Лабан поднял камень и замахнулся. Кто-то из женщин пронзительно завизжал. Лена не двинулась с места. Очередное шоу, опять примеряет главную роль.
– Не посмеешь, – тихо и презрительно произнесла она.
Лабан изогнулся, напрягся – видно, постарался изобразить античную скульптуру. Вылитый дискобол. Или метатель копья с какой-нибудь амфоры. Дамы тут же схватились за карандаши. Ни одна не встала на ее защиту, даже слова не сказала. Сидят и изображают святую преданность искусству. Как это знакомо… та же история, что и в школе. Все эти идиотские собрания… У нас проблемы с дисциплиной, говорит ректор[8], и все дружно кивают: да-да, как же, проблемы с дисциплиной – и говорят, говорят, говорят… а в конце концов приходят к выводу, что дисциплина хоть и хромает иногда, но более или менее ничего. У других хуже. И обязательный протокол: да, кое-что могло быть и получше, но, принимая во внимание… в общем, терпимо. И ни одна шавка не решается вякнуть. Куда девались страстные речи в учительской, сплетни, вечно интригующие группки и отщепенцы? И уж кому бы стоять на своем, как не профсоюзному бабью с их неизменными прическами под французскую училку – подглядели когда-то в кино, – так нет, сидят овцы овцами и кивают, кивают.
Помнится, ей тогда пришел на ум брехтовский зонг – что-то там про шагающих под барабанный бой баранов, которые сами же и поставляют для этих барабанов кожу.
И она попросила слова. Не хотели давать, уже вроде бы подвели черту в так называемых дебатах, но она все равно начала говорить.
И выложила все, о чем шептались в коридорах и на ланчах.
Словно сквозняк пробежал по учительской: заежились, задергались и, конечно, тут же нашли корень проблемы.
Она сама. Лена. Кто же еще? Ах, какая неприятность! Среди прелестных, мирных овечек обнаружилась одна паршивая.
И понеслось! Сразу стало ясно, что именно надо подправить в их благородной деятельности. Разумеется, корректно и осторожно, в лучших традициях шведского консенсуса. Еще одно собрание, потом еще одно, предложение другого места, конфликтологи, психотерапевты… История тянулась два семестра, пока не признали: бедная женщина переутомилась. Utbränd. Outburned. Сгорела на работе. Можешь ехать домой и отдыхать, пока не поправишься. Восемьдесят процентов зарплаты.
Бред. Ничего она не переутомилась и не перегорела, но урок получила: помалкивай, и все будет в порядке. На том стоит общество. Вот вам пример: мерзавец над ней издевается, а этому бабью хоть бы хны. Сидят и мусолят свои кисточки. Как свет упал – важно, а человек… что – человек? Человек – хрен с ним.
Лена глубоко вдохнула, повернулась к Лабану спиной и, стараясь не втягивать голову в плечи, собрала рисовальные принадлежности в рюкзак. Затем взяла зонтик и начала подниматься по береговому откосу. На сегодня хватит. Никаких размывов-подмывов, наплывов-заплывов, никаких затеков, никаких попыток угадать прихотливую игру пигментов и передать непередаваемое – вечное движение реки. Никакого обсуждения сделанных набросков после совместного дружеского пикника.
Разболелась голова. Знакомая история, хотя головная боль все же лучше депрессии, это она уже поняла. Лучше любая боль, чем медленная смерть под одеялом.
Надо уходить. Вернуться в шале, свернуть спальный мешок на двухъярусной кровати, собрать барахло и уходить. Интересно, далеко ли до дороги? И нелегко придется – художественный скарб в рюкзаке весит немало, да еще этот чертов дождь. Холодно, мокро… ну и что? Она прекрасно знала, что будет, если останется. Лабан не успокоится. До разбора рисунков дело не дойдет – он будет демонстрировать дамам ссадину на затылке, следы зубов, рассказывать, как с ним жестоко обошлись и как ему плохо. И все примутся ахать, сочувствовать и поглядывать на нее с осуждением. Знакомая история – все против нее.
Откос был довольно крутым, ей пришлось остановиться и отдышаться. Внизу дамы продолжали рисовать позирующего Лабана. Двенадцать зонтов, двенадцать женщин, склонившихся над мольбертами. Никто не попытался ее догнать, спросить, что на нее нашло, как она себя чувствует. Никто, даже Маделен. Художницы… оказывается, вот что это значит – быть художником. Уставиться в одну точку, пока весь мир не сузится до жалкого прямоугольника, который можно изобразить на бумаге карандашом или красками.
Натурщик успокоился, сел на камень и принял медитативную позу – ни дать ни взять роденовский Мыслитель. Одной рукой обхватил колени, другой подпер подбородок. Голова в полупрофиль, взгляд устремлен на реку. Господи, какая пошлость. Китч.
И именно в эту минуту, когда она нашла это слово, китч, Лена услышала слабый звук, какой-то неясный шорох. Будто в кронах деревьев внезапно зашумел ежесекундно прибавляющий в силе ветер. Странно: кроме нее, среагировал только Лабан. Вскочил с камня и начал вглядываться в верховья реки. Шум становился все сильнее и сильнее, у нее даже мурашки побежали по коже. Теперь он походил на отдаленные непрерывные раскаты приближающейся грозы. В такую погоду хорошо бы оказаться под крышей.
И тут Лабан, скользя и спотыкаясь, побежал вверх по крутому откосу. Спектакль продолжается, успела подумать Лена, но посмотрела на реку и остолбенела.
Излучина исчезала прямо на глазах. Река шла сплошным потоком. Кто-то из дам закричал, но Лена не услышала крика. Увидела только искаженную ужасом физиономию и широко открытый рот, все звуки заглушал нарастающий грохот. Поле зрения сузилось, по какой-то дикой прихоти сознания она вспомнила медицинский термин “туннельное зрение”. Сердце выпрыгивало из груди. Завороженно, не двигаясь, она смотрела, как гнутся и ломаются деревья, как исчезает береговая линия – единственное, что связывает воду и сушу в понятное человеческому рассудку целое. Вот вода, а вот суша. Пункт отсчета в устройстве жизни.
Ноги дрожали так, будто неведомый кукловод дергал за ниточки, пытаясь выбивать ее ногами барабанную дробь. Судорожно, почти захлебнувшись, вдохнула.
Наверное, этого недостаточно – просто жить, успела подумать Лена. Требуется что-то другое.
Начинающих художниц накрыла огромная, ревущая тьма.