Со смерти матери начинаются мои осознанные воспоминания. Сама эта картина все еще жива в моей памяти и обособлена ото всех последующих событий. Я не помню, что происходило непосредственно после этого трагического пролога к драме моей жизни, но дальнейшие годы запечатлелись достаточно четко.
Все началось на севере Руси в Яренском уезде Вологодской губернии (*1) среди народа коми или зырян (*2) - одной из ветвей угро-финской языковой семьи. Там, в селе Турья (*3), я родился 21 января 1889 года (*4). Там же, в селе Коквицы, умерла моя мать, вероятно, в 1892 или 1893 году (*5). И наконец там, в этом обширном краю, я прожил первые 10 лет своей жизни (*6).
Эта местность в основном состояла из первозданных лесов, тянущихся на сотни верст во всех направлениях. В то время они еще не были испоганены "цивилизацией". Подобно маленьким островкам в море, затерялись в этих лесных массивах села и деревушки коми народа. Две великие реки - Вычегда и Печора - со своими притоками несли через лесную страну прозрачные, как хрусталь, воды. Их бурное течение омывало красивые песчаные пляжи, крутые холмы, благоухающие пойменные луга, деревья и кусты, растущие вдоль берегов. Привольно разливающиеся реки играючи бежали среди деревьев по затейливым руслам, а в глухих уголках этого зеленого царства лежали безмолвные озера, бочажки и болота.
В лесах росли разнообразные кустарники и деревья, но больше всего сосны и ели. Особенно чудесны были высокие, стройные сосны. На земле, покрытой красивым белым мхом - ягелем, тысячи этих сосен стояли, подпирая небо, то тихие и загадочные, словно забывшиеся в молитве, то шумящие и раскачивающиеся, как бы сражающиеся с яростной вражьей силой. Многие и многие часы я провел в этих соборах живой природы, очарованный их величием, таинственностью и Богом данной красотой. Они разжигали воображение, заражали своим меняющимся настроением, посвящали меня в их тайны.
Лес изобиловал множеством животных: от прозаических белок, зайцев и лис до грациозных оленей и задумчивых медведей. Самые разнообразные птицы наполняли лес чарующим пением. Реки, протоки и старицы были полны всякой рыбы, включая стерлядь (лучшая разновидность осетровых) и семгу. В то же время в этом обширном краю не водились никакие змеи. (Видимо, этим следует объяснить мою устойчивую неприязнь к ядовитым и неядовитым гадам, когда позднее мне довелось жить в местах, отмеченных их присутствием.)
Лес оказывался неистощимо щедр на постоянные перемены обличья и настроения. В безветренные дни все вокруг было безмятежным, загадочным, погруженным в неподвижную тишину. А в штормовую погоду все шумело и пребывало в неистовом движении. Лес был бесконечным, разноцветным, пахучим океаном летом и безжизненной, сверкающей белизной в зимние солнечные дни. Приветливый и спокойный днем, его "лик" становился мрачным и пугающим ночами.
Я рад, что прожил детство в этой девственной стране. Даже сейчас, если бы мог выбирать, я не променял бы ее и на самую цивилизованную среду обитания в самом лучшем жилом районе самого прекрасного города в мире. Я счастлив, что имел возможность жить и расти в этой природной стихии до того, как ее разрушили индустриализация и урбанизация.
Коми народ составлял социальную и культурную среду, в которой я вращался. В то время эта народность насчитывала около 180 тысяч человек. Физически это были рослые, сильные и здоровые люди; их расовый тип представлял смешение альпийских, нордических и отчасти азиатских черт; с лингвистической точки зрения они имели собственный язык, относящийся к угро-финской семье, и почти весь коми народ говорил по-русски, владея вторым языком. По грамотности они занимали третье место среди многочисленных народностей России (после обрусевших немцев и евреев). Существовали они в основном за счет сельского хозяйства, а дополнительно промышляли охотой, заготовкой строевого леса и рыболовством. Их жизненный уровень был выше, чем у остальных народов, населяющих Россию. Индустриализация и урбанизация тогда еще не вторглись в их образ жизни так, как сегодня. Во всем регионе Коми вряд ли нашлась хотя бы одна фабрика или завод. Только Усть-Сысольск (*7), городок с населением что-то около двух тысяч жителей, выполнял функции административного, торгового и культурного центра.
Села и деревни коми располагались большей частью по берегам рек. В летний период эти реки использовались как каналы для передвижения людей и грузов от поселения к поселению. Кроме водных путей существовали, конечно, в небольшом количестве и разбитые грязные дороги, и тропы, связывающие села между собой. Дома коми ставились рядком с двух сторон вдоль дороги, вытягиваясь в крупных селах на несколько верст. Поля, луга, пастбища вплотную подходили к домам, а сразу за ними начинались обширные леса, окружавшие каждое селение.
Большие крестьянские избы строились из очень тяжелых бревен. В избе обычно было две просторные комнаты (одна для лета, другая, с печью, - зимняя), подпол, две кладовые, амбар для зерна, сеновал и хлев для скота. Отдельно от дома ставились баня и ледник для хранения мяса, рыбы, молока, консервации и других заготовок. Дома сельской интеллигенции и должностных лиц - священника, учителя, лекаря, лавочника, сельских полицейских (урядника или пристава), главы сельской общины (старосты) и чиновников были более "комфортабельны" и "современны".
Церковь в каждой деревне возвышалась над всеми другими строениями. Ее колокольня с голубыми куполами парила высоко над селом, и белокаменное здание под зеленой крышей было видно с расстояния в несколько верст. Подле церкви располагались общественные постройки: школа, здание сельских сходов, библиотека.
Коми были православными (*8), но вместе с христианской религией все еще сохраняли многие верования, легенды и ритуалы дохристианских, языческих культов.
Каждая из этих религий ассимилировала определенные верования и обряды другой, результатом чего стало своеобразное "языческое христианство" или "христианизированное язычество". Однако никакого противостояния или вражды между элементами двух религиозных культов не наблюдалось, как не наблюдалось их и между представителями нескольких сект и направлений в рамках этого "языческого христианства": все они были привержены евангелической простоте, миру и непротивлению злу насилием. Основой такого "мирного сосуществования" являлось общее убеждение в том, что весь мир - это живое единство и что "истина едина, люди только называют ее разными именами". На протяжении всей жизни среди коми народа я не припомню хотя бы одного случая религиозной нетерпимости или гонений за веру.
Общинные мораль и нравы коми основывались на обычаях золотого века (*9), десяти заповедях (*10) и взаимопомощи. Эти нравственные принципы рассматривались как данные свыше, безусловно обязательные и императивные. В качестве таковых они составляли основу человеческих взаимоотношений не на словах, а на деле. То же самое можно сказать и о законе крестьянской общины. Нормы общинного права были зафиксированы не столько на бумаге, сколько в сердцах и образе жизни моих земляков. Они соблюдали эти нормы как глубоко внутренние "категорические императивы", а вовсе не из страха наказания. Избы крестьян не имели замков, поскольку не существовало воров. Серьезные преступления, если и случались, то очень редко, и даже мелких правонарушений было немного. Взаимопомощь являлась обычным делом, организующим всю жизнь крестьянской общины.
В политическом и социальном отношении народ коми никогда не знал рабства или крепостного права (*11). Зыряне всегда были свободными людьми и решали свои дела самостоятельно при помощи непосредственного самоуправления, аналогичного немецкому понятию "Гемайншафт" (*12) или русским "мир" или "община". Земля была в совместном владении всех членов этих сельских общин. Ее по справедливости делили между отдельными семьями по количеству членов и со временем перераспределяли по мере их увеличения или сокращения. Традиционалистский дух взаимопомощи и мои годы был еще достаточно силен и проявлялся в самых разных формах деятельности внутри сельской общины. Это препятствовало развитию слишком заметного неравенства и резкому экономическому, политическому и социальному расслоению жителей села. Здесь не существовало ни слишком богатых привилегированных "верхов", ни особенно бедных или бесправных "низов". Даже между двумя полами в основном соблюдалось равноправие. Здесь не было "классовой борьбы" и сформировавшихся политических партий, отстаивающих свои законные интересы. Функции окружных выборных властей - земств - заключались в основном в строительстве школ, создании лечебных и культурных заведений. Контроль со стороны царского правительства также был ограничен.
Воспитываясь в такой социальной среде, я естественным образом впитывал бытующие в ней верования, моральные нормы и нравственные принципы: дух независимости, справедливости, уверенности в себе и взаимопомощи.
Что касается эстетической атмосферы, то мир прекрасного у коми народа состоял, в первую очередь, из красивой природы: широких рек и озер, еще не загрязненных промышленными и городскими отходами, бескрайних лесов, цветущих лугов и полей, окружающих летом каждое село; огромных пространств, покрытых чистым снегом зимой; и всегда голубого, безоблачного неба, сверкающего по ночам алмазными россыпями звезд.
Царство диких животных соответствовало другой стороне эстетического мира зырян. Рыбная ловля в чистых водах рек и озер, охота и наблюдение за повадками зверей и вечно меняющейся природой, жизнь и работа среди всего этого великолепия служили неизменным источником эмоциональной разгрузки и эстетического наслаждения для коми крестьян.
Мир чудесной природы дополнялся созданным человеком миром сказок, легенд, мифов, народных песен, танцев, карнавалов, сельских фестивалей и красочных обрядов, сопровождавших рождение, свадьбу, похороны и другие события человеческой жизни. Хотя коми в то время имели лишь зачатки письменной литературы (*13), их фольклор, сказки, легенды и предания, был богат и захватывающе интересен. Тоже можно сказать и об их народных песнях и музыке, тогда еще неиспорченных позднейшим вторжением вульгарной городской псевдомузыки и псевдопесен-частушек. Старинные народные напевы и сказания угро-финских народов еще жили в этом регионе и прилегающих к нему местностях, где их собирали выдающиеся русские ученые и композиторы: Римский-Корсаков, Мусоргский, Чайковский, Кастальский и другие. Этим объясняется тот факт, что, когда позднее я услышал музыку этих композиторов, а также Баха, Генделя, Гайдна, Моцарта и Бетховена, некоторые мотивы показались мне знакомыми. Я уже слышал их от коми крестьян, которые напевали эти мелодии во время совместных полевых работ, рыбной ловли или на сельских празднествах и посиделках зимними вечерами.
Русская православная религия с ее впечатляющими ритуалами, церковной музыкой, красочными шествиями, мудрыми таинствами, была важной составной частью эстетической жизни крестьян. Сельская церковь служила им и театром, и концертным залом. В ней они активно участвовали в постановке бессмертной литургической трагедии божественного сотворения мира, в драме торжественного отпевания покойника, в радостных церемониях крещения или венчания, в таинствах исповеди, причастия, отпущения грехов, в праздничных шествиях, вроде пасхального Крестного хода. В церкви они наслаждались волнующей музыкой, слушали возвышенные стихи, читаемые нараспев молящимися, и участвовали в других культовых действиях. Так или иначе, церковь и религия играли важную роль в жизни крестьян, не меньшую, чем любой самый лучший театр в жизни горожан.
Итак, коми народ обладал замечательной эстетической культурой, которая обогащала и облагораживала души этих людей. Она скрашивала и мое существование и, будучи впитана в детстве, сформировала мой эстетический вкус на всю жизнь.
Такой вкратце была социальная и культурная среда, в которой я провел первые годы жизни.
О моей матери я не помню ничего, кроме того, что связано с ее смертью. Позднее от отца, родственников и соседей я узнал, что мама была прекрасной, доброй женщиной, дочерью коми крестьянина (*14). Ее красота и добрый характер, по-видимому, объясняют, почему отец женился на ней и почему после ее кончины он не искал другую жену, а оставался верным ей до конца. Это, вероятно, объясняет и то, почему отец после смерти мамы начал заливать свое горе водкой, постепенно превращаясь в хронического пьяницу. "Ее смерть подкосила меня как тростинку", - жаловался он в подпитии.
Любовь, которая переживает смерть любимого человека и сохраняется до ухода из жизни второго супруга, - сейчас редкость. Во многих современных мудрствованиях это рассматривается как нечто примитивное, устаревшее и бессмысленное. И все же любовь до гроба была и остается самым замечательным, святым и красивым идеалом человеческой жизни - идеалом бессмертным и возвышенным. Мы со старшим братом инстинктивно чувствовали, что эта верная любовь оправдывает алкоголизм отца и каким-то образом наполняет нашу жизнь ощущением прекрасного. (Возможно, именно здесь причина и источник моего неприятия любых форм неоправданной неверности в супружеских и других межличностных отношениях).
Мой отец, русский человек, родился и выучился ремеслу в Великом Устюге. Этот древний город играл важную культурную, религиозную и политическую роль в истории северо-восточной Руси.
Помимо всего прочего это был центр многих искусств и ремесел. Мой отец учился в одном из ремесленных цехов. Его диплом и нагрудный знак - голубой с золотыми буквами - торжественно удостоверяли, что "Александр Прокопьевич Сорокин - золотых, серебряных и чеканных дел мастер".
Я не знаю, как и почему он уехал из Великого Устюга и поселился в Коми регионе. Вероятно, малочисленность ремесленников с таким дипломом - и поэтому меньшая конкуренция здесь - обусловили его переезд (*15). А может быть, его привлекли природа края и характер коми народа. Так или иначе, он уже никогда не вернулся в Великий Устюг.
О жизни отца до смерти мамы я знаю мало. От своих теток, священников и крестьян я слышал, что он был настоящим мастером своего дела, надежным и честным, удачливым в работе, уважаемым за хороший характер и ум, счастливым в семейной жизни. Тогда у него не было никаких признаков пристрастия к алкоголю. После кончины матери я жил с отцом до 11 лет (*16). На протяжении этих семи лет сознательной, запомнившейся жизни у меня сложилось два противоположных образа отца: трезвого родителя и горького пьяницы. Будучи трезвым, он был замечательным человеком, отзывчивым и заботливым, дружелюбным со всеми соседями, работящим и честным в труде, терпеливо обучавшим нас ремеслу, нормам морали и грамоте. Его обычным приветствием вместо "здравствуйте" было: "Христос воскрес". "Я сделаю все, что в моих силах, остальное - воля Твоя, Господи, - эти слова были его максимой в отношении к работе и любой созидательной деятельности вообще. - Сам Господь Бог не может потребовать большего". Когда его спрашивали о количестве сыновей, он обычно говорил: "Один сын - еще не сын, два сына - полсына, а три сына - это сын!" Что касается его религиозности, то отец принимал на веру основные догматы и мифы русского православия, однако в церковь ходил нерегулярно.
"Зачем мне? Я и так в храме Господнем почти все рабочее время. Честным трудом я воздаю хвалу Господу и общаюсь с Ним. Добрыми делами я исполняю Его волю. Присутствие батюшки или диакона не добавит моим молитвам и делам святости или чистоты помыслов". По той же причине он не настаивал на том, чтобы мы регулярно ходили в церковь к службе, если нам этого не хотелось. С другой стороны, если мы совершали какой-нибудь проступок, нарушавший традиционную мораль, он строго выговаривал нам, настойчиво убеждая в недальновидности и вреде дурного поведения.
Отец очень гордился своим ремеслом и чувствовал разочарование, если его работа была не на ожидаемом им уровне. "Мартышкин труд, - насмешливо говорил он в таких случаях. - Любая важная работа оказывается мартышкиным трудом". Когда я или брат выполняли задания хорошо, отец радовался вместе с нами сделанной работе, когда же мы работали плохо, он попрекал нас нерадивостью. Этот образ трезвого отца до сих пор сохраняется в моей памяти как теплое и доброе воспоминание.
К сожалению, периоды трезвости, длившиеся неделями и даже месяцами, сменялись полосами запоя. Иногда его пьянство оканчивалось белой горячкой. Я хорошо помню один типичный случай. Мы оба с отцом лежали больными: меня лихорадило от чего-то (от чего - точно не знаю, так как медицинская помощь была нам малодоступна) (*17), а отец, впав в белую горячку, лежал в беспамятстве. Внезапно он сел на своем сеннике, показал на большую кирпичную печь и начал кричать о появляющихся оттуда страшных чертях, которые пляшут вокруг него и корчат рожи. "Христос воскресе, Христос воскресе", - бормотал он одно и то же. Его бессвязные слова сопровождались резкими конвульсиями. Я не помню, ни как долго длился этот припадок, ни как он закончился, поскольку сам впал в забытье из-за лихорадки.
В периоды запоя отец становился подавленным, раздражительным, слезливым, жалея свою "загубленную как тростинку" жизнь. Редко, но случалось, что он становился агрессивным в приступе раздражительности. Во время одной из таких вспышек, отец, обозлившись на нас по какой-то причине, схватил подвернувшийся под руку деревянный молоток (киянку) и ударил брата по руке, а меня по лицу. К счастью удары были несильными. Тем не менее брат несколько дней едва мог шевелить рукой, а моя верхняя губа деформировалась, и след от удара не исчезал много лет. Эта вспышка агрессии случилась, когда мне было десять, а брату Василию - четырнадцать лет. Глубоко обиженные таким из ряда вон выходящим насилием, мы бросили отца на следующий день и начали самостоятельную жизнь бродячих ремесленников. Мы переходили из села в село в одном районе, а отец в это время странствовал в другом (*18). Мы никогда уже не встречались. Примерно через год он умер в селе, довольно далеко от нас (*19). По причине плохих средств сообщения в ту пору, мы узнали о его кончине лишь несколько недель спустя. Упокой, Господи, его душу в царстве небесном! Он умер страшно одиноким - так же, как и жил после смерти матери, совсем один. Несмотря на пьянство, образ доброго, трезвого отца полностью преобладал - и когда мы жили с ним вместе, и поныне этот образ сохраняется в моей памяти. Даже в пьянстве отец не имел ничего общего с фрейдовским типом "отца-тирана" (*20), бесчувственного и жестокого к детям. Исключая периоды запоя, которые, к счастью, были короче периодов трезвости, наша семья - отец, старший брат и я (младший брат Прокопий жил с моей теткой и ее мужем) - была хорошим, гармоничным коллективом, связанным воедино теплой взаимной любовью, общими радостями и печалями и богоугодным творческим трудом.
В целом я запомнил эти годы как счастливые и интересные, несмотря на недоедание и другие физические трудности, которые временами обрушивались на нас в периоды отцовских запоев. В конце концов, не хлебом единым жив человек, и жизнь бесконечно богаче, чем простое чередование физических удобств и неудобств.
Брат Василий был старше меня примерно на четыре года (*21). Когда мы жили с ним вдвоем, он проявил себя энергичным, изобретательным и инициативным человеком. В писании икон, изготовлении металлических окладов, а также в "отвлеченной учености" я вскоре превзошел его. Но он, несомненно, оставался лидером во всех остальных видах деятельности, особенно в том, что касалось поисков и выполнения заказов, домашних обязанностей и добывания средств к существованию во время отцовских запоев. После того как мы ушли от отца, в течение двух лет самостоятельных трудов он был чрезвычайно удачлив как руководитель всех наших предприятий. Хотя ему еще не исполнилось и пятнадцати, брат каким-то образом ухитрялся получать разрешение на малярные и декорационные работы в церквях, в том числе даже в кафедральном соборе города Яренска, на золочение и серебрение икон, осветление канделябров и другой церковной утвари, на изготовление медных, серебряных и золоченых окладов для икон, так называемых риз. Я уже не говорю о том, что он находил заказы в школьных зданиях или домах сельской интеллигенции и крестьян. Он, должно быть, обладал особым даром убеждать начальников, которые в результате доверяли такую работу подростку. И он справлялся с этой работой не хуже отца. Без его руководства я бы не решился оставить отца и, конечно, вряд ли смог зарабатывать на жизнь как странствующий ремесленник. При деловой сноровке Василия мы с ним составляли неплохую команду, дополняя и поддерживая друг друга и делая каждый свою работу в соответствии со способностями.
После примерно двух лет совместной жизни и труда наши дороги разошлись, поскольку я поступил сначала в обычную школу, а после окончания - в преподавательское училище. Какое-то время Василий в одиночку продолжал наши труды в Коми. К несчастью, наше расставание сделало его одиноким. Постоянные скитания из села в село не дали ему возможности ни установить тесные дружеские связи с соседями, ни обзавестись семьей и начать оседлый образ жизни. Из-за этого он начал искать утешение в водке и стал вести сумасбродную жизнь сельского "битника", после чего его заработки упали, а работы стало совсем мало. Наконец, когда такая жизнь вконец опостылела ему, Василий решил уехать из Коми края и перебраться в Санкт-Петербург. В столице он прожил несколько лет, зарабатывая на жизнь, как фабричный рабочий, ремесленник, торговец и служащий. После моего переезда в Санкт-Петербург мы частенько встречались и делили друг с другом скудные доходы. Так продолжалось около года или несколько дольше. Наши встречи внезапно прекратились после его ареста и высылки в Сибирь за революционную деятельность. Как я сам и многие другие, Василий "заразился" революционными идеями и настроениями в Санкт-Петербурге в 1905-1907 годах. Его подрывная деятельность вскоре была раскрыта царской охранкой (тайной полицией), В конце концов брат был арестован и "в административном порядке", т. е. без суда и следствия, сослан в Сибирь на долгие годы. Как все политические ссыльные, в начале революции 1917 года он был освобожден правительством Керенского (*22).
После образования правительства коммунистов Василий участвовал в антибольшевистской деятельности. Осенью 1918 года на архангельско-устюжском фронте во время гражданской войны он был схвачен и расстрелян коммунистическими палачами. Так закончилась его полная приключений, богатая событиями, но не слишком счастливая жизнь. Вечное блаженство ему в Царствии Небесном.
Мой младший брат Прокопий жил не с нами. После смерти мамы ее старшая сестра Анисья с мужем Василием Ивановичем Римских забрали брата к себе. Они жили в маленькой деревушке Римья, на берегу реки Вычегды (*23).
Не имея собственных детей, они вырастили Прокопия и вообще относились к нам троим как к родным сыновьям. В трудные времена, особенно в периоды отцовских запоев, мы с Василием довольно часто искали у них убежища и неизменно находили кров, пищу и сердечную заботу в этом крестьянском доме (*24). Мы часто жили у них неделями, и они от всей души делили с нами то немногое, что имели. Со своей стороны мы помогали в повседневных трудах и относились к ним так же, как дети крестьян Римьи к своим родителям. В бродяжьей жизни, которую мы вели с отцом, эта деревушка Римья стала нашей "малой родиной"; изба Анисьи и ее мужа была нашим настоящим домом, а тетя и дядя - семьей. В Римье мы жили чаще и дольше, чем в любом другом селе Коми края. В Римье мы были не "пришлыми чужаками", как в других селах, а постоянными членами общины; мы были "парнями из Римьи": наша жизнь не отличалась от жизни деревенских детей, и относились к нам соответственно (*25). Именно поэтому Римья занимает столь значительное место в моей жизни и памяти. Несмотря на неграмотность, и тетя Анисья, и дядя Василий были дружелюбными, умными, честными и работящими людьми, в ладу с миром, соседями и самими собой. Выражаясь современным языком, их можно было бы определить как целостные личности, незнакомые с завистью, злопамятностью, депрессиями и другими психоневрозами. Дядя был рыжеволосый, широкоплечий, крепко сбитый мужчина. По окончании сельскохозяйственных работ большую часть осени и зимы он проводил вне дома в дремучих лесах, бил зверя, ставил силки, ловил рыбу, чтобы подработать. Благодаря жизни на природе он был здоров как "леший". Как свои пять пальцев он знал огромные лесные массивы, повадки, особенности поведения и следы животных, богатые рыбой протоки и заводи, всю тайную жизнь лесного царства. Дядя считал себя частью этого огромного царства, населенного не только обычными, но и фантастическими существами, вроде хозяина лесов - лешего и множества разных небесных, болотных, озерных, ночных и т. д. духов. Для него эти существа были почти так же реальны, как и обычная лесная живность. Он рассказывал нам массу историй о своих встречах и опыте общения с этими духами. Будучи прирожденным поэтом в душе, он любил таинственное лесное царство и восхищался его загадочной красотой.
В Римье и окружающих деревнях его звали "туном", колдуном. Такой репутацией он, вероятно, был обязан своей сверхъестественной способности вправлять все виды вывихов и смещений суставов. Не зная ничего об анатомии человека, дядя, каким-то образом манипулируя вывихнутыми костями, неизменно удачно вправлял их обратно. Он никогда не брал плату с многочисленных пациентов и никогда не хвалился своим богоданным талантом. Как настоящему художнику, ему нравилось костоправство само по себе.
Дядя не любил много говорить, а если и говорил, то кратко и по существу. Однажды я сцепился с братом Василием. Сидя на крыльце, дядя безучастно наблюдал за нашей дракой. Тетя Анисья заволновалась и попыталась разнять нас. Дядя же на все это лишь кратко заметил ей: "Женщина, никогда не вмешивайся в драку двух сумасшедших". Его внешняя суровость скрывала, однако, мягкое сердце и чувствительную натуру. Когда я однажды болел воспалением легких, он и Анисья без отдыха ухаживали за мной дни и ночи подряд.
Я провел много времени с дядей, охотясь и обходя поставленные силки на звериных тропах, сопровождая его в походах за стерлядью и семгой, помогая в обработке земли и сборе урожая. Он не только учил меня технике сельскохозяйственного и промыслового труда, но и знакомил с лесными секретами: от хитроумных способов ловли осетра до владений различных "духов" - лесовиков, водяных, озерных и даже домовых.
Я до сих пор отчетливо помню последние дни его жизни. Вместе с другими крестьянами Римьи во время весеннего половодья он подрабатывал, перегоняя большие плоты из толстых бревен вниз по Вычегде и Двине в Архангельск. Каждая бригада плотогонов сплавляла свой плот по течению, стараясь не допустить, чтобы его разметало ветром, или не посадить на мель. Обычно это занимало три - четыре недели. В ту весну он подхватил где-то в пути дизентерию и через несколько дней после возвращения ему стало совсем худо. Наконец один из "духов" сообщил ему о приближении смерти. В один из солнечных дней он слез с постели и с трудом добрался до крыльца. Там дядя постоял молча несколько мгновений и тихо произнес: "Хочу последний раз глянуть на чистое небо, серебряную реку, деревья и луга. И сказать последнее "прощай" этому миру и всем вам. Прощайте!"
На следующее утро он умер. Несмотря на неграмотность, этот "тун" и "лесовик" был прирожденным философом, поэтом и по-настоящему хорошим человеком. Вечная ему память!
Подвижная и энергичная в работе по дому и в сельском труде тетя Анисья не только без устали заботилась о нас, но и активно участвовала в жизни сельской общины. Она одевала и кормила нас и всегда находила время порадоваться и погрустить вместе с нами, поругать за проступки и похвалить за успехи. Она была нам по-настоящему нежной, любящей и преданной матерью. Без ее любви и заботы мир вероятно оказался более холодным и враждебным, а наши характеры без сомнения были бы более грубы и агрессивны.
Многие годы после смерти дяди Василия с помощью одного Прокопия она должна была выносить все тяготы крестьянского труда в поле и дома. И она мужественно несла свой крест до самой смерти около 89 или 90 лет (*26). Я продолжал посещать ее и гостить у Анисьи многие годы после смерти ее мужа. Ее скромная бревенчатая изба оставалась моим домом даже тогда, когда я учился в учительской школе, в Психоневрологическом институте и Петербургском университете. Во время летних каникул я обычно проводил месяц или дольше с тетей Анисьей. Во время такого отдыха я на самом деле помогал ей в сельскохозяйственных и других работах. К счастью для меня, в годы учебы и позже я мог оказывать ей скромную финансовую помощь (*27), возвращая таким образом ей мизерную часть той неограниченной любви, которую она дала мне и моим братьям. Потеряв настоящую мать в раннем детстве, мы обрели чудесную мать в дорогой нашей тете Анисье.
Поэтому я и не могу сказать, что в детстве не испытал теплоту материнской любви.
Как я уже упоминал, после смерти мамы годовалого Прокопия взяли к себе дядя и тетя. Они воспитывали его как крестьянского ребенка. Каким-то образом Прокопий выучился чтению, письму и счету. Во время наших частых побывок в Римье мы все втроем хорошо узнали друг друга и стали настоящими братьями. По внешности и характеру Прокопий был более крестьянином и менее "образованным", чем его бродяжничавшие братья. От нас, однако, он многое узнал о людях, нравах, о жизни большого мира вне Римьи и ее окрестностей. Честный, дружелюбный и надежный, он жил жизнью крестьянского подростка под опекой дяди и тети. Такой жизнью он жил и после смерти дяди Василия до того момента, как его забрали в армию и послали служить в большой русский город. Там он соприкоснулся с "цивилизованным" миром и, кроме всего прочего, обучился на счетовода, конторщика и продавца. После окончания воинской службы и с полного одобрения Анисьи он поступил на место продавца-счетовода в одну из торговых фирм Великого Устюга. Там он жил с другой теткой, Анной, сестрой нашего отца, и ее мужем Михаилом Дранковским (*28). Они даже официально усыновили его. Здесь он со временем женился и имел двоих детей. Его жизнь текла в установленном раз и навсегда порядке и довольствии, обычная для счетовода в магазине до тех пор, пока не свершилась коммунистическая революция. Когда в Великом Устюге был установлен коммунистический режим, его арестовали - частью из-за какой-то подрывной деятельности, а в основном из-за меня, за то, что был братом "врага коммунистов No 1", каковым тогда меня объявили местные коммунистические власти. Здоровье Прокопия, не очень крепкое в то время, было быстро подорвано поистине нечеловеческими условиями содержания заключенных в Великоустюжской коммунистической тюрьме (в которой довелось сидеть и мне и где меня даже приговорили к смертной казни). Несколько месяцев спустя после ареста он умер в тюрьме.
Так оба моих брата сгинули в русской революции. Я не знаю, где они похоронены, так же как не знаю и где безымянные могилы моих родителей. Мою печаль от этой потери усиливает и то, что в Дни поминовения усопших я желал, но не мог прийти на их могилы с молитвой и благодарностью за те годы, что мы прожили вместе насыщенной и радостной жизнью. Единственным моим утешением является то, что они живут в моей памяти, и я вспоминаю их не только в Дни поминовения, но очень часто сейчас в конце моей жизненной дороги. Вечная память их бессмертным душам!
Такой вкратце была природная, социальная и семейная среда моего детства.
Мы вели кочевую жизнь с отцом. Как только заканчивали работу в одном селе, надо было двигаться в другое. Если отец заранее договаривался о заказе, мы переезжали и брались за работу, если нет, мы отправлялись ее искать. Иногда находили, иногда нет. В последнем случае, с камнем на душе, мы вынуждены были ходить из села в село, пока не подворачивалась какая-либо работа. Большинство переездов мы совершали, нанимая крестьян с телегами. Наши скудные пожитки и рабочие инструменты грузились на одну из них, а мы сами садились на другую. Иногда, когда мы ехали в деревню для выполнения небольшого заказа или когда отец не имел денег нанять лошадь, мы шли пешком, неся с собой минимум инструментов и одежды.
В годы странствий мы работали во многих селах и деревнях. Мы исходили вдоль и поперек весь Коми край. Несмотря на определенные преимущества, эта кочевая жизнь имела свои физические и психологические трудности. Часто, если расстояние между селами было значительным, нам приходилось ночевать на дороге без пищи и крова; поскольку в селах не было мест общественного питания, мы часто даже не могли купить еды у крестьян. Зимой мы часто замерзали в одежде не по сезону.
Но, возможно, даже более трудным было психологически привыкнуть к этим отъездам и приездам. Чаще всего нам приходилось уезжать, когда, пробыв в селе несколько недель, мы только-только установили хорошие дружеские отношения с детьми и взрослыми, только-только почувствовали себя дома в этом селе и превратились из чужаков в членов общины. Каждый отъезд означал резкий разрыв эмоциональных связей с вновь приобретенными друзьями. Он означал возврат к кочевому существованию бродяг, не имеющих ни дома, ни корней. Эти переживания из-за отъезда усиливались опасениями относительно приезда в новое село, т. е. чувством незащищенности и уязвимости. Как к нам отнесутся? Дружелюбно или враждебно? Найдем ли мы там работу? Будет ли у нас пища и кров? Такого рода волнения вкупе с чувством психосоциальной изолированности от общины были на самом деле очень тяжелыми. Позднее, уже как социолог, я узнал, что такое состояние приводит к так называемым "анемическим" (*1) самоубийствам и другим умственным расстройствам. Я хорошо помню, в какие депрессии повергали нас эти постоянные разъезды и как горько я плакал, оставаясь один, переживая внезапные расставания с друзьями и возвращения к жизни перекати-поля.
Наряду с отрицательными психологическими моментами в нашей бродячей жизни на самом деле были и счастливые минуты. Путешествуя, мы наслаждались изменчивой красотой пейзажей, наблюдали жизнь животных, вдыхали ароматы леса и лугов, купались и ловили рыбу в чистых протоках, а по вечерам собирались у костра и под звездным небом чувствовали, что нет ничего лучше, чем захватывающая жизнь на природе. В этом постоянном передвижении не было места скуке и ежедневной монотонной рутине.
Наша жизнь представляла собой нескончаемый поток встреч и взаимодействия с новыми людьми, новыми ситуациями, новыми обычаями. В этом смысле она была лучшей школой для умственного и нравственного развития; ее уроки непосредственного опыта были более эффективны и несли больше знаний, чем всё, чему учат в обычных формальных школах. Благодаря этому непосредственному жизненному опыту я приобрел больше основ знания о психосоциальном мире, чем из всех книг и лекций. Опыт этот дисциплинировал мой характер лучше, чем все обучение, полученное позднее в различных учебных заведениях. Несмотря на трудности, наша кочевая жизнь была полна радости, разнообразна и волнующа. Как и похождения Гекльберри Финна, она была несравненно богаче, чем жизнь многих городских детей, ограниченная очень узким опытом, приобретаемым за время перехода от детского сада до института. Особенно тех детей, что живут в трущобах наших механизированных городов.
Приехав в новое село, отец первым делом отправлялся к священнику выяснить, имеется ли для него работа в местной церкви. Если нам везло и находились дополнительные заказы, мы оставались в селе на несколько недель и даже месяцев, в зависимости от фронта работ.
Обычно мы квартировали в крестьянских домах, снимая половину избы (одну из двух комнат). Свою скромную пищу мы по большей части готовили сами, но иногда нанимали крестьянку. В более доходные времена у нас было достаточно еды, чтобы удержать душу в теле. В периоды безработицы приходилось голодать. Мне, по всей видимости, случалось страдать от недоедания, о чем свидетельствуют мои рахитичные ноги, оставшиеся слегка деформированными с тех самых пор.
Свою работу мы в основном делали в сельских храмах. Большая часть нашего времени уходила на покраску церквей изнутри и снаружи, осветление, серебрение и золочение культовых предметов, писание икон и изготовление для них риз - металлических, чеканных окладов. Как и в любой работе, здесь были свои прелести, интересные и нудные операции, риск. Я терпеть не мог белить и красить огромные и высокие церковные потолки. Чтобы выполнить такое задание, я должен был часами работать в различных напряженных позах, причем побелка или краска капала на лицо и затекала в глаза и уши. Вдобавок я должен был быть начеку, чтобы не сверзиться с узких досок примитивных лесов или с высокой шаткой лестницы. Позднее, когда мне довелось прочесть, как Микеланджело рисовал свои бессмертные фрески на потолке Сикстинской капеллы, я прекрасно понимал, какие чрезвычайные физические усилия понадобились ему, чтобы закончить свой труд.
Я, однако, любил красить или золотить шпили, купола и крыши церквей летними солнечными днями, когда обычно и делали такую работу. Забравшись на верхушку храмового здания (а большинство церквей в Коми крае имели высоту от 30 до 75 метров), овеваемый ласковым ветерком, я наслаждался бездонным голубым небом надо мной и прекрасным сельским пейзажем с селами, полями, речками, озерами, окруженными со всех сторон бескрайним, красочным лесом! Работать в таких условиях было не утомительно. Такой труд сам служил прекрасным отдыхом.
Из всего разнообразия выполняемых работ мне особенно нравилось рисовать иконы и чеканить ризы. Риза, сделанная из медной или серебряной пластины, рельефно воспроизводила рисунок на иконе, за исключением лица, ладоней и ступней божественных или святых образов. Придумывание и писание икон, а также изготовление к ним риз требовали большого мастерства и творческих усилий. Особо сложен был процесс чеканки художественного рельефа на тонкой медной или серебряной пластине по картине, написанной на иконе. Сначала пластина помещалась в специальную деревянную рамку с дном, по которому ровным слоем была намазана теплая и мягкая смесь дегтя и живицы (*2), затем на пластину наносился контур фигуры святого и заднего плана иконы. Далее легкими ударами молотка и разных по форме острия зубильцев (чеканов) намечалась негативная форма картинки. После этого пластина вынималась из рамки и переворачивалась. "Негатив" ризы, образованный смолой, прилипшей в местах ударов чеканом, тщательно обрабатывался и превращался в позитивный рельеф. На этом этапе каждая деталь святого образа - поза, положение рук, облачения со всеми сгибами и складками, а также каждая деталь заднего плана должна была быть скульптурно вылеплена до полной завершенности и натуральности. Это достигалось умелым использованием чеканов и деревянного молотка - киянки. Когда рельефное изображение на ризе было закончено, его обезжиривали, серебрили или золотили, затем полировали и, наконец, тщательно прибивали к иконе.
Из этого описания видно, что искусство сделать красивую ризу требовало сложных навыков хорошего дизайнера (декоратора), гравера, чеканщика и скульптора. Творческий характер такого искусства и был причиной моего особого пристрастия к нему и, возможно, быстрого прогресса в освоении сложного ремесла изготовления риз. После нескольких лет работы с отцом и Василием я стал лучшим декоратором, художником и чеканщиком, чем они оба. Когда один выдающийся мастер нашего ремесла увидел образцы моей работы, он предложил мне стать его подмастерьем для дальнейшего развития моего таланта. Я с благодарностью отклонил предложение, но как бы там ни было это ремесло рано сформировало мое чувство линии, цвета и формы и явно воспитало во мне интерес к живописи, скульптуре и архитектуре, проявлявшийся на протяжении всей последующей жизни.
Сейчас у меня есть страстное желание любопытства ради посмотреть на некоторые из моих риз и икон, чтобы оценить их усталыми глазами старика на восьмом десятке лет. Сомневаюсь, однако, что они сохранились во всепожирающем пламени русской революции (*3). До сих пор с момента моей высылки я не имел возможности вернуться в Коми край. Возможно, это и к лучшему, что мое личное любопытство остается неудовлетворенным: исполнение подобного желания было бы данью сентиментальности, а сентименты, как нас уверяют, не имеют никакой ценности в атомный век.
В нашем труде наряду с радостями были и скучная монотонность и риск. Однажды, крася крутую железную крышу церкви, я неосторожно покрыл краской пространство вокруг себя. Шагнув к неокрашенной поверхности, я заскользил к краю крыши, расположенному метрах в тридцати от земли. Я позвал помощь и всей силой пальцев стал цепляться за едва выступающие стыки железных листов, настеленных на крыше. Эта отчаянная хватка остановила мое скольжение и дала Василию возможность бросить мне веревку. Я вцепился в нее и был вытащен из свежеокрашенного круга. Если бы Василий и веревка не оказались поблизости или он промедлил бы мгновение, прежде чем бросить веревку, моя жизнь тогда бы, вероятно, и закончилась.
В другой раз мы с Василием и еще два помощника поднимали и крепили тяжелые длинные лестницы на колокольню собора в Яренске (*4). Эта операция в общем-то являлась одной из самых опасных фаз работы, особенно в церкви с узкой крутой крышей у основания колокольни или купола, на который должна была быть водружена и накрепко прикреплена к маковке лестница.
Погруженные в это трудное дело, мы не заметили собирающуюся бурю, пока резкие порывы ветра, гром и молнии не захватили нас врасплох. Жестокий шквал сорвал еще не закрепленные лестницы и загнал нас на узкий уступ, открытый всем ветрам разбушевавшейся стихии. Мы отчаянно цеплялись за крепкую веревку, заранее обвязанную вокруг основания колокольни, и вжимались в камни, насколько было возможно. Это спасло нас, и ветру не удалось сдуть меня и Василия вниз. Когда буря прошла, горожане помогли нам слезть с ненадежного карниза.
Профессиональный риск, однако, полностью компенсировался удовольствием, получаемым от работы, и полезными навыками, которые она воспитывала в нас. И сегодня в возрасте семидесяти четырех лет я все еще легко забираюсь по лестнице на верхушки высоких деревьев в моем саду и без головокружения или дискомфорта подстригаю, формирую кроны, прививаю ветви и собираю урожай фруктов.
Как и работа, вся жизнь в селе была богата событиями и полностью поглощала нас. Уже через несколько дней после приезда в новое село мы знакомились с крестьянами и сельской интеллигенцией - священником, учителем, лекарем, лавочником, старостой, конторщиком и приставом. Мы с Василием быстро становились друзьями местных детей и на равных принимали участие в их занятиях и играх.
Когда я пишу эти строки, образы моих товарищей внезапно всплывают в памяти и медленно проходят перед глазами. Господи! Сколько их, этих мимолетных видений! Тут и Васька-судья, добрый и справедливый арбитр наших игр и ссор. А это - Гришка-дурачок, гигант, одетый в одну лишь холщовую рубаху, самый сильный и в то же время самый тихий мальчик в нашей компании. Несмотря на неразвитый ум и физическую силу, он едва ли когда ссорился с кем-либо и даже избегал убивать надоедливых мух и комаров. Он словно прототип юродивого из последней картины оперы Мусоргского "Борис Годунов". Хотел бы я, чтоб в нашем беспощадном мире было побольше таких Гришек-дурачков! Может быть, они лучше справились бы с задачей установления прочного мира на земле, чем здравомыслящие (предположительно) лидеров великих держав!
...А вот - Петька-певец. Наделенный хорошим голосом, он любит петь, когда и где только можно. Затем, Ванька-забияка, сварливый и заносчивый сын старосты. Хорошо его помню. Однажды, когда я возвращался из церкви домой после работы, он стал насмешничать и отпускать обидные замечания по моему адресу. Я ответил на нападки толчком и затем, в последовавшей драке, хорошенько отлупил его. Ванька с плачем убежал. На следующий день, когда я шел утром на работу, его мать, "первая леди села", остановила меня и начала угрожать арестом за нападение на дорогого сынка. Именно тогда я впервые внезапно ощутил себя "пролетарием", несправедливо притесняемым привилегированным классом. Я взбунтовался и вместо извинений с возмущением заявил этой даме, что, если ее дорогой сыночек еще раз нападет на меня, я отлуплю его еще сильнее, все равно, арестуют меня или нет. Никакой кары за мое столкновение с Ванькой так и не последовало, но после этого случая он никогда больше не пытался приставать ко мне.
С другими мальчишками и девчонками из семей сельской интеллигенции я ладил довольно хорошо. Поскольку мои умственные запросы и общественные интересы были на одном с ними уровне, а сам я знал и соображал не хуже, а часто лучше их, мне было нетрудно стать их постоянным товарищем и иногда даже лидером этой группы сельских ребятишек.
Что касается девушек, их воспитание и образ жизни в селах Коми края были очень схожи с таковыми у парней. За небольшими исключениями в большинстве видов деятельности и игр сельской детворы разделения по полу не существовало. Поскольку секс в физиологическом смысле в том возрасте не был важен для нас, девочки и мальчики работали и играли вместе без особых проблем полового характера. Одни девочки мне нравились, к другим я оставался равнодушен. Несмотря на различные чувства, испытываемые друг к другу, девочки и мальчики в каждом селе дружили и общались все вместе, ватагой. Среди них, как и вообще среди жителей села, не было ни "одиноких толп" (*5), ни "одиноких душ". Летом всей ватагой мы ходили купаться, ловить рыбу, играли в мяч или городки, отправлялись в походы за ягодами в лес, косили сено и собирали урожай, делали набеги на соседские грядки с репой. Зимой бегали на лыжах, катались на коньках и санках, пели, рассказывали друг другу разные истории на крестьянских посиделках вечерами. Ну и независимо от сезона, круглый год, мы присутствовали на церковных службах по случаю праздников, участвовали в религиозных шествиях, танцевали на гуляньях, и, конечно, без нас не обходилась ни одна впечатляющая церемония, сопровождающая такие события, как рождение, смерть или свадьба. Все, чем мы ни занимались, переполняли кипучая жизненная энергия и возвышенные чувства. В играх было много смеха и беззлобных розыгрышей, религиозные процессии настраивали нас на торжественный лад, а похороны вызывали чувство искреннего сопереживания.
А как драматичны и сложны были эти церемонии! Например, весь свадебный праздник от начала до завершения длился обычно две - три недели. Он начинался приходом "послов" (сватов) от семьи жениха в дом девушки на выданье, чтобы прощупать, готовы ли невеста и ее родня принять предложение о замужестве. Эта миссия выполнялась при традиционном гостеприимстве одной и разных дипломатических ухищрениях другой стороны. Если предложение сыграть свадьбу принималось, то стороны тактично обговаривали вопросы взаимных подарков, выкупа за невесту, приданого, место и дату свадьбы и другие важные условия. Обычно эта миссия требовала как минимум двух - трех церемониальных встреч в доме невесты. Затем во время обряда помолвки людям объявляли о предстоящей свадьбе.
Следующий ритуал состоял в оплакивании невесты, длившемся несколько дней. Накрытая большим платком, сидя на скамье в центре комнаты и руководимая в своем "плаче" специальными женщинами-плакальщицами, она вначале плакала по своим родителям, братьям и сестрам, остальным родственникам, благодаря их за доброту и ласку, горюя о расставании с ними и уходе в "чужую, незнакомую и нелюбимую" семью. Каждый, кому она жаловалась и плакалась, садился о бок с невестой и укрывался ее платком. Во время плача невеста часто и весьма драматически всплескивала руками и хлопала себя по бокам и бедрам. После семьи и родичей она оплакивала каждого из своих друзей, подруг и соседей. Какие-то ее слезы могли, конечно, быть искренними, остальные же - лишь данью обычаю. Однако после нескольких дней слез, причитаний и шлепков у невесты, вошедшей в раж, садился голос, а бока и бедра едва не покрывались синяками, несмотря на заботливо подложенные под платье подушечки, смягчавшие силу ударов. Пока невеста причитала и плакалась, ее веселящиеся родственники, друзья и соседи пели, болтали, танцевали и в больших количествах потребляли водку, пиво, чай, ягодные морсы и разные съестные припасы в открытом для всех доме ее родителей.
Накануне венчания в церкви плач заканчивался, и начинались красочные церемонии купания невесты в бане, обрызгивание зевак в толпе водой, которой омывали невесту, и инсценировка борьбы между ее похитителями и защитниками. Затем следовали и другие театрализованные обряды, в которых активно участвовали все соседи, а наблюдало все село. Не менее сложной была и церемония венчания в церкви. После церковного обряда молодоженов вели в дом жениха. Там во время пира и веселья, продолжавшегося два дня или даже дольше, разыгрывалась последняя церемония. Вечером в день венчания молодых торжественно вели в опочивальню на брачное ложе, а гости провожали их шутками, смехом, песнями и величаниями. На следующее утро это же общество встречало и приветствовало их.
Столь же сложны и драматичны были церемонии по случаю рождения или смерти в какой-либо сельской семье. И опять-таки все село принимало участие в событии, в сложном, детально разработанном действе, показывавшем, что для коми народа рождения, смерти и свадьбы были важными жизненными вехами не только для отдельных людей, но и для общины в целом. Это также указывало на то, что сельская жизнь не была ни монотонной, ни обедненной событиями и впечатлениями, как то предполагают многие горожане. На самом деле это была яркая, захватывающая жизнь, свободная от механической рутины, подчиненной жесткому расписанию. Свободная от этой рутины сельская жизнь в Коми крае представляла собой постоянную смену разнообразных видов деятельности в соответствии с дневным, недельным и сезонным ритмом. В дождливые дни жизнь эта была совсем иной, чем в солнечные; в июле она текла по-другому, чем во всех остальных месяцах года; весной сознание, деятельность и интересы сельчан отличались от таковых зимой или в другое время года. В своем неспешном течении эта сельская жизнь постоянно изменяла собственные формы, человеческие установки и поведение. Если уж на то пошло, то она была богаче, менее монотонна и более наполнена смыслом, чем жизнь фабричного рабочего и городского служащего, выполняющих простые операции и ведущих изо дня в день однообразное существование.
Я точно не помню как, когда и где выучился письму, чтению и счету. Наша кочевая жизнь препятствовала регулярному посещению начальных классов и окончанию школы. Переезжая от села к селу, мне удавалось посещать школы там, где мы останавливались, в течение только нескольких дней или недель. Элементарные навыки чтения, письма и арифметики я, вероятно, усвоил с помощью отца и брата. Первым моим учителем была простая крестьянка из Римьи, которая учила нескольких деревенских детей читать, писать и считать в своем доме. Я помню эту "школу" потому, что там я получил мою первую и самую дорогую награду за успехи в учебе. Это была обертка от леденца. До сих пор отчетливо вижу желто-зеленое изображение груши на фантике и вспоминаю ту радостную гордость, с которой принимал награду. Я показал ее тете и дяде и в конце концов прикрепил картинку на стене дома рядом с иконами. Ни один из дипломов, премий и почетных званий, данных мне большими учебными заведениями и научными институтами, не окрыляли меня так сильно, как эта простенькая награда.
Так или иначе, пусть и не регулярно посещая школу, но я приобрел элементарные школьные знания, которые значительно пополнил, жадно читая любые книги, попадавшиеся мне в селах Коми края. Благодаря запойному чтению я довольно рано познакомился с классиками русской литературы. Я прочел Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого и Достоевского и кое-что из переводной классики, например, "Принца и нищего" Марка Твена и некоторые романы Чарльза Диккенса, волшебные сказки и эпические оказания, жития святых и священное писание, исторические труды и книги о природе. Помимо чтения моему умственному развитию заметно способствовали беседы и споры с сельскими интеллигентами и просто крестьянами, а более всего непосредственный опыт преодоления трудных жизненных обстоятельств и постоянные встречи с новыми людьми и ситуациями. Эта настоящая школа жизни расширила и углубила мои общие знания. Некоторые учителя, священники и крестьяне активно интересовались моими успехами и помогали книгами, советами, а во время тяжелых периодов для нашей семьи - едой и теплой одеждой на зиму. Я никогда не забуду, как один из учителей, сам страдавший туберкулезом, как-то в лютые холода принес мне пару валенок вместо моих развалившихся ботинок.
- Хотя валенки и старые, они все же могут уберечь тебя от пневмонии, которую ты, без всякого сомнения, схватишь в своей ни на что не годной обувке, - сказал он мне.
Подарок учителя наверняка спас меня от воспаления легких той зимой. Три года спустя я, однако, все-таки подхватил эту болезнь. В то время я учился в школе второй ступени в селе Гам (*6). На рождественские каникулы решил навестить моих дядю и тетю в деревне Римья, примерно в двадцати пяти верстах от школы. Я вышел сразу после полудня, день был морозным, и моя куртка мало защищала от холода. Тем не менее быстрым шагом я без приключений добрался до села Жешарт, в пяти - шести верстах от Римьи, Было уже темно, и, когда я вошел в Жешарт, началась сильная метель.
После некоторых колебаний я решился идти в Римью на ночь глядя, несмотря на непогоду. Пройдя некоторое время по глубокому снегу, я в конце концов заблудился в темноте из-за слепящего снегом и пронизывающего насквозь ветра. Не имея представления о направлении движения, я в панике и отчаянии продолжал брести наугад, пока окончательно не выбился из сил, не свалился и не был заметён снегом. Теряя сознание, я услышал звон церковных колоколов. (Главные колокола в храмах были велики по размерам, и их звон был слышен за несколько верст.) Эти удары колокола спасли мне жизнь и не дали замерзнуть. Они указали направление на Жешарт, куда я сразу же побрел с вновь ожившей надеждой. Ведомый колоколами, я добрался до села и провел ночь в доме другой тетки. На следующее утро погода прояснилась, я возобновил свой путь в Римью и через несколько часов достиг пункта назначения. Однако назавтра высокая температура от пневмонии настигла мое бренное тело и заставила провести каникулы в постели вместо компании деревенских приятелей.
В моем раннем детстве были и другие болезни, и всякие несчастные случаи. Иногда причиной их являлся образ нашей жизни, иногда - как в случае с воспалением легких - собственная неосторожность и тяга к приключениям. Как бы там ни было, тяжелые последствия этих происшествий многому научили и заставили меня поумнеть.
В результате такого бессистемного, но многостороннего образования мне удалось без труда поступить в школу второй ступени, открытую в селе Гам (*7), когда мы с братом работали там. День вступительных экзаменов в новую школу был значительным событием в жизни села. Многие крестьяне, в том числе и дети, желающие стать учениками, присутствовали на публичном экзамене. Я тоже присутствовал в качестве любопытствующего, не собираясь принять участие в конкурсе.
Выслушав вопросы и найдя их легкими, я неожиданно вызвался быть проэкзаменованным вместе с другими. Победоносно пройдя все тесты, я был принят в школу, и мне положили стипендию в пять рублей, которыми оплачивались комната и стол в школьном общежитии за целый год. (Как фантастично это звучит в сравнении с современными ценами и стипендиями!).
Так вот, по случаю, мое нерегулярное образование продолжилось во второклассной школе (школе второй ступени). Сделав этот шаг, я вступил на путь получения образования, который со временем привел меня к карьере университетского профессора. Пять учителей в школе, возглавляемые маститым священником (*8), были хорошими людьми и отличными педагогами. Библиотека и скромное учебное оборудование были заметно лучше, чем в начальных школах. Большинство учащихся были способными мальчиками, умственно, физически и духовно развитыми (*9). Общая атмосфера в школе стимулировала развитие интеллекта, рождала ощущение счастья и была философски идеалистической. Поскольку мне удавалось быть лучшим учеником, стипендия в пять рублей предоставлялась мне все три года учебы (*10).
Эти пять рублей уплачивались за жилье и питание в течение девяти месяцев учебы. В остальные три месяца я зарабатывал на жизнь самостоятельно, занимаясь прежним ремеслом вместе с братом и помогая дяде и тете на сельских работах. Три года в школе заметно увеличили мои знания, обогатили мой культурный уровень, пробудили склонность к творчеству и сформировали мое мировоззрение.
Поскольку коми в целом и моя семья в частности были двуязычны, т. е. говорили на двух языках, коми и русском, они же и стали для меня родными. Каюсь, но не имея практики в коми языке около 50 лет, я сейчас основательно подзабыл его. Поскольку религией коми народа и моей семьи тоже являлось русское православие, смешанное с пережитками дохристианских, языческих верований, и то и другое естественным образом соединилось в моей вере и исполняемых обрядах. Их влияние на мое сознание усиливалось нашим семейным ремеслом, предназначенным для нужд церкви. Работая, я, естественно, встречался, беседовал и взаимодействовал со многими священниками, диаконами и псаломщиками. Некоторые из них были весьма умные и образованные люди. Они в значительной мере повлияли на формирование моей личности и системы ценностей. Эти влияния на меня были так велики, что после прочтения Жития святых, мне хотелось стать аскетичным отшельником, и я часто уединялся в близлежащем лесу, чтобы попоститься и помолиться.
Религиозность служила также стимулом и основой развития моих творческих наклонностей. Пение в церкви удовлетворяло мою тягу к нему и стимулировало любовь к музыке. Я стал прекрасным певчим, а позже регентом церковного и руководителем школьного хоров. Прислуживая во время религиозных церемоний, я выучил наизусть молитвы, псалмы и тексты священного писания, а также детали и тонкости церковной службы. Хорошее знание религиозных текстов и обрядов дало мне более глубокое понимание их мудрости и красоты. Во многом благодаря этим знаниям я стал чем-то вроде учителя-проповедника на соседских посиделках долгими зимними вечерами. В комнате, освещенной горящими лучинами, с накинутым на мои плечи большим платом - имитацией ризы, церемониального облачения священника, - я часто обсуждал с крестьянами различные духовные и человеческие проблемы и отвечал на их вопросы. В Римье, а также других селах, где мы останавливались на продолжительный срок, меня хорошо знали как своего рода проповедника и учителя. Наверное, мне действительно удавалась такая деятельность, иначе крестьяне не приходили бы ко мне и не потерпели бы поучений от мальчишки 9-12 лет. Что до меня самого, то я обожал это занятие. Хотелось бы мне знать сейчас секрет популярности моих первых "лекций и проповедей"! Возможно, это был первый синдром моей будущей профессии, или безусловный рефлекс, или просто определенная склонность характера, которая позднее полностью проявилась в том, что я стал университетским профессором, педагогом.
Писание икон и изготовление риз развило во мне чувство линии, цвета и композиции. Таинства Христовы: непорочное зачатие, воплощение Бога в образ человеческий, распятие на кресте, воскресение Христа и его Вознесение так, как они развертываются в молитве во время обедни, открыли мне таинственную и загадочную реальность и трагические моменты жизни. Они заронили семена сохраняющегося до сих пор отвращения к мещанскому восприятию жизни, как череды удовольствий и развлечений, а также неприятия той поверхностной концепции, что все сущее - есть материя, данная нам в ощущениях. Если в моих теориях содержатся элементы мистицизма, как утверждают некоторые ученые, такие мистические и трагические их черты были заложены именно в мои детские годы.
Моральные заповеди христианства, особенно Нагорная проповедь и Блаженства Евангельские (*11), решающим образом обусловили мои нравственные ценности не только в молодости, но и на всю жизнь. Корни Гарвардского исследовательского центра по созидательному альтруизму, основанного мной в 1949 году, восходят именно к этим заповедям Иисуса, затверженным в детстве. В соединении с моим странствующим образом жизни и социальным устройством коми народа религиозная атмосфера ранних лет сыграла важную роль в становлении моей личности, целостной системы ценностей и кристаллизации ранних философских взглядов. Так или иначе, но я придерживался идеалистического мировоззрения, в котором такие ценности, как Бог и природа, правда, добродетель и красота, религия, наука, искусство и этика были объединены в одно гармоничное целое. Ни острые конфликты с внешним миром, ни внутренние противоречия между данными ценностями не нарушали моего душевного равновесия. Несмотря на материальные трудности, печали и испытания духа, присущие каждой человеческой жизни, мир казался мне прекрасным для жизни и борьбы за утверждение великих жизненных ценностей.
Тогда я не предполагал, что в ближайшем будущем эта бесконфликтная и упорядоченная реальность, существующая в моем гармоничном мировоззрении, будет грубо разбита при соприкосновении с урбанистической цивилизацией, ввергнутой в хаос русско-японской войной и революцией 1905 года.
В 1903 году в 14 лет я окончил Гамскую второклассную школу (*1). Учитывая мои впечатляющие результаты, учителя и губернские школьные власти настоятельно советовали мне продолжить занятия и выделили для меня скромную стипендию в Хреновской учительской семинарии в Костромской губернии (*2). Я с огромным желанием принял предложение и в августе 1903 года (*3) отправился в дальнюю дорогу - в новую школу. Впервые в жизни я ехал поездом и плыл пароходом, увидел большие города и промышленные регионы, с провинциальной застенчивостью смотрел на разного типа городских жителей. Все это возбуждало, смущало и подавляло меня. Я чувствовал себя чужаком в этой незнакомой суматошной среде.
Ощущение чужеродности сохранялось некоторое время по приезде в Хреновскую школу. Хотя студенты и персонал никоим образом не были белой костью, тем не менее я, одетый в домотканые вещи, с манерами, лишенными городского лоска, выглядел и чувствовал себя деревенщиной, что давало повод некоторым людям в школе относиться ко мне соответственно моему имиджу. К счастью, такое ощущение и такое отношение ко мне вскоре по большей части исчезли; я быстро приобрел кое-какие городские манеры, купил новый костюм и, наконец, в разговорах с соучениками и учителями, а также на экзаменах показал, что я вовсе не наивный, неотесанный мужлан, каковым казался. Очень скоро я приспособился к новым условиям и чувствовал себя в школе как дома. (Позднее всю жизнь я должен был доказывать снова и снова, что внешность может быть обманчива и что меня следует принимать более серьезно, чем это делали некоторые люди, судившие по первому впечатлению.)
Церковно-учительская школа находилась под юрисдикцией Священного Синода Русской Православной Церкви. Она готовила учителей для церковноприходских (начальных) школ. Расположена она была в селе Хреново, рядом с несколькими ткацкими фабриками, недалеко от довольно крупных промышленных городов. Трехлетняя программа обучения в этой школе была намного более продвинута, студенты и учителя более сильны, библиотека и учебное оборудование лучше, чем в начальной и второклассной школах, которую я посещал ранее. Я был вполне счастлив в течение двух лет занятий в церковно-учительской школе. За малым исключением, лекции и учебники были интересны и содержательны; мои занятия шли успешно, и за несколько месяцев я завоевал репутацию лучшего студента в классе, был лидером в литературной, научной и политической деятельности студентов. Мои отношения и с учащимися и с преподавателями складывались отлично, а школьная жизнь текла весело и была содержательна и многообещающа. Там началась, помимо прочего, и моя неразрывная дружба со студентом на год младше меня - Николаем Кондратьевым (*4). Впоследствии он стал выдающимся экономистом и признанным в мире авторитетом в области экономических циклов. В конце концов он сгинул в ссылке при сталинском режиме (*5).
Кроме студентов и преподавателей я встречался с самыми разными людьми: крестьянами, фабричными рабочими, служащими, духовенством, правительственными чиновниками, врачами, писателями, журналистами, предпринимателями, руководителями местных кооперативов и представителями различных политических партий - социалистами-революционерами, социал-демократами (большевиками и меньшевиками), монархистами, анархистами, либералами и консерваторами всех оттенков. Контактируя с этими людьми, я впитал много новых идей и ценностей, узнал состояние общества. Новое окружение, новые знакомства и особенно интенсивное чтение доселе незнакомых мне книг, журналов и газет быстро расширили и углубили мои взгляды. Новая идейная позиция, занятая мной, укрепилась в результате русско-японской войны 1904 года и особенно бури народного гнева, вылившейся в революцию 1905 года.
Суммарное воздействие всех этих сил на меня было так велико, что всего за два года учебы большая часть моих предыдущих религиозных, философских, политических, экономических и социальных установок была разрушена. Религиозность уступила место полуатеистическому отрицанию теологии и обрядов русской православной церкви. Обязательное присутствие на церковных службах, введенное в школе, только усиливало это отрицательное отношение к религии. Мое старое мировоззрение и система ценностей были заменены научной теорией эволюции и естественно-научной философией. Приверженность монархической системе правления и "капиталистической" экономике сменилась республиканскими, демократическими и социалистическими взглядами. Политическая индифферентность уступила революционному порыву. Я превратился в активного агитатора за свержение царизма и руководителя отделения социалистов-революционеров в школе и округе. В отличие от социал-демократов эсеры были партией всех трудящихся - крестьян, рабочих и людей умственного труда. В противоположность марксистскому материализму и взглядам на человека и историю общества сквозь призму первичности экономических интересов философия и социология социал-революционной партии были намного более идеалистичны или, точнее, целостны. Эсеровские взгляды отводили большую роль в социальных процессах и человеческом поведении таким важным неэкономическим факторам, как созидательные идеи, личностные усилия, борьба за индивидуальность вместо марксистской борьбы за существование. Мое прежнее мироощущение было более созвучно этому, чем пролетарской, материалистичной, экономической идеологии марксистских социал-демократов. Духовной близостью и объясняется, почему я выбрал именно партию социалистов-революционеров и почему на протяжении всей последующей жизни не имел ничего общего с марксизмом (*6).
Став ревностным социалистом-революционером, я принялся распространять революционные идеи среди студентов, рабочих и крестьян близлежащих деревень.
Вечером первого дня рождественских каникул 1906 года (*7) я отправился на запланированную встречу с одной из моих рабоче-крестьянских групп. Добравшись до дома, где должна была произойти сходка, я обнаружил его тихим и темным. Несмотря на определенные сомнения, я осторожно открыл дверь... и был немедленно скручен и арестован несколькими полицейскими. Хотя я ожидал, что рано или поздно меня схватят за революционную деятельность, все же первый арест поверг меня в шоковое состояние. Пока жандармы вели новоиспеченного арестанта к саням, которые должны были доставить его в тюрьму города Кинешмы, последствия данного события как вспышкой озарили мое сознание: неизбежное исключение из школы, долгое тюремное заключение, возможная ссылка в Сибирь, неопределенность будущего и другие далеко не радужные перспективы.
Меня бросили в грязную камеру, где деревянные нары кишели вшами. Я преодолел это неудобство с оптимизмом и энергичностью юности. Выпросив большой чугунок кипятка у охранника, я ошпарил койку, вымел мусор из камеры и постарался приспособиться к новым условиям, насколько это было возможно. На следующий день меня ждало несколько приятных сюрпризов: начальником тюрьмы я был переведен в лучшую, чем моя, камеру, и он же предложил мне пользоваться телефоном в его кабинете. Политические заключенные приветствовали меня в своей компании и устроили так, что дверь камеры днем не закрывалась и я мог свободно общаться с ними. Товарищи по школе пришли навестить меня и принесли книгу, еду, сигареты, чтобы скрасить мое пребывание в тюрьме. (Эти сигареты выработали у меня привычку курить - порок, от которого я прежде был свободен.)
Короче говоря, политическое заключение оказалось далеко не так болезненно и пугающе, как я воображал. В последние свои часы шатающийся царский режим становился довольно гуманным. Фактически мы, политические заключенные, превратили тюрьму в безопасное место для хранения революционной литературы и за плату пересылали с охранниками на волю письма другим революционерам, свободно навещали друг друга в своих камерах и ежедневно беспрепятственно собирались для обсуждения политических, социальных и философских проблем. (Когда политический режим начинает рассыпаться, "вирус дезинтеграции" быстро распространяется всюду, заражая все институты власти, проникая во все щели. Падение режима - обычно это результат не столько усилий революционеров, сколько одряхления, бессилия и неспособности к созидательной работе самого режима. В случае с нашей тюрьмой мы имели типичную иллюстрацию действия этого принципа. Если революцию нельзя искусственно начать и экспортировать, еще менее возможно ее искусственно остановить. Революции для своего полного осуществления на самом-то деле вовсе не нужны какие-то особенные великие люди. В своем естественном развитии революция просто создает таких лидеров из самых обычных людей. Хорошо бы это знали все политики и особенно защитники устаревших режимов! Они не могут оживить такой отмирающий режим, как, впрочем, и другие не могут начать революцию без достаточного количества взрывчатого материала в обществе.)
Ежедневные дискуссии и напряженное чтение работ Михайловского (*8), Лаврова (*9), Маркса, Энгельса, Бакунина, Кропоткина (*10), Толстого (*11), Плеханова, Чернова (*12), Ленина и других революционных классиков, познакомили меня с различными теориями переустройства общества, идеологиями и социальными проблемами. Знакомясь с трудами Чарльза Дарвина, Герберта Спенсера (*13), других "эволюционистов" и вообще с самыми разными научными работами и философскими трактатами, я расширял свои знания о науке, эволюции и философии. В течение четырех месяцев, проведенных за решеткой, я, по-видимому, узнал больше, чем мог бы дать мне пропущенный семестр в церковно-учительской школе. Это относится и к моим будущим тюремным заключениям при царизме (но не при коммунистах), так же, впрочем, как и к тюремным заключениям многих русских ученых и мыслителей. Некоторые из их лучших работ были задуманы и выполнены вчерне в царских тюрьмах. В академических кругах тогдашней России бытовала фраза: "В тюрьму, что ли, сесть, там хоть спокойно поработаю". Мой опыт это вполне подтверждает.
В заключении я каждый день виделся и разговаривал с множеством обычных преступников - убийцами, грабителями, ворами, насильниками и другими незадачливыми "лицами девиантного поведения" (*14), и таким образом познакомился с уголовным миром. Этот опыт подсказал мне тему моей первой книги "Преступление и кара, подвиг и награда", вышедшей в 1913 году (*15) и привел к выбору криминологии и пенологии (*16) в качестве области моей первой специализации в университете Санкт-Петербурга.
Проведя четыре месяца за решеткой (*17) я был освобожден под гласный надзор полиции, куда должен был регулярно сообщать о роде занятий, местожительстве и любых его изменениях. Из тюрьмы я первым делом пошел в школу попрощаться с товарищами, учителями и соседями. Несмотря на автоматическое отчисление из школы, меня сердечно встретили и приняли скорее как героя, чем преступника, поскольку большинство студенческо-преподавательского состава симпатизировало революции и людям, агитировавшим за нее. После нескольких дней в Хренове я решил уехать. Но куда? Этот вопрос неотступно мучил меня. Положение было действительно не из легких. Ни одна школа или фирма не пожелала бы взять меня на учебу или работу, поскольку прием революционеров запрещался правительством. Более того, в своем революционном пылу я не хотел теперь снова становиться благонадежным студентом или старательным служащим в какой-нибудь конторе.
Тщательно взвесив ситуацию, я выбрал единственное решение, способное удовлетворить мои революционные настроения. Я решил стать ходоком-агитатором среди фабричных рабочих и селян - распространять эсеровские идеи и организовывать революционные ячейки и группы.
В один из дней сразу после полудня я ушел из школы, не поставив в известность полицию и кого бы то ни было, кроме двух-трех близких друзей и соратников по партии. Пунктом моего назначения был Иваново-Вознесенск, большой промышленный город примерно в 25 верстах от школы. Если приезд в школу был радостным днем для меня, то уход - мрачным. Небо хмурилось и как нельзя лучше соответствовало моему угрюмому настроению. Вскоре пошел снег. Удрученный и одинокий, я шел обратно по той дороге, которой приехал в школу, грустно размышляя об опасности и трудностях моих новых "каникул" да еще об иронии судьбы, благодаря чему после пяти лет упорядоченной жизни в двух школах я вновь возвращаюсь к прежнему положению бродяги с до боли знакомой жизнью перекати-поля. Будучи изгнан из школы, я чувствовал себя выбитым из моей прежней безопасной жизненной колеи, по которой шел к получению образования.
Дорога становилась все менее и менее различима из-за падающего снега и подступающей ночной темноты. Казалось, что она ведет в никуда и уж во всяком случае не к желанному успеху и комфорту. В таком меланхоличном состоянии я наконец добрался до Иваново-Вознесенска и нашел квартиру знакомого преподавателя, члена местного отделения партии эсеров. Так закончилась упорядоченная фаза моей жизни и начались новые опасности и испытания.
В отличие от миссионеров солидных религий подпольные пропагандисты революционных идей в то время и в этом регионе не имели ни учения в виде четкого набора догматов, ни денег, ни иерархии, ни даже тесно спаянной организации (*18), вместо этого в городах и селах были кружки социалистов-революционеров, которые слабо знали друг друга и не поддерживали тесных связей. Однако к ним примыкало немало так называемых "попутчиков" и наконец было много симпатизирующих нашей партии рабочих и крестьян. Профессиональные революционеры время от времени навещали этот регион, чтобы выступить на больших политических митингах, демонстрациях, помочь в организации партийных ячеек, поспорить с представителями других партий и посовещаться с местными эсерами. Их либо приглашали местные ячейки, либо присылали центральный или губернский комитеты партии. За исключением нескольких основных руководителей большинство этих разъездных эмиссаров не получали никакого денежного содержания и вынуждены были рассчитывать только на гостеприимство местных членов партии или "попутчиков" в том, что касалось крова, еды и других надобностей. Пребывая в каком-либо месте, они постоянно сопровождались этими членами или симпатизирующими, будучи в любой момент готовы сняться с места при намеке на опасность ареста или слежки. Их жизнь походила на жизнь первых миссионеров новых, еще не устоявшихся религий, которые господствующие духовные и светские власти рассматривают как подрывные и соответственно преследуют. За революционерами шла постоянная охота полиции, они никогда не имели своего угла, рисковали быть убитыми на митингах, проходили через опасности, трудности и страдания, в общем, они были похожи на первых апостолов христианства.
На следующий день после прихода в Иваново-Вознесенск началась моя пропагандистская деятельность. Для всего мира, а особенно для агентов правительства, Сорокин исчез. Вместо него появился анонимный товарищ Иван, который выступал на революционных митингах, организовывал и инструктировал партийные ячейки среди интеллигенции, фабричных рабочих и сельских жителей, участвовал в дебатах и диспутах между представителями различных партий, писал политические листовки, которые размножались и распространялись среди населения. Незаконная и наказуемая эта деятельность должна была вестись втайне от полиции. Большинство важных революционных митингов проходило за городом в лесистых местностях, вокруг места сбора выставлялись доверенные наблюдатели, предупреждавшие о появлении жандармов или казаков. Как только они давали соответствующий сигнал, собрание прекращалось, и его участники торопливо расходились, исчезая в окрестных лесах.
Большинство митингов, где присутствовал и выступал товарищ Иван, проходили без таких происшествий. Только несколько из них были прерваны из-за неожиданного нападения полиции. Однако один крупный митинг закончился трагически: погибли двое рабочих и полицейский, многие были ранены. Он проходил весенним солнечным днем на лесистом берегу Волги недалеко от города Кинешмы. Толпа насчитывала сотни рабочих с близлежащих фабрик. Большинство из них люто ненавидели царский режим, а особенно полицию и казаков, которые из всех держиморд, угнетателей и палачей народа были самыми худшими. Стоя на большом пне, товарищ Иван бросал во внимательно слушавшую толпу слова яростного обличения царизма и восхваления будущего строя, в котором власть будет принадлежать народу, земля - крестьянам, ее обрабатывающим, а заводы - рабочим, и в котором свобода и справедливость будут обеспечены каждому.
К несчастью, ни дозорные, ни кто-либо из собравшихся не заметили, что подразделение конных жандармов и казаков скрытно сосредоточилось в близлежащей балке. В самый напряженный момент речи товарища Ивана они внезапно появились из укрытия и окружили митингующих. "Арестовываем всех до тех пор, пока не выдадите зачинщиков", - предъявил ультиматум офицер, командовавший отрядом. Зловещее молчание длилось несколько мгновений и было разорвано товарищем Иваном, который с крайним возмущением обозвал нападавших злейшими врагами народа. Винтовочный выстрел из цепи жандармов прервал его. Был ли выстрел предупредительным, или "фараон" целил в оратора, осталось неизвестным, но Ивана тут же стащили с пня революционеры, охранявшие его, и он исчез за их спинами.
Жандармы и казаки сразу же обрушили на людей град ударов нагайками и саблями. Часть толпы бросилась в панике бежать и столкнулась с цепью атакующих, другая же часть людей, по-видимому более смелых, контратаковала с применением ножей, камней, дубинок, ссаживая казаков с коней и избивая их.
Ошеломленные яростным сопротивлением "фараоны" начали отступать. В свалке некоторые казаки стреляли в людей, то ли в целях самозащиты, то ли в припадке гнева. В ответ разъяренные рабочие удвоили усилия, и вскоре "фараоны", спасая свои жизни, обратились в бегство.
Часом позже длинная траурная процессия медленно двинулась от места побоища к фабрикам. Убитых и раненых товарищей молча несли на наспех сооруженных носилках. Красные с черным флаги показывали, что это за процессия. Печальное шествие, освещаемое косыми лучами клонящегося к закату солнца, резко контрастировало с цветущей вокруг природой. Песня "Вы жертвою пали в борьбе роковой..." вырывалась из тысячи глоток, летела в голубое небо с выражением протеста и скорби.
Позднее в своей жизни товарищ Иван не раз слышал великие реквиемы, написанные Моцартом, Керубини, Берлиозом, Брамсом, Верди и Форе, похоронные марши Бетховена, Шопена и Вагнера. Но ни один из этих шедевров не наполнял его душу такой глубокой скорбью, состраданием и жаждой справедливости, как эта простая и незатейливая песня.
После нескольких недель пропагандистской деятельности кличка "товарищ Иван" стала хорошо известна в данном районе, в том числе и агентам охранки, которые усилили попытки обнаружить, кто скрывается за этим псевдонимом, и арестовать неуловимого "товарища". Несколько раз Ивану едва удавалось ускользать от них. Его не столько спасала собственная осторожность и ловкость, сколько помощь симпатизирующих рабочих, крестьян и интеллигентов, которые сообщали ему о всех подозрительных субъектах, шпиках и соглядатаях, прятали в опасных ситуациях, сопровождали во всех перемещениях с места на место. Только благодаря их дружескому участию Иван остался на свободе и не попал под суд за все три месяца, проведенных на Волге.
К концу этого периода постоянные опасности, напряжение и трудности такого образа жизни начали сказываться на Иване. Его здоровье стало ухудшаться, энергия ослабла, ушло душевное равновесие. Усилившийся полицейский сыск делал его арест практически неизбежным в случае дальнейшего пребывания в этом районе. Под давлением таких обстоятельств и настойчивых рекомендаций своих товарищей он с неохотой покинул опасные места и без особых трудностей добрался до дома тети Анисьи в Римье, где о его революционной деятельности еще никто не знал.
Жизнь в Римье между тем шла своим чередом, на который мало повлияла революционная буря, пронесшаяся над промышленными городами России. Там, в деревне, в кругу друзей, я пробыл около двух месяцев, помогая тете и Прокопию в сельских трудах, навещая своих учителей в Гамской школе и быстро восстанавливая жизненный тонус и душевное равновесие. Поскольку в Коми крае у меня не было перспектив ни на хорошую работу, ни на продолжение образования, осенью 1907 года я решил уехать в Санкт-Петербург.