Глава IX

Профессор Менгар принял меня на следующий день. Я сказал ему по телефону что-то довольно странное: сказал, что это срочно. Мы были немного знакомы: он заходил ко мне раз или два, три года назад, когда я выпускал его труды в научной серии. Это был специалист по эндокринологии и старению, работы которого пользовались авторитетом в мире. Но он был больше чем ученый: он был деятель цивилизации. Я бы даже сказал, по преимуществу. Во время нашей короткой беседы он заявил мне, что цивилизация должна регулярно повторять свои прежние открытия, это очень важно, и что сам он старается изо всех сил. «Я сейчас занят терпимостью, — доверительно сообщил он с чуть виноватой улыбкой, — и это ставит передо мной серьезные проблемы: приходится искать в прошлом и воссоздавать, причем есть опасность прослыть консерватором. Трудное это дело — непреложность, когда мечтаешь притом о каких-то чудесных переменах… Но что вы хотите, у меня склонность к спокойной уверенности, и я всю жизнь провел, культивируя ее…» Менгару было восемьдесят четыре года. Он наводил меня на мысль о детском смехе и сачках для ловли бабочек: думаю, из-за впечатления исходившей от него доброты, а также веселости, которая в его возрасте словно превращала старость и смерть просто в преддверие некоей волшебной страны. Длинное костистое лицо, на котором нос занимал внушительное место, а морщины казались прорезанными не столько временем, сколько добродушием и игрой выражений, оставившей эти бороздки на пути от кротости к смеху; кожа была бледно-серой, оттенка чуть стертой карандашной штриховки, сквозь которую просвечивала старость. Он был одним из тех пожилых людей, что выглядят так, будто состарились в супружеском счастье, и я воображал, что у него есть похожая на него жена и что шестьдесят лет совместной жизни были в некотором роде их общей тайной, где на все найдется ответ.

Я уселся в кресло напротив его письменного стола и было пожалел, что пришел. Я чувствовал, что начал хождение по инстанциям: после первого медицинского вердикта теперь жду следующий, рангом повыше. Однако я знал закон, знал, что хоть он иногда и приостанавливает свое действие, давая отсрочку, все же напрасно обращаться в более высокие инстанции этой иерархии, равно как и подавать кассационную жалобу против приговоров природы.

Менгар что-то писал мелким, аккуратным и быстрым почерком. Мне на ум пришла мышь, оставляющая завитушки на белом листе бумаги. Позади него, на полке, стояла одна из тех маленьких синих, изображающих пузатого Будду статуэток, выражение мудрости на лице которых словно приглашает к ожирению. Он поймал мой взгляд, обернулся, тронул пупок Будды карандашом и рассмеялся:

— Японский. Совершенно безобразен. Я очень им дорожу, это своего рода трофей…

Больше он ничего не объяснил, а я так и не понял, был ли то реверанс в сторону собственной аскетической внешности, или же он всю свою жизнь посвятил некоей таинственной борьбе против пупков.

— У вас какие-то затруднения?

— Да. В общем… пока я справляюсь. Я пришел скорее навести справки. Узнать, что меня ожидает…

— Некоторые… дурные предчувствия?

— Что-то вроде того.

Он понимающе кивнул:

— Вечерние страхи… Даже самые прекрасные закаты слегка щемят нам сердце. Сколько вам лет?

— Будет шестьдесят через два с половиной месяца.

Некоторое время он дружелюбно смотрел на меня поверх своих очков.

— И что вы еще хотите узнать такого, чего сами уже не знаете?

— Что мне… остается?

— А что вы еще можете сейчас дать?

Я был немного сбит с толку. Вопрос так мало походил на этого старичка, будто сошедшего с иллюстрации к сказкам Андерсена, что у меня возникло ощущение ирреальности, будто мы оказались двумя персонажами, которые ошиблись автором, и наша встреча — вовсе не медицинская консультация, а попытка разобраться, что мы тут оба делаем и вследствие какого светского недоразумения.

— Что вы хотите сказать?..

— Каковы ваши нынешние способности?

— Раз или два в неделю… При душевном спокойствии. А сверх того…

— Сверх того?

— Неизвестно.

— У вас уже были неудачи?

— Нет. По-настоящему нет. Но я уже не тот. Скорее, надо сказать: я перестал быть собой. Ощущение такое, будто я… лишаюсь чего-то.

— Ощущение, будто мир от вас ускользает…

— Верно.

— Надо бы еще выяснить, что вы понимаете под словом «мир» и о каких… сокровищах идет речь, когда вы говорите, что лишаетесь их.

— Женщина, которую я люблю.

— А-а.

Он сделал короткий понимающий жест и показался удовлетворенным, почти успокоенным. У него было прекрасное, кроткое лицо, в котором воспоминание о жюльверновских ученых сочеталось со спокойной внутренней уверенностью, которую ничто не способно поколебать.

— … Женщина, которую любят, да, конечно… Но порой мы любим женщину… скверно, как инструмент обладания миром. Как некую пробуждающую силы скрипку, откуда извлекают пьянящие аккорды… Извините меня, я очень стар, и, признаюсь, у меня с потенцией отношения… иронические. Вы, конечно, много за собой наблюдаете?

— Постоянно. Не могу от этого отделаться. Мне все труднее и труднее забыться. Когда знаешь, что любишь в последний раз, а быть может, и в первый… Не знаю даже, то ли у меня предчувствие сексуального угасания, то ли чего-то более…

— … Гибельного?

— Если угодно. Я живу в смутном предчувствии конца света, а поскольку не верю, что ему придет конец…

— Да, привязанность к жизни — одно из самых больших зол любви.

— Не то чтобы я боялся смерти…

Он улыбнулся:

— Полно вам, месье, полно. Вы человек гораздо более искушенный, чтобы делать вид, будто вам незнакома эта маленькая игра, в которую вы пускаетесь. Если у вас «гибельные» предчувствия, то это потому, что вы даете зароки. Вы хотите избежать полового бессилия — просто бессилия — и призываете смерть, чтобы уберечь себя от этого. Это излюбленная мужская показуха. Fiesta brava[7]. Измученный бык мечтает об ударе шпагой, опускает голову и ждет, чтобы его добили. Совершеннейшая гнусность. Есть какие-нибудь особые пристрастия?

— В каком смысле?

— Оргии и всякое такое, чтобы разбудить зверя.

— Нет, никогда. Мне это отвратительно.

— Вам приходится сильно напрягать воображение?

— Вы говорите о… фантазиях?

— Да. Порой настает момент, момент пресыщения, когда реальности — даже если она очень красива и ее нежно держат в своих объятиях — уже недостаточно… и тогда взывают к воображению. Закрывают глаза и призывают его на помощь. Негритянки, арабские женщины, просто животные. Это случается гораздо чаще, чем обычно считают…

— Вот уж точно не мой случай.

— … Порой попадают в пресловутый «круг» Визекинда. Вы ведь наверняка о нем знаете?..

— Признаюсь, что нет.

— Ну, Визекинд очень хорошо его описал, почитайте, это интересно. Когда реальности становится недостаточно, когда она притупляется и уже не способна стимулировать, обращаются к воображению, к фантазиям, но затем само воображение исчерпывает себя, отстает и, в свою очередь, требует возврата к реальности… Таким образом, вы приходите к трагедии совершенно добропорядочных мужчин, которые начинают приставать к африканским рабочим и просят у них помощи и силы… Ну да. Что я нахожу в подобных случаях особенно трогательным, так это понимание, преданность и дух самопожертвования со стороны женщины…

Я смотрел на него с недоверием. Было что-то несуразное и ирреальное в этом кратком описании несчастья и извращения, сделанном почти весело полупрозрачным восьмидесятилетним старичком, которого я всего несколько мгновений назад воображал себе в гномьем колпачке под сказочным грибом.

— Это довольно ужасно.

— О нет, нисколько. Просто я думаю, что не все так уж неверно в учении Церкви… или даже того толстячка, которого вы приметили… — Он повернулся и постучал кончиком своей ручки по животу Будды. — И успокойтесь, я вовсе не собираюсь предсказывать вам будущее, дорогой месье. Я не притязаю даже на то, чтобы сделать обзор вопроса. Горизонт, так сказать, безграничен. А в этом мире слишком много несчастий, и нельзя быть всюду одновременно… Скажем, желательно смотреть вещам прямо в лицо, чтобы достичь хотя бы некоторой отрешенности… — Он грустно улыбнулся. — Знаю, знаю: часто труднее всего заключить мирный договор именно с самим собой. Впрочем, полагаю, что вы пришли проконсультироваться со мной безо всякой четко определенной причины, что порой бывает самой безотлагательной из причин… Вы мне даже сказали по телефону, что «это срочно»… И вы ведь наверняка уже консультировались у каких-нибудь врачей?

— Всего у одного.

— Браво. Это еще не паника. А после меня в какую инстанцию предполагаете обратиться?

Я спросил себя, что я, в самом деле, тут делаю, зачем явился беспокоить этого человека в его благодушном христианстве.

Мы молчали. На его письменном столе стоял букет полевых цветов, а на стене, словно в давние времена, тикали старинные часы с маятником. Менгар дружелюбно смотрел на меня поверх очков. Он был похож на святого Франциска Ассизского кисти Джотто. Я вполне представлял его в рясе, окруженным птицами.

— Благодарю вас за… предостережение, доктор. Думаю, что с этой стороны ничем не рискую. У меня очень развит инстинкт самосохранения. Признаюсь также, что сексуальность еще никогда не представала моему уму в виде сексологии. Мне всегда казалось, что, когда сексуальность превращается в сексологию, сексология не слишком-то помогает сексуальности. К несчастью…

— Понимаю, понимаю…

— Я люблю одну женщину, как никогда еще не любил в своей жизни.

— И она вас тоже любит?

— Искренне в это верю.

— Ну что ж, дайте ей шанс полюбить вас еще больше. Поговорите с ней откровенно.

— Я боюсь потерять ее. К тому же жалость, сами знаете… Бедненький мой, и все такое…

— Мне казалось, вы говорили о любви, — заметил Менгар. — Хотя, собственно, признаю, что в моем возрасте все легче и легче обходишься без плотского… Ладно. Давайте-ка посмотрим, как обстоят дела с вашими физическими возможностями. С функциональной точки зрения у вас много затруднений?

— В общем-то, первый порыв всегда происходит сам собой, но затем его надо подкреплять…

Он что-то отметил в моем листке социального обеспечения.

— Стало быть, эрекция затруднена.

— Не совсем, но…

— Не оправдывайтесь, дорогой месье. Вы ведь не перед судом, и никто вар ни в чем не обвиняет. Ваша честь француза, патриота и бойца Сопротивления тут совершенно ни при чем. Значит, с проникновением никаких сложностей. Никакой дряблости члена, никакого сгибания, нестойкости, отклонения и уверток, усиливающихся в момент введения? Однако тут мы вступаем в опасную область, о которой говорит Зильберман в своей шеститомной «Сексуальной энциклопедии», которую, впрочем, вы сами же и опубликовали… Дряблость члена требует усиленного ощупывания в поисках входа, но эти поиски напрасны, потому что член недостаточно плотен и ему не хватает стойкости и напора, чтобы раздвинуть губы влагалища, так что ему в некотором роде кажется, что он не может найти вход, потому что не в состоянии его открыть… Но не спешите! Не все еще потеряно. Если вы заглянете в труд Зильбермана, который столько сделал для сексуального процветания Запада, то найдете там соответствующий прием. Кладете вашу правую руку под бедро вашей возлюбленной, когда лежите на ней, и крепко подпираете основание и прилегающую треть или даже половину вашего члена вилкой из пальцев, чтобы удержать его внутри и помешать выскользнуть… Потому-то такое решение и называется «костыли». Это выглядит примерно так…

Человечек встал, наклонился вперед в положении танцора танго, «роняющего» свою партнершу, поместив свою правую руку на основание ее воображаемых ягодиц и выставив два пальца вперед. Он постоял так некоторое время, потом опять сел.

Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы преодолеть изумление и напомнить себе, что передо мной сподвижник самого Бертрана Рассела и христианский гуманист, столь же либеральный, сколь и пламенный, известный в целом мире широтой своих взглядов и приверженностью делу избавления от всех физических и духовных невзгод…

Я присмотрелся к нему внимательнее, и оно того стоило.

Я обнаружил в его глазах веселую искорку, которая не имела никакого отношения к снисходительной иронии или раблезианскому зубоскальству. То была веселость, имевшая вокруг себя достаточно доброты и печали, чтобы я вдруг почувствовал себя словно избавленным от себя самого. Был в этом лице, над довольно несуразным галстуком-бабочкой в мелкий голубой горошек, словно призыв к сообщничеству: всем ведь понятно, что телесное ничтожно, пусто и смехотворно, каким бы весом и размером это ничтожное ни обладало; и старость коснулась этого мира, лишь чтобы подчеркнуть его кротость.

— Видите? Зильберман уверяет, что таким образом ему удалось продлить сексуальную жизнь многих своих пациентов на несколько лет. Разумеется, надо быть прирожденным бойцом. В этом отношении мы тут во Франции изрядно поотстали и теряем ускользающую от нас сладость жизни — недопустимая потеря. В Соединенных Штатах организуют практические сеансы реанимации, делают порнофильмы, основывают целые институты, все пускают в ход. Американцы — люди более чувствительные к своему уровню жизни и к своим нравам, более упорные, это последняя истинная фаллократия в мире. Все бремя Запада лежит на их… на их плечах. Но у нас, месье? У нас? Куда там! — Искорки в его глазах и меня призывали повеселиться. — Бедная, милая старушка Франция! В пятьдесят, в пятьдесят пять лет вы достигаете положения, при котором легко можете заполучить себе очень молодых девиц, — вот почему, впрочем, снизили порог совершеннолетия до восемнадцати лет, — а у вас еле стоит из-за усилий, которые вы потратили в своей отрасли. И отныне либо жизнь обходит вас стороной, либо женщине приходится устраивать вам получасовую феллацию, и тут уж она должна быть святой, потому что после первых же мгновений поэтическое вдохновение пропадает — нельзя ведь до бесконечности поддерживать себя в состоянии благодати, даже если думать о новой машине или о каникулах на горнолыжном курорте…

Он прервался, напустив на себя участливый вид:

— Что с вами, месье? Нехорошо?

— Нет, нет, просто холодный пот прошиб, со мной это бывает, пожалуйста, продолжайте.

Он протянул мне коробочку с леденцами и сам взял один. Его лицо уже не скрывало игры: он весь лучился печалью.

— С другой стороны, не стройте себе иллюзий: даже если вам удалось ваше жульничество и вы осуществили проникновение, то, оказавшись внутри, вы не приобретете ни нужной величины, ни плотности. Большинство крепких пятидесятилетних мужчин воображает, что стоит им пробраться вовнутрь, как все их проблемы тут же разрешатся, хотя они только начинаются. Продержаться достаточно долго, толком не отвердев, довести женщину до оргазма — да, порой это необходимо — в то время как вы, быть может, потеряли тридцать процентов на бирже — в этом и состоит одна из серьезных непризнанных драм руководителей наших предприятий. Ибо когда вы молоды, вам не так уж важно, получила женщина свое от первого сношения или нет, вы просто готовы тупо продолжить минут через двадцать, с жадностью существ, еще близких к природным силам. У молодых потрясающая способность к восстановлению, и это просто возмутительно, если подумать, что они еще не принесли никакой пользы обществу, а часто даже не имеют работы, достойной этого названия. Родники, потоки, стихийные извержения… Да, есть из-за чего негодовать и испытывать неистовое чувство несправедливости. Приходится переключаться на что-то другое, читать процветающие гастрономические рубрики наших газет, которые там как раз для этого и помещены. У вас, дорогой месье, есть многочисленные путеводители с подробным описанием нашей дорогой матушки Франции-утешительницы: они позволят вам разнообразить ваши удовольствия и расширить их… ассортимент. Все дело в расширении ассортимента, дорогой месье! Посмотрите на «Рено»… — Он поднял палец с профессорским видом, и в первый раз мой смех не был защитной реакцией смущенного человека, а прозвучал беззаботно и по-сообщнически.

— Итак, вы сами видите, что качеству жизни этот известный в природе… энергетический кризис по-настоящему не угрожает. Все-таки высокоцивилизованный и культурный человек не может завидовать этим элементарным удовольствиям, этому утешению бедняка. Тем, кто давно преодолел сексуальный минимум, доступный любому кошельку, состояние предлагает выбор наслаждений, уравнивающий некоторым образом их шансы на счастье с шансами африканских рабочих. К тому же имеется то, что зовут «везением». У вас, дорогой месье, есть великолепные, совершенно фригидные девицы, но, разумеется, крепким шестидесятилетним мужчинам не всегда везет наткнуться на такое сокровище, и большинство моих посетителей горько сетует, что их супруги или партнерши обладают необузданным темпераментом и доходят до того, что требуют этого два раза в месяц. И потом — я знаю, знаю — встречаются настоящие стервы, которые могли бы вас облегчить за несколько минут, но все растягивают удовольствие — это надо бы запретить законом, — и вам приходится напрягаться, грести целую четверть часа — настоящее преступление! — в поту чела своего, несмотря на ваше артериальное давление и как раз тогда, когда у вас без того уйма забот с инфляцией, ограничением кредита и вздорожанием сырья. Разумеется, на кону ваш престиж — ах! престиж! — и если у вас не стоит, это потеря лица, конец репутации настоящего бабника, обесценивание, месье, обесценивание. Вы вынуждены признаться, объявить свою несостоятельность, а когда она говорит вам ласково: «Это пустяки, милый», в вас закипает ненависть, ненависть, нет другого слова. Вы, конечно, можете встать на колени и полизать ей, если вы не кавалер Почетного легиона, но тогда вы лижете как побежденный, месье, лижете как бегущий после разгрома, фронт прорван, вы даже не знаете, где ваши войска и ваша артиллерия, вы всего лишь играете выходную роль, она прекрасно видит, что вы больше не существуете, и, если завершение приходит к ней изнутри, а топтание вокруг да около интересует ее лишь наполовину, всегда настает этот момент, самый тягостный из всех, когда она мягко отталкивает вашу голову и между вами, словно проколотый воздушный шарик, повисает молчание, полное обоюдного понимания, когда каждый пытается подавить свое разочарование и свою горечь с цивилизованной отстраненностью. Стараются придать этому поменьше значения, выкуривают сигарету, пьют виски, ставят пластинку, держатся за руки, говорят о чем-нибудь по-настоящему важном, надо-быть-выше-этого, надо возвыситься. Но вам остается еще один шанс. Ибо, если ее чувства искренни или же она — дар небес! — натура довольно смиренная, с легкостью чувствующая себя виноватой, она скажет себе: «Я ему больше не нравлюсь», и еще: «Он меня разлюбил» — вот оно, дорогой месье, взаимопонимание полов! — то вам, быть может, удастся повесить на нее свою неудачу.

Менгар умолк. Не знаю, то ли вечерело, то ли это была какая-то более глубокая тень…

— Ох уж эти мужские дела! — сказал он почти нежно. — Место, куда мужчина помещает свое счастье, просто невероятно… Яйцам надо бы расти на голове, подобно короне…

Он встал. В полумраке его кабинета — сплошь красное дерево и кожа — серая дымка казалась светом. Очень тонкие губы и очень молодые глаза будто менялись своими привычными веселостью и грустью. Где-то в глубине квартиры несколько нот Рамо прозвучали, словно светлые капли дождя по пыли старых французских проселочных дорог…

— Извините, что заставил вас потратить время, дорогой месье, — сказал он и подошел ко мне с протянутой рукой. — Заболтался и забыл про консультацию… Есть, разумеется, Ниман в Швейцарии, Хоршитт в Германии… Все зависит от того, что вы понимаете под «любовью»…

— Я бы не мог получить лучшей помощи.

Он склонил голову набок и слушал музыку.

— Моя жена любит Рамо и Люлли, — пояснил он, — и, признаюсь, я тоже все больше вхожу во вкус, потому что всякий раз, слыша одну из их мелодий, я думаю о ней… Мы женаты пятьдесят лет, и все под тот же клавесин.

Он проводил меня до двери, с некоторой поспешностью. Думаю, ему хотелось остаться с ней наедине.

Я вышел.

Я сел в бистро и потребовал решение. Я был в состоянии такой нерешительности, что, когда подошел официант, сказал ему:

— Решение, пожалуйста.

Только увидев в его глазах полное безразличие, свойственное старым парижским официантам, где чуть заметно легкое презрение ко всему, что еще пытается их удивить, я опомнился:

— Настойку, пожалуйста.

Казалось, он пожалел о нормализации наших отношений и удалился к стойке. Я собирался встать и позвонить Лоре, попросить ее прийти в это маленькое кафе Латинского квартала, которое ничуть не изменилось с той поры, когда я был студентом, и которое слышало столько клятв и видело столько слез расставания, что мы выйдем оттуда, чувствуя, что ничто не окончено и что «мы никогда больше не увидимся» — это не конец, а любовное свидание. Я любил слишком глубоко, чтобы обойтись без будущего. Нельзя говорить «навсегда», когда для тебя уже все сочтено. Мое тело стало телом старого обманщика, а мои самые искренние порывы оканчивались расчетом возможностей и сроков поставки. Речь шла уже не о самолюбии или гордости, я не помышлял о разрыве, чтобы избежать постыдного провала: речь шла о том, чтобы определиться. Я любил Лору слишком глубоко, чтобы влачиться на костылях за своей любовью. Я достал из кармана письмо, полученное от нее сегодня утром: она оставляла эти письма повсюду, передавала из рук в руки, даже когда я лежал рядом, вставала, чтобы написать мне. Эти письма появлялись в моих карманах, приходили по почте, выпадали из книг — несколько нацарапанных слов или целые страницы, — словно они были частью какой-то пышной растительности, свойственной сезону сердца, гораздо более бурной и перехлестывающей через край в своем цветении, чем насаждения нашей умеренной и склонной скорее к пастельным тонам широты. «Я все утро гуляла вместе с тобой по берегу Сены, пока ты был в конторе, и купила у букиниста стихи бразильского поэта Артюра Рембо, знаешь, того самого, кто первым открыл истоки Амазонки и родился французом из-за трагической ошибки, которую лучше обойти молчанием. Ты никогда не узнаешь, что значит для меня твое присутствие, когда тебя нет рядом, потому что парижское небо и Сена в этом отношении так безразличны, что раздражают меня своим видом, будто уже видели все это миллион раз и годятся лишь для почтовых открыток».

Я спустился в телефонную кабинку.

— Почему я должна идти туда, Жак? Там полно постороннего народу, снаружи…

— Приходи. Я часто заглядывал в это кафе, когда мне было двадцать. Мне тебя тогда ужасно не хватало, очень хорошо помню. Я сидел здесь часами и ждал тебя. Устраивался напротив двери и караулил, но входили и уходили одни только хорошенькие девушки, и никогда ты. Я сижу за тем же столом, что и тогда, но на этот раз ты войдешь. Я соберу все свое мужество в оба кулака, встану и заговорю с тобой. О Франклине Рузвельте, которого только что избрали президентом Соединенных Штатов, о Билле Тилдене, только что выигравшем уимблдонский турнир. Ты меня узнаешь, я тут единственный мужчина, разменявший шестой десяток, у меня седые волосы, стриженные под гребенку, и лицо, на котором ради тебя будут восемнадцатилетние глаза. У меня в руке будет письмо, которое ты недавно написала тому, кем я был в то время…

— Я написала это письмо тому, кто ты есть сегодня. Тебе некогда искать кого-то другого. Ты знаешь, что скоро состаришься, любовь моя? Остается не так уж много места, только-только для меня, и я чувствую себя не такой… как сказать по-французски безуверенной?

— Скажи безуверенной, это как раз то, чего во французском не хватает… Приходи, Лора. Мне надо сказать тебе нечто важное.

Я вернулся к столику и позвал официанта:

— Вы откуда родом?

— Овернец, — сообщил он мне с некоторым высокомерием, потому что это не входило в его обязанности.

— Когда мужчине под шестьдесят и он решает порвать с молодой женщиной, которую любит и которая его любит, как по-вашему, что это с его стороны?

— Дурость, месье. — Он надменно поднял брови. — Это все, или желаете какое другое решение?

— Да, с его стороны это дурость, то есть здравый смысл. Так что дайте мне коньяк и письменные принадлежности.

Это было первое прощальное письмо, которое я написал, потому что до настоящего времени всегда ловко устраивался, чтобы оставить это удовольствие противной стороне: хамская элегантность или искусство быть джентльменом. Я написал: «Жак Ренье, вы меня глубоко разочаровали. Я обнаружил, что у вас заурядная натура вкладчика, что главное для вас — это баланс, прикидки, бухгалтерия и коэффициент прибыльности. Авантюрист, которого я знал в годы моей юности, превратился в мелкого буржуа, боящегося проиграть. Вы разучились жить в настоящем и постоянно озабочены завтрашним днем. Когда ваша сексуальная потенция ослабевает, вы ведете себя как глава предприятия, который боится, что не сможет в срок рассчитаться по долгам, и предпочитаете выйти из игры. Однако вам остаются целые месяцы, быть может, даже год или два, и, если немного повезет, вы сдохнете до того, от инфаркта, но нет, вам нужны горизонты и перспективы, десятки гектаров будущего, и у вас, когда-то рисковавшего своей жизнью каждый день, вместо сердца осталась всего лишь касса взаимопомощи. Так что я принял решение порвать с вами. Я не хочу больше делить с вами ваши мысли, ваше мелкое тщеславие, ваши убогие заботы о собственном самолюбии и эту вашу манеру: дескать, лучше отказаться, чем проиграть. Я отмежевываюсь от вас, от вашей психики мужчины, цепляющегося за свой золотой эталон, и буду любить Лору как смогу, сколько смогу и приму неудачу, когда она случится, как любой мужчина, которому должен прийти конец. Я не покину Лору из-за заботы о собственном достоинстве, потому что такая забота — уже недостаток любви. Прощай». Я адресовал это письмо самому себе, купил марку у стойки и опустил конверт в ящик. Вернулся и сел с легким сердцем. Ничто так не ободряет, как доказательство воли в отношении самого себя, когда принимаешь трудное решение и держишься его.

Она вошла — вся в разлете своих волос и беспорядке движений и жестов, что всегда вызывало у меня впечатление, будто она еще не умеет летать. Она села напротив, сложив руки, и я слишком любил ее, чтобы ее обманула моя улыбка.

— Что случилось, Жак? Ты… не собираешься бросить меня? Свидание в бистро и «мне надо тебе кое-что сказать» — это чтобы избежать разговора наедине?

— Мне было очень трудно избавиться от одного нудного типа, и я поспешил увидеть тебя, вот и все. Я часто бывал несчастен в этом кафе, когда мне было двадцать, так что самое время это изменить.

Наши локти лежали на столе, мы держались за руки. Ее глаза наполнились слезами.

— Жак, что люди делают, когда совершенно счастливы? Вышибают себе мозги или что? У меня впечатление, будто я воровка. Мир не создан для этого.

— Как правило, это проходит. Похоже, что счастья не надо пугаться. Это всего лишь хороший момент, который надо перетерпеть.

Она прижала мои руки к своим губам. Официант доплыл до нас, разорвал обертку, перевернул блюдце, подождал, еще раз обмахнул мрамор полотенцем, потом удалился с видом судьбы, отказавшейся принять заказ.

— Лора, я собираюсь закрыть лавочку. Я хочу сказать, что ликвидирую все свои дела. Я слишком много дрался в своей жизни, в конце концов это стало привычкой. Рингом. Ареной. Я хочу полно прожить те несколько лет, что мне остались. Хочу уехать. Уехать, понимаешь?

Я возвысил голос. Лора молчала, пристально глядя на меня.

— Здесь у меня все время впечатление, будто кто-то, что-то за мной гонится. У меня все время впечатление, будто за мной захлопывается западня. Свалить отсюда, с тобой. Далеко. Лаос. Бали. Кабул. Не знаю, но здесь я чувствую, как мне грозит неизбежное…

— Какое неизбежное?

— Шпенглер. Закат Европы. Падение Римской империи. Откуда мне знать? Здесь все попахивает концом.

— Все, что я хочу, это быть в твоих объятиях. Ради этого я не собираюсь покупать билеты на самолет.

— Послушай, во время оккупации английское радио передавало то, что оно называло «личными посланиями». У тети Розы есть хлеб на полке. Дети скучают по воскресеньям. Господин Жюль придет сегодня вечером. Это были закодированные сообщения для Сопротивления. Извини, что говорю тебе о войне…

— Ты не собираешься говорить мне о своем возрасте?

— Нет. Все эти истории с возрастом — для пентюхов. Для мелкой сошки. Для тех, кто считает по капельке. А я-то — во весь рот, полной грудью, не скупясь, без меры и веса… Отцу моему восемьдесят пять, а он еще в белот играет.

В ее взгляде появился испуг.

— Жак! Что с тобой?

— Ничего. Абсолютно ничего. Электрокардиограмма просто золотая, давление пятнадцать на восемь. Только вот я получил личное послание.

— От кого?

— От Жискара д’Эстена. Он как-то сказал по радио: «Вещи уже не будут такими, как прежде». Все французы поняли. Он говорил о портняжном метре.

— О портняжном метре?

— О портняжном метре.

— Я не…

— Господи, я же пытаюсь говорить откровенно! С наиполнейшей откровенностью! О портняжном метре!

— У Жискара есть портняжный метр?

— У каждого уважающего себя… наблюдающего себя француза, я хотел сказать, он есть! Я хочу сказать, рано или поздно я буду вынужден отказаться от тебя из-за вещей, которые никогда уже не будут такими, как прежде, из-за портняжного метра… Это личное послание, Лора… Я здесь, чтобы поговорить с тобой совершенно искренне, а ты отказываешься меня слушать… Нечего смотреть на бутылку, я немного выпил, но мужчине трудно сделать подобное признание… с такой грубой откровенностью! Уф, теперь, когда дело сделано, я чувствую себя гораздо лучше!

… Ты видишь, родная, я все сказал, с большим мужеством.

Загрузка...