* * *

Кантабиле привез меня в Плейбой-клуб. «Тандерберд», этот «бехштейн» среди автомобилей, он оставил на попечение парковщика, важно поздоровался на входе с зайчишкой[142], которая его знала. Поведение Ринальдо подсказывало, что мне придется отдавать деньги публично. Семья Кантабиле пребывала в забвении. Возможно, Ринальдо получил на семейном совете задание компенсировать ущерб, нанесенный их доброму бесславному имени. Такое дело — восстановление репутации семьи — стоило дня, даже целых суток. А надо мной довлело столько неотложных дел, столько неприятностей, так что я на законных основаниях мог просить у судьбы передышки. И получил прекрасную возможность.

— Наши здесь?

Кантабиле сбросил пальто. Я тоже избавился от своего. Мы вошли в роскошное пространство поблескивающего бутылками бара, где в неярком янтарном свете по толстым коврам сновали женщины весьма привлекательных форм. Ринальдо взял меня за руку и повел в лифт. Мы почти мгновенно вознеслись на самый верх. Кантабиле предупредил:

— Мы кое с кем встретимся. Когда я подам сигнал, заплатишь мне деньги и извинишься.

Мы остановились возле одного из столиков.

— Билл, хочу представить тебе Чарли Ситрина, — сказал Рональд Биллу.

— Эй, Майк, это Рональд Кантабиле, — сказал в свою очередь Билл.

Последовали: «Привет», «Как дела», «Садитесь», «Что будете пить».

Билла я не знал, но Майком оказался Майк Шнейдерман, обозреватель светских сплетен, грузный сильный человек, загорелый, угрюмый и усталый, со стильной прической, запонками размером почти что с его глаза, и галстуком, словно кое-как слепленным из куска шелковой парчи. Сегодня он выглядел надменным, помятым и сонным, как некоторые индейцы[143] из Оклахомы, разбогатевшие на нефти. Майк пил коктейль «олд-фэшн» (виски, горькое пиво, сахар и лимонная корочка), и попыхивал сигарой. Потягивать спиртное в барах и ресторанах — его профессиональная обязанность. Я никак не мог взять в толк, как он выдерживает такую жизнь. Видимо, я гораздо подвижнее Майка. Впрочем, я не могу представить себе ни работы конторского клерка, ни любого другого малоподвижного рутинного занятия. Многие американцы называют себя художниками или интеллектуалами только потому, что не в состоянии выполнять такую работу. Я много раз обсуждал этот вопрос с Фон Гумбольдтом Флейшером и пару раз с искусствоведом Гумбейном. Протирание штанов с целью обнаружить «что-нибудь интересное» даже Шнейдерману не слишком подходило. Иногда он казался выжатым, чуть ли не больным. Несомненно, он меня помнил, однажды я был гостем его телевизионной программы.

— Привет, Чарли, — наконец произнес Майк и повернулся к Биллу: — Ты что, не знаешь Чарли? Он известный человек, только в Чикаго живет инкогнито.

Я начал понимать смысл затеи Ринальдо. Правда, чтобы устроить весь этот цирк, ему, похоже, пришлось попотеть. Этот Билл, чем-то связанный с Кантабиле, видимо, посчитал себя обязанным устроить для него встречу с журналистом Майком Шнейдерманом. И обязательства были востребованы с лихвой. Только счеты между Биллом и Рональдом, вероятно, были очень запутанными, потому что Биллу, как я заметил, все это не слишком нравилось. Выглядел он как типичный представитель «коза ностры». Линия носа намекала на какую-то извращенность. Такие резко очерченные ноздри бывают у людей властных, но уязвимых. Непривлекательный нос. При других обстоятельствах я бы решил, что он скрипач, возненавидевший музыку и занявшийся торговлей спиртным. Он только что вернулся из Акапулько, но, несмотря на загар, не блистал ни здоровьем, ни благополучием. К Ринальдо он не испытывал ни малейшей симпатии и даже демонстрировал по отношению к нему явное презрение. В тот момент я даже посочувствовал Кантабиле. Он пытался совершить такой великолепный и смелый прорыв, достойный людей Возрождения, но один только я оценил его усилия. Кантабиле пытался прорваться в колонку Майка. Майк, конечно, привык к таким атакам. Желающие попасть на странички хроники буквально осаждали его, но я подозревал, что за этим фасадом пряталась довольно обширная закулисная коммерция, так сказать quid pro quo, баш на баш. Дайте Майку тему для сплетни — и он пропечатает ваше имя самым жирным шрифтом. Зайчишка принесла заказанную нами выпивку. До подбородка она была восхитительна. А выше — сугубо рекламная взволнованность. Мое внимание разделилось между мягкой ложбинкой ее груди и выражением служебного долга на лице.

Этот клуб расположен в одном из самых очаровательных уголков Чикаго. Мне хочется рассказать о нем. Вид на берег озера просто великолепен. Я не мог полюбоваться им, но прекрасно представлял, насколько он хорош; ощущал панораму сияющей магистрали, которая проходила по краю необъятной глади озера Мичиган, высверкивающей золотистыми отблесками. Человек справился с необжитостью этих земель. Но и необжитость, в свою очередь, не раз давала людям славного пинка. И вот мы сидим среди похваляющихся богатством и властью, нас окружают милые девушки и выпивка, а мужчины, собравшиеся здесь, одеты в костюмы от дорогих портных, украшены драгоценностями и умащены духами. Шнейдерман по большей части скептически выжидал появления темы, которую можно будет посмаковать в колонке. В нужном контексте я мог оказаться подходящим экземпляром. На жителей Чикаго произведет впечатление, что кое-где меня воспринимают всерьез. Время от времени меня приглашали на вечеринки люди, строящие карьеру и не чуждые культурных амбиций, так что я уже знал, что значит быть символом. Некоторые дамы говорили мне: «Не может быть, вы не Чарльз Ситрин!» Но большинство тех, кто приглашали меня, оставались довольны создаваемым мною контрастом. Еще бы, я ведь выглядел как человек, напряженно, хотя и не в том направлении мыслящий. Мое лицо не имело ничего общего с их деловыми ординарными физиономиями. Дамам особенно трудно удавалось скрывать разочарование, когда они видели, как в действительности выглядит всем известный мистер Ситрин.

Перед нами поставили виски. Я жадно проглотил двойной скотч и, как обычно, быстро освоившись в компании, засмеялся. Никто меня не поддержал. Неприятный Билл поинтересовался, что смешного.

Я ответил:

— Ну, я только что вспомнил, что учился плавать как раз на Ок-стрит, до того, как появились все эти небоскребы, архитектурная гордость чикагской показухи. Тогда там был Золотой пляж, и из трущоб люди приезжали на трамвае. По Дивижн-стрит трамвай ходил только до Уэллс. Я брал с собой засаленный мешочек с сэндвичами. На распродаже мама купила мне девчоночий купальный костюм. Такую маленькую юбочку с радужной каймой. Я оскорбился и пытался покрасить кайму тушью. Бывало, копы пытались выгнать нас на другую сторону Драйва и подталкивали в ребра. А теперь я здесь, пью виски…

Кантабиле пнул меня под столом ногой, оставив грязный отпечаток на брюках. Его неодобрение подскочило до самой макушки, вызвав рябь в коротко подстриженных завитках, а нос стал того белого цвета, что бывает у восковой свечи.

Я произнес:

— Ах да, Рональд… — И достал деньги. — Я же должен тебе некоторую сумму.

— Какую сумму?

— Ну ту, что ты выиграл в покер. Не так давно. Помнишь? Четыре с половиной сотни.

— Не понимаю, о чем это ты? — заявил Ринальдо Кантабиле. — Какая еще игра?

— Неужели не помнишь? Мы играли у Джорджа Свибела.

— С каких это пор вы, книжные черви, играете в покер? — бросил Майк Шнейдерман.

— А что? У каждого свои слабости. В покер играют даже в Белом доме. Очень респектабельно. Например, президент Гардинг[144]. И во времена «нового курса». Моргентау[145], Рузвельт и прочие.

— Вы говорите, как чикагский пацан из Вест-Сайда, — заявил Билл.

— Шопеновская школа, Райс-стрит и так далее, — объяснил я.

— Послушай, Чарли, спрячь свои деньги, — сказал Кантабиле. — За выпивкой — никаких дел. Расплатишься позже.

— А почему не сейчас? Я как раз вспомнил и даже деньги достал. Понимаешь, этот момент начисто стерся из памяти, а вчера я проснулся среди ночи с мыслью: «Я же забыл отдать Ринальдо выигрыш! Господи, мне пора вышибить себе мозги!»

Едва сдерживая ярость, Кантабиле торопливо проговорил: «Ладно, ладно, Чарли», выхватил у меня деньги, не пересчитывая запихнул их в нагрудный карман и метнул в меня в высшей степени раздраженный взгляд, можно сказать, испепеляющий. Но почему? Я не имел ни малейшего понятия. Понимал я только одно: Майк Шнейдерман властен протащить в газету кого угодно, а уж тот, кто попал в газеты, может считать, что прожил жизнь не зря. Значит, он не просто двуногое, мелькающее на Кларк-стрит и отравляющее вечность тошнотворными мыслями и поступками. Он уже…

— Что ты нынче поделываешь, Чарли? — поинтересовался Майк Шнейдерман.

— Новая пьеса, а? Или киношечка? Знаешь, — обратился он к Биллу, — Чарли ведь знаменитость. На Бродвее у него прошел настоящий хит. Он написал целую гору всякой всячины.

— Да, Бродвей подарил мне мгновения славы, — кивнул я. — Но больше они не повторятся, так зачем же усердствовать?

— А я припоминаю, будто мне говорили, что ты собираешься издавать какой-то заумный журнал. Когда он выйдет? Я сделаю тебе рекламу.

Кантабиле бросил на меня еще один свирепый взгляд и сказал:

— Нам пора.

— Я с удовольствием позвоню, когда у меня будут для тебя новости. Это может оказаться полезным, — поблагодарил я Майка, бросая многозначительный взгляд на Кантабиле.

Но он уже ушел. Я догнал его в лифте.

— Что же это ты делаешь, гад? — возмутился он.

— Не понимаю… Что-то не так?

— А кто сказал, что ему пора вышибить себе мозги? Ты же прекрасно знаешь, что зять Майка Шнейдермана таки вышиб себе мозги два месяца назад.

— Нет!

— Ты не мог не читать об этом в газетах! Они подняли такой хай о тех липовых облигациях. Ну, фальшивые облигации, которые он дал в залог.

— Ах, это. Ты имеешь в виду Голдхаммера, который напечатал свои собственные сертификаты? Мошенника?

— Ты знал это, не притворяйся, — взвился Кантабиле. — И специально ввернул, чтобы подгадить мне, чтобы испортить мой план!

— Да не знал я, клянусь, не знал. Вышибить себе мозги? Да это же общеупотребительное выражение.

— Но не в этом случае. Все ты знал, — в его голосе прозвучала угроза,

— знал! Не мог не знать, что его зять застрелился.

— Но здесь нет никакой связи. Обыкновенная фрейдистская оговорка. Абсолютно непреднамеренная.

— Ты всегда прикидываешься, будто не понимаешь, что делаешь. У меня такое впечатление, что ты не узнал того носатого типа!

— Билла?

— Да! Билла! И этот Билл — Билл Лакин, банкир, которого обвинили вместе с Голдхаммером. Он брал фальшивые облигации в залог.

— Но какое тут может быть обвинение? Голдхаммер просто обманул его, передавая ему облигации.

— А такое, птичьи твои мозги. Похоже, ты ни черта не понял из газет! Он покупал акции «Лекатриды» у Голдхаммера по доллару за штуку, когда они стоили шесть. Ты что же, и о Кернере[146] не слышал? Большое жюри[147] и куча всяких судов? Получается, что ты совсем не интересуешься тем, от чего другие просто шалеют. Это оскорбительно. Ты слишком занесся, Ситрин. Ты против нас.

— Кого это — вас?

— Против нас! Простых людей… — заявил Кантабиле.

Он говорил горячо. И не следовало возражать. Я должен был уважать и бояться его. Я мог спровоцировать Ринальдо, если бы дал понять, что не боюсь его. Застрелить меня он, пожалуй, не застрелил бы, но накостылять или даже сломать ноги — это вполне возможно. Как только мы покинули Плейбой-клуб, он вложил деньги мне в руку.

— Разве будет вторая серия? — спросил я.

Он не стал ничего объяснять. До самого «тандерберда» Ринальдо шагал молча, злобно набычившись. Мне снова пришлось забраться в салон.

Следующую остановку мы сделали в Хэнкок-билдинг[148], где-то между шестидесятым и семидесятым этажом. Помещение выглядело как частная квартира и все-таки наводило на мысль об офисе. Все там было декорировано пластиком, на стенах развешены художественные произведения в абстрактном стиле и повсюду геометрические фигуры типа trompe l'њil1, которые так интригуют деловых людей. Бизнесмены особенно уязвимы перед аферистами от искусства. Джентльмен, обосновавшийся здесь, оказался пожилым человеком в коричневом с золотой ниткой пиджаке спортивного покроя из шерстяной рогожки и в полосатой рубашке, обтягивающей обвисший живот. На узкой голове — седые, прилизанные назад волосы. На руках — довольно крупные сенильные пятна. Круги под глазами и возле носа свидетельствовали о нездоровье. Зарывшись мокасинами из кожи аллигатора в длинный ворс пушистого ковра цвета слоновой кости, он восседал на низком диване, который прогибался под ним так, будто был набит пухом. Под весом живота на бедре прорисовывались очертания фаллоса. Но как бы там ни было, длинный нос, приоткрытые губы и бесчисленные подбородки прекрасно гармонировали со всем этим плисом, рогожками с золотой ниткой, парчой, сатином и крокодильей кожей и, конечно же, с художеством в духе trompe l'њil. Из разговора я понял, что хозяин специализируется на ювелирных изделиях и связан с преступным миром. Вероятно, он не брезговал и краденым — откуда мне знать? У Ринальдо Кантабиле приближалась годовщина свадьбы, и он искал браслет. Слуга-японец подал напитки. Я не слишком большой любитель выпить, но сегодня по вполне понятным причинам мне хотелось виски, и я проглотил еще один двойной «Блэк Лейбл». Из небоскреба я мог созерцать воздушные просторы над Чикаго. Резкий оранжевый свет закатного солнца короткого декабрьского дня уже коснулся верхушки мрачного городского силуэта, накрыл рукава реки и черные пролеты мостов. Озеро, серебристое с позолотой и аметистовое, уже приготовилось надеть зимний ледяной панцирь. Я вдруг подумал: если Сократ прав, говоря, что деревья ничему не могут научить нас, что только люди, которых встречаешь на улице, могут прояснить что-то в тебе самом, я определенно выбрал неверный путь, пялясь по сторонам вместо того, чтобы слушать своих собратьев-человеков. Но боюсь, у меня недостаточно тренированный желудок для такой компании. Чтобы хотя бы частично снять груз с души, я пустился в размышления о воде. Сократ, пожалуй, оценил бы меня не слишком высоко. Я, скорее, испытываю склонность к совершенству в духе Уордсворта — деревья, цветы, вода. А архитектура, механика, электричество и технология затащили меня на этот шестьдесят пятый этаж. Скандинавия предоставила мне бокал, Шотландия плеснула в него виски, и я сидел, смакуя восхитительные факты, вспоминая, что гравитационное поле Солнца, притягивая к себе потоки света от других звезд, искривляет их. Солнце носит шлейф, сотканный из вселенского свечения. Это и предсказал Эйнштейн, размышляя о мире. А наблюдения, сделанные Артуром Эддингтоном[149] во время затмения, подтвердили его догадку. Найти прежде, чем искать.

То и дело тренькал телефон; местных звонков — ни единого. То Лас-Вегас, то Лос-Анджелес, то Майами, то Нью-Йорк.

— Пошли кого-нибудь из ребят к Тиффани и выясни, сколько там берут за вещицу вроде этой, — приказал наш хозяин.

Я прислушался к его разглагольствованиям о состояниях, вложенных в драгоценности, и о каком-то индийском принце, который пытался продать в США огромную партию всякого дерьма, соблазняя покупателей низкими ценами.

Он замолчал. Кантабиле суетился возле подноса с бриллиантами (эти белесые штучки кажутся мне отвратительными!), и пожилой джентльмен обратился ко мне:

— Мне кажется, я вас где-то видел, — сказал он. — Не ошибаюсь?

— Нет, пожалуй, — ответил я. — Кажется, мы встречались в оздоровительном Сити-клубе.

— Ну да, точно. Я видел вас с тем юристом. Ох, он и говорун.

— Сатмар?

— Да, Алек Сатмар.

— Знаю я этого сукиного сына, Сатмара. Он утверждает, что вы с ним старинные друзья, Чарли, — ввернул Кантабиле, подцепив пальцем нитку бриллиантов и не отводя взгляда от ослепительного сияния на бархатном подносе.

— Верно, — подтвердил я. — Мы вместе учились в школе. И Джордж Свибел тоже.

— В каменном веке, не иначе, — буркнул Кантабиле.

Я действительно видел этого джентльмена в клубе, в горячей химической ванне. Люди сидят вокруг булькающего водоворота и потеют, пересказывая друг другу сплетни, обсуждая спорт, налоги, телевизионные программы и бестселлеры, или просто бубнят о поездках в Акапулько или секретных банковских счетах на Каймановых островах. Я, конечно, точно не знаю, но кажется, этому старому барыге принадлежал один из тех пользующихся дурной славой cabanas1 возле плавательного бассейна, куда молоденьких курочек приглашают во время сиесты. Однажды там даже разразился скандал и последовали протесты. То, что делалось за драпированными занавесками этих cabanas, никого, конечно, не касалось, но кого-то из старичков-эксгибиционистов заметили на террасе для солнечных ванн, когда они ласкали своих куколок. Один даже прилюдно извлек на свет божий свои вставные зубы, чтобы поцеловать девушку взасос. Я читал об этом в «Трибюн». Жившая над помещением клуба учительница-пенсионерка, преподававшая когда-то историю, написала в редакцию письмо, где говорилось, что Тиберий[150] — старушка не упустила случая блеснуть — что даже Тиберий в гротах Капри представить себе не мог такого гротескного разврата. Но какое дело старым хрычам от рэкета или от политики районного масштаба до классных дам и классических аллюзий? Эти люди ходят на «Сатирикон»[151] Феллини в кинотеатр Вудса только ради новых сексуальных идей, а никак не для того, чтобы поднатореть в истории Рима времен империи. Я сам видел на открытых, залитых солнцем верандах паучьи животы старых скупердяев, тискающих бюсты несовершеннолетних проституток. Мне вдруг пришло в голову, что японец-слуга еще и специалист по дзюдо или карате, как в фильмах про агента 007; слишком уж много ценностей хранилось в этих апартаментах. Когда Ринальдо заявил, что не прочь еще разок взглянуть на аккутроновские часы, паренек принес несколько дюжин, тонких, как вафельные коржи. Возможно, краденых, а может, и нет. В таких вещах моему разыгравшемуся воображению не на что опереться. Этот криминальный ливень, признаюсь, взбудоражил меня. Я чувствовал все возрастающую и крепнущую потребность рассмеяться — явный признак моего интереса к новому, моей американской, чикагской (а также личностной) тяги к сильным раздражителям, к несообразностям и крайностям. Я знал, что в Чикаго воровство предметов искусства и драгоценностей поставлено на поток. Говорили, что знакомство хотя бы с одним из высоко взлетевших супербогатеев — современных Феджинов, — позволяет покупать предметы роскоши по половинной цене. Говорили, крадут теперь наркоманы. Платят им героином. А полиция в доле — уговаривает торговцев не поднимать шума. Но на то и существует страхование. А также хорошо известная «усушка и утруска» — ежегодно декларируемые налоговой службе убытки. Если ты вырос в Чикаго, с такими представлениями о коррупции трудно не согласиться. Тем более что она даже удовлетворяет некоторые потребности. Коррупция укладывается в рамки чикагских представлений об обществе. Наивность — вещь непозволительная.

Сидя в мягком кресле и потягивая виски со льдом, я прикинул, во что обошлись Кантабиле шляпа пальто костюм ботинки (мутоновые) и тонкие жокейские перчатки, и попытался представить, как через криминальные каналы он выуживает эти предметы из «Филдс», «Сакс», «Аберкромби энд Фитч» на Пятой авеню. Насколько я мог судить, этот престарелый скупщик краденого воспринимал его не слишком серьезно.

Ринальдо надел понравившиеся часы. Старые швырнул японцу, тот их поймал. Я решил, что настал момент для моей реплики, и сказал:

— Кстати, Рональд, я остался должен тебе на той вечеринке.

— На какой еще вечеринке? — отозвался Кантабиле.

— Ну, когда мы играли в покер у Джорджа Свибела. Клянусь, это просто выскользнуло из моей памяти.

— А, знаю я этого Свибела со всеми его мускулами, — произнес старый джентльмен. — Ужасная компания. Но, знаете, он готовит прекрасный буйябес1, и за это я готов ему простить.

— Это я затащил Рональда и его кузена Эмиля на ту игру, — заявил я.

— Все на моей совести. Да и потом, Рональд обыграл нас дочиста. Он просто гений покера. Я закончил с шестью сотнями в минусах, и ему пришлось взять долговую расписку. А сейчас у меня есть деньги, Рональд, так что лучше я отдам тебе долг, пока снова не забыл.

— Ладно.

И снова Кантабиле, не пересчитывая, засунул деньги в нагрудный карман. Он играл даже лучше меня, хотя и я устроил великолепное представление. Но ведь он играл роль оскорбленного человека чести. Он имел право злиться, и это было немаловажным преимуществом.

Когда мы вышли из здания, я снова спросил:

— На этот раз нормально? Все нормально?

— Ну… Да. Да! — Он говорил громко и рассерженно. Было совершенно ясно, что отпускать меня он не собирается. По крайней мере, не теперь.

— Полагаю, старый пеликан разнесет повсюду, что я тебе заплатил. Разве не этого ты добивался? — И я добавил почти для самого себя: — Интересно, кто шьет брюки этому старикану. На один гульфик пошло по меньшей мере три фута ткани.

Но Кантабиле еще не расстался со своим гневом.

— Господи! — воскликнул он.

Взгляд, который он метнул в меня из-под кинжальных бровей, мне совсем не понравился.

— Ну что ж, можно считать — дело сделано, — сказал я. — Я могу поймать такси.

Кантабиле схватил меня за рукав.

— Подожди-ка! — приказал он.

По правде говоря, я не знал, что делать. И потом, у него был пистолет. Я давным-давно подумывал, что и мне бы не помешало оружие, вполне уместное в Чикаго. Но мне никогда не дадут разрешения. А Кантабиле обошелся безо всякой лицензии. Одно из различий между нами. И бог знает, к каким последствиям может оно привести.

— Разве тебе не нравится, как мы проводим время? — с усмешкой спросил Кантабиле.

Я попытался засмеяться, но мне не удалось. Помешал globus hystericus1. Мне показалось, что моя глотка склеилась.

— Залазь, Чарли.

Я снова устроился на малиновом сиденье (мягкая ароматная кожа все так же напоминала мне кровь — артериальную кровь) и начал шарить в поисках ремня безопасности — никогда не найдешь эти чертовы пряжки!

— Плюнь, — остановил меня Кантабиле, — нам недалеко.

Из этой информации я постарался извлечь максимально возможное утешение. Мы проехали к югу по бульвару Мичиган. Припарковались рядом со строящимся небоскребом — безголовый, вытянутый до небес торс, переливающийся огнями. А внизу мгновенно наступающая ранняя декабрьская темнота затягивала сияющее западное небо, потому что солнце уже метнулось за горизонт ощетинившейся лисой, обозначив свой след бледнеющим багряным мазком. Я видел его сквозь опоры надземки. Гигантские фермы недостроенного небоскреба делались черными, и пустое пространство между ними заполнялось тысячами электрических точек, напоминающих пузырьки шампанского. Завершенному зданию никогда не быть таким прекрасным! Мы вышли из машины, захлопнули дверцы, и я последовал за Кантабиле по деревянным доскам, уложенным для проезда грузовиков. Казалось, он хорошо здесь ориентируется. Я решил, что монтажники могут быть его клиентами. Может, Ринальдо поставляет им спиртное? Ростовщик не пришел бы сюда после наступления темноты, рискуя свалиться с этих балок от толчка какого-нибудь крутого парня. Безрассудства этим людям не занимать. Они много пьют и живут довольно отчаянно. Мне нравилась склонность верхолазов выписывать имена своих девушек на недоступных балках. Снизу всегда можно увидеть — «Донна» или «Сью». Я представил, как по воскресеньям они приводят сюда своих леди, чтобы продемонстрировать объяснение в любви, выведенное краской на высоте восьми сотен футов. Только разбиваются они сплошь и рядом. Во всяком случае, Кантабиле принес каски, и мы их надели. Очевидно, он все спланировал заранее. Ринальдо объяснил, что у него родственники среди здешнего начальства. Намекнул, что часто бывает здесь по делам. Сказал, что у него налажены связи с подрядчиком и архитектором. Он говорил так быстро, что я не успевал ни в чем усомниться. Как бы там ни было, мы поднимались на большой открытой лифтовой платформе все выше и выше.

Как объяснить мои чувства? Страх, ужас, благодарность, ликование — да, я оценил его изобретательность. И все-таки мне казалось, что мы поднимаемся слишком высоко, слишком далеко. Где мы теперь? Кнопку какого этажа он нажал? При дневном свете я часто восхищался похожими на богомолов кранами, верхушки которых выкрашены оранжевой краской. Снизу кажется, что маленьким лампочкам тесно, но в действительности развешаны они очень редко. Я не знал, насколько высоко мы поднялись, но в любом случае достаточно высоко. Здесь, наверху, оказалось светлее, насколько еще хватало сил у уходящего дня, но свет был холодный и резкий, и в пустых квадратах, окаймленных стальными балками цвета запекшейся крови, звенел ветер, ударяя в брезентовое ограждение. На востоке, скованная неподвижностью, лежала река, ледяная, исчерченная прожилками, как затейливое каменное блюдо, и ядовитые краски нижних слоев — благотворительный взнос индустриальной отравы — дарили последний отблеск красоте вечернего Чикаго. Мы вышли. Платформу тут же заполнил десяток ожидавших верхолазов. Я хотел крикнуть им «Подождите!» Но они уже поплыли вниз, оставив нас в пустоте бог знает каких высот. Кантабиле, казалось, знал, куда мы направляемся, но я не доверял ему. Он мог изобразить все что угодно.

— Идем, — сказал он.

Я медленно двинулся за ним. Кантабиле остановился, поджидая меня. Этот пятидесятый, шестидесятый или даже более высокий этаж ограждали несколько щитов — ветер здесь оказался штормовым. Из глаз покатились слезы. Я схватился за опору.

— Давай вперед, баба, шагай, отзыватель чеков, — крикнул Ринальдо.

— У меня кожаные подошвы, — отозвался я. — Они скользят.

— Брось свои шуточки!

— Да нет же, это правда!

Я обвил руками опору, двигаться дальше я не собирался.

Оказалось, что мы зашли уже достаточно далеко, чтобы он не возражал.

— Ладно, — заявил Кантабиле, — теперь я покажу тебе, что для меня твои деньги. Видишь? — он достал пятидесятидолларовые бумажки.

Опершись спиной о стальную стойку, он сорвал изысканные жокейские перчатки и начал сгибать банкноты. Я не сразу понял, что он делает, но потом догадался — бумажные самолетики! Подтянув рукав реглана, он запустил самолетик двумя пальцами. Я смотрел, как тот, подгоняемый ветром, уносится через редкие огни в холодную пустоту, делаясь все темнее и темнее. Над бульваром Мичиган уже развесили рождественскую иллюминацию, протянув от дерева к дереву ожерелья из маленьких стеклянных лампочек. Они переливались внизу, как клетки под микроскопом.

Теперь я волновался только о том, как бы спуститься. Как бы газеты ни замалчивали это, люди все время срываются. И все же, несмотря на испуг и затравленность, моя жаждущая ощущений душа была довольна. А удовлетворить ее не так-то просто. Порог удовлетворяемости у меня излишне высок. Наверное, нужно снизить его. Да, я просто обязан все поменять.

Кантабиле отправил в плавание еще несколько полусотенных. Невесомые самолетики — оригами (о, мой обогащенный знаниями ум, мой не иссякающий педантизм, мое умение вязать слова!), японское искусство складывать из бумаги разные фигурки. Вроде бы в прошедшем году — казалось, год уже кончился, — проходил какой-то международный конгресс любителей бумажных самолетиков. Любителями оказались математики и инженеры.

Зеленые банкноты улетали от Кантабиле как зяблики, как ласточки и бабочки, но каждая несла на крыльях изображение Улисса С. Гранта[152]. Ох и повезло прохожим внизу.

— Две последние я собираюсь сохранить, — объявил Кантабиле. — Пойдут на выпивку и обед для нас.

— Если я вообще спущусь отсюда живой.

— Ничего с тобой не случится. Шагай назад, прокладывай путь.

— Эти кожаные подошвы страшно скользкие. На днях я наступил на обыкновенный лист восковой бумаги и шлепнулся. Наверное, мне лучше снять туфли.

— Ты что, спятил? Шагай на носках.

Дорога была бы более чем сносной, если бы не мысли о падении. Я едва переставлял ноги, борясь с судорогами икр и бедер. Когда я схватился за последнюю опору, лицо уже источало пот быстрее, чем ветер успевал осушать его. Меня нервировала мысль о том, что Кантабиле сзади и слишком близко. Ожидавшие лифт монтажники, вероятно, приняли нас за профсоюзных деятелей или архитекторов. Уже наступила ночь, и до самого Мексиканского залива наше полушарие замерзло. Оказавшись на земле, я с радостью сел в «тандерберд». Кантабиле снял каску, и с моей головы тоже. Пошевелил рулем и завел мотор. Теперь он вполне мог отпустить меня. Я рассчитался с ним сполна.

Но он снова рванул с места. И понесся к новому дню. Моя голова запрокинулась так сильно, будто я собирался остановить кровотечение из носу. Я не совсем понимал, где мы.

— Послушай, Ринальдо, — сказал я. — Ты доказал, что прав. Изуродовал мою машину, целый день возил меня туда-сюда, напугал до смерти. Я понял, ты обиделся не из-за денег. Давай спустим все остальное в канализацию, чтобы я мог отправиться домой.

— Ты действительно боялся меня?

— Это был день искупления.

— Ты навидался достаточно этих самых, как их там называют? На той игре я узнал от тебя несколько новых слов.

— Каких слов?

— Пролетарских, — пояснил он. — Люмпены. Люмпен-пролетариат. Ты толкнул небольшой спич про Карла Маркса.

— Боже мой! Я, наверное, взбесился! Это уже ни в какие ворота не лезет. Что на меня нашло?

— Ты захотел пообщаться с подонками общества и уголовными элементами. Ты отправился осматривать трущобы, Чарли, и прекрасно провел время с нами — тупоголовыми и социально отверженными.

— Пожалуй, ты прав. Это было оскорбительно.

— Вроде того. Но с тобой было интересно, ты то и дело говорил про социальный порядок и про то, до чего потребительски относится средний класс к люмпен-пролетариату. Остальные парни совершенно не понимали, чего ты там буровишь.

Наконец-то Кантабиле говорил со мной сдержанно. Я выпрямился и смотрел на реку, вспыхивающую справа ночными огнями, на Мерчандайз-Март[153], разукрашенный к Рождеству. Мы приехали к мясному ресторану «Жене и Джорджетти», как раз за тупиком надземки. Припарковавшись среди обтекаемых роскошных машин, вошли в старое серое здание, где — да здравствует роскошное уединение! — на нас обрушился грохот музыкального автомата, оглушительный, как тихоокеанский прилив. Бар наивысшего разряда переполняли выпивохи наивысшего социального положения и их прекрасные спутницы. Колоссальных размеров зеркало отражало бесчисленные бутылки, напоминая групповую фотографию великосветских выпускников.

— Джулио, — обратился к официанту Ринальдо, — тихий столик, только не возле туалета.

— Может, наверху, мистер Кантабиле?

— Почему бы и нет? — вмешался я. Ноги у меня подкашивались и ждать мест возле стойки мне не хотелось. Кроме того, ожидание могло затянуться до ночи.

Кантабиле с упреком зыркнул в мою сторону: «Тебя-то кто спрашивал!», но почему-то согласился:

— Ладно, наверху. И две бутылки «Пайпер Хейдсик».

— Сию минуту, мистер Кантабиле.

Во времена Капоне на банкетах гангстеры устраивали потешные сражения, орудуя бутылками шампанского. Они хорошенько трясли бутылки и выстреливали друг в друга пробками и струями вина, оставляя на смокингах «кровавые» метки шуточной резни.

— А теперь я хочу поговорить с тобой, — заявил Ринальдо Кантабиле. — Совершенно о другом. Я женат, ты знаешь.

— Да, я помню.

— На замечательной, прекрасной, умной женщине.

— Ты говорил, что вы живете в Южном Чикаго. Тем вечером… У тебя есть дети? Чем она занимается?

— Она не домохозяйка, запомни-ка это получше. Ты-то, небось, думал, что я женат на какой-нибудь толстозадой шлюшке, которая расхаживает по дому в бигуди и пялится в телевизор? Нет, это настоящая женщина, умная и знающая. Она преподает в Манделин-колледже[154] и пишет докторскую. И знаешь где?

— Нет.

— В Радклифской[155] школе в Гарварде.

— Это хорошо, — сказал я, опустошая бокал шампанского и снова наполняя его.

— Не отмахивайся. Спроси меня, что она делает? Над чем работает.

— Ладно. Над чем?

— Она пишет исследование о том поэте, с которым ты дружил.

— Ты смеешься? О Фон Гумбольдте Флейшере? Откуда ты знаешь, что он был моим другом?.. А, понимаю. Я говорил об этом у Джорджа. В тот вечер меня следовало бы запереть в кладовке.

— Тебя никто не обжучивал, Чарли. Ты просто не понимал, что делаешь. Ты сыпал словами, как девятилетний мальчишка, о судопроизводстве, адвокатах, бухгалтерах, провальных инвестициях, о журнале, который собираешься издавать, — типичный неудачник, именно так это выглядело. Ты сказал, что собираешься потратить собственные деньги на собственные идеи.

— Я в жизни не обсуждал ничего такого с незнакомыми людьми! Чикаго, должно быть, свел меня с ума…

— Нет, послушай. Я очень горжусь своей женой. Ее родители очень богатые, из высшего общества. — Я и раньше замечал, что гордость красит людей — щеки Кантабиле порозовели. — Тебе, конечно, интересно, что она делает с таким мужем, как я.

Я пробормотал: «Нет, нет», хотя это, конечно, естественный вопрос. Однако в том, что высокообразованная женщина увлеклась негодяем, бандитом или безумцем, нет ничего нового, как и в том, что эти негодяи и т.п. тянутся к культуре, к мысли. Дидро и Достоевский рассказали нам об этом.

— Я хочу, чтобы она защитила докторскую, — сказал Кантабиле. — Понимаешь? Я страшно этого хочу. А ты был приятелем того парня, Флейшера. И ты поделишься с Люси информацией.

— Погоди…

— Смотри.

Он протянул мне конверт. Я надел очки и просмотрел его содержимое. В конверте за подписью «Люси Уилкинс Кантабиле» обнаружилось письмо образцовой аспирантки, вежливое, детальное, хорошо составленное, с обычными академическими околичностями — три листка, набранные через один интервал, заполненные вопросами, болезненными вопросами. Пока я читал, муж любознательной аспирантки не сводил с меня пристального взгляда.

— Ну, и что ты о ней думаешь?

— Ужас, — выдавил я, придавленный безысходным отчаянием. — Что вам от меня нужно?

— Ответы. Информация. Мы хотим, чтобы ты написал ответы. Как тебе ее проект?

— Можно подумать, что мертвые нас кормят.

— Не морочь мне голову, Чарли. Я не переношу такой болтовни.

— Но я не могу не волноваться! — возразил я. — Бедняга Гумбольдт был моим другом, возвышенная душа, пережившая крушение… Неважно. Докторантура

— прекрасное занятие, но я не хочу иметь к ней ни малейшего касательства. Кроме того, я никогда не отвечаю на анкеты. Разные идиоты навязывают тебе свои писульки. Я этого не переношу.

— Ты назвал мою жену идиоткой?

— Не имел удовольствия быть с ней знакомым.

— Делаю тебе скидку. Все-таки ты получил удар под дых с «мерседесом», а потом я целый день изводил тебя. Но будь вежлив с моей женой.

— Есть вещи, которых я никогда не делаю. Это одна из них. Я не собираюсь писать ответы. Это займет не одну неделю.

— Послушай!

— Всему есть предел.

— Да подожди ты!

— Хоть режьте меня! Иди ты к черту…

— Ладно, успокойся. Это святое. Я понимаю. Но мы можем все возместить. За покером я понял, что у тебя куча проблем. Тебе нужен кто-то крутой и практичный, иначе тебе не выкарабкаться. Я много над этим думал, у меня есть куча идей. Такой вот компромисс.

— Нет, я не хочу никаких компромиссов, я вообще ничего не хочу. С меня хватит. Мое сердце рвется на части, я хочу домой.

— Давай сперва съедим по стейку и допьем вино. Тебе нужно красное мясо. Ты просто устал. Все пройдет.

— Не хочу!

— Прими заказ, Джулио, — сказал он.

Загрузка...