.
— Сынок! Сынок! — кричала она ему.
Следом за ней едва поспевала Авдотья, пытаясь удержать соседку. А дальше нерешительно толпились остановившиеся сельчане…
Имре повернулся и пошел навстречу. Дарья Степановна, задыхаясь от бега, обессиленно кинулась ему на грудь.
— Сынок, что же ты не сказал, что спешишь обратно? Разве б я не поняла? И не простился. Разве ж так можно с матерью родной? Я ведь тебя ждала, ждала…
Имре вдруг и вправду почувствовал ее родной матерью. Прижал к груди ее голову. Не знал, что говорить. На этот раз в душе его что-то перевернулось от лихой вины за беду, которую принес этой святой женщине.
— Не удержала! — задыхаясь, нагнала Авдотья. — Уж я ей и так, и сяк. Мол, опоздает на службу, накажут начальники его из-за тебя. А она побежала — ни в какую. Галоши на босу ногу. Ты уж, сынок, не обижай ее… Попрощайся да беги, чтоб не опоздать. А мы ее тут подержим. Вон девки-то помогут…
Она махнула рукой остановившимся было сельчанам, чтоб подошли помочь.
Вот так и расстался посреди дороги Имре с женщиной, вина перед которой запряталась глубоко в сердце, и никакими словами и молитвами не вымолить ее прощенье.
А уходя, увидел Имре, как мать трижды перекрестила его вслед.
— Господь тебя благослови!..
— Ступай, ступай, — добавила Авдотья, — а то и вправду опоздаешь. А то дорога-то вон какая неходкая.
И когда Имре отошел на порядочное расстояние и оглянулся, они еще стояли и смотрели ему в спину, а увидев, что заметил их, долго еще махали вслед, пока он не скрылся за бугром.
Словно в насмешку, память подбросила горький эпизод. Один лагерник рассказывал. Имре думал, что давно забыл.
— Я, — говорит, — в детстве шоколад не только не пробовал, но и не знал, как он выглядит. А тут война, фронт. Помню, заняли деревню. Там склад был. Какие-то желтые плитки. Один из нас говорит: «Ешьте, ребята. Шоколад!» Я взял одну плитку, откусил, плюнул. А это был тол.
Парень рассказал и замолчал. Больше Имре о нем ничего не помнил, кроме этой короткой реплики. Тогда его поразило: неужели есть люди в Венгрии, которые так жили. С детства шоколада не видели?
Что-то есть общее у того рассказавшего парня с людьми из Климовки, почему-то показалось Имре. Какой-то нетронутой чистотой, первозданной наивностью повеяло от них, а может, чем-то другим, но тоже таким, к чему не имеет права прикасаться осквернивший себя жестокостью страшный мир.
Он остановился, зачем-то достал согретый у сердца кортик. Змеиным языком блеснуло отточенное острие. Противоречивые мысли возникли, не радуя душу. И Имре снова спрятал кортик: инородно тот выглядел сейчас на российской поселковой дороге. И чувства были какие-то смутные. Лучше выбросить все из головы. Или думать о чем-то хорошем. О том, что есть родная земля, которую исходил и изъездил в юности. В конце концов, она ничуть не веселее осенью, когда тяжелые холодные облака гряда за грядой тянутся в невиданные дали. Даже на мгновение не останавливаются, чтобы погреться на неожиданно выглянувшем солнце. Так и жизнь гонит человека…
Опять какие-то несуразные мысли. Они и не могли быть другими: настолько потрясла встреча в Климовке. Ветхая изба, эти люди, для которых появление незнакомого человека стало событием. Живут, как на необитаемом острове, отдаленные от большой земли. И все-таки живут, наверняка надеются на какое-то счастье, которое отняла у них война. И я, и они, и миллионы самых разных людей прокрутились через эту мясорубку. Каждый по-своему. Одного цвета кровь в каждом человеке. Каждый хочет иметь хоть немного личного счастья, хочет любви и тепла… Боже, какая банальность! Но все человечество живет этой банальностью, и другого не дано, сколько бы ни рвалось ввысь.
Неподалеку от дороги, переступая по мере надобности, щипала траву корова. За ней присматривал старик. Несмотря на лето, он был в тулупе и шапке, напомнившей Имре ту, какую он был вынужден напялить на себя, когда хотел переходить линию фронта. В руках — суковатая палка.
Завидев Имре, старик снял шапку, раскланялся, словно с давним знакомым…
— Здравствуйте, — произнес Имре в ответ.
Старик хотел что-то сказать или спросить о чем-то, но, видимо, догадался, что Имре не расположен к разговору, смолчал. А может, почувствовал в нем не деревенского человека.
Имре и вправду не хотелось заговаривать с совершенно незнакомым, хотя поклон его тронул и напомнил, как с такими же пастухами, как этот, не раз встречался у себя на родине.
Куда только не унесут мысли?
— Много ты, Имре, пошлялся по родной земле! — сказал вслух сам себе Имре. — Заглядывал в дымные, полные пьяного веселья таверны, слушал визжащие, страстные звуки скрипки, задорные голоса веселящихся простых мадьяр. До сих пор в ушах эти звуки, они согревают душу и вместе с тем разрывают ее на части.
А какие там старые замки!.. Интересно, уцелели ли они в молотилке войны?
При упоминании о замках увиделась разрушенная, занесенная снегом церквушка, где пришлось торчать с рассвета до вечерних сумерек в лютом холоде, а потом ни с чем вернуться назад. Словно отмаливал грехи. «Точно, это Господь заставил меня очиститься от грехов перед арестом, — суеверно подумал Имре. — И напавший волк — тоже испытание… Ничто не происходит просто так, за все надо расплачиваться, если хочешь, чтобы душа была чиста».
С попутным ветром Имре, показалось, быстро добрался до райцентра. Снова зашел в райисполком и, поборов в себе ложную совестливость, попросил замотанного хозяйственной суетой председателя подбросить его к поезду на любом транспорте.
Тот с видимым облегчением посадил его в попутку, на всякий случай спросив о посещении Климовки, а на прощанье крепко пожал руку и приглашал не забывать их такой отдаленный район.
И хотя на этот раз председатель ни малейшим намеком не предлагал отобедать, у Имре о нем остались какие-то теплые чувства, вместе с невольным ощущением от того, что опять отвлек главу района, может быть, от неотложных дел.
А через несколько суток Имре качался в вагоне поезда, идущего уже в другом направлении. Предстояла встреча с Ольгой и ее дедом Игнатом Васильевичем, — истинными его спасителями.
Замирая сердцем, Имре представлял себе, как обрадуется дед новым курительным трубкам, как станет примерять их к своему рту со съеденными за долгую жизнь зубами. А главное — перестанет опасаться потерять. Ведь, если кто знает, потерять трубку для курящего человека — истинное горе.
А Ольга? Как она отнесется к перстеньку? Имре словно уже слышал ее певучий застенчивый голос: «Ой, ну где я буду носить такую драгоценность? Ну зачем вы? У нас тут такое не носят».
Может, правда, ей не такой нужен подарок? Как-то сразу не подумал. Но что можно подарить скромной красивой девушке? Имре никак не приходило в голову. Он все готов был отдать ей. Да иначе и быть не могло. Ведь она, Ольга, ему жизнь подарила, поставила на ноги.
«Интересно, как они меня встретят?»
Наверное, правы те, кто утверждает, что не надо возвращаться на то место, которое шрамом осталось в твоей судьбе. Что-то подобное слышал Имре и считал это не больше чем красивой фразой. Действительно, не бывает одинаковых обстоятельств. Имре и сам не предполагал, каким молотом в грудную клетку станет биться сердце по мере его приближения к лесной избе.
Поезд пришел рано, дорога хоть и грунтовая, но накатанная, твердая. Погода солнечная, ласковая. Поздние луговые цветы, — белые, синие, желтые, всех оттенков, — еще не думают о приближающихся холодах, радуют летающую мелкоту. Беззаботно прогудел шмель над ухом, прозвенел овод. Аромат сурепки кружит голову. Нет-нет да и птица редкая пролетит, дятел прострочит воздух, как трещотка.
Вроде бы никакой войны никогда здесь не было и быть не могло: тишина первозданная. И Имре не поверил бы, когда б не знал, что по этому небу огненным смерчем пронесся его раненый самолет и диким взрывом оглушил настороженную округу. Со всех сторон здесь целилась смерть в спускавшегося парашютиста. Но не судьба, видать. Чего-то не успел сделать Имре на этой земле. Рано было скрываться в вечность.
Он вышел на окраину леса, узнавая и не узнавая его. Ноги путались в густой траве, в цветах. Луговина полого спускалась к угадываемой по ивняку неглубокой реке. А вот здесь, нет, вот там вот, у овражка, поросшего кустарником, его и схватили красноармейцы. И здесь вот, прямо у этих кустов, где лениво доцветают метелки иван-чая, хотели расстрелять. Так велика была их ненависть к фашистам. «Но разве я фашист?» — Имре мрачно то ли хмыкнул, то ли усмехнулся неизвестно чему.
Особенно хотел разделаться сержант Косулин. Так бы и случилось, если бы не их офицер Николай Краснов. На свою беду оказался порядочным. Решил передать пленного по инстанции… «А на войне кто кого… Прости, брат».
На вершине вяза, раскачиваясь, противно затрещала сорока. Имре вышел на поляну и сразу узнал то место, над которым пронесся на бреющем штурмовик. И клен тот увидел. Он был еще не такой оранжевый, как когда-то давно. И нападавшие листья вокруг него уже не могли помнить Имре. Поколение, которое и знать не знает, что тут происходило.
Куст шиповника, накормивший когда-то Имре, расползся по траве. На некоторых ветках еще нежились соцветия, иные превратились в блестящие розоватые ягоды. Кажется, на шиповнике стало еще больше колючек.
Все, все до мельчайших подробностей пережил Имре, не зная, то ли у кого-то просить прощения, то ли проклинать кого-то за то, что пришлось испытать ему, оставшемуся в живых. Казалось, это вообще был не он. Сегодняшний Имре не стал бы поднимать кортик на человека. Тот, который поднимал, был еще несмышленышем, отчаянным, храбрым, но легкомысленным, потому что жизнь еще не успела научить его думать. Это приходит не только с годами. Он не знал, как бы повел себя в той давней ситуации он сегодняшний. Только уверен, что как-то по-другому. «Нельзя беспрекословно исполнять волю идиотов и властолюбцев, тем более, если за приказом не стоит честь твоей родины. Гитлер использовал нас, а мы этого не поняли. Мы ввязались в чужую драку, думая, что отстаиваем собственную честь».
Имре присел на поваленное дерево на краю поляны и нечаянно погрузился среди этой красоты в скорбные размышления о том, что он обворован и обманут. Что у него, как и у многих из его поколения, украдены если не жизнь, то самые лучшие годы.
Никто бы со стороны не подумал, что такими мыслями занят человек среди красоты природы, окруженный лесным многоцветьем. Но так тесно связала его судьба с этой поляной.
Имре стряхнул с себя наплывшие размышления. Ни к чему хорошему, знал он, копание в душе никогда не приводило. «Надо радоваться жизни. Радоваться… Интересно, что сегодня снилось Ольге? Обязательно надо спросить!» — окончательно пришел он в себя и, замирая от предчувствия близкой встречи, заспешил по направлению к дому, который дал ему приют в самый страшный час.
«Наверное, успели завести пса, и он меня обязательно облает», — думал Имре, подходя к избе и заранее представляя, в каких буйных цветах она купается. Ольга как-то обмолвилась, как любит цветы, и еще в поселке, живя с отцом и матерью, разводила их перед окнами.
Но вот и то место, где схватился с волком. А вот там, чуть подальше, и дом. Правда, не слышно никакого лая собачьего, да и дом… Что это? Косо, одной стороной осевшая крыша, будто в вираже крылом коснулась земли. Густые заросли бурьяна. Тут же высоченные будылья доцветающего иван-чая вперемежку с непроходимой крапивой. И — мертвая тишина…
«Проведал, называется». Имре зачем-то обошел вокруг огромной кучи прогнивших бревен, лежалой соломы, прелых досок, то и дело спотыкаясь, опасаясь провалиться и сломать ноги. Что же произошло? Пожар? Но вроде нигде не видно головешек. Да и случись пожар, осталась бы черная яма от избы, а тут — боком осевшая крыша, сопревшая, сгнившая, покрытая проплешинами ядовито-зеленого мха.
«Ну, что, Имре, — сам себе сказал он, — вот и состоялась встреча с местом твоего второго рождения. Может, нечего время терять, надо узнать, что за драма случилась тут. Неужели из-за меня?»
Имре на всякий случай взял обломок доски, раздвинул заросли крапивы и оказался возле бывшей печки. Часть трубы ее до сих пор стояла, как солдат на посту. О многом бы она могла рассказать. Словно добрая хозяйка, всю жизнь она обогревала этот дом, казалась живой, одушевленной, членом семьи, с которым не грех было и поговорить.
Что-то хотелось взять на память. Вот заслонка осталась. Но не тащить же заслонку? Часть разбитой тарелки…
Имре вспомнил, что и ему приходилось пользоваться ею. «Теперь, как разбитая жизнь…» — сентиментально подумалось ему. А вот… Он даже глазам своим не поверил: ржавый тесак, тот самый, которым сразил волка… «Да как же он тут оказался? Наверное, Ольга расщепляла поленья для растопки печки», — догадался Имре.
Он поднял старого знакомца, который спас его. Грех было бы не подобрать его. Не найти лучшей памяти. Имре снял с него паутину, вытер листом лопуха и аккуратно обернул свежим листом. Спрятав находку в рюкзак, осторожно выбрался на ровное место.
Но ведь кто-то знает, что здесь произошло? Кто-то знает, где сейчас Ольга с дедом?..
По едва заметной заросшей тропинке Имре выбрался на проселочную дорогу. Она тоже заросла изрядно. Видимо, некому было ездить. И незачем.
По дороге влево от ближайшей деревни уже ходил когда-то Имре, пробираясь по снежным завалам, петляя оврагами. Именно в этой стороне стояла та разрушенная церковь, которая приютила в тяжелый день. Направо — Березовка, куда Ольга деду за лекарством бегала. Далеко ли это или близко, Имре не представлял. Но в Березовке наверняка знали Ольгу с дедом. Решительно повернул направо.
Как только одолел бугор — вот она за бугром и раскинулась, эта самая Березовка, разбежалась едва ли не до самой дедовой избы. Пруд ласково светился посредине, березы хороводились на правой его стороне, прогал между ними зиял до самых полей. Коровы, собаки, детишки… Веселая, живая деревня.
Имре сразу и зашел в крайнюю избу, едва не ударившись лбом о притолоку.
— Ой, напужал! Кто это? — встрепенулась навстречу кубастая пожилая женщина с непричесанной головой.
— Собаку заводить надо, она бы на меня за километр шум подняла.
— А кто ее кормить-то будет? Сами с хлеба на квас перебиваемся. А вы кто будете?
— Я узнать… Вот там на краю леса жил Игнат Васильевич с внучкой Ольгой…
— У-у-у! — не дала ему договорить тетка, приглаживая ладонями седые волосы. — Когда это было-то? Еще под конец войны. Умер старик-то. В одночасье умер, царство ему небесное…
«Вот тебе и приготовил подарок! — оглушенный известием, подумал Имре. — Не дождался ты хорошей трубки, Игнат Васильевич. Оказывается, на самом кончике была жизнь твоя».
— А Ольга, внучка его… Где же? — почему-то выдавливая слова, спросил Имре и почувствовал, как страшится ответа.
— Ольга-то? Да что ж Ольга?.. — тянула женщина, будто кота за хвост тащила.
«Да не тяни, говори скорее!» — хотелось крикнуть Имре.
— Она хоть жива?..
— Да жива, жива! Вы-то ей кто будете? А то тогда, аккурат перед кончиной деда, таскали ее унутренние органы, допытывались. Навроде того — врага она какого-то у себя, уж не знаю, как, держала. И деда вроде тоже допрашивали… Он, дед-то, может, от этого и заболел. Вы что, им родня какая, ай как?..
— Родня. Самая близкая родня… — пробормотал Имре больше для себя самого, чем для тетки.
— А разговор-то вроде не наш у вас. Я вот к чему спрашиваю.
— Так где же сейчас Ольга?
— Олюшка-то? В поселке она своем. Где раньше с отцом-матерью жила. Корзовое называется. Вот там вы ее и встретите. На швейной фабрике, что ль, работает или еще где… Не знаю.
— А как же добраться до Корзового, не подскажете?
— До Корзового? — она подперла щеку кулаком, задумалась. — До Корзового? Вот этого, мил друг, я тебе не скажу.
— Пешком, что ль?
— Нет, зачем пешком? Сейчас вот выходи на большак, — она показала куда-то в сторону, — а там автобусы ходют. Редко, правда, но ходют. Вот на нем, автобусе-то, до Корзового аккурат и доедешь. А так — на чем больше? Наши-то на лошадях. Да щас пока вроде никто не собирается.
Выходя из избы, Имре все-таки стукнулся лбом о перекладину, аж искры из глаз. И на том спасибо: ценную информацию получил.
Конечная остановка автобуса оказалась на центральной площади поселка. Впрочем, других площадей тут, наверное, и не было. Оказавшись на твердой земле, Имре с удивлением глядел, как пассажиры все вылезали и вылезали по одному из этого крохотного автобусика. И каждый кто с мешком, кто с корзиной, кто с бидоном или еще чем. «Господи, сколько же нас было набито в нем?» — подумал Имре, пытаясь привести в нормальный вид измятый в тесноте костюм.
Он огляделся. На невероятно огромном постаменте, не обращая внимания на Имре, с вытянутой рукой, указывающей куда-то вдаль, стоял непропорционально маленький человечек. «Ленин», — догадался Имре. В той стороне, куда указывал вождь, дымила труба. Черный густой дым, клубясь и расползаясь над поселком, пытался сравняться с облаками, игриво наметившимися в синеве.
«Где искать Ольгу?»
Неподалеку в переулке стучали топоры. Две женщины сгружали с подводы белые, как пшеничный хлеб, доски. Звонкое шлепанье разносилось, казалось, на весь поселок. Привычная ко всему лошадь, изредка обмахивая себя хвостом, тянулась к траве.
Пассажиры стали разбредаться от автобуса в разные стороны. Имре спохватился, кинулся к тащившему мешок деду:
— Скажите, где швейная фабрика?..
Это первое, где Имре надеялся найти Ольгу.
— А черт ее знает. Я не местный. Мне б на базар только и домой, — стал объяснять тот и готов был разговаривать хоть до обеда.
— Тебе швейную фабрику? — услышала вопрос оказавшаяся неподалеку бабка с ведром огурцов. — Вон как выйдешь за проулок, видишь, труба дымит? Так ты туда не ходи, немного в переулок сдай. А там спросишь… — объяснила она словоохотливо.
— Ты, браток, не слушай ее, вот тут напрямки шагай, — показал костылем парень в гимнастерке со сверкнувшими медалями на груди.
Он скромно стоял у калитки, наслаждаясь погодой и жадно затягиваясь махрой.
— Все красавицы там, — усмехнулся он.
Найти Ольгу в таком обычном поселке, конечно, для Имре не составляло труда, даже если она уже перебралась куда-нибудь со швейной фабрики. В отделе кадров наверняка остались ее следы. Но Имре вдруг обнаружил, что не знает фамилии Ольги. Не приходилось интересоваться. Так что впору на пальцах объяснять, кто ему нужен. А это ж сколько пальцев надо иметь, если на фабрике минимум человек двести. Ну, хорошо, с именем Ольга — двадцать. Можно прикинуть по возрасту, еще человек десять-двенадцать отпадет. Но оставшийся-то десяток кто будет пересеивать? Придется ждать конца смены.
Имре тронуло обращение бывшего солдата «браток». Он понимал: узнай этот с подвернутой штаниной парень на костылях, какой дорогой появился Имре в России, не то что братишкой называть не стал бы, а и драться бы полез за изуродованную свою ногу, за все, что прописала ему военная судьба. А прописала немало, о чем свидетельствовал рядок медалей, к которым он вроде бы относился внешне со снисходительной усмешкой щурившихся от едкого махорочного дыма глаз.
Не дай бог никогда больше нам схлестнуться друг с другом в дикой схватке на радость мудрым тщеславным нашим правителям, для которых люди — не более чем деревянные пешки.
Имре вспомнил, что в его рюкзаке несколько трубок, которые он собирался подарить старику. Но нет старика, которому стал бы праздником этот подарок. Есть молодой солдат-инвалид.
— Братишка, — обратился к инвалиду Имре, доставая одну из трубок, — посмотри, какая.
Тот шмурыгнул носом, рассматривая, хмыкнул:
— Ценная вещь. У нас таких не видал. Продаешь? — глаза его загорелись.
— Нет, — покачал головой Имре. — Не торгую. Хорошему человеку в подарок вез, а его уже нет. Хочешь такую иметь?
— Кто ж не хочет? А говоришь, не торгуешь?
— Нет. Так бери. Дарю.
— Да ну-у… — недоверчиво протянул парень. — Такую вещь. Она денег стоит.
— За «братишку»… Кури трубку мира.
«Это дороже всяческих денег», — хотел добавить Имре, но сдержался: не на митинге. И сунув в руку ошарашенному инвалиду неожиданный подарок, без слов отправился искать фабрику.
Длинное облупленное одноэтажное здание с осевшими до земли, хотя и широкими, окнами. Это и была швейная фабрика. Из открытой створки доносился стрекот машинок, какие-то голоса. Так и хотелось Имре крикнуть во все горло: «Оля!..»
А если ее там нет? Но сказала же тетка! А деревенские — лучше, чем справочное бюро…
Имре пристроился на лавочке у проходной. Стал ждать конца смены. Ждать и догонять, как известно, хуже всего. Имре когда-то тоже так считал. Торопил жизнь, не берег время. Скорей, скорей, скорей… Как ни странно, в плену понял: всякая минута — жизнь, какой бы она ни выдалась. Даже созерцание этого серого поселка неимоверно интересно. Он еще не оправился после войны: старые постройки, ухабистая дорога, усыпанная начинающей опадать листвой, скачущие деловито воробьи. Кстати, вот изумительные существа! Прыгают, как мячики, и пропитание ищут, и народ веселят: мол, живы… Даже котам не дают лениво развалиться на солнышке, лезут под самый нос. Как тут валяться будешь? Зорко следит худющий котяра за одним из них, вот уже и мускулом дрогнул: готов прыгнуть…
Имре так засмотрелся, что не заметил, как широко распахнулись двери проходной и из них хлынули женщины, будто школьники после уроков. Те, кто помоложе, толкаясь и смеясь, кто постарше — степенно, с озабоченностью на лице.
Имре впился глазами в этот поток, боясь не узнать Ольгу или попросту пропустить невзначай.
«Вот бабье царство! Ни одного мужика. Славно война поработала. Впрочем, шитье — дело женское. Но где же Ольга?» — Имре уже поднялся, вызывая интерес обтекающих его женщин. Слышал, как одна толкнула другую:
— Верк, это не за тобой?
— Хо-рош!.. Спроси, к кому пришел-то.
— Сама спроси… — и переливчатый молодой смех.
Вот уже и поток превратился в струйку, и струйка иссякать стала. Двери проходной захлопнулись и открывались уже изредка, когда, как последние капли, фабрика выжимала из себя случайно задержавшихся работниц.
Имре ринулся внутрь. На контроле стояли две бабки с непроницаемыми лицами, как и полагается на посту.
Одна из них, завидев Имре, выдвинулась вперед:
— Вам кого, молодой человек?
И тут он увидел ее. Она шла навстречу по длинному коридору, веря и не веря глазам своим, почти так же, как когда-то приснилась Имре, а тяжелый сигнал утреннего подъема не дал возможности досмотреть тот волшебный сон.
— Имре! — она так забыто и радостно промурлыкала, что у него перехватило дыхание и он не смог произнести ее имя.
Он схватил ее на руки на глазах изумленных бабок и вынес на улицу.
Есть в жизни моменты, которые бессмысленно пересказывать даже в самых мелких подробностях. Они непередаваемы, потому что любая реальность меркнет перед неизведанным миром наших чувств. Сильнее, чем в Будапешт, рвался Имре в этот забытый Богом поселок в глубине России. Ему странно было бы сейчас думать, что когда-то, теперь уже в ранней юности, он был увлечен случайной встречной, которая так легко смогла заменить его на другого, как только он отправился на фронт.
— Я не верю, что это ты, Имре, — сказала Ольга, когда он поставил ее на землю. — Как ты меня нашел? Я думала, никогда больше не увижу тебя. Откуда ты? И ни письма, ни весточки…
Каждая ее фраза была похожа на причитание, на всхлип, вырывавшийся из самой глубины ее существа.
— Ну что ты молчишь?
— Не могу прийти в себя. Нет слов, — признался Имре, удивляясь, что в груди образовалась какая-то непробиваемая пробка, которая не дает возможности вырваться хотя бы малой части тех чувств, которые изо дня в день накапливались в самые трудные моменты жизни.
Они ежечасно помогали ему не сломаться в лагере. А здесь, на свободе, эти чувства ежесекундно заставляли его думать от Ольге, ощущать ее рядом.
— Они пришли на второй день после того, как тебя увезли, — рассказывала Ольга. — Стали допрашивать. Вначале деда, потом меня. Дед долго отмалчивался. Ни о чем не хотел говорить с ними. Они пригрозили. Тогда деда прорвало: «Сажайте, — говорит, — за то, что помог тяжело раненному».
«Ты должен был сообщить о нем…»
«Где вас искать?..» Ну, это он загнул, конечно… У них везде уши…
— Ты рассуждаешь, будто на немецкой стороне, — заметил Имре, — я их понимаю.
— Имре, Имре! Как ты можешь так говорить? У меня война отца с матерью унесла. Я разве знала тебя? Кроме того, я думала, ты наш. Ты умирал, Имре… В любом случае, по-человечески я не могла оставить в лесу замерзающего раненого. Мы и так с дедом думали, что ты не выживешь.
Он нежно прижал ее к себе:
— Прости, прости. Я не хотел тебя обидеть.
Они шли по безлюдной тропе заброшенного сада с вывороченными яблонями. Неподалеку чухал какой-то маневровый паровоз. Возле железнодорожной станции слышался перестук, рабочая разноголосица.
— Здесь у меня отец с матерью работали. Он сцепщик вагонов, а она кондуктор. Ваши налетели… По цистернам. Отца придавило, мать кинулась спасать, а тут еще одна бомба…