Часть II

Глава четвертая. ЖИЗНЬ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ ДО ПОСТУПЛЕНИЯ В УНИВЕРСИТЕТ

"ЗАЙЦЕМ" НА ПОЕЗДЕ



Решиться переехать в Санкт-Петербург было легко, но гораздо более трудным оказалось осуществить это решение. Самая маленькая плата за проезд, включая билет на пароход от Римьи до Вологды и плацкарту от Вологды до Санкт-Петербурга, была не менее шестнадцати рублей. Весь мой капитал в то время составлял всего один рубль. Я покрасил кое-что в двух крестьянских домах и тем самым увеличил его до девяти рублей. Эта сумма все же была недостаточна для такого путешествия, но поскольку прибыльной работы в тот период не находилось, с оптимизмом юности как-то ярким сентябрьским утром я попрощался с Анисьей, Прокопием и друзьями, сел на "Купчик" - маленький примитивный пароход - и начал свое паломничество в Российскую метрополию. С самым дешевым билетом в кармане, корзинкой еды, собранной Анисьей и пополненной дядей Михаилом и тетей Анной в Великом Устюге, все шесть дней плавания я наслаждался медленно проплывающими видами реки, сельскими пейзажами и немудреной компанией моих попутчиков. Еще большее удовольствие и испытывал от грез и мечтаний, которым предавался на борту парохода. Хотя обслуживание по третьему классу было весьма бедным, а сокращающиеся запасы моей продуктовой корзины заставляли меня урезать дневной рацион, эти детали не слишком влияли на энергичного парня, душа которого была спокойна, умиротворенна и окрылена надеждой.

К несчастью, душевное равновесие нарушилось в Вологде по весьма прозаической финансовой причине. Самый дешевый билет до столицы стоил около восьми рублей, в то время как остаток моих финансов сократился до трех рублей. Не имея выбора, я купил билет до одной из станций недалеко от Вологды и сел на поезд в надежде проехать остальной путь "зайцем". Первую проверку билетов я прошел законным образом, а от нескольких последующих прятался на подножке вагона. Однако меня все же обнаружили, втащили обратно в вагон и допросили. Я вполне честно ответил проводнику, что направляюсь в Санкт-Петербург искать работу и возможность получить образование, что мои наличные деньги позволили купить билет только до станции, уже оставшейся позади, и что я намеревался проехать остальной путь "зайцем". То ли проводник был очень хорошим человеком, то ли мой честный рассказ оказал на него благоприятное впечатление, но он позволил мне ехать дальше с условием, что свой проезд я отработаю, убирая вагон, в частности туалеты, и присматривая за титаном. С радостью приняв его предложение, я благополучно добрался до столицы. Когда ноги вынесли меня на перрон Николаевского вокзала Санкт-Петербурга, в моем кармане оставалось еще около пятидесяти копеек.


УДАЧНОЕ НАЧАЛО В СТОЛИЦЕ



Единственным человеком, которого я знал в Санкт-Петербурге, был Павел Коковкин (*1), один из моих друзей по Римье, переехавший в столицу Российской империи около двух лет назад. Зная его адрес, я пешком прошел от Николаевского вокзала до нужного дома, где и нашел его. Он жил в комнате в старом многоквартирном доме, где вместе с кроватью и скудными пожитками занимал один угол. Три других угла комнаты снимали пожилая женщина, молодая девушка и товарищ Павла, работавший вместе с ним на заводе. Несмотря на явную нищету обстановки, в комнате царили чистота и порядок. Такими же хорошими были и отношения между соседями, как выяснилось позже. Все жильцы сердечно приняли меня и пригласили за стол ужинать. За едой Павел сказал, что я могу остаться у него на несколько дней, пока не найду работу, и вся комната принялась обсуждать, какую и где я мог бы найти работу. Они обещали поспрашивать у своих начальников и коллег об этом.

В числе прочего Павел дал мне совет повесить объявление на парадном входе в здание с предложением моих репетиторских и секретарских услуг по очень низкой цене. Эта мысль, реализованная в тот же вечер, оказалась удачной: на следующий день после обеда пришел конторский служащий центральной электростанции и, расспросив, нанял меня репетитором к двум своим сыновьям, ученикам первого класса гимназии. В качестве платы за уроки я получил возможность жить в комнате со своими учениками, завтракая и обедая вместе с ними. Мы договорились, что я перееду к ним на квартиру на следующий же день. Вечером, когда мои друзья вернулись с работы, я радостно сообщил им об этой удаче. Имея угол и гарантированное двухразовое питание, я счел, что неотложные проблемы решены вполне удовлетворительно. Репетиторские обязанности, похоже, должны были отнимать лишь небольшую часть времени, оставляя достаточно как для самообразования, так и для заработков на дополнительные расходы, удовлетворяющие мои скромные потребности.

Следующим утром до переезда в квартиру моего работодателя я решил взяться за проблему образования. Моей целью было поступить в университет. Поскольку меня исключили из церковно-учительской школы и я не посещал ни одного года гимназию, существовал единственный путь стать студентом университета, а именно: сдать жесткий экзамен на аттестат зрелости за все восемь классов гимназии, включая некоторые дополнительные знания, требуемые от экстернов, которые не получили классического образования. В тот момент я не был подготовлен к этому экзамену, в частности не имел требуемого знания латинского или древне-греческого, французского или немецкого языка, а также математики. Чтобы получить такую подготовку мне хотелось поступить в одну из вечерних школ, которые, помимо прочего, обучали способных студентов этим предметам. Поскольку у меня не было денег оплатить довольно большую стоимость обучения, я решил использовать возможность бесплатно поступить на Черняевские курсы (*2), одну из лучших школ такого типа. Еще раньше я узнал, что основатель курсов господин Черняев был выходцем из Вологодской губернии и симпатизировал эсерам, а одним из преподавателей курсов являлся близкий друг Черняева К. Ф. Жаков (*3), первый из коми, получивший звание университетского профессора.

Поэтому тем утром я прошел около десяти верст до квартиры профессора. Его не было дома, но госпожа Жакова (*4), сама преподаватель частной школы, приветливо приняла меня и самым дружеским образом расспросила о том, что привело меня к ним. Несколько лет спустя, когда я стал известным профессором, она любила юмористически описывать нашим друзьям эту первую встречу. Ее рассказ звучал примерно так: "Открываю я дверь и вижу: стоит передо мной деревенский парень, в косоворотке, с небольшой котомкой в руках. На мой вопрос, кого ему угодно видеть, он ответил, что он приехал от коми народа и хотел бы видеть коми профессора. Когда я спросила, где он оставил багаж, юноша показал на котомку и сказал: "Все здесь". На вопрос, есть ли у него деньги на жизнь, он жизнерадостно ответил: "Да, у меня еще осталось пятьдесят копеек, уже есть где жить и двухразовое питание ежедневно. О деньгах я не беспокоюсь. Если будет нужно, заработаю". Пока госпожа Жакова изучала мою биографию с помощью техники фокусированного интервью (*5) (как мои коллеги-социологи называют это), появился профессор Жаков и, коротко справившись о госте, присоединился к разговору.

Он был замечательным человеком во многих отношениях. Его происхождение и биография в чем-то напоминали мои (*6). Ему также пришлось карабкаться вверх из коми крестьянских детей до положения профессора философии и известного писателя, автора романов и эпосов о жизни коми народа в стиле, напоминающем "Гайавату" Лонгфелло и финскую "Калевалу". Но прежде всего это была чрезвычайно богатая личность, оригинальная и интеллектуально независимая от всех модных тогда направлений мысли и творчества. Возможно, что эта "высоколобость" и была причиной недооценки его трудов до революции 1917 года и его эмиграции (*7) из коммунистической России в Латвию, где он умер в 1920-х годах.

Наша долгая и живая беседа окончилась его обещанием устроить мне через господина Черняева бесплатное обучение на курсах и приглашением бывать в доме Жаковых, а также посещать ежемесячные литературные вечера, проводившиеся у них на квартире (*8). Этот первый визит положил начало длительной и тесной дружбе, длившейся до самой смерти Жаковых. Они очень помогли мне на протяжении первого года жизни в Санкт-Петербурге. Они также ввели меня в круг философов, литераторов и людей искусства. Позже мы с Жаковым провели несколько экспедиций, изучая антропологию и экономику коми народа (*9). Помимо всего прочего именно на одном из литературных вечеров у Жаковых я встретил свою жену (*10), юную и красивую студентку Бестужевских высших женских курсов.

Счастливый и окрыленный, я и не заметил, как прошагал десять верст до дома Павла (*11), и, попрощавшись с ним и его соседями, в тот же вечер перебрался на квартиру моих учеников. Поскольку все мои пожитки свободно умещались в котомке, переезд не составил труда, я просто прошелся пешком до нового места жительства, держа узелок с вещами в руках. Латинская поговорка "Все свое ношу с собой", которую узнал позднее, точно описывала уровень моей мобильности (*12), как говорят социологи. Я чувствовал, что мне действительно повезло. Всего за два дня удалось найти жилье, хлеб насущный, поступить в вечернюю школу, чтобы продолжить образование. В эти дни непостижимым образом госпожа Удача, кажется, улыбалась мне.


ГОДЫ УЧЕБЫ В ВЕЧЕРНЕЙ ШКОЛЕ



Мне повезло также и с семьей, где я состоял репетитором. Это были скромные, умеренно консервативные, но очень порядочные люди. Несмотря на разницу в политических убеждениях, наши отношения быстро превратились в дружеские и оставались таковыми весь год, что я провел у них в доме. Возможно, по американским стандартам мой завтрак, состоявший из стакана чая и булочки, и обед, включавший суп, кашу или мясо и чай, могут показаться бедными, мое проживание в одной комнате с учениками - тесным, но для меня и моих финансовых ресурсов это было вполне приемлемо и удобно. Подходящим было и расстояние до вечерней школы - около 15 верст, - которое мне приходилось покрывать пешком туда и обратно шесть раз в неделю . Такие прогулки были хорошей разминкой для молодого человека, и, что еще важнее, во время этих вечерних и полночных променадов я очень многое узнал о теневой стороне ночной жизни большого города.

Вскоре по рекомендации Жакова я получил дополнительную репетиторскую нагрузку и вместе с ней несколько лишних рублей на мои незатейливые нужды: я вполне довольствовался спартанскими условиями. Решив эти мелкие проблемы, я полностью посвятил себя задаче умственного, нравственного и культурного развития. Держа в голове эту цель, я усердно занимался в вечерней школе, читая и размышляя о вещах вне программы, участвовал в различных диспутах и впитывал в себя как можно больше культуры, т. е. все, что было доступно мне в столице.

Три семестра вечерней школы значительно облегчили достижение моей цели. Большинство преподавателей школы были институтскими профессорами, и их лекции мало отличались от тех, что читают на первых двух курсах высших учебных заведений (*14). Посещение лекций и уроков было свободным. Контрольных работ и экзаменов оказалось немного, но знания оценивались строго и требовательно. Эта система обучения, весьма близкая к той, что существовала в русских университетах до революции, была свободна от нудистики гимназических занятий, так же как от скуки обязательного посещения уроков и выполнения других, по большей части бесполезных требований. Мне нравилась такая свободная система учебы как лучше всего подходящая моим способностям.

Учениками вечерней школы были в основном юноши и девушки самыми разными возможностями и подготовкой. Рядом с туповатыми, посредственными учениками занимались и те, у кого были блестящие головы. Впоследствии некоторые из них прославились в науке, литературе и искусствах, политике. Общность интересов, включая антисамодержавные политические взгляды, дала мне возможность подружиться с некоторыми из этих блестящих учеников. Мы вместе обсуждали различные проблемы, участвовали в "подрывной" деятельности и частенько собирались за бутылочкой пива или рюмочкой водки. Эта дружба продолжалась много лет до тех пор, пока многие из нас не были убиты или разбросаны по всему миру первой мировой войной и коммунистической революцией 1917 года.

Ближайшим моим другом был Кондратьев. Как я уже упоминал, мы вместе учились еще в церковно-учительской школе. Несколько месяцев спустя после моего исключения Кондратьева тоже вышибли из нее за революционную деятельность (*15). Зная о том, что я посещаю Черняевские курсы, он также приехал в Санкт-Петербург и был принят в школу с весеннего семестра 1908 года. Осенью того же года мы сняли комнату (вместе с еще одним коми студентом курсов - Кузьбожевым) (*16), и с тех пор мы с ним жили вместе на протяжении нескольких лет нашей учебы, в том числе и в университете. Впоследствии он стал известным и заслуженным профессором экономики и руководителем высокого ранга в министерстве сельского хозяйства как в правительстве Керенского, так и при коммунистах (*17). В советское время его несколько раз пересаживали из высокого кресла в тюрьму и обратно (*18). Последний раз мы встретились в университете штата Миннесота (США) в 1927 году во время его научной командировки по главным университетам Соединенных Штатов (*19). В тот раз он гостил у нас около десяти дней. Мы с удовольствием рассказывали друг другу, что происходило с нами за то время, пока мы не виделись, обменивались соображениями по основным интересующим нас обоих проблемам, в частности о России и коммунистической революции Этот визит оказался последним. Несколько лет спустя Кондратьев был обвинен Сталиным в подстрекательстве и проведении антикоммунистической аграрной политики. Его включили в список фракционеров, якобы выступавших против Сталина, и вычистили вместе с ними после известных фальсифицированных процессов 1931-1932 годов. Его выслали в Туркестан или Сибирь, и там он погиб при обстоятельствах, неизвестных ни мне, ни другим его друзьям (*20). Еще раз я хочу сказать "Вечная память!" моему самому дорогому другу и чудесному человеку.

Мое умственное и духовное развитие шло не только за счет занятий на курсах, но и благодаря приобщению к великим ценностям, собранным в Санкт-Петербурге. В те годы я как губка жадно впитывал бессмертные достижения человеческого гения в науке и технике, философии и изящных искусствах, этике и праве, политике и экономике. Любой большой город накапливает не только пустые и ядовитые псевдоценности, но и огромное богатство универсальных, вечных и бессмертных ценностей мысли и духа, хранимых школами и лабораториями, храмами и библиотеками, музеями и художественными галереями, театрами и концертными залами, величественными зданиями и историческими памятниками. В этом смысле любой большой город дает человеку возможности и для развития, и для деградации, и для облагораживания, и для сведения на нет его созидательных возможностей. К несчастью, многие горожане, особенно сейчас, в век коммерциализованной и вульгарной псевдокультуры, не делают различия между образцами культуры, которые они воспринимают. Широкие массы, стадо "образованных варваров", берут из городской культуры, в основном через печать, радио, телевидение, рекламу и другие средства коммуникации, - только пустые банальности, яркие и вредные забавы и сиюминутные ценности.

В результате они большей частью остаются "холеными цивилизованными манекенами" (*21) и едва ли превосходят умом, нравственным поведением и способностью к созиданию нецивилизованных дикарей.

То ли из-за моего прежнего опыта преодоления трудностей, который не позволял отвлекаться на мелочи, то ли из-за революционного умонастроения, неважно, в общем-то, по какой причине, ложные ценности не привлекали, да и сейчас не привлекают меня.

Я никогда не находил интереса в быстрых переходах этих лжеценностей из одной модной, но ничего не содержащей формы в другую такую же. Даже сейчас, если книга, или пластинка, или фильм тиражируются миллионами копий, то для меня это достаточная причина не затруднять себя такого рода умственной или культурной жвачкой (*22). Есть, конечно, некоторые исключения из данного правила, но, как я показал в книге "Социальная и культурная динамика" (том 4, глава 5), исключения только подтверждают правило: подавляющее большинство хитов (*23) - однодневок, непрочных "успехов" и бестселлеров на час, - представляют собой совершенно вульгарную интеллектуальную пищу.

Вместо того чтобы забивать мозги такой кашей, я поглощал бессмертные шедевры литературы, музыки, изобразительного искусства, скульптуры, архитектуры, религии и философии, науки и техники и гуманистической мысли. Подобное общее образование я получал, читая классические труды, посещая, насколько позволяли время и деньги, музеи, участвуя в работе различных литературных, художественных, философских и политических кружков и обществ. Через Жакова и других профессоров я вскоре познакомился с несколькими российскими знаменитостями в этих областях культуры. У меня также установились личные взаимоотношения с некоторыми лидерами эсеров, социал-демократов и кадетов, и я вновь начал культурно-просветительную работу среди рабочих Путиловского и других заводов. В действительно демократическом обществе такая деятельность рассматривалась бы как обычная работа на ниве образования для взрослых и популяризации позитивистских, прогрессивных и социалистических взглядов. Для загнивающего самодержавия все это было революционной и подрывной активностью. До 1911 года, однако, арест и тюремное заключение миновали меня.

Усваивая новые знания и ценности, я одновременно старался соединить мои взгляды в целостное, единое мировоззрение. Есть люди, которые не испытывают нужды привести мешанину в своей голове в некое подобие упорядоченной системы. Их ментальность напоминает мусорную кучу, в которой свалены вместе разнообразные и противоречивые обрывки знаний, философий, идеологий, несопоставимых ценностей и стремлений к ним. Эти легкомысленные, пустые люди часто бывают по-своему довольны жизнью, которая течет без кризисов и трагедий.

В противоположность людям этого типа есть и такие, у кого сильно стремление к упорядочению и согласованию своих идей, ценностей и устремлений. Такие личности не могут не объединять их в более или менее согласованную систему. Я, похоже, принадлежу к этому целостному типу. После того как мои ранние взгляды на жизнь рассыпались, как карточный домик, в начале учебы в церковно-учительской школе, я ощущал некий душевный дискомфорт и самопроизвольно начал поиски новой философии, чтобы восстановить единство и целостность моего Я (*24). Накопленные естественнонаучные знания, более близкое знакомство с позитивистской философией (*25) и революционно-социалистическими доктринами показали мне направление, в каком следует строить новое мировоззрение. Значительно продвинуться в решении этой задачи я смог благодаря вечерней школе. Но и тогда новая система идеи ценностей и жизненных устремлений была создана лишь наполовину. Ее завершение пришлось на годы учебы в Психоневрологическом институте и Санкт-Петербургском университете.


* * *

Как бы там ни было, но два года занятий на Черняевских курсах в столице оказались весьма продуктивными с точки зрения моего нравственного и умственного развития. К концу этого периода я почувствовал, что уже в основном готов к экзамену на аттестат зрелости, достаточно разбираюсь в основных областях культуры и заметно продвинулся в деле создания новой мировоззренческой системы. Интеллектуальное развитие шло параллельно эмоциональному созреванию и становлению характера. Я был доволен результатами и, чувствуя себя молодым, здоровым и собранным, надеялся на дальнейшие успехи.

С таким настроением в феврале 1909 года я решил ехать в Великий Устюг, чтобы подготовиться к выпускному экзамену за гимназический курс в мае того же года. Там, в Устюге, я мог посвящать все свое время занятиям, живя с тетей Анной и дядей Михаилом, что обошлось бы мне дешевле, чем жизнь в Санкт-Петербурге. В Устюге я пробыл несколько месяцев до и после экзамена, который сдал в мае 1909 года на все пятерки (*26). Аттестат открыл мне двери к университетскому образованию, ранее полностью для меня закрытому. Он позволял поступать в любой русский университет на выбор, но одно препятствие все еще оставалось - это было "свидетельство о благонадежности", предоставляемое властями. Однако это не слишком беспокоило меня: я был совершенно уверен, что, несмотря на официально установленную мою подрывную деятельность и политическую неблагонадежность, тем или иным путем смогу получить требуемое свидетельство от чиновников рушащегося самодержавного режима. В конце концов я действительно получил такую бумажку из канцелярии Санкт-Петербургского губернатора.

Время, проведенное в Устюге до и особенно после экзамена, оказалось полезным и интересным. Дядя и тетя были простыми, но очень хорошими людьми. Они зарабатывали на хлеб хлебом, т. е. выпекая и продавая хлеб и пирожные в своей палатке на городском рынке. Их доходы были весьма ограничены, но достаточны для удовлетворения скромных потребностей. Оба они были традиционно религиозными, честными и добрыми людьми в лучшем смысле этих слов. Из их небольшого домика на Красной горе на окраине Устюга открывался красивый вид города и долины за ним. Дом был непритязателен, но замечательно удобен внутри. Маленький палисадник и огород на заднем дворе делали его еще более симпатичным. Доброта, согласие и гармония во взаимоотношениях моих родственников каким-то образом передались и всей атмосфере дома.

Во время пребывания в Устюге я установил тесную дружбу со многими учениками и взрослыми горожанами. Некоторые из учеников гимназии, например: Петр Зепалов (*27), Василий Богатырев и другие, стали моими друзьями на всю жизнь, до тех пор, пока одни из них не погибли, а другие не исчезли во время коммунистической революции. После первого длительного посещения Устюга я приезжал туда несколько раз в последующие годы. Как и Римья, Великий Устюг стал одним из главных мест, где я отдыхал, учился и занимался революционной деятельностью. В конце концов он оказался тем местом, где меня посадили за решетку и приговорили к смерти захватившие власть коммунисты.

Однако тогда, во время первого приезда в Устюг, один Бог знал, что случится со мной в будущем. После экзамена я был окрылен открывшейся дорогой в университет, кипел энергией и надеждами, и жил, весело проводя время с друзьями. Госпожа удача продолжала улыбаться мне. В сентябре 1909 года я вернулся в Санкт-Петербург.



Глава пятая. УНИВЕРСИТЕТСКИЕ ГОДЫ

ПСИХОНЕВРОЛОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ



Вернувшись в столицу, я решил, после некоторых колебаний, поступить не в Санкт-Петербург-ский университет, а в недавно открытый Психоневрологический институт (*1). Программа обучения в нем казалась мне более гибкой, чем в университете, притом что профессорско-преподавательский состав в институте был не хуже. Помимо прочего, институт предлагал курсы лекций по социологии, читаемые двумя учеными с мировой известностью, - М. М. Ковалевским (*2) и Е. Де Роберти (*3), тогда как в университете этой дисциплине не обучали. В то время из всех областей науки более всего меня интересовали химия и социология. Несмотря на весьма разнородный характер этих наук, я очень долго сомневался, какой из них отдать предпочтение. В конце концов вопрос был решен в пользу социологии. Студенты института, в отличие от университетских, казались мне более активными и революционно настроенными и в основном были, так же как и я, выходцами из низших, рабоче-крестьянских сословий. Это и определило мой выбор, так что осенью 1909 года я стал студентом Психоневрологического института (*4).

В противоположность американским университетам и колледжам в русских университетах и институтах в то время не требовалось обязательного присутствия на лекциях, семинарах или зачетах. Это было личным делом каждого студента. Точно так же и в институте практически не было зачетов в течение всего академического года; вместо этого устраивался один, но очень обстоятельный экзамен в конце семестра. Обычно май и часть июня специально предназначались для сдачи экзаменов по всем предметам, изучаемым в течение года. Студенты, получившие неудовлетворительные оценки, автоматически отчислялись из университета. Высшие учебные заведения не интересовало, как студенты приобретают знания, необходимые для сдачи строгих экзаменов в конце семестров, т. е. у администрации и преподавателей не было мнения, что эти знания можно получать, лишь присутствуя на лекциях, семинарах и зачетах. Вполне резонно считалось, что для этого есть и другие пути, если они удобнее для самого студента. Также вполне справедливо полагалось, что собственное желание студента учиться, подкрепленное одним жестким экзаменом в конце семестра или академического года, является более эффективным стимулом, чем множество контрольных работ и зачетов, сопровождаемых стрессами, которые нарушают систематический ход занятий и излишне обременяют как студентов, так и профессоров. Такая система была более свободной, плодотворной и творческой, нежели современная система с обязательным посещением лекций и частыми, но поверхностными тестами. По моему мнению, наша американская система особенно вредна для способных студентов и аспирантов.

Я сам не укладывался даже в такую свободную систему, характерную для русских университе-тов. После поступления в Психоневрологический институт я решил посещать только те лекцион-ные курсы, в которых: а) профессор читает нечто оригинальное; б) эта оригинальная теория или система знаний важна и значительна; в) то, что читается на лекциях, нигде не опубликовано. Следуя этому правилу, я ходил только на половину лекционных курсов и в институте, и за все четыре года в университете. Все остальные дисциплины я изучал, с огромной экономией времени и сил, по трудам известных профессоров или по заслуживающим доверия учебникам. Преимущества моей системы занятий совершенно очевидны. В книгах ученые формулировали свои теории более точно, чем в лекциях; я мог изучать их труды более внимательно, перечитывая при необходимости неясные или трудные места, чего нельзя сделать на лекции; затем, читая книги, я мог делать по тексту самые разные заметки и выписки, что было бы невозможно в процессе слушания лекции. Более того, программа моих занятий могла быть гибкой, тогда как дни и часы лекций устанавливались жестко и часто весьма неудобно для меня. Наконец, чтобы посещать лекции, мне приходилось тратить по крайней мере два часа на дорогу пешком от нашей квартиры до института и обратно. Следуя своему правилу, я управлялся с учебными курсами намного быстрее и с меньшими усилиями, чем если бы регулярно посещал лекции и семинары. Например, знаменитый курс профессора Петражицкого (*6) "Общая теория морали и права", читавшийся им трижды в неделю целый год, я досконально штудировал за две недели по трем томам, в которых была изложена его теория и введение к ней. Примерно так же я учил и другие предметы. На основе своего опыта я настоятельно рекомендую этот метод занятий всем способным студентам: он более эффективен, экономичен и производителен, чем система обязательного посещения, поскольку в большинстве лекционных курсов не содержится чего-либо нового и оригинального, которое нельзя найти в хороших книгах по этой проблеме.

Один значительный недостаток моей системы занятий заключался в нехватке личного общения с профессорами. Однако я легко преодолевал его, проявляя активность на семинарах и консультируясь непосредственно с известными преподавателями. Как и большинство настоящих ученых, они с радостью приветствовали способных студентов на своих семинарах и поощряли их на обсуждение персональных научных проблем. Именно изучением трудов, работой на семинарах, личными дискуссиями с такими профессорами, как Е. Де Роберти, М. М. Ковалевский и В. М. Бехтерев в институте, Леон Петражицкий, М. И. Ростовцев (*7), И. П. Павлов (*8), Н. Розин (*9) и другие в университете, я добился репутации выдающегося студента и многообещающего молодого ученого, был избран председателем на семинарах этих профессоров, меня приглашали публиковать некоторые из моих работ в научных журналах. Я даже получил должность ассистента и секретаря М. М. Ковалевского, будучи еще студентом; и, наконец, в первый же год подготовки к профессорству стал сам читать лекции по социологии в Психоневрологическом институте и институте Лесгафта.

Помимо этих преимуществ моя "укороченная" система занятий оставляла больше свободного времени для заработков на жизнь и давала большую свободу во внеучебной научной, культурной и политической деятельности.

Поступив в институт, я по-прежнему был вынужден зарабатывать на жизнь репетиторством и случайными статьями для нескольких периодических изданий. Доходы от этого были весьма скромными, но душа в теле кое-как держалась. Вместе с Н. Д. Кондратьевым и его младшим братом мы снимали комнату в старой квартире. Три другие комнаты занимали трое юношей-студентов, две курсистки с Бестужевских курсов и хористка Народного дома. Плата за жилье составляла всего несколько рублей в месяц. Обычной едой у нас были чай с булкой и куском колбасы или сыра. Пища обходилась нам не более, чем в 10-12 рублей в месяц. На все про все вполне хватало 25-30 рублей. Конечно, этот уровень жизни нельзя назвать богатым, но он обеспечивал наше существование и, кроме всего прочего, не давал нам толстеть и расслабляться. Конечно, мы с Кондратьевым могли бы зарабатывать больше, но предпочитали тратить большую часть времени и энергии на интересную творческую деятельность, чем на доходную, но скучную работу, которая, как мы полагали, ничего не дает нашему умственному, нравственному и культурному развитию. Уделяя внимание в первую очередь самому для нас главному - учебе и руководствуясь правилом, что средства достижения цели никогда не должны подменять саму цель, мы в итоге не оставались внакладе: год от года наши доходы увеличивались, а материальные обстоятельства улучшались. На следующий же год мы получили очень солидную стипендию в университете, затем стали ассистентами, затем начали читать лекции и получали более чем достаточные доходы. Скромный уровень жизни в тот первый год учебы никоим образом не помешал нам, наслаждаясь жизнью во всем ее богатстве, ощущать себя молодыми и полными сил.

Мы жили напряженной интеллектуальной жизнью, погруженные в занятия наукой, в дискуссии с преподавателями, студентами, друзьями, в написание первых научных работ. Наша совесть успокаивалась тем, что мы старались не предаваться слишком многим порокам, но и не иметь излишних добродетелей. Свои политические обязательства мы выполняли в виде подрывной просветительской работы среди рабочих, студентов и других социальных групп. Такую работу, за которую не получали ни копейки, а лишь рисковали быть арестованными и приговоренными к тюремному заключению царскими властями, мы считали важным нравственным и политическим долгом каждой "критически мыслящей и морально ответственной личности", используя популярное выражение П. Лаврова, одного из главных идеологов партии социалистов-революционеров. Помимо знакомства с шедеврами литературного творчества мы удовлетворяли свои эстетические запросы посещением время от времени симфонических концертов, опер и литературных чтений, музеев, картинных галерей и выставок, участием в студенческих литературных и музыкальных кружках и вечерах, в работе различных поэтических, литературных, музыкальных, художественных и актерских объединений, наконец, исполнением собственных стихов и скетчей на дружеских вечеринках и флиртом с хорошенькими студентками.

Несмотря на скромные материальные возможности, наша жизнь была наполнена смыслом, энергией и счастьем творческих занятий и надежд. Конечно, рядом с радостями и достижениями у нас были свои печали и разочарования, но они только помогали почувствовать прелесть нашей жизни.

Среди ведущих студентов института, с которыми я дружил, было несколько человек, вскоре ставших известными в качестве либо литературных критиков, как, например, В. Полонский (*10) и В. Спиридонов, либо коммунистических публицистов и руководителей, как Кольцов (*11), Смилга (*12), Элиава (*13), либо способных психологов и психиатров, как Г. Зильбург (которого мы называли "директор кордебалета" за его увлечение организацией различных танцевальных вечеров для студенток) и многие другие.

В тот первый год учебы я установил очень хорошие отношения с основателем института, всемирно известным психологом и психиатром В. Бехтеревым и с признанными лидерами мировой науки М. М. Ковалевским и Е. Де Роберти, специалистами в области социологии, антропологии, философии и экономической истории. Эти дружеские отношения окрепли в последующие годы и привели к тесному научному сотрудничеству между ними и мной - сотрудничеству, длившемуся до самой смерти выдающихся ученых.

Несмотря на плодотворные занятия в Психоневрологическом институте, в конце первого года учебы я решил покинуть его и поступить в Санкт-Петербургский университет. Основной причиной служило мое глубокое нежелание быть призванным в царскую армию (*14). Студенты всех государственных университетов были освобождены от призыва, а студенты недавно созданных частных институтов, вроде Психоневрологического, не имели такой привилегии, особенно те из них, кто был замечен в подрывной деятельности. Останься я в институте, меня бы, наверняка, призвали со второго курса. Считая принудительную воинскую повинность наихудшей формой насильственного порабощения свободного человека самодержавной властью, а военную службу - обучением искусству массового убийства, я не имел никакого желания попасть на нее и не рассматривал эту повинность как свой нравственный долг. В подобном отношении к призыву меня всецело поддерживали товарищи и педагоги. Они потихоньку советовали мне избежать призыва, поступив в университет. Следуя своему убеждению и советам, в конце весны 1910 года я подал документы в университет (*15). К моему удивлению, вскоре из университета пришел ответ, что меня не только принимают, но и выделяют стипендию за отличные оценки в аттестате зрелости и на экзаменах в институте". Этой стипендии хватало не только на покрытие платы за обучение, но и на жизненные расходы (*17). Госпожа Удача продолжила улыбаться мне.

Окрыленный, с легким сердцем я поехал в Устюг и Римью на летние каникулы. Там, вместе с друзьями и родственниками, я отдыхал, помогал тете Анисье на сенокосе и уборке хлеба и начал полевые исследования форм брака и семейной жизни коми народа. Для выполнения этого исследования я должен был посетить несколько сел, где работал прежде с отцом и братом. Знакомый пейзаж все еще не испорченной природы, теплая компания старых друзей, сельскохозяйственный и научный труд - все это хорошо освежило меня, уставшего от городской жизни. То лето было действительно счастливым и плодотворным. В конце августа я вернулся в Санкт-Петербург.


САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ



До революции 1917 года в университете не было ни факультета социологии, ни курса каких-либо лекций по социологии на других факультетах. Несмотря на отсутствие официального признания социологии как науки, многие социологические проблемы обстоятельно рассматривались в лекционных курсах, посвященных праву, экономике, теории и философии истории, политическим наукам, криминологии, этнографии и т. д. Большинство таких курсов читалось на юридическом факультете, что и определило мой выбор этого факультета для продолжения образования и специализации. Среди профессоров факультета, помимо М. М. Ковалевского, были Леон Петражицкий (*18), вероятно, самый великий ученый в области морали и права двадцатого столетия; М. И. Туган-Барановский (*19), всемирно известный экономист, особенно много занимавшийся циклами деловой активности, проблемами социализма и теорией стоимости; Н. Розин и А. Жижиленко (*20), выдающиеся криминологи и специалисты в области теории наказаний; Н. Покровский и Д. Гримм (*21), заслуженные профессора в области римского права. Под дружеским руководством этих ученых, особенно Л. Петражицкого и М. Ковалевского на юридическом факультете, Е. Де Роберти в Психоневрологическом институте, М. И. Ростовцева и Н. О. Лосского (*22) на факультете философии, шли мои занятия в университете. Мне просто повезло, что составляющие такое чудесное созвездие ученые были моими учителями, а позже и друзьями. Эти выдающиеся профессора не требовали, чтобы мы сильно принимали на веру их теории: именно этим они и отличались от ученых среднего уровня. Напротив, мэтры скорее даже поощряли обоснованно критическое отношение к их точке зрения и всей душой приветствовали проявление творческой оригинальности у студентов.

Высказываемые мной на семинарах высокие оценки научного вклада моих учителей, так же как и критика слабостей их теорий, и некоторые собственные конструктивные идеи, похоже, производили на мэтров благоприятное впечатление. Оно только усилилось благодаря нескольким антропологическим, социологическим, юридическим и философским исследованиям, опубликованным мной в солидных научных журналах в студенческие годы, и изданию моего первого основательного труда "Преступление и кара, подвиги и награда", когда я был еще третьекурсником (1913) (*23). В результате незаслуженно высокой оценки моих скромных научных достижений на втором и третьем курсах университета М. М. Ковалевский предложил мне должность своего приватного секретаря и ассистента в исследовательской работе, а Де Роберти - ассистента на его курсе и соредактора серии "Новые идеи в социологии". В то же время Петражицкий и Бехтерев пригласили меня быть соредактором "Новых идей в правоведении" и "Вестника психологии и криминальной антропологии" (*) (*24).

(* В книге "Pitirim A. Sorokin in Review" (Duke Univ. Press, 1963) под редакцией профессора Филиппа Оллена, посвященной анализу, оценке и критике моих социологических, психологических, философских, этических и юридических теорий известными учеными Америки, Европы и Азии, дана замечательно полная хронологическая библиография моих научных публикаций, включая наиболее важные работы, изданные в студенческие годы. Подобная библиография дана и Э. Тариакианом в книге "Sociological Theory. Essays in Honor of Pitirim A. Sorokin" (The Free Press of Glencoe, 1963). - Здесь и далее звездочкой обозначены примечания самого автора, П. А. Сорокина. *)

В общем и целом, студенческие годы в университете были временем интенсивных и полезных научных занятий. В этот период я приобрел солидные знания в философии, психологии, этики, истории и естественных науках, не говоря уже о социологии и праве (*25). В двух последних науках я изучил все сколь-нибудь важные теории права, русского и европейского, историю русского, римского и европейского права, конституционное, гражданское и уголовное право по кодексам и сводам законов и наиболее важным западным и русским трудам в этой области. Еще более тщательно я изучил большинство классических трудов по социологии, философии истории и связанным с ними дисциплинам, включая последние западные работы таких авторов, как Э. Дюркгейм, Г. Тард (*26), Г. Зиммель (*27), Макс Вебер (*28), В. Парето (*29) и Вестермарк (*30) и многих других.

Вместе с накоплением знаний в этих областях я продолжал строить целостную, более или менее единую систему мировоззрения. С философской точки зрения возникающая система взглядов была разновидностью эмпирического неопозитивизма или критического реализма, основывающаяся на логических и эмпирических научных методах познания. Социологически - это был некий синтез социологии Конта и взглядов Спенсера на эволюционное развитие, скорректированный и подкрепленный теориями Н. Михайловского, П. Лаврова, Е. Де Роберти, Л. Петражицкого, М. Ковалевского, М. Ростовцева, П. Кропоткина - из русских мыслителей, и Г. Тарда, Э. Дюркгейма, Г. Зиммеля, М. Вебера, Р. Штаммлера (*31), К. Маркса, В. Парето и других - из числа западных ученых. Политически - мое мировоззрение представляло из себя форму социалистической идеологии, основанной на этике солидарности, взаимопомощи и свободы. В целом это было оптимистическое мировоззрение, весьма схожее со взглядами большинства русских и западных мыслителей предреволюционного времени. Я и не предполагал, что мое "научное, позитивистское и прогрессивно оптимистическое" мировоззрение вскоре подвергнется жестокому испытанию историческими событиями, и, претерпев второй кризис, будет во второй раз пересмотрено и заново интегрировано. Этот второй кризис еще скрыт в потемках будущего. Тогда, в студенческие годы, я был полностью удовлетворен своим мировоззрением, не осознавая еще, что подобен "теленку, видящему мир сквозь розовые очки".

Чтобы закончить эту краткую хронику моей студенческой жизни, необходимо упомянуть: в 1914 году я окончил Санкт-Петербургский университет, имея диплом первой степени. По окончании университета мне предложили остаться при кафедре для подготовки к профессорскому званию. Я с радостью принял предложение, так как оно полностью устраивало меня и соответствовало моему выбору науки в качестве дела всей жизни. Очень хорошая стипендия, предоставленная мне по меньшей мере на четыре года подготовки к степени магистра и званию приват-доцента, обеспечивала мою жизнь и давала возможность все время посвящать науке (*32). Поскольку социологии не было в списке дисциплин, одобренных администрацией, я вынужден был выбрать одну из тех, что преподавались в университете. После некоторых колебаний я остановился на уголовном праве и пенологии, в качестве основной, и конституционном праве, в качестве вспомогательной областей специализации. Этим дисциплинам я отдавал большую часть времени в течение двух следующих лет моей аспирантуры. Углубленные занятия правом никоим образом не препятствовали моим социологическим трудам, которым я посвящал много времени в рамках выбранного поля специализации.

Своим обучением в университете я был доволен, заработав не только диплом и право быть "оставленным при университете для приготовления к профессорскому званию", но и репутацию способного молодого школяра, обещающего вырасти в выдающегося и творчески мыслящего ученого в ближайшие годы.


ПОЛИТИКА



Предшествующее изложение моих студенческих занятий не должно вызывать ложного чувства, что моя жизнь, как и жизнь многих студентов, была ограничена рамками тихого и скромного академического образования. Социально-политические условия в России между 1910-1914 годами не позволяли отгородиться от них наукой. Хотя революция 1905-1906 годов закончилась, ее последствия все еще сказывались и продолжали подрывать устои самодержавия и готовить новый режим ему на смену. Вся культурная, общественная и политическая жизнь страны находилась в состоянии сильного возбуждения, что проявлялось в возникновении и расцвете новых направлений в искусстве, в напряженной пульсации философской, социальной и гуманистической мысли, в распространении самых разных политических течений, как легальных, так и нелегальных. Интересуясь культурой во всех ее проявлениях и областях, я, естественно, был в курсе всех этих новых направлений и течений как член различных групп и объединений, как слушатель и участник приватных и публичных дискуссий. Такая деятельность дала мне контакты с целым рядом ведущих поэтов, писателей, музыкантов, художников, философов, публицистов и других знаменитостей.

Еще более активно я участвовал в политической жизни страны. Через Ковалевского, который был влиятельным членом Государственного Совета и лидером либеральной партии, и Петражицкого, который являлся одним из руководителей конституционных демократов, я познакомился со многими государственными деятелями, членами Думы и руководителями консервативных и прогрессивных политических партий. Ковалевский, Петражицкий, Де Роберти и другие профессора знали о моей принадлежности к эсерам... Однако это никак не отражалось на наших добрых взаимоотношениях. Скорее они даже одобряли мои политические взгляды как нечто, вполне свойственное молодому человеку моего происхождения. Ковалевский часто полушутя представлял меня политикам как "молодого Жан Жака Руссо" (*33), а Петражицкий, Де Роберти и другие комментировали это представление в том смысле, что "идеалистически-реалистический" характер моей политической идеологии имел, по крайней мере, одно достоинство - был свободен от узкого фанатизма и нетерпимости.

Мои отношения с эсерами и другими социалистами стали еще более тесными. "Подрывные" лекции, политические дискуссии и общественная работа среди заводских рабочих, студентов и интеллигенции, политические статьи, которые я начал печатать как в элитарных, так и популярных проэсеровских периодических изданиях, работа по организации ячеек и групп социал-революционеров - все это создало мне репутацию заметного идеолога и молодого лидера эсеровского толка.

Эта деятельность, естественно, связала меня с лидерами партии в Думе (Керенским (*34) и другими) и иных государственных учреждениях, с издателями и редакторами сочувствующих эсерам журналов (вроде "Русского богатства" и "Заветов") и газет (легальных и нелегальных), не говоря уже о сотрудничестве с множеством простых членов партии и попутчиков.

Политическая активность и совместное обучение в университете были причиной завязавшихся дружеских отношений и сотрудничества с лидерами и членами социал-демократической партии, народными социалистами и другими радикалами. Дружба не мешала нам горячо спорить по поводу основных теоретических различий между идеологиями эсеров, большевиков и меньшевиков. Но эти дискуссии, за исключением нескольких публичных диспутов, проходили в основном дома, за столом, в неформальной и дружеской атмосфере товарищеских пирушек. Несмотря на нерегулярность таких дебатов, они были более полезны для нас, чем многие публичные диспуты и лекции. На неформальных встречах мы глубже проникали в предмет дискуссии, больше узнавали о проблеме и лучше оттачивали аргументы "за" и "против". Участвуя в таких сборищах, на семинарах у Петражицкого, Ковалевского, Туган-Барановского, в общей революционной работе, я подружился с несколькими студентами социал-демократами - Пятаковым, Караханом и другими, которые позже стали руководителями коммунистов и членами первого Совета народных комиссаров, возглавляемого Лениным. (Карахан (*35) был комиссаром иностранных дел, Пятаков (*36) - комиссаром промышленности и торговли.)

Тогда мы не предполагали, что несколькими годами позднее будем сражаться по разные стороны баррикад гражданской войны, и уж совсем я не догадывался, что эта дружба и моя работа среди заводских рабочих однажды спасут меня от расстрела коммунистами.

Этот эпизод часто напоминает мне мудрость библейской притчи о хлебе, брошенном в воду (*37). Человек редко представляет себе последствия своих действий, но в конечном счете хорошие дела приносят человеку добро, тогда как злые дела возвращаются ему страданиями. Вероятно, какой-то закон сохранения энергии человеческих деяний, подобно физическому закону, действует в мире людей. Возможно, что ни одно наше действие не исчезает бесследно и все поступки продолжают свое бытие в форме близких и отдаленных последствий.


НОВЫЕ АРЕСТЫ



Моя политическая работа привлекала все возрастающее внимание не только антисамодержавных сил, но и со стороны царской охранки и ее тайных агентов. Их "око недреманное" за моей деятельностью вскоре доставило новые неприятности. Уже на первом курсе университета полиция застукала меня с приятелями во время чисто дружеской вечеринки в моей комнате, арестовала и препроводила всех в ближайший участок. Будучи в приподнятом настроении (частично благодаря пиву и водке, выпитым на вечеринке) и не питая никакого уважения к представителям загнивающей власти, мы решительно отказались отвечать на вопросы полиции и начали петь и плясать так шумно, что полицейский начальник вскоре заорал на нас: "Вон из участка, вон отсюда!", что мы тут же и сделали, продолжая распевать во весь голос.

Это вряд ли бы стало возможно при сильной, уверенной в себе власти, но для рушащегося царского режима было не таким уж редким делом. Отжившие ценности больше не дают представителям власти чувства уверенности в себе, самоуважения и глубокой убежденности в правильности их официальных обязанностей и бюрократического порядка. Распад умирающего режима обычно деморализует их. Сталкиваясь с энтузиастами, приверженцами новых утверждающихся ценностей, агенты режима начинают сомневаться, теряются и часто не могут выполнять свои официальные обязанности. Я уже видел нечто подобное на примере части охранников в тюрьме города Кинешмы и наблюдал множество раз, встречаясь с чиновниками царского правительства. Похожая деморализация имеет место почти в каждом "загнивающем режиме" накануне его реформационного или революционного ниспровержения, начиная с самых ранних данных о восстаниях в Древнем Египте (примерно 3000-2500 г. до н. э.) и кончая недавними (*38) революциями или перестройками таких больных режимов, как кубинский, корейский, южновьетнамский, японский и некоторые латиноамериканские. Подобно России, антиправительственным выступлениям там тоже предшествовали студентке демонстрации и схватки с полицией, и точно так же полиция часто была не в состоянии справиться с этими демонстрациями. Так что эпизод с нашим арестом и освобождением был довольно типичен.

В годы учебы такие аресты и освобождения меня самого и других революционно настроенных студентов случались столь часто, что мы относились к этому, как к совершенно обычным и неизбежным неприятностям, и даже не особенно беспокоились за последствия.

Помимо этих мелких помех, молодые и старые революционеры время от времени сталкивались с другими мерами наказаний, такими, как длительное заключение и ссылки. Угроза такого рода нависла надо мной в бытность студентом первого года обучения в университете. Угроза возникла в связи со студенческими демонстрациями по всей стране, вызванными смертью Льва Толстого 7 (20) ноября 1910 года. В напряженной политической атмосфере России уход Толстого от семьи из своего имения перед смертью и затем сама его смерть послужили искрой для серьезных антиправительственных студенческих беспорядков и выступлений преподавателей университетов и институтов. Беспорядки продолжались несколько недель и нарушили обычную академическую жизнь многих высших учебных заведений. Царское правительство пыталось их подавить жесткими мерами: массовыми арестами, тюрьмами, ссылками, применявшимися особенно к зачинщикам. Будучи одним из них, я, естественно, ожидал попыток арестовать и посадить в тюрьму, если, конечно, удастся схватить меня. Не имея никакого желания снова идти под суд, я принял необходимые меры, чтобы избежать этой опасности, и ночевал у друзей, приходя к себе в комнату только на несколько минут, когда уеденный знак показывал мне, что за квартирой нет слежки и что меня не ждет засада.

В январе 1911 года жандармы - "архангелы" - явились за мной. Не найдя меня дома, обыскав тщательно комнату и не обнаружив никаких обличающих свидетельств, они ушли арестовывать других зачинщиков. Узнав об их визите, я удвоил меры предосторожности. Около недели мне удавалось успешно избегать "архангелов" и "фараонов", усиливших сыск и активно интересовавшихся моим участием в студенческих волнениях (*39).

Не знаю, арестовали бы меня или нет, останься я в Санкт-Петербурге, но непредвиденное обстоятельство спасло меня от такого нежелательного исхода. Один из моих друзей, инженер, тяжело болел туберкулезом. В числе прочих средств лечения доктора прописали ему путешествие на итальянскую Ривьеру в сопровождении сиделки или друга для помощи в пути. Подыскивая такого компаньона, инженеру и его друзьям пришла в голову идея предложить мне эту роль. Больной товарищ сказал мне, что мое общество будет ему приятнее, чем чье бы то ни было, и тем самым я убью двух зайцев: избегу ареста и помогу другу. Сначала я возражал против этого плана, так как не обладал необходимыми познаниями в ухаживании за больными. Друзья, сам инженер и доктора отвечали на возражение уверениями, что с помощью лекарств и инструкций по их применению, а также правильного питания я смогу обслужить больного не хуже любой сиделки. Как только я принял предложение, товарищи достали мне фальшивый паспорт, форму курсанта Военно-медицинской академии и все необходимые для успешного перевоплощения удостоверения и принадлежности. Они даже обучили меня, как правильно отдавать честь, обращаться с саблей и другим навыкам и выражениям, приличествующим курсанту академии. План был реализован без сучка и задоринки. За все путешествие мы ни разу не попали под подозрение, включая и моменты переезда границ России, Австрии и Швейцарии, где мы подвергались поверхностным расспросам и проверке багажа и паспортов. После нескольких дней поездки в комфортабельном купе международного спального вагона мы благополучно достигли Сан-Ремо. Там мой товарищ поселился в предписанном докторами санатории, а я жил в местных гостиницах около двух недель.

Это нежданное-негаданное путешествие было моей первой поездкой в Западную Европу и дало первое впечатление о "высоко цивилизованных" (как я тогда думал) странах (*40). В целом эти впечатления были приятными. Фермы, сельская местность, города казались мне весьма привлекательными, процветающими и аккуратными. Жизненные стандарты там были намного выше, чем в России, а люди более свободны, удовлетворены и отмечены чувством собственного достоинства. Солнечная Ривьера, Средиземноморье, горы, курортные города - все выглядело красивым и восхитительным. Русские и иностранцы, которых я встречал в отеле, были приятными и готовыми помочь людьми. Они показывали мне Ниццу и Монте-Карло, где, по их предложению я даже рискнул сыграть в казино и за несколько минут выиграл две-три сотни франков. После двух недель приятных каникул я попрощался с больным другом и отправился обратно в Россию. Один вечер я провел в Вене, где помимо прочего приобрел недавно опубликованую книгу Г. Зиммеля "Социология". Благополучно добравшись до Санкт-Петербурга, я снова повел свой обычный образ жизни.

Пик студенческих волнений уже прошел. С их завершением упала и активность полиции в поисках подрывных и революционных элементов. Началась обычная академическая жизнь, но некоторые глупые студенты, оставшиеся верными прежней линии поведения, направленной на отказ от занятий и экзаменов, до тех пор пока университетам не будет обеспечен требуемый минимум свобод, продолжали упорствовать. Я был одним из этих глупцов. В конце академического года, будучи хорошо подготовлен к экзаменам, я не стал сдавать их в знак протеста против самодержавия и подавления академических свобод (*41). Эта глупость стоила мне стипендии на следующий год: независимо от желания университетская администрация вынуждена была лишить меня стипендии за отказ от экзаменов как неаттестованного. Я воспринял это наказание легко, как малую цену за выполнение обязательств и сохранение самоуважения. Впоследствии стипендия была вновь предоставлена мне на третьем и четвертом курсах.

Последнее мое тюремное заключение при царском режиме имело место в 1913 году, т. е. в год трехсотлетия династии Романовых в России. По предложению партии эсеров я согласился написать критический памфлет о преступлениях, ошибках и упущениях в управлении страной этой династии. К несчастью, один из членов партии, знавший о нашем плане, оказался агентом-провокатором царской охранки. (В это время в эсеровскую и социал-демократическую партию удачно проникли агенты охранного отделения. Некоторые из шпиков смогли стать руководящими деятелями этих партий, как, например, Азеф (*42) у эсеров, и Черномазов (*43), близкий друг Ленина и главный редактор ленинской "Правды", у социал-демократов.) Провокатор тут же проинформировал охранное отделение о задуманном памфлете и его авторе. Возвращаясь домой поздним мартовским вечером 1913 года, я обнаружил "архангелов", поджидавших меня (*43). Я был арестован и посажен в предварилку, которую знал, так как навещал сидевших здесь ранее профессоров, студентов и революционеров (аресты и краткосрочные заключения ученых и студентов происходили очень часто в те годы). Жандармы посадили меня в чистую и весьма комфортабельную камеру, если вообще тюремная камера может быть таковой. После обычных допросов я обвыкся и стал работать в тюрьме, насколько это было возможно.

Из очень хорошей тюремной библиотеки я взял несколько книг, в том числе "Жизнь на Миссисипи" Марка Твена, которую не читал прежде. Я был покорен книгой моего любимого писателя и даже не представлял, что когда-нибудь в будущем стану жить на берегах этой реки (в Миннеаполисе) и увижу ее от истоков у озера Итаска (штат Миннесота) до устья в штате Луизиана.

Нам редко дано предвидеть важные последствия наших поступков и события, которым суждено случиться в нашей жизни. Царские власти продержали меня в тюрьме около трех недель (*44). Не имея доказательств, что именно я написал памфлет, под нажимом М. Ковалевского и других влиятельных персон, депутатов Государственной Думы и членов Государственного Совета, полиция была вынуждена выпустить меня.

Это заключение стало последним при царе. Во всех моих отсидках со мной обращались прилично и гуманно, чего не могу сказать о методах коммунистов, которые я испытал на себе несколькими годами позже. Их методы были действительно жестоки и негуманны. Они просто уничтожали всех подряд: и заключенных, и родственников, и друзей, и целые социальные группы, к которым они принадлежали. Царские тюрьмы можно назвать чистилищем в сравнении с адом коммунистических тюрем и лагерей.

К моему счастью, в 1913 году прелести заключений при коммунистах были в далеком будущем. Когда я вышел из ворот следственной тюрьмы, меня захлестнула радость вновь обретенной свободы. Счастливый и полный энергии, я вернулся к прежним занятиям на следующий же день.

В целом моя жизнь (да и жизнь моих друзей) в эти годы была полна событий, впечатлений и значения. Ни скука, ни опустошенность, ни чувство бесцельного существования, ни страхи не были нам знакомы. В общем, это была полновесная жизнь - peiasperaadastro (*46).



Глава шестая. ПОДГОТОВКА К ПРОФЕССОРСТВУ: 1914-1916 ГОДЫ

ТРЕБУЕМЫЕ УСЛОВИЯ ПОЛУЧЕНИЯ СТЕПЕНИ МАГИСТРА (*)



"Приготовление к профессорскому званию" в русских университетах примерно соответствовало аспирантуре в американских учебных заведениях. Однако схожих черт между ними было едва ли больше, чем различий. От молодых ученых, оставленных для подготовки к профессорскому званию, не требовалось ходить на лекции и семинары, сдавать какие-либо экзамены или выполнять курсовые работы. Им было необходимо лишь сдать устный экзамен на степень магистра. По меньшей мере 99 процентов всех кандидатов на звание профессора должны были вначале сдать этот устный экзамен, а затем представить и успешно защитить магистерскую диссертацию, после того как специальная комиссия уважаемых специалистов-профессоров нескольких университетов допускала их к защите. Только в очень редких случаях, когда выходящий на защиту магистерской диссертации ученый уже был хорошо известен, ему иногда присваивали сразу степень доктора руководствуясь его значительными достижениями и выдающимися результатами и важностью его диссертационной работы. Так случилось с великим русским философом Владимиром Соловьевым со знаменитым статистиком и методологом науки А. А. Чупровым и с выдающимся специалистом по экономической истории Петром Бернгардо-вичем Струве (*3). За этим небольшим исключением все остальные соискатели профессорства должны были успешно выполнить означенные требования на степень магистра.

Получив степень, любой магистр мог поступить в любой университет в качестве приват-доцента и вести любой лекционный курс или семинар в своей области, в том числе и конкурирую-щий или дублирующий курсы, читаемые ординарными профессорами.

Зарплата лекторов из числа приват-доцентов была много ниже, чем у ординарных профессоров. Но если приват-доцент был выдающимся ученым и популярным лектором, он часто имел больше студентов, записывающихся на его курс, и, соответственно, больший доход, чем у менее знаменитого полного (ординарного) профессора. Точно так получилось с приват-доцентом М. Туган-Барановским и профессором Георгиевским в Санкт-Петербургском университете. Оба они читали параллельные курсы по политической экономии, но число студентов, записывавшихся на курс Туган-Барановского, было во много раз больше, чем у Георгиевского. Их доходы также разнились соответственно. В конце концов талантливый приват-доцент получил должность то ли экстраординарного, то ли ординарного профессора. И вообще, честная конкуренция в научном творчестве играла более важную роль в российских, нежели в американских университетах.

Из-за более жестких требований к кандидатам на степень магистра, чем требования к будущим докторам философии в Америке, большинство русских профессоров имели только магистерскую степень. Степень доктора присуждалась лишь выдающимся профессорам, чьи диссертации имели гораздо большее научное значение, чем рядовые магистерские тезисы. Диссертации на обе степени обязательно представлялись в виде значительных по объему опубликованных работ. Устный экзамен не предусматривался для докторской степени.

После моего назначения на подготовку к профессорству преподаватель криминального права Н. Розин дал мне список около 500 названий русских и зарубежных трудов по криминологии. Профессор А. Жижиленко вручил мне подобный список из 250 работ по уголовно-процессуальному законодательству, профессор Н. Лазаревский добавил примерно 150 названий по конституционному праву. Некоторые из этих трудов, как, например, немецкий "Vergleichende Darstellung" по криминальному праву и процессу (подготовленный известными немецкими профессорами для нового проекта уголовного кодекса Германии) состояли из почти сотни солидных томов. Передавая мне списки литературы, профессора говорили, что я должен показать хорошее знание этих работ, чтобы успешно сдать экзамен на магистра. Их не интересовало, как я буду овладевать этой массой знаний, но овладеть ими я должен. Если время от времени мне понадобятся консультации с ними или другими преподавателями, я могу рассчитывать на их помощь. Вот эти-то списки с такой очень короткой инструкцией и представляли собой все требования к устному испытанию на степень магистра.

До первой мировой войны подготовка к этим экзаменам занимала четыре года и даже более того. В течение такого срока соискатели обычно на год-два уезжали за границу поработать с зарубежными знаменитостями в своей области. Но моя подготовка проходила в годы войны, в период, когда поездка за рубеж и работа с иностранными учеными стали невозможны (*4). Поэтому я был вынужден заниматься в России, без преимуществ занятий и консультаций с зарубежными специалистами. Некоторые из их работ военного времени продолжали каким-то образом поступать в университетскую библиотеку. Например, уже в декабре 1916 года мне удалось разыскать там трактат по общей социологии В. Парето, только что опубликованный в Италии.

Другие кандидаты в профессора были в сходном положении в годы войны. Несмотря на изоляцию от западной науки и зарубежного ученого сообщества во время первой мировой войны и еще большую изоляцию сразу после коммунистической революции, из нашей группы кандидатов вышло несколько всемирно известных ученых. Среди них были доктор Георг Гурвич, сейчас преподает в Сорбонне, Н. С. Тимашев, заслуженный социолог Гарвардского и Фордхэмского университетов, Макс Лазерсон, профессор конституционного права в Рижском университете и в университете Тель-Авива, а также научный сотрудник Фонда Карнеги. К ним следует добавить уже упомянутых профессоров Н. Кондратьева, Т. Райнова и нескольких других. Из нашей группы вышли также некоторые политики: доктор Пийп, первый премьер-министр Латвии (*5), первые государственные деятели Эстонии и коммунистические лидеры Пятаков, Карахан и др.

Несмотря на большие препятствия, многие кандидаты в магистры из нашей группы, едва насчитывавшей около двадцати человек, сумели стать известными учеными и политиками. Это показывает, что отбор кандидатов для будущего профессорства был очень тщательным. Это также может означать, что полная свобода, предоставленная кандидатам в процессе их приготовления к высокой степени, является намного лучшим методом, чем американская жестко заданная система аспирантской подготовки, совершенно школярская по характеру, где все требуемые знания расписаны по лекционным курсам. Если в плодотворности нашей "принудительной" системы обучения сомневаются даже младшекурсники, то мне она представляется просто вредоносной для творческой оригинальности, если речь идет об аспирантах. Чем скорее американские университеты откажутся от школярства при подготовке аспирантов, тем лучше будет для всех: талантливых студентов, самих университетов и нации в целом.

Освобожденный от денежных забот, благодаря приличной стипендии, в течение 1914-1916 годов я мог отдавать все свое время подготовке к магистерскому экзамену и социологическим исследованиям. С молодым задором отдавшись этим двум занятиям, я в рекордный срок - за два года вместо обычных четырех или более лет - подготовился и успешно сдал устный экзамен на степень магистра в октябре-ноябре 1916 года.

Еще раз подчеркну, что такой экзамен был сложнее, чем испытание на степень доктора философии в американских университетах. Во-первых, экзамен занимал четыре дня: день - на уголовное право, день - на судопроизводство, день - на государственное право и последний - на написание обстоятельного эссе по теме, которую предлагала экзаменационная комиссия. Каждый день экзамена длился от трех до пяти часов. Во-вторых, в состав экзаменаторов входили не только члены специальной комиссии, создаваемой именно для этих целей, но и большинство профессоров всего юридического факультета, объединявшего специалистов в областях права, экономики и политических наук. Поэтому круг вопросов, которые задавали профессора, был шире, а сами вопросы сложнее, чем на экзаменах в американских университетах, где в комиссию входят всего три-четыре члена.

После экзамена я получил звание "магистранта уголовного права", что позволяло мне стать приват-доцентом Санкт-Петербургского университета. Что касается степени магистра уголовного права, то я должен был представить одобренную университетской комиссией диссертацию и защитить ее в весьма напряженном диспуте с официальными оппонентами, назначенными университетом, неофициальными оппонентами и любым желающим высказаться из числа публики. День защиты магистерской или докторской диссертации был праздничным событием, более важным, чем даже день игры университетской команды по американскому футболу или встреча выпускников прошлых лет в США. Дата диспута заранее объявлялась в университетских изданиях и всех солидных газетах. Для диспута специально резервировали одну из самых больших аудиторий университета. На диспуте, который проводился под председательством ректора или проректора, присутствовали все преподаватели соответствующего факультета, некоторые профессора с других факультетов, желавшие послушать защиту, много специалистов извне университета, многие студенты и большое количество заинтересованной публики.

При таком стечении народа диспут открывался, и зачитывалась Curriculum vitae (*6) соискателя и список его основных публикаций и научных достижений. Затем каждый официальный оппонент высказывал критику работы, особо выделяя слабые или сомнительные места в ней. На высказанные критические замечания соискатель отвечал по пунктам каждому из выступавших. Вслед за официальными выступали неофициальные оппоненты - факультетские преподаватели, желавшие участвовать в обсуждении, внешние эксперты и, наконец, любой человек из числа присутствующих. На каждое из критических замечаний опять-таки диссертант должен был сразу же отвечать. Весь диспут обычно продолжался от пяти до семи часов.

По завершении проводилось тайное голосование между всеми преподавателями факультета, пришедшими на диспут, по поводу присвоения соискателю степени доктора или магистра. Вопрос решался простым большинством.

Обмен критикой и ответами на нее представлял собой одно из наиболее волнующих и возбуждающих зрелищ, которым я когда-либо был свидетелем. В этих научных дебатах стороны обнаруживали глубочайшее знание предмета, отличную логику, юмор, мудрость и блестящую оригинальность мысли. Это в самом деле была чудесная баталия зрелых и компетентных умов, столкнувшихся в совместном поиске истины и достоверных знаний. Как для участников диспута, так и для всех присутствующих на нем, она была ярчайшей демонстрацией творческих потенций и настоящим интеллектуальным наслаждением. Понятно, что каждый такой диспут подробно освещался в прессе и служил темой для дискуссий в интеллектуальных кругах еще некоторое время после самого диспута. Я могу только глубоко сожалеть, что в американских университетах не бывает таких праздников мысли.

Из-за этого, так же как и из-за раздачи степеней влиятельным финансистам и политикам, не сделавшим никакого вклада в науку, наши университеты серьезно отклонились от своего предназначения и уронили достоинство научной степени и свой научный престиж в целом.

Получив степень магистранта уголовного права, я рассчитывал в качестве диссертационной работы представить мой солидный труд "Преступление и кара, подвиг и награда", опубликованный в 1913 году. Предварительные отзывы профессоров Санкт-Петербургского и некоторых других университетов были большей частью благоприятными. Для защиты была создана комиссия в феврале 1917 года. Мои планы, однако, были нарушены произошедшими случаями насилия и беспорядков и начавшейся вслед за ними русской революцией в феврале 1917 года. Беспорядки и воспоследовавший революционный взрыв полностью прервали нормальную университетскую жизнь, включая и процедуру присвоения научных степеней. Коммунистическая революция в октябре 1917 года и начавшаяся вскоре гражданская война продлили паралич практически всех функций университета до 1918 года. В 1918 году правительство коммунистов выпустило декрет, полностью отменяющий научные степени и звания во всех вузах. Эти революционные обстоятельства объясняют, почему мое намерение выйти на защиту магистерской диссертации провалилось и почему мне пришлось ждать до 22 апреля 1922 года, чтобы получить степень доктора социологии (*7), защитив диссертацию, в качестве которой я представил два тома моей "Системы социологии", опубликованных в 1920 году.


ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА МОЕЙ ДИССЕРТАЦИИ



Находясь в очень зависимом, приниженном и далеком от нормального состояния, универси-теты начали постепенно оживать в 1919-1921 годах. По мере возобновления университетских функций старые преподаватели, т. е. дореволюционные ученые, в противоположность "красным профессорам" (*8), назначенным коммунистическим правительством, потихоньку, если и не официально, то по крайней мере на практике, восстановили научные степени в норме, близкой к дореволюционной. Новые требования к соискателям были все-таки несколько менее суровые, чем раньше. Преподаватели университетов знали по собственному опыту, что в условиях голода, нехватки предметов первой необходимости, постоянных эпидемий и мерзости запустения, вызванных гражданской войной, в атмосфере постоянного преследования ученых некоммунис-тических убеждений, жесткого правительственного террора и полной личной незащищенности ученых невозможно вести какую-то серьезную научную работу. В эти годы только малая часть некоммунистических ученых смогла сделать что-либо значительное. Большинство же занималось обычной преподавательской деятельностью. В таких условиях ослабление требований для защиты было вполне понятным и простительным. Другим новшеством было то, что из-за правительст-венного запрета научных степеней в конце публичной защиты диссертации профессора не могли голосовать "за" или "против" присвоения соответствующей степени соискателю, вместо этого они голосовали за формулировку "считать (или не считать) диссертацию успешно защищенной". Этот вердикт формально не противоречил запрету, но фактически подтверждал присвоение или неприсвоение научной степени диссертанту.

Несмотря на очень сложные и суровые условия моей личной жизни в 1918-1920 годах (их я опишу в последующих главах), мне удалось каким-то образом написать кроме двух учебников по общей теории права и социологии два объемных тома "Системы социологии". Мне удалось не только написать, но и, что намного труднее, опубликовать эти "подрывные" тома нелегально. Это чрезвычайно сложное, незаконное издание в то время, когда без визы коммунистической цензуры нельзя было напечатать простой визитной карточки или таблички с надписью "Выход", осуществилось лишь благодаря героическим усилиям моих друзей - Ф. И. Седенко-Витязева (*9), руководителя издательства "Колос" и его сотрудников (*10), а также работников двух национализированных (Второй и Десятой государственных) типографий в Санкт-Петербурге.

Будучи моими личными друзьями и сочувствуя моим политическим взглядам и общественной позиции, они тайно осуществили набор книги, подделали разрешение цензуры и, поставив на титульных листах необходимый штамп - Р.В.Ц. (разрешено военной цензурой), отпечатали по десять тысяч экземпляров каждого тома (*11), а затем быстро распространили и распродали весь тираж за две-три недели. Когда коммунистические власти узнали об издании, они распорядились конфисковать все отпечатанные экземпляры. Однако их агенты едва ли нашли и уничтожили хотя бы одну книгу. Конечно, чекисты пытались арестовать меня и Седенко, но мы, ожидая этого, ушли в подполье и оставались там, пока не утихли страсти. (В те годы чекистам приходилось арестовывать так много людей, что они не могли себе позволить тратить слишком много времени и сил на поиски одного человека. Если его не удавалось взять за несколько дней, они были вынуждены прекратить поиски, чтобы заняться другими жертвами.)

После фактического восстановления научных степеней и системы их присвоения в конце 1921 года, деканы факультетов и профессора Санкт-Петербургского университета убедили меня представить два тома "Системы социологии" в качестве докторской диссертации (*12). (Социология вошла в число изучаемых в университете дисциплин при Временном правительстве Керенского в 1917 году, а в 1919-1922 годах была образована специальная кафедра социологии, руководителем которой избрали меня.) После некоторых раздумий я последовал их совету и представил в юридический факультет свои два тома. Специальная университетская комиссия одобрила мою диссертационную работу и назначила 22 апреля 1922 года днем публичной защиты.

По счастливой случайности я сумел сохранить обзорную статью из журнала "Экономист" (No 4-5, 1922 г.), озаглавленную "Диспут профессора П. А. Сорокина". Статья содержит детальный отчет о публичной защите моей диссертации. В ней сказано, что диспут под председательством декана факультета профессора И. М. Гревса (*13), известного специалиста по истории средних веков, состоялся в большой физической аудитории, до отказа заполненной преподавателями, студентами, учеными извне университета, журналистами и заинтересованной публикой. В начале этого памятного заседания ученый секретарь факультета огласил биографические сведения о диссертанте и список его трудов. Затем последовало вступительное слово П. А. Сорокина, открывшее диспут. В своем выступлении он отметил основные принципы, преемственность, методы и цели двух томов его работы. После этого выступили официальные оппоненты, назначенные университетом: известный профессор социологии К. М. Тахтарев (*14), заслуженный ученый, историк и социолог профессор Н. И. Кареев (*15) и знаменитый профессор философии И. И. Лапшин (*16). Каждый из них, дав общую высокую оценку труда Сорокина, подвергал далее детальной критике его слабые и сомнительные стороны. Диссертант энергично защищался по всем пунктам предъявленных ему критических замечаний. Вслед за официальными оппонентами в диспуте выступили несколько других ученых, например, бывший вице-президент I Государственной Думы, профессор Н. А. Гредескул и профессор экономики С. Н. Тхоржевский (*17). Дебаты продолжались в общей сложности шесть часов и закончились тайным голосованием профессоров факультета. Статья в "Экономисте" отмечает в конце, что "ввиду отмены в настоящее время ученых степеней диспут закончился заявлением проф. Н. М. Гревса о единогласном признании работы удовлетворительной. Многочисленная публика наградила диспутанта долго несмолкаемыми аплодисментами" (*18).

В тот вечер я устал, но был счастлив, что удачно прошел сквозь огонь и воду. Последующие события показали, что дата публичного диспута также была выбрана удачно. Если бы ее перенесли на два-три месяца позже, защита никогда не состоялась бы, поскольку вскоре правительство коммунистов возобновило свои попытки арестовать меня, и в сентябре 1922 года я был выслан за пределы России, в которую с тех пор не возвращался.

С момента опубликования "Системы социологии" прошло почти 44 года. Я редко без настоятельной необходимости перечитываю свои книги после того, как они изданы. За эти 44 года такая необходимость возникала несколько раз во время работы над "Социальной и культурной динамикой" (1937-1941), "Социальной мобильностью" (1927), "Современными социологическими теориями" (1928) и "Обществом, культурой и личностью" (1947). В результате я обнаружил, что, несмотря на отдельные недостатки, "Система социологии" дает, как мне кажется, первую логически систематизированную и эмпирически детализированную теорию социальных структур: "Строение простейших социальных систем" в томе первом и "Строение сложных социальных систем" (*19), развернутое в томе втором. Если в этих более поздних работах я и повторял в краткой форме теоретические положения, разработанные в "Системе социологии", то только по той причине, что в мировой литературе по социологии и социальным наукам не находил другую теорию, которая была бы более научна, логически последовательна и лучше объясняла эмпирические данные, чем моя собственная теория. Вместе с учением о социальных структурах в "Системе социологии" уже содержался набросок теории социальной мобильности, позднее впервые разработанной мною в монографии "Социальная мобильность" (*20).

Учитывая, что эти позднейшие публикации моих трудов были переведены на множество языков, служили учебниками в университетах многих стран Запада и Востока, открыли новые области социологических исследований и породили большое количество литературы, посвященной моим теориям, можно уверенно сказать, что вердикт, вынесенный голосованием на том диспуте в университете Санкт-Петербурга, был справедлив. Моя диссертация действительно полностью отвечала требованиям к такого рода работам и была успешно защищена диссертантом от критики официальных и неофициальных оппонентов на диспуте, так же, впрочем, как и от других критиков моей теории, нападавших на нее за прошедшие со дня публикации сорок четыре года.

Этим я закончу рассказ о публичной защите "Системы социологии". В нем шла речь о событиях, случившихся в 1922 году, а не в 1914-1916 годах, т. е. в период времени, с которого начиналась глава. Я вставил его в данную главу, чтобы повествование о моем соискательстве ученой степени в России было полным. Далее я снова могу вернуться к сжатому изложению иных аспектов моей жизни в 1914-1916 годах.


ЖИЗНЬ СРЕДИ УЖАСОВ ВОЙНЫ И ГРОМОВЫХ РАСКАТОВ ПРИБЛИЖАЮЩЕЙСЯ РЕВОЛЮЦИИ



Предшествовавшее изложение моей научной судьбы в 1914-1916 годах не должно создавать ложного впечатления, что моя деятельность была ограничена строго академическими рамками. Это касается и других русских ученых. Полностью посвятить себя наукам и искусствам во время пожара мировой войны и в предгрозовой атмосфере приближающейся революции было невозможно. В царской России университетская профессура и студенты освобождались от призыва в вооруженные силы (очень мудрое правило, решающее для благосостояния любой нации). Несмотря на это, они добровольно участвовали в обороне Отечества - каждый ученый или студент, работая в той области, где его специальные знания были более всего полезны. Подобно многим другим ученым-обществоведам, я работал в разных комитетах по организации и мобилизации экономических ресурсов науки, по обеспечению армии, по предоставлению инвалидам и ветеранам, а также действующим военнослужащим армии и флота возможностей для отдыха и образования. Кроме участия в различных комитетах, я интенсивно читал лекции на общественных началах различным военным и гражданским аудиториям.

Наряду с такой патриотической деятельностью многие из нас проводили не менее нужную работу, разрабатывая планы, намечая пути и средства действий (наших и нации в целом) в случае приближающегося падения самодержавия и поражения России от германской армии. Если в начале войны царское правительство поддержала вся нация, то его неготовность и растущая неспособность успешно вести оборону страны быстро подорвали патриотическую поддержку, доверие к правительству и его престиж. Уже в 1915 году многие из нас были уверены, что дни режима сочтены и необходимо строить какие-то планы основательной перестройки общества и принимать решения, позволяющие справиться с усиливающейся разрухой и проникновением врага в глубь русской территории.

В конце 1916 и январе 1917 года общая ситуация в стране стала критической. Несколько строк из моей книги "Листки русского дневника" живописуют ее:

"Ясно, что мы на пороге революционной бури. Авторитет царя, царицы и правительства ужасно низок. Поражение русских армий, нищета, недовольство масс неминуемо вызовут новый революционный взрыв. Речи Шульгина (*21), Милюкова (*22) и Керенского в Думе и особенно обвинение правительства в "глупости и измене" (*23), брошенное Милюковым, вызвали опасное эхо по всей стране.

...Университетская жизнь приходит во все большее и большее расстройство. На стенах туалетов можно уже прочитать: "Долой царя!", "Смерть царице Распутина!" ...Газеты стали дерзко нападать на правительство. Цены пугающе растут. Хлебные очереди все длиннее и длиннее. Горькие жалобы бедных людей, часами выстаивающих в этих очередях, превращаются во все более мятежные разговоры... Солдаты, возвращающиеся с фронта, отзываются о правительстве с ненавистью и исключительной враждебностью.

...Уличные демонстрации женщин и детей бедняков, требующих "хлеба и селедки", становятся все более многочисленными и шумными. Бунтующая толпа сегодня остановила трамвайное движение, перевернув несколько вагонов, разгромив множество магазинов и даже нападая на полицейских. Многие рабочие присоединились к женщинам; стачки и беспорядки быстро распространяются.

...Русскую революцию начали голодные женщины и дети, требующие "хлеба и селедки", начали с разрушения уличного транспорта и грабежа небольших лавок. И только позже вместе с рабочими и политиками они замахнулись на разрушение такого мощного сооружения, как русское самодержавие. Обычный порядок жизни сломан. Магазины и учреждения закрыты. В университете вместо лекций идут политические митинги. На пороге моей страны стоит Революция. ...Полиция пребывает в бездействии и нерешительности. Даже казаки отказываются разгонять толпу. Это означает, что правительство беспомощно и его аппарат сломлен. Бунтовщики начали убивать полицейских.

...Конец близок... или это только начало?

...Политики всех партий, интеллектуалы всех направлений мысли, умственно и нравственно обанкротившаяся знать заняты бесконечными политическими дискуссиями и проектами.

...На вчерашнем митинге депутатов, политиков, ученых и литераторов в доме Шубина-Поздеева даже наиболее консервативные из них говорили о приближающейся революции как о несомненном факте. Князья и графы, помещики и предприниматели дружно рукоплескали жесткой критике правительства и приветствовали наступающую революцию. Видеть их, томных, изнеженных, привыкших к жизни в комфорте, призывающими к революции было забавно. Я словно бы увидел представителей французской правящей элиты накануне Великой французской революции. Подобно русской, французская изнеженная аристократия радостно приветствовала бурю, не понимая, что она может отнять у нее не только имущество, но и саму жизнь".

Будучи идеологом социал-революционеров, я активно участвовал в дискуссиях и строил планы нового конституционного устройства России, основных социальных реформ, необходимых после падения режима, и наиболее разумных действий в связи с мировой войной. Этот последний вопрос резко расколол все социалистические партии на "социал-патриотов" и "интернационалистов". Обе фракции желали скорейшего окончания войны, но социал-патриоты были против сепаратного мира с немцами и за продолжение боевых действий до того, как западные союзники не будут готовы заключить мир с врагом.

Выступая с противоположных позиций, интернационалисты предпочитали сепаратный мир с Германией, безотносительно к политике наших союзников: если те желают закончить войну - хорошо, нет - тогда интернационалисты хотели безотлагательно прекратить боевые действия и заключить мир с германской коалицией. Большая часть эсеров, эсдеков (меньшевиков) и других социалистов поддержали позицию социал-патриотов. Подавляющее большинство большевиков и левых эсеров были интернационалистами. Возглавляемые Лениным, они стремились заменить войну между нациями глобальной "классовой войной". "Мир - хижинам, война - дворцам!" - было их лозунгом.

Прав я был или нет, не знаю, но я одобрял позицию социал-патриотов. В то время я еще питал идеалистические иллюзии по поводу союзнических правительств Запада. Я еще верил в честность, демократичность и нравственность их политики, политику немакиавеллевского толка, верил, что они останутся верны договорам и обязательствам, в их готовность помочь России в трудный час, как она помогала - и спасала их - в час смертельной опасности. Я должен напомнить западному читателю, что как в первую, так и во вторую мировые войны Россия одна сражалась с большими вражескими силами, чем все ее союзники, вместе взятые, что она взяла на себя основные тяготы войны, заплатив за это ужасную цену человеческими жизнями, опустошенными городами и весями, разрушенной экономикой и истощенными природными ресурсами - цену стократ большую, чем совокупные издержки, понесенные всеми ее союзниками. Этой жертвой Россия без сомнения спасла союзников от вероятного поражения и разрухи, не говоря уже о спасении миллионов жизней союзнических армий, которым бы самим пришлось сражаться с германской коалицией, не будь России.

Позднее мои иллюзии относительно западных правительств развеялись. Вместо помощи России, когда она нуждалась в этом, они старались ослабить ее, ввергнуть в гражданскую войну, расчленить ее, отторгнув поелику возможно и захватив ее территории. Они нарушили свои обязательства и после второй мировой войны, начав все виды "холодной" и "горячей" войн против нее. И даже сейчас, когда я пишу эту книгу, они вместе с бывшим врагом все еще пытаются уничтожить не только русскую империю и советское правительство, но и сломать хребет самой русской нации. Даже в моей личной схватке с коммунистами и их властью двуличие командования союзных экспедиционных сил в Архангельске едва не стоило мне жизни: нарушив обещания, торжественно данные нашей группе (*24), устроившей свержение коммунистической власти в Архангельске, они весьма способствовали моему аресту, заключению и смертному приговору, вынесенному мне коммунистами в Великом Устюге.

Если бы в 1915-1917 годах я придерживался мнения, что западные правительства так же циничны, хищны, по-макиавеллевски лживы, недальновидны и эгоистичны, как и все остальные, включая и советское, я, вероятно, присоединился бы к интернационалистам. Ни случилось иначе, я оказался в стане социал-патриотов вместе с правительством Керенского и большинством лидеров и простых членов социалистических и либеральных партий, вместе с "бабушкой" и "дедушкой" русской революции - Е. Брешковской (*25) и Н. Чайковским (*26), наиболее заслуженными членами партии эсеров, Г. Плехановым (*27) и даже с одним из величайших лидеров анархистов - П. Кропоткиным. Я отстаивал эту позицию как член Временного правительства Керенского, член Совета Российской республики (*28), депутат Учредительного собрания, Российского крестьянского совета и как один из основных редакторов эсеровских газет "Дело народа" и "Воля народа", как ученый, оратор, лектор. Эту позицию я отстаивал до самой своей высылки из России.

Написанное выше может привести читателя к мысли, что мне некогда было заниматься наукой. Это не совсем так. Жизнь в 1914-1916 годах не очень изобиловала удобствами, но была действительно полна эмоций. В круговерти событий оказывалось невозможным ограничиваться чисто академическими рамками. С началом революции это стало еще очевиднее.

Среди важных лично для меня событий тех лет необходимо упомянуть смерть моих учителей и друзей - М. Ковалевского (*29) и Е. Де Роберти. Именно поэтому никто из них не был на моем устном магистерском экзамене и на защите диссертации. Мой третий великий учитель, профессор Л. Петражицкий оставался в России до сентября 1917 года. Поскольку университетская жизнь почти полностью заглохла, а приход к власти коммунистов был практически неизбежен, я помог ему выехать в Варшаву (как секретарь министра-председателя Керенского я еще мог составить протекцию в таких вопросах). Он благополучно уехал из России и Польшу. Как известному ученому, ему предложили профессорство в Варшавском университете, однако по ряду причин он не был там счастлив, и чрезвычайно националистические круги только что родившейся независимой Польши не ценили его так же высоко, как в России. Угнетаемый эпохой войн и революций, уничтожением всего хорошего и проявлением всего низменного и жестокого в человеческих душах, он в конце концов покончил с собой, вскрыв вены. Смерть этих великий людей оказалась огромной личной потерей для меня, так же как и для всего человечества. Их гибель была первым звеном в длинной цепи других смертей целого легиона творческих личностей, уничтоженных гигантскими войнами и революциями нашего самого кровавого и бесчеловечного двадцатого столетия.



Загрузка...