Часть вторая

29

Утром, перед поездкой в Газу, Лукас решил, что должен посетить мемориал Яд-Вашем. Но сперва зашел в булочную рядом с улицей Бен-Иегуда и взял кофе и круглое яблочное нечто, рецепт которого хозяева вывезли, наполовину позабыв, из Центральной Европы. Было солнечно, улица заполнена бодрыми толпами. Машину он оставил в гараже и поехал в мемориал на такси.

Потом он вспоминал обо всем в мельчайших подробностях. В то особое утро его немедленно поразили несколько вещей. Во-первых, фотография — самая большая в зале, посвященном истории, — главного муфтия Иерусалима, принимающего парад мусульманских штурмовиков боснийского СС в фесках с кисточкой. Это сразу вызвало у него ассоциации с заголовками в свежих газетах.

Самое тяжелое впечатление оставили дети в концлагерях. Некоторые пытались рисовать фей и принцесс, будто были в безопасности у себя дома, а не в плену у извергов в ожидании смерти. Лукас был, в первую очередь, просто потрясен и растерян — и убежден, что все окружающие испытывают ту же растерянность. Посетители избегали встречаться друг с другом глазами. Перед этим он попросил Сонию пойти с ним, и та объяснила, что ходить туда следует в одиночку. Ему не потребовалось много времени, чтобы понять, как она была права. Выйдя наружу, он расплакался.

У монумента из неотесанного камня, возле Вечного огня, он вслух произнес молитву из книжечки, купленной у какого-то всклокоченного человека за шесть шекелей:

— «О Владыка Вселенной, сотворивший эти души, сохрани их в памяти твоего народа».

Неизбежно возникли вопросы. А где он мог бы оказаться в такой ситуации? Что смог бы сделать? Как бы вел себя и как бы кончил? Был бы мишлинге первой или второй степени и какая между ними разница? Что сталось с семьей отца? Карл Лукас никогда не рассказывал ему об этом, никогда не приводил в пример.

Возможно, там произошло разделение мира на род тех, кто ответствен за это, и остальных, кто непричастен. Это было разделение, труднопереносимое лично для Лукаса. Каждый заглядывал во тьму настолько глубоко, насколько мог или осмеливался. Каждый хотел ответа, ориентира для растерявшегося. Каждый хотел, чтобы смерть и страдание что-то значили.


Нуала вела машину. Сония сидела на заднем сиденье с книгой на коленях: «Они видели Бога» Зоры Нил Херстон[264]. Ей удалось-таки достать для них ооновский минивэн.

— Ну, так я побывал там, — сказал Лукас.

— В Яд-Вашем? — спросила Сония. — В один день и Яд-Вашем, и Газа? Жить надоело, что ли?

— Нечем было заняться. Хотел как-то убить время.

— Значит, сходил. И ничему не поразился, да?

— Я бы так не сказал.

Нуала за рулем молчала.

— Я слыхал, что в Газе есть отличный рыбный ресторан.

— Рыба отличная. Но пива не наливают, — сказала Сония.

— Так какая у нас программа? — спросил Лукас.

— Фонд сотрудничает с несколькими местными группами самопомощи в Аль-Амале, — объяснила Нуала. — Они организовали собственную школу и больницу, и мы им помогаем. Везем им зубные щетки. В секторе их сложно приобрести. Мыло. Все это стоит слишком дорого. Все израильское. Немного напоминает Америку и Кубу. В любом случае я подумала, что тебе будет интересно взглянуть. Провести там ночь.

— А что те головорезы, о которых ты рассказывала? Еще не угомонились?

— Абу и его банда на прошлой неделе были в Рафахе. Конечно, они могут появиться в любое время. Зря ты решил не писать об этом.

— Невозможно писать обо всем.

— Что ж, там много такого, о чем стоит написать.

Долгая дорога заставила Лукаса вновь задуматься о том, что ему всегда было непросто общаться с Нуалой Райс. Мешало острое, без сентиментальности влечение, которое он испытывал к ней и к которому примешивалась своего рода обида и печальная гордость. Кроме того, ей был свойствен снобизм авантюристки, не имеющей ни капли снисхождения к людям застенчивым, созерцательным или противоречивым. Она была ходячим вызовом — моральным, сексуальным и профессиональным.

По непонятной причине Нуала сделала остановку на южной окраине Ашкелона. Затормозив перед коричневым неприметным складом, Нуала коротко переговорила с невысоким, мощного сложения человеком, похожим на восточного еврея[265], затем передала ему конверт из манильской бумаги.

— Что за тип? — спросил Лукас Сонию, пока они ожидали в машине. — Выглядит как штаркер[266].

Сония пожала плечами.

— Кто это был? — спросил он Нуалу, когда та снова села за руль.

— A-а, оптовый торговец овощами. Закупает урожай у палестинских кооперативов. Мы держим связь, помогаем с бартером.

— Он что, меломан? — поинтересовался Лукас. — Потому что, кажется, я видел его у Стэнли.

— Вряд ли, — ответила Нуала.

Лукас вновь взглянул на Сонию и увидел в ее глазах обеспокоенность.

— Иногда, — сказала им Нуала, — наши машины единственные, которые проезжают здесь. Комендантский час может длиться неделями. Мы возим всего понемногу.

Сония, не отрывая взгляда от Лукаса, подняла брови. Теперь трудно было представить, что позади нее в немаркированных деревянных ящиках лежат зубные щетки и аспирин.

— Ну да, разумеется, — заметил Лукас.

Граница между Государством Израиль и оккупированным сектором Газа всегда напоминала ему границу между Тихуаной и пригородом Сан-Диего. Там тоже оборванные люди цвета земли с мистическим терпением бедняков ждали в очереди к удовольствию упитанных служак в форме с иголочки. Как-то несколько месяцев назад Лукас на заре подъехал к утренней смене на пропускном пункте, и до сих пор ему помнились вытянутые лица в полутьме, жуткие улыбки слабых, напрягающихся понравиться сильным. В отличие от Тихуаны, никакие тонкости обоюдного суверенитета не скрывали необузданную взрывную энергию Газы. С одной стороны автоматические винтовки, колючая проволока и преграда из ежей, олицетворяющие силу, с другой — желающие любой ценой пройти на другую сторону.

Как большинство израильских солдат, пограничники на блокпосту Газы не любили ооновские машины и людей, ехавших в них. Они долго изучали паспорта Нуалы и Лукаса.

— Ирландский «Джонни Уокер»[267], — не преминул высказаться солдат, глядя на паспорт Нуалы. — Нравится «Джонни Уокер»?

В этой постоянной войне объектом особой злобы были привлекательные женщины противной стороны. Хорошенькие молодые еврейки вызывали у некоторых палестинцев безумную ненависть, вплоть до убийств. Рабочий-строитель араб убил красивую юную женщину-солдата заточенным мастерком в полуквартале от прежней квартиры Лукаса. И израильские солдаты часто с яростным презрением Ииуя[268] обрушивались на тех сотрудниц ООН и НПО, которых считали шиксэ[269], арабскими подстилками.

— Думают, что «Джонни Уокер» — это ирландский виски, — сказала Нуала, когда они проехали блокпост. — Только и разговоров было об ирландских Джонни Уокерах в Ливане. Устроили там стычку с миротворческими силами.

— Помнится, обменялись несколькими артиллерийскими залпами.

— Когда они обстреляли ооновские позиции, погиб один ирландец, — сказала Нуала, — и Цахал заявил, что тот был пьян. Они звали ооновских ирландцев Джонни Уокерами.

— Сколько времени ты пробыла в Ливане? — спросил Лукас. — Никогда не слышал, чтобы ты особенно рассказывала об этом.

— Несколько месяцев. Каждый день был не похож на другой, если понимаешь, о чем я.

— Небось понравилось.

— Я была в горах, когда ваши линкоры обстреливали деревни друзов. «Нью-Джерси». Это мне не очень понравилось.

Проехав ограждение из колючей проволоки, они оказались на ничейной полосе, среди низкой сухой травы и пластикового мусора. За ней, справа от них, виднелись опрятные белые коробки израильского поселения Эрец; о том, чье это поселение, говорили обложенные мешками с песком огневые позиции и флаг со звездой Давида. Они ехали по главной дороге, ведущей в Газа-Сити.

— И как, разобралась в том, что там происходило? — спросил Лукас.

— Холодная война, да? — весело ответила Нуала. — Америка защищает свободный мир от коммунизма. Израиль, как обычно, помогает ей в этом. В горах полно друзов и мусульманских большевиков, замышляющих национализировать фондовую биржу или еще что. И вы посылаете эти линкоры.

— Да, вспомнил. И морских пехотинцев, — добавил Лукас.

— Проклятые убийцы.

Она явно не имела в виду гибель миротворческого подразделения американской морской пехоты близ бейрутского аэропорта[270]. Ливанские горные деревни, насколько помнилось Лукасу, были обстреляны корабельной артиллерией, потому что их жители считались союзниками сирийцев, которые, в свою очередь, были друзьями Советского Союза, империи зла, тогда стремившейся к мировому господству. Основной удар был нанесен линкором «Нью-Джерси». Позже ливанские шииты, угнав самолет, захватили бывшего среди пассажиров молодого американского моряка и, когда узнали, что он из Нью-Джерси, несколько часов пытали его, прижигая сигаретами, прежде чем убить. Возможно, они спутали штат с линкором, как увлечение пытками — с мужеством. Когда паренек наконец умер, они сфотографировались у трупа в геройских позах, демонстрируя бицепсы, сияя амфетаминными улыбками, а потом оставили там пленку. Идиотский поступок, который расположил к подобным типам МОССАД и ЦРУ, чьи убийцы тем не менее сумели прикончить нескольких неправильных арабов, отомстив мстителям.

— Узнала что-нибудь еще? — спросил Лукас.

— О невинном американском вмешательстве? — вспылила Нуала. — Достаточно и этого.

Деревни были обстреляны в помощь фракции в ливанском правительстве, которая в то время считалась прозападной. С тех пор такое определение потеряло всякий смысл; бесспорно, что оно не имело под собой никакого основания и в то время. Когда-то Лукасу смутно представлялось, что он понимает, кто составлял прозападную фракцию и как они смогли прослыть западниками. Сейчас он уже плохо помнил все подробности той истории, да, вероятно, и многие другие американцы тоже, и уж подавно тогдашний президент, предположительно отдавший приказ о бомбардировке.

— «Что-нибудь еще» — это ты о чем, черт побери? — не отставала Нуала.

— Ну, ты знаешь, — сказал Лукас. — Например, хорошим ли поэтом был Халиль Джибран?[271]

— Хватит вам уже, — взмолилась Сония.

— Халиль Джибран? — переспросила Нуала. Она, конечно, подозревала, что он ее подначивает, но сочувствие к третьему миру и его поэтам пересилило. — Ну конечно. Настоящий великий поэт. И человек великий.

— Действительно? Я-то всегда считал, что его стихи сплошной бред.

Обернувшись к нему, Нуала едва не съехала с дороги, не имевшей обочин.

— Откуда в тебе это чертово высокомерие? Как ты смеешь вообще?

— Ну-ну, кончайте ссориться, ребята, — сказала Сония.

— Мне его «Пророк» всегда казался бредом. Может, я ошибаюсь.

— О боже! — тихо простонала Нуала, не став отвечать Лукасу.

Они увидели высокий столб черного дыма, поднимавшегося, похоже, над центром Газа-Сити.

— Не лучше ли объехать? — предложил Лукас.

— Да, так будет лучше, — сказала Нуала. — Может, удастся проехать по окраине Бейт-Хануна.

— А не думаешь, что стоит взглянуть, в чем там дело? — спросила Сония. — Для того мы и ездим сюда.

— У меня груз для Аль-Амаля, — ответила Нуала. — Я должна его доставить.

— Я все-таки считаю, что нужно ехать через город, — сказала Сония. — Если перекроют дороги, нам лучше двигаться к штаб-квартире.

Нуала вздохнула и смахнула пот со лба.

— Хорошо, — коротко сказала она. — Не против сменить меня, Крис?

Сам не зная зачем, Лукас обошел машину и сел за руль. Водить в секторе он не любил, но, раз уж поехал, пусть от него будет хоть какая-то польза.

Они тронулись дальше по главной дороге. С правой стороны, за заброшенными железнодорожными путями, насколько хватало глаз тянулись ужасающие хибары, глинобитные, бетонные и из рифленого железа, костры, на которых готовилась еда, веревки с сохнущим бельем. Кучки мрачных детей таращились на машину.

— Где мы? — спросил Лукас.

— Лагерь беженцев под Джабалией, — ответила Нуала.

— Впереди, в Джабалии, израильский КПП, — предупредила Сония. — Снизь скорость.

За поворотом показался пропускной пункт: мешки с песком, колючая проволока и два джипа с пулеметами. Солдаты на посту, увидев машину, которая с визгом затормозила, приняли боевое положение. Когда машина остановилась, Лукас увидел среди дюн в стороне от дороги бронетранспортер и еще один джип, готовые прикрыть пост огнем. Их взяли на прицел; Лукас и его пассажирки вжались в сиденья. Он глубоко вздохнул и закрыл глаза.

Минуту из блокпоста никто не появлялся. Затем вышел светловолосый молодой солдат с непокрытой головой, но в бронежилете и направился к ним с оружием наперевес. Товарищи внимательно наблюдали, прикрывая его. Молодой солдат окинул быстрым сердитым взглядом опознавательный знак ООН на машине и пассажиров в салоне.

— Что, какие-то проблемы? Чего так гоните? — спросил он с легким славянским акцентом.

Из-за ограждения вышел еще один — офицер, как подумал Лукас, но у израильтян это сложно было определить. Солдат, закинув винтовку на плечо, отправился назад, офицер протянул руку, требуя документы.

— Куда направляетесь? — спросил он, проверив документы.

— В Аль-Амаль, — ответила Нуала.

Офицер странно взглянул на нее и сверился со списком, прикрепленным к ремню. Похоже, что он был предупрежден о ее появлении. Затем оглядел остальных.

— Лукаш? — Он посмотрел на журналистское удостоверение Лукаса. — Сония Барнес?

— Барнс, — поправила она его.

Они обменялись несколькими словами на иврите, и офицер махнул рукой — проезжайте. Бронетранспортер взревел, освобождая дорогу.

— Езжай медленнее, — сказала Сония Лукасу, — мой тебе совет.

— Хорошая мысль. Что он сказал тебе?

— Пожелал доброго пути. Что-то в этом роде.

— Как думаешь, что он имел в виду? — спросила Нуала.

— Трудно сказать, — ответила Сония.

Когда Лукас обернулся к ней, она подмигнула ему. Как она спокойно держалась, подумал тот.

— Думаю, он желал удачи, — добавила она.

Город Джабалия был скоплением тоскливых каменных домов с рынком у шоссе. На главном перекрестке толпа мусульманских женщин оглянулась на их машину и приветственно замахала. Лукаса это изумило.

— Нас встречают как героев, — сказал он.

— Ну да, как героев, — с издевкой усмехнулась Нуала.

— Дело в машине, — объяснила Сония.

И действительно, по мере того, как они углублялись в Газа-Сити, все больше людей — женщин, кутающихся в одежды и с младенцами на руках, рыночные рабочие, школьники — отворачивались от столба черного дыма, застилавшего небо над пустыней, чтобы помахать и поаплодировать им.

— В машине? — спросил он.

— Мы едем на машине ООН, помнишь?

— Ну конечно помню.

Проезжая через приветствующие их толпы, Лукас оживился. Их невинный, искренний минивэн нес на своих бортах близнецы-эмблемы, изображавшие наш громадный мир в полярной равноудаленной проекции, обвитый двумя оливковыми ветвями[272]. Люди действительно приветствовали их. Что ж, неси бремя героя, сказал он себе. Это было что-то новое для него.

— Помедленней, — предупредила Нуала, — потому что начинается самое сложное. Если солдаты спросят, куда едешь, отвечай, что к университету Аль-Азхар.

Они буквально ползли по запруженной народом улице. Никто больше не приветствовал их. Теперь Лукас почувствовал вонь горящих покрышек, к которой примешивался другой запах, сладковатый, скунсовый, не вызывающий немедленно неприятного ощущения, но грозящий опасностью и бездумием. Слезоточивый газ. Это напомнило ему «Слезоточивый газ под дождем» на Пасху[273].

— Не останавливайся, — сказала Нуала. — Может, доберемся до Аль-Азхара.

— Вы там в порядке? — спросил Лукас.

— В порядке, — одновременно ответили женщины.

За следующим углом убогая бетонная мечеть возносила свой угловатый минарет над окружающими ее рахитичными покосившимися домами. С минарета, усиленный громкоговорителем, несся полный гнева голос, отдаваясь эхом в пустынном пространстве внизу. Теперь они услышали крики, звон разбивающихся стекол и стук камней о щербатые стены. Поблизости раздавались глухие взрывы гранат со слезоточивым газом. Перед ветровым стеклом поплыл дым, смешанный с газом, и Лукас поспешил поднять стекла.

На перекрестке бушевала толпа женщин в синих одеждах, воздевая к небу сжатые кулаки. Некоторые прикрывали головными платками нижнюю часть лица, не столько из благочестия, сколько от дыма и газа. Заметив ооновскую машину, они бросились к ней.

Лукас снизил скорость до минимума. Снаружи колотили по крыше кабины, по тенту, по окнам.

— Остановись, — сказала Сония.

Когда он остановился, Сония с Нуалой вышли из машины, и толпа вопящих женщин поглотила их. Несколько женщин, обойдя машину, кричали на Лукаса. Из вежливости он опустил стекло, хотя дым и газ становились все гуще. Одна из женщин сунула руку внутрь и впилась ногтями ему в лицо. Все поплыло у него перед глазами. Он был ошеломлен, голова кружилась, лицо было мокрым от их слез.

— Поезжай! — крикнула Сония, запрыгнув вместе с Нуалой в машину. — Вроде бы какого-то парнишку подстрелили.

Главное они увидели впереди, проехав квартал. Из облаков дыма появилась группа скандирующих, вопящих подростков-мальчишек в драных спортивных фуфайках, свитерах и куртках хаки. Их было три-четыре десятка. Самым младшим было лет по двенадцать, старшим — около семнадцати; они тащили худенькое безвольное тело такого же, как они, подростка. Лицо у того было смертельно бледным, губы серые, мутные остановившиеся глаза, зубы оскалены. Из уха сочилась струйка крови.

— Может, отвезти его к врачу? — вполголоса спросила Сония.

— Он мертв, Сония, — сказала Нуала.

К кромешному аду добавлялся гремящий яростный голос с минарета. С его ожесточенностью теперь соперничал тоже несущийся из громкоговорителя бесстрастный, скучный полицейский голос, по-арабски повторявший, как понял Лукас, призыв расходиться.

Продвигаясь дальше, они потеряли из виду убитого подростка. Толпа впереди отступила и скрылась за поворотами дороги. Дым и газ становились все гуще, камни падали все ближе. Вонь от CS была точно как вонь скунса. Если никогда не приходилось испытывать на себе воздействие этого газа, то у вас есть фора, психологический иммунитет, но, если как следует глотнуть, вас буквально парализует. Позади зазвучали винтовочные выстрелы.

— Мы между армией и толпой, — спокойно сказала Сония. — Да уж, попали.

Неожиданно со всех сторон оказались израильские солдаты; на дорогу вышел офицер и выставил вперед ладонь, показывая, чтобы они остановились. Когда Лукас притормозил, солдаты обтекли машину, продвигаясь вперед вдоль закопченных, облупленных стен осторожно и прикрывая друг друга, держа под прицелом крыши и тыл. Двое шли прямо перед машиной и, подняв винтовки, стреляли газовыми гранатами в направлении отступающей толпы молодежи. Прицелившись, они замирали в позах лучников с древних фризов, кося глазом на заходящее солнце. Гранаты, крутясь, летели с гулким звуком, как вращающиеся монеты. Некоторые, шипя и исторгая дым, прилетали назад, кувыркаясь в синем небе, сопровождаемые градом камней со стороны погруженного в тень дальнего конца улицы. Солдат стало больше, они, опускаясь на колено, стреляли в толпу — вероятно, резиновыми пулями, подумал Лукас, хотя нельзя было сказать наверняка.

— Надо прорываться на площадь, — сказала Нуала.

— Правильно, — поддержала ее Сония.

Она достала из сумки несколько тампонов «клинекса», смочила водой из бутылки и раздала остальным.

На следующем перекрестке офицер, прижавшийся к опущенным жалюзи кафе, замахал им, чтобы они остановились.

— Жми на газ, — сказала Нуала.

Лукас рванул вперед и пересек поперечную улицу под злые крики за спиной. Выстрелы стали чаще и ближе.

Град крупных камней настиг их в середине следующего квартала. Когда Лукас прижался к обочине, камни перестали падать, но дым сделался еще гуще.

— Может, развернемся? — спросил он.

Ни Сония, ни Нуала не ответили.

— Сам я не местный, — сказал он, повернувшись к ним. — Вот почему спрашиваю.

— Едем дальше, — ответила Нуала.

— Ладно, — сказал он и переключил сцепление.

В дальнем конце улицы сквозь пелену дыма Лукас увидел нечто, что не мог себе объяснить. Спиной к ним стояли выстроившиеся цепочкой израильские солдаты, которые перекрыли узкую улицу и стреляли гранатами со слезоточивым газом, или чем там еще были заряжены их винтовки. За ними расхаживала более многочисленная группа в касках и бронежилетах, прибывшая по освященной веками военной традиции мчаться на место, а потом ждать. Перед израильскими солдатами стоял маленький белый джип. С его антенны вяло свешивался голубой флаг с белой эмблемой ООН. Перед джипом стоял высокий потный человек, в обычной форме цвета хаки и в голубом берете. Из-за его плеча виден был кусок флага с белым крестом на красном поле. Датчанин. Он стоял, скрестив руки на груди, широко расставив ноги и хмуро уставясь в землю, сжатые губы выражали непреклонность.

Солдаты ухитрялись стрелять так, чтобы не задеть его. Два израильских офицера одновременно орали на него. Один выглядел совсем бешеным, другой — не совсем.

— Хочешь возвращаться через пустыню пешком? — кричал не совсем бешеный. — Прекрасно. Уберем твой чертов джип бульдозером.

— Это преступление! — голосил второй, взывая к небесам. — Препятствование силам безопасности! — И выругался по-арабски, не найдя в иврите выражений достаточно крепких.

Датчанин переменил позу и пожал плечами.

— Как ты можешь так поступать? — кричал совсем бешеный. — Как? Как?

— Мы противостоим преступному нападению, — объяснил не совсем бешеный. — Противостоим преступникам, а ты создаешь международный инцидент. Это не твое дело, капитан.

Время от времени кто-нибудь из солдат тоже кричал на датчанина, но большинство смотрели равнодушно. Кое-кого происходящее забавляло. Наконец датскому капитану надоело слушать крики, и он снизошел до спокойного ответа. Лукасу и его спутницам не было слышно из машины, что он говорит. Изредка продолжали падать камни, прилетающие откуда-то из глубины осажденной улочки. Датчанин и кричавшие на него офицеры не обращали на них внимания, как подобает солдатам. Было не продохнуть от горящих покрышек.

— Дайте-ка я выйду и поговорю с ним, — сказала Сония. — Кажется, я знаю этого ооновца.

Она вышла из машины; Лукас последовал за ней.

— Слушайте, — сказала Сония, — кто-то должен остаться в машине. Иначе солдаты столкнут ее с дороги.

— Я останусь, — сказала Нуала.

Сония и Лукас направились по затянутой дымом улице к переулку, где стояли офицеры. Израильтяне не обрадовались, увидев их. Совсем бешеный раздраженно всплеснул руками.

— Что еще? — спросил не совсем бешеный.

— Привет! — поздоровался датчанин и пошутил: — Пришли на подмогу?

— Мы едем в лагерь Аль-Амаль, — сказала Сония, — но остановимся у штаб-квартиры ООН в городе. Что тут происходит?

— Я объяснил, что обязан остаться, — ответил датчанин. — Но эти джентльмены возражают.

— Ни вам, ни вам здесь нечего делать, — сказал не совсем бешеный офицер.

Совсем бешеный подтвердил его слова свирепым кивком.

— А что произошло? — поинтересовался Лукас.

— Об этом-то и спор, — сказал датчанин.

— Хотите, чтобы мы остались? — спросила Сония.

Капитан взглянул на минивэн, в котором сидела Нуала, потом на Лукаса и Сонию:

— Нет. Я хочу, чтобы вы уехали с этой улицы. В штаб-квартире знают, что я здесь.

— Пропустите нас? — спросила Сония израильских офицеров.

— Нет! — крикнул совсем бешеный.

— Разумеется, — ответил не совсем бешеный и вежливым жестом указал на дымную и усыпанную камнями улицу. — Проезжайте.

Они вернулись в машину и невредимыми проехали улочку. Некоторые израильские солдаты ворчали им вслед.

— Что происходит? — спросил Лукас, когда они выехали из пелены дыма.

— Они убивают палестинцев, — заявила Нуала.

— Происходит то, — пояснила Сония, — что они засекли нескольких шебабов на углу того переулка и хотят прижать их к ногтю. Поэтому им не нравится, что капитан Ангстрем стоит там. Но Ангстрем, благослови его Бог, человек упертый.

Через километр дым исчез; улицы Газы были безлюдны. Другие столбы дыма, которых было больше полудюжины, поднимались в разных точках пейзажа.

Армия сконцентрировала свои силы вокруг университета, возле штаб-квартиры ООН, так что пришлось проезжать несколько лишних блокпостов. В штаб-квартире было введено чрезвычайное положение. На пыльном дворе стоял старый «ларедо» с израильскими желтыми номерами и стикером на бампере «Полюбуйся на мою задницу».

— Роза тут, — сказала Сония.

Внутри Элен Хендерсон, Саскатунская Роза, разговаривала с канадцем по имени Оуэнс, шефом Периферийного отдела социальных услуг БАПОРа при ООН.

Сония представила им Лукаса и спросила, что произошло в районе Дарадж на северо-востоке Газа-Сити, где бунтовал народ. Из радиопередатчика слышался глухой шум толпы, заглушавший ровный английский голос.

— Кто-то поднял палестинский флаг, — рассказала им Роза. — Прибыла армия. Шебабы принялись швырять камни. Это все, что нам известно. Капитан Ангстрем находится там.

— Мы видели его, — сказала Сония. — Думаю, там были жертвы. Мы видели подростка, по виду мертвого.

— И жертва не одна, — подтвердил Оуэнс. — Нам сообщили о троих.

— Нам нужно в Аль-Амаль. Сможем мы проехать? — спросила Нуала у Оуэнса.

— Я бы не поехал по внутренней территории. Во всем секторе сейчас горячо, и скоро стемнеет. Будет комендантский час и сплошная паранойя. Армия может разрешить проехать вам по побережью, а может, и нет.

— Полагаю, нас пропустят, — сказала Нуала. — Обязаны.

— Да, — согласился Оуэнс, — что ж, желаю удачи. Рация у вас есть?

Рации у них не было. Оуэнс посоветовал им не высовываться.

Армия действительно пропустила их на блокпосту у лагеря на побережье, и дорогу из Газы до Хан-Юниса им скрашивал закат над морем. Через полмили от Дейр-эль-Балаха они увидели, как луч прожектора с вертолета пляшет на лодках ловцов креветок, театрально скользя во тьме от одного суденышка к другому. Море было спокойным, и они слышали, как оно нежно плещется о близкий берег. Рядом с побережьем располагался другой лагерь беженцев; тьма скрадывала его убожество и угрозу, поддерживая иллюзию спокойствия. Доносилось эхо звучащего по громкоговорителю призыва к вечерней молитве, трагического и набожного, смиренного и далекого.


Имя Милостивого и Милосердного еще разносилось над глинобитными домиками первого из пустынных курортов поселенцев, который им встретился по пути. За мешками с песком и оградой из колючей проволоки сиял освещенный бассейн среди зеленой сочной травы, вдоль берега протянулись гирлянды разноцветных ламп.

— Кто приезжает сюда? — поинтересовался Лукас. — Тут же так близко лагерь беженцев.

Но постояльцы были. В зеленоватой тени прогуливалась длинноногая блондинка в бикини и газовой накидке. Мужчина с белокурыми волосами до плеч нес на руках молодую женщину к бассейну — и, донеся, бросил ее в воду.

— Главным образом европейцы, — ответила Сония, — потому что эта гостиница не для верующих. Израильтяне ездят в другие. А эти — выгодные клиенты.

— Но отсюда можно видеть лагеря.

— И чуять запашок, — сказала Нуала. — Но это никого не волнует.

Отвернувшись от игривых молодых арийцев за колючей проволокой и глядя в темноту, Лукас невольно задумался над тем, что ему пришлось увидеть утром. Газа и мемориал Яд-Вашем навсегда сольются в его сознании, хотя он прекрасно понимал, что это ничтожная замена настоящего, ставшая расхожей картинка этих мест, которую видит на бегу любой чемпион чувствительности. Но стечение обстоятельств, связывавшее те образы, обнажало скрытую реальность. Слепые чемпионы вечно поворачивают колесо бесконечных циклов ярости и искупления, повторяющийся круг вины и скорби. Вместо справедливости — двигающаяся по кругу тьма.

Ему подумалось, что Сония была права насчет посещения этих двух мест в один день. Он пытался привести в равновесие воображаемые весы, и, несомненно, любой, кто побывал в Яд-Вашеме, мог обосновать необходимость Газы. С другой стороны, то и другое никак не связано между собой, потому что история чиста, как душа слабоумного, целиком состоя из единичностей. Явления не имеют морали. Если приходится принимать одну сторону, лучше видеть только одно — делать выбор в соответствии со своими потребностями и просто игнорировать или отрицать другую сторону. Сравнение — попытка этической классификации — приводит к душевной апатии.

— Но все-таки это так странно, — сказал он, — приезжать сюда отдыхать из Европы. Когда рядом такое.

— Некоторые, возможно, обожают трагедию, — заметила Сония.

— Действительно трагедия, — жестко сказала Нуала.

Лукас и Сония переглянулись тайком.

— Уверена, кое-кто из них делает для себя выводы, — сказала Сония. — Приезжают сюда, резвятся, занимаются серфингом, потом возвращаются домой и ворчат по поводу жестоких израильтян.

— Это точно, — согласился с ней Лукас.

— На Кубу тоже приезжали туристы, — продолжала она, — леваки, ты же знаешь. Gente de la izquierda, socialistas[274]. Их можно было видеть на Малеконе[275] — приходили снять девчонку или парня. Потом они возвращаются и говорят: «Как я? Провел отпуск на Кубе. Para solidaridad»[276].

— Некоторые туристы влюбляются в поселенцев, — сказала Нуала. — И приезжают снова и снова.

— Слушай, — предложила Сония, — хочешь завтра пойти поплавать? Влезешь в шкуру туриста, потом все распишешь со знанием дела, а? Глядишь, и получится.

— Фривольное предложение, — сказал Лукас.

— Отработаешь. Мы все пойдем. Да, Нуала?

— Возможно, — ответила Нуала. — Если не будет комендантского часа в Газе.

— Я приехал не совсем для этого. А это разрешается?

— Ты имеешь в виду, Кораном? — спросила Сония. — Торой? Получай удовольствие от жизни, когда есть такая возможность, Крис. Если кто-то предлагает пойти купаться, не отказывайся.

— Это ж свидание, — сказал Лукас.

На краю охраняемого приморского шоссе стоял армейский блокпост, и они подъехали к нему с большой осторожностью.

Дежурный сержант, кончив проверять их паспорта, обратился к ним на американском английском. Он был серьезен, в очках и выглядел как молодой врач или школьный учитель.

— Вы вообще не должны были быть на этой дороге. Надеюсь, вы понимаете, что придется ночь провести здесь.

На окраине Хан-Юниса армия заставляла выключать фары. Лукас медленно ехал по узким улочкам, стараясь обходиться собственными габаритными огнями, и ориентировался по редким проблескам керосиновой лампы в щелях хибар. В темном небе сновали вертолеты, обливая землю ярким светом. Лучи с высоты зигзагами шарили по лагерю, выхватывая столбы дыма, иногда одинокую фигуру бегущего. Трещало радио, звучали голоса, усиленные мегафоном. В небе висели осветительные ракеты на парашютах, их относило на восток, в пустыню, за южную границу лагеря. Слышались выстрелы.

— Ну и ночка выдалась, — мрачно сказала Сония.

Они припарковались за развалившейся оштукатуренной стеной, окружавшей разоренный сад при британском военном госпитале времен Второй мировой. Над его воротами висел поникший флаг ООН, освещенный десятком голых лампочек, две из которых были разбиты. У входа — таблички на арабском и английском.

Их долго не впускали; пришлось колотить в тяжелую деревянную дверь и звонить в маленький колокольчик. Наконец дверь отворилась и выглянул молодой палестинец в белом врачебном халате.

— Рашид! — воскликнула Нуала.

Услышав ее голос и увидав ее, молодой доктор расплылся в сияющей улыбке. Нуала шагнула вперед и остановилась перед ним. Мгновение они стояли не двигаясь. Затем Рашид бросил быстрый взгляд через ее плечо, словно беспокоясь, не видит ли их кто, и приложил руку к сердцу. Лукас заметил, как изменился его взгляд, из формально-вежливого став преданным и пылким, и относилось это только к Нуале. На шее Рашида болтался стетоскоп, из нагрудного кармашка торчали шариковые ручки, какая-то из них подтекала и пачкала белый халат. На его пальцах тоже были следы пасты.

— Приехала!

— Да. И все привезла. Со мной друзья. Ой, — сказала она, увидев пятно на халате, — ты испортишь пиджак. Твоя ручка течет.

Было что-то мальчишеское и влюбленное в том, как он засмеялся на ее заботу. Счастливый Рашид пригласил Сонию и Лукаса пройти в тускло освещенное фойе, стараясь не прикасаться к ним испачканными пальцами. Из одного крыла старого здания доносился детский плач. Лукас заметил, что двое других палестинцев стояли за конторкой в дальнем конце помещения с таким видом, словно не хотели, чтобы их видели.

— Так ты сотрудничаешь с Детским фондом? — спросила Сония.

Рашид, по-прежнему радостный, тем не менее был смущен ее вопросом. Он повернулся к Нуале.

— Он новый помощник администратора, — объяснила та Сонии. — Его прислали из Хеврона на прошлой неделе.

— Я только недавно окончил ординатуру в Америке, — сказал им Рашид. — В Луисвилле, штат Кентукки.

— Замечательно, Рашид. Мои поздравления. — Сония повернулась к Нуале. — Не знала, что у вас и БАНОРа общий офис.

— Да нет, — торопливо ответила Нуала, отводя глаза. — Просто мы рядом, в Аль-Амале.

Пока они переминались в фойе, снаружи послышался шум мотора их грузовичка.

— Это наша машина? — спросил Лукас.

Рашид молча улыбнулся ему. Лукас посмотрел на Нуалу.

— Да, его отгоняют с дороги. Во дворе он будет в безопасности, — успокоила та его. — Завтра я покажу вам, как мы тут устроились.

— Обязательно, — сказала Сония. — А сейчас мы уже совсем с ног валимся.

Нуала и Рашид сосредоточенным шагом вышли в беспокойную ночь. Подошедшие в темноте молодые палестинки принялись разгружать ооновский грузовичок.

— Они забирают груз, — встревожился Лукас. — Так надо?

— Пусть забирают, — сказала Сония. — Он для них и предназначен.

Сония молча дошла с Лукасом до конторки, за которой их ждал второй врач-палестинец, пожилой человек в голубом блейзере под белым халатом. Сония знала его; это был доктор Наджиб из БАПОРа. Она представила ему Лукаса как своего друга, журналиста. Те мягко и молча пожали друг другу руку.

— Надеюсь, у вас найдется для нас комната, — сказала Сония доктору Наджибу.

— Для вас есть только служебные койки. Одну, наверно, сможем поставить в коридоре.

Служебные койки оказались походными раскладушками со шведскими спальными мешками к ним, хранившиеся в сложенном виде под столом в офисе отдела образования. Когда Наджиб попытался помочь им вытащить их оттуда, Сония и Лукас отослали его.

— Помыться можно снаружи, — сказал Наджиб, показывая в конец коридора. — Но вода неважная. И поосторожней: ночью ходят патрули.

— Вода у нас есть, — ответила Сония. — Спасибо, доктор Наджиб… Не нужно тащить одну раскладушку в коридор, — продолжила Сония, когда Наджиб вышел. — Док возражать не будет.

— Зря не прихватил с собой бутылку скотча, — сказал Лукас, когда Наджиб удалился.

— Тут это неуместно.

— Тем лучше, — сказал Лукас. — А то не заснешь.

Он лег на раскладушку и подложил руки под голову. Сония села на стул.

— В далекие-далекие времена, — сказала она, — я бы прихватила перкодан.

— Ты это предпочитала?

— Обычно. Теперь ничего не употребляю.

— Почему завязала?

— Преподобный сказал, чтобы я бросила.

— Де Куфф? И этого было достаточно?

— Для меня — да.

Он было хотел порасспросить ее о роли Де Куффа в ее жизни, но тут его заинтересовал более насущный вопрос:

— Скажи мне, что происходит с Нуалой?

— Думаю, между нею и молодым доктором Рашидом что-то есть.

— О!

— Угу! — кивнула Сония и тихонько рассмеялась. — Он, кстати, хорош собой. Приятный паренек. Подходит Нуале.

— Могла бы и намекнуть нам. Мы что, монахи какие?

— Хороший вопрос, — сказала Сония. Встала и выключила свет. — Как знать?

Позже он пошел по коридору в сторону, указанную доктором Наджибом, и вышел в ночь, ища туалет. Сунул туфлю в уличную дверь, чтобы она не закрылась за ним. Потом направился к маленькой будке и тут услышал, как ночную тишину взорвал рев мотоцикла. Когда мотоцикл выезжал из ворот, освещенных голыми лампочками, он увидел, что седоков двое: мужчина впереди и женщина на заднем сиденье. Нуала.

Через несколько секунд, грохоча и обдавая вихрем воздуха, над головой появился вертолет. Жестяные крыши переулков загремели в унисон, взметнулся смерчиком, до рези в глазах, уличный мусор, залаяли собаки. Огромный сноп света протянулся до земли, и Лукас увидел вспыхивавшие огни вертолета всего в дюжине футов над собой. Задыхаясь, он нырнул во влажную темноту туалета, дожидаясь, пока громадная машина не улетит.

Вернувшись в темную комнату, он постоял у закутка, где лежала Сония. Наверняка не спит, подумал он.

— Я только что видел Нуалу, она уехала с Рашидом.

— Наверно, поехала в Аль-Амаль, чтобы провести ночь с ним. И рассказать его людям, что привезла то, в чем они нуждаются.

— Надеюсь, что так.

— Конечно, — сказала она, не открывая глаз.

Он отошел и молча лег на свою койку. Через секунду поднялся.

— Знаешь, — сказал он Сонии, лежавшей с закрытыми глазами, — мне хочется взять тебя за руку.

— Я совсем не против, — ответила та, по-прежнему не открывая глаз.

Он подошел, взял ее руку и поцеловал.

— А теперь должна сказать тебе, что мы находимся в глубине исламской территории. И не должны делать ничего такого, что может вызвать скандал. — Она вжалась щекой в его ладонь. — Так что если испытываешь какие-нибудь неподобающие желания, лучше забыть о них.

— Да, наверно, тут какие-нибудь противные детишки секут не соответствующее исламу поведение.

— Ты чертовски прав. Особенно что касается женщин неверных. И они подглядывают в окна.

— Что же нам делать? Споешь мне?

— «Нет, Джим, не выйдет ни хрена». Время неподходящее.

— Тогда расскажу тебе одну историю. Хочешь?

— Угу.

— Как-то раз, — начал Лукас, — перед Второй мировой войной, заходит турист в Нотр-Дам в Париже. Кто-то играет Фантазию и фугу соль минор Баха. Играет как ангел. Турист поднимается на хоры посмотреть на органиста. И кого, думаешь, он там видит?

— Фэтса Уоллера[277].

— Черт! Ты знала!

— Прекрасно знала.

— И Фэтс говорит: «Просто пробую, как звучит их Божий граммофон».

Сония тихонько заплакала:

— Бедный Томас Уоллер. Он любил Баха. Любил орган. После выступления на радио часами играл в студии. Бесплатно. Вне программы.

Слезы текли по ее щекам, и она открыла глаза, чтобы вытереть их.

Лукас похлопал ее по плечу. Странный был день. Он ходил в Яд-Вашем. Проехал сквозь дымную Газу. А сейчас слушал, как в забытой богом древнейшей пустыне женщина плачет по Фэтсу Уоллеру.

— Думаю, это прекрасно, — сказал он, помолчав, — что ты плачешь по нему.

— Я всегда плачу по нему. Он был таким же, как мой папа. Они знали друг друга, когда папа был молодым. Я плачу по ним обоим.

Лукас нежно поцеловал ее, вернулся на свою койку и мгновенно уснул.

30

Когда-то давно, когда Палестина была британской подмандатной территорией, часть подвала главного здания, теперь принадлежавшего Галилейскому Дому, получил один из сыновей арабского купца, устроивший там радиостанцию. Парень был радиолюбителем, к тому же богатым, он оборудовал ее, не жалея средств, так что вышла смесь американской коммерческой вещательной студии и радиорубки океанского лайнера. Он выступал вживую со своими братьями и сестрами, пел арабские песни и популярные европейские баллады, ставил и читал радиопьесы собственного сочинения.

От передающего оборудования парня давно ничего не осталось; в 1939 году, при очередном объявлении чрезвычайного положения, британцы закрыли студию и конфисковали аппаратуру. Но следы старинной радиостудии сохранились: звукопоглощающие панели на стенах, изогнутые непритязательные диванчики, модернистские столы и цилиндрические лампы.

Тут был и длинный, в форме подковы стол вроде тех, что стоят в газетных редакциях. За этим столом только что провели совещание Януш Циммер и некоторые его сподвижники. От головной организации присутствовал американский раввин из Калифорнии, который лишился одного сына, погубленного наркотиками, но вторым оплатил свой долг перед воинствующим религиозным сионизмом. Его группа посвятила себя вооруженному насилию по отношению к палестинцам и, если понадобится, к Израильскому государству.

Их мудрецы, штудировавшие древние трактаты, в то время как молодежь училась пользоваться современным оружием, пришли к заключению, что только твердое и буквальное следование самым воинственным призывам Торы может способствовать возвращению Мессии. Они верили, что для этого возвращения необходимо изгнание идолопоклонников и чужестранцев — основываясь на стихе 33 из главы 55 Книги Чисел[278], — а также восстановление Храма и его священников.

Организация американского раввина рассматривала себя как единственную серьезную силу в осуществлении планов Януша Циммера, такой же считал ее и сам Циммер. Она имела несколько небольших, но жаждущих действий ячеек в армии, бюрократическом аппарате и особенно среди наиболее суровых поселенцев в Газе и на Западном берегу, где арабов было много, а удовольствий мало. К другим организациям, чьи представители присутствовали на встрече в радиорубке, и Циммер, и американский раввин относились как к потенциально полезным сборищам идиотов.

Одна из этих групп, основанная другим американцем, в данном случае бывшим хасидом, вдохновлялась идеями ессеев, Малого Бытия и Книги Еноха[279]. Она предпринимала попытки вербовать приверженцев среди эфиопских евреев, для которых эти тексты представляли огромную важность. Целью было восстановление равновесия времени, как о том было сказано Моисею ангелом Уриэлем, с тем чтобы праздники могли отмечаться, как того желал Всемогущий. Введение солнечного календаря вызвало разрушение десяти тысяч ложных звезд, мучительно кружившихся в некоем земном небе. Группа тоже требовала восстановления Храма, где, как они верили, господствовал солнечный календарь и последовательность праздников соблюдалась должным образом.

Другая секта была представлена на встрече ее основателем Майком Глассом, еврейского происхождения преподавателем колледжа низшей ступени, мирянином, который вырос в антисемитском городке в Новой Англии. После уроков по разным предметам и тренировки футбольной команды он погружался в изучение иудаики, и это в конце концов привело к краху его семейной жизни.

Он пришел к Апокалипсису через чтение Священного Писания, под влиянием аграрного пессимизма Уэнделла Берри и провиденциальной поэзии Ларри Войвода[280]. Он чувствовал, что история Израиля являет собой свидетельство Божественной избранности и человеческой греховности, от которой спасти род людской может только Божественная избранность.

Присутствовал и Разиэль Мелькер, представляя группу последователей Адама Де Куффа. Ни Де Куфф, ни Сония, никто другой, близкий им, не знал ни о связи Разиэля с Циммером, ни о его присутствии на этом собрании.

В Галилейском Доме было известно о цели собрания и о намерениях его участников, но они предпочли не присутствовать на совещании.

Когда остальные делегаты разошлись, Циммер и Линда Эриксен, Разиэль и раввин из Калифорнии остались сидеть за столом в форме подковы. Присутствие Разиэля и Линды Эриксен, очевидно, беспокоило калифорнийского раввина, которого звали Яков Миллер. Через несколько минут Циммер попросил их удалиться.

— Вам следует смириться с присутствием Линды, — без обиняков сказал Циммер раввину. — Она лишь хочет быть полезной. И в конце концов, она американская женщина. Она не привыкла, чтобы ей указывали на дверь.

— Американская женщина не является нашим идеалом, — ответил рабби Миллер. — Вы, очевидно, полностью ей доверяете.

— Мое доверие трудно заслужить, — сказал Циммер. — В противном случае я вряд ли был бы жив и присутствовал сейчас здесь. Она обладает редкостным чувством верности.

— Надеюсь, вы не станете возражать, если я обращу ваше внимание на то, что она злостная прелюбодейка. Якобы религиозная — и бесстыдно встречалась с этим Оберманом. А теперь, — сказал рабби с вопросительной интонацией участника религиозного диспута, — приходит к нам?

— Вы ведь тоже человек верующий, — возразил Циммер. — Неужели не понимаете ищущую душу? Не понимаете женскую натуру?

Миллер начал терять терпение.

— И никогда не слыхали, — продолжал Циммер, — о том, что власть Дина[281] ищет души в Ином?

Миллер вспыхнул от негодования:

— Меня каббала не интересует. Это средневековое суеверие. И я с сомнением, скажем так, отношусь к ее жаргону.

— Ну, вы имеете дело не с главой вашей подгородной конгрегации и его женой. Если хотите разбить пару яиц, лучше вам привыкнуть общаться с яркими личностями.

— Вроде Мелькера, я так полагаю?

— Вам не нравится Мелькер? — спросил Януш Циммер. — Жаль. Мне он нравится куда больше, чем вы. Но мы с вами терпим друг друга.

— Мелькер вызывает у меня вопросы, — ответил рабби, окончательно побагровев. — Я не доверяю ему.

Циммер вперил в него соколиный взгляд:

— Вы хотите насильственного освобождения. А вы готовы к войне, к смерти и ранам? Вы когда-нибудь видели войну?

Миллер уклонился от ответа.

— Видели?

— Лично мне не приходилось, — сказал Миллер. — Но многие в нашей группе имеют такой опыт.

— Я не спрашиваю вас о вашей группе. — Циммер навис жесткой маской лица над разозленным лицом Миллера. — Я-то ее навидался. По всему миру. Людей, заживо горевших на блокпостах. Умирающих от голода. Пытки водой и то, как крысы в клетках, привязанных к голове, пожирают человеческий мозг, молодых парней и девушек, истекающих кровью, умирающих от жажды. Человек, истекающий кровью в пустыне, страдает от жажды. Никогда не видели? Никогда не пытались допросить фанатика с пристрастием?

— Я верю в то, что Бог сохранит свой народ, — сказал Миллер.

— Война, где только одна сторона будет страдать и умирать, — такой войны вы ожидаете?

— Я не знаю, чего ожидать. Я верю.

— В чудеса.

— Да, — выкрикнул Миллер, — в чудеса! Как же иначе!

— В чудо динамита, — сказал Циммер. — У того парня есть доступ к взрывчатке. Он добудет ее для них. Если попытка окажется неудачной, группа возьмет на себя ответственность.

— Зачем? — удивился Миллер. — Безумие какое-то.

— В случае провала, — объяснил Циммер, — последуют бесконечные расследования, обвинения, наклеивание ярлыков. При успехе страна объединится. Если потребуется — против всего мира.

— Но почему? Почему это должен сделать он, этот хиппи? Уж не буду спрашивать — как.

— Не будете, рабби? Подозреваете, тут замешаны наркотики? Возможно, вы правы.

— Одного взгляда на него хватило, чтобы это заподозрить, — сказал Миллер. — Молодой мистер Хипстер в темных очках. Но что насчет ответственности? Почему он возьмет ее на себя?

— Потому что он тот, кого вы ищете. Мистик. Думаю, он верит, что в результате акции никто с обеих сторон не пострадает. Верит, как вы говорите, в чудо.

Миллер насмешливо хмыкнул:

— Как он может верить в такое?

— Вы презираете его, рабби? Вы, кто верит в Бога, который позаботится, чтобы пролилась только нужная кровь? В неравную войну? Gott mitt uns![282] Советую не презирать его. Он, может, путаник и наркоман, но человечности в нем больше, чем в вас.

Миллер на минуту задумался.

— Несомненно, — сказал он наконец. — О’кей, вы меня убедили. Не буду презирать его. По правде говоря, самая большая загадка для меня — это что движет вами, Циммер? На что вы надеетесь?

— Не думаю, что вы поймете.

— Уж снизойдите. Может, пойму.

Циммер резко поднялся и подошел к шкафам с аппаратурой:

— Интересно, не подслушивают ли нас?

— Гоим наверху?

— Вряд ли их это интересует, пока дело не касается денег.

— Согласен, — сказал Миллер. — Но вы не ответили на мой вопрос.

Он продолжал сидеть в конце стола в форме подковы и следил за Циммером, расхаживавшим по комнате.

— Мой отец верил в братство людей, — неожиданно сказал Циммер. — Он посвятил свою жизнь польской коммунистической партии. Затем, за два года до Второй мировой войны, Сталин распустил партию и расстрелял ее лидеров, в том числе и моего отца. Затем пришли нацисты. Все надо было восстанавливать.

— И полагаю, вы участвовали в этом. Со своими польскими братьями, которые так любили вас.

— Мы восстанавливали ее снова и снова, — говорил Циммер. — Когда одну восстановленную структуру уничтожали, мы восстанавливали ее снова. И всякий раз наши планы терпели крах по причине человеческой натуры. Не просто польской или еврейской. Из-за бездарности, присущей человеческой натуре вообще, которая предает лучшее, что в ней есть, ее высшие идеалы, недостойна себя во всем…

— Снова и снова, — сказал Миллер, — люди предают Завет. Даже мы, кому дано так много. Без пришествия Обетованного мы вечно будем обречены на неудачу. — Физиономия у Миллера по-прежнему пылала, и трудно было сказать, от гнева или смущения. — Мне жаль вашего отца. Очень вам сочувствую.

— Неужели? Как любезно с вашей стороны! А теперь скажите, рабби. Вот вы находитесь на Земле обетованной. Увидели то, что надеялись увидеть?

— Все впереди, — ответил Миллер. — Ради этого мы сегодня и стараемся.

— Мерзость, бездарность повсюду — разве не так? Страна народа, которому столько дано? Без его гения не состоялась бы европейская — и не только европейская — цивилизация. И тем не менее мы имеем продажную бюрократию, уродливые города, вульгарность. Дешевые таблоиды, отвратительное искусство. Все выглядит так, будто сделано людьми второго сорта. Мы не очень-то стремимся быть светом другим народам. Или вы ничего этого не заметили?

Миллер затрясся от гнева:

— Извините, я не какой-нибудь европейский эстет, как вы. Очень плохо, что, пока мир не покладая рук убивал нас, мы не могли найти времени на художественное и культурное возрождение для его просвещения. Так что, когда нас уничтожат, гоим, возможно, будут сокрушаться: «Бедные евреи, они были так талантливы. Какая жалость, что пришлось их изгнать с земли!» — Миллер встал, чтобы говорить с Циммером, так сказать, на равных. — Бездарность, которая беспокоит меня, — это моральная бездарность. Отказ следовать Завету, отказ создавать еврейский народ, который принесет истинный свет миру. Тогда, может быть, мы получим картину, которую вы требуете.

— Вам не кажется, рабби, что одно может быть связано с другим?

— Одно мне кажется, — ответил Миллер, — то, что должно быть землей Израиля, еще разделено. Пока.

— Вы разумный человек, — сказал Циммер. Щелкнул одним из выключателей на стене, потом снова выключил; вспыхнул и погас тусклый красный свет. — Вы спрашиваете о моих мотивах? Я вам отвечу. Я стою перед выбором и не могу избежать его. То есть избежать и продолжать жить. Я видел множество смертей, мой друг. Знаю разницу между жизнью и смертью — и для меня существует или одно, или другое. Я не намерен расставаться с жизнью до самой смерти.

— Все очень индивидуально, — сказал Миллер.

— Да, — согласился Циммер, — очень индивидуально. Сейчас у меня есть выбор всю жизнь медитировать над тем, что я видел и что узнал. И может, через озарение выйти за ее пределы.

Миллер молча смотрел на него.

— Или я могу стать частью процесса становления. Отношения между этой землей и Всемогущим оставляю вам, рабби. Но я не намерен мириться с тем, чтобы эта страна — страна, которой я так предан, — и дальше оставалась пешкой в руках лицемеров с Запада или пристанищем бездарностей. Для нас есть одно: или участие в процессе становления, или смерть. Впереди у нас дерзновение и историческая судьба, если не упустим такую возможность. Я могу возглавить — и возглавлю — этот процесс становления.

— В этом процессе, — с легкой улыбкой сказал Миллер, — будьте уверены, о вас будут судить по достоинствам. Как знать? Может, и выдвинут в лидеры.

— Не только обо мне, рабби. Глупцы, которые ждут, что Бог станет сражаться и умирать за них, будут разочарованы. Действующая сила здесь — история. История даст нам оценку как людям и как нации. Если мы одержим победу, вы, возможно, обретете свой Сион.

— Вы представляете собой необычный тип еврея, — сказал Миллер. — Думаю, Владимир Жаботинский был таким же.

— Я не Жаботинский, рабби Миллер. Но уверен, если бы Жаботинский добился своего, духовенство оставалось бы в стороне и ждало своего мессию. Привлечение религиозного элемента не обязательно благо, как думают некоторые. По моему скромному мнению.

— Мистер Циммер, — проговорил Миллер, собирая свои листочки, на которых ничего не было, кроме бессмысленных закорючек, — кто сказал, что ваше мнение скромное?

31

Родильный центр Аль-Азиз в Хан-Юнисе прошедшей ночью рисовался безлюдным призраком во тьме, но утром тут кипела жизнь. Из материнского отделения в другом крыле здания доносился громкий крик младенцев. Быстро пройдясь до умывальника, Лукас заметил, что переулки за территорией центра выглядят вполне мирно. В мутное небо поднимался дымок костров, на которых готовилась пища, хотя людей почти не было видно.

Когда он и Сония сложили свои койки, доктор Наджиб взял их с собой на обход. В непритязательно, по-домашнему украшенных палатах отдыхали пышные палестинки с младенцами, все с головой закутанные в простыни, занавески и широкие одежды. При появлении посетителей некоторые улыбались, большинство глядели с невозмутимым выражением или отворачивались. И повсюду младенцы.

Лукас кланялся и расточал лучезарные улыбки, покорно изображая бодрость, которой отнюдь не испытывал. Одутловатые женские лица, одинаково обрамленные платками, были лишены очарования и неотличимы одно от другого. Красные уродливые новорожденные пронзительно орали. С дипломатической улыбкой прохаживаясь по палате, он чувствовал жалость и смутное отчаяние. Должно быть, думал он, это всего лишь от неловкости, смущения иностранца.

К палате рожениц примыкало детское отделение. Дети здесь большей частью уже становились на ножки, возле одной-двух кроваток сидели на складных стульях сонные матери. С потолка свисали казенные игрушки: ватные зверюшки и ухмыляющиеся резиновые куклы ядовитых цветов.

— Тут у нас плохая вода, — сказал доктор Наджиб, когда они вернулись в фойе. — Это главная проблема в Газе. Не считая политики, — добавил он.

Выйдя на улицу, Лукас не увидел никаких признаков их минивэна. Доктор Наджиб, лицо которого было покрыто сеткой мелких шрамов, продолжал идти с ними.

— В прошлые годы мы многих теряли. Обезвоживание, кишечные инфекции. Были тут малярия, дифтерит. Очень много было трахомы.

— А теперь? — спросил Лукас.

— А теперь получше. Соединенные Штаты вновь станут платить взносы ООН, и потому люди говорят, что положение еще улучшится. — Он весело рассмеялся.

— Действительно может быть такое?

— Нет, конечно. Но, считаю, Соединенные Штаты должны платить за все. — Он махнул в сторону моря. — Да, за все. Почему нет? — Он был христианин и уроженец Газы. Учился в Айове. — Таково мое мнение, — сказал он добродушно. — На мой взгляд, американцы должны платить. Ведь они заполучили мир, как хотели.

Лукас поблагодарил его и поздравил с клиникой.

— Родильное отделение принадлежит нам, то есть ООН. Но педиатрическое отделение открыл Детский фонд. Это все Нуала.

— Им повезло, что она работает у них, — сказала Сония.

— Она истинное благословение, — проговорил доктор Наджиб, удаляясь.

Они стояли в тени финиковой пальмы, единственного зеленого дерева, которое осталось от сада британского военного госпиталя. Сония потрогала ногой землю и опустилась на корточки у ствола пальмы. Лукас опустился рядом:

— Напоминает тебе Сомали?

— В Сомали было много хуже. Конечно, там у нас тоже была плохая вода. Но здешнюю с той не сравнить, там была совсем плохая. Все дети умерли.

— Ну, вряд ли все.

— Да. Все. Просто проклятье, практически каждый умирал. Без преувеличения. Едва успевали родиться. — Она искоса посмотрела на него. — Как в том твоем стихотворении. Учились петь прежде, чем говорить.

— А ты там научилась разрисовывать ноги.

— Да, — рассмеялась она. — Потому что нужно было что-то совсем из ряда вон, понимаешь? Разрисовать ноги, как тамошние женщины. Что-нибудь такое.

Para solidaridad, подумал он, хотя у него хватило тактичности, чтобы не сказать это вслух.

— Приходили какие-то странные, неуместные продукты. Бесполезное дерьмо, которое дети не могли есть. Икра! Так что мы открывали банки, объедались ею, устраивали вечеринку. Украшали себя ленточками и танцевали. — Она покачала головой. — Чтобы совсем не спятить.

— Понимаю.

— Значит, ты вчера действительно ходил в Яд-Вашем.

— Кажется, это было уже так давно.

— Я тебя предупреждала.

— Да, предупреждала. Сказала: не ходи туда, раз едем сюда.

— Я сказала, не в один день.

— Может, это неплохая идея, — проговорил Лукас. — Организовать такую вот поучительную экскурсию в двух частях.

— Поучительную экскурсию?

— Для прессы. А уж пресса всем разжует и в рот положит. Посадим людей в автобусы, покажем им ту и другую сторону. Таким образом, — объяснил он, — все всё поймут.

— Веришь, что это поможет?

— Обязан верить. Это моя работа.

— Тогда зачем шутить над этим?

— А что еще остается? — спросил Лукас; они поднялись на ноги. — Что с Нуалой, Сония? Что у нее на уме?

— Думаю, она влюблена.

— Это мы уже знаем, — сказал Лукас. — Что еще?

Сония ничего не ответила и отвернулась.

— Ладно, — сказал Лукас. — Пойдем поищем ее.

В палатке по соседству с детской клиникой Нуалы они увидели молодого муллу, который чем-то занимался за белой занавеской. Ему помогали двое служителей, значительно старше его. На больничной койке лежала мусульманка средних лет, а помощник муллы держал в поднятой руке пластиковую бутылку с внутривенным раствором. Мулла громко читал строки Корана. Вокруг палатки на скамьях сидели другие женщины, дожидающиеся своей очереди.

— Что происходит? — поинтересовался Лукас. — Можем мы войти?

— Лучше не надо, — ответила Сония.

— Что он делает?

— Он экзорцист. Изгоняет бесов.

— Внутривенным?

— Наверно, это так делается.

Они нашли Нуалу и Рашида — те пили чай перед маленькой глинобитной, с жестяной крышей хибаркой на краю территории госпиталя. Сидя за огромным расколотым деревянным столом, который выглядел так, будто сотню лет простоял в чьей-то гостиной. Нуала бросилась за чашками для них, а Рашид объяснил процедуру экзорцизма. Он был в свежестираном белом халате.

— В бутылке с плазмой проделано отверстие. В отверстие читают стихи Корана. После этого джинн выйдет из человека через большой палец ноги.

— Всегда? — спросил Лукас.

— Да, — ответил Рашид. — Если джинн — мусульманин.

Лукас вежливо рассмеялся, но тут же понял, что, кроме него, никто даже не улыбнулся.

— Это так и есть, — сказал Рашид спокойным и приятным тоном, ничуть как будто не обидевшись.

— Джинны всегда вселяются в женщин? — поинтересовалась Сония.

— Часто, — ответил Рашид. — Как правило.

— А почему, как думаете? — не отставала Сония.

Нуала засмеялась, защищая Рашида. Лукас заметил, как она на мгновение коснулась Рашидова запястья и тут же убрала руку.

— Такое уж их свойство, — учтиво сказал тот.

Лукасу подумалось, что кто-то мог бы уловить в его словах иронию. А может, никакой иронии и не было.

— Свойство женщин, — спросила Сония, — или джиннов?

— Возможно, что тех и других. Но это столь же верно для Запада, не так ли? Одержимыми обычно бывали женщины?

— А что, если джинн не мусульманин? — поинтересовался Лукас.

— В таком случае его следует обратить.

— Помнится, я слышала в Сомали, — сказала Сония, — об одержимой женщине, которую забили до смерти.

— Здесь такого не происходит, — успокоила ее Нуала. — Мы не позволяем такого.

— В Сомали забивают джиннов, — сказал Рашид. — Женщины страдают по нечаянности. Но мы их не бьем, потому что миз Райс не позволит этого.

Он с шутливым оттенком, смущенно произнес почтительное «мисс» по-современному: «миз».

— Не желаешь посмотреть, как мы тут устроились? — спросила Нуала.

— Да, — сказал Лукас. — Конечно.

— Почему бы тебе не пойти с Рашидом, — предложила Сония Лукасу. — А я останусь здесь и посплетничаю с Нуалой.

Рашид повел Лукаса обратно к палатке экзорцистов. Они постояли, наблюдая за процессом. Мулла и ожидающие женщины не обращали на них внимания.

— Обычно репортеры хотят сделать снимки, — сказал Рашид. — Но у вас нет камеры.

— Я редко ею пользуюсь.

— Хорошо. Потому что пришлось бы платить экзорцистам. И снимки на Западе использовали бы для всяких спекуляций. — Они покинули палатку и пошли к лагерю за пределами территории госпиталя. — Я считаю, что слова лучше.

— Для некоторых вещей — да, — согласился Лукас. — Скажите, какие еще религии исповедуют джинны?

— Они могут быть язычниками. Могут быть христианами или иудеями. Израильтяне насылают на нас множество еврейских джиннов. Чтобы напустить порчу.

— На что похожи еврейские джинны?

— Почитайте мистера И. Б. Зингера[283], — сказал Рашид, когда они поворачивали на улицу. — У него они описаны очень достоверно.

А за грандиозным столом на свежем воздухе Нуала наливала Сонии вторую чашку чая.

— Никакой антисанитарии. Надеюсь, Рашид все ему объяснит, — говорила Нуала. — Мы даем им свежий раствор и антисептик. Понимаешь, это распространенное верование. А раз народ верит, приходится с этим мириться.

— Так говорит Рашид?

Нуала рассмеялась:

— Да. И то же самое говорил Конноли[284] в шестнадцатом году. И это то, что происходит сейчас, например, в Латинской Америке.

— Так Рашид — атеист?

— Рашид — как я, — ответила Нуала. — Он коммунист.

Сония так расхохоталась, что на глазах у нее выступили слезы. Утерев их, она проговорила:

— Господи! Я с тобой с ума сойду!

— Что, это так странно?

— Да, немножко странно. Я имею в виду, что не могу относиться к этому спокойно. Но ты же понимаешь, это ни в какие ворота не лезет, понимаешь?

Нуала помрачнела.

— Я имею в виду… Господи Исусе, Нуала! Думаешь, они будут пять раз на дню молиться диалектике? Ты где-нибудь видишь авангард рабочего класса? — Сония театрально огляделась по сторонам. — Ты вообще где-нибудь видишь рабочий класс?

— Ты и сама религиозна, — горько сказала Нуала.

— Я всегда была религиозна.

— Ты никогда не будешь настоящей мусульманкой.

— Думаю, я не совсем мусульманка, — ответила Сония. — Думаю, я некоторым образом иудейка. — Ей показалось, что у Нуалы перехватило дыхание. — Что-то не так? Ты не любишь иудаизм?

— По роду работы у меня не было особой возможности вращаться среди иудеев.

— Ну так тебе стоило бы завязать знакомство с кем-нибудь еще, кроме Стэнли. Не кажется?

Нуала ничего не ответила.

— Чем ты занимаешься, Нуала?

— Слишком много вопросов задаешь.

— Что ты привезла в минивэне?

— Объясню в другой раз.

— Лишь потому, что машина ооновская, — сказала Сония, — это не значит, что ее не будут досматривать. И любой, кто ее для тебя раздобыл, вляпается в дерьмо. Как я.

— Было бы время, — зло сказала Нуала, — я бы все объяснила. И я объясню.

— Нуала, тут повсюду стукачи.

— Верно. Поэтому я должна доверять тебе. Могу я быть уверена в тебе?

— Что было в машине?

— А ты как думаешь?

— Оружие.

— Да, оружие. Оружие для защиты беззащитных.

— Почему ты втянула нас в это? — спросила Сония. — Почему втянула Криса? И почему меня? Я против убийства, кто бы его ни совершал.

— Черт, да не ори ты так! — сказала Нуала. Потом уже мягче спросила Сонию: — Я что, поступаю неправильно? Это ты хочешь сказать? Мы должны защищать своих детей. Себя защищать от фанатиков, как мусульманских, так и еврейских.

— Ну не знаю.

— Так решай, к черту. Решай сейчас, и покончим с этим. Сония принялась расхаживать взад и вперед по песку, ломая пальцы. Она едва сознавала, что точно так же делала ее мать, обдумывая исключение Браудеров[285], Венгерское восстание[286] и секретный доклад Хрущева[287].

— Ты плохо сделала, что обманула меня. Неправильно было втягивать Криса.

— Он ненадежный тип.

— Возможно, — признала Сония, продолжая расхаживать. Затем остановилась и хлопнула тыльной стороной руки по ладони. — Доставлять оружие для Рашидова ополчения — не обязательно неправильно. Но может быть ошибкой.

— Мы — это все, что осталось от здешнего коммунистического движения, — заявила Нуала. — Если мы будем безоружны, если нас нейтрализуют, у рабочего класса не будет голоса. Имея оружие, мы можем обеспечить охрану и порядок в наших лагерях. Без оружия мы беспомощны, и в лагерях станут заправлять фанатики или взяточники. Это ж проклятый Ближний Восток, как всегда говорят твои израильские друзья.

— Я не участвую в вооруженной борьбе. Не говорю, что это неправильно. Возможно, что однажды и приму участие. Но не сейчас.

— Стараешься быть нейтральной, да?

— Пробую, — сказала Сония. — Какой-никакой мир отнюдь не невозможен. — Она стояла, глядя, как Нуала причесывает растрепанные волосы. Мятежница, подумала она и поймала себя на том, что, может быть, завидует Нуале. — Скажи, если сюда привозится оружие, то что увозится?

— Деньги, — ответила Нуала. — Или наркотики. Бедуины иногда доставляют их сюда через пустыню. Или катером.

— И в результате наркотики оказываются на улицах Яффы.

— Ой, да брось ты! Шин-Бет постоянно сговаривается с наркодилерами. Здесь и в Ливане. И Советского Союза у нас больше нет.

— Правильно, — сказала Сония. — А что же я и мой беленький ооновский грузовичок возим сегодня? Что, у меня будет пара килограммчиков ката под задницей, когда парни наставят на меня свои «узи»?

— Только деньги Стэнли. Я повезу их.

— Я больше не стану этим заниматься, Нуала.

— Ты никому ничего не скажешь?

— Думаешь, я доносчица? — Сония подошла и обняла Нуалу за плечи. Что ж, вот и конец этому. — Лучше поостеречься, детка.

— Ага, только маленький бунт и цареубийство, ничего серьезного, — натужно пошутила Нуала. — Меня к этому готовили с пеленок.

Они пошли обратно к лагерю.

— Знаешь, что в старину говорили рабы на Кубе? — спросила Сония бывшую подругу по дороге. — Que tienen hacer, que hacer no morir.

— Что это значит?

— Это значит: «Что нужно сделать, так это постараться не умереть».

— Мудрый совет, — сказала Нуала.

Когда Лукас вернулся с обхода с Рашидом, он, Сония и Нуала двинулись в обратный путь. По дороге они видели огонь на улицах Нузейрата и Аш-Шейх-Иджлина. На побережье сделали остановку у клуба ооновских миротворцев, чтобы выпить пива; Сонию и Нуалу здесь знали. Офицер-датчанин, которого они накануне видели в Газа-Сити, в одиночестве пил пиво, глядя на прибой: пьяный, загорелый и светловолосый. Его розовая чужеродность сияла как сама добродетель. Лукас хотел было поставить ему пива, но тот был слишком пьян, чтобы можно было с ним общаться.

Потом они отправились в рыбный ресторан пообедать с палестинским адвокатом по имени Маджуб. С ним были Эрнест Гросс из Израильской коалиции по правам человека и Линда Эриксен, которая по-прежнему работала волонтеркой ИРНА[288].

— Господи! Вы-то как здесь оказались? — спросил Лукас Гросса.

— Обычным способом. Взяли такси на пропускном пункте. Там меня знают. Всегда прибегаю к их помощи.

— Его ждут с распростертыми объятиями, — сказал Маджуб. — Все его знают.

Но, по правде говоря, Маджуб лишь проявлял вежливость. Эрнест, в котором палестинцы безошибочно распознавали израильтянина, серьезно рисковал, приезжая в Газу, особенно в вечернее время. Адвокат Маджуб прилагал определенные усилия, чтобы организовывать приезды и отъезды Эрнеста, и его безопасность до некоторой степени зависела от влияния самого Маджуба в местной общине. Но врагами Эрнеста были не одни палестинцы, хотя любой, кто нападет на него, скорее всего, будет палестинцем. Были и те, кто посмеется иронии такого нападения.

— Хочу, чтобы они привыкли к Линде, — сказал Эрнест, — поэтому мы представляем ее везде.

— Впервые в секторе? — спросила Сония хорошенькую Линду.

— Я встречалась с отдельными поселенцами. Брала интервью. Но в Газа-Сити впервые.

— Отсюда все видится совсем по-другому, — сказал Лукас.

— Да. Конечно, они могли бы лучше прибираться на собственных улицах.

Все замолчали. Лукас украдкой посмотрел на Маджуба, который продолжал есть, делая вид, что не расслышал слов Линды.

— Линда, — сказала Сония, — здесь есть трудности с водой. А еще проблема военной оккупации. И с канализацией. Люди живут на сорок центов в день.

— Могу поклясться, что то же самое говорят белые про Гарлем. А, Сония? — хмыкнула Нуала.

— Да, что-то в том же духе, — согласилась Сония. — И про Соуэто, как я понимаю.

— Мы сегодня были в суде, — сказал Эрнест. — Маджуб и я. В общем, у судьи по гражданским делам.

— И как всегда, — подхватил Маджуб, — мы проиграли. Лично я еще не выиграл ни одного дела.

— А что было за дело? — спросила Нуала. Ее с Сонией это не слишком заинтересовало.

— Мы просили рассмотреть заявленное ходатайство по конфискации удостоверения личности, — пояснил Эрнест. — Солдат неизвестно почему забрал у человека его карточку. Сам человек говорит, что без всякой причины. Он не знает ни имени солдата, ни какой тот части.

— И вы тащились аж из Иерусалима на слушание по поводу идентификационной карты? — удивился Лукас.

— Нам о многом нужно поговорить, — сказал Маджуб. — Пора подготовить доклад для «Международной амнистии».

— Давно пора, — согласился Эрнест. — Не напали на след Абу Бараки?

— Да не особо, — ответил Лукас. — Но я верю в его существование.

— Мы все должны верить в его существование, — сказал Эрнест.

— Это точно, — проговорила Сония, глядя на зажигающиеся огни порта и луч прожектора израильского корабля, обшаривающего старую гавань. — Особенно в такой вот вечерок.

Креветки были превосходны. Все жалели, что не подавали пиво или вино.

— Как-нибудь отправимся в Александрию, — сказал Маджуб. — Там по-прежнему можно выпить вина.

— Пока еще, — добавила Сония.

— В последнем деле, которое у меня было по поводу карточки, — сказал Эрнест, — бедняга заявил, что солдат съел ее. Суд, конечно, хохочет, правильно? Но мы порасспросили свидетелей, и что вы думаете?

— Какой-нибудь остряк и вправду ее слопал?

— Вот именно! Сожрал пластик и все остальное. Так что мой клиент остается без работы.

— Забавно, — сказала Нуала без тени юмора.

— Да, забавно и по-своему ужасно, — вздохнул Лукас.

— Забавно, пока это не случилось с тобой, — сказала Нуала.

Лукас поднял стакан и провозгласил:

— За то, чтобы когда-нибудь где-нибудь как-нибудь — для всех все забавное было забавным!

32

Однажды, пока Де Куфф и его последователи были в Эйн-Кареме, а Сония прибиралась в бывшей квартире Бергера в Мусульманском квартале, вошли двое молодых людей, которые заявили, что являются представителями Вакуфа, исламских религиозных властей. Сония предложила им кофе, но те решительно отказались. Оба были в джелабах и белых традиционных шапочках. Один был низкоросл и смуглолиц, второй — с болезненного цвета лицом, обрамленным тонкой бахромой бородки. У бледного были большие выразительные глаза и крупный нос. В совокупности его черты создавали облик человека не от мира сего, наделенного слегка гротескным обаянием. Сонии тут же вспомнилась виденная ею фотография молодого Фрэнка Синатры. Она подумала, что своему старомодному английскому этот человек научился в Индии или Пакистане.

— Здесь было медресе, — объяснил он Сонии. — Также здесь жил наш возлюбленный учитель аль-Хуссейни. И блаженной памяти шейх Бергер аль-Тарик, который был твоим другом. Мы думали, что ты, как мы, правоверная.

— Принимая все это во внимание, — добавил его смуглолицый спутник.

— Мы тут для того, чтобы постигать веру, — сказала Сония. — Молиться и изучать. Поэтому я здесь. И поэтому пригласила друзей.

— Который из них твой муж? — спросил похожий на Синатру.

Прежде чем она успела придумать приемлемый ответ, тот заговорил снова:

— Если ты тут для того, чтобы изучать и постигать, друг возлюбленного Бергера аль-Тарика, тогда ты непременно должна знать, что учение из учений, вершина познания есть ислам.

Последовала пауза. Второй молитвенным жестом быстро коснулся лба.

— У меня нет мужа, — сказала Сония. — Я живу одна. Я тоже любила благословенного Бергера аль-Тарика, но он не был мне мужем. Я чту ислам, и мои друзья тоже.

Посетители секунду смотрели на нее.

— А что такое старик рассказывает христианам? — спросил смуглый. — Почему они собираются вокруг него?

— И даже сюда приходят, — добавил бледный.

— Ему было видение, — ответила Сония. — Он обращается ко всем, не только к христианам.

— К евреям?

— Да.

— Верующим?

— Он чтит все религии. Не добавляет ничего своего. Поощряет мусульманскую веру.

— Но он еврей, — сказал человек с лицом молодого Синатры. — Нам сказали об этом. И ты. Ты сама тоже.

— Абдулла Уолтер был рожден евреем. Великий шейх. Друг аль-Хуссейни. Это был его дом. Я его последовательница. Мои друзья веруют так же, как я.

— Как дом аль-Хуссейни, он должен принадлежать Вакуфу, — сказал смуглый. — Но им владел христианин, армянин, последователь франкского папы[289]. И живут в нем евреи.

— Для меня это дом Бергера, — ответила Сония. — Всё здесь славит его.

— Пожилой обращается к народу перед христианской церковью, которая была мечетью Салах ад-Дина. Мы видели его там.

— Мы считаем, что речь идет о неверии в Бога, — заявил Фрэнк Синатра. — Неверии в доме аль-Хуссейни. Мы также думаем, что дом собираются захватить евреи.

Он говорил сдержанно, но едва заметно дрожал от ярости, и Сония поняла, что дело плохо. Формально Вакуф был силой умеренной, подчиняющейся иорданцам. Но было ясно, что скоро у Сонии и компании возникнут проблемы.

Когда стемнело, она включила электрический свет и принялась отбирать вещи, которые, как она чувствовала, ни в коем случае нельзя было оставлять при переезде. Большую часть вещей придется оставить, хотя то, что принадлежало Бергеру, она постаралась раздать его родственникам, а что могла, взяла сама.

После девяти вечера, когда окончательно стемнело, раздался телефонный звонок. Она разбирала незавершенные рукописи Бергера, вполуха слушая звуки пения и танцев с празднования бар-мицвы[290], которые доносились до нее через густое плетение каменных лестниц и стен, отделявших ее спальню в старом дворце муфтия от площади Котель.

— Алло?

Звонил Крис Лукас, хотел встретиться.

— А не можешь прийти сюда, Крис? Если считаешь, что это опасно, встретимся в другом месте.

— Буду через сорок минут. Я пешком.

Он опустил трубку прежде, чем она успела предупредить, чтобы он не шел со стороны площади Котель. Но именно так он и пришел, исходя из теории, что если Лестрейд позволяет себе пользоваться старой улицей Кардо, то может и он.

Он поднимался по лестнице на глазах у африканских мальчишек, собравшихся во дворе вокруг лампы. У одного из них в руке была игровая приставка «Геймбой».

— Никто за тобой не шел? — спросила она.

— Не больше, чем обычно.

Он ни разу не задумывался, следит ли за ним кто-нибудь, когда он идет по городу.

— Это, может быть, наш последний вечер здесь, Крис.

Она рассказала о визите людей из Вакуфа и что, как она думает, будет невозможно оставаться в этой квартире.

— Надо было принести шампанское. Чтобы предаться прекрасным воспоминаниям.

— Да, мне тоже будет о чем вспомнить. — По тому, как она посмотрела, Лукас подумал, что она сердится на него. — Была у меня одна фантазия. Я представляла себе, как мы будем жить здесь.

— Ты имеешь в виду себя и твою разрастающуюся шайку паломников? Опасная затея, Сония. И было бы малость тесновато.

— Я имею в виду тебя и себя, Крис. Нас двоих. Когда все произойдет.

— О! Ты подразумеваешь век чудес, новый порядок времен. Как начертано на деньгах[291].

— Не смейся над моими фантазиями. Не смейся, если хочешь присутствовать в них.

Он привлек ее к себе и поцеловал:

— Мне не до смеха. — Он крепче прижал ее к себе, не желая отпускать. Безысходность и отчаяние охватили его, словно от осознания, что удержать ее невозможно. — Я б смеялся, если бы мог.

— Черт! Должно быть, это любовь.

— Я это так и понимаю, — сказал Лукас.

Она стояла лицом к нему, положив руки ему на плечи, ритмически похлопывая пальцами по его ключицам.

— Крис, Преподобный не хочет, чтобы я даже видела тебя.

— Тогда ну его к бесу!

— По крайней мере, то же самое сказал Разиэль. Он говорит, что Преподобный считает: если ты не желаешь ждать вместе с нами, то недостоин нашей компании.

— Если не желаю петь аллилуйю, то не получу фаната. И ты спокойно позволяешь этим людям управлять твоей жизнью.

— По таким правилам иногда живет религиозная община. Если бы я состояла в суфийской общине в Нью-Йорке, было бы точно так же.

— Слушай, если ты действительно будешь со мной, я присоединюсь. Буду играть на бубне, наряжаться, как Санта-Клаус, есть в шляпе на голове — все, что хочешь. Но у меня есть свои условия.

— Какие же?

— Чтобы ты иногда пела мне. И чтобы я продолжал работать над книгой. А когда все закончится, чтобы мы уехали обратно в Нью-Йорк.

— Я не хочу, чтобы ты притворялся, будто веришь, Крис. Только чтобы ты был искренним. Тогда мы сможем быть вместе. По-настоящему.

— Ах, Сония! — воскликнул Лукас, засмеялся и провел рукой по редеющим волосам. — Что же нам делать? Потому что я действительно люблю тебя. Может, не будем торопиться с решением?

Он попытался обнять ее, но она увернулась.

— Кажется, у нас обоих есть пустующее место в сердце. Ты согласен?

— Я надеялся, тут мы могли бы помочь друг другу.

— Я тоже так думаю. Тоже. Но есть много чего еще, кроме нас с тобой.

— Не привык до завтрака верить во столько невозможностей, Сония[292]. Этим мы отличаемся друг от друга.

— Но ты был религиозен. Сам рассказывал.

— Я тогда был ребенком. Я и в зубную фею верил.

— Вот бы разложить тебя на скамейке и выпороть. А когда отпустила бы, ты бы поверил.

Лукас опустился на покрытую пятнами и устланную ковром кровать Бергера и налил себе сливянки покойного хозяина квартиры.

— Что ж, в таком случае послушаем, что ты скажешь, сестра Сония. Как тебе это видится? Что творится на свете? Что я должен сделать, чтобы заслужить спасение?

— Все просто, — сказала Сония. — Хорошо, пусть непросто. Но мы вот прожили двадцатый век, правильно? Всё попробовали. Философию. Превращать жизнь в искусство. Но уходили дальше и дальше от того, как все должно было быть по замыслу.

— Ты имеешь в виду, что все время существовал некий план? По замыслу все должно было быть намного лучше? Да уж, кто-то обосрался по-крупному.

— Да уж. И не кто-то, а мы. Конечно же был план. Иначе почему происходит что-то, а не ничего?

— Потому что так получается само по себе.

— Одни вещи лучше, чем другие, — сказала Сония. — Одно приносит удовольствие, другое нет. Не говори мне, что не видишь разницы.

— Да вижу, вижу.

— Тебе хорошо, когда ты ближе к тому, как все было сотворено изначально. Оно было сотворено как Слово Божье. Он отошел в сторону и дал место всем вещам и нам. Тайна этого в Торе, в самих словах, а не просто в том, что они означают.

— Многие люди верят в это. Но это не должно становиться между нами.

— По истечении времени появляется человек, чтобы произнести слова Торы и изменить нашу жизнь так, чтобы она отвечала первоначальному замыслу. Моисей. Иисус. Саббатай Цви. Другие. Теперь это Де Куфф.

— Де Куфф?! Да у него просто маниакально-депрессивный психоз. Разиэль манипулирует им.

— Нет, детка. Разиэль лишь нашел его. Такие, как Де Куфф, всегда великие страдальцы. Всегда презираемые. Всегда борющиеся.

— Ну и что теперь?

— Теперь? Теперь Преподобный должен бороться, как Иисус на кресте. Пророки говорят, что его борьба принимает форму войны, но это война без оружия. Когда она закончится, будет так, словно мы вернулись домой. Весь мир станет нашим домом. Мои родители знали это. Просто они не знали, как это делалось.

— Не говорю, что немыслимо верить в подобное, Сония. Я просто хочу быть с тобой.

— Но прежде я буду нужна им здесь, детка. Чтобы свидетельствовать.

В конце концов он добился ее согласия.

— Не будем торопиться с решением. Если понадоблюсь, я буду здесь.

— Ты по-прежнему считаешь меня ненормальной.

— Я не знаю, что считать нормальным, а что ненормальным. Вот что я тебе скажу. Я послушаюсь Преподобного, если ты поговоришь с Оберманом. Попробуешь взглянуть на все это с его колокольни.

— С Оберманом? — Его предложение вызвало у нее смех. — Оберман — никчемный бабник. Самый озабоченный кобель в городе. Что он может открыть мне такого?

— Ну, он юнгианец, — смиренно сказал Лукас. — И вообще, это город соблазна. Все к кому-нибудь да подкатываются.

— А вы между тем вместе пишете свою книгу?

— Это же ничему не помешает, нет?

— Не знаю.

— В любом случае книга может получиться не такой, как я ожидал. Возможно, в итоге в ней возобладает твоя точка зрения.

— Хочешь задобрить, обнадеживаешь?

— Я себя обнадеживаю. Стараюсь сам сохранить надежды.

И это именно так, подумал он. Это как череда комнат, из которых не находишь выхода. Нужно или смириться, или умереть, или полностью сойти с ума.

Едва они легли в постель, как кто-то повернул ключ в замке, и вошла смуглая молодая женщина, одетая как американка. Кто-то, кого еще не было видно, шел следом за ней.

— Какая прелесть, — сказала женщина. — Очень, очень мило.

Неожиданно обнаружив их в спальной комнате, она ничем не выдала своего замешательства. Только улыбнулась ослепительной неприветливой улыбкой.

— Ну и ну, — сказала она кому-то, находившемуся в соседней комнате. — Берлога самого великого муфтия. Траля-ля!

— Крошечный закуток берлоги, — поправил ее Лукас. — Не объясните ли мне, кто вы такие и что тут делаете?

Женщину сопровождал молодой человек в хлопчатобумажных штанах и кипе, на плече автоматическая винтовка.

— Мы потенциальные съемщики, — сказал он. — Осматриваем квартиру. — Он улыбнулся такой же улыбкой, что и женщина. — Нам эта площадь как раз годится, так что хотелось бы опередить конкурентов. Просто осмотреть квартиру, прежде чем вы вернете ее своим приятелям-арабам. Или христианоиудейским, иудеохристианским друзьям.

— В следующий раз, — сказал Лукас, — договаривайтесь о посещении.

— В следующий раз, — парировал молодой человек, — тебя здесь не будет, умник.

Они и впрямь были очень похожи друг на друга. Возможно, брат и сестра.

Женщина расхаживала по комнатам, черкая в блокноте, словно составляя опись.

— Замечательная квартирка, — снова сказала она, опять заглянув в спальню и неприятно улыбаясь. — Большое спасибо, что позволили осмотреть ее.

— Да, — сказал и молодой человек, выходя вместе с ней, — миллион раз спасибо, ребята. Развлекайтесь дальше.

Судя по звукам на лестнице, они приходили не одни. Это была разведка боем.

— Мы, — сказала Сония, — явно занимаем какую-то лакомую площадь.

— Такое чувство, что она стала нам не по карману.

— Полагаю, мы не хотим оказаться здесь, — сказала Сония, переворачиваясь на живот, — когда Вакуф и те люди начнут воевать за квартиру. Бедный Мардикян! Интересно знать, получит ли он за нее свою цену.

— Он уедет, наверно. — Лукас потянулся и выключил старомодную лампу со стеклярусным абажуром. — Во всяком случае, «довольно для каждого дня своей заботы»[293].

Но все было не так просто. Почему-то, несмотря на неимоверную его страсть, он не смог доказать ее делом. Он жаждал этого больше всего, и вот теперь мужская сила оставила его. Конечно, тому была тысяча оправданий. Неопределенность их отношений, идиотское полночное вторжение. Мужчину можно простить. Но Сонию по какой-то причине это вывело из себя. Она расплакалась, принялась колотить его, а потом закрылась подушкой. Он выбрался из постели и принялся одеваться, собираясь уйти.

— Нет-нет, пожалуйста! — взмолилась она. — Пожалуйста, не уходи. Сама не знаю, что на меня нашло.

— Извини. Со мной так бывает иногда.

— Это оттого…

— Наверно. Та парочка. Да вся эта кутерьма.

— Нет-нет, — сказала она. — Это как все остальное. Преподобный правду сказал о нас. Это невозможно.

От ледяного спирта отчаяния у Лукаса захолонуло сердце. Его охватила паника и вместе с тем детское разочарование. Разочарование его детства было мучительно.

— Да чушь это полная, — сказал он. — Ничего это не значит.

— Нет, значит. Это помеха борьбе Преподобного.

— О господи!

Она промолчала. Наконец проговорила:

— Сейчас это невозможно. Может, вообще будет невозможно. Не знаю. Я не должна тебя видеть.

— А я хочу. Где и когда пожелаешь.

— Не знаю, — ответила она. — Просто не знаю.

Лукас взял бутылку сливянки, поставил на полу рядом с собой и пил, пока на заре не прозвучал призыв муэдзина к молитве.

33

Лукас вернулся домой через ранние утренние рынки и Яффские ворота. В середине утра он позвонил Сонии.

— Не думаю, что стоит встречаться, — ответила та. — Каждый раз будет повторяться то же самое.

Лукас прижал трубку к груди, не принимая отказа. Восемью этажами ниже по полупустынной улице промчался случайный автомобиль. Он едва не заплакал от стыда и боли. Она лишилась рассудка, она во власти безумцев, а он не тот мужчина, который способен спасти ее.

— Мне нужно знать, как ты живешь, — сказал он. — И где находишься.

— Имеешь в виду, для своей книги?

— Да, — с горечью сказал он. — Для моей книги.

— Ну, я постараюсь давать знать о себе.

— Тебе следует повидаться с Оберманом.

— Нет, спасибо. Но тебе, наверно, следует.

Когда он навестил Обермана и выборочно рассказал о том, что происходит, тот объяснил, что ее обрабатывают.

— Мелькер, — предположил доктор. — Хитрая бестия. Хочет сделать ее своей пособницей. Не сдавайся.

— Я должен отдохнуть от них, — сказал Лукас. — Никогда в жизни мне не было так погано.

Оберман прописал ему антидепрессант. Посоветовал побольше работать. Совет был мудрый, хотя и своекорыстный.

И Лукас продолжил работу над книгой, читал Гершома Шолема о Саббатае, читал «Зогар» и об оргиастических ритуалах Якоба Франка. Каждые несколько дней он оставлял сообщение на автоответчике Сонии. Затем, в последнюю неделю лета, позвонили из американского журнала с предложением написать репортаж о конференции на Кипре. Тема конференции была «Религиозные меньшинства на Ближнем Востоке».

Ему было просто необходимо бежать из Иерусалима, от его синдромов, несмотря на то что история с Де Куффом развивалась все интереснее. Старик становился известной личностью в городе, а его заявления — все более провокационными. Число его последователей постоянно росло.

Полиция больше не позволяла ему проповедовать в Старом городе и гнала с площади перед церковью Святой Анны. Он устроил несколько собраний в парках Нового города, обставив их как концерты. На каждом таком сборище Де Куфф и Разиэль играли сефардскую музыку.

Когда вечером накануне отбытия на Кипр Лукас проходил по Иемин-Моше, молодой человек, которого он никогда раньше не видел, сунул ему в руку листовку на английском, приглашающую на собрание, должное состояться тем вечером. Объявление сопровождалось чем-то вроде программы, написанной, как предположил Лукас, Разиэлем Мелькером.

«Если все искусство стремится достичь высот музыки, — говорилось в листовке, — то истинная музыка стремится достичь тиккуна, состояния изначальной гармонии, и благоговейно отображает процессы цимцум и шевират»[294].

В английском тексте термины каббалы были на иврите, но Лукас был уже достаточно начитан, чтобы узнать их. Цимцум: расширение и сжатие Божественного существа, подобного анемону в космическом приливном бассейне или самому бассейну. Шевират: процесс, лежащий в основе творения, разрушение сосудов (чье назначение — вмещать Божественную сущность) в результате грехопадения человека. И тиккун: восстановление первоначальной гармонии, конец изгнания для Бога и для человека.

Странное это объявление наполнило его печалью и тоской. Определенно пришла пора на время покинуть город.

Он не полетел прямо из Лода в Ларнаку, а отправился автобусом в Хайфу, там сел на медленный, вонючий паром и поплыл в Лимассол. В окружении немытых тевтонских туристов он прочитал пресс-релиз конференции, переведенный на английский французом-переводчиком:

«Предвидится возможность незапланированных выступлений и дискуссий, освещающих подлинные ситуации, с которыми сталкиваются меньшинства региона».

Смешно, подумал Лукас и убрал бумаги, чтобы просмотреть их позже в спокойной обстановке. Ночь была лунная; шлепали волны о ржавый нос парома. Тевтонцы курили гашиш и пили арак, орали песни, блевали, балдели, снова курили.

Вопили сквозь слезы:

— Классная дурь!

Все это продолжалось до самого утра, пока они не сошли в Лимассоле. Девственный берег Афродиты открылся им уродливой линией выкрашенных в нежные цвета отелей, которые тянулись под выбеленным небом. Богиня в полной мере по-прежнему присутствовала на острове, ее волнистая раковина и пояс — не говоря уж о ее нагом олимпийском тыле — были задействованы в оформлении каждого отеля и ресторана. Громилы в мундирах и темных очках наблюдали, как швартуется паром, но все же приятно было вырваться из-под опеки строгого монотеизма.

На эспланаде он увидел свекольно-красных, коротко стриженных молодых англичан — летчиков с базы, расположенной близ города. Они напомнили ему временно откомандированных из Британии младших офицеров, которые руководили карибскими частями при вторжении на Гренаду — конечно, неофициально и тайком. Британцы даже не потрудились опровергать изложенное в его гренадской книге, возможно, потому, что в нее и не заглядывали. Под вечер микроавтобус доставил его в отель близ Ларнаки, отведенный для прессы, и скоро он уже сидел на крохотном хрупком балкончике, дыша запахом йода и нечистот, и любовался винноцветным морем[295].

Конференцию планировали уже несколько лет, предполагаемое место ее проведения постоянно менялось, сбивая с толку пламенных террористов и нервную тайную полицию. Сперва намечался Каир, затем мероприятие перенесли на Мальту, затем в турецкую Анталью, затем в Измир и наконец — к ярости турок — на греческую часть Кипра. Собрания проходили в тускло-сероватом уединении монастыря Ставровуни, глядящего с высоты на шоссе Ларнака — Лимассол. Покрытые соснами и оливковыми деревьями склоны горы были все еще красивы, и можно было видеть море далеко внизу.

Религиозные меньшинства Ближнего Востока — сама идея, полагал Лукас, была настолько преисполнена иронии, что тема звучала смехотворно в некоем страшном смысле. Ирония была отнюдь не тонкой: отравляющий газ, стервятники, блюющие на крышах, начиненные взрывчаткой автомобили.

Тем не менее какой-то добропорядочный деляга соединил несоединимое. Все любят развлечься за казенный счет, а тут оплачивался и самолет, и проживание в отеле, кое-чем соблазнял и Кипр — девочками, выпивкой, передышкой для богобоязненных, хотя последние предпочли бы Женеву.

Итак, собрание разношерстных видных специалистов было запланировано на следующий день в Ставровуни, явно единственном месте на острове, не посвященном Афродите[296] и пригодном для частицы Святого Креста.

Публика по большей части была пожилая, интеллектуалы — франко- и англофилы, но попадались среди них и мужественные лица. Несколько человек действительно представляли меньшинства. Были тут, как полагал Лукас, и любовницы, осведомители, шпионы и двойные агенты, дилеры в поиске ненавязчивой легенды и профессиональные апологеты правительств. Кое-кто из последних набил кейсы твердой валютой, накопленной в течение жизни, чтобы открыть их только в Швейцарии за надежно запертыми дверями своих апартаментов в «Бо Риваж»[297]. Там, возле lac[298], они надеялись навсегда стряхнуть песок пустыни со своих остроносых итальянских туфель — если только сумеют убраться с Кипра живыми.

Ставровуни закрыл свои бары, расположенные в фойе, дабы не травмировать религиозную чувствительность, но в кафе на террасе подавали и пиво, и вино. И Лукас после первого заседания зачастил туда.

Первое собрание было привычным половодьем пустопорожней болтовни — монотонный бубнеж профессоров, декламация арабской поэзии, нападки на империализм и его агентов, которые ответственны за превращение мирного Востока в царство страданий и нищеты. Каждая местная традиция объявлялась более толерантной, нежели последующая. Вероломный Альбион был предан анафеме, так же как и Пентагон вкупе с сионскими мудрецами. Переводчики, более привычные к корпоративным переговорам, блуждали среди бессмысленных любезностей, комплиментов и пышных метафор.

Вечером в кафе над мрачно поблескивавшим морем Лукас обедал за одним столом с надушенным старым профессором, представителем некой секты кавказских антиномиан. Гностиков? Сабеев? Ассасинов? Так или иначе, вино старик употреблял. Они с ним распили бутылку рецины.

— Ситуация с меньшинствами в Соединенных Штатах хорошо известна, — заявил старый профессор. — Но у нас на Ближнем Востоке, в отличие от вас, никогда не было рабов.

— Неужели?

— Закрепощенность в нашей части мира не ассоциировалась с позором. Скорее с милосердием.

Лукас помолчал, попивая вино. Потом сказал:

— Однажды мне рассказали, что в Дарфуре был дом, где африканских детей кастрировали и отдавали служить евнухами.

Старикан спокойно пожал плечами.

— Я имею в виду, не какую-то там хибару, понимаете, — продолжил Лукас, — а огромный склад, где обрабатывали детишек. И на каждого мальчишку, пережившего операцию, приходилось пятьдесят смертей. И тем не менее эти деятели недурно зарабатывали.

— Практика, позаимствованная у византийцев, — пояснил ученый.

— Может быть, а может, нет. Или позаимствованная с безумным рвением, — сказал Лукас. — Как величайшее изобретение человечества со времен хлеба в нарезке. Если простите мне подобное выражение. И через них проходила половина Африки. На этих операциях специализировались коптские монахи. И дервиши. Местные меньшинства. Надо же чем-то зарабатывать на хлеб насущный, верно?

И он продолжал развивать тему.

— Что вы себе позволяете? — не выдержал наконец благородный муж.

— Вопрос вопросов, приятель.

На следующем заседании и в кулуарах шел шепоток, будто он представитель от ЦРУ. Он подумал, что такой слух не сделает чести сей почтенной организации.

На третий вечер, под бубнеж переводчика в наушниках на голове, он мудро сообразил, что дурацкое, пьяное, наглое поведение не спасает на пространстве Плодородного полумесяца[299] и что он теряет контроль над собой. У него в номере был даже телефон, чтобы втянуть его в дальнейшие неприятности. К тому же он уже собрал достаточно материала для статьи.

Билетов на авиарейсы в Лод и Хайфу было не достать, и он решил еще раз потерпеть паром. В Лимассоле он убивал время, бродя по припортовым улицам, когда, свернув за угол близ замка Лусиньянов, вдруг увидел Нуалу Райс. От неожиданности он остановился, а та просто обошла его и продолжила путь. Даже не взглянув на него — мгновенно сделав вид, что они не знакомы.

Он жалел, что ему не хватило хладнокровия, что он вообще остановился. Еще лучше было бы не встречать ее. Повернув на следующем перекрестке, он прошел мимо лавок, торгующих рыбой с жареной картошкой, рекламы мороженого «Уоллз» и увидел, что улица упирается в пристань, у которой пришвартовано судно на подводных крыльях, пришедшее из Бейрута.

Может, Нуала приплыла этим рейсом из Бейрута? Этот город был на карте ее авантюр. Да и почему бы молодой ирландке, одинокой, с подходящими связями, не появиться здесь? Если у нее здесь имеется дело.

Затем, уже плывя на пароме в Хайфу, он увидел Рашида, ее приятеля из Газы. Однако Нуалы было не видать. Они с Рашидом всеми силами избегали друг друга, однако Лукас был озадачен. В Лимассоле наверняка были агенты Шин-Бет или МОССАДа, а то и те и другие; Бейрута это тоже касалось. Наверняка паром находился под наблюдением. Это был такой тесный мир, в котором слишком много тайн.

Поздно вечером он устроился в крохотной гостинице на окраине Хайфы и сидел, просматривая свои заметки с конференции, пока они не вызвали у него отвращение. Затем принялся рассеянно листать Библию. Где-то в ночи, недалеко от его открытого окна, устроились фанаты Grateful Dead. Он слушал «Box of Rain», «Friend of the Devil», «Sugar Magnolia»[300]. С момента, как вышел альбом «American Beauty»[301], минуло двадцать два года[302]. В те времена он жил на Четвертой Восточной с женщиной, которая училась на преддипломном курсе Нью-Йоркского университета.

Псалом 102, тот, где упоминается воробей, полон скорби и даже предваряется предупреждением: «Молитва бедного, когда он унывает и изливает перед Господом моление свое».

«Я уподобился пеликану в пустыне; я стал как филин на развалинах… Не сплю и сижу, как одинокая птица на кровле».

Лукас чувствовал себя таким же «бедным» и готовым излить перед Господом жалобу свою, если бы рядом был кто-нибудь, с кем можно было бы выпить. Фальшь и ничтожество его кипрских встреч была как дергающая зубная боль.

В ночи ему пришла мысль, что, пока он в Хайфе, можно было бы сделать две вещи, которые, как знать, послужили бы завершающим штрихом этой истории с меньшинствами. Посетить, во-первых, бахаистов[303], чья штаб-квартира располагалась на склоне Кармеля, и, во-вторых, отца Жонаса Герцога, полуеврея-полуфранцуза, которому было отказано в просьбе об израильском гражданстве по Закону «О возвращении». Жил он в бенедиктинском монастыре на горе над городом.

Как только взошло солнце, Лукас поднялся на фуникулере на верхний уровень и зашагал к персидским куполам бахаистского святилища. На побеленные стены планировали голуби; внизу искрилось море.

Мир утром, подумал он, такой вдохновляющий! Отчаяние — глупость. Но он глупец.

На священной обители бахаистов и гробнице самого Баба лежал след скромного ориентализма. Словцо «ориентализм» было из самых употребительных на Кипрской конференции[304]. Очевидно, усыпальница Баба соотносилась с великими шиитскими гробницами в Персии. Почему нет, раз уж традиционный шиизм скрывал в себе арийскую гипотезу, парадоксальные символы, универсалистский порыв, иногда взрывавшийся ересью.

Единственность Бога и братство людей — какую свободу несет подобное упрощение! Непременно задаешься вопросом, каково было чувствовать себя Бабом, видеть все сведенным воедино? За тысячелетия до него еврей-караим Абу-Иса аль-Исфахани приводил доводы в пользу монотеизма. Моисей, Иисус, Магомет. И в их числе, конечно, сам аль-Исфахани. Проявив немного воображения, можно протянуть ниточку к Де Куффу.

Лукас разулся и вошел в гробницу мученика в сопровождении служителя. Тишина, полутьма, сияющий сноп света — что-то от Исфахана[305], что-то от «Лесной поляны»[306].

Служитель был американский негр в голубом костюме из полиэфира, со шрамом на лице, похожем на бритвенный. Может, отсидел в тюрьме, подумал Лукас, там и обрел веру. Вежливым и приятным голосом с южным акцентом он рассказывал историю Баба, историю его вероучения. Лукас больше прислушивался к его голосу, чем к словам.

— Мир тебе, брат, — сказал негр, когда Лукас внес посильное пожертвование и пошел к выходу.

Суровый чувак. Мир ничего не стоил для того, кому не пришлось узнать, что такое война. В устах этого типа мир казался молоком и медом. Ничто не бесплатно.

— И тебе мир, — ответил Лукас.

Может, у бахаизма есть свои темные и безумные стороны, размышлял Лукас, спускаясь с горы. Интриги вокруг власти и денег, слабости, возведенные в культ. Но в такое славное утро приятно было вообразить, что ничего подобного нет. Он дошел по извилистым улицам жилых кварталов верхнего города до нижнего и уселся в кафе с видом на воду. После полудня позвонил бенедиктинцам узнать, можно ли взять интервью у отца Жонаса Герцога. Монах на другом конце провода сообщил, что отец Жонас интервью больше не дает.

— Не обязательно интервью, — сказал Лукас. — Я лишь попрошу прокомментировать недавнюю конференцию. И, — добавил он, — у меня есть несколько вопросов личного характера.

Монах неуверенно ответил, что в пятницу у отца Жонаса трудный день: много административных дел и вдобавок обязанности исповедника. Лукас поблагодарил и решил попробовать добраться до отца Жонаса под предлогом исповеди.

Монастырская церковь стояла в окружении тополей в полумиле от бахаистского святилища, но была не видна оттуда. Она была не особо древней — строение в неороманском стиле, немного похожее на церковь Сен-Жермен-де-Пре и представляющее собой очередную уступку Османской династии французам. Мимо проходила оживленная дорога, движение по которой было лишь чуть менее интенсивным по случаю наступления еврейской Пасхи. Хайфа была городом со смешанным населением и, вообще говоря, светским.

Палестинец в латаной сутане, стоявший в дверях, вежливо поинтересовался у Лукаса, с какой целью он пришел.

— Да просто подумал, дай-ка зайду, — сказал Лукас.

Похоже, ответ того удовлетворил. Лукас не мог решиться спросить о часе исповеди, но, оказавшись внутри, понял, что пришел вовремя. Ряды палестинских подростков семейными группками стояли вдоль обеих сторон церкви, ожидая своей очереди на исповедь, мальчишки справа, девочки слева. Священники распознавались по пластиковым полоскам на дверцах исповедален, на них было написано имя и языки, которыми они владели: отец Бакенхёйс выслушивал покаяния на голландском, французском, немецком и арабском; отец Леклер давал советы на французском и арабском; отец Вакба понимал французский, английский, арабский и коптский.

Кабинка Жонаса Герцога располагалась на полпути к алтарю справа, но никого из мальчишек возле нее не было, и внутри тоже было пусто. Поблизости вдоль стены выстроилась очередь из разнообразных иностранцев.

— На каком языке говорит отец Жонас?

— На всех, — ответил ризничий.

Как сам дьявол, подумал Лукас и сел на скамью ожидать своей очереди. Может, церковь и не была древней, но все же в ней пахло холодным старым камнем, ладаном и смирением.

Затем появился человек — по всей видимости, Герцог. Лукас читал, что ему шестьдесят, но выглядел тот даже старше. Он пришел из сияющего света Святой земли во мрак отступничества, преклонил колена перед Святыми Дарами, поклонился распятию. Скованный и сгорбленный, в черно-белом бенедиктинском одеянии.

Свою табличку Герцог принес с собой. На ней было написано его имя на иврите, арабском и латинском. «Yonah Herzog — Jonas Herzog, OSB»[307].

Кое-кто уже давно ждал Герцога. Когда последний покаявшийся грешник ушел и Лукас поднялся на ноги, его опередила внезапно появившаяся молодая европейская женщина. Скромно одетая привлекательная блондинка в белом платье без рукавов, на плечи накинут хлопчатобумажный свитер. На голове белый шарфик. Немка? Вид у нее был смятенный.

Лукас решил, что женщина замужем, молодая мать семейства, неверная супруга вице-консула или супруга неверного вице-консула. В этой стране так много возможностей для супружеской неверности, для непростительных случайных связей, слишком много обязательств, чтобы их не нарушать. Спать с женатым коллегой, или с лихим палестинским партизаном вроде Рашида, или со своим шефом из Шин-Бет. Естественно, она пришла к Герцогу, который знал цену измене и ее прелести.

Она исповедовалась долго. До Лукаса доносился лишь тихий шелест речи, похоже французской. Затем молодая женщина вышла и направилась к алтарю, чтобы, как в древности, произнести покаянную молитву.

Лукас встал, желудок у него свело, словно он снова вернулся в детство, затем ступил в темноту исповедальни и стал на колени наедине с распятием. Скользящее окошко отца Герцога открылось. В полутьме Лукас различал его острый профиль и поблескивающую стальную оправу его очков. Неожиданно он растерялся, не зная, как начать. Хотя он не намеревался исповедоваться, но все же попробовал вспомнить шаблонную форму исповеди по-французски.

— Последний раз я исповедовался двадцать пять лет назад, — услышал он собственный голос.

— Двадцать пять лет назад? — едва заметно удивился отец Герцог. — И вы хотите исповедоваться сейчас?

Лукас попытался понять французский священника, а потом и смысл вопроса.

— Вы совершили преступление? — спросил священник.

Un crime[308]. Это привело на память Бальзака[309].

— Нет, отец. Никакого, как говорится, серьезного преступления.

— Готовитесь причаститься Святых Тайн?

Единственный правильный ответ был бы сказать «да». Но вместо этого Лукас сказал по-английски:

— Нет. Но я хочу поговорить с вами.

— Я лично не могу быть к вашим услугам, — ответил отец Герцог по-английски. — Я здесь в качестве священника.

— У меня вопросы религиозного характера.

— Могу предложить вам лишь причаститься. И то лишь, если вы человек крещеный.

— Я крещен, — сказал Лукас, — и так же, как вы… смешанного происхождения.

Герцог вздохнул.

— Если бы вы могли уделить мне несколько минут, — сказал Лукас, — думаю, это помогло бы мне. Я готов подождать. Мы могли бы условиться о встрече.

— Вы журналист?

— Был им, — ответил Лукас. — Да.

— И пишете о религии?

— О войне, главным образом.

— По решению суда я больше не даю интервью.

— Тогда попрошу вас об одном. Только дать мне совет. Конфиденциально. Не для печати.

— Хотите, чтобы у меня были неприятности? — спросил Герцог почти шутливо.

— Не хочу.

— Понятно. Что ж, должен вас попросить. Если не трудно подождать, могу встретиться с вами по окончании исповедей.

— Конечно. Я подожду.

Он вышел из кабинки, как послушный мальчик, и сел на прежнюю скамью. Все это было так по-детски, но делать нечего.

Молодая блондинка по-прежнему стояла у алтарной ограды, вознося покаянную молитву, и он ей позавидовал. Когда она, перекрестившись, направилась к выходу, ему захотелось пойти за ней. Захотелось делить с ней ее веру, ее тайны, ее жизнь. Он почувствовал себя совершенно одиноким.

Больше никто не заходил к отцу Герцогу исповедоваться. Лукас задремал, сидя на скамье, а когда проснулся, церковь была пуста и священник в нефе смотрел на него. Свет в приоткрытых дверях потускнел.

— Простите! — извинился Лукас.

Bien[310].

— Мы куда-нибудь пойдем?

Священник сел рядом с ним на скамью:

— Поговорим здесь. Если вы не против.

В нем было много от француза: обходительный, ироничный.

— Конечно не против, — сказал Лукас и чуть отодвинулся.

— Вы упомянули о своем смешанном происхождении. Это проблема для вас?

— Я был католиком. Веровал. Мне следовало бы понимать веру, но я не могу вспомнить, что это такое.

Герцог едва заметно пожал плечами:

— Когда-нибудь, может, вас и осенит.

— Меня тянет обратно. Но не очень получается припомнить тогдашнее состояние.

Это было совершенно не то, о чем он собирался говорить. Загнал себя в угол заготовленной стратегией интервью. Иногда, говорил ему редактор, надо рассказать историю своей жизни. Но он вышел за рамки, слишком раскрылся и снова потерял контроль над собой.

— В таком случае надо молиться.

— Я нахожу молитву нелепостью, — сказал Лукас. — А вы не находите?

— Наивно молиться по-детски, — сказал Герцог, — если вы уже не ребенок.

— Расскажите, что значит быть евреем, — попросил Лукас. — Это касается духовной области?

— «Нет уже ни Иудея, ни язычника, — процитировал отец Герцог, — нет раба, ни свободного; нет мужского пола, ни женского; ибо все вы одно во Христе Иисусе»[311].

— Это я знаю, — сказал Лукас. — Но принадлежность к еврейству должна что-то значить. Как связь между человечеством и Богом.

— Святой Павел говорит нам, что мы пребываем наедине с Богом. Что не подразумевает отсутствия у нас ответственности перед человеком. Наш моральный пейзаж обнимает все человечество. Но в конечном счете мы — отдельные мужчины и женщины, взыскующие благодати… Мы не можем стать менее одинокими. Вы спрашиваете, почему Бог явил Себя евреям? Думаю, можно найти тому социальные и исторические причины. Но факт тот, что мы не знаем почему.

— Вы чувствуете себя евреем? — спросил Лукас.

— Да, — ответил священник. — А вы?

Лукас задумался, потом ответил:

— Едва ли.

— Хорошо. Потому что вы и не еврей. Вы американец, так?

Лукас почувствовал себя отверженным. В нем заговорила гордость американца, и захотелось сказать Герцогу, что, мол, ни к чему выставлять его еще большим ничтожеством.

— Но я чувствую, — однако сказал он, — что какая-то часть меня жила прежде.

Помедлив, Герцог заключил:

— Не все, что мы чувствуем, является откровением.

Сконфуженный, Лукас приготовился рискнуть нарваться на оскорбление. Он действующий журналист, думал Лукас. Есть удостоверение; он может пойти куда угодно, говорить что угодно. Их голоса гулко звучали под каменными сводами.

— У раввинов-каббалистов, — сказал он священнику, — я нашел самые великие, какие только знаю, истолкования жизни и истины. И увидел, что они возрождают во мне религиозные чувства, которых я не испытывал…

— С детских лет?

— Да. И вот я задаюсь вопросом, не есть ли эти вещи то, что я знал всегда? Я имею в виду, вечно.

— Первый раз в Израиле? Вы можете подать на израильское гражданство. Это несложно устроить. Не с моей помощью, к сожалению.

— Я понимаю одно, исходя из другого.

— Мой вам совет: не рассказывайте рабби, что вас так увлекают книги, которых вы, вероятно, не способны понять, и написанные на языке, которого не знаете. А то он вышвырнет вас из кабинета.

— Это правда, — спросил Лукас, — что мы должны лишиться жизни, чтобы обрести другую?

— К несчастью, да.

— Но вы утверждаете, что продолжаете оставаться евреем.

— Потому что я еврей. Это мое самоощущение, моя проблема и мой путь к благодати.

— А мне как быть?

— Вам как быть? Вы американец в мире нищеты и страдания. Чего вы еще хотите?

— Веровать. Иногда.

— Послушайте, — сказал Герцог, — единственное, что я могу вам чистосердечно посоветовать, посоветовал бы вам любой священник — самый фанатичный, самый непросвещенный. Отдаться на волю Божию. Попробовать молиться. Попробовать веровать — и, возможно, уверуете. Говорится: если взыщешь Господа, Бога твоего, то найдешь[312].

Они еще немного посидели молча, потом Герцог откашлялся и собрался уходить.

— Спрошу как журналист о том, что называется подоплекой, не для ссылки на источник, — что вы сказали в суде?

Священник положил руки на спинку скамьи перед ними:

— Что в Израиле у меня есть право на получение гражданства. Всего-навсего.

— Это было… смело с вашей стороны. Вы же наверняка знали, какая будет реакция.

— Да, конечно, — сказал старый священник. — Ладно бы еще меламед[313]. А еврей, ставший монахом, — давний враг для них. Урод, без которого, как говорится, не бывает семьи. Порочное дитя, мститель, который обличал евреев, устраивал публичные споры и сожжения Талмуда. Каббалы, которую вы обожаете.

— Разве не этого вы ожидали? — Или желали, мысленно добавил Лукас.

— Я не сумел доказать свою правоту.

— Когда прочитал о вашем деле, — сказал Лукас, — я подумал о Симоне Вейль[314]. О том, как бы она поступила на вашем месте.

— А, да, Симона Вейль…

Но он знает, подумал Лукас, как поступила бы та. Отправилась бы в Газу и поселилась там, чем привела бы всех в ярость.

— Она отказалась креститься, — сказал Лукас, — так что в некотором смысле оставалась иудейкой. Есть ли для нее место в грядущем мире?

— Да, как для святой, — ответил Герцог. — Здесь для нее места нет.

— Слишком плохо, что в нашей религии нет бодхисатв. Что бы они собой ни представляли.

Герцог проводил его до двери:

— Простите, что не могу вам помочь, сэр. Но, понимаете, я не в состоянии. Не в моих силах дать вам веру одновременно в бодхисатв, каббалу и Иисуса Христа. Несомненно, в Америке такая вера есть.

Они стояли у выхода, возле распятия над купелью со святой водой.

— А каббала, — сказал священник, — действительно прекрасна. В конце концов христиане сами пришли к этому. Рейхлин[315], и Пико, и испанцы, даже во времена инквизиции. Однажды, если у вас хватит самодисциплины, вы, возможно, поймете ее — и она поможет вам.

— Почему все-таки вы приехали сюда? — спросил Лукас. — Почему пошли в суд?

— Потому что это святое. И помолиться за родителей на их земле. Хотя они не были религиозны.

— Они перевернутся в своих могилах.

— У них нет могил.

— Простите. Это правда, что вас спрятали в католической школе?

— В Венеции, — ответил Герцог. — Родители оставили меня под распятием. И я спросил их, моих родителей: «Что с ним случилось?» Имея в виду человека на кресте, фигуру Христа. Мне тогда было десять лет, и я не понимал, что такое распятие. Мы жили в Париже. После освобождения мне еще не было четырнадцати. Префект рассказал мне, кто я такой. Что я еврей. Что моих родителей, мою семью выдали немцам и те их убили. И мне пришло — как бы это сказать — осознание.

— Но вы же не могли оставить Церковь?

— Что Церковь! — Герцог легко пожал плечами. — Церковь меня не слишком заботила. Церковь — это люди, живые люди. Кто-то хороший, кто-то нет.

Он опустил глаза в пол.

— Тогда почему вы здесь?

— Потому что я ждал, — сказал Герцог. — Ждал там, где меня оставили. У подножия распятия. От злости или набожности, не знаю. — Он рассмеялся и положил руку на плечо Лукаса. — Паскаль говорит, что мы ничего не поймем, пока не поймем причины, лежащей в основе. Верная мысль, не правда ли? Так что я мало что понимаю.

— Полагается верить, что Христос вознесся, чтобы царствовать в славе, — сказал Лукас.

— Нет. Иисус Христос будет страдать до конца времен. На кресте. Он продолжает страдать. До смерти последнего человека.

— И это приводит вас сюда?

— Да, — ответил Герцог. — Чтобы присутствовать. Продолжать ждать.

Вечер нес в двери церкви запах автомобильной гари и жасмина.

— Я понимаю, что в подобного рода мире, — сказал Лукас, — не имею права быть столь несчастным. И также понимаю, что в смысле веры всегда буду ребенком. Это нелепо, и мне очень жаль.

Герцог улыбнулся, первый раз за время их разговора.

— Не жалейте, сэр. Может, вы читали «Antimémoires» Мальро?[316] Там его кюре говорит, что люди намного несчастней, чем можно подумать. — Он протянул Лукасу руку. — И что нет такой вещи, как взросление.

34

После истории в Сафеде всякие свихнувшиеся на Боге и прочие одурманенные бродяги то и дело появлялись и исчезали в их бунгало в Эйн-Кареме. Одной из них, застрявшей надолго, была голландка, бывшая монахиня по имени Мария ван Витте, которую в монашестве звали сестра Иоанна Непомук. Часто возникали двое длинноруких братьев-ротозеев из Словакии: Хорст и Чарли Волсинги. Лукас думал, что они немцы, но оказалось — евреи, венгры немецко-еврейского происхождения. Один из них был музыкант, видимо довольно известный; другой походил на умственно отсталого и аутиста. Несмотря на различие в интеллектуальных способностях, внешне их было буквально не отличить, хотя ни у кого в окружении Де Куффа не было никакой особой причины проводить между ними различия. Как ни странно, еще время от времени появлялся Иэн Фотерингил, автор кошерного соуса ансьен. Иногда вместе с Сонией заглядывала Элен Хендерсон, Саскатунская Роза. Она была из пятидесятников, а приходила сюда исключительно из преданности Сонии.

Ветераны инопланетных похищений, перевоплощенные жрецы Изиды, мнимые друзья далай-ламы — все появлялись в Эйн-Кареме ненадолго, устраиваясь под садовыми тамарисками.

Среди наиболее памятных визитеров были отец и сын Маршаллы. Папаше можно было дать и шестьдесят, и восемьдесят, сынок выглядел ненамного моложе. Старший Маршалл, хоть и был иудеем, наизусть знал большие куски Нового Завета. Когда Маршаллы появлялись, тут же возникали частные детективы и начинали расспрашивать о них. Младший Маршалл вел все семейные финансовые дела и вообще занимался любыми численными расчетами, поскольку его отец, каббалист, был помешан на числах. Лукас, бывавший там несколько раз в неделю, слышал от Обермана, что старший Маршалл якобы преступник, объявленный в розыск в Америке, и что он то ли сошел с ума, то ли прикидывался таковым.

Де Куфф не замечал никого, кроме Разиэля и Сонии, и Разиэль давал каждому, кто появлялся в Эйн-Кареме, возможность пожить там за счет Де Куффа.

Однажды вечером все эти персонажи, а также множество других собрались в прилегающем саду, который принадлежал сестрам монастыря Нотр-Дам-де-Льес, на, как было объявлено, концерт.

Днем перед концертом Сония приехала из Рехавии и нашла Разиэля в саду при бунгало — он сидел в темных очках и медитировал. Не желая беспокоить его, она села под оливой в тени от стены.

— Великая ночь будет, — секунду спустя сказал Разиэль.

— Думаешь?

— Ты будешь нам петь.

— Погоди-ка. Это кто говорит?

— Преподобный. Говорит, ты должна спеть.

— Угу. Получу я что-нибудь?

— Не заботься о завтрашнем дне, — сказал Разиэль, все еще с закрытыми глазами.

— Стандарты допускаются? Из мюзиклов Роджерса и Харта?

— Преподобный хочет что-нибудь на ладино. Хочет «Мелисельду».

— Разз, не надо говорить, мол, Преподобный хочет. Это ты хочешь. Мне известно. Да я и не знаю ладино.

— Так изобрази, что знаешь. Спой на староиспанском.

— Ну ты даешь! — сказала она. — Не знала, что ты такой.

— Великая ночь будет, — сказал Разиэль, выпрямляясь. — По-настоящему великая. Потому что это не просто концерт. Нынче ночью он поведает тайну. Четвертую.

— Я думала, он сделает это в Вифезде.

— Это слишком опасно. Это достаточно опасно даже здесь.

— А что это за четвертая тайна?

— Да ладно, Сония. Ты знаешь.

— Первая: «Все есть Тора», вторая: «Век грядущий близок», третья. «Поцелуй смерти», а четвертая?

— Ты знаешь не хуже меня. И он не говорит мне тоже. Во всяком случае, это что-то, во что ты уже веришь.

— Ну хорошо, — сказала она. — Давай посмотрим, какие песни ты хочешь.


Тем вечером Лукас поехал в Эйн-Карем с Оберманом. Он закончил статью о конференции на Кипре, взбадривая себя катом. Он был измучен и подавлен.

— В последнее время он сочетает свою проповедь с музыкой, — сказал Оберман о Де Куффе.

Они оставили машины на боковой улочке рядом с местом, где должен был проходить концерт. Маленькая арабская деревушка Эйн-Карем была поглощена Иерусалимом и превратилась в подобие широко раскинувшегося Сосалито, только без моря[317]. Ближе к сумеркам смог иногда рассеивался, и вечер снова благоухал ароматами трав.

— Собираются толпы, — добавил Оберман. — Он притягивает к себе людей.

— Я обычно видел его в Вифезде, — сказал Лукас. — Что он сейчас делает?

— Все привораживает. Своим неоплатоническим толкованием Торы. Каббалистическим мистицизмом. У него хороший голос. И музыка бывает чудесная.

— Недовольные есть?

— Недовольные. Крикуны. Однажды он, возможно, зайдет слишком далеко. Знаете, они никогда не пускают шапку по кругу. Удивляюсь, откуда он берет деньги.

— Это его собственные деньги, — сказал Лукас. — Судя по всему, он владеет куском Луизианы.

Как обычно, плату за вход не взимали. В саду монастыря Нотр-Дам-де-Льес среди кедров была устроена временная сцена с ракушкой-эстрадой. На противоположном склоне уложены ряды досок, на которых зрители могли рассесться с достаточным комфортом, если прихватят с собой подушки и поостерегутся заноз. Стен у импровизированного зала не было, так что люди, сколько их ни соберется, должны были сидеть прямо напротив сцены, чтобы все хорошо слышать.

Лужайка постепенно заполнялась, и Лукас бродил в толпе, чувствуя ту особую, слабую, но бесившую его ауру блаженства, обычно свойственную событиям, центром которых бывал Де Куфф. Собралась в основном молодежь. Многие были приезжими неевреями, но достаточно было юных израильтян и американских евреев. Отдельной группой сидели чернокожие иудеи из общины в Димоне, что в пустыне Негев.

Чувствовался запах масла пачули — аромат, который он почти не встречал со времени собственной юности. Было несколько пожилых пар, выглядевших одинокими и как будто на первом свидании, а кто-то, казалось, даже пришел ради музыки. Под сухим рожковым деревом сбоку от сцены стояли несколько буйных молодых людей в кипах, явившихся, как подумал Лукас, чтобы мешать выступлениям.

Когда стемнело, запели ночные птицы и над головой высыпали звезды, на сцену вышли Хорст и Чарли Волсинги, Разиэль, Де Куфф и Сония, все со своими инструментами. Де Куфф с виолончелью и удом — арабской лютней, Разиэль с кларнетом, Хорст Волсинг со скрипкой; его умственно неполноценный брат Чарли — с бубном.

Из соседней рощи послышались крики религиозных скандалистов, вопивших по-английски:

Go home![318]

— Извините! — надрывался паренек с акцентом кокни. — Извините! Извините! Среди вас есть хоть один еврей? Извините!

Они заиграли сефардскую музыку, которой Разиэль придавал легкий клезмерский[319] оттенок. Скандалисты постепенно притихли — все, кроме кокни.

— Извините! — продолжал он кричать.

Лукас изо всех сил старался не поддаваться воздействию музыки, но потом перестал сопротивляться. Слов он не понимал. В первых песнях, как он почувствовал по комическим пассажам, присутствовали ирония, шутки. Потом последовали песни невыразимо печальные, словно ждущие дополнительного отклика-рефрена, как песня воробья. Воробьиная песнь требует ответного зова, иначе она повисает над лесами и лугами незавершенной. В иерусалимском лесу поблизости еще сохранились соловьи, и они заполняли редкие паузы тишины.

В целом мелодии были грустные и прекрасные, прекрасные и страстные, как песни Бруха[320], и немного напоминавшие их, но часто рваные, нагие, шокирующие — такие слова приходили ему на ум. Иногда соразмерные, но больше непредсказуемые. Чарли Волсинг тряс своим бубном как бог на душу положит, но казалось, что некоторым образом в лад. Во всем этом, думалось Лукасу, был элемент сумасшествия, сумбура. Это была того рода музыка, которая способна смутить человека с особым складом ума, вызвать в нем непредсказуемые реакции, пробудить в нем дьявола. И Лукасово сознание могло быть тому примером.

Лукас пытался рассматривать эту музыку как предмет для описания. Но получалось плохо — из-за Сонии. Какие бы песни ни брал Разиэль, он приспосабливал оригиналы к сегодняшнему выступлению, располагая их в таком порядке, чтобы в этом имелось определенное содержание, а главное, приспосабливая под голос Сонии. Никакой другой причины для этого Лукас не видел. Так что для него это были песни о вере, покорности, ангелах, падучих звездах и блуждающих душах. О безумных надеждах и смутных грезах. Мелодии замещали ее, становились ею, выходили на первый план, пока не стало казаться, что она инструмент, который того и гляди зазвучит по собственной воле. Они заставляли ее голос переходить с горлового на грудной и обратно в одном пассаже, вибрировать, рыдать. Наблюдая за ней, он видел, какого физического напряжения стоили ей длинные песни и какие переживания вызывали у нее. Он понимал это по собственным ощущениям.

Казалось, слова во всех песнях были одинаковы, пелось ли в них о Мелисельде, о некоем метафорическом короле, разбитых сосудах или требованиях неуступчивой любви. Две строки он более или менее понимал:

Если хочешь слушать песню мою,

Ты должен пойти со мной.

Он не мог сопротивляться впечатлению, что она поет для него. Никогда ему не освободиться от нее, думал он. В то же время она была на другой стороне тьмы, дальше его, дальше его способности верить, дальше любого такого, как он, не приспособленного для магии. Еще не готового даже к тому, что будет завтра, не говоря уже о мире грядущем.

Если двинуться к ней, думал Лукас, он найдет пустоту там, где она только что была, не на что будет опереться. Нужен прыжок, которого он не может совершить. Если конец света близок, то она — судьба, которую он встретит там, падение с моста над геенной, на которое он будет обречен. Хотя он не может перейти Долину Енномову, хотя не может рухнуть в нее, а только остаться с несговорчивой любовью, в подвешенном состоянии. С полуверой-полужизнью. Знает ли она, что он сейчас здесь, в темноте перед сценой? Или музыка перенесла ее на некое каменное небо иудеев, в сапфировый зал, где на инструментах играют ангелы, где любовь меняет свою природу и все зовется по-другому? Его послания с Кипра и из Хайфы она оставила без ответа.

Yo no digo esta canción,

Sino a quen conmigo va.

Лукас сидел ошеломленный. Даже Оберман рядом с ним на скамье был поглощен музыкой, его полная, немузыкальная фигура раскачивалась в такт ей.

Поглядев вокруг, он увидел, какую власть имеет музыка над публикой. У многих в толпе на шее болтались медальоны в форме уробороса. Оберман тоже это заметил.

— Какой-то серебряных дел мастер обогатится, — сказал он. Вся эта публика хотя бы знает, что означает этот символ?

Лукаса спрашивать было бесполезно.

— Об этом есть в «Зогаре», — сказал Оберман. — У эллинизированных синкретистов змей символизировал Сераписа. Можно еще долго продолжать на эту тему.

Самому ему продолжать не дали соседние зрители, которые зашикали на него. Крикуны возле сцены никак не могли угомониться, но Лукас их не слышал, погрузившись в мысли о Сонии.

Затем Де Куфф и Разиэль вместе спустились со сцены. Де Куфф воздевал руки, обращаясь к толпе. Следом за ним шла Сония и била в бубен, взятый у Чарли Волсинга.

— Цирк! — надрывались крикуны. — Клоуны!

Де Куфф распевал какие-то стихи, возможно из «Зогара». Откуда бы они ни были, строки прекрасно звучали в его исполнении. Но слушать его мешали разошедшиеся крикуны в роще, которых прежде сдерживала музыка.

— Слова меняются, — кричал Де Куфф, лицо его покраснело от напряжения и блестело от пота, — но песня вечна! Слова — это шифр, скрывающий истину, заключенную в них. Это покров для священного света, представляющего угрозу тьме мира.

Крикуны запели «Вперед, Христовы воины!»; многим слова этого гимна были знакомы.

— Извините! — вопил неугомонный лондонец.

Люди в толпе возмущались, смеялись, шикали друг на друга.

— Тайна! — кричал Де Куфф.

Сбоку сцены Разиэль говорил Сонии:

— Настал момент, Сония. Сейчас он выдаст четвертое откровение.

Разиэль и Сония усмехнулись друг другу. Она четырежды ударила в бубен и затрясла им, звеня серебряными бубенчиками.

— Извините! — вопил парень среди рожковых деревьев.

— Все тайны суть одна тайна! — возвестил Де Куфф. — Поклоняемся ли мы Ветхому Днями Святому, поклоняемся ли Сефирот — мы все одинаковы. Существует одна истина! Существует одна вера! Существует одна святость! И при рождении грядущего мы все, по происхождению ли, по парцуфим, — мы все стояли на Синае. Нет Израиля! Есть один Израиль! Тайна одна! Вы все одной веры! Вы все веруете в единое сердце! Не веровать — значит перестать быть!

При этих словах даже крикуны прекратили издевки, замолчав, чтобы понять провозглашенное. Потом завопили вновь, еще яростнее.

— Вот что явится, когда змея сбросит свою кожу! — сказал Де Куфф.

Сония ударила в бубен.

— Начертано было, что я возмущу вас. Я покажу вам Нетварный Свет в пустыне выжженной души. Лен среди шерсти.

На сцене Разиэль что-то прошептал Де Куффу. Старик повернулся к Сонии, взял ее за руку и представил толпе.

— Это Рахиль, — сказал он. — Это Лия.

Поднялся ветер, внезапно зашумели окружающие сосны. Сония посмотрела на звезды.

— Будь ты проклят! — заорал религиозный парень из Лондона, который прежде кричал: «Извините!»

Разиэль вышел вперед:

— Спасибо, что пришли. Вы здесь для того, чтобы быть едины с нами. Загляните в ваши сердца!

Раздались вопли и возгласы одобрения. Люди выражали злость и радость. В саду началось столпотворение.

Де Куфф, Разиэль и Чарли Волсинг снова начали играть. Сония тихо и проникновенно запела, аккомпанируя себе на бубне. Симпатизирующий им народ образовал цепочку вокруг сцены.

Лукас протиснулся сквозь толпящуюся публику к Сонии. Он думал, что всегда умел исключать из своей жизни людей, связь с которыми, по его мнению, грозила разрушением или безумием. Собственное его влияние на вещи было, считал он, столь незначительным, что необходимо проявлять жесткость. Сейчас, глядя на нее, стоящую на сцене, преобразившуюся к чему так стремилась — в дервиша, он подумал, что никогда не сможет отпустить ее.

Пространство, к которому он пробился, представляло собой странное зрелище. Чокнутый Волсинг со своим бубном. Его братец, имевший этой ночью такой вид, будто заблудился по дороге в Линкольн-центр. Раскрасневшийся Де Куфф и Разиэль в темных очках и хипстерских черных узких брючках. Сония, как Рахиль и Лия, с сияющими глазами. Он мог представить себе огненные буквы Торы в ночном небе. Об этом говорила музыка. О некоем священном иномирном кошмаре.

— Ты веруешь, — сказал Разиэль Сонии, — я слышу твою веру.

— Да, — ответила та.

— Эта сила действует как музыка, — сказал он. — Она выводит за границы обыденной реальности тем же путем, что музыка. Что бы ни произошло, Сония, продолжай петь. И твое пение проведет нас через искупление. Оно проведет нас в мир грядущий.

— Песни, — сказала она. — Это все, что я знаю.

Лукас подошел к ней:

— Почему не отвечаешь на мои звонки? Ты что, просто больше не желаешь говорить со мной?

— Сейчас поговорит, — встрял Разиэль.

Лукас не удостоил его вниманием.

— Я должен поговорить с тобой, — сказал он. — Где и когда захочешь.

— Ладно, — ответила она. — Прости, что не перезвонила. Мне так неудобно.

— Прощаю. Позвоню тебе завтра, откуда-нибудь отсюда. Встретишься со мной?

Она коснулась его локтя и тут же отдернула руку:

— Конечно встречусь.

— Это все, чего я прошу.

Несколько полицейских наблюдали за тем, как сад пустеет. В поисках Обермана Лукас наткнулся на Сильвию Чин из американского консульства. Она была в черном, с амулетом из жадеита, чьи прожилки вызывали ассоциацию со священным узором. Выглядела она очень элегантно и сказочно. С ней был высокий седеющий мужчина, явно европеец.

— Привет! Как прошло на Кипре?

— Отвратительно.

— Конференция?

— Поучительная, ты не поверишь.

— А нынешний вечер? — спросила Сильвия. — Тоже достаточно поучителен, не находишь? Запах пачули? Видел всех этих обкуренных ребят?

— Я не заметил ни одного обкуренного. Ты имеешь в виду крикунов?

— Нет, конечно, глупый. Эти крикуны молятся каждое утро. Нет, ребят впереди. Как в «яме» на рок-концерте. Вопящих и беснующихся.

— Не заметил.

— Я видела Маршаллов с Де Куффом. Обоих.

— Кто они такие?

— Ну, один мистер Маршалл — проходимец из Нью-Йорка, которого мы пытаемся экстрадировать. Деляга в обносках. Второй мистер Маршалл — это его сын. Оба стали декуффитами.

— Полагаю, они сошлются на невменяемость, — сказал Лукас. — В качестве алиби.

— Возможно. Старший все деньги просадил на скачках. Так что его заставили обратиться к факторинговой компании. В итоге люди платили и ему, и этой компании. Так что все обратились к окружному прокурору с иском. Похоже, речь идет о миллионах.

— Что думаешь об этом? — спросил Оберман Лукаса, когда Сильвия и ее спутник удалились. — Осенило?

— Он идет до конца, так?

— Похоже на то. Гностицизм. Синкретизм.

— Что будет дальше?

— Кажется, — сказал Оберман, — я знаю, что будет дальше.

— Что?

— Давай подождем и посмотрим, прав ли я.

— Бесперспективный замысел, — сказал Лукас. — Крах неминуем, да? И это опасно. В Израиле, как нигде.

— Да, здесь это вопрос не абстрактный и не академический. А потому опасный. В том числе опасный для собственной личности. Эти люди всего лишь люди. Они могут быть сметены.

— Но если близится конец, — сказал Лукас, — то кто-то должен не бояться пламени.

— Ты говоришь как один из них. Может, тебе стоит дать волю чувствам. Я видел, ты и Сония снова разговариваете.

— У меня нет выбора, — сказал Лукас. — Во всяком случае сейчас. Я не могу оставить ее на произвол судьбы. В смысле, в ее заблуждении и с этими людьми.

— Пошли ее ко мне, — предложил Оберман.

— Сомневаюсь, что поможет.

— Скажи ей, что вся история предупреждает: нельзя слишком увлекаться. Кундалини уничтожает. Актеона псы разорвали на куски. Озу ковчег поразил смертью[321]. И сам это помни.

— Меня предупреждать не надо.

— Может, и не надо. Но постарайся не потерять голову. Нам еще книгу писать.

— Постараюсь.

— Мы в этом кровно заинтересованы, — сказал Оберман. — И я не доверяю Разиэлю. Не хочу, чтобы какие-нибудь негодяи, вроде Отиса и Дарлетты, влезли в это дело и обобрали старика.

35

— Пойми, — сказала ему на следующий день Сония, — ты должен сделать выбор. И не думаю, что ты способен выбрать меня.

— Ты лишь повторяешь как попугай то, что они велели тебе сказать.

— Я была бы твоей, если бы ты желал меня. Этого не случилось, потому что это невозможно. Раз ты презираешь то, во что я верю.

— Я не презираю твоей веры, — возразил Лукас. — На самом деле меня это в некотором смысле привлекает. И уж конечно, я не презираю тебя.

— А я думаю, презираешь. Разиэль говорит, что это стоит между нами. И так будет всегда.

— Ты обязательно должна рассказывать этому говнюку обо всем, что происходит в твоей жизни?

— Он мой наставник.

— Твой наставник! Боже ты мой! Он торчок и манипулятор. Импотент, потому что вечно под кайфом. Хочет, чтобы и у тебя не было никакой сексуальной жизни.

— Он завязал, Крис. И… прости, что говорю такое… что-то не заметила, чтобы ты особо воспламенился той ночью. Думаю, Разиэль прав насчет причины. Все потому, что ты отказываешься раскрыться.

— Спасибо, что извинилась.

Тем вечером она согласилась пойти с ним на концерт в Мишкенот[322], проходивший на открытой арене с видом на подсвеченные стены Старого города.

Струнный квартет русских иммигранток закончил свою программу ре-бемольным квартетом Шостаковича, тем самым, что был написан композитором в Дрездене и посвящен жертвам фашизма и войны и вместе с тем, неофициально, жертвам режима, который композитор притворно прославлял. Исполнительницы — четыре женщины с суровыми лицами; первая скрипка на редкость некрасива и играла с почти священнической сдержанной страстью. Лукас подумал, что она сама и ее игра неожиданно прекрасны. Яд-Вашем, ГУЛАГ, Газа, изгнание, жестокость, сострадание. Играя, она временами закрывала глаза, иногда они были открыты, и в них отражалась безмерная печаль. Слушать ее, подумал про себя Лукас, значило быть ближе к Шехине.

— Нельзя, — сказала Сония, — слушать эту музыку и не верить тому, что Бог действует через людей. И через свой избранный народ влияет на историю.

— Можно, — возразил Лукас. — Но конечно, верить приятней.

— Ах, Крис. Ну как еще тебя убедить?

— Искусство — не что-то сверхъестественное. Оно не религия. И даже не реальная жизнь. Это просто красота.

Он отвез ее обратно в Эйн-Карем. Выйдя из машины, она задержалась на мгновение:

— Я могу сделать тебя счастливым, если позволишь мне.

— Верю, Сония. Когда я с тобой, я счастлив.

Это было не совсем то, что он собирался сказать, и не совсем правда. Она была средоточием его желания и его одиночества.

— У нас родственные души. Это тянется много лет. Но пока ты не поверишь и не поймешь, будешь несчастен. Как сейчас.

— Может, ты и права.

Он отвел машину в гараж, который арендовал близ Яффских ворот. Квартира показалась особенно уродливой и холодной; ему мучительно недоставало квартирки Цилиллы в Немецкой колонии с ее деревьями и садами. Он постоял у окна, глядя на пустынные улицы Центрального Иерусалима под начавшимся мелким дождиком.

Следующий день был поприятнее, и в «Атаре» выставили столики наружу. Но Оберман занял свой обычный столик, внутри, возле кофеварок эспрессо.

— Собираюсь что-нибудь написать о Герцоге, — сказал Лукас своему соавтору.

— Он не вполне жертва иерусалимского синдрома. Но случай интересный.

— Человек интересный.

— Ты отождествляешь себя с ним? — спросил Оберман.

— Я не претендую на звание выжившей жертвы холокоста. Не думаю, что тут подходит слово «отождествлять». В нем что-то осталось от мальчишки, ждущего родителей под распятием. Ждущего там, где они его оставили.

— Понимаю.

— Что-нибудь коротенькое, — сказал Лукас. — Потому что он приехал сюда в поисках, так сказать, родственников. А его отвергли.

— «Презрен и умален»[323]. Хорошая идея. Напиши. — Оберман бросил на него критический взгляд поверх чашки турецкого кофе. — Ты неважно выглядишь. Не приболел?

— Думаю, нет, — ответил Лукас. Помолчал и добавил: — Ходил вчера вечером с Сонией на концерт.

— Хорошо. По крайней мере, они не отрезали ей все связи с внешним миром. И все же.

— Я им не позволю.

— Мой дорогой, они дадут ей доски и гвозди, и она сама построит для себя тюрьму. Жаль, что ты лично причастен. Но поверь, я понимаю твое положение.

— Из-за Линды? — Лукас покачал головой. — Забавно, а мне было трудно представить, чтобы ты чахнул по ней.

— Это потому, что я врач и, значит, ничего не чувствую?

— Извини, — сказал Лукас. — И еще извини, если можешь, что я так сказал, потому что мне плевать на Линду Эриксен. Мне было трудно представить, что она способна вызывать какие-то чувства.

— Линда — куколка. Типичная американская красотка без мозгов. Но можно увлечься куколкой. — Оберман помешал ложечкой сахар в крепчайшем черном кофе. — Интересно, о чем они с Циммером разговаривают? Вообще меня очень интересует Циммер. Кстати, Сония что-нибудь говорила тебе об эбонитах?[324] Или о «Свиданиях» Климента?[325] Знаешь о них?

— Где-то слышал. Очень давно. Кажется, еще в универе. Сония о них не упоминала.

— Нет? Не говорила ли она тебе, что в иной жизни вы с ней были эбонитами?

— Она говорила, что у нас родственные души. И заявляет, что знает мой тиккун.

— Разиэль одержим эбонитами. Скоро, если не ошибаюсь, ты услышишь о них от Сонии.

— Только этого не хватало!

— Эбониты были евреями-христианами, — сказал Оберман, — я имею в виду древних евреев, во времена еврейской церкви — церкви Иакова. «Свидания» были частью их Евангелия. Разиэль верит, что Де Куфф и Сония являются носителями душ эбонитов. Похоже, он верит, что и ты таков. Он верит, что мессия явится из этого рода. Вот почему он зациклился на Де Куффе. Во всяком случае, таково мое мнение.

— Ты действительно считаешь, что она настолько под влиянием Разиэля?

— Боюсь, что так. В данный момент. Но, думаю, она любит тебя. В конце концов, она же говорит, что у вас родственные души.

— Почаще бы говорила, — ответил Лукас.

Днем он поехал в библиотеку Еврейского университета посмотреть, не найдет ли там какой литературы об эбонитах и о «Свиданиях» Климента. Все издания, насколько он мог определить по каталогу, были на немецком. Имелась единственная монография на английском — краткий свод учений, представлявших Христа как еврейский гностический эон, который явился Адаму в виде змия, а затем Моисею[326]. Душе Иисуса было предназначено постоянно возвращаться, пока при конце света он не явится окончательно, воплощенный в иной личности, в качестве мессии.

Прослеживая концепцию еврейских христиан, Лукас обнаружил, что Вальтер Беньямин[327] написал о том, как Пикоделла Мирандола мистически выводил Троицу из «берешит», первого слова Бытия. Лукас испытал странное ощущение, увидев определенное сходство ситуаций: Беньямин был ментором его отца, человеком из отцовского круга.

Когда опустился вечер, он снова бродил по Старому городу. У дверей англиканского приюта и Христианского информационного центра толпились иностранцы. Тут же из темноты возникали уличные мальчишки, приставая к ним с ложными сведениями и неправильно указывая дорогу. Бродил нищий по имени Мансур, хватая иностранцев за лацкан и требуя бакшиш. Мансур был человек-легенда. Говорили, что глаза ему выколола сумасшедшая молодая американка, к которой он приставал. Многие палестинцы верили, что девчонка была подставная, что ее поступок был жестоким уроком, имевшим целью подорвать уверенность палестинского мужчины в себе, и что израильское правительство выслало ее из страны без наказания. На базаре Лукас отыскал старого палестинского знакомца, Чарльза Хабиба, который стоял за стойкой своего кафе.

— Пива нет, — сразу предупредил тот Лукаса.

— Нет пива?

— Пива нет. Мое уважение мученикам.

— Понятно. Но хоть ты есть. Так сделай мне чашечку кофе по-турецки.

— По-арабски, — напомнил Чарльз. — Как пишется? О Вуди Аллене пишешь или о меджнуне?

— О меджнуне.

— Хорошо. Я тебе говорил, что приезжает моя племянница из Уотертауна, штат Массачусетс? Она сможет научить меня американским методам. Мое дело будет оберегать ее от неприятностей.

— Зачем она приезжает?

— Моя сестра хочет, чтобы она посмотрела, как тут живется. Я им сказал: забудьте. Лучше ей ничего не знать об этом.

В зеркале за спиной Чарльза Лукас поймал беглый взгляд молодой блондинки. Он мог поклясться, что это была та же женщина, которую он видел в Хайфе, у Жонаса Герцога в бенедиктинском монастыре. Он повернулся и увидел удаляющуюся спину и светлые непокрытые волосы, выделяющиеся среди вечерних толп. Похоже, она направлялась к небольшому ответвлению на Виа Долороза, которое вело к площади перед храмом Гроба Господня. Секунду спустя ему показалось, что он увидел и Сонию, вроде бы узнал ее платок и очертание щеки.

— Мне надо идти, — отрывисто сказал он Чарльзу.

Он встал и последовал за мелькнувшими призраками. В столпотворении перед храмом их нигде не было видно. Обшаривая взглядом толпу, он предположил, что обе женщины, кающаяся грешница из Хайфы и Сония, ему просто пригрезились. Вместе с туристами он зашел в церковь.

К нему тут же подошел молодой человек в черном костюме и при соответствующем галстуке:

— Присоединитесь к нам на всенощное бдение?

По произношению он мог быть со Среднего Запада или канадцем.

Лукас посмотрел через плечо молодого человека, ища Сонию или ту, другую, женщину. Они исчезли в тени и пересекающихся приделах церкви. Плыл дымок ладана, дрожало пламя свечей. Десятое столетие храм не переставал чаровать душу.

— Может быть, — ответил Лукас.

— Тогда вы должны быть здесь, начиная с девяти часов.

— Хорошо, — сказал Лукас и обошел его.

В том маловероятном случае, если Сония и вправду решила присутствовать на бдении в храме Гроба Господня, она, скорее всего, отправилась бы наверх к эфиопской часовне. Но, поднявшись по ступенькам, ведущим к монастырям наверху, он обнаружил, что дверь туда заперта на засов.

Он не был в храме Гроба Господня с Пасхи, со дня, когда тут буянил меджнун. Полутьму заполняли паломники-иностранцы, и он предположил, что видение блондинки из Хайфы было навеяно их присутствием в городе. Или то было предостережение. Ангел одиночества, зовущий его в исчезнувший дом. Своеобразное движение времени вспять. А Сония привиделась просто потому, что очень хотелось ее видеть.

Паломники в благоговении бродили по храму, утопая в сумраке, ошеломленные происходящим и силясь поверить в его реальность. Лукас потерял счет времени. Когда он подошел к дверям, прежний молодой человек преградил ему дорогу:

— Боюсь, двери заперты.

— Что?

— Двери заперты. На всенощную.

Лукас тупо посмотрел на него.

— И будут заперты до четырех утра, — пояснил тот. Слащавая ухмылка исказила его заостренное пустое лицо. — А ключа, знаете, у нас нет.

К своему ужасу, Лукас понял, что попал на одно из тех ночных бдений, когда верующие обязуются оставаться в храме всю ночь. И то, что никто не имел ключа, было правдой. Его каждую ночь уносила с собой одна из двух назначенных для этого мусульманских семей и держала у себя до утра. Ни пожар, ни наводнение не могли заставить их выйти из дому. Он был замурован.

— Господи Исусе! — проговорил Лукас. — Ч-черт!

Молодой человек отступил с ужасом и отвращением. Волна незримого негодования прокатилась по сумрачной церкви.

— Думаю, можете попытаться найти священника, — посоветовал молодой человек с оттенком христианского смирения.

Лукас отправился на поиски. Но не нашел ничего, кроме ошеломленных туристов и сырых палат с оплывающими свечами. Это было все равно что пытаться найти путь обратно из загробного мира.

В конце концов Лукас наткнулся на группу коленопреклоненных палестинцев в рабочей одежде, окруженных всяким механическим оборудованием. Тут была огромная грязная серая труба, выглядевшая как некая тварь из голливудского фантастического фильма, гигантская личинка из космоса. Но арабы были так поглощены молитвой, что Лукас решил их не беспокоить. Он сел на уголок ступеньки возле крипты Святой Елены и задумался о своем ужасном положении. Паломники собирались у капеллы Франков на молитву. Они запели убогую нью-эйджевую молодию гнусавыми монотонными голосами, с кошмарным пафосом, словно собирались так голосить до утра.

Лукас вспомнил меджнуна. Если бы он, Лукас, впал в такое же исступление, если бы прыгал, кричал и визжал, то мог бы вселить в окружающих такой страх, чтобы его изгнали из храма, от греха подальше. С другой стороны, думал Лукас, оглядываясь по сторонам, сейчас он скорее подсуден власти шести христианских церквей[328], нежели Израильского государства, по крайней мере до наступления утра. За неподобающее поведение ему могут пригрозить страшными небесными карами или древними земными. Заточением. Дыбой.

Господи Исусе! Ч-черт!

Христиане энергично ныли. Вдруг их монотонное пение пронзил ни на что не похожий звук. Словно фальшивая нота какой-нибудь сверхъестественной расстроенной каллиопы[329], как если бы все нечестивые отбойные молотки ада вознамерились разнести вселенную.

Пронзительное эхо невообразимо усиливалось пустотами пещер храма, превращаясь в сумбурные стенания по древнему прошлому или, быть может, оглушительную двенадцатитоновую мессу, своего рода апологию проступков и причуд религии.

Лукас поднялся на ноги. Он чувствовал, что христиане громко протестуют, но не слышал их голосов за громовым священным шумом.

Палестинские рабочие, молившиеся возле Кафоликона, исчезли вместе со своим оборудованием. Приблизясь к капелле Франков, он увидел бесспорную причину происходящего. Православный патриарх избрал эту ночь для того, чтобы надраить свои каменные владения, — пропади они пропадом, эти еретики с их вигилией[330] и напыщенным бормотанием. Организаторы вигилии — иностранцы, похожие на священников в мирском одеянии, — увещевали бригаду рабочих. По блаженным улыбкам арабов, не прекращавшим подачу пара, было ясно, что увещевания на них не действуют.

Стоявший у дверей молодой человек заметил Лукаса и прокричал ему:

— Вы можете поверить? Паровую очистку устроили! В эту ночь ночей!

Они с трудом слышали друг друга — приходилось кричать во всю мочь.

— Может быть… — надрываясь, выкрикнул предположение Лукас, — может быть, они готовятся к продаже!

И пошел искать уголок, куда можно было бы забиться, спрятаться от шума.

36

Тем же вечером Януш Циммер и Яков Миллер, лидер военизированной организации поселенцев, сидели под оливковыми деревьями в саду Галилейского Дома. С ними были Дов Кеплер, хасид-еретик, и Майк Гласс, преподаватель колледжа низшей ступени и футбольный тренер. Религиозные евреи сняли кипы, чтобы не выделяться в христианской обстановке Дома.

Футах в двадцати от них на таких же жестких стульях сидели рядышком Линда Эриксен и молодой человек по имени Хэл Моррис. Это был опрятный североамериканец, до того застенчивый, что почти не поднимал глаз от своих туфель.

— Остальное снаряжение должно прийти на этой неделе, — сказал Циммер членам военного совета. Обращался он преимущественно к рабби Миллеру. — Все, что понадобится для сноса. Лестрейд вручит Отису план, а Отис передаст его мне. Потом задействуем специалистов, и те заложат взрывчатку в нужных местах.

— Что они используют? — спросил человек с Западного берега. — Просто любопытно.

— Гелигнит. Иранского производства.

— Сработает?

— Хочешь пойти и убедиться?

— Меня заботят возможные жертвы, — сказал эксцентричный хасид. — Наши солдаты располагаются вокруг Харам-эш-Шарифа. Площадь перед Котель-Маарив тоже может быть повреждена.

— Ущерб будет минимизирован. Что до солдат, тут мы ничего не можем поделать. С площадью Котель ничего не случится.

— Евреи погибли и когда взорвали «Царя Давида»[331], — сказал Яков Миллер.

Майк Гласс нахмурился и потер лоб.

— Истинная правда, — согласился Януш Циммер. — А теперь, если не возражаете, я хотел бы поговорить с молодым человеком, которого вы привели.

Миллер на иврите подозвал Хэла Морриса. Молодой человек, неважно владевший языком, тревожно взглянул на него и вопросительно показал пальцем на себя. Линда, смеясь, заставила его встать и повиноваться.

— И ты тоже, Линда, — сказал Циммер. — Подойдите оба.

— Мы ждем прибытия из сектора Газа некоторых необходимых компонентов, — продолжал он. Оглядел заговорщиков, задержав взгляд на Миллере. — Настал момент посвятить вас в главную тайну, — обратился он к Моррису и Линде. — Линда уже знает, вы, вероятно, еще нет. Мы намерены уничтожить вражеские святилища на Храмовой горе.

— И восстановить Храм, — сказал Моррис пресекшимся голосом. — Мне об этом сказали.

Миллер посмотрел на него с гордостью, похожей на влюбленность.

— День уже назначен? — обратился он к Циммеру.

— Я тоже собирался спросить, — вмешался Дов Кеплер, хасид. — Некоторые дни подходят больше других.

— Девятое ава подойдет, — сказал Майк Гласс.

Девятое ава традиционно было днем траура еврейского народа. И Первый, и Второй храмы были разрушены в этот день.

— Тиша Б’Ав[332] действительно подошел бы, — сказал Миллер. — Но в последнее время в этот день принимаются особо жесткие меры безопасности. Хотя верующие будут соблюдать пост. Так что это плюс.

— По крайней мере в Рош-Ходеш[333], — добавил Кеплер. Циммер только наблюдал за их обсуждением.

— Тиша Б’Ав уже скоро, — сказал Миллер. — Успеем подготовиться?

— Замечательный будет день! — счастливо воскликнул Кеплер.

— Никаких знаменательных дней, — сказал Януш Циммер. — Они чреваты дополнительными мерами предосторожности. И лишней болтовней.

— Только представь себе, — загорелся Миллер. — Праздник сердца. Может быть, новый праздник для евреев по всему миру. А там и для всех людей повсюду. Может быть, Тиша Б’Ав окончится навечно с восстановлением Храма.

— Это так волнующе! — оживилась Линда. — Так прекрасно быть участницей этого!

— Барух Хашем! — воскликнул молодой Моррис.

— Твоя смуглая подруга-суфийка снова должна быть в секторе, — сказал Януш Линде. — Надо, чтобы ее там видели. В день, когда мы повезем взрывчатку, ты отправишься туда от имени Коалиции по правам человека. Добейся, если сможешь, чтобы Эрнест Гросс отпустил тебя. Если не отпустит, просто поезжай. А вы, мистер Моррис, были когда-нибудь в секторе Газа?

— Нет, — ответил тот, покраснев. — Это хуже Хеврона? Я видел такое. Видел ненависть арабов.

— Вы знаете, что такое Израильская коалиция по правам человека? — спросил его Циммер.

— Это левая атеистическая организация проарабски настроенных евреев, — ответил молодой человек.

— Сумеете убедительно изобразить сотрудника ИКПЧ? Потому что мы собираемся выдать вас за него. Так мы и вытащим твою приятельницу в Нузейрат, — сказал Циммер Линде. — Скажи ей, что тебе нужна компания. Что хочешь помочь Хэлу взять интервью у свидетелей прискорбного избиения несчастных угнетенных арабских юношей. Записать на магнитофон, конечно.

— Что, интервью действительно будет? — поинтересовалась она.

— Поселение Кфар-Готлиб соберет арабов, работающих в кооперативе. — Циммер повернулся к Хэлу Моррису. — Это ты должен запомнить. В коалиции их не называют арабами. Только палестинцами. Как в антисемитской и левацкой прессе. Это политкорректный термин.

Моррис рассмеялся:

— Ладно, потренируюсь.

Януш Циммер продолжал смотреть на него:

— Ты уверен, что хочешь участвовать? Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Учишься?

— Окончил бакалавриат. Осенью пойду в медицинскую школу университета Хопкинса. Мне кажется, что врачи нужны. Но пробуду здесь столько времени, сколько смогу.

— Ты убежден, что это то, что тебе нужно?

— Медицина?

— Не медицина, — сказал Циммер. — А то, чем мы занимаемся.

— Он убежден, — ответил за Морриса Яков Миллер. — Чего ты хочешь от него?

— Для меня это — как быть здесь в давние времена Войны за независимость, — сказал Хэл Моррис. — Большего счастья мне не надо.

— Ладно, — кивнул Циммер. — Раз ты уверен. Отныне твое имя будет Ленни Акерман. Понял?

— Ленни Акерман, — повторил Хэл. — Хорошо.

— Не будь так уверен, что тебе понравилось бы в давние времена, Ленни. Кругом были сплошные леваки.

Когда совещание закончилось, Циммер и Линда, покидая территорию Галилейского Дома, столкнулись с доктором Отисом Кори Батлером.

— Шалом, хаверим![334] — восторженно приветствовал их Батлер.

— Добрый вечер, доктор Батлер! — поздоровался Януш Циммер.

— Я как раз подумал, что забыл упомянуть, — сказал Батлер. — Не знаю, важно это или нет. Вам знаком журналист, американский парень? Не знаю, еврей он или нет.

— Он и сам не знает, — ответил Циммер.

— В общем, кто-то посоветовал ему обратиться к нам. Оказывается, он пишет книгу об иерусалимском синдроме, как он это называет, вместе с Пинхасом Оберманом.

Линда несколько обеспокоенно посмотрела на Циммера. Циммер, ничуть, казалось, не удивившийся, сказал:

— Хорошо. Он выбрал интересное время. Для «Иерусалимского синдрома».

— Я просто подумал, что вы захотите это знать.

— Мы знали, — сказал Циммер. — Да, Линда?

— Да, — неопределенно ответила та. — Полагаю, знали.


На другой день Пинхас Оберман, сидя в кафе «Атара», поднял глаза от кофе и увидел, что над ним стоит Линда Эриксен. Хотя он сидел за своим привычным столиком, она казалась удивленной, что встретила его здесь, и вела себя соответственно.

— Линда, дорогая! Присаживайся, пожалуйста.

Пинхас сделал знак официанту, который подошел не сразу. Наконец, когда любопытство, вызванное присутствием молодой иностранки за столиком Обермана, пересилило задумчивость, официант удостоил их своим вниманием и спросил, чего они желают. Линда заказала café au lait[335].

— Я так понимаю, — сказала Линда, — что ты и Кристофер Лукас пишете что-то такое о, как вы это называете, иерусалимском синдроме.

— Книгу. К сожалению, мы не можем претендовать на изобретение этого термина.

— Должна тебя спросить, не фигурируем ли мы с мужем в этой книге?

— Мы никого не называем по имени.

— Но многих людей можно будет легко узнать.

— Те, кто знаком с предметом или находится в теме, могут кого-то узнать.

— Мне это представляется вторжением в частную жизнь. Это может пагубно сказаться на чьей-нибудь карьере.

— Нет, — сказал Пинхас Оберман.

— Что значит — нет? Конечно да.

— Беспокоиться не о чем, люди, знающие кого-то, прочтут о том, что им и без того известно. Не знающие — прочтут лишь историю болезни.

— Да ладно тебе. Тут все друг друга знают. Особенно те, кто в теме.

— Не понимаю, — сказал Оберман, — чем эта книга отличается от выходящих во всем мире других таких же, описывающих иные заболевания на примере конкретных людей.

— Я хорошо знаю тебя, — сказала она. — Слишком хорошо, чтобы поддаться на твои ораторские уловки.

— Какие еще ораторские уловки?

— Ладно, Пинхас, я слушаю.

— Ни твой муж, ни твои любовники не будут выставлены неприглядно. Ни ты сама. Так что не волнуйся.

— Почему-то твои заверения меня не слишком убеждают.

— Ради меня ты ушла от Эриксена. Думаешь, я унижусь до мести?

— Честно говоря, ты настолько странный человек, что я бы не удивилась.

— Линда, не волнуйся. Книга тебе понравится. Она будет напоминать тебе о бурной молодости. О твоих похождениях.

— Ты самый большой циник, какого я встречала.

— Ты достаточно хорошо меня знаешь, чтобы понимать: никакой я не циник. Может, думаешь, что я не любил тебя?

Линда помешала кофе.

— Я до сих пор отношусь к тебе с нежностью, Пинхас. Конечно, теперь я живу с Янушем. Но мы же не враги, нет?

— Враги? Не знаю. Я не пишу очернительских книг. Ты не найдешь там ни насмешек, ни нападок.

— Но ты больше не любишь меня?

Оберман взглянул на нее. Она смотрела на него с терпеливой улыбкой, словно ожидая подтверждения своей общепризнанной привлекательности.

— Нет. Не люблю.

Она натянуто улыбнулась:

— Не любишь? А что тогда?

— Не люблю, — сказал Оберман.

— Послушай, Пинхас. Я не собираюсь причинять тебе никаких неприятностей. Но Януш человек горячий. Он немолод, но очень силен. Советую поостеречься.

— Тебя интересует, что мне известно, — так, да?

— Мне бы не хотелось, чтобы у тебя и твоего друга были неприятности.

— Если бы не знал, что ты так любила меня, Линди, я бы, пожалуй, назвал этот твой неожиданный визит попыткой меня запугать.

Линда неприятно рассмеялась:

— Запугать? Запугать! Ты неподражаем.

— О чем мы не должны упоминать? Что мы должны утаивать? — спросил Оберман. — Что в Галилейском Доме окопались мошенники? Что они заодно с моледетами[336] и даже хуже? В любом случае какое до этого дело Янушу? Или тебе?

— Может, мы считаем, что ты предаешь то, что защищает наша страна. И эта книга, которую ты пишешь с тем человеком, — часть твоего предательства.

— А может, я считаю, что страна защищает мое право сидеть и пить кофе без того, чтобы религиозные фанатики стояли у меня над душой. Как люди в других странах, таких же как эта, где и религия существует, и личные свободы гарантированы.

— Свободы! — презрительно сказала она.

— Одну вещь Израиль должен мне гарантировать: чтобы мне не нужно было спорить о теологии со шведами. Особенно с такими, кто из штата Висконсин. Да еще сразу после полудня. Кстати, ты знала о том, что Владимир Жаботинский переводил на иврит Эдгара По? «Колодец и маятник»? А знаешь, как на иврите будет «nevermore»?

— Если прекратишь изображать умника, Пинхас, мы могли бы рассказать тебе и твоему другу историю, которая будет ударом для врагов этой страны. Никакой религии, уверяю. В этой истории замешаны ООН, неправительственные организации, контрабанда оружия и наркотиков. История о том, как эти организации помогают террористам и сваливают все на Израиль.

— Если никакой религии, — сказал Оберман, — мы не сможем воспользоваться твоей историей. Чего ты боишься? Почему угрожаешь мне?

— Это не угроза, — ответила Линда сквозь стиснутые зубы.

— Тогда что? Поклон? Привет?

— Прощай, Пинхас!

37

Проснувшись, Лукас увидел маленькую девочку, стоявшую в освещенной свечами часовне, куда он забрел, чтобы поспать. Волосы у нее были цвета меда. Белая кожа покраснела, как от холода. У нее были сияющие голубые глаза и тонкий острый нос, кончик которого покраснел. Она производила впечатление эльфа, отнюдь не неприятное.

— Это ты зажгла все эти свечи? — сонно спросил Лукас.

— Я, — прошептала та. — Красиво?

— Очень, — сказал Лукас, садясь прямо. — О, как много ты их зажгла!

В крохотной часовне пылало больше полусотни свечей. Дым поднимался к неровному желтоватому потолку. Вой пароочистного аппарата, который он слышал и во сне, кажется, стих.

— Тут однажды был огонь, — сказала девочка. — Много людей умерло. Они стояли все вместе.

На ней была странная форменная одежда. Блузка с тремя пуговками на высоком воротничке и с пышными рукавами, сужающимися к тесным манжетам. Комбинезон до лодыжек, а поверх него белый фартучек. Соломенная шляпка с широкими полями и голубой лентой висела на лопатках, держась на шнурке на шее. За ленту был заткнут крохотный букетик люпинов и васильков.

— Огонь сошел с неба, — сказала она.

У нее были удлиненные острые верхние зубы. Жемчужно-белые. А зовут ее, доверительно сообщила она, Дифтерия Штейнер, дочь Рудольфа Штейнера[337].

— Да, — кивнул Лукас. — Благодатный огонь греков. Возникла паника. Много-много лет назад. В былые времена.

Так говорила мать Лукаса, когда заводила речь о прошлом: «В былые времена».

— Много людей умерло, стоя вместе, — повторила девочка. — И много сгорело живьем. Сбившись у дверей.

— Кто тебе рассказал об этом? — спросил Лукас.

Он видел смутные фигуры в соседних часовнях. Слышал отдаленное молитвенное пение. Посмотрел на часы: они остановились на десяти. Это были тридцатидолларовые «Таймекс». Ему стало любопытно: те женщины, за которыми он вошел в храм, тоже оказались заперты поневоле или они участвовали в бдении?

— Господня воля, — сказал ребенок. — Божественный огонь. — На груди ее комбинезона была вышита эмблема со словами «Шмидт» и «Heilige Land»[338]. — И все-таки этот огонь наслал не Бог.

Она как бы просила его разрешить некую загадку, и Лукас чувствовал, что должен найти ответ с понятной ей моралью. Он не очень-то умел разговаривать с детьми.

— Надо всегда быть осторожным с огнем, — объяснил он. — Даже в храме. Когда зажигаешь свечи.

— Жрецы Ваала не могут вызывать огонь, — сказала она. — Ни один не спасся.

— Жрецы Ваала? — переспросил Лукас. — Тебе не нужно думать о жрецах Ваала. Просто будь хорошей и послушной девочкой.

— И тогда, когда я умру, — попаду на небо.

— Правильно. Умрешь и потом попадешь на небо. — Он встал и потянулся. — Что ты здесь делаешь? Ты с группой?

— Это были ложные чудеса, — сказала девочка. — Верно?

— Все чудеса ложные. То есть я не совсем это имел в виду. А то, что мы не знаем причину вещей.

— Бог наказал Еллинов за ложное чудо.

— Кто тебе сказал такое? — рассердился Лукас. — Это не очень по-христиански. То есть все одинаково христиане. Я имею в виду нас. Никто никого не наказывает.

— Наказывать нехорошо?

Лукас принялся оглядываться в поисках места, где можно было бы переждать вигилию. Ребенок был утомителен, и он чувствовал себя измученным, не было сил ноги передвинуть. Усталость вынудила его присесть у резной гробницы, рядом с которой он дремал до того. На ней была высечена фигура связанного человека. Возможно, Христа, подвергаемого бичеванию.

Это напомнило ему резное изображение, виденное им несколько лет назад в приходской церкви в Англии, когда он путешествовал там со своей тогдашней невестой. Связанный бес. Самый рядовой мелкий бес, почти контур, в путах, охваченный невысокими языками пламени. Странная вещь для саркофага, подумалось тогда ему, если только покойник не попал в ад.

Ребенок, девочка довольно рослая, на голову возвышался над ним, когда он сидел, опершись спиной о гробницу.

— Гм, — сказал он, устало прикрыв глаза, — нехорошо ли наказывать? — Он старался найти разумный ответ. — Думаю, наказание необходимо, чтобы люди не поступали плохо. Это свойственно человеку. Но, — добавил он, — нельзя наказывать до того, как люди совершат что-то дурное. Только после. То есть нельзя наказывать заранее.

— Никто из жрецов Ваала не спасся, — заявила ученица шмидтовской школы.

— Это всего лишь миф. Раньше люди были не способны мыслить здраво.

Девочка лишь посмотрела на него с вежливой полуулыбкой. Чтобы не казаться невоспитанной.

— Не то что сейчас, — добавил Лукас. — Теперь всем известно, как было на самом деле.

— Бог хотел убить Моисея, — объявила Дифтерия. — Он хотел убить его на постоялом дворе.

— Нет, вовсе не хотел.

— Но жена Моисея обрезала крайнюю плоть своего сына. И помазала Моисея кровью[339].

— Ну вот еще, — сонно пробормотал Лукас, — такому в школе не учат. А все-таки что ты тут делаешь?

— Кровь и огонь, — сказала девочка. — Лед и апельсины при дифтерии. Бог убивает своих врагов.

— Бог всех убивает. Это и делает его Богом.

— Папа говорит, что источник всего — мысли.

— Он так говорит?

— Что мы подумаем, то и будет, — объяснила она. — Будущее — в мыслях.

— Какое ужасное заблуждение, — сказал Лукас. — Я думаю, что дифтерия у тебя была очень давно.

Но девочка исчезла. Ему хватило секунды допустить, что ее, возможно, и вовсе не было. Или, может, она была джинном. Было в ней что-то злобное; приятнее было поверить, что ее не существовало.

Блуждания по храму привели его к неказистому маленькому киоту и кресту, поставленным неким англичанином в Викторианскую эпоху над предполагаемой могилой Христа. По мере того как он подходил ближе, молитвенное пение слышалось все громче. Через арочный вход францисканского придела он увидел полдюжины братьев, стоящих на коленях впереди группы паломников. Один из братьев читал молитвы на французском то ли с испанским, то ли с итальянским акцентом. Лукас вошел в соседнюю капеллу Марии Магдалины и слушал их. Пение перенесло его в прошлое, в школу-интернат, к драке с мальчишкой по имени Инглиш, к истории с его еврейством, к собственным пылким, со слезами, молитвам. Тогда он верил безоговорочно.

Стены капеллы были украшены иконами и картинами с изображением Магдалины, все сплошной китч, трэш в западной манере. Мария М., проносилось в мыслях Лукаса, полузагипнотизированного пением в соседнем помещении, Мэри Мо, Джейн Доу[340], девушка из Магдалы в Галилее, ставшая проституткой в большом городе. Пресловутая блудница с золотым сердцем. Она была милой еврейской девушкой, затем — обслуживает бугаев Десятого легиона «Фретенсис»[341] паломников, которые, совершив жертвоприношение в Храме, не прочь поразвлечься, и вдобавок тайком — священников и левитов.

Может, она была умница и забавница. И наверняка постоянно высматривала стоящего парня, который помог бы ей изменить жизнь. Как множество проституток, ее влекла религия. И вот появляется Иисус Христос, мистер Идеальный Жених, мистер Что Надо! Останавливает на ней пламенный, вдохновенный взгляд, и все, она уже в его власти: все что угодно, я на все готова. Я омою твои ноги и вытру волосами. Даже не обязательно спать со мной.

Интересно, что она сделала бы со своими бесчисленными изображениями на стене? Ее бы это развеселило. Как думаешь, дитя? Или понравилось? Все помнят тебя и твою старую компанию. Мы все время говорим о тебе.

И все время поблизости звучали молитвы:

«Contemlez-vous, mes freres et mes soeurs, les mystères glorieux. Le premier mystère: la Résurrection de Notre Seigneur»[342].

Они молились, s’il vous plaît[343], о Воскресении. Молитвы, воспоминание об интернате, капелла Магдалины. Все это навело его на мысли о матери. Она наверняка была бы в восторге от Воскресения.

Она умерла молодой, всего на шестом десятке, от формы рака, о которой не упоминают. Она избегала говорить о болезни не потому, что та была смертельной — она не верила в смерть, — но потому, что это был рак груди, и соединение в ее характере суеверия, стыдливости и тщеславия не позволило ей обратиться к докторам и в конечном счете убило. Она была типичной кандидаткой на эту болезнь: незамужней, родившей лишь одного ребенка, ведшей скудную сексуальную жизнь. Она не курила, поскольку была профессиональной певицей с юных лет, но любила выпить, предпочитая бренди и шампанское, хотя, если не считать груди, до самого конца сохраняла стройную фигуру.

Она училась в Европе, ей нравились европейские мужчины, она расцветала от их комплиментов. Ее артистичность позволяла ей вести себя непринужденно в официальной обстановке; она любила церемонии, любила нарушать их чопорность, привнося в них веселье. И дивно танцевала.

Герр доктор Лукас, профессор университетов Гутенберга в Майнце, Гумбольдта в Берлине и Колумбийского, был мужчиной ее мечты. Но, увы, женатым на другой. Это было нехорошо, но она отказывалась беспокоиться по этому поводу и безумно хотела ребенка. Так что voilá[344] он, этот гомункул, до сих пор целый и невредимый, разве что малость в разногласии с самим собой, сидит в капелле Марии Магдалины в центре мира. Не музыкант, как мать, и не ученый, как отец. Хотя верилось, что он немало унаследовал от каждого из них по отдельности. Неуверенность в себе, раздражительность, безрассудность, склонность к транжирству, проблемы с алкоголем, плешь.

Нужно помолиться о ней, подумалось ему. Она была сильна по части молитвы, выпивки или рассудительности.

Вольная душа, любительница посмеяться, полная зловещих предсказаний и мрачных поговорок, которыми пересыпала речь в тяжелые времена. «Счастью — миг, слезам — неделя». Она любила эту. И другую, более народную: «Пой поутру, плачь ввечеру».

Но еще она приговаривала: «Умные мужчины часто любят готовить». Профессор-доктор на кухне не терялся. Его жена никогда не готовила. Время от времени он водил мать Лукаса в ближайший ресторан. Иногда приходил и готовил для них.

И Лукас никогда не слышал песен сладостнее тех, что она напевала ему перед сном, от гэльских песенок до lieder и арий из «Дон Карлоса». Когда оба они, Лукас и его мать Гейл Хайнс, достаточно известное меццо-сопрано, лежали в темноте, она пела, а он замирал от восторга, да, замирал от восторга у нее на груди. И единственный его соперник, профессор-доктор, чьи шаги могли раздасться на лестнице, заманивал ее медом своей зрелости. А позже, в четвертом классе, отвратительная школа и проблема с еврейством.

Он помнил ее мертвой, в гробу. Она выглядела очень счастливой и словно живой, под тем же крестом, под каким служил отец Герцог, на том атласе, со всеми теми цветами, в золотом платье, которое нравилось профессору-доктору. Как будто она умерла и смерть не пометила ее, кожа молочно-белая, как у принцессы Изольды, изящные высокие скулы обозначены резче, и лишь едва заметный намек на алкоголический второй подбородок.

Только отвезти ее должны были на кладбище церкви Святого Реймонда и похоронить в той ненавистной, нищенской черной земле, смердящей чахоткой и ирландской злобой, среди копов и подкупных школьных сторожей, рядом с родителями, Грейс и Чарли, и ее младшим братом-алкоголиком Джеймсом Джоном. Можно ли было представить профессора-доктора в таком месте, среди тех мертвецов? Но он пришел, и семья пялилась на него. Ее богатый еврейский любовник, чертов воротила, важная персона, банкир, король торговли. Таращили серые глаза — ее глаза, глаза, которыми Лукас увидел Иерусалим, — и улыбались подобострастной улыбкой порабощенного племени, и возвращались домой, и стонали от унижения. В тот вечер отец, который был всего лишь расточительным профессором Колумбийского университета, повел Лукаса в свой клуб.

— Мы оба утратили дорогого человека. Я очень любил ее. Не знаю, можешь ли ты в твоем возрасте понять, что это такое. Она значила для меня больше, чем я мог себе представить.

«А что ты себе представлял?» — хотел спросить Лукас. Но только посмотрел ему в глаза с понимающей серьезностью.

— Надеюсь, ты испытываешь ко мне привязанность. Ты мой сын. Я всегда любил тебя.

Тогда Лукас, захмелевший от клубного мартини, ответил так, как, по его мнению, требовал момент:

— Я тоже люблю тебя, Карл.

Это прозвучало как в кино, только хуже. До того нескромно и не к месту. Слышал ли официант? И все же это было странно. Что отец был заботлив и относился к нему так же, как к матери. Но Лукас любил отца, бестолкового, однако, в общем, довольно милого.

— Я в порядке, — сказал тогда Лукас. — Я имею в виду, что я уже взрослый. — А про себя подумал: «Хочешь быть для меня как Клавдий для Гамлета, Карл?»

В следующую их встречу они говорили о Шекспире, которого Карл обожал, но, как считал Лукас, не вполне понимал. У Лукаса была тайная теория, что Карл иногда не улавливает сути из-за его современной речи. Сам же Карл был убежден в том, что его собственный английский лучше, чем у любого в Америке.

— Думаешь, Клавдий мог все время быть отцом Гамлета?

— Хорошая мысль, — ответил Карл, — а призрак является из ада, точно? Но Шекспир сказал бы об этом. Как бы то ни было, не спрашивай меня, дорогой, — эта пьеса предназначена для молодых.

Забавно, думал Лукас сейчас, в храме Гроба Господня. Призрак отца Гамлета являлся из ада? Это как если бы змий в райском саду проповедовал освобождение.

В последующие годы отец Лукаса постепенно перестал верить в гомосексуальный заговор (автором идеи был Джозеф Маккарти[345]) с целью завладения миром. И в то, что Ли Харви Освальд был одним из его участников.

— Я всегда предполагал, что ты не гомосексуалист, — сказал отец. — Я не ошибаюсь?

Лукаса рассмешили его слова.

— О господи! Будь я геем, думаешь, ты бы об этом не знал? Или что-то со мной не так, Карл? Слишком люблю мюзиклы? Не та походка?

Позже девушка, с которой Лукас спал, студентка Барнардского колледжа, подрабатывавшая официанткой у «Микаля», сказала ему:

— Знаешь, твой отец вроде как подкатывался ко мне, на полном серьезе.

— Вот придурок! Пожалуйся на него.

— Что? Ты так шутишь?

— Шучу, — сказал Лукас. — Он крутой чувак. Только не спи с ним.

На прощании с Гейл Хайнс они поставили ее фотографию, вырезанную из двадцатилетней давности афиши концерта в Таун-холле. На ней она была не просто красива, но вся светилась, глаза устремлены ввысь, словно ей открылись небеса и она, готовая запеть, слушает вступление музыки сфер. Увидев афишу на треноге перед залом, Лукас сразу понял, в какой момент мать подловили. Через секунду она расхохоталась бы. У нее всегда было возвышенное выражение перед тем, как на нее нападал смех. Для нее было проблемой не захихикать на сцене. И на той же поминальной службе они поставили пластинку с ее исполнением «Песни о земле». Abschied[346]. Умирающая осень, печальное вынужденное расставание с жизнью. Как эхо над тихим, меланхоличным альпийским озером. Abschied. Abschied. Вознесение. Только умирающая Кэтлин Ферриер[347] пела ее лучше. Карл опрометчиво настоял на том, чтобы прокрутить именно эту запись. После чего у всех присутствовавших, разумеется, окончательно съехала крыша. Раздались дикие рыдания. Несколько ее фанатов присоединились к скорбящим родственникам; люди любили ее.

Как бы удивило и восхитило ее воскресение, думал он среди мерцания свечей в храме Гроба Господня. Как естественно она восприняла бы его, с достоинством и с восхищенной улыбкой, в своем золотом платье, ничем не выдавая расстройства тем, что оказалась на кладбище в Квинсе. Она была бы очень довольна тем, что снова живет.

Затем, перекрывая пение молитв, послышался гулкий звук отодвигаемого засова и удар дерева о камень. Главная дверь отворилась; бдение закончилось. Лукас пошел на серый утренний свет. Растекаясь по каменному полу, тот выхватил столбы кружащейся пыли и дыма. Вместо того чтобы выйти наружу, Лукас остановился у камня Помазания и посмотрел в сторону часовни Голгофы.

Верующим нравилось считать, что Христос был распят на Голгофе и там же находится могила Адама.

«Ибо, как смерть через человека, так через человека и воскресение мертвых… Так и написано: первый человек Адам стал душою живущею; а последний Адам есть дух животворящий»[348]. Это было немного похоже на Де Куффа.

Он вышел на улицу, где воздух был свеж и влажен от росы, прохладный горный воздух Иерусалима, пока еще не отравленный выхлопными газами. С Храмовой горы, высившейся над улицей, несся призыв к молитве, и подумалось, что ему никогда не забыть этого безумного места.

Сменил бы он трезвомыслие на веру? Если да, то только в Иерусалиме. Ни в каком городе вера не настигает тебя в поезде метро, на вапоретто[349] — где угодно. Но в Иерусалиме — не так. Можно бесконечно открывать его, времени предостаточно — вечность, по сути. Он знал, что может с ним случиться, если останется тут. Понимал определенную опасность привыкания, ослабление способности к критическому взгляду. Он размышлял над опытом познающего сознания, гнался за призрачными искусительницами, разговаривал с германскими эльфами. Слишком много пил. Слушал Сонию: «Если хочешь слушать песню мою, ты должен пойти со мной».

В компании, с которой Лукас шел к купели, были наркоманы и чокнутые всех возрастов и национальностей. Половина из них провела ночь в храме Гроба Господня, а раннее утро собиралась провести у Вифезды, медитируя над таинствами моления, свойствами Аллаха, Сефирот. Как все они были уверены в себе! Как целеустремленны! Лукас испытывал трепет перед ними, стоя у дверей церкви Святой Анны и глядя, как они проходят внутрь. В их глазах горел безумный свет.

Затем вдруг его дыхание прервалось, из него будто враз выкачали воздух — так, по рассказам, действует напалм, выжигая кислород в теле жертвы. Он пошатнулся на булыжной мостовой и прислонился к дверному проему близ монастыря Бичевания. Ужас охватил его. Как если бы он не нашел, никогда не найдет выход из того жуткого храма.

Как? Как кто-то мог поверить в Завет и грядущее спасение? Как этот опаленный полумесяц главного желания и утраты, это место ненадежнейшей сделки могло быть названо святым? Бог-чудовище этого храма без усилий, любовно создал стремительную хищную ящерицу, «глаза — как ресницы зари», — погружающегося в воду красноглазого яростного бегемота. Его символом был крокодил. Он был крокодил.

Место, куда он зашел, отступник и заблудший христианин, Вечный жид. Разноголосица молитв: в мечетях, в грядущем восстановленном Храме, в мерцающем помешанном свете церкви — у всех за словами о милосердии прячется мысль о кровавых оправдывающих заветах. Власть крови и гроба. Первые будут последними, кривизны выпрямятся, и всеобщее отмщение.

Земля Бога, который любил перемещаться на смерчах, и ты должен просто верить в него, старого чародея, во все те бессолнечные, жизнерадостные утра с непрерывным, едва различимым горизонтом. Он совершал все это, конечно, чтобы усилить ужас нижайших из его преданных слуг. А после этого ему не хватало класса, чтобы удержаться и не похваляться перед ними, когда они были в глубочайшем отчаянии.

Но мы должны верить в невидимого громогласного исполина этой земли, грозного Ветхого Днями. Благословен Он за то, что близок, как чертова вселенная, грядущий любить и миловать. Сей персонаж «Алисы в Стране чудес» на троне бытия, космический психопат на завихряющейся слоистой колеснице, все, что мы должны любить, чтить, лелеять в мире вне нас, наших утроб, отверстий нашего тела.

И должно было верить в саму землю, знаменитую тем, что она была избрана среди иных народов, в ее каменный хлеб, и суровую праведность, и немые каменные свидетельства, что стоят в ее пустынях подтверждением этому. Но набавление? Преклонение? Святость?

Только не я, подумал Лукас. Non serviam[350].

Вскоре он почувствовал себя немного лучше. «Рено» его был припаркован на улице Саладина — в манере израильтян, с заездом на тротуар. Только подойдя к машине вплотную, он увидел, что заднее стекло разбито, а краска вокруг почернела и пошла пузырями. Кто-то разбил его ночью, может, из-за желтых номерных знаков, а может, просто видели, как он парковался, и хотели завязать с ним отношения.

— Ах, зараза! — вырвалось у Лукаса. Он оглянулся по сторонам — никого не видно. — Дифтерия, крысеныш!

Дифтерия Штейнер, Дифтерия фон Святая Земля, маленький нацистский джинн.

— Дифтерия, тварь, злобная сучка! Это ты изуродовала мне машину!

38

— «Черных пантер» знаешь? — спросила Линда, когда они без проблем проехали контрольно-пропускной пункт в Бейт-Ханун.

— Во времена «Черных пантер» я была еще ребенком, — ответила Сония.

— Но разве ты ими не восхищалась?

Сония нервничала и была не рада, что отправилась в сектор Газа с Линдой Эриксен, оказавшись заложницей собственного обещания обеспечить транспорт.

— «Пантеры» не были единым движением. Это не то, что ты говорила о компартии или ЦРУ. Это парни с улицы. Один очень отличался от другого. Разные группы шли разными путями. Среди них было много подосланных стукачей. Манипуляции, предательства. Но, конечно, — улыбнулась она, — я ими восхищалась. Они были красивы. Некоторые — очень плохими.

— Ты имеешь в виду «протиивных»? — произнесла Линда, забавно подражая негритянской манере.

— В общем, да, — ответила Сония, — но я имела в виду и по-настоящему плохих. Если послушать запись, как пытали Алекса Рэкли[351] в Нью-Хейвене, вряд ли станешь ими восхищаться.

— Но нельзя же терпеть информаторов, ведь нельзя? Жестокость необходима, когда борешься с подосланными стукачами, не считаешь?

Накануне Линда заявила, что несколько членов специального подразделения Абу Бараки готовы выступить перед микрофоном и ей поручено устроить встречу с журналистами. Сония позвонила Эрнесту Гроссу, но тот уехал на конференцию, позвонила и Лукасу, тот тоже отсутствовал; она только сумела оставить им сообщения на ответчике. Люди Абу Бараки, казалось, стоили того, чтобы рискнуть, и она не могла позволить наивной Линде отправляться записывать их одной. Теперь, проезжая мимо дымящихся мусорных залежей Джабалии, она жалела, что согласилась.

— Я не могу принимать подобных решений. Вот почему я не революционерка.

— Я думала, ты близка коммунистам.

— Да? Кто тебе это сказал?

— Не могу припомнить, — ответила Линда, ерзая на сиденье. — Не знаю. Догадалась.

— Да, — сказала Сония. — Такой уж я уродилась.

Притормозив, чтобы пропустить группу детей, переходивших дорогу, Сония задумалась о своем коммунистическом младенчестве и неожиданно вспомнила случай, происшедший с ее матерью. Она поймала себя на том, что улыбается серьезным, любопытным взглядам детей, переходящих дорогу. Вечером в день казни Розенбергов мать с коляской, в которой была старшая сестренка Сонии, Фрэн, отправилась на Юнион-сквер. Они подошли как раз в тот момент, когда полиция отключила митингующим громкоговорители. Началась свалка, копы стали оттеснять толпу назад, к колоннам Пятнадцатой улицы, и Элен, мать Сонии, подхватила Фрэн на руки и помчалась с ней, словно футболист, к Четырнадцатой улице, а коляска, сбитая толпой, покатилась — как по Одесской лестнице[352], любила потом говорить Фрэн. Так что больше они уже не видали той детской коляски — пятидесятидолларовой коляски из универмага «Мейси»; какой-нибудь бродяга из Бауэри присвоил ее, чтобы удобнее было собирать пустые бутылки. Позже, насколько помнилось, возвращаясь из школы, где она училась в первом классе, Сония слышала бесконечный спор родителей о секретном докладе Хрущева, ставшем известным за несколько лет до этого.

Когда прошел последний ребенок, она вновь нажала педаль газа. По какой-то причине эмблема ООН на «лендровере» тут не оказывала своего магического действия. Каждый встречный, даже дети, казался напряженным и враждебным.

— Ты и на Кубе была, — сказала Линда.

— Была.

— А в Африку не посылали? Не пытались использовать твое… происхождение?

— Что ты имеешь в виду?

— Не знаю. Слушай, это же не допрос. Я считаю, что все, чем ты занималась, замечательно.

— «Все» — это что?

Линда снова рассмеялась:

— Мне кажется, что ты посвятила свою жизнь людям. И продолжаешь это делать.

— Людям, — повторила Сония. — Народу. Но я больше не продолжаю, Линда. Просто пытаюсь разобраться в себе.

Она внимательно смотрела вперед, не поднимается ли где дым, что могло быть указанием на беспорядки. На сей раз машина была оборудована рацией, и Сония связалась со штаб-квартирой ООН в Газе, чтобы справиться о дороге и обстановке на маршруте. Дежурный офицер оказался канадцем, чей голос ей был незнаком.

— Я направляюсь в Нузейрат, — сообщила ему Сония. — Со мной мисс Эриксен из Израильской коалиции по правам человека, американка. Как там наша дорога?

— Может возникнуть несколько проблем. Но пока все спокойно. Будет один КПП на внутренней дороге. Свяжитесь, когда проедете Дейр-эль-Балах. Назовите себя, кстати.

— Я Сония Барнс, американка. Коммунистка.

Оба, и канадский офицер, и Линда, ошалели, услышав последнее. Канадцу это, похоже, показалось не столь забавным, как Линде.

— Вот как? — осведомился он.

— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, — сказала Сония Линде. — Я отвечаю перед людьми за эту машину. Очень не хотелось бы, чтобы у них были неприятности из-за того, что ее использовали не по назначению.

— Все будет в порядке, — успокоила ее Линда.

— Должна тебе сказать, я жалею, что Эрнеста не было в городе.

— Это уникальная возможность. Наш осведомитель сообщил, что у него есть фотографии и все прочее. Я привезла видеокамеру.

— Знаешь, — сказала Сония, — в последнее время я не очень активно занималась такими делами. Так, помогала друзьям.

— Да, этот мистер Де Куфф замечательно смотрится. Кажется таким набожным. Это должно вдохновлять.

Сония бросила быстрый взгляд на свою пассажирку. Линда улыбалась так восторженно, будто не замечала лачуг из шлакобетона, грязного брезента вместо дверей, вони горящих помоек и выгребных ям.

— Ты, верно, уже проезжала этой дорогой, если ездила в поселения, — сказала Сония.

— Нет. Мы ехали вдоль моря.

— Правда? Ты купалась?

— Да, это было здорово.

— Где именно?

— Ой, не знаю, — сказала Линда. — В каком-то поселении. Где-то на берегу.

— Запах там был?

— Что? От воды? На берегу? — Она выпятила длинный подбородок и поджала губы. — Нет, все было чудесно.

— У тебя не было чувства, что парень, который называет себя Абу Барака, на самом деле откуда-нибудь из тех поселений?

Линда сделала удивленный вид:

— Абсолютно нет. Больше того, они с местным народом прекрасно понимают друг друга.

— Это тебе сказал кто-то из поселенцев?

— Ну да. Но я не видела никакой причины сомневаться в его словах.

— Думаю, — объяснила Сония, — ты еще поймешь: когда поселенцы говорят, что они с местным народом прекрасно понимают друг друга, они имеют в виду, что держат его в страхе. «Прекрасное взаимопонимание» означает, что палестинцы в курсе, кто на самом деле босс.

— Конечно, местные иногда воруют…

— Я не о том, — сказала Сония. — Убеждена, что ты права. Конечно права.

Почему-то — Сония уже не помнила почему — у лагеря беженцев под названием «Аргентина» была дурная слава. На въезде стоял контрольно-пропускной пункт израильской армии, лагерь опоясывала колючая проволока с прожекторами и пулеметными точками. Насколько Сония могла видеть, картина была такая же, как в остальных лагерях: серые лачуги, замусоренные, разбитые дороги. За главными воротами с будкой, в которой сидели солдаты Цахала, в лагерь вела дорога, петляя между мешками с песком. Несколько штатских в элегантной летней военной форме наблюдали за тем, как солдаты делают машине ООН знак остановиться.

Солдат, проверявший документы, оглядел Сонию и Линду. Просматривая документы Линды, он выкрикнул: «Коалиция по правам человека!» Один из штатских подошел к ним и взглянул на ее беджик, паспорт и, наконец, на нее саму.

— Организация, считается, израильская, — сказал он.

Линда мило пожала плечами.

— Должна быть договоренность, что вы приедете, — сказал человек. — Мы не готовы к неожиданным посещениям.

— Я думала, договоренность есть.

— У нас нет проблем с коалицией. Когда есть договоренность, она соблюдается. На сегодня никаких указаний нет.

— И что вы предлагаете мне делать? — спросила Линда.

— Советую вернуться и договориться. Тогда и приезжайте.

Показав улыбкой, что оценила его язвительную иронию, Сония развернула машину под ленивыми взглядами солдат. Они недалеко отъехали от поста, когда молодой человек в белой рубашке подошел к колючей проволоке и махнул им. Казалось, он показывает им, где нужно свернуть.

— О, отлично, — обрадовалась Линда. — Он впустит нас.

— Линда, — сказала Сония, — это Шабак. Или что-нибудь не менее серьезное. Тот тип не шутил. Это тебе не игрушки.

Но молодой человек в белой рубашке действительно показывал поворот, ведший к воротам, от которых мешки с песком были убраны. Он уже открывал ворота. Сония остановила машину.

— Господи! Не нравится мне это. Что-то странное. Знаешь, — сказала она Линде, — давай просто вернемся обратно, выедем из сектора.

Но Линда уже загорелась:

— Нет-нет. Слушай, этот парень пропускает нас в лагерь.

— Вижу. Но мне это не нравится. Я не большая поклонница Цахала, но предпочитаю, чтобы они знали о моих намерениях.

— Все условлено, — настаивала Линда. — Мы договорились.

Кусающая губы Линда была неубедительна как переговорщица.

— Ты договаривалась? Договаривалась без помощи ответственных за это людей из Цахала?

— Да, — сказала Линда, похоже ухватившись за этот предлог. — В этом и была идея.

Солдат на сторожевой вышке наблюдал за ними в бинокль. Потом прокричал что-то на иврите в мегафон. С близкой мечети прозвучал призыв к молитве. Молодой человек в белой рубашке помахал солдату на вышке и открыл ворота из жердей и колючей проволоки. Сония въехала на территорию лагеря, и парень закрыл ворота. Сония пыталась вспомнить, что она слышала об этом лагере.

— Он американец, как мы, — сказал парень Линде, кивая на солдата на вышке. — Он дает нам время. Пошли, быстро.

Они вышли из машины, и парень повел их по лагерю. Сонии это нравилось все меньше. Узкие улочки по большей части были грязнее, нежели в других лагерях в секторе, хотя попадались и некие подобия бунгало, в которое превращал свой домишко предприимчивый обитатель. Домики отличались от стандартной ооновской модели 1948 года, а на крышах некоторых торчали телевизионные антенны. Так что в лагере было электричество, вероятно от генератора. Лагерь казался одновременно и грязнее, и лучше обеспечен, чем другие лагеря, которые видела Соня. Здесь, в отличие от побережья, Линда ощущала вонь. И морщила нос.

Человек, который, казалось, старался не встречаться с ними взглядом, привел их на крохотную площадь. Несколько молодых парней, каких-то сумрачных наркоманов, смотрели на них с равнодушной ненавистью. Наркотическая ненависть — это всегда ненависть особого свойства, подумала Сония. Обезличенная, почти абстрактная, даже философская. Тем, чье дело подавлять ее, она на первый взгляд кажется менее угрожающей и часто предпочтительней. Но оборотной стороной бывает ощущение, что она распространяется из тупых глаз ненавидящих за пределы конкретной ситуации, сквозь семь небесных сфер, от угла Пердидо-стрит[353] до дна морского. Бесконечно непримиримая, потому что мертвые души не переубедить.

В лагере была школа с табличкой израильского министерства образования. Похоже, закрытая, но и большинство государственных школ были закрыты с началом интифады. Был также небольшой здравпункт. Сония и Линда вошли в него вслед за молодым человеком в белой рубашке.

Здравпункт тоже казался пустым, хотя медицинское оборудование в нем было чистое и блестящее, а в приемном покое царил полный порядок. Стоял металлический стул и стол с алюминиевым сосудом, по форме напоминавшим почку. Рядом со стулом — кровать, заправленная стираной зеленой простыней. На стене над кроватью висел рисунок в рамке, изображающий становище бедуинов, и выглядел он так, будто его скопировали из американской детской Библии.

У одной стены стояла груда картонных коробок высотой до потолка. На каждой коробке стандартная наклейка на каком-то скандинавском языке с перечислением содержимого. Тронув картонный штабель, Сония поняла, что коробки пустые.

— Кто здесь осуществляет медицинское обслуживание? — спросила она.

— Ну, обычно этим занимались мы, — сказала Линда. — Я имею в виду Галилейский Дом. Но теперь это часть лагеря.

Нервный молодой человек, высокий и рыжеволосый, представился Сонии, назвавшись Ленни. По виду он был североамериканцем.

— Так кого, говорите, вы представляете? — спросила его Сония.

— «Хьюман райтс», — ответил Ленни. — «Миддл ист уотч»[354].

Он по-прежнему избегал смотреть ей в глаза. Это, как понимала Сония, обычно что-то означает, хотя зачастую трудно определить, что именно. Стеснительность, болезненную сверхчувствительность; могла принять такой характер и расовая неприязнь, доходящая до мании убийства. Но она ни на миг не поверила, что он имеет какое-то отношение к правам человека или работает на «Миддл ист уотч».

Выяснилось, что он, должно быть, из Калифорнии. Что-то такое сказал про Лонг-Бич. В общем, похоже, это был человек, у которого имелось задание и достаточная — но не более того — готовность выполнить порученное. Сония была слишком встревожена, чтобы слушать его. Вся эта история внушала беспокойство. Видно было, что Ленни неравнодушен к Линде, правда и она к нему тоже.

— Ленни работает с нами в Тель-Авиве, — объяснила Линда.

— Прекрасно, — сказала Сония.

Она подошла к двери и посмотрела на маленькую площадь. Обкуренные палестинские юнцы покосились на нее. Место было особенно загаженное и гнетущее, несмотря на генератор.

— Ты сказала, что захватила видеокамеру? — спросила она Линду.

— Да. Она в машине. Сейчас принесу.

— Ооновские машины тоже закидывают камнями, — сказала Сония, — а стоянка не защищена.

— Давайте я, — поспешно предложил Ленни. — Я схожу.

— Я сама, — мотнула головой Сония, — мне нужно забрать и кое-какие свои вещи.

Она помчалась по улочке, ведущей к воротам, перед которыми их ранее остановили. В одном из домишек кто-то смотрел новости по Си-эн-эн. До нее доносился голос Бернарда Шоу[355].

Добравшись до машины, Сония увидела, что ее уже окружили несколько детишек. Видеокамера Линды лежала на видном месте, на переднем сиденье. Сония забралась внутрь и попыталась вызвать штаб-квартиру БАПОРа, находившуюся в районе Зайтун, в центре Газа-Сити. Ответила Саскатунская Роза.

— Роза! Это Сония Б.

— Привет, Сония!

— Поговорим на три-одиннадцать отель майка.

Переключаться на частоту миротворческих сил запрещалось по инструкции. Кроме того, она контролировалась Цахалом. Однако была надежда, что переключение поможет говорить немного дольше и вызовет спасительную неразбериху.

— БАПОР три-одиннадцать отель майка, — ответил голос Розы.

Тут же офицер миротворческих сил напустился на них за то, что используют запрещенную частоту.

— Роза, — сказала Сония, — мы в лагере «Аргентина». Можешь приехать сюда?

— Ответ отрицательный. В данный момент я одна. — Последовала пауза, потом снова послышался голос Розы: — Возможно, смогу. Жди.

Сония набрала побольше воздуху в грудь и задала главный вопрос:

— Планировалась ли на сегодня запись выступления насчет Абу Бараки? Об избиении подростков силами безопасности? Какая-нибудь встреча в лагере «Аргентина», устроенная Израильской коалицией по правам человека?

— Ничего такого не слыхала. Лучше спроси Эрнеста.

— Эрнеста нет в стране, Роза.

— Ты, надеюсь, не в «Аргентине»?

— Ну, где-то на краю.

— Там отвратительно, — сказала Роза. — Вонь. Смрад. И никого туда не впускают.

— У меня хреновое ощущение. Я должна ждать Абу Бараку. Или не знаю чего.

— Сонь, все это подозрительно. Держись подальше от лагеря «Аргентина».

— Ладно, я тут с этой Линдой Эриксен.

— Шведкой?

— Нет, она американка. Вроде она устраивает интервью с Абу Баракой.

— Чертов шум. Где ты?

— Поблизости от главного входа со стороны океана. У боковых ворот. Думаю, это совсем рядом с Нузейратом.

— Хренов Нузейрат.

— Что-то не так?

— Клади трубку, — сказала Роза. — Приеду, как только смогу.

39

Когда Сония вернулась в амбулаторию с камкордером Линды, в смотровой уже выстроилась очередь из трех унылых палестинцев. С ними был широкоплечий улыбчивый человек со свирепыми усами и в темных очках.

— Этим влетело, — с юмором сказал усач. — Меня зовут Саладин. Я побил их.

Побитые палестинцы выглядели жалкими и испуганными, никакого чувства достоинства. Один был в коричневом армейском свитере, многократно штопанном и все равно в дырах. Штопка была старой и поползла; смотрелось это так, будто кто-то долгое время заботливо чинил свой свитер, а потом просто выбросил. Этот же, поковырявшись, нет ли в нем вшей, напялил на себя для тепла. Второй наркоман клевал носом и, казалось, вот-вот отключится стоя. Третий вяло улыбался. Хотя было тепло, все носили белье с длинным рукавом. У того, что в свитере, тыльная сторона руки была в отвратительных нарывах.

Господи, подумала Сония, они тоже торчки!

— Какая удача! — воскликнула Линда, снимая сцену на камеру.

— Отлично, — сказал Ленни.

— Когда они приедут в город? — спросила Сония. — Потому что, я знаю, Крис Лукас захочет поговорить с ними. Это как раз его тема. И телевидение, возможно, подключится, так? Потому что правительство постоянно это отрицало.

— О нет, в город они никогда не поедут, — сказала Линда.

— Никогда, — подтвердил Ленни.

— Да, — сказала Линда, — ни за что.

— И что? — спросила Сония. — Коалиция готова ограничиться только этим? Невозможно.

— Я Саладин, — повторил свирепый усач. — Я вломил им.

— Он служил в пограничной полиции, — объяснил Ленни. — Черкес с горы Кармель.

— Я думала, ты ехала только для того, чтобы формально договориться об интервью, — сказала Сония, стараясь оставаться спокойной. — А теперь говоришь, так и было задумано?

— Что ж, — ответила Линда, — это позволит нам сделать совместное заявление. Коалиции, БАПОРу и даже «Международной амнистии».

— Нет, — сказала Сония. — Ничего это не позволит.

— Крис может позже взять у них интервью, если захочет, — сказала Линда. — Сомневаюсь, что удастся уговорить их вернуться сегодня же.

Похоже, подумала Сония, обе они прекрасно знают, что Крис отказался писать об этой истории в секторе Газа. Наверное, ей стоило довериться ему раньше. Но у нее были на то собственные соображения, и не хотелось быть доносчицей.

— Да, и Элен Хендерсон приедет. В качестве свидетельницы, — сказала Сония. — Мы должны дождаться ее. — Она оглянулась на приоткрытую дверь и увидела бледные, чумазые лица детей, без боязни пялившихся на них. — Я считала тебя просто волонтеркой, Линда. Что помогаешь печатать документы для коалиции, что-то вроде этого.

— Знаешь, — сказала Линда со счастливым видом, — для меня это грандиозный шанс.

Как-то уж слишком много счастья. Слишком много давления и злобы. Все идет своим чередом, как поется в песне, только непонятно, что идет и где. Зовите меня Невеждой Барнс[356].

— А когда к этому подключились люди БАПОРа? — спросил Линду Ленни.

— Они не подключались, — ответила та. — Она должна была их вызвать.

— Вы их вызывали? — повернулся Ленни к Сонии.

— Ну да. Я подумала, что нам будут нужны свидетели.

— Вы — свидетельница, — сказал Ленни. — Линда и я свидетели.

Саладин, черкес с горы Кармель, отдал честь и колонной по одному повел троих наркоманов-жалобщиков на площадь. Дети выстроились в линию и смотрели, как они маршируют. Это походило на военное шествие. Парад.

— Пошли-ка лучше к машине, — сказала Сония.

— Да, — подхватила Линда. — Между прочим, мы тоже кое-кого ждем.

Ленни шел с ними, неся картонную коробку с деревянной ручкой. Они подошли к машине вовремя: двое детей уже пытались открыть дверцу. При их приближении те без особой спешки удалились.

Солдат на вышке выразительно махал им, показывая на часы. Ленни в ответ поднял большой палец и принялся открывать ворота. Линда помогала ему. Они выехали с территории лагеря и остановились рядом на дороге.

Секунду спустя появился тяжелый ооновский грузовик, за рулем которого сидел высокий чернокожий солдат, курчавый и в голубом берете.

— Это вы меня ждете? У вас что-то есть для меня?

Оказалось, что есть, и это была коробка Ленни. Не выключая мотора, солдат выбрался из кабинки. Широко улыбнулся Сонии. Наверное, поэтому она стала помогать ему вытаскивать коробку с заднего сиденья. Коробка была очень тяжелая.

— Откуда ты, красавица? — спросил солдат. — Ты не местная, да? Эфиопка?

— Американка, — ответила Сония, передавая ему коробку.

— Неужели? Не шутишь?

— А ты-то сам?

— Я с Фиджи. Мой дом далеко.

Линда возилась у обочины со своей камерой. Снимает она их, что ли?

— Ничего, что та женщина тебя снимает?

— Да пусть себе снимает. Она уже снимала раньше. Послушай, я понял, что ты из Канады или Штатов. Где живешь?

— В Иерусалиме.

— Приезжай завтра в Тель-Авив. Пойдем на вечеринку. У нас там фиджийцы. Канадцы. Всякие.

Звали его, как выяснилось, Джон Лаутока, и был он скорее микронезийцем, нежели индофиджийцем. И очень симпатичным.

Часовой на близкой вышке уже кричал им в мегафон. Нетерпение его росло.

— Думаю, он кричит нам, чтобы мы уматывали, — сказала Сония.

— Точно, — кивнул Ленни. — Давайте послушаемся.

С окраин Нузейрата доносились призывы муэдзинов.

— Не хочу быть надоедливой, — сказала она, — но что все-таки в коробке?

— А, — беспечно ответила Линда, — всякая ерунда для Эрнеста. Магнитофонные ленты, видеокассеты, бумага.

Вдоль колючей проволоки, ограждающей лагерь «Аргентина», со свистом пронесся «ларедо» с белыми буквами «ООН» на бортах, круто развернулся и подъехал к воротам. Это были Роза и Нуала. Из машины вышла Роза; на бампере ее джипа по-прежнему красовался стикер «Полюбуйся на мою задницу», но сама она была одета уже не столь вызывающе. С пассажирской стороны вышла Нуала.

Нуала и Роза мельком взглянули на Линду. Все они были знакомы друг с другом.

— Ленни, — представился Ленни.

— Так что привело тебя в «Аргентину», Линда? — поинтересовалась Роза в дружеской, беззаботной и ободряющей канадской манере, скрывающей обвинительный характер расспросов.

— Ну, я работаю в Израильской коалиции по правам человека, — ответила Линда. — И из этого лагеря к нам поступили жалобы от людей на избиения. Вот мы их и засняли.

— Ничего вы там не снимали, — сказала Нуала, подойдя к ней. — Эрнест никогда не посылал тебя туда. Ты из этих ханжей — американских христиан? — Она повернулась к Ленни. — А ты кто, приятель? Что тебе нужно в лагере «Аргентина»?

Странно, подумала Сония, что Нуала не знает Ленни, если он работает у них.

— Кто послал тебя сюда? — спросила Нуала фиджийца Джона Лаутоку, который ковырял зубочисткой в зубах и сравнивал динамическую конструкцию Розы и Нуалы.

— Кто послал, тот послал, — ответил тот.

Три пары разговаривали между собой. Пока Нуала расспрашивала Лаутоку, Сония отвела Розу в сторонку. Ленни и Линда остались посреди грунтовой дороги и, оглядываясь, тоже о чем-то переговаривались.

Солдат на вышке, якобы американец, свистнул им и показал на часы, напоминая о договоренном времени. Ленни нетерпеливо отмахнулся от него. Солдат что-то прокричал.

— Ты понимаешь, что это за место, Сония? — спросила Роза. — Что это за лагерь «Аргентина»? Тут держат осведомителей. Никто здесь не станет говорить с репортерами или правозащитниками.

— Она засняла тех ребят, — сказала Сония. — Я думала, у нас тут что-то вроде предварительной встречи. Она сказала, что ее послал Эрнест. И часовой, приятель Ленни, как раз сейчас на посту.

— Тем более дерьмово, — сказала Роза. — Невероятно. Не собиралась тебе говорить, но Нуала возит наркоту в Тель-Авив.

— Я знаю. Наверно, и Шабак тоже знает.

— Они всю дорогу этим занимаются, — кивнула Роза. — Шабак раздувает соперничество между фракциями палестинцев, и та, которая считается полезной в данный момент, получает оружие и деньги. Но чтобы не разнюхали американцы, они действуют через наркодилеров вроде Стэнли. Цахалу приказано не мешать.

— Мне казалось, каждый из них считает, что совершил выгодную сделку.

— Все знают. Кроме нас. БАПОРа. И даже мы знаем, если понимаешь, что я имею в виду. Возможно, американцы тоже знают. Шабак таким же образом использовал ХАМАС. Чтобы прижать «Братьев-мусульман». Пока не споткнулся на них.

— Линда в какой момент присоединилась? — спросила Сония.

— Не имеет значения. Все решается между коммунистической фракцией ООП и Шабаком. Нуала и Рашид действуют на этом конце цепочки. Израильская коалиция по правам человека никогда не участвовала в чем-то подобном.

— Может, они работают в обход коммунистов?

— Не знаю, Сония. Это ужасно.

Сония увидела черный дым, поднимающийся над домишками лагеря Бурейдж. Горящие автомобильные покрышки.

Они услышали голоса из громкоговорителей на минаретах, хотя было не время для молитвы. Голоса гремели яростно, почти истерично, старческие голоса, искаженные и пронзительные. Над убогими окраинами лагеря «Аргентина» несся душераздирающий вопль страха — страха повзрослевших молодых людей, потерявших боевой дух, напускное тщеславие, поддельную самоуверенность, самоуважение и, в конце концов, свою взрослость, — несся зловещей молитвой над грязью и смрадом их обиталищ. Израильские часовые кричали на них, насмешливо утешая. Все смотрели на поднимающийся дым.

Нуала продолжала пытать Джона Лаутоку:

— Ты должен был забрать груз в городе. Кто сказал тебе ехать сюда? Валид?

Валидом звали одного из тех, на ком лежал контроль за операцией, хотя он был израильтянином, а не палестинцем.

— Нет. Солдат Цахала, которого я прежде не видел. Но он сказал правильный пароль.

Часовой на вышке снова засвистел и показал на горизонт.

— Мне пора сматывать, — сказал Ленни Линде. — Ничего, если останешься с ними?

— Со мной все будет нормально, — ответила Линда. — Но куда ты пойдешь, Ленни?

— В Кфар-Готлиб. Уеду из лагеря на следующем джипе. Мне эти люди надоели.

— Тебе стоит поехать с нами, — сказала Линда. — Тебя уже видели, и здесь ты работать больше не сможешь.

Ленни улыбнулся:

— Здесь никого не будет, кроме нас, не забыла?

— Поезжай с этим грузовиком, — предложила Линда. — Он может высадить тебя на посту у Нузейрата, а там легко поймаешь машину до Кфар-Готлиба.

— Нет, — сказал Ленни, — я не против того, чтобы арабы видели меня, но нежелательно ехать с этим элементом. Тебе это не повредит. Я дождусь цахаловской машины.

— Ради бога, — сказала Линда, — слишком не задерживайся. Посмотри на этот дым.

Дым уже полз со всех сторон, черный и ядовитый, как от жертвоприношения Каина.

Нуала открыла ворота для Джона Лаутоки и его грузовика и крикнула, чтобы все садились.

— Проклятье! — пробормотала она, морща нос. — Опять началось.

40

Оставив свою обгорелую, разбитую машину стоять, где стояла, Лукас по дороге домой зашел в полицейский участок, чтобы написать заявление о случившемся. Израильские полицейские не то чтобы кричали на него или высмеяли, но и не выказали особого сочувствия. Кошмарное начало дня, не слишком-то вдохновляющее завершение ночного бдения.

Рядом с участком находилось недорогое бюро проката машин, так что он зашел туда и заполнил бумаги, требовавшиеся для аренды «форда-таурус». Машины напрокат не всегда получаешь сразу, а поскольку она ему, вероятно, могла скоро понадобиться, лучше было ускорить процедуру.

Оказавшись наконец в своей квартире, разбитый и в отвратительном настроении, он включил автоответчик и услышал голос Сонии. Та собиралась ехать в сектор. Линда Эриксен устроила признательное выступление Абу Бараки под видеокамеру. Сония пыталась сообщить Эрнесту, чтобы он тоже поехал, но того не было в стране. Встреча с Абу Баракой намечалась близ Нузейрата, в месте, называемом лагерь «Аргентина».

Минуты две он сидел на кровати и размышлял над сообщением Сонии. Потом позвонил в офис Израильской коалиции по правам человека. Выяснилось, что Эрнест в отъезде, но молодая женщина с североамериканским выговором, поднявшая трубку, была в курсе досугов Абу Бараки. Она взяла на себя смелость уверить Лукаса, что ничего столь эпохального, как заявление самого Абу Бараки, не предвидится. А если бы и предвиделось, то уж Линду Эриксен, иностранную волонтерку, от мелких услуг которой в организации так или иначе отказались, точно не отправили бы это освещать. Он еще минуту поразмышлял над этим, а потом решил пойти в прокат и забрать машину.

Спустя два часа он оставил ее на стоянке на израильской стороне Зеленой линии. Перешел в сектор, предъявив журналистское удостоверение, и взял шерут до лагеря «Аргентина». Водитель, молодой парень, немного говоривший по-английски, с одной стороны, утверждал, что нет такого места, как лагерь «Аргентина», а с другой — был намерен не упускать клиента. Поскольку такого места не существовало, дал он понять Лукасу, доехать туда будет стоить дороже.

По дороге он развлекал Лукаса отрывками из Шекспира: «Быть или не быть… Завтра, завтра… На все — свой срок»[357].

Горизонт впереди постепенно затягивался дымкой. Потом дымка перешла в дым, и поначалу казалось, что это дым от вечно горящего мусора, разносившийся от свалок я лагерях. Наконец и Лукас, и его водитель поняли, что это дым резины, а значит, впереди их ждут преграды из горящих автомобильных покрышек. Водитель сбросил скорость.

Из дыма вынырнул покрытый потом и копотью человек; он быстро шел, по-солдатски работая руками и глядя прямо перед собой. Видеть его здесь было по меньшей мере странно.

Водитель обернулся к Лукасу. Лукас, готовый убеждать его ехать дальше, был удивлен, увидев на его лице неприятную улыбку.

— Еврей, — сказал тот.

В первое мгновение Лукас подумал, что водитель говорит о нем самом. Затем до него дошло, что в виду имелся странный встречный, который уже остался позади. Через несколько минут Лукас, к своему огромному облегчению, увидел две белые машины, стоявшие за воротами из колючей проволоки, в стороне от дороги. Рядом были Сония, Нуала. Линда Эриксен и Роза.

— Я получил твое сообщение, — сказал он Сонии.

— Спасибо, Крис. Наверно, тебе не стоило приезжать.

— Ерунда, не стоит благодарности.

Он расплатился с водителем. Тот, не теряя времени, рванул назад тем же путем, каким они приехали. Отъезжающее такси добавило выхлопов к густеющему дыму.

— Мы возвращаемся, — сказала ему Нуала из передней машины. — Поедем следом за твоим водителем. Хочу попасть домой в Дейр-эль-Балах.

— Думаю, там тоже жарко, — сказал Лукас. — Может, удастся проехать по приморскому шоссе. Кстати, — спросил он Нуалу, — что за парня мы встретили на дороге? Похоже, он попал в беду.

Линда Эриксен, сидевшая на пассажирском сиденье в «лендровере» Сонии с открытой дверцей, вскочила:

— Ой, это Ленни!

— Кто он такой?

— Вряд ли мы знаем, — ответила Сония.

— Вы обязаны были помочь, — расстроилась Линда.

— Если никто его не знает, — раздался из передней машины голос Нуалы, — то ему не позавидуешь.

Они решили оставить «ларедо» Розы охране лагеря, а в Дейр-эль-Балах отправиться в ооновской машине Сонии. Нуала, в свою очередь, беспокоилась о Рашиде.

Набились в «лендровер». Нуала — за рулем, рядом с ней Роза и Линда, на заднем сиденье — Сония и Лукас.

Нуала внимательно оглядывала пылающий пейзаж, отмечая лагеря, по всей видимости охваченные огнем. Бурейдж. Магхази. Дым был повсюду. Начали раздаваться выстрелы.

Линда специально для Сонии, заикаясь, рассказала свою историю документального подтверждения преступлений Абу Бараки.

— Им надо быть поосторожней со своими стукачами, — сказала Линде Нуала. — Извини, мне не верится.

— Почему же? — гневно вопросила Линда. — Ты с федаинами. Одна из них. И ты тоже, Роза. А Ленни — человек искренне заинтересованный. Он с Коалицией по правам человека.

— Это так? — обратилась к Лукасу Сония.

— Не знаю. Я так не думаю.

За все время, пока ехали к Бурейджу, они не видели ни одной израильской машины, ни одного солдата. Цахал, вероятно, сосредоточил какие-то силы на подступах к лагерю «Аргентина», но явно отошел от бетонных трущоб Бурейджа, перекрывает дорогу на север, укрепляет контрольнопропускные пункты и ждет подкрепления. В данный момент шебабы хозяйничали на зловонных улочках лагеря и даже вышли на шоссе.

Уже отдельные юнцы бежали параллельно «лендроверу». На головах, скрывая лица, куфия; все куфии разного цвета, в соответствии с политической принадлежностью того, кто ее носит, как объясняли Лукасу. У приверженцев Арафата они были черные. Коммунисты, которыми командовал друг Нуалы Рашид, естественно, предпочитали красные. Хамасовцы — исламские зеленые. Сейчас здесь, в Бурейдже, преобладал зеленый цвет.

Лукас впервые видел неистовствующих шебабов. Одни кружились в исступлении. Другие визжали, запрокинув голову в дымное небо:

Allahu akbar!

Никакого особого дружелюбия к ооновским машинам, к которому привык Лукас. На лицах некоторых, размотавших свои платки, жуткие улыбки. Многие плакали. Что будет с царствами и с царями, пришло на память Лукасу[358]. Дальнейших строк он не помнил. Он не стал опускать стекло из-за дыма. И не мог отвести глаз от них.

Allahu akbar!

Несчастные земли, мстящие тирании, возлюбленные Божии, благословен Грядущий. Впереди за дымом и колючей проволокой он видел армейский блокпост и солдат, которые отступали от лагеря под его прикрытие. Летели камни и гранаты со слезоточивым газом, посвистывали пули, резиновые и не только.

Allahu akbar!

И может, эти молодые солдаты, малообученные резервисты Цахала, временно оказавшиеся в меньшинстве, были все равно что отчаянные защитники крепости Антония в Старом городе во время Иудейской войны, когда зелоты пришли за ними во имя Саваофа. Тот же Бог вдохновляет те же действия. Милосердие было второе имя его — кроме некоторых случаев, когда он испытывал особое вдохновение.

— Господи! — воскликнул Лукас. — Неужели это оно? Неужели началось?

Он имел в виду событие, репортаж о котором собирался посмотреть по телевизору в заведении Финка, когда его французский коллега двинет в Мекку. Все в машине промолчали.

Во главе молодежи в куфиях по обочине, вопя, спешил старик. Он потрясал кулаками, и казалось, что молодым нелегко угнаться за ним, старым.

И повсюду, над мечетями, улочками, дорогой:

Allahu akbar!

Линда плакала.

Внезапно дорога пошла более или менее спокойная. Возле куч горящих покрышек никого не было. Армия отошла к блокпостам, а толпы палестинцев собрались ближе к центру городка. Базар с разложенными на прилавках товарами был безлюден. Нуала притормозила, и они на секунду остановились в начале прохода, выглядевшего как пустынный проулок.

Свернув в него, они удивились, увидев мужчин и мальчишек, бегавших между прилавками. Молодые парни не выкрикивали лозунги, и вид у них был очень мрачный. Это походило на погоню, чем и привлекло Лукаса. В следующее мгновение они увидели падающий прилавок и услышали возглас. Затем голос выкрикнул:

Itbah al-Yahud!

Потом тишина, и снова:

Itbah al-Yahud!

Призыв повторялся вновь и вновь, вырываясь из мужских глоток, и сопровождался улюлюканьем невидимых женщин.

Лукас сразу понял, что значат эти слова, хотя прежде никогда не слышал, чтобы их произносили или вопили, скандировали. Каким образом он их понял? Судя по всему, и Сония поняла их. Впереди в проходе подпрыгивал на месте человек средних лет.

Itbah al-Yahud!

Убей еврея!

— Они кого-то поймали, — сказала Сония.

Лукасу было ясно, что она права. И что этот данный Yahud — не абстракция, не еврей, посиживающий в кабачке, или поколоченный в Брюсселе, или нищий антверпенский. Не безродный космополит или международный финансист. Одинокий человек, гонимый толпой, несущий на своих плечах проклятую судьбу народа. Еврейский бастард, каким когда-то был молодой Лукас.

— Itbah al-Yahud! Itbah al-Yahud!

— Это Лен! — взвизгнула Линда. — Это Ленни!

Наверное, увидела, как тот мелькнул в толпе.

Нуала подъехала к узкой обочине. Все вышли из машины и стояли кружком рядом. Местные, спешащие мимо них на представление, замедляли бег и с удивлением разглядывали их.

— Почему он ходит один в секторе? — сказала Сония. — Он что, с ума сошел?

— Он боялся нарваться на неприятности! — взвизгнула Линда.

Лукас и Сония переглянулись.

— Нарваться на неприятности? — переспросил Лукас.

— Что эти двое вообще тут делают? — спросила Нуала, явно имея в виду Линду и Ленни. — Господи! Может, нам удастся его вызволить. Садись в машину и поезжай за мной.

Нуала вышла из машины, а Лукас сел за руль. Сония заняла место рядом с ним. Роза и Линда сидели сзади.

— Подай им сигнал, — сказала Нуала Лукасу. — И не перегоняй меня.

Лукас принялся сигналить. Нуала шагала перед машиной, положив руку на буфер. Через минуту Роза открыла заднюю дверцу и, выскочив наружу, присоединилась к Нуале. Медленно, нелепо они двигались по проходу, где исступленная толпа била невидимого еврея. Наконец Лукас решил, что дальше им не проехать.

— Хорошо бы нам тоже выйти, — сказал он Сонии; Линда, с серым лицом, съежилась на заднем сиденье. — Идем с нами, — позвал ее Лукас, но та не сдвинулась с места.

Теперь ему не хотелось оставлять машину. Толпа была неуправляема, и, хотя он забрал с собой ключи, он знал, что, когда они вернутся, могут не найти машину на месте или найти, но объятую пламенем вместе с находящейся внутри Линдой.

— Держитесь вместе, — сказала Нуала своему отряду. — Попытаемся вызволить его.

И возможно, подумал Лукас, у них получится. Нуала умела управлять людскими массами; в конце концов, она же коммунистка. Он оглядывался в смутной надежде на непроизвольную жалость, благоразумие, прощение, понимание. Но не увидел ничего, кроме бетонных лачуг, жестяных навесов и грязного пластика, распространявших вонь на несколько миль, от пустыни до моря.

Itbah al-Yahud! — вопила толпа.

Линда заперла за ним дверцу, когда он вышел из машины.

— Ленни? — выкрикнул Лукас.

Он пытался вспомнить, кто такой Ленни. Но сейчас это едва ли имело значение. Он был здесь Чужим, жертвой, преследуемым. Такой же человек, как он, как он во всех главных смыслах.

Группа молодежи преградила им путь. Лукас припомнил офицера-датчанина, которого видел несколько недель назад, защищавшего загнанных в угол арабских подростков. Он попытался медленно продвинуться дальше, но толпа сомкнулась плотнее. Он слышал звуки ударов и возни в следующей галерее.

Сония обратилась к парням, преграждавшим им путь, по-арабски; те мрачно мотали головой и отводили глаза.

— Пожалуйста, дайте нам проехать! — сказал Лукас. — Нам надо тут работать.

Те тупо смотрели на него, и Лукас сам задумался над тем, что сказал. Наверное, какую-то бессмыслицу, даже если в толпе способны его понять. Будто они прибыли мостить улицу.

Тем временем Нуала и Роза протискивались в самую гущу свалки — крича на людей, отталкивая мешавших, не обращая внимания на ответные тычки, хладнокровно отмахиваясь, словно от москитов, от рук, хватавших их за бедра, за край шортов. Это были Эрос и Танатос в худшем виде, мужчины, чья мужественность проявляется в скрежетании зубов женщинам в лицо, в маске потной, скалящейся ярости, в том, что одна их рука стиснута в кулак или угрожающе размахивает камнем, а другая хватает женщину за интимные места. Лукас и Сония образовали второй ряд, пробивающийся вперед. Лукас обернулся и в последний раз посмотрел на Линду, заходящуюся в истерике на заднем сиденье машины. Нуала сумела дойти до конца следующей галереи, и по ее лицу было ясно: она видит, что там творится. Она нахмурилась, сжала губы. Потом закричала и попыталась пробиться вперед.

Толпа вопила:

Itbah al-Yahud!

В тот самый момент, когда казалось, что Нуала вот-вот обогнет последний прилавок и проберется в центр свалки, она отшатнулась, прижимая ладонь к глазу. Лукас обнаружил, что не может преодолеть сопротивление троих парней, чьи лица были замотаны зеленой куфией. Кто-то крепко держал его, схватив сзади. Нуала уже направлялась обратно сквозь толпу. На сей раз толпа расступилась перед ней.

Затем Лукас увидел то, что было в их воздетых вверх руках: кельмы, деревянные молотки и косы, с некоторых капала кровь. Все вопили, взывая к Богу. «К Богу!» — подумал Лукас. Он боялся упасть и быть затоптанным бешеной стаей, кружившей вокруг него. «О Господи!» — услышал он свой голос. Он сам себе был отвратителен, что воззвал к Богу, к этому Великому Гребаному Нечто, Господу, Требующему Жертв, любителю задавать загадки. Из ядущего вышло ядомое[359]. Говорящему притчами и шибболетами. Собирателю крайней плоти, специалисту по унижениям, убийце посредством своих тысяч, своих десятков тысяч. Не мир, но меч. Безумный Дух Ближнего Востока, распятый и распинающий, враг всем Своим созданиям. Их Проклятый Бог.

Из толпы, опираясь на резную палку, вышел старик. На голове белая шапочка хаджи[360]. Лицо бедуина, продолговатое и мрачное. При его появлении молодые палестинцы отпустили Лукаса. Земной представитель Всемогущего Крылобородого Небесного Пресс-папье?

Старик говорил мягко, вежливо кивая. Но когда Нуала возразила ему, он поднял подбородок непреклонным движением, характерным для этого места. Надежды нет.

— Он говорит, что мы в опасности, — сказала им Нуала. — Что еврей мертв. Если мы останемся, то за нами придут войска, и войска всех убьют за него.

— Еврей был шпионом! — крикнул кто-то из молодых. Старик кивнул подтверждающе.

— Сожалею, — сказала Нуала друзьям, — но это так.

Над глазом у нее был длинный след от удара, нос в крови, и они не стали с ней спорить. К огромному облегчению Лукаса, машина и Линда были там, где он их оставил.

Когда они забирались внутрь, Сония повернулась к Нуале:

— Это был Ленни?

Роза плакала, крупные слезы текли по ее молочным, покрытым загаром щекам. На блузке виднелась кровь.

— Он был живой?

Нуала только мрачно посмотрела на нее.

Когда машина тронулась, Линда свалилась между сиденьями, рыдая, и ее стало рвать.

— Давай-ка в окно, милая, — сказала Нуала. — Понимаешь, нам лучше не останавливаться.

Наконец Линда смогла говорить:

— Мы могли спасти его. Будь у нас оружие.

Мгновение Лукас боялся, что Нуала скажет что-нибудь недоброе об американцах.

— Кто он был такой? — спросил он ее.

— Господи! — проговорила Нуала, трогая разбитый лоб. — Они еще чуть не сломали мне чертову ногу, проклятые черномазые. Ленни? Не знаю, кто он был. Кто он был, дорогая? — спросила она Линду. — У тебя есть здесь друзья? Работаешь на Шабак? На ЦРУ?

Линда лишь всхлипывала.

— У тебя кровь течет, — сказала Сония Нуале.

— Да, у меня чуть что, и сразу кровь. Кожа тонкая.

— Как у белого боксера.

Грубый юмор революции, предположил Лукас. Между тем до них еще доносилось:

Itbah al-Yahud!

Через несколько миль они увидели впереди армейский пост, усиленный против обычного. Подъезжали полугусеничные и двух с половиной тонные грузовики, с них соскакивали солдаты и разбегались веером, занимая позицию по сторонам дороги.

— Надо рассказать им о Ленни! — крикнула Линда.

— Тормози! — велела Нуала. — Давай к обочине.

Лукас повиновался. Нуала и Роза, которая, похоже, пришла в себя, вышли из машины.

— Сония, расскажи ей, — кивнула Нуала на Линду.

— Объясни, — добавила Роза.

Сония повернулась на сиденье и заговорила с Линдой:

— Линда, Ленни уже убили, когда мы пробились к нему. Люди, которые работают в секторе, не должны допускать, чтобы их принимали за информаторов Цахала. Они не должны предоставлять сведения солдатам. Даже думать об этом.

— Нельзя! — завопила Линда. — Нельзя позволять этим зверям убивать еврея!

— Трудное дело, — сказала Сония, взглянув на Лукаса.

— Вижу.

— Мы пытались спасти Ленни, — сказала Сония. — Не вышло. Он мертв. Если бы солдаты были знакомые или заслуживающие доверия, можно было бы… Не знаю. Но эти парни… — она показала головой на блокпост, где собирались пограничные полицейские и парашютисты из бригады «Голани», — но эти «голани» очень жесткие ребята. Спецподразделение. Если мы расскажем им, что произошло, они могут обвинить в случившемся нас. Даже могут как бы случайно, мятеж ведь, кого-то из нас убить. — Она посмотрела на Лукаса, понял ли он, кого она имела в виду. — Такое с ними случается.

— Не в этом главное, — сказал Лукас.

— Главное не в этом, — поддержала его Нуала, опускаясь на колени. — Если мы им расскажем, они пойдут в ту деревню и убьют десять человек за смерть одного еврея. Будут пытать мальчишек, чтобы узнать имена, а имена не всегда называют верные. Они убьют, и кто-то из тех, кого убьют, окажется невиновным. Вот так они поступают. Они считают это справедливостью.

— Но мы не считаем, что это справедливо, — тихо сказала Сония. — Потому что верим в… — Она опустила глаза в серый песок и покачала головой.

— В права человека? — пришел ей на помощь Лукас.

— Именно, — подхватила Сония. — В права человека.

— Ладно! — сказала Нуала. — Пойми, для того мы и здесь. Так что мы проедем через этот блокпост, если на то будет Божья воля, и ни слова не скажем.

— Мерзавцы вы, — сказала Линда. — Обо всем напишу в своем докладе.

— Нет, ты не понимаешь, — попыталась убедить ее Роза.

— Линда… — сказала Нуала. Она показала на что-то вдалеке, чтобы та выглянула из машины. — Посмотри.

Когда Линда высунула голову, рассчитывая увидеть что-то пришедшее им на помощь, как-то облегчающее и разрешающее ситуацию, Нуала жестко, расчетливо ударила ее снизу в подбородок. Из глаз Линды брызнули слезы, затем взгляд ее помутнел.

— Откинься на спинку, — мягко сказала ей Нуала. — Откинься, дорогая.

Она села в машину рядом с Линдой, и Лукас нажал на газ.

— Быстро, — сказала Нуала. — Она в сознании.

— Чуть и меня не провела, — хмыкнул Лукас.

На пропускном пункте к машине подошел капитан парашютистов, оттолкнув резервистов, которые проверяли их документы:

— Что вы делали там? Откуда едете?

— Мы попали в передрягу в лагере «Аргентина», — ответила Сония. — В Бурейдже беспорядки. У нас двое пострадавших и рация не работает.

— И куда направляетесь?

— Обратно на базу, если сможем добраться до Газы.

Офицер поморщился и покачал головой. Недалеко стоял другой офицер-«голани». Лукас заметил, что Сония, как темнокожая американка, явно вызывает у него симпатию.

— Если вам не позволят проехать через Газу, — сказал второй офицер, — можете добраться до границы по прибрежному шоссе. Тем более что у вас есть пострадавшие. — Он посмотрел на заднее сиденье. — Что, тяжелые?

Капитан рявкнул на него, и он отошел. Воспользовавшись тем, что на них не обращают внимания, они поехали дальше. Примерно через милю Линда, чья нижняя челюсть заметно распухла, принялась вопить. И вопила безостановочно.

— Держите ее, — сказала Роза.

— Боже! — крикнула Нуала, потому что Линда сумела вырваться из ее крепких объятий и выпрыгнула из машины.

Дорога была плохая, так что скорость не превышала двадцати километров. К тому времени, как они остановились и выскочили из машины, Линда уже встала на ноги.

— Линда, прошу тебя, детка, — сказала Сония.

Но та метнула на них яростный взгляд, как ребенок, отряхнула ушибленные колени и помчалась к израильскому посту, словно за ней гнался сам дьявол, — и так ей небось и казалось, подумал Лукас, — а четверо безбожников топтались на месте, не зная, что делать.

— Одной на дороге небезопасно, — сказала Сония.

— Черт, не держать же ее как арестантку! — огрызнулась Нуала. — Но теперь мы вляпались по уши.

— Знаешь какую-нибудь суфийскую молитву? — спросил Лукас Сонию.

— Да вот хоть эта.

Но больше она ничего не сказала, из чего он заключил, что сама ситуация, в которую они попали, представляет собой некоего рода суфийскую молитву. Требовательная религия, однако.


Они ехали среди куч горящих покрышек. Рядом с дорогой вновь появилась молодежь в зеленых клетчатых куфиях. Внезапно сзади возник армейский джип, прямо среди бегущих демонстрантов. Джип прижал «лендровер» к обочине. В джипе рядом с водителем сидел «добрый» офицер-«голани», который беспокоился об их пострадавших. Офицер выскочил на дорогу.

— Сучьи дети! — заорал он. — Нацистские свиньи! Смотрели, как убивают еврея!

— Но… — было заикнулся Лукас.

— Заткнись, ублюдок! — крикнул офицер, трясясь от ярости. — Выкинул девчонку из машины. Оставил…

Тут кто-то окликнул его, прервав ругань. В толпе палестинцев заметили армейскую машину. Скоро, подумал Лукас, они увидят, что она одна и не имеет поддержки. Офицер и его водитель, несмотря на свою злость, тоже это сообразили.

Перед тем как бежать заниматься тем, что требовалось в этой ситуации, офицер взглянул на него напоследок с такой ненавистью и яростью, что у Лукаса сердце сжалось в груди. Было ясно: кто-то заплатит жизнью за смерть Ленни. Возможно, это будет он.

— Мы узнаем ваши имена! — крикнул офицер из отъезжающего джипа. — Мы не забудем…

Конец фразы он не расслышал. Вроде momzer?[361] Может быть. А может, только показалось. Мимо промчались армейские грузовики; солдаты в них с мрачной враждебностью смотрели на машину ООН.

Они ехали по разбитым дорогам через городки, где пылали костры из автомобильных покрышек и с мечетей звучал призыв к джихаду.

— Боже, он выглядел разъяренным, — сказала Роза. Она имела в виду офицера, который остановил их.

— Более чем, — ответил Лукас. — Но…

Он собирался сказать: «Но поставь себя на его место». Затем решил: пропади оно все пропадом. Он устал представлять себя на месте всех и каждого.

— Иногда я их всех ненавижу, — заявила Роза. — Обе стороны.

— Как я тебя понимаю, — кивнул Лукас.

41

Незадолго до того, как их затопила черная, как нефть, ночь, они потеряли дорогу. Сония вызвала штаб-квартиру в Газа-Сити, и офицер-голландец посоветовал им направиться в распределительный центр в Аш-Шейх-Иджлин, на побережье. Но, проехав несколько километров, они увидели, что дорога впереди перегорожена сожженными машинами — четыре в ряд от кювета до кювета, вплотную к заграждениям из колючей проволоки.

Они выбрались из «лендровера» и вдоль проволоки обошли баррикаду из почернелого металла. Затем потащились к Аш-Шейх-Иджлину. В убывающем дневном зное, поддерживаемом кострами, перед ними возникали миражи. Лукасу постоянно казалось, что он видит впереди океан. Наконец они подошли к некоему подобию городка.

— Тут была православная церковь, — сказала Нуала. — У нас были с ними дела. Настоятелем был грек, который сочувствовал нам.

Лукас не понял, кого имела в виду Нуала: палестинцев или коммунистов.

— Что с ней случилось?

— Хамасовцы сожгли.

Покинутый городок был лагерем христиан. Вандалы испохабили здание церкви и домик настоятеля рядом с ней, фрески с ликами скорбных византийских святых были покрыты непристойными надписями и рисунками, в доме царил полный разгром. На покрытом кирпичной пылью полу валялась старая фотография женщины с зонтиком, одетой по моде начала века. Нуала подняла ее.

Идя дальше к побережью, они увидели десятки костров, пылавших на фоне пестрого заката. Нуала снова повторила названия городков. Нузейрат. Дейр-эль-Балах.

Небо над огражденным колючей проволокой Нецаримом[362] прорезали светящиеся дуги. Кто-то вооружился ракетницей и развлекался тем, что пускал осветительные ракеты. Каждая новая вспышка сопровождалась восторженными воплями. В кругах света от спускающихся на парашютах ракет носились дети.

— Ну прямо чертова ярмарка какая-то, — сказала Нуала.

Когда темнота сгустилась, они остановились отдохнуть возле дороги. Теперь они уже не могли сказать, что означал этот салют, или определить армейские позиции возле лагерей, охваченных беспорядками.

— Мы остались одни, без поддержки, — сказала Нуала. — Впереди ночь. Все поселки, вероятно, закроют. — Она достала карту, которую прихватила из «ларедо» Розы, и, светя себе фонариком, попыталась разобраться, где они находятся. — Дальше по дороге есть еще один небольшой лагерь. У Рашида там живут двое двоюродных братьев. Кто-нибудь, наверное, помнит меня.

Склонившись над картой, Лукас увидел, что они находятся недалеко от маленького прибрежного лагеря, в котором он побывал в первую свою поездку в сектор. Лагерь был из самых бедных.

У входа в лагерь высилась груда автомобильных покрышек, подпертых канистрами с бензином, — преграда, готовая мгновенно вспыхнуть. В сотне футов от нее, возле горящих мусорных баков, собралась группа молодежи. В свете огня он увидел ряд лежащих тел, накрытых синим одеялом. Похоже, трупы.

Они все четверо вышли из машины и пошли к груде покрышек. Лукас забрал у Нуалы карту. Стоит сохранить ее как сувенир, если они все же переживут ночь. На карте было отмечено место, где семьсот тысяч человек каждую ночь проводили в молитве при свете горящих свалок, призывая к мести и требуя защиты от мести других. Главный резерв этой силы, сектор Газа, длиной сорок километров и шириной шесть, сосредоточивал в себе более чем достаточно страха и ярости, чтобы человеческой природе хватило еще на тысячелетие. И вдобавок пляжи.

Приближаясь к жителям деревни, Лукас увидел, что все сидевшие вокруг огня мужчины стали кричать и показывать на него пальцем.

— Что это с ними? — спросил он остальных.

— Черт их разберет, — ответила Нуала. — Лучше обожди, не подходи ближе.

Лукас и Сония остановились на дальнем конце баррикады из покрышек, а Нуала и Роза попытались вступить в разговор с жителями лагеря. Те стали пронзительно кричать. Сдернули покрывало, показывая своих мертвых. То и дело один или другой указывал на Лукаса. Казалось, они не хотят слышать, что им говорят Сония и Нуала. В конце концов прибежали три женщины. Несколько мужчин помогли им пройти, отодвинув покрышки и канистры. Но когда те отправились обратно, никто не встал, чтобы помочь им.

— Ну что? — спросил Лукас.

— А-а, — поморщилась Сония, — идем отсюда.

Послышался отдаленный вой сирен. И опять — голоса муэдзинов.

— Они что-то имеют против меня? — спросил Лукас.

Он обернулся, уловив, что кто-то из лагеря крадется за ними. В свете костра он разглядел, что это был мальчишка, у которого были какие-то нехорошие глаза: то ли злоба в них горела, то ли безумие, то ли он просто страдал косоглазием. Обнаружив, что его заметили, мальчишка с хихиканьем убежал. Мужчины, сидевшие вокруг костра, продолжали кричать.

— Ты им не понравился, — сказала Нуала. — Идем. Только не беги.

— О черт! — выругалась Роза.

Они продолжали идти небрежной походкой, высоко держа голову.

— Может, запеть что-нибудь? — предложила Сония.

— Нет, — сказала Нуала. — Они подумают, что ты израильтянка. Те всегда поют.

Лукасу подумалось, что даже израильтяне на неогегельянской прогулке не запели бы в данной ситуации. Над головой с оглушительным грохотом пролетел вертолет, ослепительный луч его прожектора театрально шарил по земле.

— Эти люди, — объяснила Лукасу Нуала, — думают, что у тебя дурной глаз. И что ты шпион. И еврей. И что мы защищаем тебя.

— Ну и ну. Почему они так думают?

— Не знаю, — ответила Нуала. — Они какие-то полоумные. Мулла у них полоумный.

Похоже, больше она ничего не могла сказать. Взглянув на обочину, он увидел десятка два человек, которые бежали вдоль колючей проволоки. Какая-то развеселая компания, смеющаяся и вопящая, тычущая в него пальцем, славящая.

— Почему я? — спросил Лукас пересохшими губами.

— Ну, тут ходят слухи… — сказала Сония. — У них убили нескольких человек, возможно, снайперы из поселения через дорогу. По правде говоря, в лагерях есть провокаторы.

— Мулла внушает, что ты не человек, — спокойно объяснила Нуала. — Он говорит, что ты что-то еще.

— Что?

— Не знаю. Не человек. Дух вроде джинна.

— Но тем не менее еврей, да?

— Да, — сказала Сония. — Это не лечится, — вздохнула она. — Может, это лагерь для меджнунов. В любом случае не стоит здесь оставаться.

— Хорошо, — согласился Лукас.

Когда вновь появился вертолет, Лукас предложил:

— А не считаете, что армия выручила бы нас?

Ему показалось, что он начинает понимать, в чем смысл израильской армии.

— Нас? — переспросила Нуала. — В смысле, тебя. Если ты представитель прессы, они решат, что ты явился сюда очернять их. К тому же один из них только что был убит. Они могут взвалить ответственность за его гибель на тебя.

«Может быть, мы и несем ответственность», — подумал Лукас. Если бы они известили солдат, Ленни спасли бы. Но у иностранных волонтеров в секторе не было принято бегать с донесениями к солдатам.

— А представь, Крис, что их тут нет и помочь тебе некому, — сказала Сония.

— Знаешь, как он представляет это себе? — съязвила Нуала. — Мол, он американец. Их оружие куплено на его деньги. Его шпионы работают с их шпионами. Он считает, что они ему обязаны.

— Он не это имел в виду, — сказала Сония.

— Не это, — подтвердил Лукас. — Думаю, я имел в виду, что, в конце концов, они больше люди, такие же как я. Они не рыцари Круглого стола, но они не станут убивать меня за то, что я еврей. Или джинн.

За темным полем вспыхнули новые костры.

— Нельзя им доверять, — сказала Сония. — Дело в том, что здесь нельзя доверять никому. Одни израильтяне помогут тебе. Другие — нет.

— Я не собирался сваливать с армией и оставлять вас трех здесь! — вспылил Лукас. — Я просто подумал, не стоит ли попытаться обратиться к ней за помощью.

— Дело в том, — проговорила Нуала, — что все мы в разном положении.

Они снова остановились, чтобы посмотреть на отдаленные огни.

— Зачем, по-твоему, Линда затащила нас сюда? — спросил Лукас. — Что было у нее на уме?

— Это мы выясним, — ответила Сония. — И очень скоро.

— Может, миротворцы пошлют патруль. Это было бы мило.

— Аминь, — подытожил Лукас.

Кто-нибудь среди этого множества религий, подумал он, должен помолиться за всех бедняг в мире, которые ждут помощи от белых машинок ООН на отвратительных разбитых дорогах мира, и за горемык, мотающихся в них.

От оставшейся позади деревни меджнунов неслось пение. Мелодия была не слишком вдохновляющей.

Обернувшись, Лукас увидел то, что могло быть только толпой палестинцев, приближавшихся во тьме. У каждого в руках был какой-нибудь светильник — фонарики, керосиновые лампы, факелы. Казалось, они кричат все разом. В ночи, окутавшей пустыню, и впрямь можно было вообразить, что это движется Божье воинство — воинство Гидеона, Господня избранника, Его силы. Несомненно, такими они и видели себя — идущими на поиски врага Бога и их врага. Лукаса.

— Они думают, что мы убегаем, — сказал Лукас; все прибавили шагу.

Они почти бежали в темноте, держась бледно светящейся полосы дороги. Лукас думал об «огненных галстуках»[363], о кривых садовых ножах и ножах для стрижки овец, о всех видах казни, которые способно изобрести злое воображение для созданий, как он, притворяющихся людьми, но не являющихся ими. Он нашел руку Сонии, и они побежали вместе к вершине невысокого холма. Над головой светились мириады звезд, как глаза демонов.

На гребне холма их силуэты, должно быть, четко нарисовались на фоне неба, потому что преследующая толпа разразилась воодушевленным воплем. Под уклон бежать было легче. Роза, светя себе фонариком, пыталась на бегу ориентироваться по своей карте.

— Если сумеем пробежать еще полторы мили по дороге, — проговорила она, тяжело дыша, — то доберемся до лагеря Бейт-Аджани. Он должен быть под контролем ООП.

— Что бы это ни значило, — заметила Сония.

— Ну, мы не знаем, что это значит, — сказала Нуала. — Но лучше все-таки успеть добежать до него.

Они рванули к воротам Бейт-Аджани; всего в четверти мили позади них, размахивая факелами и канистрами с бензином, мчались в веселой погоне все обитатели лагеря, населенного, казалось, сумасшедшими. Они были достаточно близко, чтобы Лукас мог различить их крики:

Itbah al-Yahud!

Ему показалось, что он слышит вой бензопилы.

В лагере Бейт-Аджани не было видно ни души. Ворота были распахнуты, так что, забежав на территорию лагеря, они бросились закрывать их. Но хотя ворота и были из жердей и колючей проволоки, они, взявшись все вместе, не могли сдвинуть с места. Что-то невидимое в темноте намертво держало их открытыми.

Они побежали вдоль рядов лачуг. Бейт-Аджани был из самых бедных лагерей; здесь тоже основой каждой лачуги была бетонная конструкция, сооруженная ООН в 1948 году, когда эти места находились под египетским управлением.

— Куда, черт подери, девались все жители? — не понимал Лукас.

Во всем лагере не светилось ни единого огонька. Между тем толпа из деревни одержимых остановилась у распахнутых ворот, продолжая размахивать фонарями, факелами и своим ужасающим оружием и выкрикивать прежний призыв.

— Люди здесь есть, — сказала Нуала. — Затаились.

— Подгорающее масло, — прошептала Сония. — Чувствуется запах. Готовят еду.

Они прятались за домами. Нуала встала во весь рост. Громко проговорила:

Salaam. Masar il kher. Kayfa bialik?

— С кем она разговаривает? — спросил Лукас.

Тут они увидели, что она говорит со старухой, которая разглядывала их из-за пестрой занавески. Старуха что-то сказала в ответ, пытаясь разглядеть в темноте Лукаса. Шум толпы приближался. Похоже, она вошла в ворота.

Itbah al-Yahud!

Старуха отступила в сторону, пропуская женщин — Нуалу, Сонию и Розу, которые, пригнувшись, вошли в дом. Когда Лукас хотел войти следом за ними, она схватила его, не пуская внутрь.

— Это комната daya, — сказала Нуала. — Повитухи. Ему сюда нельзя.

Лукас в замешательстве оглянулся назад. Толпы не было видно, только их огни, и слышался боевой клич. Свернули на другую улицу.

— Он не может остаться на улице, — сказала Сония. — Только послушайте их!

Лукас заглянул в полутемную комнату. Оштукатуренные стены были от руки разрисованы узором из виноградных и синих пятипалых пальмовых листьев, какой встречается в домах в Северной Африке. Сама повитуха выглядела как африканка. Единственным источником света была печка, на которой что-то готовилось. Старуха стояла в двери и, решительно упершись ему в грудь, не давала войти.

La, la, la, — переливчато говорила она ему. — Нельзя.

Но женщин она готова была впустить без вопросов, несмотря на тревожную ситуацию, на осадное положение, толпу на улице. Что-то в ее поведении говорило Лукасу, что Нуала, Сония и Роза будут с ней в безопасности.

— Уверен, с вами будет все в порядке, — сказал он Нуале.

— А ты как же? — спросила Сония.

Нуала заговорила со старухой по-арабски. Та мотала головой, не соглашаясь.

— Не знаю, — ответил Лукас. — Покажу им пресс-карту или еще что.

С необычной мягкостью старуха закрыла перед ним дверь.

Itbah al-Yahud! — пела в отдалении толпа.

Идти или бежать? Можно сделать вид, что он вышел прогуляться. На перекрестке в конце улочки он пошел в направлении, которое, как он чувствовал, уводило от толпы. Старик, набиравший воду у общинной колонки, громко вскрикнул, когда он неожиданно вынырнул из темноты.

Masar il kher, — вежливо поздоровался Лукас.

Вдруг он почувствовал нестерпимую жажду. Ему припомнился стих, высеченный на османском фонтане в Долине Енномовой, — «Аллах сотворил всякое животное из воды», — один из дюжины стихов Корана, которые он знал, ничтожная капля из кладезя творений этой части света, где он решил представляться этаким экспертом. Они были в пустыне, и он не пил весь день, а термос остался в «лендровере». Он согнулся вдвое и припал к крану; старик заныл что-то непонятное.

Когда вопли толпы снова стали приближаться, он пустился бежать; казалось, его дыхание слышно далеко вокруг. Если тебя жгут, не лучше ли вопить? Начать вопить сразу же, дико заорать еще до того, как почувствуешь боль? Может, обессилеешь немного раньше — и мучения кончатся быстрее. Может, подобное неподобающее поведение заставит их устыдиться своей жестокости. Нет, их лишь позабавит его трусость.

А что, если стиснуть зубы и терпеть, не проронив ни звука? Мужество — это так прекрасно, оно всегда восхищало его в других. Может, попытаться? Плевал я на ваш «галстук», плевал на горящий бензин. Я вам покажу, как умирает еврей-полукровка. Классно умирает. Малость помешавшись, но классно. Как Кэри Грант в «Ганга Дин»[364], в храме тугов, секты душителей.

Itbah al-Yahud!

В конце следующего проулка он наткнулся на колючую проволоку. Впереди, за небольшим, в пару акров, полем, кажется шпината, горели огни еврейского поселения. Продраться через проволочное ограждение лагеря не составляло труда, но он не был расположен рисковать, потоптав плантацию, ухаживать за которой в разгар беспорядков стоило поселенцам таких трудов. Они могли быть весьма воинственны, защищая свои посадки.

Хотя, в конце концов, это был уже не лагерь Бейт-Аджани. Последний проулок заканчивался тупиком, и изрытые колеями улицы шли обратно, туда, где рыскали меджнуны. Так что не оставалось иного выхода, как, обдирая в кровь руки, ползти под низко опускающимися кольцами колючей проволоки из Бейт-Аджани на поле шпината. Подозрительная упорядоченность фонарей напротив говорила о вероятности минных полей. Неужели люди могут минировать свои поля шпината? В Газе — могут.

Как бы то ни было, он продолжал бежать. Сторонясь лагеря, сторонясь дороги, сторонясь поселения. Когда над головой внезапно появлялся вертолет, он с головой нырял в гущу растительности. Насекомые, застигнутые светом прожектора, шныряли по его закрытым глазам, разбегаясь по норкам.

То и дело он затаивал дыхание. Если бы только у него была с собой вода. Несколько раз он было решал, что толпа прекратила погоню, прислушивался к ночной природе в надежде услышать тишину, милосердную тишину за выстрелами, призывами муэдзинов, ревом вертолета. Свою персональную тишину, в которой никто не гнался за ним. Но зловещий хор продолжал звучать; как бы далеко он ни убегал, они, казалось, не отставали, решив во что бы то ни стало найти его. Он уже и сам не верил, что он человек. Да какая разница, кто он?

Когда вертолет, пролетевший над ним на поле шпината, обнаружил толпу одержимых, преследующих его, он, продолжая бежать, засмеялся про себя. Пусть крылатые преследователи уничтожат пеших! Пусть пешие сшибут крылатых!

А может, все эти часы ему лишь мнились эти крики; этот клич так долго отдавался в его голове. Но нет, вот, снова слышно, стоило только остановиться:

Itbah al-Yahud!

До чего хочется пить! Как там в стихотворении? «Вечная поит всех млечная река». Млечная река. Американская мечта. Лестрейд был бы доволен.

Заслонив глаза от огней поселения и света встающей луны, он увидел в дальнем конце поля минарет. Его подножие было тускло освещено, а за ним — цепочка огней на равном расстоянии друг от друга, что могло указывать на идущее там приморское шоссе. Если удастся пережить ночь, не попав в лапы толпе, какая-нибудь проезжающая мимо машина ООН может подобрать его.

Внезапно поле, на котором стоял Лукас, вспыхнуло ослепительным светом. Над головой снова висел вертолет — можно было даже слышать треск его радио, передающего координаты и указания. Затем раздался голос из громкоговорителя. Кричали по-английски и, как понял Лукас, обращались к нему. Он остановился и замер, подняв руки как можно выше, вытянув их до предела.

— Пресса! — завопил он. Поднятый винтами песок летел в глаза. В вихре вокруг него носились веточки и мелкие камешки. — Periodista! Journaliste![365]

И когда он так стоял с поднятыми руками, в вихре от вертолета, от дороги в Бейт-Аджани донесся громкий крик толпы палестинцев. Они потеряли его в темноте поля, но сейчас снова увидели в свете вертолетного прожектора.

Несколько секунд вертолет кружил над ним, как фурия. Он видел возбуждение толпы, но ее крик тонул в грохоте двигателя.

— Мистер корреспондент? — раздался голос из мегафона. — Вы корреспондент?

Это звучало как спасение.

— Да, сэр! — заорал он своему новому небесному другу. — Я Лукас.

Он хотел объяснить, что это за ним гонятся с воплем «Itbah al-Yahud!». Хотел объяснить все. Вертолет снизился, и вихрь поднимаемого винтами мусора, секущего кожу, закрутился еще бешенее.

— Не уходите отсюда, мистер Корреспондент. Просто ждите здесь.

— О’кей! — крикнул Лукас, задыхаясь. Даже едва дыша в этом вихре, он старался продемонстрировать свое послушание.

— Ждите здесь! — гремел мегафон. Голос был что-то излишне уверенным и доброжелательным. — Утром мы первым делом заберем вас. Вам ясно? Никуда не уходите, понятно?

— Да! — крикнул Лукас как мог громче.

Затем снова вернулась темнота, и он услышал толпу на дороге. Вертолет улетал в сторону поселения. Через несколько секунд он был уже в нескольких милях от поля, и Лукас понял, что стал жертвой грубой солдатской шутки. А толпа была уже возле колючей проволоки, лезла через нее, ползла под ней, пыталась прорубиться. Помедлив секунду, Лукас пустился бежать прямо по шпинату. Со стороны поселения, от освещенного заграждения, кто-то открыл стрельбу. Среди арабов раздались вопли боли и ярости.

Он мчался, пока хватило дыхания, падая, кувыркаясь и снова вскакивая на ноги. Поле закончилось у высокой кирпичной стены, которая опоясывала несколько строений с куполовидными крышами и рядом стоящий минарет, виденный им раньше. Прислонившись к стене, закрыв глаза, Лукас отдыхал, пытаясь понять, действительно ли слышит ту же толпу. Немного отдышавшись, он пополз вдоль края стены и оглянулся назад, на поле. В самом деле, толпа по-прежнему находилась там и размахивала лампами и фонарями, колотя во что-то, звучавшее как крышки от мусорных ведер. Но смотрели они, кажется, в сторону поселения, к нему же обращали свой воинственный клич. Время от времени со стороны освещенного поста на дальней границе поля звучал выстрел. Следом в толпе раздавались вопли и стоны, мельтешили фонари и факелы.

Теперь, по крайней мере, потерял остроту вопрос о том, чего ждать от армии. При везении он сможет остаться там, где сейчас находится, предоставив поселенцам и полоумным жителям деревни развлекать друг друга. Приморское шоссе было мучительно близко, но маловероятно, что он найдет там друзей. У него было странное чувство, будто он бывал в этих местах прежде, во время одной из поездок в сектор. Кажется, брал интервью, то был день сердитого француза.

Он пошел вперед, ощупывая стену, стараясь осторожно ступать по замусоренному откосу у ее подножия. В рассеянном свете чудилось, что минарет, смутно вырисовывавшийся над ним, увенчан остатками металлического креста, погнутого, наполовину сорванного и свисающего вдоль оштукатуренной стены. Христианский анклав, но не тот, возле которого они останавливались раньше. И этот не выглядел заброшенным; вокруг него горели тусклые фонари.

Лукас припомнил, как в прошлом году, прогуливаясь с французским активистом, они осматривали руины христианского гетто, очень похожего на то, возле которого он сейчас находился. То было совсем рядом с городком, называвшимся Завайда. Он прислонился спиной к стене, чтобы отдохнуть, и попытался вспомнить детали местности, жалея, что у него нет с собой воды. На дороге рядом с полем шпината продолжали раздаваться крики и топот, — видно, толпа никак не могла успокоиться. Понятное дело, у них давно не случалось ничего подобного его появлению. Внимательно прислушавшись, он понял, что прямо за стеной напротив того места, где он стоял, находятся люди.

Он взобрался на кучку выпавших из стены кирпичей и вслушался в голоса. Люди разговаривали тихо, как бы таясь, словно тоже скрывались. Язык, на котором они говорили, был не похож ни на арабский, ни на еврейский, хотя ручаться Лукас не стал бы.

Кто такие эти люди и что это значит? В секторе Газа можно было встретить кого угодно. Но лучше бы — по крайней мере на взгляд тех, кого это касалось, — не встречать. Армейский вертолет вернулся и сейчас кружил над огнями забора у поселения.

Лукас взобрался на кучу кирпичей и, подтянувшись на руках, заглянул через край стены. На той стороне он увидел остатки церковного сада, превращенного в автомобильное кладбище со времен Лорела и Харди[366]. Там были груды запчастей и двигателей, десятки машин и автобусов, более или менее демонтированных. Посреди двора стоял грузовик «Интернешнл харвестер», передок которого был поднят на блоках между двумя чахлыми пальмами. В одном конце сада находился освещенный керосиновыми лампами навес с рядом верстаков, на которых были разложены инструменты.

Двор был полон народа, ночевавшего под отрытым небом. Семьи лежали вместе в спальных мешках. Мужчины спали в мягких креслах с торчащими пружинами, положив ноги на картонные коробки. Женщины нянчили младенцев. Все отдавало настороженным унынием.

Как можно тише Лукас опустился на землю и задумался, чем это место может быть полезным для него. Он припомнил, что, когда был тут в последний раз, какой-то старик предлагал дать ему интервью за плату. Старик заявлял, что он мухтар[367] племени навар, местного племени цыган. Самопровозглашенный цыган. Лукас принял его за мошенника.

Сейчас же, когда толпа полоумных все еще рыскала по дороге, а над головой кружил вертолет с шутниками, Лукасу пришло в голову, что стоит найти того цыгана и заплатить, в конце концов, за согласие дать интервью.

42

Пока толпа за стеной бегала по дороге, призывая его не прятаться, сдаться, чтобы выпустить ему кишки, Лукас пил крепкий чай и арак с мухтаром племени навар, относившегося к суфиям-бекташам[368]. Среди полезных вещей, которыми они промышляли, было и гадание. Так что Лукас с готовностью согласился услышать свою судьбу.

— Ты должен заплатить, — заявил мухтар.

Лукас было встревожился, подумав, что жизнь сулит ему возмездие. Он всегда ждал, что придет день расплаты. Но мухтар лишь обращал его внимание на то, что нематериальные услуги являются предметом торга, договоренности.

— Да, конечно, — согласился Лукас.

— Сколько ты заплатишь? — спросил мухтар. Звали его Калиф.

Лукас неосторожно заглянул в бумажник. Там было чуть больше двухсот долларов в американской валюте и шекелях.

— Пятьдесят долларов, — предложил он.

— Ты заплатишь сто долларов, — заявил мухтар с авторитетностью провидца.

— Договорились, — кивнул Лукас.

Он протянул руку, и мухтар прикоснулся к линиям жизни и судьбы. Затем приложил ладони к вискам Лукаса.

— Ты будешь жить долго, — объявил старик.

— Хорошо! — сказал Лукас, хотя было непохоже, чтобы шум толпы затихал.

— Тебя будут преследовать несчастья еще пять лет. Будешь скитаться по миру с людьми, которые не любят тебя. Но Аллах, хвала Ему, охранит тебя, как Он хранит других, подобных тебе. Через пять лет ты примешь ислам. Станешь дервишем-бекташем[369].

— Что ж, возможно.

— Да. У тебя будет жена. Из дервишей. Она станет тебе наставницей. Мудрая женщина, крепкая верой.

— Как она будет выглядеть?

— Красивая. Как бедуинка племени ховейтат. У нее смуглая кожа. Она удлиняет глаза сурьмой.

Ветерок покачивал голую лампочку над ними. Куфия мухтара была идеально чистой, усы подстрижены и напомажены, как у венгерского гусара.

Лукас выразил изумление сверхъестественной проницательностью мухтара. Признался, что знаком с такой женщиной.

— Верь, — сказал мухтар. — Почитай святое. Тогда твои несчастья прекратятся.

За дополнительную плату мухтар предложил прочитать ему особую, большую и содержательную лекцию о наварах, дервишах-бекташах. Эту услугу он часто предлагал журналистам, и стоила она еще сотню долларов. Лукас, отвлекаемый неутихающим близким гамом, не стал ничего записывать, заверив мухтара, что у него отличная память.

— Навар, — сообщил Калиф, — плохое название. Грязное. На самом деле мы не навары. Мы аль-фирули.

По словам мухтара, аль-фирули и их родственники зилло пришли из Албании со своими хедивами[370] в девятнадцатом веке. Они благополучно жили в Египте и Газе до свержения короля Фарука, который, как потомок хедивов, был их покровителем и защитником. Аль-фирули жили в Газе еще до появления лагерей беженцев, рассказал мухтар. Палестинские беженцы иногда притесняли их, как их самих притесняли израильтяне. В прошлом аль-фирули были известны как музыканты и танцоры. Их мужчины и женщины танцевали вместе и занимались гаданием. С возрождением ислама гадание и совместные пение и танцы пошли на убыль. А с начала интифады здесь военное положение. Свадьбы и Байрам проходят без музыки из уважения к мученикам. Тут одни похороны, а аль-фирули не обслуживают похороны.

В представлении мухтара мировоззрение наваров было весьма привлекательным. Они славили жизнь, употребляя вино и арак, когда могли себе позволить. Почитали Магомета, Моисея и Ису, всех пророков Божьих.

В Тель-Авиве, как объяснил Калиф, можно найти людей, говорящих на языке, понятном аль-фирули. Эти люди в Тель-Авиве говорят на цыганском. Язык наваров называется думир. Многие молодые навары уже не говорят на нем.

Лукас спросил Калифа, бывал ли тот в Тель-Авиве. Калиф неопределенно ответил о своих странствиях. Но, признал он, многие аль-фирули переходили границу. Бывали в Тель-Авиве и в Иерусалиме. В Иерусалиме они посещали церкви, мечети и другие людные места, чтобы рассказывать о своем народе. Лукас предположил, что они ходили туда за подаянием.

Выяснилось, что Калиф слышал о Яд-Вашеме. Аль-фирули ходили и туда тоже. Лукас рискнул спросить, знает ли тот о значимости этого места.

— Евреи были убиты, — ответил Калиф. — Многие умерли, пока не пришли сюда.

Он сказал, что слышал: это величественное сооружение, построенное из благородных металлов, огромное, как мечеть.

— Но там не молятся, — объяснил Лукас. — Это монумент. Посвященный еврейским мученикам. Их памяти.

Из необработанного камня, добавил он. Не из благородных металлов.

Калиф сказал, что, как ему кажется, он понял, о чем говорит этот монумент:

Чем огромней скорбь, тем страшней будет возмездие. Когда у человека горе, он хочет видеть, что и его враги в горе. Он думает: «Почему я должен плакать, а тот человек нет?»

Калиф заметил, что Лукаса расстроил его рассказ:

— Тебе грустно? Ты еврей?

— Мне грустно.

Ему было грустно весь день. О Яд-Вашеме, евреях, цыганах, аль-фирули он ничего не сказал. Это была безнадежно долгая история. Разве он миссионер? На дороге все успокоилось.

Платя дополнительную сотню, Лукас заметил, что безумный Запад должен поучиться древней мудрости у простых людей. Мухтар похвалил его скромность и готовность учиться. У мухтара был большой опыт общения с людьми Запада. Лукас, по его мнению, был среди них исключением, не такой, как другие.

Перед самым рассветом Лукас услышал утренний призыв к молитве, звучавший над всей огромной долиной золы[371]. На сей раз это был не яростный вопль муэдзина, не призыв обрушить гнев на мерзости, не клич «Itbah al-Yahud!». А лишь красота призыва к молитве, увещевания и уверения верующих, что молитва лучше сна. Конечно, это была магнитофонная запись. Но когда она зазвучала, пустыню озарили первые лучи солнца, а на дороге воцарилась тишина и мир.

Появился, где-то продремавший остаток ночи, Калиф:

— Днем будет лучше.

— Прекрасно, — сказал Лукас.

На рассвете молодой навар повез его той же дорогой, по которой носились ночью в поисках Лукаса полоумные жители деревни. Появился военный вертолет и минуту кружил над ними. Того гляди прикажут съехать на обочину.

Вскоре Лукас узнал окраины Аш-Шейх-Иджлина, где, как говорили, должен был располагаться ооновский распределительный центр. Здесь навар высадил его, и он пошел дальше пешком. Небо было еще затянуто дымом. Откуда-то, не слишком издалека, повеяло, как показалось Лукасу, йодистым запахом океана, водорослей, побережья.

Через час после восхода солнца уже стояла нестерпимая жара. Лукасу, не прихватившему шляпы, напекло лысину. Над дорогой дрожали миражи. Тучка днем была бы кстати, подумалось Лукасу. Ночью — столп огненный[372].

Он не думал, что есть смысл возвращаться в Бейт-Аджани за женщинами, нашедшими убежище в доме старой повитухи. Лучше попытаться уйти под защиту ООН или какой-нибудь неправительственной организации, а уже с их помощью связаться с Нуалой, Розой и Сонией. По его соображениям, женщинам не должна грозить непосредственная опасность.

Впереди из миража на дороге появились четыре нечеткие фигуры. Когда они приблизились, он увидел, что это четверо молодых палестинцев. Их одежда была грязной и закопченной, будто они слишком приближались к огню. Один был в куфие с черной завязкой и нес канистру с бензином. При виде канистры Лукас заволновался.

Молодые люди поравнялись с ним, глядя неприязненно. Непонятно, кто они были. То ли палестинцы из городка, то ли бедуины, а может, даже навары, аль-фирули.

— Ты еврей, — сказал один, проходя мимо.

— Шпион, — сказал другой.

— Ты дерьмо, — сказал тот, что в куфие и с канистрой.

— Дерьмо, — сказал четвертый, видимо почти не знавший английского.

Что толку возмущаться? Каждый идет своей дорогой, и Лукас, во всяком случае, не стал оглядываться. Он уже сталкивался с подобным на Карибах, и ничего.

Следующим, что он увидел в слепящем свете, была самоходка под флагом с сине-белой звездой Давида, остановившаяся у края дороги. Самоходка была грязная и выглядела брошенной, но оказалось, что в ней сидит патруль Цахала. Люк башни открылся, и показалась голова парня в танкистском шлеме. Парень снял шлем, достал из кармашка фуфайки солнцезащитные очки и уставился на Лукаса.

Помолчал озадаченно, потом потребовал:

— Документы!

Лукас показал ему паспорт и пропуск для прессы.

— Что, кое-какие проблемы? — сухо спросил солдат.

— Да, натолкнулся на баррикаду ночью. Пришлось оставить машину.

— Теперь ее, наверно, сожгли. Еще повезло, что вас в ней не было.

Лукас улыбнулся, показывая, что оценил шутку.

— Думаете, шучу? — с раздражением спросил солдат. — Прошлой ночью убили гражданского. По всему сектору были беспорядки. На Западном берегу тоже. Даже в наших собственных городах. В Лоде. Назарете. Холоне. Молодую девушку убили.

— В секторе?

— В самом Тель-Авиве, — ответил солдат.

— Как можете заметить, — сказал Лукас, — я заблудился, к тому же я иностранец. Я бы хотел позвонить в свой офис в Иерусалиме. Не могли бы вы подбросить меня до поста ООН?

На лице солдата появилось беспокойство. Из люка выглянул второй молодой солдат, обмахиваясь беретом. При открытом люке кондиционер в танке не справлялся с нагрузкой.

— Я бы с удовольствием помог, — сказал первый. — Но вдруг что-то произойдет, пока вы с нами? Бац — и мы уже в Ливане. — Он оглядел горизонт. — Гляньте туда, — показал он на ближайшее поселение за полем шпината. — Это Кфар-Готлиб. У них есть телефон. Они вас выручат.

Второй солдат бросил какое-то словечко на иврите, позабавившее его товарища, но которого Лукас не понял.

— Мы думаем, что у них есть телефон, — перевел первый. — Мы не всегда знаем, что им разрешено.

Они достали из глубины танка прохладное армейское одеяло, бросили на раскаленную броню, чтобы он сел, и довезли до Кфар-Готлиба. У ворот поселения солдат, командовавший самоходкой, объяснил, что приключилось с Лукасом. Вооруженные часовые открыли ворота. Часовые были в такой же форме цвета хаки, что и танкисты, отличаясь только кипой на макушке, и были мрачны и молчаливы.

Лукас пожал руку солдатам, подбросившим его до поселения, и прошел в ворота.

— Не уверен, что добрался бы сам, — сказал он часовым.

Двоим из них было по двадцать с небольшим, а третьему — за пятьдесят. На все попытки Лукаса завязать разговор те отвечали молчанием. Вскоре из поселкового штаба, вызванный по рации, прибыл джип. За рулем сидела симпатичная темноволосая женщина в бандане цвета хаки. Пожилой часовой сделал знак Лукасу сесть в джип и занял место рядом с ним. Они в молчании ехали мимо полей шпината. Затем пошли поля томатов, за ними — ряды грейпфрутовых деревьев, еще дальше виднелась банановая плантация.

— Значит, это Кфар-Готлиб, — сказал Лукас, снова пытаясь разговорить пару в джипе.

Пожилой равнодушно взглянул на него и подтвердил: «Правильно». Говорил он без малейшего акцента и чувства.

Примерно через полчаса они достигли первого ряда оштукатуренных домов, среди которых находился штаб. Выйдя из машины, часовой тем же повелительным жестом, что и прежде, велел Лукасу покинуть джип. Хотя автомат у него был перекинут через плечо, Лукас почувствовал себя словно арестованный. Женщина в бандане отъехала, даже не оглянувшись.

— Я бы хотел связаться с людьми, вместе с которыми приехал, — вежливо сказал Лукас, когда они вошли в трейлер с кондиционером, в котором, похоже, размещалось главное управление поселения. — Они из Международного детского фонда.

Человек с автоматом остановился на ходу и посмотрел на него тем же пустым взглядом, в котором теперь появилась затаенная ярость:

— Детского?

— Да, я…

— Ты репортер? У нас здесь есть дети. Хочешь написать о наших детях?

— Я работал в лагерях беженцев.

— Ах, в лагерях! Понимаю. Как же. Ты о тех детях.

— Кошмарный был день, — сказал Лукас, все еще надеясь расположить к себе сопровождающего. — Опасный для всех.

— Верно. Больше того, один из наших братьев был убит. Один из наших детей.

— Соболезную.

— Это был не ребенок, а красивый молодой человек. Надеюсь, ты не принимаешь меня за педика?

Лукас подумал, что лучше не отвечать, промолчать. Похоже, он снова влип.

— Конечно, если ты голубой, — сказал охранник, — не в обиду тебе будь сказано. Я хочу, чтобы ты хорошо думал о нас. Для нас очень важно, что думает о нас мир.

— Вы, я вижу… — Лукас оглядел зеленеющие поля, нет ли где вышек с часовыми. Над передвижными дождевальными установками раскинулись ряды туманных радуг, сливаясь с подернутым дымкой горизонтом. — Вы, я вижу, выращиваете много шпината.

Он был напуган и валился от усталости.

— Много шпината. Хорошо сказано. Да, — с деланой сердечностью и удовольствием засмеялся человек с автоматом, — пустыня у нас расцвела. — Он помолчал секунду. — Молодой человек, который погиб, которого растерзали эти твари, он был новичком здесь. И все равно — одним из наших детей. Может, тебе трудно это понять?

— Конечно я понимаю, — ответил Лукас. Возможно, в его голос вкралась невольная нотка раздражения. — Почему трудно?

— Тебе придется понять. И ты поймешь.

— Как это произошло? — спросил он, забыв предсказание мухтара.

— Мистер, об этом мы и собираемся тебя расспросить.

43

Лежа на кафельном полу в прохладной, ярко освещенной комнате, Лукас имел возможность подумать над тем, что еще несколько мгновений назад никто ему реально не угрожал. Таких тяжелых ударов прямой в лицо, которыми только что снес его веселый рыжий человек, ему никогда не приходилось получать — это было похлеще того раза, когда его, пьяного, отметелили и ограбили в Морнингсайд-парке. Он не собирался отвечать ударом на удар, но рыжий тем не менее назидательно произнес:

— Никогда не пробуй ударить еврея. Ибо поднимать руку на еврея — это все равно что поднимать руку на самого Всемогущего.

— Такого я еще не слышал, — проговорил Лукас, вставая на ноги.

Рыжий был не один, вместе с ним в комнате находился его коллега.

— Ну так теперь услышал, — сказал последний.

Он был много ниже ростом своего товарища, и лицо его было не столь добродушным. Низенький, коренастый, с холодным взглядом, темноволосый и пузатый. И видно, знал, какое впечатление производит.

Лукас тяжело опустился на табурет, который ему придвинули. Табурет о трех ножках — на таких отдыхает боксер между раундами или отсиживается наказанный обалдуй в классе. В Кфар-Готлибе, представил себе Лукас, табурет использовался в обеих целях. Глядя на слепящий свет, он увидел, что на руках рыжего, который ударил его, ярко-красные боксерские перчатки. Напарник рыжего заметил удивлеиие Лукаса.

— Он боксер, — объяснил коренастый, похоже начальник рыжего. — Ему нужно беречь руки.

— А я было подумал, что он играет на скрипке, — отозвался Лукас.

Ответ был совсем неправильный. Бац — и он снова оказался на полу, с расквашенным носом, ощупывая, не сломан ли тот, и глядя на собственную кровь.

— Ты угадал, — сказал рыжий. — Обожаю рубато. Хочешь, чтобы я продолжил?

Взбираясь обратно на табурет, Лукас был озабочен только одной мыслью: когда восстановится дыхание? Это напомнило ему об одном случае. Тогда он сбил себе дыхание, ныряя ночью в Шарм-эль-Шейхе. Он всплыл на поверхность на мгновение раньше, чем полагалось, и увидел черное небо и огромные звезды над пустыней. Снял маску с лица и погрузился в резиновые объятия лодки, чтобы насладиться свежим воздухом. Однако из-за какого-то таинственного сбоя в процессе метаболизма не мог дышать. Он плавал по черной поверхности воды, задыхаясь, как в разреженной атмосфере Урана, и бедные легкие работали вхолостую.

В помещении, куда они зашли, была непроглядная тьма и пахло плесенью. Когда вспыхнула люминесцентная лампа на потолке, он увидел, что оно выложено кафельной плиткой. Это было нечто вроде убежища, бункера. Через двадцать секунд отчаянных усилий к Лукасу вернулось дыхание.

— Ну, — спросил черноволосый, — так за что тебя бьют?

Правильный ответ, подумал про себя Лукас, будет «за Ленни», но он промолчал. Понимание, что необходима осторожность, дорого обошлось Лукасу, который имел обыкновение размышлять медленно и вслух, но на сей раз придется постараться.

— Вы спасли мне жизнь. Если б вы меня не подобрали, меня могли бы убить. Так что я действительно не знаю, за что вы меня бьете. Я американский журналист, как написано в моем пропуске.

— Еврей? — спросил рыжий.

Лукас едва удержался от хохота. За несколько лет в Израиле ему задавали этот вопрос всюду, где он бывал, от Дана до Галаада, прямо или косвенно. И вот, едва он решил, что слышал уже все возможные вариации смысла, подтекста, интонаций вопроса, он услышал новую.

Вариант рыжего не был особенно враждебным. Скорее даже слегка дружелюбным.

— Наполовину, — ответил Лукас. — Отец был еврей, но нерелигиозный. Исповедовал «этическую культуру». Мать — не еврейка.

Почему он рассказывает этим кретинам о своей жизни? — спросил он себя. Одно дело — бояться, но эта потеря морального авторитета была унизительна. Тем не менее ему была ясна логика, которой он руководствовался. До тех пор пока он верит в их относительную добродетель, есть надежда, что они его не убьют. Эта надежда была единственным основанием, от которого можно отталкиваться. Он, однако, сознавал, что ревизионистские подпольные группы во времена Британского мандата убивали куда более достойных евреев, чем он. Настоящих евреев.

— Как вышло, что ты не в правительстве? — спросил рыжий.

Шутка была рассчитана на то, что ее оценит напарник, и Лукас подумал, что улыбнуться было бы опрометчиво. К тому же он не хотел снова подставляться под удар.

По Нюрнбергским расовым законам[373] он самый натуральный еврей, подумал Лукас. Если он вполне еврей для газовой камеры, то и для них должен быть тоже. Но он ничего не сказал. Когда-нибудь, если останется живым, можно будет вставить куда-нибудь эту фразу. А сейчас хватит с него мордобоя, больше он не выдержит.

Пока двое дознавателей переговаривались меж собой на иврите, Лукас на короткое время потерял сознание. Очнувшись, он поймал себя на том, что разглядывает боксерские перчатки. Ему вспомнились «смокеры» с боксом после уроков в неподходящей школе. Вспомнилось, как вынужден был биться с каждым достававшим его школьным антисемитом, начиная с мальчишки по имени Кевин Инглиш. И таких был добрый десяток.

Как странно, как жутко, что приходится вспоминать все это здесь. Что тебя заставляют вспоминать закон детских джунглей с их мерзкими склоками и благочестивым янсенистским фатализмом в таком месте, как Кфар-Готлиб. Но разве нет у них определенно чего-то общего? Религия. Душа бездушного мира; до чего же Маркс был сентиментален[374]. А тут, в Кфар-Готлибе, они сверхрелигиозны. Еще национализм. Автоматы. Шпинат. Лукасу хотелось, чтобы все это что-то значило. И мысль, что это не значит ничего, откровенно бесила.

— Так что ты делаешь, Лукас, на нашей земле? — спросил черноволосый.

— Я журналист, — ответил Лукас. — Вы видели мои документы.

— Еще бы, и ты такой же, как все они, — сказал рыжий. — И для того здесь, чтобы клеветать на религиозную общину. Может, не в наших силах заставить тебя не клеветать. Но когда ты становишься причиной смерти еврея, на тебе его кровь. А в таком случае мы можем принять меры.

— Мы сделали все, что могли, чтобы спасти ему жизнь, — сказал Лукас. — Он ушел от нас. Толпа схватила его, и мы ничем не могли ему помочь.

— Линда Эриксен другое говорит. Что вы проехали блокпост и ничего им не сказали. Что ударили ее, не давали сообщить армии.

— Все было не совсем так, — возразил Лукас.

Привели Линду, с опухшими глазами и немного отошедшую от истерики.

— Они ударили меня, когда я попыталась сообщить солдатам, — со злобой сказала она. — Они виноваты в его смерти.

— Линда, — начал Лукас, — ты ведь прекрасно все понимаешь.

Но он видел, что ее не переубедить. Он сам был не уверен в том, что же произошло. И едва ли чье-нибудь чувство справедливости будет здесь удовлетворено, как ни крути.

— Послушайте, — сказал Лукас дознавателям, когда Линда вышла, — я не знаю ни кто такой Ленни, ни что он там затевал, но я сделал для него все, что мог, и мои спутницы тоже. Он пришел в лагерь сам по себе.

— Как это ты не знаешь, что он затевал? — спросил черноволосый. — Чем вы там с ним занимались?

— Я так понял, что он выступал посредником, устраивал переговоры мисс Эриксен и Сонии Барнс с какими-то палестинцами в лагере «Аргентина». Мисс Эриксен работает волонтеркой в Коалиции по правам человека. Сония Барнс привезла ее сюда на ооновской машине.

— И?.. — спросил рыжий.

— Когда запахло жареным — когда начались беспорядки, — я поехал на такси искать Сонию. Ну а дальше все пошло наперекосяк.

— Почему ты?

— Потому что я друг Сонии. Я пишу о ней.

— Пишешь что?

— Статью о религиозных группах в Иерусалиме. У Сонии есть друзья, принадлежащие к одной такой.

— К секте, — сказал рыжий.

Лукас пожал плечами:

— Секта — понятие относительное.

А про себя подумал: «Тебе ли этого не знать?»

— Так ты об этом пишешь? — спросил черноволосый. — О сектах в нашей стране? Может, вроде «этической культуры»?

— Я писал о религиозной одержимости, — ответил он.

— И кого ты считаешь одержимыми здесь? — поинтересовался коренастый и черноволосый. — Не нас, надеюсь?

— Присутствующие в виду не имеются, — сказал Лукас. Он снова почувствовал дурноту. — Можно попросить глоток воды?

Ему принесли чашку сильно хлорированной воды. На стене у них за спиной, заметил он, висело знамя с изображением короны над пальмой и буквами «бет», «далет», «гимель»[375].

— А почему тебя так интересует Линда? — спросил рыжий. — Стоило ей приехать сюда, как тут же появляешься ты.

— Я несколько месяцев расспрашивал Линду и ее бывшего мужа. А приехал я сюда вчера потому, что мне позвонила Сония Барнс.

— А Сония почему интересует?

— Мы ходим по кругу, — сказал Лукас. — Сония получила машину неправительственной организации. Линда просила ее об этом. Потому что она вроде как расследует случаи избиения детей парнем по имени Абу Барака.

Лукас пытался как можно быстрее и не задавая лишних вопросов определить, чего хотят от него эти два «молодых льва»[376]. Поначалу он думал, что его бьют из-за смерти Ленни. Но видать, они хотят узнать что-то о нем самом.

— С кем ты встречался вчера еще? — спросил черноволосый. — Кроме арабов.

Лукас задумался. Логично было заключить, что им известно, с кем он встречался.

— С Нуалой Райс из Международного детского фонда. С Элен Хендерсон из БАПОРа. С Ленни. С Линдой и Сонией.

— Ты занимался Линдой. Брал интервью у ее бывшего мужа. Ты познакомился с ней через Пинхаса Обермана.

— Это маленькая страна, все друг друга знают.

— Думаешь, у тебя есть источник в Шабаке? — спросил рыжий. — Так вот, будь уверен: ни в МОССАДе, ни в Шабаке — нигде не происходит ничего, о чем бы не знали мы. Между прочим, почему ты бросил свою журналистскую работу?

— Да так. По личным причинам. И у меня нет источника в Шабаке.

— Тебя используют. Мы можем предложить историю поинтересней, ты сумеешь помочь этой стране. Или можем заставить тебя замолчать.

Кажется, Лукас понимал их желание притушить интерес прессы к Абу Бараке. Поскольку ясно было, что Абу Барака один из них. Или, что правдоподобнее, несколько из них — из их отряда головорезов. Но что это за «история поинтересней»?

— Этот парень, — хмыкнул он, — типичный моссадовец. Косит под гоя, но нас не проведешь. А вы что скажете?

Напарник рыжего, не обращая внимания на предложение, сделанное его приятелем, сказал Лукасу:

— Ты утверждаешь, что ты честный журналист. Что ж, посмотрим, какой ты честный. Мы можем рассказать о заговоре против Государства Израиль. И о плане клеветнической кампании против активных религиозных общин.

Лукас ответил молчанием.

— В чем дело, мистер Лукас? Неинтересно? — Он выругался по-арабски. — Для этих ублюдков, представляющих славную свободную прессу, если евреи сопротивляются террору, если защищают себя от убийц, то они ничем не лучше нацистов. Удел евреев — быть жертвой. Иначе мир рухнет, так, мистер Лукас?

— Я не разделяю подобных воззрений.

— Твои приятели — сектанты, Лукас, все эти иностранки и управляющие ими иностранцы, — просто банда террористов, не гнушающихся контрабандой наркотиков.

— Необходимо доказательство, — требовательно сказал Лукас.

В то же время у него было отвратительное предчувствие, что их обвинения не вполне голословны. Как ни тяжело было признаться себе в этом, но, кажется, имелась в виду Нуала, — похоже, она в конце концов прокололась.

— Доказательство, мистер Лукас, — пообещал черноволосый, — ты получишь. А взамен мы потребуем ответной услуги, понял? Ты заявляешь, что неповинен в смерти нашего товарища. Может быть, тогда мы разрешим сомнение в твою пользу. Но будь так добр позаботиться о том, чтобы стала известна правда об этой истории. Тебя хотели использовать, чтобы развязать кампанию клеветы. Но ты вместо этого напишешь правду.

— Потому что, — прибавил рыжий, — правда поразительна. Но ты обязан нам больше чем правдой, которую узнаешь. Ты обязан нам жизнью за жизнь.

— Нет, — сказал Лукас. — Я никого не убивал.

— Извини, приятель. Человек погиб. И ты в ответе. Эта смерть может привести к другим смертям. На твоих руках — кровь. — Рыжий кивнул на стену бункера, за которой тянулись засушливые равнины, окружающие Кфар-Готлиб, фруктовые плантации и поля шпината. — Тут нет ни одного человека, который не был бы готов умереть за святость того, что принадлежит нам.

— Итак, мы даем тебе информацию и шанс ее обнародовать, — сказал напарник рыжего. — Отныне и до того, как все разрешится, важно, чтобы ты сотрудничал с нами. Что скажешь?

— Не знаю, — ответил Лукас.

Тогда они снова предъявили Линду, которая рассказала ему о гашише. Объяснила, что Нуала и Сония переправляли тот каждую неделю. А в обмен — оружие для палестинского ополчения, которое иногда сотрудничает с Шин-Бет, вроде «Черных соколов» или коммунистической фракции. Еще они иногда возят колумбийский кокаин от Мистера Стэнли для высших чинов ополчения. Недавно они достали иранскую взрывчатку для банды приверженцев синкретической религии под водительством Де Куффа, которая замыслила сумасшедший план насчет Харама. Линда утверждала, что узнала об этом случайно, Сония ей доверилась.

Но, поглаживая подбородок, думал Лукас, если кто и замышляет разрушения на Храмовой горе, то уж скорее боевики Кфар-Готлиба, сверхпатриоты, породившие Абу Бараку, а не группа каббалистов-эстетов Де Куффа и Разиэля, в этом он был вполне уверен.

Лукас, не расположенный спорить, решил разобраться в этом позже. Линда тем временем плакала не переставая, и Лукас согласился со всеми условиями, которые ему ставили.

В какой-то момент вечером у ворот поселения появился Эрнест из Коалиции по правам человека. Он переехал границу на такси с нервным водителем, чтобы забрать Линду. Наконец хаверим отпустили Лукаса.

— Ты-то здесь как оказался? — спросил его Эрнест.

— Это долгая история. Я думал, тебя нет в стране.

— Уезжал в Прагу на конференцию. Но когда вернулся вчера, мне сказали, что Линда здесь.

— Кто сказал?

— Ну, у нас есть тут кое-какие контакты, — ответил Эрнест. — Не все, кто живет в Кфар-Готлибе, разделяют господствующую тут идеологию. Но я должен был приехать сам.

Он обернулся к Линде, которая притворялась спящей на заднем сиденье. Эрнест должен был ехать сам, потому что был одним из немногих, кто мог в относительной безопасности добраться от Газа-Сити до поселения.

Они с Лукасом переглянулись.

— Кто-нибудь вывез женщин? — спросил Лукас. — Сонию?

— Нуала и мисс Хендерсон сейчас на территории Детского фонда. Сония — на пляже.

— На пляже, — не понимая повторил Лукас.

— Ну, увидишь, — сказал Эрнест. — Так что говорят в поселениях? Похоже, над тобой поработали, вид у тебя тот еще. На побережье сможешь получить первую помощь.

— Можно прекращать поиски Абу Бараки. Абу Барака — это они. О каком побережье ты говоришь?

— Не удивлен, — сказал Эрнест; Линда заерзала на заднем сиденье, будто бы во сне. — Что еще они говорят?

— Что Бог на их стороне. И они хотят втюхать мне какую-то историю.

— Они — левая рука Бога, — задумчиво проговорил Эрнест. — И правая тоже.

— Знаешь, что я думаю? — сказал Лукас. — Когда-нибудь Богу отрубят Его хренову руку. — Тут он вздрогнул от пронзительного вопля Линды. Обернувшись, увидел, что та зажимает ладонями уши. — Я считаю, что должен быть суд, — продолжил Лукас. У него самого глаза слипались. — После гностической революции, когда тиккун восстановится, мы посадим Старикана в клетку в Пизе и проверим Его на вменяемость. Лично я сомневаюсь, что Он получит высокий балл.

— Спросим, где Его носило, — предложил Эрнест.

— В клетку в Пизе, — настаивал Лукас. — Спросим, где Его носило и на кой хрен Ему Его бомбы, и взрывы, и громы и чтобы мы, насмерть перепуганные, бегали вокруг эпицентра. Попросим пример поэзии. Он сотворил Левиафана, а способен ли Он прочесть стишок? Я имею в виду, извини, что закаты над пустыней и прочая мура — это не поэзия.

— Но Он сам по себе поэзия, Крис, — возразил Эрнест. — А бомбы — это наше, а не Его. Как бы то ни было, Он лучше, чем Эзра Паунд[377].

— Два старых бородатых бродяги, — заявил Лукас, — обоим место в клетке.

— А что поселенцы Кфар-Готлиба думают? Хочет Бог мира или войны?

— Насколько я понимаю, — сказал Лукас, — иногда Он хочет и то и другое. Но обычно — в разное время.

— Как вы можете потешаться? — обозлилась Линда, хотя на самом деле они были серьезнее некуда. — Это исторически обосновано.

44

Бежав от гнева пророков, Лукас оказался на туманном берегу холодного Филистимского моря[378], прогуливался среди эллинистического вида молодежи в тесных купальниках. Он только что вернул себе взятую напрокат машину, принял душ, сменил рубашку и надел поношенные шорты цвета хаки, которые оказались в дорожной сумке. Он искал Сонию, которая была где-то на пляже.

Юные эллины были в основном израильскими моряками в увольнении. Их база располагалась на Зеленой линии и частично на израильской территории. Наконец он нашел Сонию среди волейболистов. Когда он позвал ее, другая девушка тут же встала на ее место.

— Что, якшаешься с врагом?

— Кто враг? Эти ребятишки? Они мне не враги. Я часто останавливаюсь здесь по дороге в сектор. У них всегда находится лишний пропуск.

— Очередная странность этой войны.

— Крис, я ни с кем не воюю. Что с твоим лицом? Оно все распухло.

— Кажется, ничего не сломано, кроме моста. Надо попробовать подогнуть его и поставить на место. Один зуб шатается.

— Тебя что, били?

— Да. В Кфар-Готлибе. Эрнест говорит, я не первый репортер, кому там досталось.

— Нужно помазать чем-нибудь дезинфицирующим.

— Ничего, пройдет.

Он взял ее под руку, и они пошли вдоль кромки воды; мелкие волны лизали им лодыжки.

— Мне только что рассказали, что ты возишь гашиш из сектора в Тель-Авив.

— Кто рассказал?

— Черт! Я надеялся, ты будешь отрицать. Звучало-то дико.

— Так я и отрицаю. Конечно отрицаю. Ты действительно думаешь, что я какая-нибудь чокнутая наркобаронша?

— Да нет. Но поселенцы так говорят. Что это они вдруг?

— Это они про Нуалу.

— Проклятье! Так я и знал! И ты ездила с ней.

— Я об этом не знала вплоть до последней поездки. Понимаешь, она занимается этим не ради выгоды. Это такая схема, в которой участвуют Рашид, фракция партии и Шабак. Поселенцам-то какое дело? Они наверняка в курсе этого дерьма.

— Ну, если ты ищешь Абу Бараку, — сказал Лукас, — то поселенцам очень даже есть до этого дело. Потому что Абу Барака — это они. Поселенцы из Кфар-Готлиба. То же и с Нуалой. Нельзя участвовать в грязных делах и одновременно катить бочку на поселенцев. Это лишь подтверждает все их подозрения.

— Но кто им насвистел-то?

— Линда. Она одна из них. В смысле, она была там, когда они меня прессовали. Она говорит, что видела кучу гашиша и перевозит его Нуала.

— Поганая белая сучка, — сказала Сония без особой злости. — Что думаешь? Но она ничего не видала. Я в это не верю. Кто-то ей рассказал.

— Мало этого, они обвиняют нас в смерти Ленни. Еще говорят, что Нуала перевозила взрывчатку. И похоже, думают, что и ты в этом замешана. Что взрывчатка предназначалась Разиэлю и Де Куффу. Твоим приятелям.

Сония засмеялась:

— Взрывчатка? Они что, шутят?

— Не знаю, шутят они или что. Но они хотят, чтобы я занялся одной историей. Жирной историей. О плане разрушить Аль-Аксу. Вроде той затеи Вилли Ладлэма.

Они дошли до спиралей колючей проволоки, обозначавших конец пляжа. Постояли секунду, глядя на ограждение, и пошли обратно. Неожиданно Сония оторвалась от Лукаса и побежала по воде, оступаясь и снова вставая, а зайдя по грудь, нырнула в набежавшую волну, скрылась в ней, потом появилась за линией прибоя. Пару минут она плыла параллельно пляжу, потом отдалась на волю волне, которая понесла ее к берегу, и вышла, покачиваясь, из пены к Лукасу.

— Сколько раз ты ездила с Нуалой?

— Не могу припомнить.

— Сколько?

— Раз пять-шесть. Как-то так.

— Достаточно, чтобы примелькаться. А возможно, и чтобы тебя сфотографировали. Почему не сообщила мне, что она возит наркоту?

— Как бы я тебе сообщила?

— Не знаю. Я ведь тоже ездил. Могла бы намекнуть.

— Я думала, вы с Нуалой дружны.

— Не так чтобы очень.

— Ну, если я у них под колпаком, — сказала она, — то и ты тоже. Особенно после вчерашнего.

Они шли вдоль кромки моря.

— Зря ты мне не доверилась, — сказал он.

— Чего они хотят от тебя?

— Если не вдаваться в лишние подробности, они хотят, чтобы я кое-что написал. Озвучил некую версию.

— Правдивую версию?

— Их версию правды. Обещают, что меня оставят в покое. Если напишу.

Они свернули на пляж, и Сония, пройдя охрану, направилась в женскую раздевалку переодеться.

Когда они проехали полдороги до Иерусалима, свернув с приморского шоссе, Лукас сказал:

— Это наверняка связано с делом Абу Бараки. Ты, я, Нуала — все мы имеем к нему отношение. И мы — слабое звено.

Какое-то время они ехали молча.

— Мне приснился сон, — сказал Лукас. — По крайней мере, думаю, что это был сон. А может, галлюцинация. Что я разговаривал с маленькой дочкой Рудольфа Штейнера, Дифтерией.

— Тут полно грязного экстази. Честное слово. В Тель-Авиве. Повсюду. Кое-кто добавляет его в фалафель[379]. А то в гашиш. И что тебе сказала малышка Дифтерия?

— Она звучала похоже на Линду Эриксен. Хотя одну вещь она сказала… сказала: «О чем люди думают, то сбывается».

— Боже мой! Помнишь, когда-то мы считали, что это хорошо? Где ты взял грязное экстази?

— Не знаю. Я заснул в храме Гроба Господня.

— Жуткое место, — сказала Сония. — Не стоит тебе туда ходить.

Несколько миль они проехали молча.

— Как-то давно у меня состоялся странный разговор с Янушем Циммером, — сказала она. — Он как будто предупреждал о чем-то подобном. О некой подпольной организации.

— Я позвоню ему, — сказал Лукас.

— Будь осторожен. Он человек себе на уме. И сейчас он с Линдой.

— Господи! Кто есть кто? Чего люди хотят?

Трудно было сказать, кем на деле является человек и чего он добивается, потому что чрезвычайное положение, в котором пребывало государство, порождало постоянные импровизации и имитации. Органы, в действительности не бывшие государственными, выдавали себя за таковые. Государственные прикидывались негосударственными, или антигосударственными, или органами иных государств, включая враждебные. Многие люди, посвященные в деятельность службы государственной безопасности и вооруженных сил, ушли из соответствующих организаций окончательно или наполовину, или делали вид, что ушли, или повернули оружие против этих организаций, делая вид, что работают на них, или продолжали работать, делая вид, что повернули оружие против них, или сами толком не знали, что против кого повернули. Некоторые работали просто ради развлечения или денег. Ну а еще были люди благонадежные и патриоты.

— Ты правда считаешь, — спросила Сония, — что их это волнует? Ну, что кто-то узнает, что это они избивают палестинских подростков? Поселенцев из Кфар-Готлиба и им подобных не слишком заботит мнение мировой общественности.

— Думаю, кто-то хочет тебя подставить. Надо бы поговорить с Эрнестом. Не нравится мне эта лабуда насчет Аль-Аксы. Если кому-то приспичит ее взорвать, скорее уж это будут они. Чтобы возвести храм, да?

— Девятого ава будет демонстрация, — сказала она. — Летом, в годовщину разрушения Первого и Второго храмов. Как всегда. Ортодоксы выходят. Палестинцы выходят. Убийства случаются, обычно палестинцев. Знаешь, лучше я поговорю с Нуалой.

— Заодно уж, — посоветовал Лукас, — присмотрись и к Разиэлю.

45

В Иерусалиме Лукас отвез Сонию в бунгало в Эйн-Кареме. Там было спокойно, в саду ни души.

— Я вернусь, — сказал он. — Отдыхай.

Он отогнал машину в гараж своего дома в центре города, поднялся в квартиру принять душ, переодеться, обработать раны аспирином и заклеить пластырем. Ему пришло в голову, что избавиться от политических трудностей можно, воспользовавшись их с Сонией иностранным гражданством.

Несмотря на покровительственное отношение Америки к Государству Израиль, во что верили многие в этой части мира, зачастую было непросто использовать влияние сверхдержавы для защиты ее граждан, когда они выступали как частные лица. Помогало, если в тебе видели особо важную персону, но, поскольку в Израиле было полным полно личностей, чьи имена и названия организаций, которые они представляли, звучали политически сладостно на родине, конкуренция была ожесточенная. С влиятельными еще разговаривали; газетные писаки и цветные экс-фиделисты получали коленом под зад.

Учитывая подобное положение дел, Лукас был вынужден воспользоваться благосклонностью старой своей приятельницы, Сильвии Чин. Хотя она была маленьким винтиком в огромном исследовательско-информационном механизме американской дипломатии, она оказалась умной — несоразмерно занимаемому ею месту, — рассудительной и изобретательной. Когда он позвонил ей в офис, она согласилась встретиться с ним в кафе на краю рынка Махане-Иегуда.

Сильвия пришла в скромном шелковом платье, ее стройную шею украшали янтарные бусы. Искусно наложенный грим скрывал крохотный шрамик, оставшийся от колечка в носу, которое она носила в Пало-Альто и от которого избавилась в день экзамена на сотрудника дипломатической службы. Рыночные торговцы пели ей руританские[380] романсы.

— Кристофер, — сразу сказала она, — думаю, ты в попал в беду.

Увидев его распухшее лицо, она нахмурилась.

— Я на днях ездил в сектор. В такое вляпался там!..

Сильвия хладнокровно оглядела кафе:

— Я тебе рассказывала о крупной операции по борьбе с наркотиками здесь? Не только в Тель-Авиве, но вообще здесь.

— Кажется, что-то упоминала.

— Ладно, я тебе расскажу, Крис. Когда латинские любовнички Госнаркоконтроля просовывают свое здоровенное копыто в дверь, их уже не вытолкать. Сейчас у Шабака и МОССАДа роман с ними, что, как подумать, просто смех.

— Почему?

— Видишь ли, последний раз МОССАД выручал Госнаркоконтроль США на Тринидаде, где в виде особой услуги Дяде Сэму-сан внедрился в крупную героиновую сеть. В итоге МОССАД перехватил руководство и рулит сейчас этой сетью сам, зарабатывает какую-никакую мелочишку. Так что можно было бы подумать, Госнаркоконтроль кое-чему научится.

— Если бы Госнаркоконтроль чему-то научился, — сказал Лукас, — международному наркобизнесу пришел бы конец.

— Правильно. А теперь я тебе скажу кое-что. Одна твоя подружка из неправительственной организации, ирландка, и ее хахаль-доктор приходили вчера к нам за визой. Похоже, считали, что мы обязаны ее выдать. Думаю, потому, что ее шеф из Шабака уверил ее, будто с нами все улажено. Она то и дело тебя поминала. Так что лучше будь поосторожней. Ты попал в пару серьезных списков.

— Радость-то какая.

Сильвия слегка наклонилась к нему и понизила голос:

— Кое-что поразило меня в разговоре с Нуалой. Когда мы болтали о ее визе. Знаешь что?

Лукас задумался на секунду:

— Если бы кто-нибудь там действительно хотел помочь, ей бы организовали…

Сильвия поднесла палец к губам и очень тихо договорила за Лукаса:

— Фальшивый паспорт. Поддельные документы. И не посылали бы ее клянчить визу.

— Они ее сливают.

— Возможно, в свое время ей помогли бы Советы. Не сейчас. — Сильвия широко улыбнулась на случай, если кто наблюдал за ними. — Она надеется увидеть тебя сегодня в Тель-Авиве. Я бы посоветовала не ехать.

— А Сония Барнс?

Сильвия смахнула листочек мяты с верхней губы.

— Плохо еще, что Нуала Райс и ее дружок — коммунисты… что бы там сейчас от компартии ни осталось. И то, что Сония в прошлом была связана с партией и провела несколько лет на Кубе.

— А ты не можешь как-то разобраться по своим каналам? Если считаешь, что девушек используют.

— Попробую. Но, понимаешь, Крис, иногда так все переплетено, что и не разберешься. Похоже, больше никто не размышляет над информацией. Доступной информации больше, чем важной, если понимаешь, о чем я.

— Да, конечно.

Ему казалось, что он понимает это не хуже любого другого.

— Компьютеры бездушны, — сказала Сильвия, — но они ничего не забывают. Как слоны. Однажды хапнувшие хоботом стручки халапеньо[381]. Кто когда был коммунистом. Кто жил на Кубе.

— Значит, Сонию собираются отдать на съедение волкам?

— Послушай, что я тебе скажу, и можешь передать это дальше. Нуалу и ее приятеля, палестинского доктора, слили. Не хочу показаться черствой, но я действительно ими не занимаюсь. Если мы вступимся за них, люди подумают, что они работают на нас.

— Есть какие-нибудь хорошие новости? — спросил Лукас.

— Есть шанс. Сония может спастись с помощью Разиэля, потому что папаша хочет получить его обратно в целости и сохранности и мы предполагаем это устроить.

— Каким образом?

— Ну, это будет нелегко, потому что парни из наркоконтроля опознали в нем торчка за полмили. Но мы держим руку на пульсе. Папаша платит частной охранной службе «Айн», чтобы за ним приглядывали. Той самой, к которой обратились нью-йоркские поручители под залог, чтобы разыскать беглых должников Маршаллов, père et fils[382].

— Мир тесен, — сказал Лукас.

Он подумал о помещении, облицованном кафелем, где его допрашивали, и его новооткрытая вселенная представилась ему состоящей из таких помещений, множащихся, уходящих в бесконечность, целые зоны под властью своих демиургов.

— «Айн» любит хвастать перед нами, что у них обширные связи, — продолжала Сильвия. — Они имеют в виду близкие отношения с Шабаком и кое-какое политическое чутье. И этим они торгуют. Так вот, я не знаю ни что у Разиэля на уме, ни что израильтяне имеют против него, но очень сомневаюсь, чтобы они плохо обошлись с ним, учитывая влияние его папаши. Лучший выход для Сонии — держаться Разиэля. Может, и для тебя тоже. Быть простым американским репортером. Не слишком осведомленным репортером.

— Я тебя понял. Но с чего все началось, первые неприятности у меня и Сонии, — это, насколько я знаю, тема с избиением какими-то поселенцами мальчишек в секторе. Тема, которой я даже не стал заниматься, перепасовал. И что, кто-нибудь действительно полезет в бутылку из-за такой антирекламы? — спросил он Сильвию. — Какие-то поселенцы, какие-то солдаты измолотили мальчишку или даже убили одного, и мир узнает об этом — и что? Неужели это для кого-то настолько важно?

Сильвия легко пожала плечами, подняв брови и оторвав пальцы от столика:

— Я так не думаю. Но Сония слишком близко от наркотрафика. А еще до нас дошел слух о новом заговоре с целью устроить взрыв на Храмовой горе. Если Разиэль или Сония имеет к этому какое-то отношение, даже не знаю, кто может им помочь. Ты же понимаешь, что может произойти?

— Что за глупость! Они как суфии. Они верят в единство всех религий. И отвергают насилие.

— Это хорошо, — сказала Сильвия. — Надеюсь, ты прав. Но не советую бежать в американское консульство, если Храмовую гору взорвут, потому что от консульства ничего не останется.

— И где я тебя найду?

— Это не смешно. Я потеряла соседку по комнате — подругу по студенческому землячеству — в Эр-Рияде. Ее на куски разнесло, вернулась домой в Айову в запаянном гробу. Когда услышу проклятый грохот, я помчусь на шаг впереди толпы мучеников. Позабуду английский. Я знаю точное расстояние до ближайшего кошерного китайского ресторана и сколько времени занимает, чтобы пробежать его на каблуках, там ты и найдешь меня. На раздаче лапши.

— Взрывы совершенно не по их части, — сказал Лукас. — То есть абсолютно. Они последователи того старого гуру.

Она бросила на него взгляд, который можно было, не погрешив против истины, назвать весьма загадочным:

— О’кей, Лукас. Раз ты так говоришь.

Из кафе он сразу поехал в Эйн-Карем. В бунгало никого не было, кроме Сонии, которая собирала сумку.

— Куда-то едешь?

— Я позвонила Стэнли и договорилась о нескольких выступлениях. Мне нужны деньги.

— Ты все еще веришь, что мир скоро будет свободным? Может, деньги никому не будут нужны. Может, денежные отношения отомрут.

— Не смейся надо мной, — сказала она. — Если я сама обманывалась, что ж… признаю, была не права. Первый раз, что ли. Но что, если я права? — Она глубоко вздохнула, и Лукас не знал наверняка почему: то ли от усталости, то ли от нервного напряжения последнего времени, то ли сдерживая слезы. — Каждый день не похож на предыдущий. Иногда я просыпаюсь по утрам и чувствую: все на месте, все знакомо как свои пять пальцев. А в другой раз кажется, что я схожу с ума. Знакомое ощущение, да, Крис?

— Думаю, да. Вот только лучше бы тебе в Тель-Авив не ехать. Больше того, возможно, стоит вообще покинуть страну.

— Нет. Этого я не сделаю. Я обещала Стэнли, что выступлю завтра. Нуала там будет. Она ожидает кое-какие документы и хочет встретиться со мной. А потом Разиэль собирается отправиться медитировать в Галилею. Куда-то в горы.

— Думаю, настал момент для последнего чуда. Такого, которое все переменит.

Она только устало кивнула.

— И все равно едешь?

— Я слишком далеко зашла. Придется идти до конца. И тебе стоит пойти с нами. Ради твоей книги.

— Это что, персональное приглашение?

— Да, — сказала она. — Мне бы этого хотелось. Хотелось бы, чтобы ты был со мной. Но тут никого, так что я не знаю, когда все будет.

— Завтра я еду в Тель-Авив, попытаю Эрнеста. Потом к Стэнли загляну.

— Хорошо, — сказала она.

Провожая его, Сония вышла в сад.

— Скажи мне одну вещь, — попросил Лукас. — Кто-нибудь из вашей группы, Разиэль или кто из тех людей, что уходят и приходят, когда-нибудь говорил тебе об уничтожении мечетей на Храмовой горе? Может, для того, чтобы восстановить Храм? Что-то вроде этого?

— Никогда. Откуда вообще такие мысли?

— Сильвия Чан из американского консульства спрашивала. Ходят такие слухи. Кое-кто может подумать на вашу группу.

— На нас? На Разиэля? Разиэль и шутиху запустить не способен. Он в жизни пальцем никого не тронул. Знаешь, тут много всяких чокнутых ошивается, но ничего похожего от них никогда не слыхала.

— Так я и думал. И ей сказал то же самое.

46

На следующий день Лукас побросал вещи в «форд-таурус» и приготовился отправиться по горной дороге в Тель-Авив. Перед выездом он попробовал позвонить доктору Оберману, спросить, не мог ли, по его мнению, Разиэль связаться с бомбистами-террористами. Он не собирался подробно обсуждать этот вопрос, только договориться о встрече для обстоятельного разговора.

К его досаде, обермановский автоответчик сообщил, что доктор будет отсутствовать всю неделю, больше того, что тот уехал в Турцию, где в экстренных случаях до него можно дозвониться по номеру в Бодруме между двенадцатью и часом дня и вечером после девятнадцати. Затем автоответчик сообщил имя и номер телефона психиатра, который тем временем подменит Обермана.

Немного обеспокоенный, Лукас решил попытаться найти самого Обермана. И позвонил в Бодрум:

— Что вы делаете в Турции?

— А, — ответил Оберман, — подменяю коллегу-антрополога. Показываю группе немцев руины Эфеса. — Последовало лирическое отступление: — Эфес, родина Дианы. Не цветущей богини-охотницы аттических греков, а отвратительной восточной…

— Послушайте, — прервал его Лукас, — мне нужно узнать кое-что о некоторых наших общих друзьях.

Он старался так формулировать вопросы, чтобы не выдать слишком многого. На практике для человека, не приученного к осмотрительности в телефонном разговоре, это чертовски сложно. Разговор превращается в детскую болтовню, в прозрачные намеки.

— Вот как?

— Ваша бывшая подруга, фрау пасторша, — каких она убеждений, не мессианских ли? Эксплозивного толка?

— Если вы имеете в виду Линду, — ответил Оберман, — то у нее имеется склонность к апокалипсическим настроениям. Хотя она скорее имплозивный тип психопатки.

— Понимаю, — сказал Лукас. — А Разиэль?

— Разиэль способен на все.

— Черт!

— Какие-то неприятности там у вас? — спросил Оберман.

— Можно сказать и так.

— Тут видишь наше будущее: ее храмы, этой нестареющей архиязычницы, сестры Кибелы, адепты которой сами себя калечили.

— У меня какое-то подвешенное ощущение. Может, вы знаете что-то, чего не знаю я?

— Немедленно возвращайтесь к роли наблюдателя, — сказал Оберман. — Забудьте о романтике.

— Премного благодарен за совет.

— Сарказм тут неуместен. Делайте, как я сказал, и все с вами будет хорошо. Подумайте над этим, и поймете, о чем я. Были когда-нибудь в Эфесе?

— Нет, никогда.

— Здесь святой Павел проповедовал евреям. Он говорил им, что лучше жениться, чем пылать страстью[383]. Тут есть синагога, — возможно, он там бывал.

— Я опасаюсь за Разиэля, — сказал Лукас. — Возможно, он переживает серьезный кризис веры.

— Не перевозите никаких свертков. Не передавайте сообщений. Не ходите в одиночку в безлюдные места. Меньше обязательств, пока не почувствуете себя лучше.

Последние слова Обермана понравились Лукасу. Но прежде чем он спустился к машине, внизу, в парадном, сработала сигнализация и у его двери появилась Линда Эриксен, фрау пасторша. К его досаде, она вошла в сопровождении той же американской пары, которая вломилась в квартиру Бергера в Старом городе, когда он был там с Сонией. Женщина — с прежней сияющей неприятной улыбкой, мужчина — как прежде, с автоматом.

— Крис, — сказала Линда, — я бы хотела, чтобы ты выслушал то, что собираются сказать тебе Джерри и Том. Помнишь их?

— Да вроде как. Я был в постели.

— Мистер Лукас? — любезно обратился к нему Том. — Не желаете ли эксклюзив? — Он с улыбкой посмотрел на женщину, которая могла быть его женой, и справился у нее: — Это все еще называется «эксклюзив»?

— Думаю, да, — ответила та. — Я не в курсе.

— Вас пригласят на встречу с известным вам человеком, который даст вам пояснения по поводу некоторых событий. После этого будет разослан факс. Но только вы один будете знать определенные подтверждающие детали.

— Разве не здорово? — сказала улыбчивая.

— Да. Вполне, — ответил Лукас, думая про себя: интересно, кем окажется этот «известный вам человек»?

— Если хотите избежать неприятностей, — сказал американец, — рекомендую сотрудничать. Не изменяйте ни единой формулировки ни в одном документе, который вам вручат.

— Знаете, — сказал Лукас, — я работаю над книгой. Репортажами с места событий не занимаюсь. И кому, спрашивается, я должен всучить эти ваши «детали»?

— Поверьте, — сказал Том, — когда придет время, вы с легкостью отложите публикацию своей книги. Мир сам обратится к вам.

Лукасу показалось, что он увидел, как женщина предостерегающе зыркнула на партнера.

— Знаете, — рискнул Лукас, — если бы я имел более полное представление о подоплеке здешних событий, то моя помощь миру была бы чуточку действенней. Нет ли чего-то такого, что мне следует знать в связи с этой историей?

— Откровенно говоря, — отрезала непреклонная мадам, — нет. Потому что вы сильно скомпрометировали себя. Даже не стану объяснять чем.

— Иными словами, — сказал ее приятель, — делайте то, что вам говорят, и избежите неприятностей. И держитесь подальше от не тех людей.

— Никогда не знаешь, кто тот, а кто не тот.

— Спрашивайте у нас, — сказал мужчина. — Мы подскажем.

— В самом деле, — поддержала его женщина. — Кто вы вообще такой?

К счастью, Лукасу не было необходимости задумываться над ответом. Линда посмотрела на него с видом торжествующей добродетели, и вся троица покинула квартиру.

47

На побережье было жарко и мглисто. На пляжах необычно людно для буднего дня, а на шоссе царил относительный хаос. Лукас и Эрнест Гросс сидели в расположенном поблизости от британского посольства баре, имитирующем английский паб. Кроме свирепого кондиционера, атмосфера в пабе убедительно копировала оригинал, и запах пива и его тепловатая горечь странно контрастировали с температурой в зале, которая была как в морозильной камере для мяса. По рабочим дням сюда приходили говорящие по-английски молодые израильтяне пофлиртовать со слоуни-рейнджерами[384] из посольства, но в этот день там были в основном туристские пары, спасающиеся от жары.

— Итак, — говорил Эрнест, — кого-то уроют из-за Хэла Морриса.

— Хэла Морриса? Я думал, его зовут Ленни.

— Нет. Хэл Моррис. Ленни — явно его nom du guerre[385].

Лукас решил рассказать Эрнесту о том, что произошло с ним в Газе и о своем разговоре с Сильвией Чин и приятелями Линды, Джерри и Томом. Необходимо иметь человека, которому доверяешь. По крайней мере, Лукасу было необходимо.

— Дело в том, — сказал Лукас, — что он сам напоролся. В буквальном смысле — пошел пешком. И бог знает что у него было на уме.

— Как думаешь, что случилось?

— Понятия не имею. Нуала утверждает, что у ее друзей имеется некая договоренность с Шабаком. Который сталкивает лбами разные палестинские группы. Но вряд ли предполагалось кого-то убивать.

— Будет возмездие, — пообещал Эрнест. — Как правило, они хватают какого-нибудь палестинца из города, в котором произошли беспорядки. Кого-нибудь связанного с ООП.

— Невозможно сказать, кто в той толпе убил Ленни-Хэла.

— Их не особо заботит, если ошибутся и схватят не того, — сказал Эрнест. — Они считают, что любой, кто им попадется, в чем-то да виновен. Или когда-нибудь будет виновен. А если ничего не сделал, то, возможно, собирался.

— Ужасная политика, — сказал Лукас.

— Недальновидная. Мы не устаем им это повторять.

Лукас пил пиво и слушал Элтона Джона, который соревновался с завывающим кондиционером.

— Я не хочу отдуваться из-за Хэла, — наконец сказал он. — И не хочу, чтобы Сония пострадала. Мы в его смерти не виноваты.

— Думаешь, я смогу все уладить? — спросил Эрнест.

— Думаю, у тебя есть кое-какие связи. Я надеялся, ты, может, замолвишь за нас словечко где нужно.

Эрнест промолчал.

— Нуала тоже ни при чем, — сказал Лукас. — Она сделала для парня все, что могла.

— Я не могу пойти к ним просить за Нуалу, — ответил Эрнест. — Если ее дружки сотрудничают с Шабаком, тот, кто вовлек ее в это дело, и должен вытаскивать.

— Что-то готовится, да?

— Да, — сказал Эрнест, — и скоро. Может, демонстрация на демонстрацию, как стенка на стенку. Провокация. Что-то такое.

— Как по-твоему, друзья Сонии в этом участвуют?

— А ты ее спрашивал?

— Да.

— Конечно, — сказал Эрнест, — она может и не знать ничего.

— И Пинхас Оберман уехал, кинул меня на амбразуру.

— Он был твоим проводником, верно? Но таинствам?

— Мы пишем книгу.

Спустя несколько минут Эрнест с отвращением окинул взглядом ледяной паб:

— Идем, дружище. Покажу тебе одно настоящее место.

Они вышли, сели в прокатную машину Лукаса и поехали вдоль берега в сторону Яффы.

— Останови здесь, — сказал Эрнест.

Заведение на Трампельдор[386] называлось «Café Vercors». Хотя солнце еще только начало садиться, главный зал был полон народу и столики с видом на Средиземное море были все заняты. Лукас и Эрнест расположились в глубине.

— Мое любимое место в Тель-Авиве, — сказал Эрнест. — Все время хожу сюда.

Оглядевшись, Лукас увидел, что они с Эрнестом, похоже, самые молодые из посетителей, причем разница в возрасте была приличной.

— И город мне нравится, — продолжал Эрнест. — Может, он не из самых живописных на Средиземном море, но в нем есть подлинность. Это настоящий Израиль.

— Я плохо его знаю, — сказал Лукас.

— Нет. Ты эстет. Религиозные фанатики и эстеты живут в Иерусалиме.

— Ты тоже там живешь, — напомнил ему Лукас. — Какое у тебя оправдание?

— Ближе к эпицентру.

— Наслаждайся, пока можешь, — сказал Лукас. — Пока всё вокруг не закатали в асфальт.

На танцплощадке танцевали польку. Старики поражали бодростью. Женщины по большей части были увешаны драгоценностями, в блузках с низким вырезом и по-цыгански цветастых юбках, богемного вида. Мужчины же почти поголовно в простых белых рубашках. Ни у одного не было на голове кипы, но некоторые щеголяли в фуражках греческих рыбаков. Танцевали в среднеевропейской манере, с подскоками и наклонами, временами мужчины чопорно вставали на колено. Видно было, что все получают безмерное удовольствие. От дыма «Житана» и «Голуаза» было не продохнуть.

Когда полька закончилась, вышла сексуальная дама далеко за шестьдесят и запела «Non, je ne regrette rien…»[387].

— Кто все эти люди? — спросил Лукас.

— Никогда здесь не был? Сония тебя не приводила сюда?

Лукас покачал головой.

— Когда-нибудь слышал о «Красной капелле»?

— Кажется. Русская агентурная сеть времен Второй мировой?

— Верно. Из тех, кто выжил, многие сейчас здесь, — сказал Эрнест. — Люди, которых не схватило гестапо, не расстрелял Сталин после войны, приходят в кафе «Веркор» чуть ли не каждый вечер. Люди, сражавшиеся в белорусских лесах. Ставившие в сорок шестом магнитные мины на британские патрульные катера. Они здесь.

Лукас рассмеялся.

— «Non, je ne regrette rien», — повторил он вслед за певицей. — Все же кое о чем, думаю, они сожалеют.

— Таким я и представлял себе Израиль до приезда сюда, — говорил Эрнест. — Что все здесь такие, как они, и еще кибуцники. Что днем они работают в апельсиновых рощах, а вечером собираются и поют «Интернационал», или «Бандьера Росса», или «Песню о молоте». Я был в Южной Африке, громилы-африканеры дубасили меня, попадал то в тюрьму, то под домашний арест. Что я знал?

— А он тут был, — сказал Лукас. — Ждал тебя.

— Я думал, вся страна такая, как это кафе, с такими же людьми. И бывали времена, когда мои ожидания оправдывались.

— Создать страну — дело нелегкое, иначе и быть не может, — сказал Лукас. — Кафе организовать и то достаточно сложно. Или сделать его таким, каким оно воображалось. Если только впускать одних и гнать других.

— Правильно, — согласился Эрнест. — Но какой толк от такого кафе? — Он одобрительно оглядел зал. — Говорят, сюда заходил Джеймс Энглтон[388], когда был в стране. Прослышал об этом местечке и захотел увидеть собственными глазами.

Осматриваясь вокруг, Лукас заметил Януша Циммера в углу у окна; Циммер глядел на море. На столике перед ним стояла ополовиненная бутылка израильской водки и тарелка с хлебом и кружочками лимона.

— Смотри, — сказал Лукас Эрнесту. — Циммер. Не послать ли ему выпивку?

Он не собирался советоваться с Янушем Циммером. Но неожиданно ему пришло в голову, что было бы полезно прощупать того в стратегических целях, в то же время умолчав кое о чем. Но тут он вздрогнул, припомнив, что тот водит дружбу с Линдой Эриксен.

— Лучше оставить его в покое, — сказал Эрнест. — Ян и я… иногда наши мнения не совпадают.

— Правда? Он что, критически относится к вашей деятельности?

— Вряд ли он по-настоящему против нас. Я всегда считал его леваком. В последнее время между нами, похоже, существуют разногласия по поводу того, куда движется страна.

— Я думал, это развлечение самой нации.

— Так оно и есть, — коротко ответил Эрнест.

— А как насчет Линды Эриксен? — спросил Лукас. — Она работает волонтеркой у вас. Встречается с Циммером. И среди ее друзей есть очень… необычные.

— Чем необычные?

— Ну, — задумался Лукас, — сразу и не подберешь слова. Воинствующие? Реакционные? Фашизоидные?

— Мне известно, что она шпионит за нами для кого-то, — сказал Эрнест. — И между прочим, она рассказала о Сонии и о тебе и о подозрительной контрабанде наркотиков.

— Она была с Ленни в секторе. Утверждала, что это вы ее послали.

— Если она так, — сказал Эрнест, — придется дать ей от ворот поворот. Мы не можем допустить, чтобы под нашей вывеской творилось всякое дерьмо. Но в каком-то смысле мне бы этого очень не хотелось. Лишусь одного из каналов — если понимаешь, о чем я.

— Не думаешь, что за ней может стоять Циммер?

— Стоит или нет, думаю, он ее просто трахает. Хотя кто знает? Политический ландшафт здесь постоянно меняется. А Януш честолюбив. И очень политизирован.

— Скажи, а когда вы с Янушем спорите о путях развития страны, кто за что стоит?

Эрнест лишь пожал плечами. Ясно было, что ему не хочется говорить об этом, по крайней мере сейчас.

— Позволь спросить: если я скажу «взорвать Храмовую гору», что ты на это ответишь?

— Отвечу, что постоянно возникает такая фантазия. Такой заговор. Люди замышляют осуществить его. Правительство — по крайней мере, все правительства до сих пор — замышляет их остановить.

— Януш не замешан в чем-либо подобном?

— Януш, — сказал Эрнест, — ничуть не религиозен.

— И этого достаточно?

— Должно быть достаточно.

Они посмотрели на Януша Циммера, который сидел на противоположной стороне зала и пил водку, устремив взгляд на море.

— Ну а ты сам? — спросил Эрнест. — Зачем сюда приехал?

— Не знаю. Может, потому, что у меня диплом религиоведа.

— Нравится здесь?

— Нравится ли? — Он никогда не думал об этом в подобных категориях: нравится — не нравится. — Пока не знаю. Проверяю себя.

— Может оказаться так, что потом будет трудно жить где-то еще, — сказал Эрнест. — Не торопись делать выводы.

Снаружи, где сумерки множили свои тайны, солнце погрузилось в Филистимское море. Женщина посреди танцплощадки, та самая, неподвластная времени, обольстительница, которая исполняла песенку Пиаф, сейчас пела по-испански о мавре с гранатой[389].

Лукас поймал себя на том, что мысленно повторяет: «Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое».

— Я знаю нескольких людей, связанных с разведкой, — сказал Эрнест. — Мы стараемся быть полезны друг другу. Ради благого дела. Я переговорю с ними о тебе и о Сонии. А тем временем, если существуют планы, о которых мы не знаем, тебе, может, придется куда-нибудь уехать. Поезжай понырять. Погуляй по пустыне.

— Смешно. Я там только что нагулялся.

Когда они покидали кафе, певица пела на идише «Золотые серьги». Все мужчины в кафе помолодели лет на тридцать.

48

Сония шла по улице Алленби, направляясь к набережной, когда сверкающий черный «сааб» круто развернулся со встречной полосы и затормозил возле нее. За рулем был Януш Циммер.

— Хочешь, подвезу?

— О’кей. Я иду к Стэнли.

— К «Мистеру Стэнли», — с веселым презрением сказал он. — Садитесь, мадам. — Когда она села рядом, поинтересовался: — Поёшь сегодня?

— Ну, в афише объявлено, — ответила она, — но я не смогу. Думаю осторожненько сообщить боссу неприятную новость и положиться на его милость.

Когда она была в квартире в Эйн-Кареме, позвонил Разиэль. Де Куфф собрался немедленно удалиться в Галилейские горы. Его последователи встречаются в отеле в Герцлин, где шеф-поваром Фотерингил, на следующий день они едут к озеру Киннерет в кибуц с гостевыми номерами, а оттуда направятся к северу.

— Почему ты, — спросил Януш Циммер, когда они ехали по улице Ха-Яркон к морю, — никогда не слушаешь моих советов? Я же говорил тебе держаться подальше от сектора.

— А я тебя не послушалась, — сказала она. — И теперь у меня крупные неприятности. Тут есть какая-то связь?

— Все в порядке, — сказал Януш. — Можешь не беспокоиться. В любом случае ты сделала полезное дело.

— Для кого полезное?

— Для страны. Для ее высших интересов.

— Не знаю, откуда ты это взял, Ян.

— Почему ты не сможешь сегодня петь? Я-то надеялся, специально приехал послушать.

— Мы едем в Галилею. Взглянуть на горы.

— Там холодина, в этих горах. Де Куфф туда собирается?

— Ненадолго.

— Я тебе дам еще один совет. Посмотрим, сделала ли ты какой-то вывод. Оставайся в Галилее. Если мистер Де Куфф захочет вернуться, пускай возвращается без тебя. Останься и собирай цветочки.

— Слушай, Ян. Скажи мне одну вещь. Я все вспоминаю тот наш странный разговор. Когда ты говорил, чтобы я держалась подальше от сектора. И о… капелле.

— И что тут не так?

— Ты ничего не знаешь о замысле взорвать Храмовую гору, нет? Чтобы религиозные фанаты могли восстановить Храм?

— А ты? — спросил Циммер.

— Ничего. Поэтому и спрашиваю.

Они остановились у переулка, ведущего ко второй от моря улице, на которой располагалось заведение Стэнли.

— Желаю хорошо провести время в Галилее, — сказал Януш Циммер. — Хорошего долгого отдыха, ты его заслужила.

Затем машина отъехала, свернула за угол на Ха-Яркон и скрылась из виду.

49

Когда Лукас появился у «Стэнли», на сцене полупустого зала человек с ниспадавшими на плечи кудрями цвета соли с перцем играл на рояле «Боливар блюз» Телониуса Монка. Сам Стэнли с несчастным видом стоял за стойкой, отхлебывая из стакана водку с тоником и закусывая ее фисташками.

— Эй, писатель, — сказал он Лукасу, — что ты сделал с моей Сонией? Она отказалась петь у меня.

— Она ударилась в религию, Стэнли. Разве она тебе не говорила?

— Верни ее. Мария-Клара прилетает из Колумбии. У нее есть подарок для Сонии. И каждый раз, когда Сония уходит, народ просто сатанеет: «Сония, Сония!»

— Могу себе представить.

— Знаешь кое-что? — доверительно сказал Стэнли. — Американцы покупают людей. Посылают детектива, хотят найти Разза Мелькера — парня, который играл у меня на кларнете. И еще они ищут того старика из Нью-Йорка, Маршалла. Обещают вознаграждение.

— Большое хоть вознаграждение?

— За Разза большое. За старика… — он пожал плечами, — мелочь.

— А меня никто купить не желает?

Стэнли посмотрел на Лукаса с живым интересом.

— Шутка, — успокоил его Лукас.

— В мире полно всяких дел и людей, которых американцы покупают, — философски заметил Стэнли. — В один прекрасный день у них не останется денег.

— Тогда все остановится, — сказал Лукас. — Настанет конец истории.

Нуала Райс сидела возле двери кабинета Стэнли. Лукас присел к ее столику.

— Кристофер! — воскликнула та, увидев его. — Я все пыталась тебе дозвониться. Нам нужно смываться отсюда, всем нам.

— Где Сония?

— Ее сегодня здесь не будет. Уехала повидать друзей в Герцлию. Она оставила для тебя записку.

На газетном клочке, который Нуала протянула ему, было написано только название кибуца и две даты: завтрашний день и послезавтрашний. Кибуц назывался «Николаевич Алеф»[390]. Находился, как говорилось в записке, на реке Ярмук, к югу от Тивериадского озера.

— Спасибо, — поблагодарил Нуалу Лукас и сунул клочок в карман.

Кибуц «Николаевич» был тем самым кибуцем, в котором выросли Цилилла и Гиги Принцер.

— Как ты? — спросил он ее. — Рашид с тобой?

— Он спит. Понимаешь, мы вчера ходили в американское консульство. Они знать нас не захотели.

— Тебя это удивляет?

— Как сказать, — ответила Нуала несколько беспомощно, что было не похоже на нее. — Наш шеф намекнул, что американцы дадут нам визу. — Она понизила голос. — Мы получили от него приказ скрыться. Он обещал помочь нам.

— Это хорошо. Но где он сейчас?

— Делает нам надежные документы. Они помогут нам выехать из страны.

— Что сказали в американском консульстве?

— Что для получения визы надо ждать. Как всем.

— Государственный департамент не любит давать визы людям из ООП, — объяснил Лукас. — Это, мол, неполиткорректно.

— Шабак может все уладить, — сказала она.

Какая умилительная для революционерки вера в добрую волю и всесилие тайной полиции, подумал Лукас.

— Спрашиваю просто из любопытства: чем ты объяснишь свое сотрудничество с ними?

— А чем они объясняют свое сотрудничество с нами? Иногда это совпадение интересов.

Совпадение интересов в этом уголке земли — иллюзия, сказал он себе. Оставалось лишь допустить, что она понимает это не хуже его.

50

Они поселились в четырехзвездочном отеле в Герцлии, в котором Фотерингил был шеф-поваром. Разиэль провел их через холл под изумленными взглядами почтенных торговцев бриллиантами.

Процессию возглавлял сам Разиэль, в черных слаксах, черной рубашке и больших темных очках, который поддерживал под руку Де Куффа. Следом шла бывшая монахиня мисс ван Витте, в строгом платье из жатого ситца. Затем двое покатоплечих братьев Волсинг. Отец и сын Маршаллы в двухтысячедолларовых костюмах, постепенно превращающихся в лохмотья. Сония в сандалиях и джинсах. Элен Хендерсон, Саскатунская Роза, в шортах цвета хаки, туристских ботинках и футболке с коротким рукавом под пару к шортам, на спине станковый рюкзак. Она явно решила разделить судьбу Сонии, будь что будет. И Гиги Принцер тоже приехала, остановившись у друзей в Эйн-Ходе, деревне художников на побережье.

— Цирк, — пробормотал сидящий в холле постоялец.

Им отвели занюханные, зато просторные апартаменты в задней части отеля, так что Де Куфф, как обычно, получил в свое распоряжение отдельную маленькую спальню. Их окна выходили не на море, а на фабрику по производству соков, окруженную тонущими в дымке грейпфрутовыми плантациями.

Не успели они разместиться, как Маршаллы сцепились из-за комплекта черных гроссбухов, в каких могла бы вести учет бухгалтерия, скажем, небольшой транспортной компании или нью-йоркского винного погребка. В конце концов молодой Маршалл одолел папашу, применив грубую силу.

Волсинги натянули плавки и отправились в бассейн, где, без сомнения, продолжили удивлять торговцев бриллиантами, развалившихся на шезлонгах. Они походили на пару здоровенных тевтонских призраков, посланных Валгаллой искупать грехи или вершить возмездие.

Элен Хендерсон, которая подхватила простуду, лечила ее, глотая витамины и пытаясь медитировать.

Позже, пока его сын спал, старший мистер Маршалл подполз к нему по ковру и спас один из своих гроссбухов. Среди религиозных маний старшего мистера Маршалла было и число тридцать шесть[391] во всех его вариантах и сомножителях. Он сидел на ковре с гроссбухом на коленях, закатив глаза так, что виднелись только белки, и пытался сопоставить цифровое значение имени Де Куфф с годом и число года — с девятым днем ава: а вдруг окажется, что девятое все же неподходящий день. Его гроссбух содержал в себе пылкие отвлеченные рассуждения насчет числа тридцать шесть и зашифрованные записи его размышлений о мистических свойствах числа тридцать шесть в иврите, ламед-вав, а также чисел три, девять и восемнадцать.

На других страницах он записывал, полностью или сокращенно, магические формулы, имена твердей, властей, тронов и ангелов-хранителей, чье могущество можно было направить против своих недругов. Одно из заклинаний, поводы прибегать к которому ему часто давали разные чиновники и аудиторы в Южном округе Нью-Йорка, было направлено против кредиторов.

«Да отнимется у него язык, — просило оно беспощадных ангелов, — и бесплодным будет его умышление, да не вспомнит он обо мне, не скажет на меня и, когда я пройду перед ним, не увидит меня».

Старший мистер Маршалл — и его сын тоже — был способен производить в уме сложные расчеты. А еще считать карты при игре в очко — в некоторых казино перед ними закрывали двери. Младший мистер Маршалл также написал несколько компьютерных программ.

На крохотной кухоньке бывшая сестра Мария Иоанна Непомук ван Витте заваривала травяной чай, на табуретке рядом лежали раскрытые «Гностические евангелия» Элейн Пейджелс[392]. Из-под книги выглядывало письмо от бывшей подруги по сестрам Общей Жизни[393], которая теперь была членом нидерландского парламента и открытой лесбиянкой.

«В нужде с кем не поведешься!» — говорилось в письме — пословица, ходившая на ее родине и применимая к ним обеим.

Сония прислонилась к окну, напевая про себя и глядя на подернутые дымкой плантации цитрусовых. Что это, поземный туман или пестицидное облако? Имеет ли это значение при том состоянии, к которому пришел мир?

Разиэль потратил день на разговоры с последователями Преподобного, найдя слово для каждого. Почитал Элен Хендерсон из «Зогара», учил ее медитировать над буквами тетраграмматона. Йод-хей-вав-хей. Представить себе черный огонь под белым огнем и сосредоточиться на священных буквах, молча вдыхая на «йод», выдыхая «хей», впуская «вав», выпуская конечное «хей», погружаясь в глубочайшее молчание, в пространство, где ничто не может проникнуть между медитирующим и невыразимым объектом медитации. Он дискутировал о положениях Торы с молодым Маршаллом, предлагая новые, неожиданные толкования грядущего мира. Говорил с Марией ван Витте о сочинениях Хильдегарды фон Бинген[394].

— Эй, Сония! — воскликнул он, найдя ее возле окна. — Как дела, устроилась?

— Ты устал, Разз?

— Мы почти у цели, детка.

— Надеюсь, — сказала она и посмотрела на него. — Я по-прежнему верю. Я не сошла с ума?

— Сония, не волнуйся. Очень скоро мир будет не узнать. Мир, каким мы его знаем, станет историей.

Она на мгновение закрыла глаза:

— В душе я тот же ребенок. Не могу не верить тебе.

Оставив ее, он пошел к старику. Де Куфф лежал на раскладном диване, в носках, укрывшись пальто. Руки под пальто были сложены на груди.

— Как ты, Адам?

— Силы уходят, — ответил Де Куфф. — Видать, умираю. И наверно, хорошо бы сейчас умереть.

— Понимаю тебя. Лучше, чем ты думаешь. Но мы должны идти до конца. Открыть людям последнюю тайну.

— Ты действительно веришь? — спросил его Де Куфф. — Тебе не кажется, что, возможно, мы ошибаемся?

Разиэль улыбнулся:

— Мы посвятили этому свою жизнь, Адам. Нам ничего не остается.

— Из этого не следует, что мы правы. Это значит лишь то, что мы заблудились.

— Не сдавайся, Преподобный. Дождись решающего момента. Вспомни: ждать «тав».

— Как бы мне хотелось, чтобы обошлось без нас, — сказал старик.

Разиэль подошел и взял его за руку:

— Ты мне этого желаешь? Ты добр, Адам. Но без нас не обойдется, а ты действительно тот, кто ты есть. Подожди немного.

Де Куфф закрыл глаза и кивнул.

В дверь позвонили, и все застыли, глядя друг на друга. Разиэль открыл. В коридоре стоял Иэн Фотерингил, в белой поварской куртке и колпаке. Разиэль, оставив дверь распахнутой, вышел к нему.

— Принес? — спросил он шотландца.

Фотерингил протянул ему сверточек из толстого пергамента, и Разиэль положил его в карман. Затем оба вошли в номер.

— Мы здесь лишь на несколько часов, — объявил Разиэль. — Кто-нибудь хочет остаться и подождать, пока мы будем в горах?

Никто не изъявил такого желания. Каждый хотел двигаться дальше, покуда выдержит.

Разиэль подошел к Сонии:

— Ему кто-то нужен для поддержки. Ты для разнообразия. Скажи ему то, что ему необходимо услышать.

— Если бы я только знала, что именно.

— Ты сумеешь, Сония. Всегда умела.

Сония встала и пошла в комнату, где отдыхал Де Куфф. Он лежал на боку и плакал.

— Мучишься? — спросила она, беря его старческую холодную руку, как до этого Разиэль.

— Очень, — ответил тот.

— Это борьба без оружия, — сказала она ему.

— Я могу не осилить. А если это случится, я умру. Но все в порядке. — Он повернулся на спину и с тревогой взглянул на нее. — Ты должна позаботиться о всех этих детях.

Действительно, подумалось ей, похоже, что он угасает.

— Конечно позабочусь.

Она присела рядом с ним на диван.

— У суфиев, — сказала Сония, — борьба без оружия называется «джихад». Это не джихад ХАМАСа или то, что джихадом называет шебабы. Но все равно это джихад.

Она увидела, что его глаза просветлели.

— Можем мы что-то сделать для тебя?

— Надо ехать, — сказал он с неожиданной настойчивостью. — В Галилею, в горы. А затем в Иерусалим. Вот увидишь, я сделаю все, что необходимо. Если это не произойдет…

— Не произойдет, и ладно. Произойдет когда-нибудь в другой раз.

Запершись у себя в комнате, Разиэль приготовил героин, доставленный Фотерингилом, перетянул руку и нашел вену. Его охватил порыв детской благодарности; мироздание в этот миг вновь показалось прекрасным, заботливым, потакающим.

Трудности предстоящей задачи вынудили его вернуться к наркотикам. Он изо дня в день жил в страхе, что Де Куфф будет для него потерян, что самому ему не найдется места в деле, в которое он же и заставил поверить. Дело, склонность к перфекционизму снова привели его к наркотикам для снятия напряжения, точно так же как когда-то привела музыка.

Он был не способен справляться с противоречиями, столкновением интересов, принужденный договариваться, примирять благочестие ортодоксов с заговором аферистов и террористов. Без такой поддержки у него не хватало на это сил.

Каждый день он швырял стереотипные молитвы в бездну непостижимого. Каждый день ежеминутно попадал в тень парадокса. Разыскивал запретные саббатианские тексты, которые решительно изменяли смыслы Торы, отвергая традиционные ее толкования. Исследовал дворцы памяти древнего мина[395] и размышлял над сидерическими таблицами и астральными метафорами Элиши бен-Авуя, про́клятого гностика-фарисея. Обращался к Таро и китайской «Книге перемен» в поисках параллелей с каббалой. Его девизом, оправданием, путеводным текстом были кумранские свитки, слова Учителя Праведности[396]: греховность человека есть тайна творения. Явление миру высшей доброты Бога и человека необходимо, чтобы идти вглубь лабиринта.

Порой он думал — жалея старика, себя и разномастный круг их последователей, — как невероятно трудно поверить в то, что под небом Иерусалима когда-нибудь было или будет что-то похожее на Избавление Божие. Вообще что-нибудь, кроме этой глубокой, равнодушной синевы, этого первого и священнейшего бесстрастного неба. Но за этой твердью мудрецы узрели айин[397], сущность, в которой заключена сама святость и в которую Разиэль, несмотря на все свое смятение, верил безоговорочно, радостно.

Но в конце концов ему вновь потребовался наркотик, чтобы осознать это и уверовать, чтобы быть одновременно иудеем и христианином, мусульманином и зороастрийцем, гностиком и манихеем. Символом веры, к которому он пришел, был антиномизм[398]. Сам он в душе был недостаточно антиномийцем, чтобы стать жрецом столь противоречивого жертвоприношения, недостаточно порочным и недостаточно магом, чтобы осуществить его. И постоянно таил жестокую сторону плана от Де Куффа, от Сонии, даже от себя самого в полуночные часы.

Как воинственные сионисты, он уверовал в неминуемость конечного искупления. Знаки были явлены. Даже шарлатаны из Галилейского Дома присоединились, или притворялись, что присоединились. На самом деле Разиэль не думал, что дойдет до насилия. Он верил, что высшая сила этого не допустит, хотя некоторые формы насилия должны быть применены. Теперь он чувствовал, что все это оборачивается иллюзией.

В конце концов ему стало казаться, что он поклонялся бабочке, доброй кровавой бабочке, простершей свои материнские крылья над отверстием иглы. На большее его усталое, надорванное, перетянутое сердце способно не было. Дело провалилось, но у него не хватало мужества сказать об этом остальным. А главное — посмотреть в глаза Де Куффу. Он смотрел, как кровь клубится в шприце.

Как прекрасен, как соразмерен, прекрасен язык, Тора, мечты назореев![399] Когда-то он был чемпионом по проницательности. Теперь, возможно, всему почти конец.

51

Измученный, проведя несколько часов за рулем арендованного «форда», Лукас догнал их в кибуце «Николаевич Алеф». Это был один из старейших кибуцев в стране, ведущий свою историю от османских времен. До 1967 года он был практически на самой границе с Иорданией и потому регулярно подвергался нападениям. Когда-то в нем сталкивались конкурирующие идеологии, но он пережил это противостояние и разросся, превратившись в подобие провинциального городка. Одна часть осталась в старом, коллективистском кибуце, другая объединилась на принципах мошава[400].

«Николаевич Алеф» был окружен садами, полями сахарного тростника и ручьями, по берегам которых рос папирус. Лукас был рад наконец свернуть с шоссе вдоль Мертвого моря, к тени и птичьему пению. Де Куффа и его последователей он нашел в столовой. Девочки-подростки за соседним столом наблюдали за ними, отчаянно пытаясь сдержать веселье, громко перешептываясь по поводу наружности приезжих. Кусали губы и склонялись над пластиковыми столешлицами, чтобы скрыть смех.

Де Куфф со своими сподвижниками, безусловно, представляли собой занимательное зрелище, но немногочисленные обедающие в огромном зале кафетерия не обращали на них никакого внимания. По большей части это были люди, работающие в городе, Тиверии или Иерусалиме, специалисты и госслужащие, мужчины, обедавшие в одиночестве, или женатые пары; у тех и других рядом стояли портфели.

Кибуц не держал отдельную кошерную столовую, и в этот день подавались креветки. По мнению Лукаса, они выглядели переваренными и изначально были, скорее всего, замороженными. Де Куфф и Разиэль уплетали их с энтузиазмом. Сония ела салат. Маршаллы с мрачным видом и не сняв шляп уничтожали ракообразных наравне с прочими.

Теперь уже можно было сказать, что в группе не было ни евреев, ни язычников, ни мужчин, ни женщин, ни связанных узами брака, ни свободных. Сплошной цирк. Но в кибуце «Николаевич Алеф» сей цирк выглядел скорее комично, нежели скандально. В одном конце стола сидели сестра ван Витте, медленно бравшая креветки изуродованными артритом руками; Элен Хендерсон, Саскатунская Роза, то и дело сморкавшаяся в бумажный носовой платок; кошмарные братья Волсинг и малоуместный посреди кибуца Фотерингил, привезший всем хлеба с сыром. В противоположном — Сония, Разиэль, старик Де Куфф и Гиги Принцер, маленькими глоточками цедившая кооперативный апельсиновый напиток.

Стоя в дверях зала, Лукас растроганно смотрел на компанию. Он попытался вспомнить, как давно он их знает. Несколько месяцев, не больше.

Разиэль поднял голову и увидел его. Что-то сказал Сонии. Та отодвинула тарелку и подошла к Лукасу.

— Получил записку. Был у Стэнли.

— Да. Нам надо поговорить.

Сония озабоченно посмотрела на него:

— Вид у тебя — краше в гроб кладут, знаешь? Больной, усталый.

— Испуганный, — добавил Лукас.

— Пойдем, поешь чего-нибудь.

— Не люблю еду в кафетериях. Во всяком случае, с тех пор, как закрыли «Бельмонт».

— Где это?

— На Двадцать восьмой улице, кажется. Давно было дело.

Они вышли в напоенный ароматами сад. Цвели азалии.

— У нас большие неприятности. Я виделся с Эрнестом и Сильвией.

— Я этого опасалась, — сказала она; Лукасу показалось, что она слишком спокойна и сдержанна, несообразно ситуации. — Из-за Газы? Или истории с Аль-Аксой?

— Пока точно не знаю.

— Что они говорят?

— Что у Нуалы с Рашидом положение совсем аховое. А у нас не совсем, поскольку мы связаны с Разиэлем. Кстати, ты, случаем, не спрашивала нашего юного вождя, не присутствует ли в его откровении какая-нибудь… катастрофа на Храмовой горе?

Она неуверенно рассмеялась:

— Ну что ты! Но этого же не случится, нет? То есть Разиэль, конечно, бывший наркоман и все такое, но он добрый малый. Ты же не считаешь Преподобного каким-нибудь бомбистом, правда?

— Правда. Но я подумал, что, может, стоит его спросить. Как это ни маловероятно.

— Хочешь, чтобы я его спросила?

— Да, — сказал Лукас. — Потому что сдается мне, что… если речь идет об исторической справедливости, то должно упоминаться и восстановление Храма.

— Нам это в голову не приходит, Крис. Мы иначе смотрим на вещи.

— Все равно спроси его, — сказал Лукас. Сел на грязное крыльцо столовой. — Могу я тут переночевать?

— Я в одном бунгало с сестрой ван Витте. Думаю, можешь ночевать с нами.

— О’кей! — сказал он. Когда она направилась обратно в зал, спросил вдогонку: — Сония, что он сказал тебе когда я вошел?

— Кто, Разиэль? Когда?

— Когда я вошел, а вы все ели. Он что-то сказал, когда увидел меня.

— A-а. Ну, ты знаешь его. Вечно строит всякие планы. Он предложил позвать тебя с нами. В горы.

— Точно, — сказал Лукас. — Строит планы.

Когда Лукас отправился к машине за вещами, Сония подошла к Разиэлю, вышедшему из обеденного зала:

— Разз?

— Слушаю, — сказал брат Разиэль.

— Ты это… ничего не слышал о каком-то плане разрушить мечети на Храмовой горе?

Разиэль, похоже, не удивился:

— Это Крис попросил тебя узнать?

— Вообще-то, да. Вроде существует такой заговор.

— Это всегда существовало, — сказал Разиэль. — С давних пор. В Иерусалиме всегда что-то взрывают и строят на этом месте что-то другое. Со времен вавилонского нашествия, да? С девятого ава. Сносят один храм, возводят другой. Свергают чужого правителя, ставят нашего. Сносят храм, возводят церковь. Сносят церковь, возводят мечеть. Оскверняют святыню. Объявляют святыней светское. И так без конца.

— Но мы с заговором никак не связаны, да? Все эти вещи не имеют никакого отношения к нам?

— Сония, мы здесь не для того, чтобы разрушать что-то физически. Перемена, в которой мы участвуем, — духовная перемена. Своего рода преображение. Чудо. Что бы там люди ни слышали. Что бы себе ни думали.

— Значит, говоришь, я права насчет этого, да? Мы не имеем отношения ни к какому разрушению мечетей?

— Даю тебе слово, Сония. Никто из нас не причинит вреда ни единой человеческой душе. Никто из нас не разрушит чужую собственность. Клянусь. Этого тебе достаточно?

Темнело. Со стороны общинного бассейна доносился смех подростков, потешавшихся над ними.

— Да, — ответила она. — Конечно достаточно.

52

В кипрском аэропорту к Нуале и Рашиду подошел человек, который, как было оговорено, встретит их. Звали его Дмитрий, и, поскольку в дело были вовлечены русские друзья Стэнли, Нуала с Рашидом приготовились увидеть русского. Но Дмитрий был греческий киприот, маленький, морщинистый, комично посвистывающий носом. Вид у него был отнюдь не такой космополитичный, как они ожидали. Одет как деревенский ремесленник, на голове старомодная, в пятнах английская твидовая кепка.

Дмитрий взял саквояж Рашида; Нуала сама несла свой рюкзак. Поначалу они не могли добиться от него ни единого слова по-английски, что для грека-киприота было каким-то абсурдом.

Когда машина, пропетляв по городским улицам, выехала на приморское шоссе, свернула с него и устремилась на север, потом свернула снова, Нуала взмолилась:

— Минутку, Дмитрий! Можно спросить вас, где мы встретим наших друзей? Я думала, что это будет в Ларнаке.

Как они представляли себе географию Кипра, они направлялись в горы и к границе с турецкой частью острова.

— По дороге к Трулли, мадам, — сказал Дмитрий. — Но вы не поедете до самого города. Ваши друзья в монастыре.

Нуала посмотрела во тьму за окном машины. Свет фар выхватывал ряды цветущих кактусов вдоль дороги.

— Дорога в никуда, как говорят в Ирландии, — сказала она Рашиду.

— Они люди скрытные и знают свое дело. Это лучше всего.

Если он не выглядел слишком уверенным, то и напуганным не казался. Нуала решила смотреть в оба глаза за Дмитрием.

На развилке они свернули с главной дороги налево, и в недолгом времени асфальт кончился. Они остановились возле ограждения для скота. Дмитрий, как настоящий chauffeur, вышел из машины и открыл дверцу Нуале. После секундного колебания они вылезли из машины на грязную дорогу, невидимую под ногами.

— Это ekklesia. Temenos. Ayios Yeorios[401].

В сотне ярдов над ними, на крутой тропинке, вспыхнул, погас и вспыхнул снова фонарь. Нуала посмотрела назад и увидела Дмитрия, стоящего возле своей машины. Мотор продолжал работать; фары отбрасывали два успокаивающих луча, смело прорезающие темноту и ширящиеся по мере удаления. В рассеянном свете мельтешили мелкие крылатые насекомые, бившиеся о лицо. Звенели цикады, пахло коровами и навозом — деревенский запах, который, хотя и не хватало в нем смолистой горчинки шалфея и дубового подроста, напоминал ей о доме.

— Они ждут! — крикнул Дмитрий. — Русски.

— Все в порядке, — сказал Рашид. — Да! Я вижу, все в порядке.

Она вгляделась в темноту, ища его лицо, и увидела выпяченный подбородок, руки, поднятые вверх. Когда он взял ее за руку, это было прикосновение уже настоящего мужчины, мускулы напряжены, призывая собраться с духом. Они двинулись вверх по тропе, и она внезапно поняла, что во тьме впереди их ждет смерть. В какой-то момент вспыхнуло желание броситься бежать — она могла бежать быстро, научилась бегать в этих пыльных башмаках по сухой земле Среднего Востока. Борясь за революцию, живя в ежедневной готовности сражаться. Но не побежала.

— Что ж, — сказала она, — мы вместе.

— Да. Видишь? Все в порядке.

Они подошли к одному из темных строений; луч фонаря со стороны группы людей осветил их и сменился красным свечением.

— Ассаляму алейкум! — раздался голос.

Рашид обрадованно ответил: «Ва-алейкум ас-салям». Сжал ее пальцы:

— Да. Это русские.

Он казался таким уверенным. Однако ей подумалось, что как-то странно услышать старое знакомое приветствие от русских — от людей, бывших приятелями Стэнли или товарищами по партии.

— Мадам, — раздался тот же русский голос, — пойдемте, пожалуйста, с нами.

«Пойдемте, пожалуйста, с нами», но где церковь, где temenos, ничего этого нет. Простой хлев. Словно загипнотизированная, она, держась за руку Рашида, последовала за покачивавшимся светом лампы в прозрачном экране. Они оказались под каменной крышей, и она на мгновение увидела звезды в стрельчатом окне, а к запаху навоза примешался запах древнего камня и едва уловимый — ладана, так что когда-то, очень давно, здесь была церковь.

Затем Рашид выдернул руку, и она осталась одна, ничего не понимая. Вдруг послышался шум борьбы. Но она по-прежнему стояла одна, ее никто не трогал. Тут он закричал, и она подумала: «А ночью будет дождь. Давно пора!»[402]

И когда ее повалили, и колено уперлось ей в поясницу, и чья-то рука зажала рот, она продолжала слышать его мальчишеские хвастливые ругательства и угрозы, как он храбрился. Она понимала, что это отчасти призвано произвести впечатление на нее. Врач, коммунист, народный вожак, возлюбленный всей ее жизни и при этом, как водится у арабок, любимый сын, мальчишка, который даже в такой момент не мог не играть в героя.

Вокруг нее стояли несколько человек, кто-то осветил ее. Руки ей скрутили за спиной, на шею надели что-то вроде веревочной петли. Когда она попробовала вырваться, ей безжалостно заломили руки еще выше, согнув в локтях, так что она не могла ими пошевелить.

— Нуала! — крикнул Рашид. Он так и не научился правильно произносить ее имя.

— Я здесь, любимый, — откликнулась она.

В это время ее на удивление бережно подняли за локти. Двое мужчин по бокам. Они понесли ее вверх по каменным ступеням, и в стрельчатое окно она снова мельком увидела звезды. Затем они еще раз повернули, и она увидела, что находится на каком-то балконе. На каменном его полу, похоже, лежало сено. Значит, действительно это, возможно, бывшая церковь и они на хорах.

— Рашид! — крикнула она.

Он крикнул в ответ. На миг — может быть, ввело в заблуждение то, как бережно несли ее, — ей захотелось обратиться к своим невидимым тюремщикам. Но тут на шею ей накинули петлю, и она поняла, что их бережность была бережностью палачей, осторожностью убийц. Ей связали лодыжки.

Не хотелось умирать в таком грязном, ужасном месте. Один из принесших ее людей что-то сказал, но она была слишком напугана и не поняла его. Она услышала, как Рашид снова выкрикнул ее имя, и его голос тоже выдавал страх.

— Рашид! — позвала Нуала.

Она была едва в силах говорить. Горло пересохло, веревка давила шею. Она боролась со страхом, как боролась с петлей, не пускавшей ее. Мы здесь вдвоем, любимый. Она не могла сказать ему, что все кончено. Больше всего она хотела, чтобы он был с ней, чтобы мужество не оставило его в этом ужасном месте. Потому что они оба люди покоренного мира, и виселица, наконец настигшая их, воплощает всю историю их народов.

— Будь отважным, любимый! — крикнула она.

Он воззвал к Богу.

— Власть народу, — проговорила она, хотя знала, что эта фраза, на устах с которой она решила умереть, давно обернулась дурной шуткой. — Кто был ничем, — пыталась она сказать, пытаясь думать, — тот станет всем.

Какое грязное, страшное место. В следующий миг она уже качалась в пустоте, и единственная мысль рвалась в мозгу: воздуха, этого смрадного воздуха; но дышать было нечем. Злые люди, направив луч фонаря, смотрели на нее; в угасающем сознании вспыхнула последняя мысль: неужели это смерть, и бездонная тьма милосердно раскрыла ей свои объятия.

Загрузка...