В своем полном развитии все великие революции, похоже, проходят три типические фазы. Первая из них - короткая - отмечена радостью освобождения от тирании старого режима и большими ожиданиями реформ, которые обещает каждая революция. Эта начальная стадия лучезарна, правительство гуманное и мягкое, полиция умеренна, нерешительна и совершенно ни на что не способна. В человеке начинает просыпаться зверь. Короткая увертюра обычно сменяется второй, деструктивной фазой. Великая революция теперь превращается в яростный вихрь, сметающий на своем пути все без разбора. Он безжалостно разрушает не только отжившие институты общества, но и вполне жизнеспособные заодно с первыми, уничтожает не только исчерпавшую себя элиту, стоявшую у власти при старом режиме, но и множество людей и социальных групп, способных к созидательной работе. Революционное правительство на этой стадии является грубым, тираничным, кровожадным. Его политика в основном разрушительна, насильственна и террористична. Если ураганная фаза не полностью превращает нацию в руины, революция постепенно вступает в третью фазу своего развития - конструктивную. Уничтожив все контрреволюционные силы, она начинает строить новый социальный и культурный порядок и новую систему личностных ценностей. Этот порядок создается на основе не только новых, революционных идеалов, но и включает восстановленные, наиболее жизнеспособные дореволюционные общественные институты, ценности, образы жизни, временно порушенные на второй стадии революции, но которые выжили и вновь утвердились, независимо от желания новой власти. Послереволюционное устройство общества, таким образом, обычно являет собой некую смесь новых образцов и моделей жизненного поведения со старыми. Грубо говоря, с конца 20-х годов русская революция начала входить в свою конструктивную фазу, которая в настоящее время находится в полном развитии. Советская внутренняя и внешняя политика сейчас более конструктивна и созидательна, чем политика многих западных и восточных стран. Весьма жаль, что эта важная перемена все еще не замечается политиками и правящей элитой этих государств (см. детальный анализ деструктивной и конструктивной фаз великих революций в моих "Социальной и культурной динамике", т. III, "Социологии революции", "Обществе, культуре и личности", главы 31-33). Мне довелось непосредственно наблюдать последовательное прохождение всех трех фаз в революции 1905-1907 годов. В 1917 году я испытал на себе лишь первую и вторую стадии жизненного цикла той эпохальной революции. Последующие параграфы, состоящие из моих дневниковых записей, не только дадут конкретные примеры событий ранней деструктивной фазы, но и расскажут о том, что происходило со мной на протяжении наиболее разрушительной стадии русской революции в 1917-1922 годах.
Вот он и наступил, наконец, этот день. В два часа ночи, только что вернувшись из Думы, я спешно стал записывать в дневник волнующие события этого дня. Поскольку я чувствовал себя неважно, а лекции в университете были практически отменены, я решил остаться дома и заняться чтением нового труда Вильфредо Парето "Трактат по общей социологии". Время от времени меня отвлекали от книги друзья, звонившие, чтобы обменяться новостями.
"Толпы на Невском сегодня больше, чем когда-либо".
"Рабочие Путиловского завода вышли на улицы".
В полдень телефонная связь прервалась. Около трех часов дня один из моих студентов ворвался ко мне с сообщением, что два полка при оружии и с красными флагами покинули казармы (*1) и движутся к зданию Государственной Думы.
Поспешно выйдя из дому, мы направились к Троицкому мосту. Там нам встретилась большая, но спокойная толпа, прислушивавшаяся к стрельбе и жадно впитывавшая каждую новость. Никто не знал ничего определенного.
Не без трудностей мы перебрались через реку и дошли до Экономического комитета Союза городов и земств. Мне пришло в голову, что, если оба полка дойдут до Думы, их следовало бы накормить. Поэтому я сказал друзьям, членам комитета: "Постарайтесь раздобыть еды и отправьте ее с моей запиской к Думе". В этот момент к нам присоединился старый знакомый, господин Кузьмин, и мы отправились дальше. На Невском проспекте возле Екатерининского канала все еще было спокойно, но, повернув на Литейный, мы обнаружили, что толпа увеличивается, а стрельба усиливается. Слабые попытки полиции разогнать людей ни к чему не приводили.
- Эй, фараоны! Конец вам! - кричали из толпы.
Осторожно пробираясь вперед вдоль Литейного, мы обнаружили свежие пятна крови и два трупа на тротуаре. Умело находя лазейки, мы наконец добрались до Таврического дворца, окруженного крестьянами, рабочими и солдатами. Никаких попыток ворваться в здание Российского парламента еще не было, но везде куда ни кинь взгляд, стояли орудия и пулеметы.
Зал заседаний Думы являл резкий контраст смятению, царившему за стенами. Здесь, на первый взгляд, по-прежнему комфортно и покойно. Лишь там и тут по углам собирались группы депутатов, обсуждая ситуацию. Дума была фактически распущена, но Исполнительный комитет выполнял фактические обязанности Временного правительства (*2).
Смятение и неуверенность явно сквозили в разговорах депутатов. Капитаны, ведущие государственный корабль прямо в "пасть" урагана, все же плохо представляли себе, куда следует плыть. Я вернулся во двор Думы и объяснил группе солдат, что попытаюсь привезти им провизию. Они нашли автомобиль с красным флагом на кабине, и мы двинулись сквозь толпу.
- Этого достаточно, чтобы всех нас повесить, если революция не победит, - насмешливо сказал я своим провожатым.
- Не бойся. Все будет как надо, - ответили мне.
Возле Думы жил адвокат Грузенберг (*3). Его телефон работал, и я связался с товарищами, обещавшими, что провиант для войск вскоре будет. Вернувшись в Думу, я обнаружил, что толпа подступила как никогда близко. Во дворе и на всех прилегающих улицах возбужденные группы людей окружали ораторов - членов Думы, солдат, рабочих, - единодушно указывавших на значение событий этого дня, прославлявших революцию и падение самодержавного деспотизма. Каждый из них превозносил растущую силу народа и призывал всех граждан к поддержке революции.
Зал и коридоры Думы были заполнены людьми. Солдаты стояли с винтовками и пулеметами. Но порядок все еще сохранялся, уличная стихия еще не разрушила его.
- Вот, товарищ Сорокин, наконец-то революция! Наконец и на нашей улице праздник! - крикнул один из моих студентов-рабочих, подбежав ко мне с товарищами. Лица молодых людей светились радостью и надеждой.
Войдя в комнату исполкома Думы, я нашел там несколько депутатов от социал-демократов и около дюжины рабочих, ядро будущего Совета. Они сразу же пригласили меня стать членом, но я тогда не ощущал в себе позывов войти в Совет и ушел от них на собрание литераторов, образовавших официальный пресс-комитет революции.
"Кто уполномочил их представлять прессу?" - задал я самому себе вопрос. Вот они, самозванные цензоры, рвущиеся к власти, чтобы давить все, что по их мнению является нежелательным, готовящиеся задушить свободу слова и печати. Внезапно вспомнилась фраза Флобера: "В каждом революционере прячется жандарм" (*4).
- Какие новости? - спросил я депутата, прокладывающего путь сквозь толпу.
- Родзянко пытается связаться с императором по телеграфу. Исполком обсуждает создание нового кабинета министров, ответственного как перед царем, так и перед Думой.
- Кто начал и кто отвечает за происходящее?
- Никто. Революция развивается самопроизвольно.
Принесли еду, устроили буфет, девушки-студентки принялись кормить солдат. Это создало временное затишье. Но на улице, как удалось узнать, дела шли плохо. Продолжали вспыхивать перестрелки. Люди впадали в истерику от возбуждения. Полиция отступала. Около полуночи я смог уйти оттуда.
Поскольку трамвай не ходил, а извозчиков не было, я пошел пешком к Петроградской стороне, расположенной очень далеко от Думы. Стрельба все еще не прекращалась, на улицах не горели фонари и было темно. На Литейном увидал бушующее пламя: чудесное здание Окружного суда яростно полыхало.
Кто-то воскликнул: "Зачем было поджигать? Неужели здание суда не нужно новой России?". Вопрос остался без ответа (*5). Мы видели, что другие правительственные здания, в том числе и полицейские участки, также охвачены огнем, и никто не прилагал ни малейших усилий, чтобы погасить его. Лица смеющихся, танцующих и кричащих зевак выглядели демонически в красных отсветах пламени. Тут и там валялись резные деревянные изображения российского двуглавого орла, сорванные с правительственных зданий, и эти эмблемы империи летели в огонь по мере возбуждения толпы. Старая власть исчезала, превращаясь в прах, и никто не жалел о ней. Никого не волновало даже то, что огонь перекинулся и на частные дома по соседству. "А, пусть горят, - вызывающе сказал кто-то. - Лес рубят - щепки летят".
Дважды я натыкался на группы солдат и уличных бродяг, громивших винные магазины. Никто не пытался остановить их.
В два часа ночи я добрался до дома и сел записать наскоро свои впечатления. Рад я или нет? Трудно сказать, но мрачные предчувствия и опасения преследуют меня.
Я взглянул на свои книги и рукописи, подумал, что придется отложить их на время в сторону. Сейчас не до занятий. Надо действовать.
Снова послышалась стрельба.
Наутро я с двумя друзьями снова отправился пешком к Думе. Улицы были полны возбужденных людей. Все магазины закрыты, и деловая жизнь в городе прекратилась. Звуки пальбы доносились с разных сторон. Автомобили, набитые солдатами и вооруженными юнцами, ощетинившись винтовками и пулеметами, носились взад-вперед по улицам города, выискивая полицию или контрреволюционеров.
Государственная Дума сегодня являла собой зрелище, совершенно отличное от вчерашнего. Солдаты, рабочие, студенты, обыватели, стар и млад заполнили здание. Порядка, чистоты и эмоциональной сдержанности не было и в помине. Его Величество Народ был хозяином положения. В каждой комнате, в каждом углу спонтанно возникали импровизированные митинги, где произносилось много громких слов: "Долой царя!", "Смерть врагам народа!", "Да здравствует революция и демократическая республика!". Можно было устать от бесконечного повторения этих заклинаний. Сегодня стало очевидным существование двух центров власти. Первый - Исполнительный комитет Думы во главе с Родзянко, второй - Совет рабочих и солдат (*6), заседавший в другом крыле здания российского парламента. С группой моих студентов из числа рабочих я вошел в комнату Совета. Вместо вчерашних двенадцати человек сегодня присутствовало три или четыре сотни. Было похоже, что стать членом Совета мог любой изъявивший желание, в результате весьма неформальных выборов. В зале, полном табачного дыма, шло дикое разглагольствование, выступало сразу по нескольку ораторов. Основным вопросом, обсуждавшимся когда мы вошли, было арестовывать или нет, как контрреволюционера, председателя Думы Родзянко.
Меня это просто сразило. Неужели эти люди за одну ночь выжили из ума? Я попросил слова и получил возможность выступить.
- Глупцы, - обратился я к ним, - революция только начинается, и для победы нам необходимо полное единство и совместные усилия всех, кто выступает против царизма. Не должно быть никакой анархии. Сейчас вы, жалкая кучка людей, дебатирующих арест Родзянко, просто теряете время.
Максим Горький выступил вслед за мной, в том же ключе, и вопрос ареста Родзянко на какое-то время ушел в сторону. Однако было совершенно очевидно, что ментальность черни уже заявила о себе, и в человеке просыпается не только зверь, но и дурак, готовый взять верх над всем и вся.
По пути к комнате, где находился Исполнительный комитет Думы, я встретил одного из его членов, господина Ефремова, от которого узнал, что борьба между комитетом и Советом началась сразу же после их создания, и сейчас они спорят за право контроля над революцией.
- Но что мы можем сделать? - в отчаянии спросил он.
- Кто действует от имени Совета?
- Суханов (*7), Нахамкес (*8), Чхеидзе (*9) и несколько других, - ответил он.
- Нельзя ли отдать приказ солдатам об аресте этих людей и разгоне Совета? - спросил я.
- Такой агрессивности и конфликтности не должно быть в первые дни революции, - последовал ответ.
- Тогда будьте готовы к тому, что очень скоро разгонят вас самих, - предупредил его я. - Будь я членом вашего комитета, действовал бы незамедлительно. Дума - все еще высшая власть в России.
Тут к нам присоединился профессор Гронский.
- Можете ли вы написать декларацию будущего правительства? - спросил он меня.
- Почему я? Набоков (*10) - специалист в таких вопросах. Идите к нему.
В середине разговора в комнату ворвался офицер, и потребовал, чтобы его связали с исполкомом Думы. "Что случилось?" - спросили мы.
- Солдаты и матросы убивают всех офицеров Балтийского флота, - кричал он. - Комитет обязан вмешаться.
Во мне все похолодело. Но было бы сумасшествием ожидать, что революция обойдется без кровопролития. Домой я добрался очень поздно, ночью. Никакой радости в душе не было, но все же я утешал себя надеждой, что завтра дела могут пойти лучше.
Назавтра дела лучше не стали. Улицы были во власти тех же неуправляемых толп, тех же авто, набитых беспорядочно стреляющими людьми, так же охотящимися за полицией и контрреволюционерами. В Думе мы узнали, что царь должен отречься от престола в пользу царевича Алексея.
Сегодня вышел первый номер газеты "Известия".
Совет вырос до четырех-пяти сотен членов. Думские комитеты и Совет создают Временное правительство (*11). Керенский выступает посредником и связующим звеном между двумя органами власти. Он - заместитель председателя Совета и министр юстиции. Я встретился с ним. Керенский был совершенно изнурен.
- Пожалуйста, разошли телеграммы во все тюрьмы России, чтобы освободили всех политических заключенных, - попросил он.
Когда я написал текст телеграммы, он подписал его: "Министр юстиции, гражданин Керенский". Это "гражданин" ново, немного театрально, но, вероятно, вполне приемлемо. Я не уверен, насколько велики оказались посреднические способности Керенского, и боюсь, что это двоевластие Временного (и очень непрактичного) правительства и экстремистов из Совета не сможет продлиться долго. Кто-то обязательно сожрет другого. Кто кого? Конечно, Совет победит. Монархия пала. Настроения людей - твердо республиканские. Даже простая буржуазная республика недостаточно радикальна для многих. Я боюсь этих экстремистов и глупости черни.
Ужасные новости! Начинается резня офицеров. В Кронштадте убиты адмирал Вирен и множество офицеров флота. Говорят, что офицеры уничтожаются по спискам, подготовленным немцами. Я только что прочитал "Приказ No 1", отданный Советом, суть которого сводится к благословению неподчинения солдатов приказам своих командиров. Какой псих сочинил и опубликовал это?
В думской библиотеке среди прочих я встретил господина Набокова, который показал мне свой проект Декларации Временного правительства. Все мыслимые свободы и гарантии прав обещались не только гражданам, но и солдатам. Россия, судя по проекту, должна была стать самой демократической и свободной страной в мире.
- Как вы находите проект? - с гордостью спросил он.
- Это восхитительный документ, но...
- Что "но"?
- Боюсь, он слишком хорош для революционного времени и разгара мировой войны, - я был вынужден предостеречь его.
- У меня тоже есть некоторые опасения, - сказал он, но надеюсь, все будет хорошо.
- Мне остается надеяться вслед за вами.
- Сейчас я собираюсь писать декларацию об отмене смертной казни, - сказал Набоков.
- Что?! И даже в армии, в военное время?
- Да.
- Это же сумасшествие! - вскричал один из присутствовавших. - Только лунатик может думать о таком, в тот час, когда офицеров режут как овец. Я ненавижу царизм так же сильно, как любой человек, но мне жаль, что он пал именно сейчас. По-своему, но он знал, как управлять, и управлял лучше, чем все эти "временные" дураки.
Соглашаться с ним не хотелось, но я чувствовал, что он прав.
Старая власть, без сомнения, погибла. И в Москве и в Петербурге население радуется и веселится, как на Пасху. Все буквально приветствуют новый режим и Республику. "Свобода! Священная свобода!" - кричат повсюду и везде поют песни. "Чудесная революция! Революция без крови, чистая, как одеяние безгрешных ангелов!" Последнее сравнение я слышал в толпе студентов, демонстрирующих по улицам.
Это, конечно, правда. Кровопролитие не было серьезным (*12). Если и дальше число жертв фанатиков не увеличится, наша революция даже имеет шанс войти в историю как "бескровная".
Старый режим рухнул по всей России, и мало кто сожалеет о нем. Вся страна рада этому. Царь отрекся сам и за своего сына. Великий князь Михаил отказался от трона (*13). Избрали Временное правительство, и его манифест стал одним из самых либеральных и демократических документов, когда-либо издававшихся. Все царские служащие от министра до полицейского смещены и заменены людьми, преданными республике, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения в нашем республиканском будущем. Большинство народа надеется и ожидает, что войну теперь будут вести более успешно. Солдаты, госчиновники, студенты, горожане и крестьяне - все проявляют огромную энергию. Крестьяне везут зерно в города и в действующую армию, иногда бесплатно. Армейские полки и группы рабочих выступают под знаменами, на которых начертано: "Да здравствует революция!", "Крестьяне - к плугу, рабочие - к станкам и прессам, солдаты - в окопы!", "Мы, свободный народ России, защитим страну и революцию".
- Погляди, какой замечательный народ! - восхищался некий мой приятель, указывая на одну такую демонстрацию.
- Конечно, похоже, что все прекрасно, - ответил я.
Однако, пытаясь убедить себя, что все действительно прекрасно, я не мог закрыть глаза на определенные реальности. Рабочие несли такие лозунги, как "К станкам и прессам!", а сами бросили работу и проводили почти все свое время на политических митингах. Они начали требовать восьмичасовой и даже шестичасовой рабочий день. Солдаты, точно так же, готовы сражаться, но вчера, когда один из полков должен был отправляться на фронт, люди отказались, мотивируя тем, что они необходимы в Петрограде для защиты революции. В эти дни мы также получили информацию, что крестьяне захватывают частные поместья, грабя и сжигая их. На улицах я видел много пьяных, матерившихся и кричавших: "Да здравствует свобода! Нынче все позволено!"
Проходя мимо здания недалеко от Бестужевских курсов, я видел толпу, хохочущую и непристойно жестикулирующую. В подворотне на глазах у зевак совокуплялись мужчина и женщина. "Ха, ха, - смеялись в толпе, - поскольку свобода, все позволено!"
Вчера вечером мы провели первое собрание старых членов партии социалистов-революционеров, пришло двадцать или тридцать проверенных и испытанных лидеров. Я выступил против предложений экстремистов и в конце концов сумел провести резолюцию о поддержке правительства. Ее приняли большинством голосов с характерной оговоркой: "При условии, что правительство будет твердо придерживаться своей программы".
Это собрание показало, что равновесие умов среди старых и надежных членов партии поколеблено. Если это произошло даже с такими людьми, что же происходит с толпой? Мы и в самом деле вступили в критический период, в худший даже кризис, чем я опасался.
Сегодня состоялась новая встреча лидеров эсеров для учреждения газеты и назначения ее редакторов. Дискуссия оказалась жаркой и ясно показала существование двух течений в партии - социал-патриотов и интернационалистов. После долгих и утомительных дебатов избрали пять редакторов газеты, названной "Дело народа". В их числе: Русанов, Иванов-Разумник, Мстиславский, Гуковский и я. Мне не совсем ясно, как нам договориться о политической линии газеты, поскольку мы с Гуковским (*14) - очень умеренные социал-патриоты, другие же - интернационалисты.
Увы! На первом же заседании редакционной коллегии, посвященном организации выпуска первого номера газеты, пять часов были впустую потрачены в спорах. Статьи, представленные на редколлегию интернационалистами, мы отклонили, а наши статьи пришлись не по вкусу им. Трижды мы покидали комнату заседания и трижды возвращались. В конце концов, все мы стали читать основные статьи, безжалостно вымарывая и правя синим карандашом наиболее важные места. В результате и умеренные и радикальные статьи потеряли всякую ценность, хотя по-прежнему также противоречили друг другу. Хорошенькое начало! "Дело народа" с первых же выпусков оказалось газетой, где на одной и той же странице появлялись две взаимно исключающие статьи. Так не могло долго продолжаться, и мы все понимали это. Монархические газеты были уже запрещены, и их типографские мощности конфискованы. Социалисты согласились с этим как с необходимостью, но увязывается ли такая постановка вопроса со свободой печати, которую они так горячо защищали ранее? Как только амбиции радикалов удовлетворены, они, похоже, становятся даже более деспотичны, чем реакционеры. Власть рождает тиранию.
На митингах рабочих я слышу все более настойчивые призывы к прекращению войны. Идеи о том, что правительство должно быть чисто социалистическим и что необходимо устроить всеобщую Варфоломеевскую ночь "эксплуататорам", быстро распространяются. Любая попытка инженеров и управляющих поддержать дисциплину на заводах и фабриках, сохранить объем производства, уволить лодырей рассматривается как контрреволюция. Среди солдат ситуация не лучше. Подчинение и дисциплина практически исчезли.
Что касается мужиков (крестьян), то даже они теряют терпение и могут вскоре пойти за Советами. Бог ты мой! Эти авантюристы, самозваные солдатские и рабочие депутаты, эти беспорточные умники, актерствующие в революционной драме, подражают французским революционерам. Вместе с бесконечными разговорами вся их энергия уходит на разрушительную работу против Временного правительства и подготовку к "диктатуре пролетариата". Советы вмешиваются во все. Их действия ведут только к дезорганизации власти правительства и высвобождению диких инстинктов у толпы черни.
А что же правительство? Лучше, наверное, было бы вообще не говорить о нем. Благородные идеалисты, эти люди не знают азбуки государственного управления. Они сами не ведают, чего хотят, а если бы и знали, то все равно не смогли бы этого добиться.
Сегодня проходили похороны тех, кто умер за революцию Какой потрясающий спектакль! Сотни тысяч людей несли тысячи красных с черным флагов с надписями: "Слава отдавшим жизнь за свободу". Похоронный марш сопровождался пением. Пока нескончаемая процессия часами шла по улицам, везде соблюдался образцовый порядок и дисциплина. Лица людей были торжественны и печальны. Вид этой толпы, человеческого горя потряс меня до глубины души.
Сегодня вечером была моя очередь выступать в качестве главного редактора "Дела народа". Газета ушла в печать около трех часов ночи, а я, как обычно, отправился домой пешком. Улицы не так переполнены ночью, и легче увидеть перемены, произошедшие в Петрограде за месяц революции. Картина не из приятных. Улицы загажены бумагой, грязью, экскрементами и шелухой семечек подсолнечника, русским эквивалентом скорлупы арахиса, выполняющего ту же роль в Америке. Разбитые пулями окна многих домов заклеены бумагой. По обеим сторонам улицы солдаты и проститутки вызывающе занимаются непотребством.
- Товарищ! Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Пошли ко мне домой, - обратилась ко мне раскрашенная девица. Очень оригинальное использование революционного лозунга!
Все политические заключенные освобождены и возвращаются из Сибири и из-за рубежа. Их с триумфом встречают правительственные комитеты, солдаты, рабочие, городская публика. Оркестры, флаги и речи встречают каждую новую группу прибывающих. Вовращающиеся ссыльные чувствуют себя героями-победителями, заслужившими, чтобы народ почитал их "освободителями" и "благодетелями". Здесь есть забавный момент, большинство этих людей никогда не были политическими осужденными, а представляли обычных воров, убийц и рядовых жуликов. Ко всем, однако, относятся как к жертвам царизма. Очевидно, что среди всех форм тщеславия есть и революционное тщеславие с неограниченными претензиями.
Многие из вернувшихся "политических" потеряли душевное равновесие. Проведя многие годы в тюрьмах и ссылках, занимаясь тяжелым и разрушающим личность трудом, они неизбежно привносят в общество способы взаимоотношений и жестокости, от которых сами же и страдали в заключении. Они питают ненависть, жестокую неприязнь и презрение к человеческой жизни и страданиям.
Советы, укомплектованные этими "героями", все более и более теряют чувство реальности. Они направляют свою энергию на противодействие правительству и славословия социализму и ничего не делают для переобучения и реорганизации русского общества.
Прокламации Советов адресованы "Всем, всем, всем" или "Всему миру". Речи и манеры поведения их лидеров напыщены до абсурда. Похоже, они совершенно не обладают чувством юмора и неспособны увидеть, насколько комична их поза.
Что касается правительства, то оно оказалось хаотично и бессильно в своих действиях. Разделение власти сейчас полное, и правительство с каждым днем теряет почву под ногами.
Сегодня, 22 апреля 1917 года (*17), состоялась Петроградская конференция партии эсеров. Сознание новых, "февральских" революционеров-социалистов радикализировано до предела. "Революционеры"-неофиты обращаются сегодня со старыми лидерами как со своими слугами. У них большинство на конференции, и этим большинством принята резолюция о немедленном окончании войны и создании социалистического правительства. Я заявил, что не могу принять их программу, ушел с конференции и сложил с себя обязанности редактора "Дела народа". Многие старые члены партии поступили так же, большинство представителей правого крыла отреклись от конференции. Раньше или позже это должно было случиться, и лучше раньше, чем позже.
Гуковский и я организуем правоэсеровскую газету "Воля народа". "Бабка" революции Брешковская, Миролюбов, Сталинский и Аргунов войдут в редколлегию вместе с нами как соредакторы (*18)... Надеяться на успех в такое время невозможно, но мы все же должны делать то, что считаем правильным.
Политические эмигранты продолжают возвращаться. Из числа лидеров нашей партии приехали Чернов, Авксентьев, Бунаков, Сталинский, Аргунов, Лебедев и другие. Через несколько дней ожидается приезд большевистских лидеров Ленина, Троцкого, Зиновьева и прочих. Они едут через Германию с помощью немецкого правительства, предоставившего им специальный "опломбированный" вагон. Кое-кто из наших недоволен, что Временное правительство разрешило им вернуться. Ходит слух, что Ленин и его компания (около сорока человек) наняты немецким генеральным штабом, чтобы спровоцировать гражданскую войну в России и еще больше деморализовать русскую армию. Я убежден в необходимости образования Всероссийского крестьянского Совета в противовес Совету безработных и дезертирских депутатов в городе.
Ночь... Измотанный речами, митингами и сотней неприятностей, я возвратился домой, ощущая себя человеком, который голыми руками пытается остановить мчащуюся с гор лавину. Безнадежное дело.
Мы с друзьями начали подготовку к созыву Всероссийской крестьянской конференции.
Вчера я выехал из Петрограда в Великий Устюг, по просьбе крестьян и других жителей этого региона. Какое облегчение - уехать из столицы с ее постоянным движением людских толп, беспорядками, грязью и истерией и снова оказаться в спокойном месте, которое я так люблю! Пароход быстро скользит по Сухоне. Надо мною синее небо, внизу и вокруг - сверкающие воды реки и чудные пейзажи. Как прекрасно спокойствие, которым они дышат! Как чист и неподвижен воздух, словно и нет никакой революции! Только постоянная болтовня пассажиров напоминает о ней.
В моем любимом Великом Устюге меня встретили друзья. С парохода меня отвезли на рыночную площадь, где собрались тысячи людей. Моя речь подняла патриотический энтузиазм. Сотни людей подписались на государственный займ "свободы", выпущенный правительством, чтобы поправить дела в экономике. Многие крестьяне, приехавшие в город продать зерно, бесплатно сдавали его на нужды армии. Похожий триумф ждал меня и на митинге учителей, и среди жителей трех соседних сел.
Вернувшись в нездоровую атмосферу столицы, я нашел, что беспорядки и необузданность нравов стали пугающими.
Ленин и его компаньоны приехали (*19). Их первые выступления на конференции большевиков смутили даже крайне левых членов собственной партии. Ленин и его группа сейчас очень богаты, и, как следствие, количество большевистских газет, памфлетов, прокламаций и т. п. значительно возросло. Троцкий занял очень дорогие апартаменты. Откуда эти деньги - вот в чем вопрос.
Началась "социализация". Большевики силой захватили дворец балерины Кшесинской, анархисты заняли виллу Дурново и другие дома; собственников полностью лишают имущества. Хотя владельцы обращаются в суды и к правительству, ничего не сделано, чтобы вернуть им собственность.
21 апреля 1917 года. Сегодня мы узнали настоящий вкус бунта черни. Нота министерства иностранных дел союзникам о том, что Временное правительство будет верно всем договорам и обязательствам, взятым на себя Россией, подверглась яростным нападкам Советов и большевиков. Сегодня, примерно в полдень, два полка в полном вооружении покинули казармы, чтобы поддержать бунтовщиков. Началась стрельба! Грабеж магазинов принял всеобщие масштабы. Ситуация напоминает первые дни восстания против царского режима. Но в те дни граждане сумели взять массы людей под контроль. Правительство объявило, что Милюков будет смещен (*20).
Это означает, что правительство пало, поскольку эта первая уступка черни и большевикам - начало конца Временного правительства. Мы все живем в кратере вулкана, который в любой момент может взорваться. Ситуация неприятная, но мы сумели мало-помалу приспособиться к ней. Во всяком случае все это достаточно интересно.
Сегодня мы опубликовали первый номер "Воли народа". Организация Всероссийского крестьянского съезда идет удачно и приближается к завершению.
Вандервельде и Де Брукер (*21), лидеры бельгийских социалистов, нанесли сегодня визит в нашу редакцию. "Вы - первые русские социалисты, не осудившие наш патриотизм и "буржуазную" точку зрения", - сказал Вандервельде, прощаясь со мной за руку.
Сегодня вечером мы дали обед в честь Альбера ТомА (*22). Он, как и Вандервельде, смотрит на положение дел довольно пессимистично, но воспринимает грубые действия Совета с юмором. "Они словно безответственные дети", - говорит он.
Мой стиль жизни стал регулярным в своей нерегулярности. Я обедаю, ложусь и встаю, работаю в разное время суток. День за днем я трачу силы на агитацию, переживания и выполнение прорвы дел. Иногда я ощущаю себя бездомным псом.
Май - июнь 1917 года. Крестьянский съезд открылся (*23), на нем присутствуют около тысячи представителей настоящих крестьян и лояльных солдат с фронта. Настроения крестьян более здоровые и взвешенные, чем у рабочих и солдатских масс. Патриотизм, действительное желание подавить беспорядки и даже согласие воздержаться от захвата земли, пока не будет достигнуто четкое решение этой проблемы, хорошая готовность поддерживать правительство и оппозиция большевикам - все эти чувства были ярко выражены съездом.
Интересный эпизод произошел, когда Ленин появился на съезде. Забравшись на трибуну, он драматическим жестом скинул плащ и начал говорить. В лице этого человека было нечто, напоминавшее религиозных фанатиков-староверов. Он плохой и скучный оратор. И его усилия поднять энтузиазм по отношению к большевикам оказались абсолютно никчемными. Его речь была принята холодно, сам он, его личность, вызывали враждебность аудитории, и после выступления он ушел в явном замешательстве. Большевистская "Правда" и другие газеты интернационалистов возобновили нападки на крестьянский съезд, называя его "цитаделью социал-патриотов и мелких буржуа". Ну что же, пусть лают дальше.
Крестьянский съезд был отложен после голосования по вопросу организации особого крестьянского совета, выборов депутатов, исполнительного комитета и представителей в разные общественные институты. Я был избран членом исполкома и делегатом в Комиссию по выработке закона о выборах в Учредительное собрание.
По пути в город я проходил мимо дворца Кшесинской, захваченного большевиками и используемого как штаб. День изо дня они обращались с балкона дворца к рабочим и солдатам, толпившимся внизу, с речами. Все попытки правительства выгнать захватчиков оттуда не имели успеха. Дворец Дурново, занятый анархистами, так же как и другие виллы, незаконно экспроприированные уголовниками, называвшими себя анархистами или коммунистами, все еще во владении захватчиков. Напрасно суды предписывали освободить помещения, так же тщетно отдавал аналогичные приказы министр юстиции. Безрезультатно. Я остановился возле дворца Кшесинской послушать Ленина. Хотя он и был плохим оратором, мне казалось, что этот человек далеко пойдет. Почему? Да потому, что он был готов и настроен поощрять все то насилие, преступления и непристойности, которым чернь в этих безнравственных условиях готова была дать волю.
- Товарищи рабочие! - так повел речь Ленин. - Отбирайте заводы у эксплуататоров! Товарищи крестьяне, захватывайте землю у врагов своих, помещиков. Товарищи солдаты, кончайте воевать, идите по домам. Установите перемирие с немцами и объявите войну богачам! Бедняки, вы страдаете от голода, когда кругом вас плутократы и банкиры. Почему бы вам не забрать все их богатство? Грабь награбленное! Безжалостно разрушим все капиталистическое общество! Долой его! Долой правительство! Долой все войны! Да здравствует социальная революция! Да здравствует классовая война! Да здравствует диктатура пролетариата!
Такие речи всегда вызывали живой отклик у толпы. Зиновьев (*24) выступал вслед за Лениным. Каким же отвратительным типом он был! Во всем его облике: в высоком женском голосе, лице, толстой фигуре было что-то отталкивающее и непристойное. Он являл выдающийся образец умственного и нравственного дегенерата. Ленин считал его своим любимым учеником.
Послушав примерно с час, я перешел Троицкий мост и подошел к редакции. День был чудесен. Солнце светило ярко, в Неве отражалось безоблачное небо. Но мою душу переполняли мрачные предчувствия. Я знал, что эти люди-предвестники ужасных бедствий. Будь я на месте правительства, я бы арестовал их без промедления.
Бедняга Керенский делал все, что в его силах. Он произносил одну за другой блестящие речи, но диких зверей не удержишь красноречием. Городам угрожал голод, поскольку работа практически прекратилась.
Должен сказать, что для пропагандистской газеты большевистская "Правда" очень умело редактировалась. Особенно великолепны были саркастические статьи Троцкого, в которых он бичевал и осмеивал своих оппонентов, в том числе и меня. Отличная сатира.
Крестьянский Совет - все еще наш оплот. Большинство мужиков, представителей крестьянского большинства населения, сохранили ясность ума.
26 мая 1917 года был днем моей свадьбы (*25). Она представляла собой действительно революционное бракосочетание. После церемонии венчания в церкви, на которую я явился прямиком с какого-то важного митинга, мы с женой и друзьями имели только полчаса на обед, а затем мне уже надо было поторапливаться на другое окаянное мероприятие (*26). Наверное, такое может случиться только в войну или во время революции. Вечером я послал революцию к черту и вернулся домой к любимой. Катастрофа приближалась, но я благословлял тот день, несмотря ни на что.
Сегодня профессор Масарик (*27) из Праги посетил меня в редакции. Разговаривать с этим рациональным, интеллигентным, серьезным и широкомыслящим человеком было одно удовольствие.
Мы обсуждали чешскую проблему, о которой мне доводилось писать. Без сомнения, с такими руководителями, как Масарик, Чехословакия завоюет свою независимость. В "Воле народа" мы поддерживали ее в этом.
Работа в крестьянском Совете шла удовлетворительно. Основные проблемы будущей России - аграрная реформа, конституция, создание правительства, оборона страны и т. д. - были уже предварительно решены. Заседания Советов - рабоче-солдатского и крестьянского - проводились раздельно. Старый Совет по началу пытался доминировать, но теперь вынужден признать равный статус за крестьянской организацией. В зале заседаний Думы наш крестьянский Совет занимает правую сторону, в то время как слева сидит немногочисленная группа большевиков, интернационалисты и левые эсеры. Когда в зале появляются члены нашей группы, эти "красные" встречают нас криками: "Мелкая буржуазия!". Мы отвечаем: "Предатели, изменники!"
Возник очень серьезный кризис (*28). Когда мы были на заседании исполкома крестьянского Совета, нас внезапно оповестили по телефону, что большевики организовали на завтра демонстрацию вооруженных солдат и рабочих с требованием: "Долой капиталистическое правительство!" Не было никакого сомнения, что такая демонстрация будет означать падение правительства и окончательный провал наступления на фронте. Это привело бы к гражданской войне, кровопролитию, смертям. В противовес их действиям мы приняли решение принять участие в мирной демонстрации на следующей неделе. Мы сорвали предпринятую попытку вооруженного выступления. На следующее утро "Правда" объявила, что большевики присоединятся к нашему мирному шествию.
На этот раз мы победили, но боюсь, следующая победа будет за ними.
По вечерам происходят беспорядки и убийства на улицах. Белые одеяния революции покрываются все больше и больше пятнами крови. Усиливается голод.
Наше наступление на фронте началось блестяще (*29), и сразу же значительно повысился дух народа. Патриотические демонстрации заполнили улицы, популярность Керенского возросла. Популярность большевиков в тот момент, наоборот, резко упала.
Но вот произошла катастрофа. Наша революционная армия потерпела поражение (*30). Она разбита и в панике отступает, сметая все на своем пути. Убийства, насилие, грабежи, опустошенные поля, разрушенные села отмечают места, где прошли oтcтупающие войска. Никакой дисциплины, никакой власти, никакого снисхождения к безвинно страдающему населению. Генерал Корнилов и Б. Савинков (*31) требуют введения смертной казни для дезертиров (*32). Напрасно! Бессильное правительство и Советы даже в минуту опасности не имеют воли к действию. Опять верх берут большевики и анархисты (*33).
Произошло знаменательное событие. Сегодня на митинге, где выступали "бабушка русской революции" Брешковская, Савинков, Плеханов, Чайковский и я, аудитория, состоявшая из солдат и рабочих, неожиданно стала оскорблять и нападать на нас. По отношению к таким страдальцам за дело революции, как Брешковская и Чайковский, раздавались эпитеты "предатели" и "контрреволюционеры". Вскочил Савинков и закричал: "Да кто вы такие, чтобы обращаться к нам подобным образом?! Что вы, бездельники, сделали для революции? Ничего. А эти люди, - указал он на нас, - сидели в тюрьмах, голодали и мерзли в Сибири, не раз рисковали жизнью. Это я, а не кто-нибудь из вас, бросил бомбу в царского министра (*34). Это я, а не вы, выслушал смертный приговор от царского правительства. Да как вы смеете обвинять меня в контрреволюции? Кто вы после этого? Толпа глупцов и бездельников, замысливших разрушить Россию, уничтожить революцию и самих себя!"
Эта вспышка повлияла на толпу. Но, очевидно, все великие революционеры сталкиваются с такой трагической ситуацией. Труды и жертвы их забываются. Их считают реакционными или, как минимум, несовременными.
- Думали ли вы когда-нибудь о себе как о реакционном контрреволюционере? - спросил я Плеханова.
- Если эти маньяки - революционеры, то я горжусь, что меня называют реакционером, - ответил основатель партии социал-демократов.
- Берегитесь, господин Плеханов, - сказал я, - в конце концов вас арестуют, как только эти люди, ваши же ученики, станут диктаторами.
- Эти люди стали даже большими реакционерами, чем царское правительство, так что чего еще мне ждать, кроме ареста? - с горечью ответил он.
Мне нравился Плеханов. Мне казалось, что он понимает суть происходящего лучше, чем его ученики в Совете, даже не включившие его в число членов. Все старые революционеры и отцы-основатели русского социализма числили себя "умеренными", или по терминологии большевиков, "контрреволюционерами". Я также видел: мой "консерватизм" идентичен тому, что толпа всегда называет "контрреволюцией". Все мы начали осознавать - революция и радикализм на практике весьма отличаются от теории.
Распад России начался всерьез.
Финляндия, Украина и Кавказ объявили о своей независимости (*35). Кронштадт, Шлиссельбург и множество районов в самой России также проголосовали за независимость.
Вчера я опубликовал статью о надвигающейся катастрофе под заголовком "Проклятие русской нации". Сегодня все газеты поместили комментарии по поводу этой статьи. Большевистские листки напечатали угрозы в мой адрес. Многие граждане, однако, звонили мне, чтобы поблагодарить за статью. Их симпатии не могут спасти положение, которое сейчас совершенно безнадежно. Что касается меня, то лично я страха не испытываю.
Жизнь в Петрограде становится все труднее. Беспорядки, убийства, голод и смерть стали обычными. Мы ждем новых потрясений, зная, что они непременно будут. Вчера я спорил на митинге с Троцким и госпожой Коллонтай. Что касается этой женщины, то, очевидно, ее революционный энтузиазм - не что иное, как опосредованное удовлетворение ее нимфомании (*36).
Троцкий при благоприятных условиях обязательно вылезет на самый верх. Этот театральный бандит - настоящий авантюрист. Его друзья в социал-демократической партии (меньшевики) говорят о нем: "Троцкий меняет кресла на каждом заседании. Сегодня он сидит с этой партией, завтра - с другой". Сейчас он вместе с коммунистами. Большевики, вероятно, дадут ему все, чего он добивается (*37).
3-5 июля 1917 года. Началось. Днем третьего июля, когда крестьянский Совет заседал, нас вызвали в Таврический дворец по телефону на совместное заседание с Советом рабочих и солдатских депутатов. "Приезжайте как можно скорее, - настоятельно просили нас. - Большевики начали новый бунт". Мы немедленно выехали. Улицы, прилегающие к дворцу, и площадь перед ним были забиты матросами и солдатами. В кузове грузовика стоял Троцкий, разглагольствуя перед кронштадтскими отрядами:
- Вы, товарищи матросы, - гордость и слава русской революции! Вы ее лучшие защитники. Своими действиями, верностью коммунизму, вашей непримиримой ненавистью и уничтожением всех эксплуататоров и врагов пролетариата вы вписали бессмертные страницы в историю революции. Сейчас перед вами новая задача - довести революцию до конца, создать царство коммунизма, диктатуру пролетариата и начать мировую революцию. Великая драма началась. Победа и вечная слава ждет нас. Пусть дрожат наши враги! Никакой жалости, никакой пощады им! Соберите всю вашу ненависть. Уничтожьте их раз и навсегда!
Дикий звериный рев был ответом на эту речь.
С чрезвычайным трудом мы пробились во дворец, где в зале заседаний Думы нашли многих представителей Совета рабочих депутатов и социал-демократической партии. Атмосфера была напряженная. "Ужасно! Это преступление против революции!" - кричали лидеры левых.
Под взрывы ружейной пальбы и демонические крики, доносившиеся с улицы, Чхеидзе открыл совместное заседание двух Советов - рабоче-солдатского и крестьянского.
- От имени руководства Советов, - сказал Дан (*38), - я вношу предложение о следующем: все члены Совета, здесь присутствующие, должны присягнуть, что сделают все от них зависящее - даже ценой жизни, если понадобится, - чтобы подавить преступный бунт против Советов и революции. Тех, кто не желает давать такую клятву, немедленно вывести из нашего состава.
На какой-то момент после его слов воцарилась полная тишина, затем раздались оглушительные аплодисменты. Вокруг себя я видел бледные лица депутатов, слышал пылкие слова: "Да, мы готовы умереть". Какое-то трагическое и героическое ощущение захватило всех нас.
Окруженные разнузданной толпой, посреди пушечной и пулеметной стрельбы, охраняемые лишь двумя солдатами у дверей, члены Совета впервые поднялись до такого величия и благородства, когда человек на самом деле готов победить или умереть.
В следующий момент группы большевиков, интернационалистов и левых эсеров, предводительствуемые Троцким, Луначарским, Гиммером и Камковым, вскочили с мест и закричали в унисон: "Протестуем! Взгляните на море рабочих и солдат, окруживших это здание. От их имени мы требуем, чтобы Совет объявил Временное правительство низложенным. Мы требуем, чтобы война немедленно была окончена. Мы требуем установления диктатуры пролетариата и коммунистического государства. Если не примете требования по доброй воле, мы вобьем их вам в глотки. Время колебаний прошло. Подчиняйтесь революционному пролетариату".
Это суть их слов. Большевики, чувствуя себя победителями, более не утруждались обращениями к Совету - они просто приказывали. Совет слушал их в молчании, каждый пытался сдержать свои неприязнь и гнев.
- Так чего же вы все-таки хотите? - спросил председатель. - Диктатуры Совета или вашей собственной диктатуры над Советом? Если первого, тогда прекратите угрожать, садитесь, дождитесь решения Совета и подчиняйтесь ему. Если, напротив, вы добиваетесь диктата над Советом, то что вы здесь делаете? У всех в этом зале нет ни малейшего сомнения в ваших намерениях. Не "вся власть Советам", а "вся власть вам в Советах". Для этого вы разожгли темные и обманутые массы. Для этого вы провоцируете гражданскую войну. Ну что же, мы принимаем ваш вызов. Уходите и делайте свое подлое дело.
Таким был наш ответ большевикам. После нескольких минут колебаний они хлопнули дверью, и резолюция Дана была единогласно принята.
Яростные речи произносились одна за другой. Моя голова раскалывалась от перевозбуждения в спертой атмосфере зала заседаний, и я вышел во двор. В серых сумерках июльской ночи передо мною предстало бурное море солдат, рабочих, матросов... Тут и там стояли пушки и пулеметы, направленные на Таврический дворец, везде реяли красные знамена, непрерывно звучала ружейная стрельба. Все смахивало на сумасшедший дом. Толпа, требующая: "Вся власть Советам!", в то же время наводила на Советы орудия, угрожая им смертью и уничтожением.
Как только меня узнали, я был окружен толпой и в лицо мне полетели опасные вопросы и яростные угрозы. Я старался объяснить толпе, что Советы не владеют всей полнотой власти и поэтому требования большевиков абсурдны. Я пытался сказать им, что в результате их невоздержанности могут случиться большие беды. Но я говорил не с толпой, а с чудовищем. Глухой ко всем резонам, помешавшийся от ненависти и слепой злобы этот монстр просто громко выкрикивал идиотские лозунги большевиков. Никогда мне не забыть лиц в этой сумасшедшей толпе. Они потеряли весь человеческий облик, превратившись в настоящие звериные морды. Толпа вопила, визжала и яростно грозила кулаками.
- Члены Совета продались капиталистам!
- Предатель Иуда!
- Враг народа!
- Смерть ему!
Я сумел перекричать шум:
- Что, моя смерть даст вам землю или наполнит пустые желудки?
Странно, но это вызвало у нескольких стоявших передо мной животных взрыв смеха. Так легко настроение толпы колебалось от одного к другому!
А в зале заседаний Думы продолжались речи, речи, речи... На рассвете некоторые члены Совета свалились и заснули от изнеможения. Другие, шатаясь от усталости, продолжали говорить. Толпа все еще стояла на улице, усилившись несколькими новыми воинскими подразделениями. Мятежные солдаты захватывали одну стратегическую позицию за другой. Стрельба звучала громче, чем ночью, и пули очень часто впивались в стены здания. Измученный бессонной ночью, я снова вышел в дворцовый сад. Там я увидел три броневика. За нас или против? Конечно, против. Солдаты и матросы с винтовками толпились в саду. Внезапно раздался громкий взрыв, и все эти доблестные вояки бросились ничком на землю. Панику вызвали сами большевики. Один из солдат уронил ручную гранату, убившую несколько человек. Вообразив, что их атакуют силы, поддерживающие правительство, большевистские пулеметчики открыли беспорядочный огонь, убив еще больше людей. После чего некоторые бунтовщики решили разойтись по домам.
В пять часов дня Совет собрался снова, пришли и большевики со своими последователями. Они знали, что настал момент, когда они должны либо победить, либо быть побежденными. И для победы они были готовы прибегнуть к крайним средствам силового давления. Но когда один из них выкрикивал с трибуны кровавые угрозы, дверь распахнулась и три офицера в серой от пыли форме, со следами дорожной грязи на сапогах, вошли в зал и направились к Чхеидзе. Отдав ему честь, они повернулись и старший офицер обратился к большевикам с такими словами:
- В то время как русская армия кладет все силы на защиту страны от врага, вы, солдаты и матросы, никогда не видевшие войны, бездельники и предатели, специалисты по мыльным пузырям, авантюристы и ренегаты, что делаете вы здесь? Вместо того чтобы драться с врагом, как подобает мужчинам, вы убиваете мирных граждан, организуете заговоры, помогаете врагам и встречаете нас, воинов великой русской армии, пулеметами и пушками. Какая низость! Но все ваше предательство напрасно. Я, командир полка велосипедистов, докладываю, что мои подразделения вошли в Петроград. Бунтовщики рассеяны (*39). Их пулеметы в наших руках. Ваши бойцы, храбрые против невооруженных горожан, встретив настоящих солдат, бежали как трусы, каковыми, впрочем, и являются. И обещаю вам, что всех, кто сделает хотя бы попытку продолжить или начать заново этот бунт, мы перестреляем как собак.
Повернувшись к председателю и козырнув ему еще раз, он добавил: "Имею честь доложить, что мы находимся в распоряжении правительства и Совета и ждем указаний".
Взрыв бомбы вряд ли произвел бы такой эффект, как эта речь. Бешеные, радостные аплодисменты, с одной стороны, вопли, стоны, проклятия - с другой.
Троцкого, Луначарского, Гиммера, Каца и Зиновьева корежило, по выражению моего товарища, как чертей от святой воды. Один из них сделал попытку что-то сказать, но ему сразу же заткнули рот. "Вон отсюда! Убирайтесь!" - кричали члены Совета, и большевики со своими приспешниками ушли.
Полчаса спустя военная музыка зазвучала в залах и коридорах дворца, два полка в полном вооружении приняли под охрану Думу. Большевики определенно потерпели поражение, и силы порядка победили вновь. Когда толпы были быстро рассеяны, мятежных солдат арестовали и разоружили. Около двух часов утра я добрался домой, свалился на кровать и тотчас же заснул.
5-6 июля 1917 года. Сегодня газеты опубликовали документы подтверждающие, что перед возвращением в Россию большевистские лидеры получили большие суммы денег от немецкого генерального штаба (*40). Новость вызвала всеобщее и единодушное негодование.
- Изменники! Немецкие шпионы! Убийцы!
- Смерть им! Смерть большевикам!
Так рычала и вопила толпа, еще вчера точно так же требовавшая крови врагов большевиков. Настроение общественности полностью изменилось, так что теперь приходилось защищать большевистских лидеров от расправы. Кое-кто из них сам добивался ареста, чтобы спасти жизнь. Чтобы не допустить самосуда над кронштадтскими моряками, Чайковский и я вынуждены были проводить их из Петропавловской крепости на корабли. Понимая, что с ними случится, попади они в руки необузданной в ярости толпы, "гордость и слава революции", как Троцкий называл их пару дней назад, съежились от страха и как собаки "поджали хвосты", слыша улюлюкание и проклятия зевак.
"Ты жив? С тобой все в порядке?" - это телеграмма от моей жены, которая находилась в Самаре. Конечно, со мной все было в порядке.
Сегодня Троцкого, Коллонтай и некоторых других арестовали. Ленин и Зиновьев бежали. Сейчас вопрос в том, что делать дальше? Мы, умеренные, не жаждем крови, хотя для того, чтобы пресечь повторение таких бунтов, необходимо проявить большую твердость. Совет склонен быть более терпимым. Я же считаю, что терпимость в этом случае - не что, иное как слабость.
С бунтом покончено, но ничего не сделано, чтобы заставить замолчать ораторов, подстрекавших к нему, и наказать мятежников. Арестованные коммунистические лидеры также вскоре были освобождены.
Мне предложили на выбор три поста при Временном правительстве: помощника министра внутренних дел, директора русской телеграфной службы и секретаря премьер-министра Керенского (*41). После тщательного раздумья я решил принять последнее предложение, хотя и сомневаюсь, что в нынешних обстоятельствах я буду полезен своей стране. Однако, как помощник Керенского, сделаю все от меня зависящее.
Выработка закона о выборах в Учредительное собрание практически закончена. Проект закона очень демократичен, предусматривает полное и пропорциональное представительство всего населения - но мне кажется, что он также годится доя современной России, как вечернее платье для прогулки на лошади.
Несколькими днями ранее, перед тем как я приступил к обязанностям секретаря министра-председателя Керенского, произошло событие, которое глубоко потрясло всех нормальных русских людей, даже тех, кто годами был связан с делом революции. Я говорю о ссылке царя Николая Второго и его семьи в Тобольск (*42). Это было сделано тайно, но за несколько дней до того мой старый друг и соратник господин Панкратов (*43) зашел в редакцию "Воли народа" и сообщил, что назначен руководителем охраны императора и увезет его в ссылку. Панкратов был старым революционером, проведшим двадцать лет своей жизни в тесном каземате Шлиссельбурге кой крепости. Несмотря на это, он был весьма гуманным человеком, без тени неприязни к царю или к старому режиму в целом. Так что я был рад тому, что его выбрали для этой миссии, и чувствовал уверенность, что он сделает все возможное, дабы императорская семья была устроена с такими удобствами, какие только возможны в их положении. Мотивы ссылки никоим образом не были злонамеренными. Напротив, я знаю, что Керенский хотел выслать семью в Англию (*44). Его план не осуществился только потому, что Совет не согласился на это. Именно экстремисты из Совета несут ответственность за плохие условия заключения для царя в Царском Селе. Его положение там в конце концов стало опасным, и если бы июльский мятеж продлился на несколько дней дольше, его, я уверен, обязательно бы убили большевики. Было совершенно необходимо отослать семью куда-нибудь, где их жизни были бы в безопасности и где бы экстремисты не могли заявить, что царь представляет собой опасность для революции. В Тобольске в то время было мало революционных чувств и совсем не было фанатизма, и под охраной команды Панкратова царю не грозили покушения на его жизнь. "И все же, - сказал Панкратов, - если большевики когда-нибудь возьмут верх, один Бог знает, что может случиться".
Отчаянные телеграфные сообщения о стачках среди рабочих, мятежах солдат и анархических настроениях крестьян вперемежку с телеграммами, выражающими поддержку правительства, от городов, земств, крестьян и рабочих. Все это я прочитываю и наиболее важные сообщения реферирую для Керенского. Однако, все, что я делаю, не имеет смысла, поскольку Керенский почти не занимается конструктивными делами, а вместо этого погружен в составление резолюций, которые ничего не дают правительству. Колеса государственного механизма крутятся вхолостую.
Наконец колоссальный катаклизм, катастрофа наступила. 26 августа (*45) генерал Корнилов начал ее, двинув армию на Петроград с намерением свергнуть Совет и правительство и стать диктатором. Такова, по крайней мере, была версия Керенского, но мне Корнилов представлялся не таким большим грешником, как министру-председателю.
Я хорошо знал взаимоотношения Керенского и Корнилова задолго до их окончательного разрыва. Группа прокорниловских несоциалистов находилась в полной оппозиции к правительству Керенского, которое они обвиняли в быстром развале России (*46). Керенский, со своей стороны, характеризовал Корнилова и его сторонников как государственных изменников (*47). Для защиты от большевиков после июльских событий были созданы новые силы, но вместо объединения перед лицом общего врага армия патриотов разделилась на три лагеря (*48). Большевики были вне себя от радости. Чего еще они могли просить у судьбы? В Совете шла лихорадочная деятельность. Верховный комитет по борьбе с контрреволюцией из 22 членов был избран (*49), и я вошел в его состав. Весьма характерно, что Совет включил в него и несколько большевиков, и мы оказались в неестественном положении, будучи вынуждены работать вместе с "красными" против патриотов. Первое, что потребовали большевики - члены комитета, было освобождение из тюрем их товарищей: Троцкого, Коллонтай и других. Несмотря на мои энергичные протесты, требование выполнили.
Большевик Рязанов (*50) был одним из самых загруженных работой членов Верховного Комитета, он писал прокламации и выпускал бюллетени о положении дел. Кто-то заметил: "Ну можно ли было поверить, что Рязанов и Сорокин когда-либо станут работать вместе? Лично я нахожу это забавным".
Но я не находил это особенно забавным. Революция, как и политика вообще, часто сводит вместе случайных людей.
Верховный Комитет получил информацию: наша пропаганда оказалась столь действенна, что войска Корнилова уже колеблются и выражают нежелание продолжать поход на Петроград. Два-три часа спустя пришло недвусмысленное подтверждение того, что армия Корнилова находится на грани мятежа. Следующим утром генерал Крымов, командующий "контрреволюционными" воинскими частями, явился к Керенскому и после короткого разговора вышел и застрелился (*51). По-моему, все корниловское дело было трагедией. Мотивы Корнилова и Крымова, его главного помощника, были абсолютно чистыми и патриотическими. Ни в коей мере это не было "контрреволюцией".
Теперь триумф большевизма - это лишь вопрос времени. Правительство, потеряв уважение всех несоциалистических групп, отныне висело на волоске и его падение стало неизбежным.
Я должен был ежедневно выносить вид моей жены и друзей, страдавших от голода. Никто не жаловался, наоборот за веселыми разговорами мы старались забыть о пустых желудках. Ну что же, будем считать это тренировкой характера.
Во всех полках большевики организовали Военно-революционные комитеты. Это семена новых мятежей. Я приобрел револьвер, но застрелю ли кого-нибудь? Вряд ли.
Люди бегут из Петрограда тысячами, и действительно, чего бы они оставались в городе, столкнувшись с голодом и убийствами, делом рук большевистских орд?
- Советую тебе тоже уехать, - сказал мне друг, которого я провожал на вокзал. - Уезжай как можно скорее, иначе скоро будет поздно.
Но уехать из Петрограда сейчас? Я не должен, да и не хочу этого.
Октябрь - декабрь 1917 года. Пучина наконец-то разверзлась. Большевизм победил. Это было очень просто. Временное правительство и первый Всероссийский Совет (*52) были свержены так же легко, как и царский режим. Через свои военно-революционные комитеты большевики захватили контроль над воинскими частями. С помощью Петроградского Совета подчинили себе рабочий класс. Эти солдаты и петроградские рабочие захватили все автомобили на улицах, заняли Зимний дворец, Петропавловскую крепость, вокзалы, телефонные станции и почтамт. Чтобы уничтожить предыдущее правительство и образовать новое, потребовались всего лишь 24 часа (*53).
25 октября, несмотря не болезнь, я отправился к Зимнему дворцу, узнать новости. Добравшись до него, я обнаружил Зимний окруженным большевистскими отрядами. Было бы непростительной глупостью идти прямо к ним в лапы, я повернулся и пошел в Мариинский дворец в Совет Республики (*54). Там я узнал, что, в то время, как Керенский бежал на фронт за военной поддержкой, Коновалов и другие министры вместе с губернатором Петрограда Пальчинским забаррикадировались в Зимнем под охраной лишь батальона женщин-солдат и трех сотен кадетов (*55).
- Это возмутительно! - бушевал социал-демократический депутат. - Мы будем протестовать против такого насилия.
- Что? Мы собираемся родить еще одну резолюцию? - спросил я.
- Именем Петроградского Совета, Совета Республики и правительства мы обратимся к стране и мировой демократической общественности, - ответил он, обидевшись на мое "легкомыслие".
- И что это будет, как не еще одна резолюция? - поддразнил его я.
- Мы обратимся к вооруженным силам!
- Каким вооруженным силам?
- Офицеры и казаки еще верны правительству.
- То есть те, кого революционные демократы считали контрреволюционерами и реакционерами? - настаивал я. - Разве вы забыли, какой удар нанесли по ним, особенно после провала корниловского мятежа? После всего этого как вы представляете себе, хотят ли они защищать нас? Думаю, напротив, они даже будут весьма довольны, тем что должно произойти.
Осажденных в Зимнем министров после штурма дворца не убили, а бросили в Петропавловскую крепость к царским министрам (*56). Но судьба женского батальона была много хуже, чем мы можем себе представить. Большое количество защитниц Зимнего было убито, а тех, кто избежал смерти, зверски изнасиловали большевики. Некоторые не выдерживали этого и умирали в страшных мучениях. Некоторых чиновников Временного правительства также убили с садистской жестокостью (*57).
В редакции моей газеты я написал свою первую статью о победителях, клеймя их как убийц, насильников, бандитов и грабителей, и подписал ее полным именем, невзирая на протесты моих коллег и даже наборщиков (*58). "Пусть стоит, - сказал я, имея в виду подпись. - Мы все сейчас так или иначе смотрим в лицо смерти". Моя статья имела такой успех, что тираж этого выпуска нам пришлось увеличить в три раза против обычного. Мои друзья попросили меня не ночевать дома, и я решил последовать их совету. Кроме того, я согласился изменить свою внешность и перестал бриться. Многие поступали так же, брившиеся отращивали бороды, бородатые начинали брить лица.
Керенский потерпел поражение. Большевики захватили банки, государственные и частные, и моего друга Пятакова назначили комиссаром финансов. С фронта приходят новые леденящие душу новости. Генералиссимус Духонин убит вместе с сотнями других офицеров (*59). Наша армия превратилась в дикую, беспорядочно бегущую толпу, сметающую все на своем пути. Германское вторжение неизбежно.
Сегодня мой коллега Аргунов (*60), один из основателей партии эсеров, попался в лапы "кошке". Издание газеты теперь будет сопряжено с большими трудностями. Вторжения в редакционные помещения и типографии стали обычным делом. Большевистские солдаты уничтожают отпечатанные тиражи и даже печатные машины. Формально мы подчиняемся приказам о прекращении издания газеты, но каждый раз она немедленно появляется под несколько видоизмененным названием. "Воля народа", запрещенная вчера, сегодня появилась под названием "Воля", потом "Народ", затем "Желание народа" и т. д. Газета "День" появляется как "Утро", "Полдень", "Вечер", "Ночь", "Темная полночь", "Час ночи", "Два часа ночи". Важно то, что наши газеты продолжают выходить. Читатель, не доставший газету утром, прочитает ее вечером.
Сегодня опять я едва избежал ареста.
Наше домашнее меню стало, мягко говоря, экзотическим.
Нет хлеба, но вчера в маленькой лавке мы нашли несколько банок консервированных персиков. Вместо хлеба испекли "печенье" из картофельной кожуры, и оказалось, что это вполне можно прожевать. Да здравствует революция, стимулирующая изобретательность и заставляющая людей быть более скромными в своих аппетитах и желаниях!
Выборы в Учредительное собрание должны быть проведены по всей России. Эти выборы - ответ страны на большевистскую революцию. Если коммунисты правы, то они получат большинство голосов. Очень скоро мы узнаем вердикт России. Конечно, большевики делают все, что в их силах, чтобы помещать выборам, а все, на кого объявлена охота, делают все возможное, чтобы обмануть охотников и облегчить проведение выборов (*61). За последнюю неделю я выступал на двенадцати митингах (*62).
Опубликованы предварительные результаты выборов. Большевики проиграли. Вместе с левыми эсерами они далеко позади правого крыла эсеровской партии по числу мест в Учредительном собрании (*63). Я со своими товарищами набрал на выборах в Вологодской губернии около 90 % голосов (*64). Вчера вечером мы отметили это в высшей степени экстравагантным банкетом. Каждый съел кусочек хлеба, половинку сосиски, консервированные персики и выпил чай с сахаром.
Большевики потерпели явное поражение. И все же мы знаем, что они не намерены смириться с этим вердиктом. Пока надеялись на благоприятный исход голосования, большевики не возражали против Учредительного собрания. Теперь они попытаются запретить и разогнать его.
Тем временем я продолжаю играть роль мышки, убегающей от кошки. По закону все депутаты имеют иммунитет против ареста, но закон - это одно, а большевистская практика - другое. Все дороги ведут сейчас не в Рим, а в тюрьму. Я устал и измучен, частью напряженной работой, частью голодом.
27 ноября 1917 года. По закону сегодня должно открыться Учредительное собрание (*65). День выдался отличный. Прекрасное голубое небо, белый снег; на их фоне отлично смотрятся огромные лозунги и плакаты: "Да здравствует Учредительное собрание, хозяин России!" Толпы людей, несущие эти лозунги, приветствуют высшую власть в стране, настоящий голос народов России. Когда депутаты подошли к Таврическому дворцу, тысячи людей оглушительными криками приветствовали их. Но когда депутаты толкнулись в ворота дворца, они обнаружили их запертыми и охраняемыми вооруженными до зубов латышскими стрелками.
Надо было что-то немедленно предпринимать. Вскарабкавшись на железную ограду дворца, я обратился к народу, а другие депутаты в это время перелезали через ограду во двор. Им удалось отпереть ворота, и толпа ворвалась во двор. Ошеломленные дерзостью маневра, латышские стрелки колебались, и в результате двери дворца открылись, и мы вошли внутрь, сопровождаемые множеством горожан. В дворцовом зале провели заседание и призвали на нем российскую нацию защитить свое Учредительное собрание. Была принята резолюция, что невзирая на препятствия Учредительное собрание откроется 5 января (*66).
Чтобы оно не сорвалось, мы ежедневно проводили митинги на заводах и среди солдат. В то же время лидеры эсеров продолжали работать над подготовкой основных законов и декретов, процедур и т. д. Эти совещания обычно проходили у меня на квартире (*67).
Печать разрушения тяжело легла на Петроград. Вся деловая жизнь замерла. И ночью и днем мы слышали шум стрельбы. Безумие опустошения и грабежей захлестнуло города и даже сельские районы. Армия больше не существовала, и немцы могли идти куда угодно.
Сегодня последний день 1917 года. Я вспоминаю прошедший год с чувством горечи и разочарования.
На Новый год мы собрались вместе, депутаты и руководители партии эсеров. Глухая тоска, смешанная с мрачной решимостью умереть, сражаясь за свободу, сквозила в наших разговорах.
Этот нездоровый энтузиазм достиг апогея после слов, произнесенных моим другом К. (*68), когда мы слушали знаменитую арию из оперы Мусоргского "Хованщина":
Ох ты, родная матушка Русь, нет тебе покоя, нет пути,
грудью крепко стала ты за нас, да тебя ж, родимую, гнетут.
Что гнетет тебя не ворог, знай, чужой, непрошеный,
а гнетут тебя, родимую, все ж твои робята удалые;
в неурядицах да в правежах ты жила, жила, стонала,
кто ж теперь тебя, родимую, кто утешит, успокоит?.. (*69)
Эта ария потрясла нас до глубины души. И тогда К. сказал: "Мы не знаем, кто спасет Россию. Но как бы ни была тяжела сейчас твоя доля, дорогая Россия, ты не погибнешь. Восстанешь из пепла великой страной и великой нацией, самой могучей из всех держав на земле. Если для этого потребуется положить наши жизни, мы готовы".
Новогодний праздник закончился. Перспективы на 1918 год не ясны, но я верю в мою страну и ее историческую миссию.
Попался! Наконец-то большевистская "кошка" поймала свою мышь, и теперь у меня масса времени для отдыха. Я был арестован 2 января 1918 года (*2). После заседания комитета Учредительного собрания (*3) мы с Аргуновым (*4) пошли в редакцию "Воли народа". Поднявшись на третий этаж дома, где она находилась, мы не заметили ничего необычного, но, когда открыли дверь, обнаружили пять или шесть человек с направленными на нас револьверами.
- Руки вверх! - закричали они.
- В чем дело?
- Вы оба арестованы.
- Члены Учредительного собрания не подлежат аресту, - сказал я, прекрасно понимая бесполез-ность моих слов.
- Забудьте об этом. Нам приказано арестовать вас. Вот и все.
Час спустя нас на автомобиле доставили к месту назначения, и мы оказались за стенами Петропавловской крепости - петроградской Бастилии.
В кабинете коменданта крепости мы увидели шесть-семь большевистских солдат, занятых пустой болтовней. Некоторое время они не обращали на нас внимания, но один тип, играя револьвером, раз или два направил его в нашу сторону. В конце концов мы нарушили свое молчание.
- Заключенным разрешается видеться с родными и получать от них еду, одеяла, книги и белье?
- Вообще да. Но вам - нет.
- Почему?
- Потому что вы заслуживаете не просто заключения, а немедленной казни.
- За какие же грехи?
- Попытку покушения на жизнь Ленина (*5).
Эта новость была действительно очень интересной. Пока мы переваривали ее, комендант Павлов, известный своей патологической жестокостью, вошел в комнату и, холодно взглянув, приказал солдатам препроводить нас в камеру No 63. Через несколько минут двери камеры в Трубецком бастионе, лязгнув, закрылись за нами. Итак, теперь мы - заключенные Петра и Павла.
Шестьдесят третий номер этого знаменитого бастиона крепости представлял собой маленькую каморку с плотно зарешеченным окошком. В ней было грязно и холодно, по стенам текли полузамерзшие струйки воды. Койки или стульев не было. Вместо этого на полу просто валялся рваный соломенный матрац. Когда наши глаза привыкли к полутьме, мы различили силуэты двух человечков, нарисованные карандашом на стене, и краткую подпись: "В этой камере находились в заключении посол Румынии и атташе румынского посольства". Их арестовали несколькими днями раньше, и сейчас мы попали в камеру, куда их поместили вначале.
- По крайней мере, какое-то утешение - оказаться в столь аристократическом месте, - заметил Аргунов.
- Ладно, - сказал я, - в царских тюрьмах сидеть довелось, посидим и у коммунистов. Именно этот разнообразный опыт и сделал из меня практика и теоретика криминологии.
- Пожалуй, буду звать тебя рецидивистом, - пошутил Аргунов.
- Ладно, мы ведь в своей компании, - огрызнулся я.
Мы продолжали подтрунивать друг над другом, и, когда Аргунов упомянул о чувстве голода, я напомнил ему, что коммунисты самые умные и они лучше нас знают, хотим ли мы есть. Проведя около часа в зубоскальстве, легли спать, притулившись вдвоем на сыром и рваном соломенном мате. В тишине и темноте наши души боролись с тайными опасениями. Я думал о жене, напрасно ожидающей меня дома, ее страданиях, когда она узнает причину моего отсутствия, о трудностях, стоящих перед Учредительным собранием, о судьбе нашей газеты. Эти беспокойные мысли вместе с холодом, сыростью и голодом отогнали сон. Неожиданно мой товарищ по камере, также неспящий, начал смеяться.
- Предполагал ли кто из нас, готовивших и приветствовавших революцию, что его когда-нибудь арестует революционное правительство?
Мы посмеялись вместе, и я спросил Аргунова:
- Что общего у этой камеры и царской тюрьмы, где ты сидел?
- Ничего! Между ними такая же разница, как между постоялым двором и первоклассным отелем.
- Ага, это и доказывает, что ты контра.
Опять тишина, прерываемая звуками падающих капель воды, периодическим стаккато пулеметного огня и ежечасным боем крепостных курантов, вызванивающих "Сколь славен наш Господь..." (*6). Сколько сотен революционеров прошлого слушали этот колокольный звон! Какие трагедии разыгрывались под эти звуки! За два столетия эти толстые стены видели отчаяние, страх, смерть и казни. Внутри крепостных стен покоятся кости многих революционеров. Здесь в крепостном соборе лежат останки Романовых от Петра I до Александра III. Тени мятежников и самодержцев наблюдают за ураганом революции, яростно проносящимся над их прахом. Революция закончится, ее действующие лица исчезнут, но тени эти останутся в крепости дожидаться новых комедий и трагедий, разыгрывающихся на земле.
В семь утра дверь камеры отворилась, и охранник принес горячую воду, немного сахара и четверть фунта хлеба каждому из нас. "Вас скоро переведут в более удобную камеру, - сказал он ободряюще. - Я, по крайней мере, постараюсь". И достаточно быстро, примерно через час, он вернулся и бодро позвал нас: "На выход!"
Новая камера действительно была много лучше - суше и теплее, с двумя койками и подобием стола, прикрепленного к стене.
- Здравствуйте, как дела? - голос приветствовал нас сквозь глазок, маленькую дырку в двери. - Кто мог подумать, что мы когда-нибудь свидимся тут!
Взглянув в глазок, я увидел профессора Кокошкина и доктора Шингарева (*7), бывших министров правительства Керенского.
- Представители суверенного народа приветствуют вас в этой гробнице свободы, - сказал Авксентьев (*8), бывший министр внутренних дел.
Вскоре и другие подошли к нашей двери, поздравить с благополучным прибытием: министры Терещенко, Кишкин, Бернацкий (*9), князь Долгорукий (*10), руководитель партии конституционных демократов, Пальчинский (*11), бывший военный комендант Петрограда, и Рутенберг, ставший впоследствии одним из отцов-основателей еврейского государства в Палестине. Они принесли нам хлеб, чай, сахар, несколько книг и тюремные новости. Арестованные сразу же после Октябрьской революции, они находились в крепости более двух месяцев и были старожилами, привилегированными жильцами, если так можно выразиться. Вместе с ними в самом дружеском расположении духа подошли и представители царского режима: Пуришкевич, лидер монархистов в Думе, Щегловитов, бывший министр юстиции, и Сухомлинов, военный министр в царском правительстве. Они все познакомились с нами, и я представляю, какое удовольствие получили, видя членов нового правительства в тех же обстоятельствах, что и они сами.
В четыре часа дня нас вывели во двор тюрьмы на прогулку, и мы получили хорошую возможность встретиться с друзьями. Их внешность изменилась к худшему: Кокошкин и Шингарев выглядели по-настоящему больными. Терещенко, большой comme il faut (*12), всегда чисто выбритый и изысканно одетый, превратился в бородатого мужчину в потрепанных брюках и свитере. Пуришкевич выглядел, как дворник, чьи обязанности, впрочем, он и в самом деле исполнял в тюрьме. У Кокошкина и Шингарева оказалась открытая форма туберкулеза, и их вскоре перевезли в Мариинскую больницу. Расхаживая туда и обратно по двору, товарищи предупреждали, что наше положение в крепости очень опасно. Охрана бастиона, меньшевики-интернационалисты, были приличными людьми, но гарнизоном крепости управляли большевики. В связи с якобы имевшей место попыткой покушения на Ленина они выпустили прокламацию, угрожавшую всем узникам крепости Варфоломеевской ночью и армянской резней. "Чем быстрее уничтожим всю "контру", тем будет лучше для дела революции", - говорилось в заключительных строках этого воззвания".
Позже мы узнаем правду об этой "попытке" покушения на Ленина. Шина его автомобиля лопнула, и Ленин испугался, приняв хлопок камеры за пистолетный выстрел. Вот и все, что стояло за этим (*14).
Мало-помалу мы привыкли к жизни в тюрьме. В семь утра был подъем, и мы получали кипяток, немного сахара и четверть фунта хлеба на день. В полдень мы обедали горячей водой, в которой плавало несколько капустин и крошечный кусочек мяса. В четыре часа дня давали чай, т. е. просто горячую воду, и в семь вечера ужин - еще немного горячей воды.
Наша диета состояла из очень большого количества кипятка и почти ничего сверх этого. Но, поскольку друзья по несчастью давали нам дополнительно какую-то еду, мы не умирали от голода. Мрачность тюрьмы была едва выносима. В нашей камере с одним высоко расположенным окошком, выходящим на крепостную стену, читать было трудно даже в полдень. Утром и после обеда в камере становилось совсем темно. Иногда электрический свет включался между шестью и десятью часами вечера, часто не более, чем на один час. БОльшую часть своего времени нам приходилось проводить в тоскливом безделье. Трудности жизни в условиях революции, однако, развили в нас острое чувство юмора, которое помогало переносить испытания с определенной философической отрешенностью.
Разговаривая с друзьями во время получасовой ежедневной прогулки, обмениваясь новостями, счищая снег и скалывая лед во дворе тюрьмы и рассматривая подолгу голубое небо над крепостью, мы поддерживали свое физическое состояние и дух. Часы предвечерней темноты и ночи тянулись очень медленно. Мы проводили их, лежа или меря камеру шагами, в бесконечных мыслях о семье, друзьях и нашей несчастной стране. Только неделю спустя после ареста мы получили сведения о наших женах. Госпожа Аргунова была арестована одновременно с нами, и я боялся, что мою жену тоже могли взять. Где она сейчас? Если на свободе, то как ей живется? Существование в Петрограде было таким опасным, что я сходил с ума от беспокойства.
С большим волнением мы ждали приближающуюся дату открытия Учредительного собрания. Интенсивная стрельба около полудня 5 января обеспокоила нас, но мы старались уверить себя, что это всего лишь обычная "музыка" революции. В восемь вечера мы выяснили, частично через охранника, частично из вечерних газет, которые он принес, что Учредительное собрание открылось. Церемония открытия, выборы председателя (*15), первые речи, буйство толпы на галерке и тихое, как бы с оглядкой, поведение депутатов, поставленных в ужасные условия, - все это мы и ожидали. Я был немало изумлен, прочитав в той же газете речь, которую собирался произнести на первом заседании. Она была весьма подробно изложена, и только те, кто был осведомлен о моем аресте, знали, что на самом деле моего выступления не было вовсе. Утренние газеты печатались заранее, и в них не могла попасть информация, что реальная ситуация вокруг Учредительного собрания была днем крайне критической. Тысячи людей вышли утром на улицы приветствовать его, но их встретили пулеметами большевики, убив и ранив много народа (*16). Улицы, как мы узнали позже, были усеяны телами тех, кого настигли пули. Таков был прием, оказанный большевиками Учредительному собранию России и невооруженным горожанам, которые вышли на улицы, чтобы своими глазами увидеть осуществление заветной мечты российского народа. Узнав эти ужасные новости, мы пришли к выводу, что разгон Учредительного собрания и арест депутатов неминуемо произойдет в ближайшие несколько часов.
На следующее утро, в день святой Епифании, нам разрешили присутствовать на службе в крепостном соборе св. Петра и Павла. Мы слушали, стоя среди саркофагов российских императоров, мирно спящих вечным сном.
"Учредительное собрание разогнано", - прочитали мы в тот день в газетах. Совершенно павшие духом, после обеда узники собрались в тюремном дворе, чтобы попрощаться с Кокошкиным и Шингаревым, которых в тот вечер должны были перевести в больницу.
Днем позже один из охранников, разносивший обед, сказал: "Слыхали что-нибудь о своих друзьях?"
- Нет. А что произошло?
- Вчера ночью их убили коммунисты, ворвавшиеся в больницу.
В ужасе мы выслушали этот рассказ. План убийства Кокошкина и Шингарева был замыслен еще когда они сидели в крепости, причем с полного одобрения коменданта Павлова (*17). "Я должен сказать вам, - добавил охранник, - что и вас могут попытаться убить. Мы постараемся помешать этому, но если их придет много, единственное, что мы сможем сделать, - открыть двери камер и ворота этого сектора двора. Только из тюремного двора все равно нет выхода".
- В крайнем случае, сделайте хоть это, - попросили мы. - Лучше умереть во дворе, чем в камерах, как крысам в ловушках.
Снова вернулись мучавшие нас мысли о Кокошкине и Шингареве. Было трудно представить себе что-либо более бессмысленно жестокое, чем это убийство. Оба этих человека посвятили свои жизни служению обществу и Отечеству, а сейчас, мертвые, превращены во врагов народа. Наступила ночь, но нам было не до сна.
Около 11 вечера мы услышали голоса, звуки отпираемых и закрываемых дверей, бренчание ключей. "Не тревожьтесь, - сказал охранник через дверь. - Это просто прибыли новые заключенные".
"Чертова перечница", антибольшевистский журнал, напечатала следующие "социальные заметки" о тех днях: "С блеском открылся зимний сезон на курорте Петропавловской крепости. Бывшие министры, государственные мужи, политики, народные избранники, писатели и другие почтенные господа царского и Временного правительства, депутаты Советов и Учредительного собрания, лидеры монархистов, кадетов, социал-демократов и социал-революционеров собрались на этом прославленном курорте, знаменитом своими методами лечения холодом, голодом и принудительным отдыхом, иногда прерываемыми хирургическими операциями, убийствами и прочими зверствами. Есть основания надеяться, что в ближайшем будущем избранный круг пациентов станет еще больше и еще более блистательным".
В некотором смысле условия нашего заключения стали лучше. Мы получали письма, и дважды в неделю разрешалось посещение близкими родственниками. Еженедельные встречи с женой и одним из дорогих друзей были моментами счастья в моей тюремной жизни. Однажды меня навестил крестьянин из Вологодской губернии (*18), чем я был очень тронут.
- Антихристы! Что они делают с тобой? - яростно возмущался он.
- Осторожно, приятель, - предостерег я, - они могут арестовать тебя.
- Пусть арестуют. Мне шестьдесят семь лет. Что эти негодяи могут мне сделать? Ничего!
Моя жена и друзья прилагали все силы, чтобы добиться нашего освобождения. Пока их усилия были тщетны, но не безнадежны.
Нас подбодрило и известие о том, что убийство Кокошкина и Шингарева вызвало бурю негодования в Петрограде, что даже Ленин осознал преждевременность подобных зверств и временно приостановил их (*19).
Ничто не вечно в этом мире, кончилось и наше заключение в Петропавловской крепости. Как-то вечером охранник зашел в мою камеру и неожиданно объявил: "Ваша жена и друг сейчас в конторе с ордером на освобождение. Собирайте вещи и на выход". Другом оказался человек, с которым я был мало знаком, - старый революционер по фамилии Крамаров (*20). Сейчас он был одним из интернационалистов и сотрудничал с большевиками. Тем не менее, он храбро выступал против методов ЧК и, услышав о моем аресте, активно включился в работу по моему освобождению. Сейчас, когда дело успешно завершилось, он лично пришел в крепость убедиться, что я покинул тюрьму без насилия со стороны охраны. Уходя, мы остановились у конторы, чтобы подписать пропуск, и Крамаров, обращаясь к звероподобному Павлову, с презрением сказал: "Ну, прохвост, как думаешь, когда тебя вздернут?" Эти слова, казалось, совсем не обидели коменданта, а, наоборот, были ему приятны. "Какой черт сумеет вздернуть меня?" - спросил он, смеясь. Крамаров ответил, что знает множество людей, которые бы с удовольствием сделали это, на что Павлов самодовольно сказал: "Я знаю, но большинство из них сейчас здесь, в крепости".
Через десять минут я покинул Петропавловскую крепость, где провел в заключении пятьдесят семь дней и ночей.
Проведя около недели в Петрограде, мы с женой уехали в Москву. Город Петра Великого умирал, и вместе с ним уходила целая эра российской истории, период, который за два столетия превратил Московскую Русь в Российскую империю, добившуюся великих достижений в искусстве, литературе и науках. Теперь все это было в прошлом, даже правительство большевиков переезжало в Москву (*21).
В первопрестольной продолжалась деятельность всех антибольшевистских групп. "Союз за возрождение России", "Союз за Отечество и революцию" (*22), эсеры, меньшевики, конституционные демократы сообща работали над главной задачей: разрабатывали план общего восстания против большевиков и немецких оккупантов. В правительственном стане возникли трения, левые социал-революционеры возмутились из-за позорного малодушия большевиков перед германскими войсками. Начался также конфликт между большевиками и чехословацкими легионерами (*23). Одним словом, лидеры коммунистов так дискредитировали себя, что им осталось только искать поддержку и опираться на военную силу: латышские части, отряды, созданные из немецких и австрийских военнопленных, китайцы и вообще все авантюристы и уголовники составляли ее костяк. Настоящее царство большевистского террора началось именно тогда, в условиях неблагоприятного для них общественного мнения.
Мы приступили к изданию газеты "Возрождение", но, как только был напечатан первый номер, большевистские агенты сделали налет на редакцию, пытаясь арестовать редакторов. Они уничтожили весь тираж, разбили формы и матрицы, сломали печатные станки. Тем не менее мы продолжали готовить газету и в течение месяца регулярно выпускали ее. Игра в кошки-мышки началась снова, но на этот раз гораздо более жестокая.
В Москве тогда я встретился с Керенским, которого не видел с большевистского переворота. Придя к нему на конспиративную квартиру, я увидел длинноволосого, бородатого мужчину в очках с толстыми синими стеклами, всей внешностью напоминавшего интеллектуала периода 60-70-х годов прошлого века. Непосвященный человек не поверил бы, что этот мужчина был еще несколько месяцев назад фактическим правителем России (*24).
В конце мая многие депутаты Учредительного собрания и члены "Союза за возрождение России" начали покидать Москву для выполнения особых миссий в соответствии с разработанным планом освобождения России от коммунистической власти и германских войск. Я был послан в Великий Устюг, Вологду и Архангельск (*25).
В Архангельске в это время была настоящая мясорубка. Большевистский комиссар Кедров (*26) казнил людей сотнями и даже тысячами. Свои жертвы коммунисты расстреливали, топили или забивали до смерти. Чувствуя, как шатается почва под ногами, они пытались укрепить свои позиции безудержным террором.
В Вологодской губернии положение было несколько лучше, хотя красный террор ощущался и здесь. Я поэтому был вынужден пробираться в эти места с большой осторожностью, скрывая настоящий характер моей миссии, которая заключалась в организации поддержки в Устюге и Котласе планируемому свержению большевиков в Архангельске. Район Устюг - Котлас был важен для успеха задуманного. Расположенный между Вологдой и Архангельском, в устье трех рек - Вычегды, Сухоны и Двины, он был центром сосредоточения огромных запасов провианта для военных нужд (*27). Будучи связующим звеном между антибольшевистской Сибирью и европейской частью России, район этот должен был сыграть важную роль в деле восстановления восточного фронта против немцев, свержении большевиков и возвращении власти Учредительному собранию. Планировалось освободить русский Север - Архангельск, Устюг, Вологду и Ярославль, с одной стороны, и регионы Поволжья и Центральной России - с другой, чтобы взять в кольцо обе столицы, захваченные большевистскими силами. То, что район Устюг - Котлас был для меня родным, где я обычно проводил летнее время, весьма помогало в выполнении моей миссии.
В конце июня Николай Чайковский отбыл из Вологды на пароходе. Я изменил внешность и присоединился к нему в Устюге. Наш путь в Архангельск был опасным предприятием. Если бы коммунисты узнали, кто мы, нам пришлось бы по-настоящему туго. За три дня путешествия на пароходе мы несколько раз едва избегали опознания. Наши трудности усугублялись откладывавшейся высадкой британских экспедиционных сил и, соответственно, переносом даты свержения власти коммунистов в Архангельске. В конце концов мы решили, что Чайковский продолжит свой путь, а я вернусь в Устюг, чтобы закончить подготовку к свержению местных коммунистических властей в устюжско-котласском регионе. Несколько дней спустя большевики были изгнаны из Архангельска, и Чайковский стал там во главе новой демократической власти (*28). В Устюге все было готово к перевороту (*29), но нарушение своих обещаний частью представителей командования английского экспедиционного корпуса радикально изменило ситуацию. После свержения коммунистов в Архангельске они в панике бежали пароходом на Котлас - Устюг и поездом на Вологду. Англичане и мы не встретили никакого сопротивления со стороны отступающего врага. Преследуя коммунистов более двухсот верст вдоль Северной Двины и значительное расстояние по железной дороге из Архангельска в Вологду, английское командование отдало приказ своим войскам остановиться, хотя большевики по-прежнему панически и без какого-либо сопротивления отступали.
Когда коммунисты увидели, что преследования нет, они остановили отступление и подтянули крупные подкрепления из других частей России. Мы могли бы легко сбросить коммунистов и в Устюге, но одних наших сил оказалось недостаточно, чтобы справиться со вновь прибывшими большевистскими отрядами под командованием крупных военачальников. Вместо того чтобы присоединиться к демократическому правительству Архангельска, как было задумано изначально, я и другие борцы с коммунистами в устюжско-котласском регионе попали в рискованное положение: большевики начали на нас охоту, назначив цену за поимку живыми или мертвыми (*30).
Дальнейшее сопротивление с нашей стороны стало невозможным, поэтому мы скрылись в лесах под Устюгом. Теперь мы могли добраться до Архангельска только пешком. Готовясь к переходу, мы решили оставаться некоторое время близ Устюга, после чего, разделившись на несколько групп и условившись о способах связи, обнялись на прощание и разошлись в разные стороны.
Моей первой целью было село, где я провел пару дней у знакомого крестьянина. Затем отправился в другое село, начав таким образом долгие скитания в окрестностях Устюга. Это было очень трудно - скрываться в русских селах, где каждый чужак вызывает интерес и привлекает внимание. В разгар гражданской войны, когда кругом полно шпионов, никогда не знаешь, кто из сотни друзей, готовых дать тебе приют, готов в то же время предать тебя. Пользуясь случаем, мне хочется выразить искреннюю благодарность всем добрым и храбрым селянам, которые с великим риском для себя давали мне убежище и помогали перебираться с одного места на другое. Моя голова, за которую назначали награду, все еще на плечах лишь благодаря этим верным "Иванам". Они предупреждали меня о всех опасностях, делали все, что в их силах, облегчая мое существование, организовывали связь с женой, короче, всячески помогали.
Несколько раз едва избежав встречи с латышскими стрелками, искавшими меня, я скитался от села к селу, от одного убежища к другому в течение трех недель. (Детали моих похождений описаны в главе XI "Листков из русского дневника".)
Наконец, когда скрываться таким образом стало положительно невозможно, мы с товарищем решили уйти глубже в леса. Оттуда, если позволят обстоятельства, мы надеялись отправиться в Архангельск, покрыв расстояние в несколько сотен верст. Некоторые друзья по подполью, включая моего брата Василия, действительно попытались осуществить это. Насколько я знаю, все они были схвачены и расстреляны коммунистическими карательными командами.
В тридцати с лишним верстах от Устюга я встретился с товарищем по несчастью, вполне, впрочем, в хорошем настроении и готовым, как и я, ко всему. Мы с трудом купили муки, лука и картошки на пять дней пути, топор, винтовку с несколькими патронами, котелок, чайник, табаку, иголки и нитки. Все это вместе со сменой белья, двумя-тремя книгами и куском парусины для ночлега, было сложено в вещмешки. Мы провели ночь в стогу сена и поутру ушли в лес. Часть пути нас провожали два крестьянина. В тот же день после обеда конный отряд красных прискакал в село, откуда мы только что ушли, но к этому времени мы были уже далеко.
Леса! Бесконечные леса! Больше тридцати верст до ближайшего села. Чувство свободы после пережитых опасностей. Какое счастье! Веселье переполняло нас, и мы принимались то петь, то кричать во весь голос. Нам удалось найти хижину, сооруженную крестьянами, которые зимой приходят туда охотиться на медведей, бить белок и прочую дичь. В ней мы и поселились. Над головой была крыша, вокруг стены из неотесанных бревен, а под ногами мох, сухая трава и парусина. На топку был припасен добрый штабель дров, а рядом протекал ручей с хорошей водой. Здоровый воздух и никаких революций, "охотников за головами", напоминаний о проклятом безумии коммунизма. Постоянные осенние дожди подпортили нам комфорт, но, надо признать, ненамного. Время летело незаметно. Заготавливая дрова, охотясь, собирая грибы и ягоды, читая, ведя дневник, беседуя, мы коротали наши дни. Устав после дневных трудов, мы спали как убитые. Так прошло пять суток и настало время идти в какое-нибудь село за провизией и новостями.
Мой товарищ знал местность лучше меня и имел больше знакомых в окрестных селениях, поэтому было решено, что он отправится первым, а если не вернется к полудню в воскресенье - все происходило в четверг, - я пойду его искать. Наступило воскресенье, солнце перевалило за полдень, а товарищ все не возвращался. Я выждал три часа и, взяв с собой немного вешен, необходимых в лесу, вышел на поиски. Отшагав около десяти верст, я увидел человека, идущего навстречу. Но он ли это? Да, в самом деле он, но Боже! В каком виде! Он шел навстречу в одной рубахе.
- Где тебя угораздило оставить брюки и ботинки?
- В реке, - весело ответил он.
- Тогда будем коммунистами и поделимся одеждой, - сказал я и отдал ему плащ, ботинки и брюки, оставшись в нижнем белье. Мой друг сильно дрожал от холода.
Когда мы добрались до хижины, он рассказал о своих приключениях. В первом селе не получилось достать еды, и ему пришлось перебраться через реку, чтобы попасть в другое село, где жил его товарищ. Там его накормили ужином и уложили спать в бане. Однако, засыпая, он вдруг услышал голоса и увидел людей у дверей дома своего приятеля. Он немедленно скрылся в лесу за домом, надеясь, что эти люди уйдут и ему удастся забрать сумку с едой. Но утром он увидел трех оседланных коней возле дома, крадучись вышел из лесу и бросился бежать к реке, а затем вдоль берега к тому месту, где была спрятана лодка. Оглянувшись, он увидел, что красные скачут за ним, тогда ему пришлось быстро скинуть одежду и броситься в воду. В него стреляли, но моему другу удалось достичь противоположного берега. Полуголый, он до ночи просидел в лесу, а затем двинулся к нашему убежищу. Риск, возбуждение и голод с усталостью ужасно сказались на нем. Я развел сильный огонь, чтобы согреть его, и пошел искать какую-нибудь дичь, но неудачно. Ягоды и грибы послужили нам ужином, а на завтрак были ягоды и кипяток. Требовалось срочно достать еду, так что мы снова пошли по селам. Уже в темноте мы осторожно приблизились к дому, где жил один из родственников моего друга - крестьянин Степан. Однако тот, напуганный нашим внезапным появлением, сказал шепотом: "Уходите ради Бога. Красные в селе. Уходите!"
Он дал нам немного хлеба, пару лаптей и штаны для моего товарища, который весь путь до села проделал босиком, и мы ушли, взяв со Степана обещание привезти провизию на следующий день. В лесу мы жадно съели хлеб и, дрожа под дождевым душем, стали ждать утра.
- По-моему, мы слишком часто купаемся и слишком редко едим, - печально произнес мой спутник. Я же напомнил ему, что все могло кончиться гораздо хуже.
Наступило утро, шли час за часом, а Степан все не появлялся. Около полудня мы услышали, как кто-то костерил свою лошадь, что было условным знаком доставки продовольствия. Пять или шесть фунтов муки и примерно сотня фунтов картошки - это все, что Степан смог принести нам. Сложив продукты в мешки, мы потащились по направлению к бассейну реки Нижняя Йерга. Избегая селений, мы шли пять часов под дождем, сгибаясь от поклажи. Стало совсем темно.
Пять недель пролетели в переходах по этим бесконечным лесам с одного места на другое. Когда мы оказались в сравнительно удобном месте, то построили на скорую руку убежище из поваленных деревьев, мха, травы и ветвей. Между двумя рядом стоящими стволами устроили кострище. Наше меню состояло из картофеля, мучной болтушки и тех ягод, что удавалось собрать. Время от времени мы убивали какую-нибудь мелкую дичь, но нам приходилось беречь патроны, которые еще могли понадобиться против двуногих зверей. Пытались также рыбачить, но неудачно, поскольку был не сезон. Днем мы занимались делами, но вечерами, когда темнело, садились у костра, курили самокрутки, разговаривали, размышляли и слушали лесную симфонию. Слагаемая из тысяч разнообразных звуков, эта музыка всегда завораживала меня.
Ночи наши наполняли мечты, но днем почти всегда мы были голодны и мокры с ног до головы. Мы буквально начали пухнуть от голода и чувствовали себя больными и разбитыми. Временами к страданиям от недоедания и изнеможения присоединялось беспокойство о наших домашних, повергая нас в совершенное отчаяние. А иногда ничто не волновало нас, и мы были почти счастливы.
Однажды вышли на огромное болото. Около пяти часов шли через него по колено в болотной жиже. Лапти наши развалились, ступни были изрезаны травой, все болело, но мы еще не дошли до конца проклятой трясины, ни хотя бы до места, где можно было отдохнуть и поесть. Везде, насколько хватало глаз, тянулась набухшая, желто-зеленая поверхность болота с окнами чистой воды. Кое-где росли по одному маленькие и чахлые деревья. Никогда не забыть мне это проклятое болото. Вода была такая холодная, что ноги совершенно потеряли чувствительность. Часто мы падали от усталости и переводили дыхание, лежа на ковре клюквы. Это были минуты, когда нам казалось, что пришла смерть, что мы испускаем последний вздох и никогда уже не выберемся из этих нескончаемых клюквенных полян. Да и какая разница, где умирать! Но все же, подбадривая друг друга, мы продолжали идти и, наконец, - о счастье! - кошмарное болото кончилось.
На следующий день мы были вознаграждены находкой охотничей избушки со сложенным в ней примитивным очагом. Разведя огонь, мы стащили с себя лохмотья, выстирали их и, просушив над очагом, устроили себе парную баню. Дикая утка, пролетая, отразилась в воде речушки, протекавшей рядом с избушкой. Мой приятель, заметив ее, схватил винтовку и выстрелил. Утка упала в реку, и течение начало уносить подранка. Мы бросились в реку за добычей. Вот так нам удалось попариться, искупаться в ледяной воде после парилки да еще вкусно поужинать утятиной впридачу. Ну а после ужина мы побаловались чашкой горячего чая, выкурили самокрутки из сухих листьев и почитали рассказы Джека Лондона об Аляске.
Так мы бродяжили на лоне природы, время от времени загораясь желанием вкусить немного от плодов цивилизации. В свободные минуты обсуждали судьбы революции, и те сомнения, что родились в моей голове в самом начале социального переворота, выросли и укрепились. Во время моих лесных размышлений я избавился от многих иллюзий и красивых мечтаний, в реальность которых когда-то верил.
С наступлением зимы наше положение стало намного хуже. Ягоды и грибы исчезли, а доставать еду в селах приходилось с превеликими трудностями. Когда выпал снег (*32), наши следы облегчили задачу "охотникам за головами". От простого патрулирования окрестностей сел они перешли к глубоким поисковым рейдам в лесах. Иногда каратели сами погибали в глуши, верстах в пятидесяти от расположения своего отряда, но чаще им удавалось выследить и убить свои жертвы. Все это делало неизбежным наш уход из-под защиты леса и возвращение в город. Накануне этого мы осторожно вышли к просеке, и следующим утром я, обняв на прощание друга, который должен был идти днем позже, отправился в город. До Устюга было пятьдесят верст с гаком (*33), а мне надлежало войти в него между шестью и семью часами вечера. В шесть уже было совсем темно, в семь же начинался комендантский час и проверка документов.
Я шел споро, зная, что вся моя жизнь теперь в ногах, и надеясь, что они не подведут. Осторожно обходя все села и деревни, я шел без остановок и в четверть седьмого благополучно добрался до нужного дома. Первая часть моих революционных похождений закончилась; а относительно того, что ждет меня дальше, я еще пребывал в счастливом неведении.
В этом новом убежище я жил бесшумной жизнью бесплотного призрака. Ни засмеяться, ни кашлянуть, ни подойти к окну, ни выйти из дома, быть готовым при малейшей опасности лезть в чулан и, замерев, сидеть там, пока случайный посетитель не уйдет, днем и ночью прислушиваться к подозрительным звукам - такую цену приходилось платить за существование. Я уподобился отшельнику, который дал обет одиночества и молчания. День шел за днем, и чем больше я размышлял, тем более неизбежным казался мне конец моего безопасного затворничества. Я знал, что меня ищут, и именно в Устюге. Рано или поздно они найдут меня. В конце концов я принял отчаянное решение.
- Друзья, - сказал я вечером, когда все собрались вместе. - Не вижу смысла продолжать такое существование и всего бояться. Знаю, что меня скоро арестуют, и оставаться здесь - значит погубить вашу семью и дом. Я не могу и дальше рисковать вашей безопасностью и жизнями. Надо покончить со всем разом: и с моими страданиями, и с вашими трудностями.
- Что ты задумал? - поинтересовались мои друзья.
- Сделаю то, что наши охотники-северяне используют как последний шанс в смертельной схватке с медведем. Один кулак они суют ему в пасть, а другой рукой стараются заколоть зверя ножом. Что-то вроде этого я и намереваюсь сделать. Завтра я суну руку в пасть чека.
- Ты сумасшедший! - кричали мои приятели, но на их возражения я заметил, что мое положение и сейчас уже нестерпимо, к тому же на свободе мне осталось гулять никак не более нескольких дней. Я понимал, что у меня не более одного шанса из тысячи, но я был обязан сделать все возможное, чтобы получить его.
Надеюсь, никогда в жизни не придется мне более пережить такую сцену прощания, какую мне устроили на следующий вечер. Прощаться и знать, что расстаешься навсегда, - ужасно тяжело. Мать, провожающая сына на войну, может представить себе, что чувствовали той ночью моя жена, брат Прокопий, я и наши верные друзья. Дважды я уходил и дважды возвращался. Последние поцелуи, прощания, объятия и сдавленные рыдания, последний взгляд и прощальное крестное знамение, затем мне положили в рваные карманы еще несколько сигарет и выпроводили. Когда я очутился в темноте, мелькнула мысль, что еще не поздно вернуться. Но нет, жребий брошен. Я направился к зданию ужасной чека.
Два латышских стрелка в сапогах встретили меня в приемной. Бледные лица с яркими губами и тусклыми глазами, которые, казалось, и видят и не видят меня, густой запах алкоголя - таким было мое первое впечатление от чека.
- Профессор Питирим Сорокин, - представился я. - Дайте знать начальству, что я пришел.
В тусклых глазах палачей промелькнуло что-то вроде замешательства. После недолгого молчания один из них позвонил в колокольчик. Тут же вошли четверо вооруженных людей и встали, уставившись на меня. Я прикурил сигарету. После паузы один из солдат кивнул, чтобы я следовал за ним, и повел меня в кабинет начальника чека. И дом, и даже комнату начальника я знал очень хорошо, бывая там ранее в качестве гостя. Однако вместо удобного кабинета с книгами и картинами теперь я увидел грязную берлогу с висящими клочьями обоев, разбитой мебелью и грудой немытой посуды на столе и разбросанными по полу бутылками. Портреты Ленина, Троцкого и Луначарского украшали стены. За столом сидел временно исполняющий обязанности руководителя чека Сорвачев (*34). Он был одним из местных коммунистов, не самым кровожадным из них, но очень боявшимся начальства.
- Садитесь, - пригласил он. - И позвольте задать вам несколько вопросов. Откуда вы явились?
- Из леса.
- Из какого леса?
- Там, где течет Северная Двина, - сказал я, указывая ложное направление, где меня вовсе не было.
- Как долго вы были в лесах?
- Около двух месяцев.
- С кем?
- Один.
- А где вы были до этого?
- В селах.
- В каких селах?
- Это не имеет значения.
- Вы должны назвать их. Я требую.
- Вы можете требовать сколько влезет, я не назову никаких имен.
- Ладно. Почему вы ушли в леса?
- Потому что ваши агенты уделяли мне слишком много внимания. Кроме того, я люблю побыть на лоне природы.
- Были ли вы в Архангельске?
- Нет.
- У нас есть доказательство, что вы были там.
- Я говорю нет. Покажите, какого рода доказательства у вас есть.
- Это вас не касается.
- Вот как?
- Почему вы пришли к нам?
- Узнать, почему меня преследуют и выяснить, что вы собираетесь делать со мной.
- Думаю, что вы хорошо знаете, почему вас преследуют, как, впрочем, и то, что мы сделаем с вами. Лично я готов освободить вас, но ваша судьба не зависит от моего желания. Вас следует немедленно расстрелять. Но поскольку вы слишком крупная птица для нас, а ваша основная деятельность имела место в Петрограде и Москве, мы должны запросить центральное ЧК, что делать с вами. Вы можете, однако, быть уверенным, что это лишь отложит вашу казнь на несколько дней, - заключил он (*35).
- По крайней мере, спасибо за вашу прямоту, - сказал я.
- Сейчас я отошлю вас в тюрьму.
Несколько минут спустя в сопровождении четырех вооруженных людей под покровом ночи меня препроводили в тюрьму. Когда мы подошли к ней, я оглянулся в ту сторону, где оставил самых дорогих мне людей, и мысленно послал им последнее "прощай".
"Lasciate ogni speranza voi ch'entrate", - "Оставь надежду всяк сюда входящий" - мне вспомнились слова на вратах ада, описанного Данте, в тот момент, когда мы входили в ворота тюрьмы. Я был в царстве смерти.
Снова в тюрьме! Не слишком ли много для одного человека за год? Революция щедра на человеческие страдания.
В камере Великоустюжской тюрьмы (*36) вместе со мной сидят около тридцати человек. Некоторых из них я знаю. Это три студента, которые ходили ко мне на лекции в Петроградском университете, два учителя, два священника, два адвоката и четверо купцов. Большинство остальных - крестьяне и рабочие. Население России вне тюрем значительно сократилось, но в пределах тюремных стен оно постоянно растет. До революции в этой тюрьме было едва тридцать заключенных, сейчас - более трех сотен. Вдобавок, около двухсот заключенных содержатся в монастыре, превращенном в тюрьму. Это ли не замечательный шаг вперед по пути к свободе?
Некоторые заключенные лежат прямо на полу в своих лохмотьях, другие сидят и ловят насекомых. Когда я вошел в камеру, на меня посыпались вопросы, какие новости, каковы виды на будущее, как, почему и когда я был арестован.
- Обычным путем, за обычное преступление, - был мой ответ.
- А вот мы не знаем, почему нас арестовали, - возразили некоторые.
- Вас арестовали именем революции. Вам говорили, что революция - наше божество? А божеству вопросов не задают, - отвечал я тоном потенциального висельника.
Бедняги! Особенно крестьяне и рабочие! "Буржуазия", студенты, адвокаты, негоцианты и священники знают, что их бросают в тюрьмы как заложников (*37), но рабочие и крестьяне совершенно не понимают, почему их арестовывает свое же рабоче-крестьянское правительство.
- Что, вы думаете, они сделают с нами? - спрашивали некоторые.
- Возможно, вас скоро выпустят.
Но я не пояснял, что понимал под этим "освобождением". Если в час освобождения вместо радостных лиц дорогих им людей они узрят трагический лик смерти, прощание с жизнью будет сравнительно коротким. Около часа уйдет на транспортировку к месту казни, и еще час, возможно, будет потрачен в ожидании очереди на расстрел. Намного лучше - помучаться эти два часа, чем неделями жить в камере смертников.
Я закурил сигарету и предложил остальным сокамерникам, оставив две для себя. Я хотел сохранить две сигареты с одной целью - выкурить их по дороге на казнь. Это кажется немного странным, но человеческая психология - вещь вообще очень странная. Здесь в тюрьме все общее. Здесь построен настоящий коммунизм, более эффективный, чем тот, который насаждается силой за стенами тюрьмы. Пища, которую приносят тому или другому заключенному в передачах с воли, делится на всех. Здесь практикуется полное равенство. Смерть - это общая судьба всех нас. Условия существования у нас одинаковы.
Однако, несмотря на коммунизм и равенство, все заключенные голодают, я в том числе. Многие месяцы недоедания оставили чувство постоянного голода. Даже в этом положении есть свои плюсы. Опять у меня есть шанс продолжить изучение психологии голодания. Быть оптимистом можно в любых условиях. Все зависит от точки зрения.
Подали "обед". Четверть фунта хлеба, который лишь слегка напоминает настоящий хлеб, и миска горячей воды с плавающей в ней картофелиной составляли мое "меню" в обед, завтрак и ужин. Большинство моих товарищей по несчастью жадно съедала свои картофелины сразу, некоторые пытались выкроить что-нибудь на вечер, но у них не получалось. Только четыре человека в камере были свободны от чувства голода. Они лежали в углу и не обращали внимания на еду, находясь в тифозной горячке.
Странная вещь! Мои товарищи не только не старались держаться подальше от этих бедолаг, но даже, скорее, желали быть поближе к ним.
- Друзья, осторожнее, держитесь подальше от тифа, - предостерегал я их.
Они улыбались.
- Это не так плохо - подхватить тиф, - сказал один.
И все согласились. Действительно, очень странные люди!
Ночь! Около восьми часов вечера. Люди в камере ложатся спать. То есть они просто растягиваются на полу и затихают. Несмотря на намерение не думать о своем положении и о будущем, мои мысли все время возвращаются к этому. Характер сегодняшнего допроса в ЧК и последние замечания того, кто вел допрос, не оставляют никаких сомнений относительно моей судьбы: меня должны расстрелять.
Я воспринял приговор спокойно, если слово спокойствие вообще подходит к такому случаю, но до конца еще не осознал его. Сейчас, в ночной темноте, до меня дошел весь ужас этого приговора.
После того как заключенные заснули, дверь в камеру неожиданно открылась, и девять или десять коммунистов вошли в помещение. Начальник палачей, латыш по фамилии Петерсон (*38), хрипло скомандовал: "Петров, Дьяков, Тачменёв, Попов, Сидоров, Константинов, наденьте пальто и следуйте за нами. Нет, вам не надо брать с собой вещи", - сказал он крестьянам, которые, вообразив, что они будут освобождены, решили захватить и свои пожитки.
С бледными лицами, безумными глазами и трясущимися руками жертвы пытались натянуть на себя свои лохмотья. Все их унижения были лихорадочны. Они походили на загипнотизированных сомнамбул. Только двое, студент Попов и крестьянин Петров, до некоторой степени сохранили хладнокровие. Они пожали нам руки, и Петров сказал:
- Прощайте, товарищи. Не поминайте лихом. Если вы выйдете отсюда живыми, расскажите обо всем моей семье и передайте это жене. Пальто и сапоги мне больше не нужны, а детям могут пригодиться. - Он перекрестился и поклонился на прощание.
Попов обнялся и поцеловался с остальными студентами и со мной.
- Да здравствует Россия! Смерть коммунистам, палачам русского народа, - воскликнул он, выходя из камеры.
- Заткнись, собака! - прокричал Петерсон и ударил студента револьвером по лицу. Тонкая струйка крови побежала по щеке Попова.
- Да здравствует Россия и долой коммунистов-палачей! - снова крикнул студент.
- Я покажу тебе, контрреволюционная сволочь! - сказал палач, направляя револьвер на Попова.
- Я не боюсь. Стреляй!
Прозвучали один за другим три выстрела, студент упал. Еще одна душа отлетела. Испуганная тишина воцарилась на несколько минут, а затем дикие крики ужаса и ропот возмущения заполнили камеру. Тачменёв впал в истерику и бился в конвульсиях.
- Поднимите тело и следуйте за нами! - приказал Петерсон.
Палачи и их жертвы исчезли. Глубокая тишина снова наполнила камеру. Как ужасно это молчание и как ужасны бледные лица моих товарищей и лихорадочны их взгляды. Наконец один из адвокатов сказал:
- От судьбы не уйдешь, не будем думать об этом.
Заключенные начали тихо разговаривать, священник стал в углу на колени и продолжил молитву. Через некоторое время мы снова легли спать, но не могли заснуть. Смерть была слишком близко от каждого из нас.
Сегодня была их очередь, завтра, возможно, придет моя. Я пытался представить свои последние минуты. Боялся ли я их? Нет. То, что я чувствовал, было не страхом, а возмущением. Я рисовал себе путь на свою Голгофу - холм, где обычно казнили осужденных. Это место я знал очень хорошо. Сколько раз я бывал на этом красивом холме, поросшем соснами. Как часто я любовался прекрасным видом, открывавшимся с вершины холма. Как мирно он выглядел тогда, и насколько ужасен этот холм стал теперь. Вероятно, меня выведут вместе с другими осужденными, в окружении двух или трех десятков коммунистов. По пути я выкурю две оставшиеся сигареты. Идя на казнь, мне придется пересечь улицу, где живут мои жена и брат. Почувствуют ли они, что я прошел рядом с ними в последний раз? Может быть, сердце подскажет им это, и они выйдут на дорогу? Может быть, мне улыбнется счастье взглянуть на них на прощание. Через полчаса мы дойдем до холма. Затем нам прикажут рыть собственные могилы. Я откажусь. Пусть коммунисты сами роют их. Лично меня не волнует, похоронят ли нас после расстрела. Наконец, нам прикажут снять пальто и обувь, которые они заберут как "достояние революции", и выстроят шеренгой. Если количество осужденных будет большим, кому-то придется ждать своей очереди и смотреть, как умирают другие. Когда наступит и мой черед, раздается команда "Пли!". Интересно, услышу ли я залп прежде, чем потеряю сознание? Будет ощущение острой боли, но, если они стреляли хорошо, все быстро кончится, если нет - придется какое-то время помучиться. Боюсь ли я страданий? Вовсе нет. Тогда почему весь мой организм, моя душа, мое "Я" восстают против этого? Почему я чувствую отчаяние? Нет, я не боюсь, я просто очень хочу жить!
В камере почти темно. На полу лежат тела - пушечное мясо революции. Тишина. Только время от времени раздаются тяжелые вздохи и вскрики бредящих тифозных. Тиф! Я начинаю понимать, почему мои товарищи не боятся заразиться. Действительно, не так плохо впасть в тифозную горячку, ничего не слышать и не видеть. Все в мире относительно.
Семерых молодых, здоровых, хотя и сильно истощенных людей бросили в тюрьму сегодня. Их жизни кончены. Если не ночью, то завтра они будут казнены. И они знают об этом. Трое из них молча преклонили колени в углу и молятся. Эта молитва - последняя дань жизни, высшее и самое чистое проявление духа. Кому понадобилось, в чьих интересах лишить жизни этих молодых, сильных людей, не проживших и половины отмеренного им срока? "Их смерть необходима во имя счастья человечества и светлого будущего грядущих поколений!" Хотел бы я посмотреть на эти счастливые поколения, которые построят свое счастье на крови и страданиях предыдущих генераций. Думаю, если у них будут хотя бы зачатки нравственности, они не посмеют быть счастливы. Стоп! Я начинаю философствовать. А сейчас, в "коммунистической академии ада", это не совсем уместно.
Меня перевели из общей камеры в одиночную. Кажется, мое дело близится к концу. Здесь, в полном уединении, мои думы еще настойчивее возвращаются к вопросу: быть или не быть? "Моя реакция на происходящее, - говорю я себе, - с бихевиористской (*39) точки зрения - есть просто выражение инстинкта самосохранения. На какое-то время направление моим мыслям задает научное любопытство. Я начинаю анализировать ситуацию, определяющую мои реакции. Я рассматриваю под этим ракурсом свое топтание в камере от стены до стены, свою бессонницу, общие ощущения. Было бы любопытно изучить сейчас мои физиологические процессы и сделать хронометрическую фотографию движений (*40). Вероятно, они несколько необычны. Вероятно, я и сам сейчас непохож на себя. Я не смотрелся в зеркало уже много недель, но могу себе представить, как должен выглядеть в этих лохмотьях, небритый, распухший от голода и всклокоченный. В общем я, наверняка, далек от нормального человеческого облика.
Через маленькую дыру в двери слышу шепот:
- Дружище, как ты?
Я заглядываю в соседнюю камеру и вижу моего друга Зепалова (*41).
- Боже мой! - восклицаю я. - И ты тоже здесь!
- Как видишь.
- Значит, перейти линию фронта тебе не удалось?
- Да, меня схватили.
- И что теперь?
- Теперь, через несколько дней, меня расстреляют.
День или два спустя охранник сообщил мне, что мой друг казнен. Еще одна бесценная жизнь загублена. Хотелось бы мне встретить Смилгу, Ветошкина (*42) и других большевистских главарей, которых Зепалов спасал от арестов и кому щедро помогал. Они "отблагодарили" его. Убийцы!
Семерых из Ветлуги убили сегодня ночью. Революция, это прожорливое чудовище, не может жить без человеческой крови.
Я до сих пор жив. Все дела сделаны: последние письма жене и друзьям написаны. В одиночке время течет очень медленно. Я плохо сплю. Каждое утро пытаюсь читать и писать, но без особого успеха. Сконцентрироваться на чтении удается только на несколько минут. С шести вечера до полуночи я со страхом прислушиваюсь к звукам тяжелых шагов, раздающихся в коридорах тюрьмы. Именно в это время "красные попы" приходят за ежедневными жертвами своему "богу". За мной или не за мной? Когда шаги удаляются, я говорю себе: "Твой черед еще не пришел".
Сегодня дверь моей камеры внезапно открылась, и вошел комиссар юстиции (*43). Мне говорили, что он был питерским рабочим и сравнительно порядочным человеком. Он тщательно закрыл дверь и, понизив голос, сказал мне: "Гражданин Сорокин, сейчас вы - наш враг, но я помню ваши лекции в рабочей школе в Петрограде перед революцией. Они очень много дали нам, а вы по-настоящему помогли рабочим".
- Боюсь, что я плохо учил вас, если вы, мои студенты, оказались вместе с коммунистами.
- Не будем понапрасну спорить, - ответил он. - Несмотря на ваши теперешние взгляды, думаю, что вы могли бы быть полезны стране как ученый. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы спасти вас, хотя надежды почти нет. Не говорите никому о нашей встрече. До свидания.
Дверь закрылась. Странный человек этот комиссар, но, во всяком случае, не трус. Если его товарищи из чека узнают о визите ко мне, он быстро окажется на моем месте.
Через маленькое окно моей камеры можно видеть кусок поля за тюремной стеной. Я часами стоял у окна, надеясь, что смогу увидеть кого-либо из друзей или жену, и сегодня был чудесным образом вознагражден за терпение. Стоя у окна, я внезапно заметил ее. Какое счастье! Я закричал и стал махать грязным полотенцем, чтобы привлечь ее внимание, и это мне удалось. Моя бедная и дорогая жена! Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. Это все, что мы могли, но какое это было счастье! Благодарение Богу! (*44)
Наступила первая годовщина большевистского переворота - 7 ноября. Вчера "красные попы" принесли своему ненасытному богу небывалые человеческие жертвы. Двенадцать казненных сразу. Теперь, сказали нам, три дня никого не будут казнить. В официальной газете это представлено как "амнистия". Ну что же, мы все получили три лишних дня жизни, пока чудовище будет переваривать мясо последних жертв. Возможно через три дня оно так проголодается, что потребует дополнительного питания.
Меня снова вернули в общую камеру. Почему? Не знаю. В камере многое изменилось. Двое умерли от тифа, одного освободили, человек двадцать пять "освободили" от жизни. На место выбывших пришли новые заключенные, в основном крестьяне. Свято место революции пусто не бывает.
Три сравнительно спокойных дня минули. Мои опасения относительно аппетита революции подтвердились. Сегодня в десять вечера жрецы ненасытного молоха снова явились за жертвами. Но вместо трех-пяти человек, т. е. средней ежедневной дани, они взяли шестнадцать осужденных сразу. Как обычно, фамилии жертв громко зачитывались по списку. Все названные стали суетливо натягивать пальто и прощаться с остающимися. Все, кроме одного. Он не двинулся с места и продолжал лежать на полу.
- Я не пойду, - сказал он. - Если желаете расстрелять, вам придется самим нести меня.
- Тогда, может быть, это заставит тебя пошевелиться, - сказал все тот же Петерсон, приставив револьвер к голове лежавшего на полу человека.
- Стреляй! Лучше умереть здесь, чем там, - безучастно ответил заключенный.
- Как хочешь! Вытащите его! - крикнул Петерсон.
Снова ужасная тишина повисла в камере. Затем раздались четыре выстрела в тюремном дворе.
- Упокой, Господи, душу усопшего раба твоего и прости ему все согрешения вольныя и невольныя, и даруй ему Царствие Небесное, - молился старый крестьянин, стоя на коленях и истово крестясь. Все заключенные тоже опустились на колени и начали творить крестные знамения.
- Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Пречистая Дево. Ты нам помози, на Тебе надеемся, и Тобою хвалимся, - затянул молитву священник, - Твои бо есмы рабы, да не постыдимся (*45), - подхватили молитву все заключенные в полный голос.
Это была истинная молитва. Никогда прежде я не слышал ничего подобного. В ней полной мерой отразились любовь к жизни, отчаяние и страдания этих людей, и вся вера в Бога их беспомощных душ.
- Сорокин, одевайтесь, пойдете с нами, - такой приказ получил я от четырех коммунистов, вошедших сегодня в нашу камеру. Вот, наконец, подошла и моя очередь. Ну что же, я был готов. Только почувствовал, как внутри меня что-то внезапно оборвалось и холодный озноб прошел по телу. Собрав все свое мужество, не торопясь, я начал прощаться с сокамерниками. "Прощайте, друзья... прощайте".
- Сюда, - один из конвоиров указал на дверь тюремной канцелярии. Человек с длинным носом предложил мне сесть. Я сел.
- Вам знакома эта телеграмма? - он протянул мне клочок бумаги.
- "В четверг Н. Чайковский выезжает из Вологды на пароходе "Учредитель"", - прочел я. - Нет, никогда не видел ее.
- Тем не менее эта телеграмма адресована вам, разве нет?
- Я мог бы с таким же успехом заявить, что она адресована вам.
- Вы можете упорствовать, отрицая очевидное, - сказал чекист, допрашивавший меня, - но это бесполезно. Ваше участие в контрреволюционном выступлении в Архангельске известно, и приговор ваш уже вынесен.
- Если это так, что еще от меня нужно?
- Уведите его.
В камере меня встретили поздравлениями, но надежды это не прибавило. Сегодняшний допрос подсказал мне, что моя песенка подходит к концу. Дни ползут, как вши, один за другим. Каждую ночь одна и та же процедура отбора жертв на убой. Ожидание становится совершенно невыносимым. Было бы легче пойти и встретить смерть, чем медленно умирать день ото дня. Трудно сохранять внешнее спокойствие много недель подряд. Два дня, три, пять - куда ни шло, но неделями! - это очень трудно даже для самых храбрых людей. Я старался простудиться, заразиться тифом, что угодно, лишь бы приблизить конец. Все остальные поступали так же. Между нами возникала настоящая конкуренция за место рядом с тифозными больными. Некоторые снимали вшей с тех, кто был уже без сознания и умирал, и сажали насекомых на себя.
...Сегодня расстреляли семерых.
...Сегодня - троих.
...Сегодня только одна жертва.
...Сегодня - девять человек.
Смерть ходила рядом, но пока не трогала меня. Сегодня еще трое расстреляны. Боже мой! Как долго будет продолжаться эта пытка? Я помню описание якобинского террора. Красный террор очень похож на него. История повторяется.
Только что привели шестьдесят семь новых заключенных, среди них пять женщин и четверо детей. Это крестьяне, которые осмелились сопротивляться, когда коммунисты явились "национализировать" все их зерно, скот и другое имущество. На подавление бунта в селах были посланы пушки и пулеметы. Три населенных пункта разрушены до основания и сожжены, много крестьян убито, сотня арестована (*46). Те шестьдесят семь человек в ужасном состояний - руки переломаны, на теле рваные раны и кровоподтеки. Маленькие дети горько плачут. Сколько же они выдержат в этом аду? Если страдают отцы, то почему маленькие безгрешные души должны мучиться вместе с ними? Тюрьма теперь переполнена.
Сегодня нас стало меньше. Большинство крестьян казнены. Одного ребенка оставили сиротой.
Благодарю Господа за сегодняшний день! Мне впервые разрешили выйти со всеми заключенными на сбор топлива по берегу Сухоны. Эта большая привилегия прежде была дана всем, кроме меня и двух других политических заключенных. В группе из примерно шестидесяти человек мы вышли из тюрьмы под строгой охраной. На улицах заключенные жадно собирали окурки, капустные листья и мерзлый картофель. Несколько друзей узнали меня, когда я проходил мимо, и поспешили к жене и брату сообщить об этом. Часом позже я увидел в некотором отдалении дорогих мне людей. В течение двух часов тяжелого труда я блаженствовал, видя их. Когда наша колонна потянулась обратно в тюрьму, мы прошли совсем рядом с ними. Слезы потекли из моих глаз. В лохмотьях, небритый, грязный, анемичный, я являл собой печальное зрелище. И все же я благословляю этот день, что дал мне радость встречи с женой и братом.
Сегодня, 13 декабря, я пишу в дневник не в тюрьме, а на железнодорожной станции Луза (*47). Вчера около трех часов пополудни меня в очередной раз вызвали в тюремную канцелярию. Войдя в кабинет, я увидел жену. Что это значит?
- Садитесь, профессор Сорокин, - это был мой следователь, но говорил он теперь с ноткой подобострастия в голосе. - Эта статья в "Правде" может представлять интерес для вас.
Он показал статью Ленина обо мне (*48). Главной мыслью ее было, что люди моего типа, представители крестьянства по происхождению и демократы по прежней деятельности, лишь по несчастливому стечению обстоятельств оказались врагами коммунистов и заслуживают особого к себе отношения. Задачей коммунистов должно стать привлечение их к сотрудничеству. Наличие в коммунистической России интеллектуалов и образованных людей было бы благом для страны.
- Мы получили приказ от самого Ленина (*49), - чекист подчеркнул два последних слова, - отправить вас в Москву в распоряжение Центральной ЧК. Завтра утром вы выезжаете. Мы все организуем.
- Моя жена сможет поехать со мной?
- Нет, но она получит разрешение присоединиться к вам через два-три дня.
- Может ли она принести мне чистую одежду? Эта, - я показал на свои лохмотья, - немного запачкалась.
- Да, конечно.
Следующим утром я в сопровождении главного палача, латыша Петерсона, и русского чекиста был доставлен на станцию Луза. Над головой синело чистое зимнее небо, в лицо дул холодный ветер, жизнь, чудесная жизнь, звала и манила меня снова. Я пытался представить себе, как этот мираж стал реальностью, но не смог и бросил это занятие.
Когда прибыл поезд, мы сели в вагон "особого назначения", судя по надписи на нем. Это был комфортабельный международного класса спальный вагон, предназначенный специально для агентов правительства, в то время как остальной народ путешествовал и на крышах, и на площадках, и под днищем общих вагонов. И если все остальные пассажиры ехали в тесноте и давке, то поборники равенства удобно располагались в купе, ели мясо, хлеб, пили вино и закусывали черной икрой. Вот уж действительно равенство!
Три дня я ехал под охраной этих чекистов. Они между делом поведали мне, как охотились за мной, скольких людей убили, назвав среди прочих имена нескольких моих друзей.
Утром 16 декабря 1918 года (*50) мы прибыли в центральную ЧК в Москве. Там я встретил среди заключенных профессора Каминку, только что привезенного из Петрограда. Вскоре камера начала заполняться "свежим уловом" - студентами и студентками, священником, двумя литераторами, рабочими, мошенниками, профессиональными ворами и двумя проститутками. В помещении не было стульев, и мы сидели на полу. Около семи вечера агент в очередной раз вошел в камеру и объявил мне, что я освобожден и могу уйти, когда пожелаю.
Скрывая сильное волнение, я последовал за ним в канцелярию и, пока выправлялись бумаги, огляделся в этом центре машины террора. В кабинете находилась привлекательная женщина, изысканно одетая и увешанная множеством драгоценностей. Весело болтая, она работала с кипой документов. Прочие обращались к ней: "Товарищ Петерс", из чего я сделал вывод, что она была женой или сестрой самого главного террориста Петерса (*51). Очевидно, коммунисты, потерпев неудачу в деле обеспечения всеобщего счастья, занялись устройством своего собственного благополучия.
Наконец мне выдали бумаги, и, прижав их к груди, я вышел на улицы Москвы. Сознание того, что я спасен и в самом деле восстал из мертвых, совершенно ошеломило меня. Я долго бродил по улицам, не соображая, куда иду. С трудом собравшись с мыслями, повернул к дому моего старого друга. Но на звонок дверь в открыл незнакомый человек. Он не имел представления о том, что стало с моим приятелем, так что я направился на квартиру другого товарища. В его доме также жили чужие люди. По третьему адресу я застал моего старинного друга профессора Н. Кондратьева, который в первый момент не признал меня. Когда я назвался, он вскричал: "Бог мой! Как же ты изменился! Постарел по крайней мере лет на двадцать".
- Это время бежит так быстро, - усмехнулся я. - Несколько месяцев этой славной эпохи прогресса равны двадцати годам в нормальной жизни. Первым делом дай мне сменить белье. Мое полно вшей.
Он отвел меня в ванную комнату помыться и переодеться. Вода была холодная, как лед, но я испытал настоящее наслаждение от мытья и, вслед за этим, от горячего чая, за которым мы обсудили похождения и мытарства, мои и наших общих друзей. Три дня спустя я имел счастье встретиться с женой и другом, с которым мы так долго блуждали по лесам.
Несколько слов об этом неожиданном избавлении. Это дело рук моего старого студента, комиссара, который приходил ко мне в тюрьму. Он дал знать Пятакову и Карахану - в прошлом моим друзьям, теперь членам правительства - о смертном приговоре, и они, по старой памяти, пошли к Ленину и потребовали моего освобождения. А Ленин, рассчитывая нажить политический капитал на великодушии, написал статью в "Правду" и приказал освободить меня (*52).
Поскольку слово чести меня не связывало (*53), я чувствовал себя вправе поступать так, как подсказывала совесть. Так что если моя деятельность после освобождения и не одобрялась большевиками, - это их дело, а не мое.
Проведя несколько дней в Москве, я уехал в Петроград. Уже на Николаевском вокзале увидел мерзость запустения. Город был словно зачумленный.
Голодный и расстроенный этим зрелищем, я искал лавку, чтобы купить еды, но ничего не нашел. Придя в собственную квартиру на Надеждинской улице, я обнаружил, что ее заняла еврейская семья.
За исключением нескольких книг и рукописей все мое имущество исчезло. Некоторые книги лежали возле печки, показывая, куда все девалось.
- Пожалуйста, извините нас, - сказала женщина, - мы не знали, вернетесь ли вы когда-нибудь. Кроме того, было так холодно, а у нас не было топлива.
В белье с чужого плеча, худых ботинках и рваном плаще, что носил в лесу, я пошел к соседям. И там меня тоже встретили удивлением переменам в моей внешности.
- Вы взгляните на себя, - ответил я. - Вы тоже изменились.
Госпожа Дармалатова засмеялась: "О, да, я и мои дочери сейчас носим одежду на несколько номеров меньшую по размеру". Услыхав о том, что я стал бездомным, она сказала: "Занимайте комнату или две у нас (*54). К нам должны были подселить двух или трех коммунистов на квартиру, но лучше если вместо них поселитесь вы".
Теперь оставалось решить только проблему хлеба насущного. С великими трудностями я получил вожделенные карточки на хлеб, продукты, табак, топливо, одежду. Профессора как "полупаразитическая прослойка" получали карточки второй категории, которые едва позволяли не умирать с голоду (*55).
Закончив коллекционирование карточек, я посетил университет и Психоневрологический институт, чтобы сообщить моим коллегам, что я жив, и выяснить, каково мое нынешнее положение в университете. Мне снова предложили старую преподавательскую должность в университете и институте, и было решено, что начну читать лекции и вести семинары после Рождества (*56). Меня также избрали профессором социологии в Сельскохозяйственной академии и в Институте народного хозяйства. Я принял оба эти предложения, т. к. нуждался в дополнительных средствах существования. В то же время два больших кооперативных союза, еще не национализированные тогда, заказали мне учебники по праву и социологии.
В столовой университета я встретил еще одного издателя - Ф. Седенко (*57), - спросившего меня, как долго я буду тянуть с написанием "Системы социологии". Все мои подготовительные материалы к этому труду, которые я собирал длительное время, были утеряны, о чем я и сообщил Седенко. Он же убеждал меня, что по опыту, в наших обстоятельствах откладывать что-либо на потом - просто глупо.
- Сегодня ты жив, завтра - мертв. Лучше опубликовать нужную книгу даже с некоторыми дефектами, чем ждать неизвестно чего, - сказал он. - Немедленно приступай к своей "Системе", и я опубликую ее.
Зная, что он прав, я принял это предложение. Вскоре моя жена приехала из Москвы, и мы начали жить и работать на "поприще коммунистического культурного строительства".
Вечером 31 декабря 1918 года мы собрались вместе с семьей Дармалатовых и несколькими близкими друзьями встретить Новый год. Каждому был подан кусок хлеба, пирожное, сделанное из картофеля, и стакан чая с кусочком сахара. В комнате было так холодно, что все сидели в шапках, кутаясь в платки, шали и пледы. Пробило полночь, время поздравлений и тостов в иные времена. Сейчас же была произнесена только одна речь:
- Ужасный год кончился. Возблагодарим Бога, что он ушел. Пусть память о наших дорогих друзьях, погибших в этом мрачном году, живет вечно. От наступающего года мы не ждем ни радости, ни спокойствия. Если к концу его мы, наши родные и друзья останемся живы, то все будут счастливы. Есть ли у нас мужество встретить грядущие испытания?
Мы сидели в молчании и меланхолии. Каждый печально думал о тех, кто умер, и горячо молился за тех, кто оставался в лапах "красного монстра".
Себя мы называли "троглодитами"(*1). Не то чтобы мы жили в пещерах, но уверен: настоящие пещерные люди имели больше удобств, чем было у девяноста пяти процентов населения Петрограда в 1919 году. Квартира госпожи Дармалатовой, к примеру, состояла из восьми больших комнат, но в ту суровую зиму можно было пользоваться лишь двумя. Она с дочерьми жила в одной, мы с женой - в другой комнате. В коммунистическом обществе все должно быть естественным, и мы действительно имели естественную температуру в жилище, отапливаемом преимущественно нашим дыханием. Карточки на топливо у нас были, но не было топлива. В то же время водоснабжение Петрограда было расстроено, и вода заражена тифом и другими возбудителями опасных болезней. Нельзя было выпить и капли некипяченой воды. Самым ценным подарком в 1919 году стали дрова на растопку.
Что касается санитарных условий, то их просто невозможно описать нормальным человеческим языком. В сильные холода в размороженных домах полопались все трубы, и на верхних этажах не работали сливные бачки в туалетах и краны.
- Это коммуния, - сказал водопроводчик, пришедший чинить наши трубы.
Мы в полной мере ощутили на себе, что такое "коммуния". Разбитые оконные стекла приходилось затыкать тряпками. Умыться или выкупаться было практически невозможно. Прачечные, как буржуазный институт, исчезли. Мыло полагалось по продуктовым карточкам, но никогда не выдавалось.
Может быть, тяжелее всего было выносить темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе. По карточкам мы получали от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день. Иногда и того меньше. Обычно мы ходили обедать в столовую, организованную коммунистами в университете, но даже там мы получали только горячую воду с плавающими в ней несколькими кусочками капусты. Профессор Введенский, как настоящий ученый, тщательно подсчитал, что мы тратили больше сил на ходьбу до столовой и обратно и ожидание в очереди, чем получали в обед вместе с калориями и витаминами. Постепенно все худели и становились все более и более истощенными. У многих начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть.
Каждое утро один из нас начинал "завтракать", пока другой выбегал из дома занять очередь за хлебом. Эти проклятые хлебные очереди отнимали два или три часа нашего времени ежедневно, но практически ничего не давали. После завтрака мы убирали, как могли, комнату и затем, если не было принудительных общественных работ, дежурств, других очередей, больных или умерших друзей, которых требовалось посетить, я пытался писать мою "Систему социологии" или готовиться к лекциям в университете. Я сидел, закутавшись во все одеяла и платки, в перчатках, с ногами, обернутыми тряпками. Время от времени я вставал и делал упражнения, чтобы разогнать застывшую в жилах кровь. После обеда и вечерами я уходил на работу, пешком от одного института до другого, по десять-двенадцать верст в день. Вымотанный этими усилиями и голодом, я рано ложился спать, если только не подходила моя очередь дежурить всю ночь. Вот так мы и жили в "Российской Совершенно Фантастической Советской Республике", как мы называли РСФСР.
Депрессия охватывала меня каждый раз, когда я приходил в университет. В здании его больше не слышались молодые голоса и смех. Оно было погружено в темноту. Лекции читали только по вечерам. Все лекции и семинары проходили в студенческом общежитии, где теперь мало кто жил.
Мой курс социологии в университете был самым посещаемым не потому, что я имел талант лектора, а по той причине, что социология теперь стала таким жизненно важным предметом. На мои лекции приходили не только студенты, но и университетские служащие, и просто публика с улицы. Я также знаю, что на лекциях присутствовало много осведомителей ЧК, которые регулярно доносили о моих высказываниях. Вскоре после освобождения из тюрьмы Луначарский - народный комиссар просвещения - предложил мне пост комиссара петроградских высших учебных заведений. Он полагал, что ленинский замысел превратить меня и других оппонентов в союзников, в еще один инструмент политики коммунистов - хитроумный ход. Но, если я и мои коллеги не имели возможности остановить физическое и моральное удушение страны, то у нас хватало ума не поощрять, а тем более не участвовать в этой губительной деятельности.
На лекциях я никогда не играл в политику, но приводил научные факты, независимо от того, подкрепляют они коммунистические теории или нет. Быть социологом в этих условиях - чертовски трудно, но я должен был оставаться честным социологом. Невозможно даже описать трудности, с которыми я сталкивался, продолжая свою работу, которая могла в любой момент послужить причиной ареста. Я читал лекции в почти полной темноте в аудиториях, где практически не было видно слушателей. Когда появлялась надобность свериться с моими конспектами, я просил кого-нибудь одолжить огарок свечи. Обычно мне передавали стеариновый огрызок, который я задувал как можно быстрее из экономии. Студенты же, которые писали в темноте, не глядя, вообще могли заниматься где угодно.
Преподаватели ходили в университет только на заседания и конференции. В нашем читальном зале, как и везде, царило запустение. Не было ни новых книг, ни научных журналов. Отрезанные от всего мира, мы не знали, чем занимаются наши коллеги за рубежом.
Сегодня после обеда хоронили академика Лаппо-Данилевского. На прошлой неделе, когда я посещал его, он выглядел живым скелетом. Слабо улыбаясь, он рассказал, что несколькими днями ранее по дороге в академию упал и слегка повредил ногу. Три дня спустя я навестил его в больнице, где ему сделали хирургическую операцию. Лежа в больничной койке, этот умирающий человек читал "Феноменологию духа" Гегеля. "Никогда не было времени внимательно проштудировать ее, - прошептал он. - Начну сейчас". На следующий день он скончался.
Вчера Вера, красавица дочь госпожи Дармалатовой, выбросилась из окна нашей квартиры на пятом этаже. Когда мы подобрали с мостовой, она еще жила, но была без сознания. Когда ее положили на кровать в комнате, на теле девушки не было крови и гематом. Даже ее полузакрытые невидящие глаза были красивы и чисты. Через два часа она умерла. Вера походила на цветок, который не может жить в почве, удобренной жестокостями и зверствами. Сейчас, когда я пишу эти строки, она лежит на столе в соседней комнате.
Умереть сейчас в России легко, а вот быть похороненным очень непросто. В разговорах с десятками чиновников, во многочасовых очередях пролетело четыре дня, прежде чем мы смогли получить разрешение похоронить Веру. В конце наших мытарств мы пригрозили одному чиновнику, что, если он не даст разрешения, мы принесем тело в его кабинет. Завтра похороны Веры. Нам приходится внимательно опекать госпожу Дармалатову. Обезумевшая от горя, страдающая, знающая, что ее ждет нищета, и все время думающая об этом, она не находит себе места.
"Са ira" (*0). Несколько дней назад повесился профессор Хвостов (*2). Вчера профессор Иностранцев (*3) принял цианистый калий. Погиб замечательный философ и самый известный геолог России. В последние недели и он, и его жена тяжело болели. В конце концов, не имея возможности достать ни еды, ни лекарств, ни даже позвать на помощь, они покончили жизнь самоубийством.
Профессор Розенблатт тоже только что совершил самоубийство. "Са ira", я боюсь, приобретает совершенно другой смысл, нежели в старой французской революционной песне. Капустин, Покровский, Батюшков, Кулишер, Острогорский, Карпинский, Арсеньев умерли один за другим (*4), другие умирают сейчас. Умирают от тифа, гриппа, воспаления легких, холеры, истощения и от всех десяти казней египетских (*5). Друга, которого сегодня видел живым, завтра найдешь мертвым. Собрания профессорско-преподавательского состава теперь немногим отличаются от поминок по нашим коллегам. Закрывая одно из таких заседаний, ректор Шимкевич обратился к присутствующим с мрачным юмором: "Господа, покорнейше прошу вас не умирать так быстро. Отходя в мир иной, вы находите успокоение для себя, но создаете массу неудобств нам. Вы же знаете, как трудно обеспечить вас гробами, что нет лошадей для перевозки ваших останков на кладбище, и как дорого стоит вырыть могилу для вашего вечного успокоения. Думайте прежде всего о своих коллегах, пожалуйста, и старайтесь протянуть как можно дольше".
Достать гроб действительно так трудно, что большинство людей хоронят своих покойников просто в матрацах или мешках. Некоторые берут гробы напрокат, чтобы только довезти тело до кладбища.
В сегодняшней "Правде" - теперь у нас издаются только официозные газеты - помещена передовица, безудержно расхваливающая созидательную энергию коммунизма. Статья посвящена решению правительства построить крематорий, самый большой в мире. Автор по невежеству так и не понял, какой иронический смысл несет его статья.
Сегодня во второй половине дня ко мне буквально ворвался профессор Лазерсон (*7). Он был крайне возбужден. "Не могу, не могу больше выносить этот кошмар, - плакал он, - моя сестра умирает, все наши друзья при смерти. Вокруг только смерть, смерть, смерть. Я не могу ничего делать. Читаю, но не улавливаю смысл. Не видно ни просвета, ни конца, ни края этому ужасу!"
Строителям нового общества мало того, что люди мрут как мухи по естественным, так сказать, причинам. Машина красного террора работает безостановочно. Каждый день и каждую ночь в Петрограде, Москве и по всей стране растут горы трупов. Щепкин (*8) и полтораста других деятелей, среди них много профессоров, только что расстреляны в Москве.
Каждый день арестовывают так много людей, что монастыри и школы переоборудуют в тюрьмы. Утром никто не знает, будет ли он на свободе к вечеру. Покидая дом, не знает, вернется ли.
В сорока семи губерниях советской России население сократилось на одиннадцать миллионов человек.
Весной 1920 года мы переехали в Царское Село (*9), бывшее ранее резиденцией императорской фамилии, а теперь превратившееся в центр детских колоний. В Сельскохозяйственной академии в Царском Селе я и жена получили работу, две маленькие комнаты и клочок земли для палисадника. Здесь мы устроились гораздо удобнее, чем в Петрограде. Великолепные парки старого императорского городка все еще сохраняли красоту, хотя и были сильно запущены и частью вырублены. Дворцы, построенные по чудесным проектам Растрелли, по-прежнему радовали глаз и напоминали нам с женой о былом величии России. В свободные минуты я бродил в безмолвных оскверненных парках, среди поваленных стволов, заброшенных зацветших прудов, беседок и деревьев, которые красная солдатня расписала непристойностями. Царскосельские парки были свидетелями и длительного славного царствования, и трагедии революции.
Вскоре после того, как мы обосновались в Царском Селе, мою "Систему социологии", наконец-то, хоть и с опозданием, но опубликовали. Всю жизнь потом я удивлялся, как мне удалось написать эти два тома.
Для автора и роза его успеха имеет шипы.
- Как? Вас еще не расстреляли? - воскликнул мой друг профессор Радлов (*10). - За несколько страниц вашей книги, например за 142-ю страницу, вы заслужили у нашего правительства расстрел, и даже не один. Никто, кроме вас, не публиковал такую резкую критику существующего режима.
- Ладно, - ответил я, - раз все равно казнят, предпочитаю, чтобы расстреляли за дело, а не просто так.
Не обращал внимания я и на нападки в коммунистической прессе: "Идеолог контрреволюции", "Лидер самых непримиримых профессоров и интеллигентов", "Настало время уничтожить их раз и навсегда", "Как долго ЧК будет мириться с их деятельностью?"
ЧК, надо сказать, и не собиралась мириться с этим. Лед у меня под ногами стал таким тонким, что я сделал необходимые приготовления. Во-первых, я не стал регистрироваться в Царском Селе и жил там нелегально. Если за мной придут на квартиру в Петрограде, я получу фору, будучи предупрежден друзьями, и скроюсь. Имея в виду вероятность такого исхода, я подготовил и убежище на случай необходимости исчезнуть из поля зрения властей.
В октябре 1920 года "ночные гости" пришли по моему петроградскому адресу и потребовали "товарища" Сорокина. Друзья правдиво отвечали, что я там больше не живу и они не знают, где я. На вопрос, за что меня разыскивают, им ответили: "За бандитизм".
На следующее утро мои студенты читали объявление: "По причине внезапной болезни лекции профессора Сорокина приостановлены. О возобновлении лекций будет сообщено дополнительно". Такого рода объявления появлялись столь часто, что студенты отлично понимали, о чем идет речь. Две недели я скрывался на квартире друга, продолжая свои занятия. Как только "здоровье поправилось", я снова приступил к лекциям. Но такие внезапные расстройства здоровья становились все более частыми в период между 1920 и 1922 годами. После публичной лекции, речи или публикации статьи, у меня вошло в привычку никогда не ночевать дома. Всегда, отходя ко сну, я задавал себе вопрос, придут ли за мной сегодня ночью. Я привык к этому, так как человек вообще привыкает ко всему.
Новый комиссар университета первокурсник Цвибак отобрал у ректора Шимкевича (*11), профессора и самого выдающегося зоолога в России, печати и объявил себя руководителем университета. В 1921-1922 годах ректора уволили, многих профессоров лишили права преподавать, выслали или казнили. Такая политика правительства была настоящим испытанием нравственных и гражданских позиций русских ученых, и я могу сказать, что большинство выстояло и перенесло все испытания и гонения, которым они были подвергнуты. Один из самых великих ученых, И. П. Павлов, показал, до каких высот нравственности и научных идеалов поднимался дух ученых России в те ужасные дни. Как двое наиболее часто выступающих с критикой коммунизма ученых, мы с Павловым крепко сдружились в те годы. Вместе с ним мы организовали Общество объективных исследований человеческого поведения, где я был действующим, а Павлов - почетным председателями. Не иначе как в целях пропаганды своей политики за рубежом Советское правительство в 1921 году издало декрет специально о Павлове, в котором заявило о публикации всех его работ и создало комиссию, куда вошли Максим Горький и Луначарский, для решения неотложных проблем его лаборатории. Павлов ответил заявлением, что он не торгует своими знаниями и не примет ничего из рук, уничтоживших русскую науку и культуру.
Такие героические поступки и такая приверженность своим идеалам вопреки гонениям были не единичны, но были и противоположные примеры. Между героями и трусами были и промежуточные типы, например, несколько ученых, которые, хотя и ненавидели коммунистов, вели политику captatio benevolentiae (*12), всячески льстя и угождая правящей власти. Большинство интеллигентов просто терпели, а когда запас терпения кончался, умирали. Пусть тот, кто ищет примеры нравственного героизма, подумает о тысячах людей в России, которые годами, день за днем стойко отвечали большевикам: "Не хлебом единым жив человек" и "Воздаст Господь каждому по делам его".
- Можете ли вы, товарищи, указать другую такую страну в мире, где правительство дает трудящимся еду, одежду, жилье, и все бесплатно, как у нас в Советской России? - так говорил Гришка III (*13) или, по-другому, Зиновьев (Апфельбаум), коммунистический диктатор Петрограда, на рабочем митинге в начале 1921 года.
- Я могу, - выкрикнул голос из толпы.
- Тогда скажите нам, прошу вас.
- На царской каторге пища, одежда и жилье были бесплатны, прямо как в нашем коммунистическом обществе. Только они были лучше, - крикнул человек.
- Правильно! Совершенно верно! - засмеялись слушатели.
Гришка попытался заговорить снова, но его прервали.
- Хватит, садись! Наговорился, жирный черт!
Как только терпение рабочих лопнуло, чекисты с револьверами окружили Зиновьева. Крики продолжались, оскорбления рели в Гришку III, и он счел за благо исчезнуть. Подобные сцены быстро становились обычным делом.
К 1921 году разрушительные последствия программы коммунистов стали ясны даже самым отсталым крестьянам. Их поля не возделывались и зарастали сорняками. У крестьян не было ни семенного зерна, ни стимулов к труду на земле. Города умирали, национализированные заводы, лишившись топлива, остановились. Железные дороги были разрушены. Здания превратились в руины. Школы почти не функционировали. Смертельная удавка коммунизма потихоньку затягивалась на шее народа. Бурные митинги и волнения на заводах и среди крестьян участились, количество таких случаев быстро росло. Даже в Красной Армии усилилось дезертирство. Русские красноармейцы несколько раз отказывались подавлять выступления народа. Учитывая это, правительство коммунистов создало специальную интернациональную армию, набранную из отбросов общества и высокооплачиваемых убийц немецкой, латышской, башкирской, еврейской, венгерской, татарской и русской национальностей. Именно эта интернациональная армия убила множество демонстрантов в одном только Петрограде в феврале 1921 года. Именно она спасла правительство коммунистов во время кронштадтского мятежа 27 февраля 1921 года (*14).
В этот день мы услышали, что кронштадтские моряки, в прошлом активно поддерживавшие коммунистов, взбунтовались. Это оказалось правдой, и, удайся мятеж, имей мы хотя бы одну независимую газету, чтобы поддержать их бунт, советскому правительству пришел бы конец. Мы отчетливо слышали канонаду из Кронштадта и ясно видели панику правительства. За двадцать четыре часа была выпущена прокламация, объявившая о новой экономической политике (нэп). Из нее следовало, что реквизиции хлеба у крестьян заменяются твердым налогом, восстанавливаются торговля и коммерция, многие фабрики должны быть денационализированы, людям разрешат покупать и продавать продукты питания, специальные совещания некоммунистических рабочих будут созваны для обсуждения вопроса об улучшении условий жизни. Таким вот образом коммунизм был "кастрирован" и начался нэп. В течение трех недель мы слышали постоянную стрельбу, наши сердца радостно бились в надежде, что моряки выиграют в этой дуэли, где побежденного ждала смерть.
В это самое время мы с женой оба заболели воспалением легких и лежали в больнице в Царском Селе. В одной палате со мной было пять или шесть рабочих и двое совслужащих. Бум! бум! - доносился звук пушечных выстрелов из Кронштадта, и мы шептали про себя: "Господи, помоги этим храбрецам!"
Прошла неделя. Канонада все еще не стихала: бум! бум! Мы с женой пережили кризис болезни и начали замечать окружающий мир, особенно звуки стрельбы. Но 18 марта перестрелка прекратилась, и над Петроградом нависла мертвая тишина. Радостное возбуждение покинуло сердца людей, на его место пришел страх. Кронштадтская дуэль закончилась. Коммунисты победили. Горе побежденным! В течение трех дней город был во власти красных войск. Три дня латышские, башкирские, венгерские, татарские, русские и еврейские подонки из интернациональной армии, возбужденные и обезумевшие от крови, похоти и спирта, убивали и насиловали жителей города.
Когда кронштадтские моряки поддерживали коммунистическое безумие, они тоже совершили множество преступлений. Они тоже насиловали и убивали. Но все, что они сделали, искуплено еще более ужасной ценой. Правительство, которое захватило власть в основном с помощью моряков, теперь было безжалостно к ним. Когда кровавое пиршество в Кронштадте закончилось, тысячи тех, кто был "гордостью и славой" нового режима, погибли или попали в тюрьмы. Правительство нарушило свое обещание что тем, кто сдается, будет гарантирована неприкосновенность.
Через три дня после этого жители Царского Села, обитающие возле Казанского кладбища, не спали ночью: непрекращающиеся винтовочные выстрелы отдавались в сердцах прислушивающихся к ним людей. Пять сотен матросов было расстреляно в ту ночь.
Жуткие дни мести прошли. Машина красного террора продолжает работать, но теперь она истребляет людей десятками и сотнями, вместо тысяч и десятков тысяч. Новая экономическая политика, проводимая коммунистами, начинает оказывать оживляющее воздействие на страну.. Как по волшебству, мертвая земля, кажется, возвращается к жизни. Наша свобода, правда, ограничена, но личная инициатива и ответственность утверждаются вновь. Мало-помалу Петроград начал приобретать внешний облик европейского города. Люди ремонтировали свои жилища, стали лучше одеваться, следить за своей внешностью. Печать смерти и запустения, лежавшая на нас целых два года, почти исчезла.
В духовной жизни России наблюдался процесс великого возрождения. Хотя все остальные здания продолжали постепенно разрушаться, церкви начали восстанавливаться и обновляться. Церковные службы, собиравшие мало верующих в 1917-1920 годах, теперь проходили при большом стечении прихожан.
Годовщина основания университета была отмечена впечатляющим торжественным собранием. Около пяти тысяч профессоров и студентов университета, а также гости из других вузов Петрограда присутствовали на этом собрании 3 февраля 1922 года. После того как бывший ректор Шимкевич зачитал приветственный адрес, выступил я (*15). В своей речи я указал на новые ориентиры, которых надлежит придерживаться молодежи. Индивидуальная свобода, личная инициатива и ответственность, кооперация, творческая, созидательная любовь, уважение к свободе других людей, реформы вместо революций, самоуправление вместо анархии - все это отныне и навсегда должно стать нашими общественными идеалами.
На следующий день коммунистические газеты остервенело набросились на меня, но это привело лишь к тому, что моя речь разошлась по всей стране и встретила самое восторженное отношение. В то время нападки на коммунистов неизменно срывали овации. Если официальная пресса что-либо ругала, народ обязательно хвалил. Когда Зиновьев и Ленин нападали на меня за мои статьи, их нападки сильно повышали мою популярность.
- Товарищи, гидра контрреволюции снова поднимает голову. Или мы убьем ее, или чудовище сожрет нас, - так говорил Зиновьев на собрании руководителей коммунистов вскоре после большой религиозной демонстрации, прошедшей 2 мая 1921 года. - Мы должны показать, что машина красного террора есть и продолжает работать эффективно, - сказал он в заключение.
Вскоре после этого арестовали более сотни человек, большей частью ученых, литераторов и священнослужителей. Неделю или около того спустя, мы прочли в "Правде":
"По решению Петроградского Совета, за участие в контрреволюционном заговоре, вчера казнены следующие лица: Таганцев, профессор, за организацию заговора; Таганцева, его жена, за участие и недонесение на мужа; Лазаревский, профессор, проректор Петроградского университета, за разработку проекта нового избирательного закона; Тихвинский, профессор, за подготовку доклада, враждебно охарактеризовывающего современное положение советской нефтяной промышленности; Гумилев, писатель и поэт, за свои монархические убеждения; Ухтомский, художник и ученый, за информацию о положении дел в музеях; супруги Гизетти. И так далее, более чем пятьдесят фамилий, с кратким перечислением их "преступлений". В конце списка было напечатано: "и другие контрреволюционеры" (*16).
Расстрелять за нелицеприятные выводы в докладе о советской нефтяной промышленности! Нефтедобыча действительно была в плачевном состоянии, но ведь доклад Тихвинский написал для Советов по заказу самого Ленина. Расстрелять за информацию о положении в музейном деле! Расстрелять за подготовку нового избирательного закона! За монархические настроения! Ни то, что Гумилев был одним из величайших поэтов России, ни храбрость, проявленная на войне, не спасли его. В этот "заговор" были вовлечены люди, которые иногда даже не знали друг друга, и всем им было отказано в открытом судебном разбирательстве.
- Это пролетарское правосудие еще раз показывает врагам нашу силу, - заявил в одной из речей Гришка III. - Пусть запомнят этот урок.
Мы помним.
То, чего мы более всего опасались, случилось в России в 1921 году. Глядя на карту России, где были отмечены провинции с плохим урожаем или вообще без оного, мы говорили, что, по крайней мере, двадцать пять миллионов человек должны будут умереть зимой от голода, если мир не придет им на помощь.
Мы говорили об этом задолго до того, как правительство и Максим Горький обратились ко всем нациям о помощи голодающим. Когда наступил ужасный голод 1921 года, спасения от него не было: ни одна губерния не имела излишков хлеба.
Опубликовав два тома "Системы социологии", я отложил написание третьего тома, чтобы непосредственно изучить явление, типичное для революций, - голод. Вместе со студентами и сотрудниками, в тесном взаимодействии с академиками И. Павловым и В. Бехтеревым я начал исследование влияния голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества.
Осенью 1921 года мне, как и многим другим профессорам, советское правительство запретило преподавать.
Оставшись без работы, за исключением исследований, проводимых в Институте мозга, Историческом и Социологическом институтах при университете, я чувствовал себя сравнительно свободно. Ранее я изучал голод в городе, используя себя как объект наблюдения, а сейчас у меня была лаборатория необъятных размеров - голодающие деревни и села России. Зимой 1921-го я отправился в районы бедствия Самарской и Саратовской губерний для научного изучения массового голода. Я почти сразу убедился, что не смогу осуществить это намерение. Никакие эксперименты не было возможности проводить, но я видел голод и знаю теперь, что это значит. То, что я узнал там, в этих страшных губерниях, превосходило любой научный опыт. Моя нервная система, привыкшая ко многим ужасам в годы революции, не выдержала зрелища настоящего голода миллионов людей в моей опустошенной стране. И хотя я оказался не способен проводить там исследования в полном объеме, я многое приобрел просто как человек и еще более укрепился во враждебном отношении к тем, кто принес такие страдания людям.
Вместе с одним из местных учителей наша маленькая исследовательская группа отправилась пешком с ближайшей железно-дорожной станции в бедствующие районы Самарской губернии. После полудня мы добрались до деревни N. Селение словно вымерло. Избы стояли покинутые, без крыш, с пустыми глазницами окон и дверными проемами. Соломенные крыши изб давным-давно были сняты и съедены. В деревне, конечно, не было животных - ни коров, ни лошадей, ни овец, коз, собак, кошек, ни даже ворон. Всех уже съели. Мертвая тишина стояла над занесенными снегом улицами, пока мы не увидели сани, с легким скрипом приближавшиеся к нам. Сани тащили двое мужчин и женщина. На санях было мертвое тело. Протащив сани короткое расстояние, они остановились и измученно свалились на снег. Когда мы подошли, они тупо смотрели на нас пустыми глазами. Мы также рассматривали их с болью в сердце. Я уже видел лица умирающих от голода в городах, но такие живые скелеты, как эти трое, мне еще не встречались. Одетые в лохмотья, трясясь от холода, люди были не просто бледны, а синюшны, с лицами темно-синего цвета, покрытыми желтыми пятнами.
- Куда вы его тащите? - спросил я, показав на труп парня, лежащий на санях.
- К тому амбару, - ответил крестьянин, смотря на низкое строение впереди. - Он сейчас полон.
Другой мужчина и женщина пытались подняться со снега, но не смогли осилить это без нашей помощи. Мы предложили помочь дотащить сани и пошли к амбару вместе с крестьянами. Амбар оказался новым и добротно сделанным. Самый сильный с виду мужчина, как выяснилось - деревенский милиционер, вынул ключ и отпер амбар. Он был действительно полон: на полу лежало десять трупов, в том числе три детских.
Мы внесли тело и положили рядом с другими. Мужчина и женщина, родители парня, перекрестились и тихо вышли. "Скоро и они лягут здесь", - сказал милиционер.
- Скольких вы принесли сюда за последние две недели? - спросили мы.
- Около десяти или пятнадцати человек. До этого было больше. Кое-кто убежал из деревни.
- Куда они направились?
- А куда глаза глядят. - Затем, запирая дверь, он прошептал: - Запирать надо... Воруют.
- Воруют... что?
- Да чтобы есть. Вот до чего мы дошли. В деревне охраняют кладбище, чтобы не растащили трупы из могил.
- А были ли убийства с этой целью? - заставил себя спросить я.
- В нашей деревне нет, но в других были. Несколько дней назад в деревне Г. мать убила ребенка, отрезала ему ноги, сварила и съела. Вот до чего мы дошли.
Пока он говорил, звон церковного колокола нарушил тишину умирающей деревни. В темноте заброшенной и покинутой российской глубинки этот призыв сумасшедшего крестьянина, звонившего в колокол, сжал наши сердца и поверг в слезы. Дин-дон! Дин-дон! Вот сейчас быстро и тревожно, как пожарный колокольный бой. Дин-дон! Дин-дон! Медленно и печально, как похоронный звон. Дин-дон! Почти час эти звуки отдавались в голове и груди каждого из нас. Затем опять повисла мертвая тишина.
Этот сигнал бедствия безумного крестьянина в самой глубине русской земли был услышан. Он пересек океан, достиг сердец великой американской нации и принес помощь, которая спасла от жестокой смерти по крайней мере десять миллионов мужчин, женщин и детей. Бог не забудет ваше доброе дело (*17).
С самого начала бедствия десятки тысяч людей ушли из своих домов куда глаза глядят. Тысячами они бродяжили и побирались и, не найдя ни еды, ни работы, падали и умирали.
И в следующей, и еще в одной деревне мы видели ту же ужасную картину: смерть от голода и его спутника - тифа.
"Проклят ты будешь в городе и проклят будешь в поле. Прокляты да будут плоды тела твоего, плоды земли твоей, приплод вола и шерсть овец твоих. Господь ниспошлет тебе проклятие, беды и болезни. И ты пожрешь плоды тела своего, плоть твоих сыновей и дочерей" (*18).
Это древнее проклятие не выходило у меня из головы все время, пока мы бродили по Поволжью и долго еще после возвращения в Петроград. За эти двадцать дней, проведенных в районах бедствия, я получил не так уж много научных знаний, но память об услышанном и увиденном там сделала меня совершенно бесстрашным в борьбе с революцией и чудовищами, губившими Россию. Велики и многочисленны грехи русского народа, но в эти годы бедствий, страданий и смерти нация искупила все, заплатив за это сполна.
В мае 1922 года я приступил к изданию книги "Влияние голода на человеческое поведение, социальную жизнь и организацию общества" (*19). Еще до публикации многие параграфы и даже целые главы были вырезаны цензурой (*20). Книга, как нечто цельное, погибла, но то, что осталось, было все же лучше, чем ничего. Война, которую вели Советы на идеологическом фронте, и террор усиливались снова. Все мы жили, не загадывая на будущее, ожидая каждый день новых ударов со стороны властей.
Тем не менее надежда не покидала нас. Страна явно восстанавливалась. Под обломками нашей цивилизации, в глубине человеческих душ и сердец, что-то происходило - рождалось новое поколение, новый дух народа. Что бы ни произошло с нами, возрождение России было неизбежным. Этим новым силам требовалось только время, чтобы окрепнуть настолько, что власти пришлось бы считаться с ними. Мы могли и подождать, поскольку прошедшие годы научили нас терпению.
10 августа 1922 года я уехал на несколько дней в Москву и с вокзала отправился прямо на квартиру профессора Кондратьева, который предложил мне остановиться у них. Мы позавтракали и разошлись по делам, условившись встретиться в пять часов вечера у Кондратьева дома. Выполнив деловую часть моей командировки и встретившись с друзьями, я вернулся на квартиру, но хозяина еще не было дома. Не пришел он и в шесть часов, я стал уже слегка беспокоиться. В семь пришел студент, спросил жену Кондратьева. Я ответил, что ни его, ни ее дома нет, и предложил передать им то, что этот человек желал сообщить. Студент пристально посмотрел на меня и спросил, кто я такой. После моего представления он сказал: "Профессор, уходите из этой квартиры. Вашего друга арестовали, и чекисты могут быть здесь с минуты на минуту".
Я взял свой саквояж и вышел, затем подождал возле дома жену Кондратьева и условился с ней относительно того, что надо сделать в первую очередь. Затем я отправился на квартиру другого товарища. Увы, он также был арестован. Несколько часов спустя мы узнали, что в один день взяли более ста пятидесяти человек (*21) - выдающихся ученых, профессоров, писателей и кооператоров, среди которых были профессора Кизеветтер и Франк, Бердяев и Ясинский, Софронов, Озеров, Мякотин и Пешехонов, Осоргин и многие другие. Тогда же было арестовано много студентов. Это явно показывало начало новой волны большого террора, а значит, в Петрограде могло происходить то же, что и в Москве. Все сомнения на этот счет развеялись на следующий день, когда я прочитал телеграмму, посланную моей женой в адрес московского приятеля. В телеграмме значилось: "Задержите моего сына в Москве. Дома скарлатина".
Скоро мы узнали, как своевременно было это предупреждение держаться подальше от Петрограда. В городе арестовали профессоров Лосского, Карсавина, Зубашева, Лутохина, Лапшина, Одинцова, Селиванова, Бруцкуса, Замятина и многих других, всего числом более сотни человек, не считая множества студентов. Чекисты явились и по моему петроградскому адресу и обнаружили в квартире госпожи Дармалатовой только ее умирающую дочь Надю, ее мужа и врача. Несмотря на то, что врач и муж Нади уверили чекистов в моем отсутствии и просили не беспокоить напрасно больную обыском, те все же прошли по всем комнатам и, не обнаружив следов моего пребывания, великодушно согласились больше не шуметь и не устраивать засад.
Я оставался в Москве в относительной безопасности, поскольку в лицо меня знали немногие. Прошла неделя, и появились слухи, что арестованных ученых и профессоров не казнят, а вышлют из пределов страны. Вскоре статья Троцкого в "Правде" подтвердила эти слухи.
Арестованных начали выпускать после предупреждения о высылке. Каждый из них должен был подписать две бумаги. Первая - расписка, что в течение 10 дней он покинет страну, другая ознакамливала высылаемого с тем, что он будет казнен, если вернется в Россию без разрешения Советского правительства.
Как только стала известна судьба моих арестованных коллег, я решил, что высылка - это лучшее, что меня ждет. Я ничего больше не мог сделать для моей страны; проживая нелегально, рано или поздно был бы арестован и, вероятно, расстрелян.
Прекрасным сентябрьским утром я вернулся в Царское Село. Жены не было дома, так что я сам стал собирать вещи для тюрьмы, еду, белье и несколько книг, чтобы коротать время в камере. Когда жена вернулась домой, она сразу же начала отговаривать меня от этой затеи, показав номера "Петроградской правды" и "Красной газеты", в которых содержались яростные нападки и угрозы в мой адрес. По дороге в Петроград мы встретили друзей, которые поддержали жену, считая, что идти на такой риск в Петрограде - форменное безумие. "Если Зиновьев со своей шайкой не расстреляют вас на месте, то вышлют в Сибирь, а не за границу - говорили они.
В конце концов я согласился, что, возможно, было бы лучше попасть под арест в Москве, и следующим утром я вернулся в столицу. Явившись в ЧК с вещами и представившись, я подождал некоторое время, а затем был приглашен в кабинет чиновника, ведущего дела высылаемых ученых и преподавателей.
- Моя фамилия - Сорокин, - сказал я ему. - Ваши товарищи в Петрограде собирались аресто-вать меня, но я был в это время в Москве. Я пришел к вам, чтобы выяснить, что вы хотите сделать со мной.
Чекист, молодой человек с бледным лицом завзятого кокаиниста, развел руками и сказал:
- У нас и так много народу в Москве, даже не знаем, что и делать. Поезжайте обратно в Петроград, и пусть ЧК на месте решает вашу судьбу.
- Спасибо, - сказал я, - в Петроград не поеду. Хотите арестовать меня - пожалуйста, - вот он я. После минутного раздумья он сказал:
- Все арестованные все равно должны быть высланы за рубеж. Подпишите эти две бумаги и в течение десяти дней покиньте территорию РСФСР.
Подписав с охотой данные мне бумаги, я спросил, куда мне обратиться за паспортом.
- В Наркомат иностранных дел, - ответил бледный молодой человек. - Я прямо сейчас позвоню им насчет вас.
- Я могу идти?
- Да, конечно.
Выйдя из здания ЧК, я послал телеграмму жене, чтобы она продала наши пожитки и ехала ко мне в Москву. У нас ничего не было, кроме остатков моей библиотеки, так что распродажа вещей не заняла много времени.
Процесс получения паспортов и разрешений был трудным и раздражал своей медлительностью. В Наркомате иностранных дел мне сказали, что паспорт будет готов через пять-шесть дней.
Решив получить его быстрее, я пошел к Карахану, исполнявшему обязанности министра иностранных дел в отсутствие Чичерина. Карахан был моим другом со студенческих лет, и мне было любопытно увидеть его в качестве крупного большевистского чиновника. Однако когда я дал свою визитную карточку его секретарю, тот заявил, что Карахан занят и не сможет меня принять. В этот момент в приемную вошел человек и поздоровался со мной. Это был один из моих студентов из Психоневрологического института.
- Что вы делаете здесь? - спросил я.
- О, я заведующий отделом информации и связей с общественностью Министерства иностранных дел, - ответил он гордо. - Вы читали в газетах статьи Кольцова? Это мой псевдоним.
Я сказал, что читал, и он поинтересовался, что я о них думаю.
- То же, что и о вашем правительстве, - ответил я. - Вот этот человек отказывается передать мою визитку Его Превосходительству. Пожалуйста, заставьте его выполнить мою просьбу.
Они пошептались с минуту и исчезли. Вскоре дверь открылась, и появился Карахан, в сопровождении трех чекистов.
- Здравствуйте, Питирим Александрович, - сказал он, - рад видеть вас. Входите.
Кабинет был хорошо, я бы даже сказал роскошно, обставлен, и Карахан, когда-то худой и стройный, сейчас выглядел откормленным и толстым.
- Ваше Превосходительство, - начал я с долей иронии, - вы, конечно, знаете, что я выслан. Ваши подчиненные отказываются выдать мне паспорт в течение трех дней, что меня не устраивает. Не будете ли вы столь любезны приказать им приготовить мой паспорт завтра к утру?
- С превеликим удовольствием, - ответил он и отдал распоряжение по телефону. - Завтра все будет готово, - объявил он, - паспорт вам выдадут бесплатно.
Я поблагодарил, хотя в мои планы и так не входило платить за свою же собственную ссылку. Не на следующее утро, а через день, но все же паспорт был готов. На паспорте по-французски значилось "Expulse" (*22). В тот же день я получил чехословацкую, немецкую, латышскую и литовскую визы. Так я потратил три дня на оформление этих проклятых бумаг.
Один из последних визитов я нанес Пятакову, одному из руководителей коммунистов, человеку, с которым был дружен в студенческие годы. Я пришел к нему с просьбой за нашего общего друга, который сейчас был в тюрьме и серьезно заболел там. Пятаков обещал сделать все, что в его силах, и после завершения деловой части визита мы разговорились. Он сообщил, что собирается писать статью в ответ на мою критику труда Бухарина "Теория марксизма" (*23).
Я сказал ему:
- Пятаков, позволь узнать, ты на самом деле веришь в то, что вы строите коммунистическое общество?
- Конечно, нет, - честно ответил он.
- Значит, вы понимаете, что эксперимент не удался и вы строите обычное буржуазное общество. Тогда почему высылают нас?
- Ты не принимаешь во внимание того, что в России идут параллельно два процесса, - сказал он. - Один из них - восстановление буржуазного общества; другой - приспособление Советского правительства к этому обществу. Первый процесс протекает быстрее, чем второй. Это несет угрозу нашему существованию. Наша цель - затормозить развитие первого процесса. Вот почему вас выдворяют за границу. Возможно, через два-три года мы пригласим вас вернуться обратно.
- Благодарю покорно, - сказал я, - надеюсь вернуться в мою страну без вашего приглашения.
Хмурым днем 23 сентября 1922 года первая группа высланных собралась на московском вокзале. Я внес два саквояжа в латвийский дипломатический вагон. "Все свое ношу с собой". Это я мог бы сказать и про себя. В туфлях, присланных чешским ученым, костюме, пожертвованным мне Американской организацией помощи, с пятьюдесятью рублями в кармане я покидал родную землю. Все мои спутники были в сходном положении, но никто особенно не волновался по этому поводу. Несмотря на запрет властей, многие друзья и знакомые пришли проводить нас. Было много цветов, объятий и слез. Мы, отъезжающие, вглядывались в их лица, смотрели на уплывающие назад улицы Москвы, ловили последние образы покинутого Отечества.
На следующий день мы приехали в пограничный населенный пункт. Полчаса спустя промелькнул красный флаг, и советская Россия осталась позади. Вечером мы впервые за пять лет легли спать не задумываясь, придут ли за нами этой ночью.
Неделей позже в Берлине я прочитал свою первую лекцию о современном положении в России. Стало ясно, что я уехал как раз вовремя, так как первое же письмо, дошедшее из России, сообщало: "Наша бабушка (т. е. ЧК) очень сожалеет, что позволила вам уехать без ее последнего и вечного благословения (т. е. не расстреляв нас)". В берлинской газете "Дни" я прочел, что на заседании Совнаркома один из руководителей ЧК Уншлихт и Карахан получили головомойку за разрешение госпоже Кусковой (*24) и профессору Сорокину выехать за границу. Одновременно была уничтожена решением правительства моя книга о голоде (*25).
Что бы ни случилось в будущем, я знаю теперь три вещи, которые сохраню в голове и сердце навсегда. Жизнь, даже самая тяжелая, - это лучшее сокровище в мире. Следование долгу - другое сокровище, делающее жизнь счастливой и дающее душе силы не изменять своим идеалам. Третья вещь, которую я познал, заключается в том, что жестокость, ненависть и несправедливость не могут и никогда не сумеют создать ничего вечного ни в интеллектуальном, ни в нравственном, ни в материальном отношении.
Этим заканчиваются мои "Листки из русского дневника".
Я был избавлен от многих трудностей на печальной дороге изгнания, с ее болью насильственных расставаний, бездомностью, ностальгией, потерянностью, крушением надежд и разочарованиями. В первые дни пребывания в Берлине мы с женой радовались вновь обретенной свободе и безопасности. В дружеском кругу русских эмигрантов в Берлине, которые интенсивно занимались интеллектуальной, творческой и общественной деятельностью, мы с женой чувствовали себя возрожденными и счастливыми. Нас не волновали скудость финансов и неопределенность будущего. После жизни в аду коммунистической России все за границей казалось лучше, чем в стране Советов. Госпожа Удача, казалось, снова улыбалась нам.
На четвертый день пребывания в Берлине я получил из чехословацкого посольства приглашение от моего друга доктора Масарика, президента Чехословацкой Республики, приехать в Прагу в качестве официальных гостей страны. Следующим же вечером мы уже обедали с президентом, его женой доктором Алисой Масарик и госсекретарем доктором Бенешем в великолепном дворце, где жила семья президента. Несмотря на свое высокое положение, этот великий человек, ученый и государственный деятель оставался столь же искренним и естественным в своих манерах, как и раньше, когда сам был скромным эмигрантом. За обедом мы обменялись мнениями о ситуации в России и затем, во время кофе, он улыбаясь спросил, есть ли у меня деньги. Я ответил, что еще осталось несколько тысяч ничего не стоящих немецких марок и небольшое количество рублей (все вместе это составляло около двух долларов).
- Не хотите ли вы почитать лекции в нашем университете Шарля? - спросил он.
- Не думаю, что я в хорошей форме после стольких лет жизни в кровавом российском сумасшедшем доме. Если возможно, я бы хотел, чтобы мне дали какое-то время привести мозги в порядок.
- Тогда мы организуем вам специальную стипендию, как и другим русским ученым.
Так, в изящной форме, была решена прозаическая проблема наших с женой средств существования.
Мы сняли скромную комнату в доме под Прагой (в Черношицах). После многих лет полной превратностей и рискованной жизни в России, мы снова зажили упорядочение и по-человечески, восстанавливаясь физически и ментально, занимаясь научной работой и культурно отдыхая. Помимо прогулок, купания в бассейне, занятий садом, посещения исторических достопримечательностей и наслаждения красотами окрестностей, мы почти каждый день ездили в Прагу. Госпожа Сорокина занималась цитологическими исследованиями в университетских лабораториях у профессора Немеца (*1), а я работал в пражских библиотеках, читал лекции, участвовал в работе различных комитетов, куда был избран, выполнял редакционные обязанности в журнале "Крестьянская Россия", который мы только что учредили. Мы - это Аргунов, С. Маслов, Боем и я. Еще мы ездили в Прагу на вечеринки у друзей, или когда нас приглашали на обеды или завтраки с Масариком, Бенешем, Крамаржем, Клофачем и другими чешскими политиками и деятелями культуры. Девять месяцев моего пребывания в Чехословакии мы прожили хорошо и плодотворно.
Поскольку чешское правительство и чешский народ были очень гостеприимны, Прага стала центром притяжения известных эмигрантов из России. Среди них были и выдающиеся ученые, и писатели, художники, и политики, и военные, и духовенство, и студенчество, не считая рядовых беженцев из России. С помощью чешского руководства эмигранты основали в Праге русский университет, несколько исследовательских центров, создали литературные, музыкальные, театральные, политические и иные организации. Так что в обширной колонии эмигрантов продолжалась напряженная научная, культурная и общественно-политическая жизнь. Многие эмигранты все еще верили в неминуемый крах коммунистического режима и ожидали скорого возвращения на родину. Соответственно, они были в основном заняты политическими делами и строили планы будущего переустройства родной страны.
Со своей стороны, я имел серьезные сомнения относительно скорого падения правительства коммунистов и был твердо уверен, что будущее России определит русский народ у себя дома, а не эмигранты, как бы высок ни был их умственный и культурный потенциал. В соответствии с этими взглядами я посвящал только малую часть своего времени политическим проблемам (*2) и вовсе не участвовал в мелкой грызне между эмигрантами. Основное внимание я уделял занятиям наукой. Интенсивно знакомясь с последними социологическими трудами западных ученых, которые были недоступны мне в годы революции, я старался обновить и осовременить мои знания западной научной литературы. Когда меня пригласили прочитать серию публичных лекций в Праге, я написал и затем издал эти лекции в виде книги "Современное состояние России" (Прага, 1922) (*3). Готовя курс лекций для студентов Русского университета и для чешских и карпато-русских учителей, я написал и опубликовал другую книгу - "Очерки социальной педагогики и политики" (Ужгород, 1923) (*4). Как редактор и автор нашего журнала "Крестьянская Россия", я напечатал несколько статей-исследований в области сельской социологии. Эти публикации составили теоретический костяк, позднее полностью разработанный в солидных томах, написанных мной во время преподавания в Миннесотском и Гарвардском университетах.
Основные мои исследования, однако, лежали в области социологии революций. Мне удалось написать черновой вариант труда но этой теме на русском языке, пока мы были в Праге. После приезда в Соединенные Штаты он был опубликован в переводе на английский язык под названием "Социология революции" (Филадельфия и Лондон, 1925).
Такая загруженность работой уберегла меня от пустой траты времени в бесплодных политических спорах, обычных для всех беженцев всех великих революций. В последующие годы я не раз наблюдал среди польских, латышских, литовских, венгерских, немецких, кубинских и других политических эмигрантов ожидания, надежды и раздоры, идентичные таковым у части русской эмиграции. Как и русские неприкаянные беженцы, многие из этих более поздних эмигрантов бредут печальной и жестокой дорогой изгнания, которая разбивает их надежды и ожидания. Зачастую озлобленные и разочарованные, эти люди мучительно живут и бесследно исчезают, умирая в чужой стране. Они заслуживают сострадания и нашей помощи в тяжелый момент своей жизни, но их незавидная участь должна послужить будущим эмигрантам предупреждением не строить свое существование целиком на безнадежных политических мечтаниях и бесполезных спорах. Чем скорее они приспособятся к их новой стране пребывания, не потеряв при этом своей индивидуальности, и начнут реализовывать свой творческий потенциал, тем будет лучше для них самих, их новой страны и старой родины.
В Праге я подружился накоротке со многими выдающимися русскими учеными - например, Петром Струве, Н. Лосским, И. Лапшиным, П. Новгородцевым, Е. Зубашевым (*5) и многими известными писателями, поэтами и музыкантами. В Праге же я познакомился с крупными чешскими социологами, например с доктором А. Блаха. За кружкой пива или за обедом мы обычно обсуждали разные глобальные проблемы философии, социальных наук, этики, изящных искусств, политики и экономики. Почти всегда такие дискуссии существенно обогащали наше понимание этих проблем и многих событий, в которых мы были либо свидетелями, либо жертвами.
Живя такой богатой творчески, полной впечатлений, но в то же время упорядоченной жизнью, мы с женой в результате быстро восстановили телесную энергию, ментальные способности и душевное равновесие. Кое-кто из друзей, видевших нас в России и теперь встречавших меня и жену в Праге или несколько позднее в Соединенных Штатах, говорили, что мы выглядели на двадцать лет моложе. И действительно: мы чувствовали себя много более юными, чем в Советском Союзе.
Возможно, мы бы так и остались в Чехословакии навсегда, в качестве преподавателей одного из чешских вузов, если бы я не получил приглашения от двух уважаемых американских социологов Эдварда Хайеса из университета штата Иллинойс и Эдварда О. Росса (*6) из Висконсинского университета. Они пригласили меня приехать в Америку, чтобы прочесть серию лекций о русской революции. Эти неожиданные предложения круто изменили мою жизнь. Многие годы до этого я всегда очень интересовался Соединенными Штатами и изучал американские социальные, экономические и политические теории и институты, американскую культуру, литературу и образ жизни. Из моей "Системы социологии" хорошо видно, что я прекрасно знал труды патриархов американской социологии, таких, как Лестер Уорд, Франклин Гиддингс, О. Смолл (*7), и некоторых из молодого поколения американских социологов и психологов. Я восхищался американским народом, демократией и американским образом жизни. Мое восхищение было столь велико, что мои друзья и коллеги в России даже прозвали меня "русским американцем".
Помимо интереса к Америке и восхищения ею была и другая причина принять такое пригла-шение. Всю свою жизнь я предпочитал стоять на собственных ногах и самому определять свою судьбу, будучи материально независимым. Независимость привлекала меня больше, чем положение высланного ученого, живущего за счет поддержки дружественного правительства, сколь щедрой бы ни была эта поддержка. Поэтому я не колеблясь принял предложение профессоров Хайеса и Росса. Хотя обещанный гонорар за лекции был скромным, все же он покрывал все путевые издержки в Америку и обратно, если плыть туристским классом на дешевом пароходе. Если бы я не обеспечил себе подходящего положения в Соединенных Штатах, то всегда мог бы вернуться в Чехословакию. Поскольку скромный гонорар не позволял моей жене ехать со мной, мы решили, что она останется в Чехословакии, пока не решится вопрос, останусь ли я в Соединенных Штатах или вернусь.
Без каких-либо проблем я получил чехословацкий паспорт, где было написано, что я - русский по национальности, американскую, австрийскую и итальянские (транзитные) визы и попрощался с чешскими и русскими друзьями. В октябре 1923 года я сел на поезд до Триеста, где купил билет туристского класса на маленький итальянский корабль "Марта Вашингтон". Серия лекций в университетах Иллинойса и Висконсина планировалась на январь и февраль 1924 года. Я выехал раньше, поскольку хотел исправить мой слабый английский месяца за два до начала лекций. Вот так я снова вступил на свою "дальнюю дорогу", снова стал перекати-полем, со столь знакомыми печальными расставаниями и нелегкими приездами на новое место. Говоря социологическими терминами, моя "горизонтальная и вертикальная мобильность" снова внезапно ускорилась. На этот раз она перенесла меня за океан и выбросила на берега великой страны.
Долгое путешествие мне понравилось. Прекрасны были ландшафты и пейзажи Австрии, Италии, солнечного Средиземноморья, изменчивая Атлантика, то тихая, то штормовая. Тихоходность и частые стоянки нашей старой "Марты Вашингтон" в разных портах Средиземного моря позволили мне увидеть Неаполь и Везувий, впечатляющее извержение Этны, города - Патры в Греции, Альмерию в Испании, Алжир в Алжире, знаменитые скалы Гибралтара. Честно говоря, эти места оставили поверхностное впечатление, но все же очаровывали и увлекали меня.
Не менее интересными были пассажиры и команда корабля. В основном словацкие и итальянские эмигранты в Соединенные Штаты, простые и добрые люди, ищущие лучшей доли в новой стране.
Среди пассажиров случайно оказались и несколько русских беженцев и один американец - доктор Куэйл, с которым я встречался в Праге. Среди русских эмигрантов была одна довольно шустрая дама, обращавшая на себя внимание тем, что резалась в карты, не вылезала из бара и раскованно заигрывала с мужчинами из числа пассажиров. "С таким поведением она, похоже, будет иметь немало проблем в пуританской Америке", - думалось мне. Я вынес это представление о Соединенных Штатах из книг и полагал, что американский народ находится все еще на пуританской стадии развития морали и нравов. Очень скоро после приезда в Штаты я обнаружил, что мои представления были неверны и что - плохо это или хорошо, - но пуританская стадия сменилась намного более свободными и гибкими правилами поведения и морали. В конце октября, после шестнадцати дней путешествия, "Марта Вашингтон" прибыла в Бостон. Прежде чем пассажиров перевезут в Нью-Йорк, мы должны были провести несколько часов на Бостонской таможне. Проголодавшись, я купил и впервые попробовал прославленную американскую кулебяку. Она так понравилась мне, что я съел три порции. Эта сверхневоздержанность привела к тому, что я избегал кулебяку много лет подряд. На следующее утро мы прибыли в Нью-Йорк.
Прежде чем продолжить рассказ о моей жизни, следует, вероятно, сказать несколько слов о новом кризисе в моем мировоззрении и восстановлении целостности моих философских и психосоциологических взглядов и моей системы личностных ценностей, Первая мировая война пробила первые бреши в позитивистском "сциентистском" (*8) и гуманистическом мироощущении, которое я имел до войны. Революция же 1917 года разбила вдребезги мои взгляды на мир, вместе с характерными для них позитивистской философией и социологией, утилитарной системой ценностей, концепцией исторического процесса как прогрессивных изменений, эволюции к более лучшему обществу, культуре, человеку. Вместо развития просвещенной, нравственно благородной, эстетически утонченной и творческой гуманности война и революция разбудили в человеке зверя и вывели на арену истории наряду с благородным, мудрым и созидающим меньшинством гигантское число иррациональных человекоподобных животных, слепо убивающих друг друга, разрушающих все великие ценности, ниспровергающих бессмертные достижения человеческого гения и поклоняющихся вульгарности в ее худших формах. Волна смерти, зверства и невежества, захлестнувшая мир в XX, цивилизованном, как считалось, столетии, полностью противоречила всем сладеньким теориям прогрессивной эволюции человека от невежества к науке и мудрости, от звероподобного состояния к благородству нравов, от варварства к цивилизации, от теологической к позитивной (*9) стадии развития общества, от тирании к свободе, от нищеты и болезней к неограниченному процветанию и здоровью, от уродства к красоте, от человека - худшего из зверей (*10) - к сверхчеловеку-полубогу.
Это вот разительное противоречие заставило меня, как и многих других, придирчиво пересмотреть прошлые взгляды на мир. Мой собственный опыт в течение 1914-1922 годов только усилил потребность в таком пересмотре. В это время я испытал на себе и видел слишком много ненависти, лицемерия, слепоты, зверств и массовых убийств, чтобы сохранить в неприкосновенности восторженное и бодрое мироощущение. Именно эти исторические обстоятельства и экзистенциальные (*11) условия начали процесс переоценки моих ценностей, перестройки моих взглядов и изменения меня самого как личности. Перестройка шла постепенно и в течение пяти лет в коммунистической России, и позже, в Европе и в Соединенных Штатах. К концу 1920-х годов этот болезненный, но радостный процесс в основном завершился. Его результатом стало то, что я называю интегральной системой философии, социологии, психологии, этики и личностных ценностей. Какие-то следы этой системы заметны уже в моей "Системе социологии", созданной в России, и в трудах, опубликованных в Чехословакии. Намного более явно эта система проступает в моих книгах, изданных в Америке между 1924 и 1929 годами. В своей завершенной форме основные принципы "интегрализма" систематически изложены в книгах, написанных за последние тридцать лет.
Итак, по приезде в Нью-Йорк еще одна глава моей жизни закончилась и началась новая.