Введение

В марте и апреле 1920 года во Владивостоке и Верхнеудинске при поддержке большевиков были провозглашены два правительства, претендующие на территорию российского Дальнего Востока, а 27 апреля 1921 года Учредительное собрание Дальнего Востока, избранное в ходе всеобщих выборов, но также контролируемое большевиками, официально завершило создание Дальневосточной республики (ДВР) со столицей в Чите. Формально ДВР была демократическим государством с капиталистической экономикой. Провозглашение российского Дальнего Востока от Байкала до Тихого океана суверенным государством, на первый взгляд, не способствовало целостности постимперской России. С точки зрения некоторых современников, создание независимого переселенческого государства стало воплощением идей сибирского областничества – движения, стремившегося к правовой и экономической автономии Северной Азии[1]. Многие, впрочем, не верили в независимость государства, правительство которого находилось под контролем большевиков, и считали ДВР аванпостом Коммунистического интернационала (Коминтерна), решительно отвергавшего национальные государства как форму политической организации и, следовательно, враждебного национализму[2].

Однако ДВР не стала ни проявлением регионального самоопределения, ни проводницей большевистского интернационализма. Действительно, Александр Михайлович Краснощёков, уроженец Украины, который вернулся в Россию из США в 1917 году и стал главным большевистским архитектором ДВР, был сторонником региональной автономии, в то время как его соперник Борис Захарович Шумяцкий, видный сибирский большевик, относился к национальному суверенитету без особого пиетета и стремился спровоцировать серию революций в Восточной Азии. Бóльшая часть большевистского руководства региона, однако, опиралась на российский (и зачастую русский)[3] национализм, когда на поддержку ДВР нужно было мобилизовать население, включая членов партии. Хотя распад бывшей Российской империи в ходе Гражданской войны, а также опыт политической независимости и способствовали консолидации российского Дальнего Востока как отдельного региона в рамках советского имперского образования, дальневосточный регионализм так и не достиг размаха сибирского областничества и остался укорененным в российском национализме[4].

Поддержка большевиками российского (и, особенно, русского) национализма может показаться парадоксальной, однако он занял важное место в их риторике. Впрочем, апелляции к российскому национализму не были исключительно политическим ходом. Большевики не только использовали националистический дискурс, но и поставили в зависимость от него свою внешнюю и внутреннюю политику, что способствовало их отходу от радикального интер- и транснационализма и созданию новой версии российского имперского национализма. Особенно сильны оказались этатистские (государственнические) и оборонческие элементы националистического дискурса, получившие распространение среди значительной части населения империи в годы Первой мировой войны (1914–1918 гг.)[5]. Необходимость сохранения российского Дальнего Востока в составе Российского государства, советского или несоветского, а также его защиты от японского империализма стала главным лозунгом как при формировании ДВР в 1920–1921 годах, так и при ее включении в состав Российской Социалистической Федеративной Советской Республики (РСФСР) в 1922 году, после того как японцы покинули материковую часть региона. Многие местные большевики искренне поддерживали русское национальное дело, а некоторые из них относились с явным шовинизмом к крупнейшим меньшинствам региона – бурят-монголам (бурятам), украинцам, корейцам и китайцам. Большевики были не единственными, кто претендовал на роль представителей русской (и российской) нации в регионе. Их оппоненты – забайкальский казак Григорий Михайлович Семёнов, юрист Спиридон Дионисьевич Меркулов и другие руководители антибольшевистских правительств – тоже выступали в амплуа защитников русских интересов, стремясь добиться поддержки населения. Но их мнение о том, что лучше зависеть от Японии, чем быть частью антинационального Советского государства, не нашло понимания среди большинства жителей российского Дальнего Востока, многие из которых имели смутное представление о Советской России в ее первые радикальные годы, а за время интервенции стран Антанты (1918–1922 гг.) успели стать непримиримыми противниками иностранного военного присутствия.

Как ни странно, лозунг национальной независимости России от иностранного государства, а не от большевиков встретил сочувствие и среди японской, американской и другой иностранной общественности, которая «говорила» на глобальном языке национализма. В момент присоединения ДВР к РСФСР многие в мире уже считали большевиков российским правительством и центром нового имперского образования. К примеру, Гарольд С. Квигли, анализируя недолгое существование республики, отметил, что советские лидеры не считают, что создание на территории Российской империи таких формально независимых государств, как ДВР или Советская Украина, «прочерчивает политическую границу и создает суверенный анклав, отделенный от русского [или российского] народа в целом»[6].

Большевики сумели максимально ослабить как местных, так и иностранных оппонентов в регионе, обратившись к леволиберальной версии российского имперского национализма, которая получила распространение среди дальневосточной общественности в годы Первой русской революции 1905–1907 годов и достигла своего расцвета во время Февральской революции 1917 года. Леволиберальный имперский национализм, который можно определить как синтетический и амбивалентный дискурс[7], основывающийся на включении этнических русских и нерусских бывшей империи в одно сообщество, а также как политическую программу наделения более широкими правами и возможностями маргинализированных классов, национальных меньшинств и других социальных групп, позволил большевикам привлечь на свою сторону как сторонников единства российского государства, так и тех, кто выступал за частные (партикуляристские) интересы своих групп[8]. Хотя некоторые бурят-монголы и корейцы поддерживали Семёнова и С. Д. Меркулова, обещания национальной автономии, отчасти выполненные в ДВР, а также поддержка Коминтерном монгольского и корейского национальных движений уменьшили число противников большевиков среди самых крупных организованных национальных меньшинств региона. Умеренная экономическая политика большевиков, введенная в ДВР в 1920 году, а в РСФСР получившая название новой экономической политики (НЭП) в 1921 году, казалась многим крестьянам региона и некоторым предпринимателям лучшей альтернативой полной экономической зависимости от Японии. В конце концов, «левый» и «либеральный» аспекты националистического дискурса многими в регионе воспринимались в экономическом, а не в политическом смысле и необязательно подразумевали создание по-настоящему представительного правления.

Социальные и экономические компромиссы оказались недолговечными. Корейцы не получили автономии и в 1937 году подверглись насильственному переселению с Дальнего Востока. Буддисты-буряты столкнулись с религиозными преследованиями уже в 1920-е годы. Частное предпринимательство было заключено в жесткие рамки, а после отмены НЭПа в 1928 году практически ликвидировано. В ходе начавшейся в 1929 году коллективизации зажиточные крестьяне всех национальностей были раскулачены – как и повсюду в Союзе Советских Социалистических Республик (СССР). Но большевики продолжили осуществление своих государственнических националистических лозунгов. Внешняя политика на Дальнем Востоке стала опираться в первую очередь на имперские государственные, а не классовые интересы еще до 1925–1926 годов, когда построение «социализма в отдельно взятой стране» стало основным принципом Советского государства. В 1930-е годы Дальний Восток вновь стал чем-то вроде региона-«крепости», как и в Российской империи, где он представлялся русским национальным аванпостом во враждебном международном окружении[9].

ИСТОРИЧЕСКИЙ КОНТЕКСТ

Начиная с III века до нашей эры многие государственные образования претендовали на отдельные части обширной территории, простирающейся от Байкала до Тихого океана: держава сюнну (хунну), корейское государство Когурё, тунгусско-корейское государство Бохай (Пархэ), киданьская держава Ляо, чжурчжэньское царство Цзинь, Монгольская империя и ее наследница империя Юань, а также китайская империя Мин. С XVII века эта территория была динамичным пограничьем, где сходились периферии Цинской и Российской империй. В Забайкалье, на территории между Байкалом и верхним Амуром, на протяжении столетий жили многочисленные буряты, дауры и другие монголоязычные, а также тунгусо- и тюркоязычные группы. Коренное население в низовьях Амура и вдоль Тихоокеанского побережья, от Чукотского полуострова до Кореи, было не таким многочисленным, но чрезвычайно разнообразным: здесь в начале XX столетия жили носители тунгусских языков (эвенки, эвены, удэгейцы, нанайцы, солоны, негидальцы, орочи, ороки, ульчи и другие), чукотско-камчатских (чукчи, коряки и ительмены), юкагирских, эскимосско-алеутских и языков-изолятов (нивхи)[10].

Коренное население главным образом занималось скотоводством, охотой, рыболовством и оленеводством, в первую очередь для опеспечения своих сообществ, в то время как новоприбывших – корейцев, китайцев, а с XVII века и русских – привлекали сюда ресурсы, годившиеся на продажу, – женьшень, панты и трепанги, а также меха. Некоторые из новоприбывших занялись оседлым земледелием. Соперничество за ресурсы, в том числе за «налогообложение» коренных жителей, во второй половине XVII столетия вылилось в имперское соперничество Романовых и Цин. По Нерчинскому договору, подписанному в 1689 году, Забайкалье и северная часть Тихоокеанского побережья были признаны частью России, а долины рек Амура и Уссури – частью Цинской империи. В XVIII веке, после Нерчинского и последовавших за ним договоров, вектор российской экспансии сместился на северо-восток – на Камчатку, Чукотку и Аляску, в то время как Забайкалье стало территорией торговли двух империй. Но во второй половине XIX века долины Амура и Уссури вновь стали местом российско-цинского, а затем и российско-японского соперничества[11].

По Айгуньскому и Тяньцзинскому договорам (1858 г.), а также Пекинской конвенции (1860 г.) Цинская империя уступила Российской обширные территории к северу от Амура и востоку от Уссури. Присоединение долины Амура стало результатом кризиса империи Цин, выразившегося в восстании тайпинов (1850–1864 гг.) и второй опиумной войне (1856–1860 гг.), а также переориентации России с Черного моря на Тихий океан после поражения в Крымской войне (1853–1856 гг.). Оно было продолжением континентальной экспансии России в Северную Азию (Сибирь) вдоль рек, но вместе с тем и результатом усилий генерал-губернатора Восточной Сибири Николая Николаевича Муравьёва (в скором времени он станет известен как Муравьёв-Амурский) и других «амурцев», стремившихся использовать реку Амур для интеграции России в Тихоокеанский макрорегион. Экспансия сопровождалась формированием Забайкальского (1851 г.), Амурского (1858 г.) и Уссурийского (1860 г.) казачьих войск, а также созданием военных постов, впоследствии ставших городами, – Николаевска (1850 г.), Благовещенска (1856 г.), Хабаровки (1858 г., с 1893 г. – Хабаровск) и Владивостока (1860 г.). Новоприсоединенные земли стали называться Амурским или Приамурским краем, или Приамурьем. В 1884 году Забайкальская, Амурская и Приморская области были объединены в Приамурское генерал-губернаторство с центром в Хабаровке[12].

Усиление России в Тихоокеанском регионе имело важные последствия для политики Японской и Цинской империй. Страх того, что Россия завладеет Маньчжурией и Кореей, способствовал появлению паназиатского дискурса, сформулированного как необходимость сотрудничества Японии, Цинской империи и Кореи против Запада (в данном случае представленного Россией), а также «ответной» японской экспансии, начавшейся в 1874–1875 годах[13]. Кроме того, передача России Цинских земель способствовала отмене запретов на переселение китайцев-хань в Маньчжурию в 1878 году, а позднее и отмене системы Восьми знамен, взамен которой в 1907 году в Маньчжурии были созданы три провинции[14].

Симодский трактат (1855 г.) и Санкт-Петербургский договор (1875 г.) с Японией, закрепивший за Россией Сахалин, а также продажа Аляски США (1867 г.) установили морскую границу Приамурского края. В 1860–1870-е годы, когда основным направлением российской экспансии стали Средняя Азия и Балканы, Приамурье в значительной степени оказалось забыто. Но после того как на Берлинском конгрессе 1878 года не удалось защитить российские интересы в «восточном вопросе», государство опять проявило интерес к Приамурью, создав в 1880 году Владивостокское военное губернаторство, подчиненное морскому ведомству. Впрочем, отдаленность региона от Европейской России, малочисленность его населения и незначительная численность находившихся в регионе войск стали препятствием для дальнейшей экспансии, и в 1888 году Владивосток вновь стал частью Приморской области. Однако именно в 1880-е годы термин «Дальний Восток», с середины XIX столетия обозначавший Азиатско-Тихоокеанский регион, стал использоваться по отношению к Приамурью[15] и Приморью, что свидетельствовало об интересе российских элит к «дальневосточному вопросу» – растущему соперничеству Японии, США и европейских держав в Азиатско-Тихоокеанском регионе вообще и в Цинской империи в частности[16].

Тройственная дипломатическая интервенция (1895 г.) России, Германии и Франции после Японо-китайской войны 1894–1895 гг. дала старт новой волне империализма на территории Цинской империи, и, подобно другим державам, вовлеченным в дальневосточный вопрос, Россия стала обладательницей экстерриториальных владений и железнодорожных концессий. Она получила концессию на строительство Китайско-Восточной железной дороги (1896 г.), а также право аренды южной оконечности Ляодунского полуострова в Маньчжурии (1898 г.) и незначительные по размеру концессии в Ханькоу (1896 г.) и Тяньцзине (1900 г.). Однако, в отличие от построенной французами железной дороги Куньмин – Хайфон (1904–1910 гг.) и других иностранных инфраструктурных проектов, КВЖД (1898–1903 гг.) играла важнейшую роль во внутренней топологии Российской империи, став одним из участков Транссибирской магистрали (1891–1916 гг.) – главной транспортной артерии, соединявшей Европейскую Россию с побережьем Тихого океана[17].

Аренда южной части Ляодунского полуострова, на которой была образована Квантунская область, обозначила новый этап российской экспансии. Полуостров стал новыми воротами империи на Тихом океане, как с военной, так и с коммерческой точки зрения. Внимание государства переключилось с Приамурья и Приморья на новые порты – Порт-Артур и Дальний (Далянь или Дайрен), а также новый железнодорожный узел – Харбин (1898 г.). Региональные власти, возмущенные равнодушием правительства к Приамурскому генерал-губернаторству, выступали против строительства железной дороги через Маньчжурию. Но Петербург не только подтвердил этот план, но и продемонстрировал новые приоритеты своей политики, сделав в 1903 году Порт-Артур столицей Дальневосточного наместничества, объединившего Приамурское генерал-губернаторство, зону отчуждения КВЖД и Квантунскую область. Наместник Евгений Иванович Алексеев был облечен полной военной и гражданской властью в регионе; ему были поручены отношения с Пекином, Токио и Сеулом. Таким образом, Дальний Восток получил особый статус в рамках империи. Кроме того, создание наместничества подтвердило вовлеченность России в дальневосточный вопрос, что вскоре привело к Русско-японской войне (1904–1905 гг.)[18].

Российская экспансия на тихоокенском направлении, как и в других частях империи, сопровождалась переселенческим колониализмом[19], но в этом плане Забайкалье и Приамурский край отличались как друг от друга, так и от остальной Северной Азии. В отличие от земель к западу от Байкала, где важную роль играло несанкционированное переселение, колонизация Забайкалья в большей степени была делом государственным. Большинство крестьян, на 1897 год составлявших 36 % от общего населения Забайкальской области (672 037 человек), были потомками сосланных сюда представителей религиозных меньшинств (в основном староверов), преступников и политических ссыльных. Вторая по численности группа, казаки (29 %), тоже первоначально оказалась здесь усилиями государства. Доля инородцев (эта сословная группа включала в себя в основном коренных жителей – бурят и эвенков)[20] составляла 27 % населения. Число крестьян, самостоятельно переехавших в Забайкалье, осталось незначительным даже после того, как государство стало поддерживать добровольное массовое переселение, с 1890-х годов шедшее параллельно со строительством железной дороги. Впрочем, между коренными жителями и новоприбывшими все равно происходили конфликты, чему виной была сравнительная нехватка плодородных земель[21].

Приамурский край отличался от остальной Северной Азии тем, что правительство поощряло переселение сюда задолго до 1890-х годов. После трех лет казачьей и солдатской колонизации Муравьёв-Амурский поддержал введение особых правил для переселенцев в Амурскую и Приморскую области в 1861 году. Как русские, так и иностранцы могли получить на семью по 100 десятин (109 гектаров) государственной земли в запашку, а также освобождение от подушных податей (пожизненно), военной службы (на 10 лет) и арендной платы за землю (на 20 лет). Эти льготы вкупе с введенным в 1860-е годы режимом беспошлинной торговли (порто-франко) привлекли поселенцев из Европейской России и Кореи. Впрочем, из-за отдаленности и тяжелых климатических условий число переселенцев росло медленно, что разрушило надежды на быструю интеграцию России в Тихоокеанский регион и заставило правительство продлить большинство льгот в 1882 году. Благодаря этому решению, а также открытию постоянного морского сообщения с Одессой на Дальний Восток прибыло множество новых переселенцев из европейской части империи, в первую очередь с территории Украины. С 1883 по 1899 год только в Южно-Уссурийском крае на самом юге Приморской области поселились 42 253 человека. Хотя с 1882 года льготы не распространялись на иностранцев, корейское население в Приамурском крае тоже увеличилось с приблизительно 9 тысяч в 1870 году до 32 298 человек в 1901 году. Более того, те корейцы, которые поселились на этой земле до русско-корейского договора 1884 года, могли претендовать на российское подданство и 15 десятин земли. Хотя в абсолютных цифрах поселенцев-корейцев было немного, в России их появление в регионе вызвало тревогу по вопросу безопасности границ, а в Японии – представление о российской угрозе: корейское переселение виделось частью российской политики по размыванию границы с Кореей, что являлось подготовкой к прямой российской экспансии[22].

Золотодобыча в Амурской области, строительство железной дороги, растущие города – все это способствовало притоку новых людей, в том числе китайцев, предпочитавших не переселяться сюда насовсем, а устраиваться на временную работу. К 1900 году китайская рабочая сила играла существенную роль в торговле, добыче полезных ископаемых, транспорте, строительстве, земледелии, домашнем услужении и других сферах. Густав Кунст и Густав Альберс из Гамбурга, Иван Яковлевич Чурин из Иркутска и Юлиус (Юлий Иванович) Бринер из окрестностей Женевы основали в 1860–1880-е годы крупные торговые компании. Японские предприниматели тоже обосновались во всех городах региона. Государственные и частные инвестиции, порто-франко, переселение и дислокация вооруженных сил благоприятствовали росту городов: на 1897 год Благовещенск насчитывал 32 834 жителя, Владивосток – 28 900, а Хабаровск – 14 971. Общая численность населения Амурской области в 1897 году достигла 120 306, а Приморской – 223 336 (не считая 28 113 жителей Сахалина, по большей части ссыльных). Несмотря на отмену порто-франко в 1900 году, уменьшение земельных наделов и переключение государственных инвестиций на Маньчжурию, население российского Дальнего Востока продолжало расти. С 1901 года, когда частично заработала КВЖД, многочисленные переселенцы из европейской части империи и других районов Сибири стали прибывать в Приамурский край по железной дороге[23].

Население Приамурского генерал-губернаторства было чрезвычайно разнообразным. Согласно переписи населения 1897 года, большинство от общего числа жителей Забайкальской, Приамурской и Приморской областей (1 043 792 человека) составляли носители русского языка (59 %). Крупнейшие меньшинства говорили на бурятском (17 %), украинском (6 %), «тунгусском» (5 %), китайском (4 %), корейском (2 %) и чукотском (1 %). Православные (в интерпретации официальной церкви) были на конец XIX столетия религиозным большинством, но, кроме них, в регионе имелись общины других христиан (староверов, католиков, лютеран, баптистов, адвентистов и других), а также буддистов, конфуцианцев, мусульман, евреев и шаманистов. Население было распределено неоднородно: на некоторых территориях (часть Забайкалья, Чукотка и Камчатка) по-прежнему жили преимущественно коренные жители региона, на других территориях большинство составляли украинцы (части Амурской и Приморской области) или корейцы (южная оконечность Приморской области)[24].

Присоединение Приамурья и Приморья внесло свой вклад в дискуссии о децентрализации и регионализации Российской империи. Идея того, что Сибирь от Урала до Тихого океана представляет собой особый регион империи, восходит к проектам по децентрализации участников восстания декабристов (1825 г.), а также первого поколения российских социалистов. Михаил Александрович Бакунин, находившийся в 1857–1861 годах в сибирской ссылке, Александр Иванович Герцен и другие противники режима надеялись, что Приамурье поможет североамериканской демократии распространиться в Северную Азию. Ожидалось, что затем Сибирь станет проводником демократизации всей России. Хотя к концу 1860-х годов взгляд на роль Приамурья пересмотрели, политические дискуссии продолжились во многом благодаря массовым ссылкам оппозиционных интеллектуалов всех мастей, от польских националистов до народников и других социалистов, в Забайкалье, Якутскую область, на Сахалин и в другие части Северной Азии. Из-за слабости инфраструктуры и управления государство не могло заставить замолчать сибирскую оппозицию[25].

В начале 1860-х годов Афанасий Прокопьевич Щапов, родившийся в Иркутской губернии в семье русского и бурятки, выдвинул свой проект децентрализации России. Каждой области следовало предоставить самоуправление посредством земских советов, а главным органом демократической федерации должен был стать земский собор. В эти же годы украинские интеллектуалы тоже разрабатывали идею превращения России в федерацию. Вдохновленные этими идеями Серафим Серафимович Шашков (учившийся у Щапова), Николай Михайлович Ядринцев, Григорий Николаевич Потанин и другие сибиряки, посещавшие Петербургский университет, сформулировали концепцию Сибири как колонии Европейской России, выступив за ее широкую автономию или даже независимость. Нераспространение на Сибирь земского самоуправления, введенного в части Европейской России в 1864 году, способствовало консолидации их взглядов. Подобно украинскому движению, сибирский «сепаратизм» в скором времени подвергся репрессиям: в 1868 году Ядринцев был приговорен к тюремному заключению, а Потанин отправлен на каторгу. Но сибирский регионализм (областничество) выжил, превратившись в подобие политической программы, подразумевавшей введение в Сибири земского самоуправления, создание здесь учреждений высшего образования, прекращение ссылки в Сибирь и предоставление региону экономической и правовой автономии. Кроме того, сибирские областники призывали уделить внимание проблемам коренного населения Сибири, а Владимир Ильич Иохельсон, Владимир Германович Богораз, Лев Яковлевич Штернберг, Бронислав Пилсудский и другие ссыльные встали у истоков сибирской этнографии[26].

Хотя открытие Томского университета в 1878 году можно интерпретировать как уступку сибирским интеллектуалам, высшее образование к востоку от Байкала появилось благодаря экспансионизму Петербурга. Владивостокский Восточный институт, основанный с целью укрепления влияния России в Восточной Азии путем обучения языкам и проведения научных исследований, в скором времени стал важнейшим центром востоковедения, в котором преподавали выдающиеся китаисты (Аполлинарий Васильевич Рудаков), японисты (Евгений Генрихович Спальвин), корееведы (Григорий Владимирович Подставин), а также монголоведы и тибетологи (Алексей Матвеевич Позднеев), в большинстве своем раньше работавшие в Петербургском университете. Многие из этих ученых представляли прогрессивное течение в имперской науке, выступая за погружение в языковые среды и привлекая носителей иностранных языков в качестве учителей, информантов и участников исследований. Бурят Гомбожаб Цыбиков, заведовавший кафедрой монгольской словесности во Владивостокском институте, стал одним из первых инородцев, занявших такую должность. Но существующие иерархии никуда не делись. Цыбен Жамцарано, Базар Барадин и другие выдающиеся бурятские ученые, несмотря на активное участие в полевых исследованиях и преподавании, не могли надеяться на аналогичные посты до 1917 года. Более того, даже ученые-прогрессисты глядели на мир с европоцентричной точки зрения. В 1900 году Спальвин, восхищаясь достижениями Японии, вместе с тем указывал на нехватку творческого начала у японцев, утверждая, что они просто подражают Европе, подобно тому как раньше подражали Китаю[27].

Джон Дж. Стефан, проводя аналогию с сибирскими областниками, видел в образованном слое приамурского общества «заамурцев» или проторегионалистов российского Дальнего Востока. Действительно, многие из них критиковали политику правительства как наносящую вред региону, но единства среди них не было. Тем не менее учреждение местных исследовательских организаций способствовало территориальной концептуализации Забайкалья и Приамурского края. Общество изучения Амурского края (Владивосток, 1884 г.) и Приамурский отдел Императорского Русского географического общества (ИРГО) (Хабаровск, 1894 г.), музеи и библиотеки в городах к востоку от Байкала, финансировавшие экспедиции, публиковавшие исследования и служившие местом для дискуссий, помогли включить регион в научное пространство Российской империи. Многие ученые занимались как естественными, так и социальными науками. Например, доктор Николай Васильевич Кирилов, один из основателей Читинского подотдела Приамурского отдела ИРГО, писал о вопросах здравоохранения среди бурят. Владимир Клавдиевич Арсеньев изучал географию региона и вместе с тем занимался этнографическими исследованиями, критикуя государственную политику в отношении коренного населения и указывая на примеры долгового рабства, разорительной торговли и других способов эксплуатации инородцев, к которым прибегали китайцы в Южно-Уссурийском крае[28].

Впрочем, и социальное положение китайцев было неблагоприятным. Иерархия групп населения в регионе была одновременно следствием внутриимперского неравенства разных этнических, религиозных и социальных категорий, а также межимперского дискурса, связанного с дальневосточным вопросом, выдвигавшим на передний план конкуренцию между «расами». Потенциальная роль «желтого труда» в мировой экономике представлялась очень важной, но вместе с тем, по мнению многих современников, «желтая опасность» европейской цивилизации требовала европеизации Азиатско-Тихоокеанского региона[29]. Тенденция к «национализации» (переходу от династического государственного образования к национальному государству), набиравшая обороты в Российской империи начиная со второй половины XIX века, а также мировой империализм подталкивали правительство к политике русификации и христианизации. Впрочем, несмотря на общую принадлежность китайцев, корейцев и японцев к «желтой расе», российские чиновники относились к ним по-разному. За исключением антикорейски настроенного Павла Федоровича Унтербергера, губернатора Приморской области в 1888–1897 годах и приамурского генерал-губернатора в 1905–1910 годах, большинство чиновников лучше относились к корейцам, чем к китайцам. Местные власти, ссылаясь на лучшую интегрированность корейцев в жизнь империи, позволили им в 1890-е годы массово перейти в российское подданство. В то же время многие корейцы селились вдоль границы, что вызывало тревогу у ряда чиновников. Регулярно звучали предложения ограничить корейскую иммиграцию и переселить корейцев подальше от границы[30].

Китайцев периодически воспринимали как представителей враждебного государства. В соответствии с Айгунским договором китайские жители Приморской области сохранили Цинское подданство, и это сыграло свою роль в так называемой «манзовской войне» 1867–1868 годов, начавшейся с попыток взять под контроль экономическую деятельность китайских старателей и переросшей в китайское восстание против России. После этого конфликта администрация стремилась установить контроль над китайцами, что, в частности, привело к их массовой регистрации в 1880-е годы. В 1900 году, когда Россия принимала участие в подавлении антиимпериалистического Ихэтуаньского восстания (1899–1901 гг.), несколько тысяч китайцев были убиты в Амурской области. После бомбардировки Благовещенска китайскими войсками и российской оккупации правого берега Амура военный губернатор Амурской области Константин Николаевич Грибский приказал выселить всех китайцев на другой берег реки. Русская армия и поселенцы-казаки (в том числе и дети) загнали в Амур порядка 4 тысяч китайцев; тех, кто шел слишком медленно или пытался избежать верной смерти в воде, хлестали нагайками, рубили саблями, в них стреляли; до правого берега добрались не более 100 человек. В следующие дни подобным же образом были убиты еще несколько сотен китайцев. Хотя были люди, осуждавшие власти за подобные действия, широкого общественного резонанса благовещенская резня не вызвала[31].

Дискурс «желтой опасности» присутствовал в российской и международной прессе и во время Русско-японской войны. Параллельно с этим в европейской прессе существовал и мотив принятия Японии как нового современного государства и восхищения тем, с какой скоростью были достигнуты такие успехи, в то время как России порой отказывали в праве считаться частью Европы. Хотя в российской пропаганде Японию принижали, Русско-японская война стала крупнейшим поражением петербургской внешней политики со времен Крымской войны. Дальневосточное наместничество не пережило эту войну. Алексеев, главнокомандующий российской армией в регионе на начало войны, был в 1905 году освобожден от должности. Русско-японская война стала одной из причин Первой русской революции и обозначила начало кризиса империи, в конечном счете приведшего к ее падению. Хотя 1 мая 1904 года по причине войны режим порто-франко был возобновлен, война и революция привели к увеличению государственного присутствия в регионе. В 1904 году в Приморской области было введено военное положение, а в 1905 году за ней последовала и Амурская область. Но, несмотря на это, контроль государственной власти едва ли распространялся за пределы городов и железной дороги[32].

В 1905 году Приамурское генерал-губернаторство было переселенческой колонией и главным аванпостом экспансии Российской империи в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Плотность населения продолжала оставаться неравномерной: наиболее населенными были южные районы, прилегающие к Транссибирской магистрали и границе. Присутствие официальных властей во Владивостоке и других городах сочеталось с относительным отсутствием государственного контроля в регионе в целом, в особенности в сельской местности. Противоречия между коренными жителями и переселенцами в Забайкалье все в большей степени напоминали то, что происходило в Туркестане, а резня в Благовещенске продемонстрировала, что китайцы, подобно евреям на западе империи, находились в крайне уязвимом положении.

ИСТОРИОГРАФИЯ И ПОСТАНОВКА ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКОЙ ПРОБЛЕМЫ

Настоящая книга, уделяя особое внимание интеллектуальным истокам ДВР и ее истории, посвящена развитию леволиберального имперского национализма в Российской империи и его присвоению большевиками в годы имперской трансформации. Поскольку речь идет не о оформившейся идеологии, а о гетерогенном дискурсе и наборе политических стратегий, термины «левый», «либеральный» и «имперский» в его описании служат маркерами, объединяющими различные идеи, как партикуляристские (относящиеся к конкретным группам), так и общеимперские, которые циркулировали в имперском и постимперском пространстве и за его пределами. Слово «левый» объединяет всех тех, кто был недоволен социальным и экономическим неравенством и считал социализм (или, в более широком смысле, социально ориентированную экономическую систему) решением проблем империи. Слово «либеральный» относится к защитникам гражданских прав, а также к тем, кто хотя бы на словах поддерживал демократическую политическую систему (для многих социалистов политическая демократия была не конечной целью, а лишь средством достижения социализма). Наконец, слово «имперский» было использовано аналитически, чтобы обозначить инклюзивность этого гетерогенного дискурса (то есть включение всего населения империи в имперское национальное сообщество) и соответствовавшей ему политики управления разнообразием, включавшей в себя присвоение тем или иным категориям населения особых групповых прав и перестраивание имперских иерархий. Оно также указывает на верность Российской империи как форме политической организации и как конкретному государству, которое было необходимо не только реструктурировать, но и защищать от внешних сил – в первую очередь от Германии в годы Первой мировой войны, а позже от Японии и других участников интервенции стран Антанты.

Как показал Илья Герасимов, неудовлетворенность состоянием имперского государства в начале XX века, в первую очередь распределением особых прав и политического представительства среди различных групп населения, привела к тому, что он назвал «великой имперской революцией» 1917 года[33]. История российского Дальнего Востока в 1905–1922 годах помогает объяснить не только то, как эта революция, взятая в широком контексте, разворачивалась на имперской периферии, но и как большевики смогли поставить ее себе на службу и убедить меньшинства и низшие социальные слои общества поддержать их или, по крайней мере, не оказывать им активного сопротивления. Более того, переплетение разных империалистических интересов в Азиатско-Тихоокеанском регионе и статус российского Дальнего Востока как аванпоста российской экспансии позволили большевикам распространить логику имперской революции и на соседей – Китайскую республику и Японскую империю, – подтолкнув их к попытке включить новые разнообразные группы населения в то, что стало советским имперским проектом, имевшим глобальные цели, но вместе с тем ограниченным опытом российского имперского кризиса. Дальневосточная республика (а также ее предшественница, Советская республика Дальнего Востока, существовавшая в 1918 году) была частью двух советских империй, создававшихся в 1918–1922 годах, – формальной и неформальной. ДВР можно трактовать разными способами: как потенциальную республику-участницу номинально федеративного Советского Союза, то есть часть формальной советской империи, а также как первую страну народной демократии, то есть часть неформальной Советской империи, подобно номинально независимым Хорезмской и Бухарской народным советским республикам[34], и, соответственно, первый шаг советского «нового империализма» в Азиатско-Тихоокеанском регионе[35].

В англоязычной историографии до недавнего времени не было ни подробной истории российского Дальнего Востока в годы имперского кризиса и трансформации, ни научной истории ДВР, хотя о существовании республики упоминает практически каждый труд по истории Гражданской войны в России (1917–1923 гг.) и большинство трудов по истории революции 1917 года[36]. Как указано выше, американский преподаватель и журналист Генри Киттредж Нортон, посетивший Китай весной 1921 года, был среди тех, кто считал создание ДВР проявлением свободолюбивого духа сибиряков, новой переселенческой нацией. В своей книге «Дальневосточная республика Сибири» Нортон рассказал историю Сибири – страны, которая происходит от России, но отличается от нее традициями и интересами[37]. На своем пути к всемирной цивилизации Сибирь отринула самодержавие и политически воплотилась в Дальневосточной республике. Такая история соответствовала сибирскому областничеству, и именно ее хотел видеть в американских публикациях Краснощёков. Он считал, что американская общественность и бизнес, убежденные, что новая республика является демократической и отличается от Советской России, поспособствуют эвакуации японских войск, занимавших части региона с 1918 года, и помогут покончить с дипломатической и торговой изоляцией большевистского правительства в Москве. Но ДВР так и не была признана ни одним государством, кроме Советской России, а в скором времени вступила в вооруженный конфликт с антибольшевистским Временным Приамурским правительством, установившимся после переворота во Владивостоке в мае 1921 года. Более того, создание единой ДВР отнюдь не привело к выводу японских войск с Северного Сахалина. Впрочем, прямого конфликта между Советской Россией и Японией избежать удалось, и 14–15 ноября 1922 года, после того как японские войска покинули российские территории на континенте, московское правительство ответило на запрос читинского парламента и включило ДВР в состав Советской России.

Принимая во внимание, что Краснощёков был к тому времени отозван из региона, первоначальный план большевиков в отношении ДВР, если таковой вообще существовал у партии в целом, так и не был в полной мере осуществлен. Более того, даже официальная историография ДВР, начавшаяся в самой республике, по всей видимости, не могла прийти к единому мнению о том, чем же была республика – тщательно организованной большевистской аферой, непродуманной попыткой Краснощёкова добиться региональной автономии или результирующей различных дискурсов, стратегий и исторических случайностей.

Инициатива написать историю ДВР принадлежала партизанскому командиру-большевику Дмитрию Самойловичу Шилову, стремившемуся собрать материалы по революционному периоду. Но партийная бюрократия вскоре перехватила проект. В октябре 1922 года Миней Израилевич Губельман (Емельян Михайлович Ярославский), один из главных большевистских пропагандистов, возглавил организованный в Чите Дальистпарт (Дальневосточную комиссию по истории Октябрьской революции и Российской коммунистической партии на Дальнем Востоке при Дальневосточном бюро ЦК РКП(б))[38]. Дальистпартовская версия истории ДВР, опирающаяся на трехтомный сборник мемуаров и документов, а также ранняя монография Петра Семеновича Парфёнова (включавшая в себя и его собственные воспоминания в качестве большевистского функционера, работавшего в ДВР) находились под сильным влиянием идеологии большевизма, но вместе с тем изображали абсолютный хаос региональных политических комбинаций, совершенно не указывавший на существование у большевиков какого бы то ни было последовательного плана в отношении республики. Нарративы 1920-х годов подчеркивали роль трудящихся ДВР в защите региона от японского империализма. Новый конфликт с Японией, назревавший в 1930-е годы, привел к публикации документов, связанных с историей ДВР, с яростным антиимпериалистическим предисловием Исаака Израилевича Минца. Хотя этот текст цитировал мнение Владимира Ильича Ленина о необходимости ДВР, он не упоминал ни о каких конкретных создателях республики – важнее всего была деятельность дальневосточного пролетариата и трудящихся[39].

После репрессий 1930-х годов, жертвами которых стали Краснощёков, Парфёнов и другие большевистские деятели ДВР, советская историография продолжала подчеркивать антиимпериалистические черты истории Дальневосточной республики, добавив в 1950-е годы критику «американской агрессии» на советском Дальнем Востоке. В 1956 году Краснощёков, Парфёнов и другие были реабилитированы, и в 1950–1960-е годы появился новый корпус исторических исследований, вернувшийся к деятельности прежде замалчиваемых большевистских деятелей и к анализу ДВР как государственного образования. Особенности новой версии официального нарратива, появившейся в 1970-е годы, видны при сравнении первого и второго изданий мемуаров премьер-министра ДВР Петра Михайловича Никифорова, которые отличались в своих оценках роли партийного руководства и лично Ленина в создании ДВР. В издании 1963 года Никифоров сообщал, что политику создания формально демократического государства «ощупью намечали и проводили не без срывов приморские [а не забайкальские] коммунисты», хотя и указывал, что «отчетливо» она была сформулирована Лениным. В издании 1974 года, опубликованном после смерти Никифорова, уже сам Ленин выступил с идеей создания на Дальнем Востоке буферного государства[40].

Официальная точка зрения, подчеркивавшая роль Ленина как создателя Дальневосточной республики, господствовала в советской историографии начиная с 1970-х годов и оказала влияние на современных российских и иностранных исследователей[41]. Начиная с 1990-х годов В. В. Сонин, Ю. Н. Ципкин, Т. А. Орнацкая, В. Г. Кокоулин, а также Б. И. Мухачёв, М. И. Светачёв и другие авторы тома «Истории Дальнего Востока России», посвященного революции и Гражданской войне, внесли существенный вклад в восстановление исторического контекста и главных событий, связанных с созданием и ликвидацией ДВР. Тем не менее они были склонны поддерживать позднесоветскую официальную интерпретацию ДВР, считали республику не чем иным, как блистательно осуществленной геополитической аферой, марионеточным «буферным государством», придуманным в Москве, чтобы удержать регион под властью России, и подчеркивали внимание большевиков к российским национальным интересам. Бóльшая часть позднесоветской историографии и значительная часть постсоветской историографии исходили из способности большевистского руководства планировать «правильный» курс действий, который в действительности был реконструирован ретроспективно и опирался на марксистско-ленинское утверждение о том, что Октябрьская революция 1917 года была неизбежной[42].

Несмотря на доступность мемуаров Никифорова (в первом издании) и множество документов, находившихся в распоряжении советских ученых, Сонин указывал на наличие у Москвы контроля над событиями в регионе и не уделял достаточно внимания соперничеству между различными группами большевиков. Он утверждал, что в первой половине 1920 года «В. И. Ленин и ЦК РКП(б) наметили новый план буферного строительства», которое якобы должно было осуществляться с двух противоположных концов российского Дальнего Востока – из Владивостока на востоке и Верхнеудинска на западе[43]. Это утверждение, впервые появившееся в учебнике 1974 года[44] и повторенное еще одним автором в книге 1985 года[45], не подтверждается историческими источниками, в том числе и теми, которые стали доступны после крушения Советского Союза.

А. А. Азаренков отверг подобный взгляд на создание ДВР, наглядно показав, что между московским руководством и владивостокскими большевиками практически не было координации, а четкого проекта ДВР не существовало до самого августа 1920 года[46]. В своих двух монографиях[47] Азаренков подверг пересмотру историю создания и ликвидации Дальневосточной республики, поставив под вопрос то, что многие принимали за данность, – большевистское руководство и единство партии. Он предложил сбалансированный анализ создания ДВР с включением небольшевистских акторов не как антагонистов в «неизбежном» ходе событий, а как соавторов республики, которая была не столько большевистским планом, сколько результатом политического кризиса и компромиссов.

Действительно, исторические источники доказывают, что, хотя Ленин в 1920 году дал свою санкцию на предложение Краснощёкова и других сибирских большевиков о создании Дальневосточной республики, московское руководство было очень плохо осведомлено о положении дел в ДВР, по крайней мере до весны 1922 года. Создание ДВР стало результатом не последовательного плана, разработанного в Москве, а политики Краснощёкова и прямых вооруженных столкновений с японцами. У Краснощёкова были конкретные планы на будущее Дальнего Востока, которые он попытался осуществить уже в 1917–1918 годы, и вплоть до лета 1921 года он вел независимую политику, хотя и находился в контакте с советским наркомом иностранных дел Григорием Васильевичем Чичериным. Планы Краснощёкова шли гораздо дальше вывода японских войск: он желал создать дальневосточное государство, которое было бы связано с Советской Россией, но сохранило бы автономию как во внутренних, так и во внешних делах, став центром революционной деятельности в Восточной Азии[48].

Тем не менее советская интерпретация ДВР, в которой центральная роль отводится московскому большевистскому руководству, сумела проникнуть даже в труды иностранных ученых[49]. Но слабым местом этой интерпретации является не только то, что ДВР не функционировала, как планировалось (это наглядно показал, к примеру, Пол Дюкс, изучивший политику ДВР во время Вашингтонской конференции 1921–1922 годов[50]), но и в том, что она не заполняет теоретическую лакуну в истории трансформации Российской империи в Советский Союз в 1905–1922 годах – важнейшей теме исследований российской, восточноевропейской и евразийской истории после «имперского поворота» 1990-х годов и ряда столетних годовщин – Первой мировой войны, революции и Гражданской войны в России. Аспект децентрализации, характерный для этой трансформации, хорошо изучен в применении к национализму меньшинств[51], но формирование ДВР исходило из другой логики, в рамках которой регион, определяемый через свои экономические и этнографические особенности, а не через национальную группу, мог бы быть признан автономным или независимым. Таким образом, создание ДВР и революционные события на российском Дальнем Востоке вообще представляли собой альтернативный сценарий крушения Российской империи и формирования Советского Союза. В то же время успешная националистическая мобилизация (то есть использование национализма русского большинства), проведенная большевиками на российском Дальнем Востоке, является аргументом в пользу «психологического синтеза коммунизма и русского национализма» в истории создания СССР, о котором Ричард Пайпс писал в 1997 году в предисловии к очередному изданию своей знаменитой монографии[52].

Хотя дальневосточный регионализм XIX–XX веков привлек некоторое внимание ученых, он остается куда менее изученным, чем сибирское областничество, от которого он произошел. За исключением двух сборников статей, обращавшихся к истории переселенцев[53], а также монографии Джона К. Чана о корейских жителях региона[54], прежние работы, посвященные российскому Дальнему Востоку, как правило, ставили во главу угла государство, а не местных действующих лиц или не рассматривали подробно дальневосточные регионалистские проекты.

Первый период имперской трансформации, между революциями 1905–1907 и 1917 годов, на Дальнем Востоке и в других частях империи, по-прежнему слабо освещен в исторической литературе[55]. Второй период имперской трансформации, между Февральской революцией 1917 года и созданием Советского Союза в 1922 году, изучен лучше; все больше исследований обращаются к региональной специфике социальных и политических перемен, выходя за пределы изучения элит[56]. Вместе с тем большинство работ, посвященных Гражданской войне[57] и интервенции стран Антанты в Северной Азии[58], либо заканчиваются событиями 1920–1921 годов, либо не обращают внимания на российский Дальний Восток. Единственное исключение – труд Кэнфилда Ф. Смита[59], региональная история, основанная главным образом на опубликованных источниках.

Дискурсы национализма и регионализма повлияли не только на проекты независимых или автономных образований на российском Дальнем Востоке, но и на само формирование имперского и постимперского региона в 1905–1922 годах. Тем не менее вопреки точке зрения Стефана, который возводит «последовательную региональную идентичность» к административному объединению Приамурского генерал-губернаторства в 1884 году и к экспансии в Китай в 1896 году, в результате которой интересы империи и региона начали противоречить друг другу[60], настоящая книга утверждает, что главной основой коллективных действий был не дальневосточный регионализм, не идея отдельной региональной политической общности, существование которой подразумевали интеллектуалы и бизнес-элиты региона, а скорее региональная версия русского или российского национализма, включавшая регион в более широкое сообщество русских или россиян[61].

Настоящая книга, определяя национализм как гетерогенный и амбивалентный дискурс, использующийся для воображения и консолидации политического сообщества и мобилизации разнородного населения[62], исследует, как оформлялись политические действия в дискурсивном смысле и как конкретные идеи позволили закрыть вопрос[63] о будущем российского Дальнего Востока в России и за границей. Другими словами, настоящая книга стремится показать, что, хотя дискурс регионализма и фигурировал в дискуссиях, интеллектуалы и политические деятели Дальнего Востока в основном опирались на национализм. Многие из них использовали регионализм или отдельные его элементы для защиты националистических взглядов на прошлое, настоящее и будущее региона, на его политическое и экономическое устройство и государственную принадлежность. Действительно, Краснощёков и некоторые другие поступали скорее наоброт, продвигая собственный регионализм с использованием националистических лозунгов, но их было на Дальнем Востоке меньшиство.

Стоит отметить, что после Русско-японской войны и сибирское областничество оказалось тесно связано с оборонческим имперским национализмом. Сам Потанин в 1908 году обосновывал необходимость автономии Сибири и, в первую очередь, «Дальнего Востока Сибири» японской опасностью. По его мнению, Сибирь была «предназначена играть роль буфера между европейской Россией и Японией» и нуждалась в реформах, чтобы повысить свою обороноспособность, а значит, и обороноспособность Европейской России[64]. В 1914 году Элбек-Доржи Ринчино, горячий сторонник сибирского областничества и бурятского национализма, утверждал, что Сибирь и Европейская Россия не выживут друг без друга – Сибирь будет неизбежно поглощена Японией или Китаем, а Европейская Россия не выдержит, если ее отрезать от Тихого океана, исключительно важного для ее будущего[65].

Анализ газет, прокламаций, публичных речей, парламентских дебатов и закрытых партийных дискуссий с 1905 по середину 1920-х годов позволил понять, почему политической и дискурсивной точкой сборки для региона и постимперского Советского государства стал национализм, а не регионализм[66]. Национализм не только позволил провести мобилизацию разнообразных элит и других социальных слоев для создания и ликвидации Дальневосточной республики, но и сыграл определяющую роль в консолидации региона. Более того, не успех ДВР как демократического спектакля, а глобально распространяющийся язык национализма позволил Советской России включить республику в свой состав без каких-либо международных последствий.

Имперскую трансформацию на российском Дальнем Востоке можно поместить в более широкий контекст глобального распространения и триумфа национализма, в XX веке занявшего доминирующее положение в дискуссиях о современности, а также в контекст противоречий между свободным движением капитала, рабочей силы и информации через государственные границы и суверенным государством как формой политической организации[67]. Кроме того, история Дальнего Востока позволяет проанализировать изменения в международном империализме, которые были вызваны распространением национализма и в конечном итоге привели к включению националистических дискурсов в новые формы империализма. В 1900–1920-е годы, во время глобального кризиса империй, два видения постимперского мира стали серьезным вызовом системе международных отношений как отношений между государствами. Либеральный проект, продвигаемый Вудро Вильсоном, сделал само формирование ДВР приемлемым для международной прогрессивно мыслящей общественности: этот проект поддерживал идею создания новых государств и их интеграции в транснациональные экономические и политические пространства[68]. Глобальный социалистический проект, разработанный и отстаиваемый Лениным, исходил из мира классов, а не наций, но вместе с тем поощрял антиколониальный национализм[69]. Несмотря на лозунги международного равенства, оба проекта привели к новым формам зависимости в рамках нового империализма[70]. Три имперских образования, ставшие основными проводниками нового империализма в XX веке, а именно США, Япония и СССР, напрямую соприкасались друг с другом в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Более того, ДВР можно интерпретировать как одно из первых «свободных государств», которое в 1918–1922 годах Советская Россия, Япония и США стремились включить в свои неформальные империи при помощи политических и экономических механизмов. Кроме того, в 1920 году ДВР все еще считалась каналом для экспорта мировой революции в Восточную Азию – революции, которая прямо указывала на подчинение «освобожденных» монгольского и (в перспективе) корейского народов большевикам[71] как центру нового имперского образования в его формальной (СССР) и неформальной (Коминтерн) ипостасях[72].

Однако Дальневосточная республика радикально отличалась от Маньчжоу-Го или Монгольской Народной Республики, двух ярких примеров нового империализма 1920–1930-х годов: в случае ДВР не существовало этнонациональной категории, на которую могли бы опереться конкурирующие империи[73]. Отсутствие отдельной дальневосточной нации привело к тому, что ДВР, как и другие региональные государственные образования, заняла особое место в советских конфедеративных и федеративных проектах 1918–1922 годов. Из восьми республик, подписавших протокол о передаче Советской России прав представительства на Генуэзской конференции 1922 года и тем самым запустивших процесс юридического оформления Советского Союза, только у трех – Бухарской, Хорезмской и Дальневосточной – были региональные, а не этнонациональные названия, причем из этих трех лишь в ДВР было русское большинство. Более того, ДВР была не федерацией, а унитарным государством, и ее руководители открыто называли ее русским государством, несмотря на существование четко выраженных националистических дискурсов корейского, бурят-монгольского, украинского и других национальных меньшинств. В этом отношении ДВР отличалась и от Крымской Автономной Социалистической Советской Республики, основанной в 1921 году в рамках РСФСР. В Крымской республике русские тоже составляли большинство, но она создавалась в первую очередь для крымских татар[74].

Существование в рядах большевиков разных групп, а также нерешительность их руководства в региональных вопросах и его зависимость от информаторов на местах противоречат интерпретации ДВР как инструмента односторонней большевистской политики. Хотя ДВР сыграла важную роль в отношениях между Москвой и иностранными государствами, задумали и создали республику отнюдь не в Москве. Более того, московское большевистское руководство позволило дальневосточным большевикам и небольшевистским политическим акторам – эсерам, меньшевикам и либералам – наполнить идею республики политическим содержанием, тем самым сделав их соавторами (а то и основными авторами) политики Москвы в регионе.

Продолжая дискуссию о многообразии большевиков, начатую Лилианой Ригой[75], можно отметить, что изучение российского Дальнего Востока позволило выявить еще несколько существенных различий среди членов партии, внесших свой вклад в появление различных группировок и неоднозначность политики партии в целом. Если в московском партийном руководстве было множество революционеров, вернувшихся из Европы, на Дальнем Востоке самыми влиятельными группами были местные (или ссыльные) активисты, а также, после Февральской революции, реэмигранты из США. Опыт совместной с другими социалистами ссылки, а также сравнительная умеренность политики в США, опыт взаимодействия с которой был у части региональных акторов, повлияли на многих дальневосточных большевиков, сделав их более склонными к компромиссу с политическими оппонентами. Раскол социал-демократов на большевиков и меньшевиков произошел в регионе лишь осенью 1917 года; Краснощёков неоднократно пробовал сотрудничать с меньшевиками и эсерами в 1917–1921 годах; в 1920 году Никифоров пусть и ненадолго, но был готов к сотрудничеству с бизнес-элитой Владивостока и белыми офицерами[76]. Чрезвычайная мобильность населения в годы Гражданской войны и намеренная политика размывания региональных групп руководителями, присылаемыми из центра, способствовала тому, что к концу 1922 года партийная элита российского Дальнего Востока в основном состояла из новоприбывших.

Кроме того, к большинству дальневосточных большевиков, как до внедрения новых лидеров, так и после этого, неприменимо деление на «интернационалистов» и «строителей наций», предложенное Терри Мартином[77]. Как уже указывалось ранее[78], такие люди, как Шумяцкий, уроженец Забайкалья, ненадолго возглавивший ДВР летом 1920 года и разрабатывавший стратегию Коминтерна во Внутренней и Восточной Азии в 1921 году, может считаться «транснационалистом»: для него национализм был не только способом реструктурировать Российскую империю и обеспечить лояльность (или несопротивление) национальных меньшинств большевикам, но и тактическим политическим инструментом. Шумяцкий не только поддерживал независимость Монголии, одновременно с этим отвергая независимость Тувы и считая, что она должна войти в более обширное Монгольское государство[79], но и, возможно, даже ничего не имел против японской оккупации российского Дальнего Востока, ожидая, что в течение двух-трех поколений эта территория вернется под власть большевиков, подразумевая, вероятно, будущую мировую революцию[80].

Взгляды Краснощёкова сильно отличались. Выдвинув еще в 1918 году проект Советской республики Дальнего Востока, он последовательно выступал за административную и экономическую автономию российского Дальнего Востока в рамках советской федерации, указывая на чрезвычайную важность подобной автономии для политики в Восточной Азии. Кроме того, он был противником независимости Монголии от Китая и считал военное участие РСФСР и ДВР в событиях, оставшихся в истории как Монгольская революция 1921 года, не чем иным, как демонстрацией силы в регионе[81]. С этой точки зрения Краснощёков принадлежал к группе большевиков-«регионалистов», предлагавших реструктурировать империю в союз регионов, а не национальных меньшинств, в полном соответствии с ранними предложениями Иосифа Виссарионовича Сталина, от которых тот к 1922 году уже давно отказался[82].

Впрочем, самой влиятельной в регионе оказалась третья группа, большевики-«националисты», внесшие самый большой вклад в создание советского Дальнего Востока. Эта группа, в которую входил Николай Афанасьевич Кубяк, уроженец Калужской губернии, член петроградского большевистского руководства и один из командированных на российский Дальний Восток для борьбы с регионализмом, подчеркивала русскость региона. Кубяк и многие другие были непримиримыми противниками создания в 1923 году Бурят-Монгольской Автономной Социалистической Советской Республики, а в следующем году – предполагаемой корейской автономной области. Такая позиция позволила корейскому коммунисту Нам Ман Чхуну обвинить Кубяка и других дальневосточных большевистских деятелей в русском «махровом колонизаторском шовинизме»[83].

Кроме того, эта группа большевиков-«националистов», русских или российских в имперском смысле, многие из которых не были этническими русскими, предпочитала традиционный подход к международным отношениям (как отношениям между государствами), за который выступал Чичерин, а не транснациональную политику Льва Давидовича Троцкого. Несмотря на интерпретацию ДВР как аванпоста мировой революции и присутствие во Владивостоке восточноазиатских активистов в 1923–1924 годах, в последующие годы операции Коминтерна были выведены за пределы бывшей Российской империи[84], в то время как российскому Дальнему Востоку надлежало стать российским плацдармом в традиционном государственном смысле. Безусловно, преобладание на Дальнем Востоке большевиков-«националистов» сыграло свою роль во введении ограничений на иммиграцию китайцев и корейцев в 1926 году, а затем и в насильственных переселениях представителей обеих групп в 1930-е годы[85].

В сравнении с русским национализмом С. Д. Меркулова и других противников большевиков национализм большевиков был государственническим и популистским: он обращался к рабочим и крестьянам, подчеркивая, что именно они являются ядром русского политического сообщества, а то и этим сообществом в целом. Антиимпериалистический дискурс, прежде всего направленный против Японии, использовал слово «империализм» в двух смыслах. С классовой точки зрения он определял империализм как завершающую стадию капитализма, в соответствии с определением Ленина[86]. Второе значение было национально-оборонческим и исходило из опасности иностранной экспансии на территорию суверенного государства. Эта интерпретация империализма получила широкое распространение в годы Первой мировой войны, когда союзники, в первую очередь США, изображали Германию главной империалистической силой; впоследствии эта же интерпретация была спроецирована на Японию. В своих призывах к военным-небольшевикам, интеллектуалам и предпринимателям Дальнего Востока большевики подчеркивали именно второе значение, используя наработки мобилизации в годы Первой мировой войны и приравнивая борьбу с империализмом к патриотизму[87].

Национализм С. Д. Меркулова был в большой степени этнически эксклюзивным. Хотя, руководя Приамурским государственным образованием, он допускал включение в русскую (российскую) нацию корейцев и представителей других меньшинств, его антисемитизм напоминал лозунги правой мобилизации в поздние годы империи и во время Гражданской войны на других ее театрах. Кроме того, Меркулов, восхваляя Китай в Маньчжурии как более «трудящегося, трезвого, упорного, более сплоченного в своих составных единицах» конкурента России на Дальнем Востоке и допуская присутствие корейцев – российских подданных на рынке труда, вместе с тем отрицательно относился к китайской и корейской трудовой миграции[88]. Впрочем, за годы Гражданской войны национализм С. Д. Меркулова претерпел изменения и стал отличаться от официозного национализма поздней Российской империи, который он прежде разделял: он перестал быть государственническим. Уже в 1919 году Меркулов допускал японский протекторат над этнически русским населением Приморья[89].

Государственничество и классовая риторика большевистской версии русского национализма сыграли решающую роль, обеспечив им к октябрю 1922 года широкую поддержку на Дальнем Востоке. Благодаря размытости различий между политической и экономической демократией в русской революции 1917 года[90] социалистическая программа большевиков, ставшая более умеренной во время НЭПА, вытеснила идею представительного правления, удовлетворив ряд запросов прогрессивного (лево-либерального) имперского и постимперского национализма. Решительная защита единой, пусть и Советской России позволила большевикам добиться поддержки тех, кто раньше выступал на стороне умеренных социалистов, а сотрудничество оппонентов большевиков с интервенцией позволило большевистским агитаторам представить их врагами нации.

ИСТОЧНИКИ

Материал для этой книги был собран в российских, американских, японских и финских архивах и библиотеках. Основные архивные источники были найдены в Российском государственном историческом архиве Дальнего Востока (РГИА ДВ, Владивосток), Государственном архиве Хабаровского края (ГАХК, Хабаровск), Государственном архиве Российской Федерации (ГАРФ, Москва), Российском государственном архиве социально-политической истории (РГАСПИ, Москва) и Государственном архиве Республики Бурятия (ГАРБ, Улан-Удэ). Кроме того, исследование опиралось на опубликованные тематические сборники документов из российских[91] и американских[92] архивов. Эти документы оказались поистине бесценными для понимания широкого контекста, официальных позиций правительств в Петрограде/Москве, Вашингтоне и Токио, а также Коминтерна и других важных организаций и отдельных ведомств.

Постсоветские и американские сборники документов могут считаться надежными. В публикациях документов советского времени тоже не было обнаружено никаких намеренных фальсификаций. Точными оказались цитаты в хронике Гражданской войны[93], составленной из газетных вырезок и официальных документов. Хотя проверить всю эту книгу целиком не представляется возможным, большинство из упомянутых в ней событий подтверждается другими источниками. Кроме того, она оказалась бесценной для изучения советской власти на Дальнем Востоке в 1918 году: опубликованные в ней источники сообщают дополнительные подробности о действиях важных акторов и ключевых событиях. Два других сборника вызвали определенные сомнения. Вышеупомянутый сборник, посвященный японской интервенции[94], включает ссылки на единицы хранения в архивах только в предисловии, что делает сложной проверку его содержания, поэтому лишь два документа из этого сборника были использованы в настоящей книге как дополнительные материалы по фактам, упоминающимся в других источниках. В другом сборнике, посвященном раннесоветской политике на российском Дальнем Востоке[95], часть текста в опубликованных документах опущена, но сами ссылки на документы вполне корректны.

В числе основных документов, архивных и опубликованных, – резолюции, протоколы и стенографические отчеты органов владивостокского Временного правительства Дальнего Востока, ДВР, Приамурского государственного образования и других правительств, существовавших в регионе между 1917 и 1922 годами; документы Дальневосточного бюро (Дальбюро) и других органов большевистской партии; информационные сводки органов Коминтерна; доклады спецслужб; военная и гражданская корреспонденция. Документы партийных органов оказались исключительно ценным источником: они позволяют увидеть, как большевики воспринимали политическую ситуацию, а также очень точно показывают стратегию отдельных организаций и процесс принятия решений. Источники Временного правительства Дальнего Востока содержат информацию о важнейших политических дискуссиях и о позициях небольшевистских акторов. Документы официальных органов ДВР и Приамурского государственного образования отражают образы большевиков и их оппонентов, которые они пытались внушить общественности, но вместе с тем и реальные финальные резолюции по тем вопросам, которые обсуждались в ходе документированных дискуссий внутри партии большевиков или недокументированных среди их оппонентов.

Большинство протоколов Дальбюро, документов различных правительств региона (в том числе документов отдельных министерств ДВР), информационных сводок органов Коминтерна, стенографических отчетов различных парламентских органов и ряд других документов, сыгравших важную роль в настоящем исследовании, никогда не были опубликованы, а многие из них, вероятно, никогда не изучались другими историками.

Дополнительные материалы из Национального архива США (USNA) и Японского центра документов по истории Азии (JACAR) были изучены удаленно; в их число входили документы, созданные или собранные ведомствами американского и японского правительств. Стенографические отчеты Государственной думы Российской империи были изучены в онлайн-хранилище Российской национальной библиотеки (Санкт-Петербург). Источниками фотоматериалов стали Музей истории Дальнего Востока имени В. К. Арсеньева (МИДВ, Владивосток), Хабаровский краевой музей имени Н. И. Гродекова (ХКМ), ГАКХ и частные коллекции Акиры Саиды и других.

Февральская революция 1917 года и демократический режим во Владивостоке в 1920–1921 годах были, вероятно, лучшим временем для дальневосточной прессы, практически полностью свободной от любой цензуры. Социалистические газеты «Известия Владивостокского Совета» (Владивосток), «Воля» (Владивосток) и «Дальневосточное обозрение» (Владивосток); леволиберальные «Приамурские известия» (Хабаровск), «Вечер» (Владивосток); умеренно националистические «Дальний Восток» (Владивосток) и «Голос Родины» (Владивосток); консервативное «Уссурийское слово» (Никольск-Уссурийский), прояпонское «Владиво-Ниппо» («Ежедневные новости Владивостока»), публиковавшееся под надзором японского командования во Владивостоке, и другие газеты изучаемого периода позволили проследить ход ключевых общественных дискуссий в регионе в революционный период. Большинство газет были изучены в Национальной библиотеке Финляндии (Хельсинки), Российской государственной библиотеке (Москва) и РГИА ДВ. Кроме этого, настоящее исследование опиралось на две репрезентативные тематические коллекции газетных вырезок, опубликованные Н. А. Троицкой[96].

«Нью-Йорк таймс», «Вашингтон пост», «Крисчен сайенс монитор», «Осака майнити синбун», «Норт чайна стандард» и другие международные газеты позволили посмотреть на события в регионе с транснациональной перспективы. Российские эмигрантские газеты из собрания Государственной публичной исторической библиотеки (Москва) были использованы для реконструкции взглядов оппозиционных большевикам групп на события, происходившие на Дальнем Востоке.

Большинство событий, упомянутых в газетах, были проверены и помещены в более широкий контекст при помощи архивных документов и других источников. В целом информация о событиях в регионе, опубликованная в «Приамурских известиях», «Воле», «Дальнем Востоке», «Голосе Родины» и «Известиях Владивостокского Совета» (до конца 1917 года), оказалась достоверной, хотя эти газеты иногда и допускали ошибки в именах и датах. Слухи и мнения изучались исключительно как слухи и мнения и служили источниками только для реконструкции индивидуальных реакций на исторические события. В официальных газетах правительств и организаций, в первую очередь в «Приамурских известиях», которые издавал в 1917 году комиссар Временного правительства по делам Дальнего Востока Александр Николаевич Русанов, печатались важнейшие документы, которые в оригинале обнаружены не были. Большинство дат и имен были проверены по нескольким источникам, но некоторые оставлены в газетном варианте, поскольку другие источники содержали недостаточно информации. Новости о ДВР в газетах, издававшихся за пределами региона, оказались в основном недостоверными, а потому они были использованы лишь для установления мнений и событий вне региона.

Настоящее исследование в малой степени использовало такие личные документы, как письма и мемуары, ввиду их общей ненадежности. Тем не менее автобиографические труды некоторых ключевых действующих лиц позволили реконструировать их личные взгляды на основные события. Особенно ценными оказались несколько книг, написанных как прямыми участниками событий, так и менее вовлеченными в них наблюдателями. Кроме того, мемуары большевика Никифорова[97], либерала Льва Афанасьевича Кроля[98], консерваторов Георгия Константиновича Гинса[99] и Владимира Петровича Аничкова[100], а также монархиста Сергея Петровича Руднева[101], мемуары и интервью с антибольшевистскими военными лидерами[102] и мемуары американских и чехословацких офицеров[103] стали источником уникальной фактической информации, которую отчасти удалось проверить при помощи других источников, но в большинстве случаев она была включена в примечания, а не в основной текст.

Имеющиеся документы, а также сообщения ежедневных газет, представляющих весь политический спектр, позволили разобраться в хитросплетениях имперского кризиса и имперской трансформации, изучить особенности имперского и революционного дискурсов и реконструировать интеллектуальную и политическую историю ДВР от идеи до ликвидации.

Загрузка...