* * *

— Дорогая, зачем ты утащила мою туфлю?

— Не могла удержаться, — ответила великолепная Рената. — Как ты доскакал наверх в одной туфле? Что подумала твоя приятельница? Держу пари, это нарушило общественное спокойствие. Хорошее чувство юмора, вот что нас связывает, Чарли. Это я знаю наверняка.

Да, в наших отношениях юмор брал верх над любовью. Мой характер и мои привычки забавляли Ренату. Настолько забавляли, что я надеялся, что ее чувства могут постепенно перерасти в любовь. Потому что ни при каких обстоятельствах я не стал бы делать предложение без любви.

— В Париже ты тоже стащила из-под стола мой ботинок.

— Да, в тот вечер, когда какой-то противный человек сказал тебе, как малозначительна твоя ленточка ордена Почетного легиона, и поставил тебя на одну ступень со сборщиками мусора и свиноводами. Это было одновременно моей местью, утешением и развлечением, — сказала Рената. — Помнишь, что я сказала потом, по-моему, очень остроумно?

— Помню.

— Что я сказала, Чарли?

— Ты сказала, человек обнажается.

— Человек обнажается, а Господь открывается, — и тщательно накрашенная темноволосая Рената в красном дорожном костюме засмеялась. — Послушай, Чарли, откажись ты от этой дурацкой поездки в Техас. Ты нужен мне в Милане. Мне будет не очень-то легко с Биферно. Твой брат не хочет, чтобы ты приезжал, и ты ему ничего не должен. Ты любишь его, но он вечно поддевает тебя, а ты не умеешь защититься от его издевок. Ты приезжаешь к нему с тяжелым сердцем, а он посылает тебя куда подальше. Мы оба знаем, что он подумает. Подумает, что ты решил воспользоваться тяжелой ситуацией и втереться в его прибыльные предприятия. Позволь мне спросить тебя, Чарли. А не будет ли он хотя бы отчасти прав? Я не собираюсь вмешиваться в твои дела, но подозреваю, что сейчас тебе позарез нужна счастливая случайность, чтобы поправить финансовое положение. И еще одно: вы с его женой никогда не договоритесь, кто из вас должен быть главным плакальщиком, если что-нибудь случится, так зачем ему рядом сразу два плакальщика еще до того, как он ляжет под нож? Короче говоря, ты напрасно тратишь время. Поехали со мной. Я мечтаю, как мы поженимся в Милане, как я пойду под венец под моей настоящей девичьей фамилией — Биферно — в присутствии родного отца.

Душа моя рвалась к Ренате. Она заслужила, чтобы все сложилось так, как ей хочется. Но сейчас, в аэропорту Кеннеди, она в этой неподражаемой шляпе, в замшевом длиннополом пальто, в кашне от «Гермеса» и элегантных сапожках, казалось, могла принадлежать кому-то не в большей степени, чем Пизанская башня. Однако Рената настаивала на своих личных правах, на праве самоидентификации, в праве на отца, на мужа. Какая глупость, какое падение! Тем не менее невидимому наблюдателю, стоящему на более высокой иерархической ступени, я вполне мог казаться приверженцем пресловутого порядка, рациональности, благочестия и прочих ценностей среднего класса.

— Пойдем, выпьем чего-нибудь в зале для особо важных персон. Я не хочу пить там, где шумно и стаканы липкие.

— Но я больше не отношусь к высоким персонам.

— Чарльз, — сказала она, — помнишь того парня, Зиттерблума, который должен был устроить тебе налоговую льготу по нефтяным акциям и пустил на ветер твои двадцать тысяч? Позвони ему, пусть он все устроит. Он же сам предлагал в прошлом году: «Обращайся в любое время, Чарли».

— Я начинаю чувствовать себя рыбаком из сказки братьев Гримм, которого жена послала на берег моря просить у золотой рыбки царские хоромы.

— Думай, что говоришь! Разве я похожа на ту сварливую бабу? — возмутилась она. — Мы имеем право посидеть по-людски, а не толкаться в смердящей толпе.

Мне все-таки пришлось позвонить Зиттерблуму, и его секретарша легко все уладила. Это навело меня на мысль, как много можно извлечь из своих проигрышей и неудач, стоит слегка задуматься над ними. В мрачном расположении духа перед предстоящим расставанием я потягивал «кровавую Мэри» и думал о том, на какой риск иду ради брата, который вряд ли оценит этот шаг по достоинству. Однако я обязан доверять Ренате. Представления об идеальном мужчине требовали именно этого, а практичному уму приходится жить согласно идеальным представлениям. Однако мне не хотелось, чтобы меня тут же заставили предсказать, как все обернется, потому что, доведись мне предсказывать, все пошло бы прахом.

— Как насчет беспошлинной бутылочки «Ма Грифф»? — спросила она.

Я купил ей большую бутылку, сказав:

— Ее доставят в самолет, и я не почувствую аромата.

— Не беспокойся, мы прибережем бутылку для встречи. Не позволяй своему брату знакомить тебя в Техасе с женщинами.

— Ему это никогда не придет в голову. А ты, Рената? Когда ты в последний раз разговаривала с Флонзалеем?

— Забудь о Флонзалее. Мы окончательно порвали. Он милый человек, но как я могу иметь дело с гробовщиком?

— Он очень богат, — заметил я.

— Богат: венки да мертвяки, — отозвалась Рената в столь любимом мною стиле. — Теперь он директор и сам не возится с трупами, но я не могу отделаться от мысли, что когда-то он собственноручно занимался бальзамированием. Конечно, я не согласна с этим Фроммом[383], который заявляет, что некрофилия пропитывает цивилизацию. Если серьезно, Чарли, с таким телосложением, как у меня, во что я превращусь, если чуть-чуть отойду от нормы? — В общем, я загрустил, потому что не понимал, насколько она искренна, и сомневался, увидимся ли мы снова. Но несмотря на подавленность, я чувствовал, что в духовном плане продвигаюсь вперед. Когда-то расставания и отъезды выматывали мне душу; я и сейчас испытывал тревогу, но ощущал внутри себя некую опору. — Ну, дорогой, пора. Я завтра позвоню тебе в Техас из Милана, — пообещала Рената, и мы расцеловались. Казалось, она вот-вот заплачет, но глаза ее остались сухими.

Я прошел по туннелю, похожему на бесконечный извилистый пищевод или коридор в экспрессионистском[384] фильме, прошел проверку на наличие оружия и сел на самолет до Хьюстона. Всю дорогу до Техаса я читал книги по оккультизму. В них отыскалось множество впечатляющих пассажей, но к этому я вернусь несколько позже. После полудня я прибыл в Корпус-Кристи и зарегистрировался в мотеле. Потом отправился к Джулиусу, в большой новый дом, окруженный пальмами, палисандрами, мушмулой и лимонными деревьями. Лужайки выглядели словно мягкая зеленая стружка для набивки матрацев. На подъездной дорожке стояли дорогие автомобили, и когда я позвонил в дверь, громко задребезжал звонок и послышался собачий лай. Система охраны была тщательно продумана. Тяжелые засовы отодвинулись, и моя невестка Гортензия широко распахнула украшенную полинезийской резьбой дверь. Она прикрикнула на собак, но по голосу чувствовалась, что она их любит. Потом Гортензия повернулась ко мне — грубоватая, но славная женщина с голубыми глазами и пухлыми губами. Слегка ослепленная дымом собственной сигареты, болтавшейся в уголке рта, она воскликнула:

— Чарльз! Как ты сюда добрался?

— Взял напрокат машину. Как дела, Гортензия?

— Джулиус тебя ждет. Он одевается. Проходи.

Собаки оказались размером чуть ли не с лошадь. Гортензия придержала их, и я прошел в спальню хозяина, поздоровавшись по дороге с детьми, моими племянниками, которые ничего не ответили. Я подозревал, что они не считают меня полноправным членом семьи. Войдя в комнату, я увидел брата Юлика в боксерских трусах в желтую полоску, доходящих ему до колен.

— Я так и подумал, что это ты, Чакки, — вместо приветствия проворчал он.

— Да, Юлик, это я.

Он плохо выглядел. Большой живот, напряженные соски. А между ними обильная серая растительность. Но он, как всегда, держался совершенно спокойно. Удлиненная голова с прямым носом, аккуратно подстриженными ровными седыми волосами, офицерскими усами плюс мешки под быстрыми проницательными глазами придавали ему деспотичный вид. Он всегда носил свободные трусы, они ему больше нравились. Я, как правило, выбирал более короткие и облегающие. Юлик окинул меня угрюмым взглядом. Нас разделяла целая вечность. Для меня ничего не изменилось, но Юлик из тех, кто снова и снова пересматривает свое отношение к другим. Для него не существует ничего вечного. Братская любовь, которую я излучал, озадачивала и смущала его, льстила, но вызывала подозрения. Насколько я искренен? Неужели ничего не замышляю? Гожусь ли я вообще на что-нибудь? Юлику трудно окончательно во мне разобраться, так же, как мне в Такстере.

— Раз уж ты решил приехать, махнул бы прямо в Хьюстон, — фыркнул он.

— Все равно мы завтра туда поедем. — Я видел, как старательно он подавляет в себе братские чувства. Но они держались все еще прочно. Юлик вовсе от них не избавился.

— Я нисколько не возражаю против еще одной поездки. В Нью-Йорке у меня все равно не осталось никаких серьезных дел.

— Мне сегодня нужно осмотреть одно местечко. Поедешь со мной или хочешь поплавать в бассейне? Такая жара. — В прошлый раз, когда я полез в бассейн, одна из его огромных собак прокусила мне лодыжку; кровь хлестала вовсю. И потом, он прекрасно знал, что я не купаться приехал. — Мне приятно, что ты здесь. — Юлик отвернулся и смотрел в одну точку, пока его привыкший к расчетам разум пытался взвесить шансы. — Эта операция испортила детям Рождество, — вздохнул он, — а ты даже не собираешься побыть со своими.

— Я послал им кучу игрушек из магазина Шварца. К сожалению, не додумался привезти подарки твоим мальчишкам.

— А что ты можешь им привезти? У них и так все есть. Купить им игрушки

— целая проблема. Меня решили оперировать. Бог знает сколько провалялся в Хьюстоне, пока проводили анализы. Пожертвовал больнице двадцать тысяч в память о папе и маме. Я прекрасно готов к операции, если не считать нескольких фунтов лишнего веса. Представляешь, Чакки, они тебя разрезают и копаются внутри, наверное, даже вынимают из груди сердце. Эта бригада делает такие операции тысячами. Думаю, к первому февраля я уже вернусь к работе. У тебя есть деньги? Тысяч пятьдесят? Возможно, я смогу пристроить тебя в одно дело.

Время от времени Юлик звонил мне из Техаса и говорил: «Вышли мне чек на тридцать, нет, лучше на сорок пять тысяч». Я выписывал чек и отправлял его по почте. Без всяких расписок. Иногда контракт приходил спустя полгода. Но каждый раз деньги возвращались в двойном размере. Он с удовольствием делал это для меня, хотя злился, что я не в состоянии разобраться в деталях его махинаций и оценить деловую хватку. Ну а прибыль, достававшаяся мне, частью вверялась заботам Зиттерблума, частью уходила к Дениз, шла на субсидирование Такстера, на налоги, на апартаменты Ренаты в Лейк-Пойнт-Тауэр[385], на оплату услуг Томчека и Сроула.

— Что ты задумал? — поинтересовался я.

— Кое-что, — ответил он. — Ты же знаешь, что такое банковские учетные ставки. Не удивлюсь, если они совсем скоро дойдут до восемнадцати процентов.

Три включенных телевизора придавали краскам этой комнаты еще больший блеск. Обои, тисненные золотом. Ковер — словно продолжение великолепной лужайки. Границу между этими лужайками, внутренней и внешней, обозначало венецианское окно, из-за которого сад и спальня казались единым пространством. Посреди комнаты стоял синий велотренажер, а на полках спортивные трофеи — Гортензия замечательно играла в гольф. Специально спроектированные огромные шкафы ломились от бесчисленных костюмов, десятков пар обуви, расставленных рядком на длинных полках, сотен галстуков и штабелей шляпных коробок. Джулиус, обожая покрасоваться и гордый своим состоянием, в вопросах вкуса был привередливым критиканом; он придирчиво оценил мой костюм, будто Дуглас Макартур[386] от моды.

— Ты всегда был недотепой, Чакки. Даже сейчас, когда тратишь большие деньги на одежду и шьешь у портного, ты все равно остаешься недотепой. Где ты купил эти дурацкие туфли? А эту попону вместо пальто? Сто лет назад такие туфли впаривали простакам, посулив в придачу бесплатную ложку для обуви. Вот, возьми это пальто, — он кинул мне на руки черное пальто из шерсти викуньи с бархатным воротником. — Здесь от него почти никакого проку — слишком тепло. Оно твое. А старое мальчики отнесут на конюшню, где ему и место. Сними это тряпье и переоденься.

Я так и сделал. В такой форме он выражал свою любовь. Напору Юлика я сопротивлялся молча. Он надел трикотажные брюки двойной вязки, превосходно скроенные, с большими манжетами, но не смог застегнуть их на животе. Джулиус крикнул в соседнюю комнату Гортензии, что после химчистки брюки сели.

— Да, сели, — спокойно подтвердила она.

Такие в этом доме порядки. Никакого надменного ворчания, никаких раболепных оправданий.

Мне выдали еще и новую пару туфель. У нас с Джулиусом один размер ноги. Не говоря уже об одинаковых больших глазах, немного навыкате, и прямых носах. Я не до конца понимаю, какое выражение придавали эти черты моему лицу. А вот Юлик благодаря им выглядел властным. Теперь, когда я стал думать о земной жизни каждого человека как об одном из целой череды воплощений, я задумался над духовной судьбой Джулиуса. Кем он был до этого? Биологическая эволюция и история западной цивилизации за каких-то паршивых шестьдесят пять лет никак не могли сотворить такую индивидуальность, как Юлик. Основные черты характера он принес в этот мир готовыми. Я склонялся к мысли, что, кем бы он ни был до этого, в нынешней жизни, в жизни богатого огрубевшего американца он утратил что-то основополагающее. Америка — тяжелое испытание для человеческой души. Не удивлюсь, если в духовном плане она отбрасывает нас назад. Видимо, некоторые высшие силы временно отступают, и чувствующая часть души поступает по-своему, согласно своим материальным потребностям. Ах, эти земные блага, эти низменные соблазны. Кто из журналистов писал, что существуют страны, в которых наши помои покажутся деликатесами?

— Так ты собрался в Европу. С какой-то конкретной целью? По работе? Или просто небольшое путешествие, как обычно? Ты никогда не ездишь один, всегда с какой-нибудь девкой. Какая сучка захомутала тебя на этот раз?.. Можно, конечно, втиснуться в эти штаны, но нам придется много ездить, а я хочу, чтобы было удобно. — Он в ярости стащил с себя брюки и швырнул их на кровать. — Знаешь, куда мы поедем? В Мексиканском заливе есть чудное место частное владение, полуостров шестнадцать или двадцать гектаров, принадлежит кубинцам. Один генерал, который был диктатором до Батисты[387], много лет назад заграбастал его себе. Я расскажу, как он это провернул. Бумажные деньги ветшают, так вот, старые купюры принимали в банках Гаваны, обменивали на новые, а старые якобы уничтожали. Но эти деньги никто не сжигал. Нет, дружище, их вывозили из страны и размещали на счетах генерала. На эти средства он покупал собственность в США. Теперь на этих деньгах сидят его потомки. Но они балбесы, свора бездельников. Дочери и невестки пытаются заставить этих гуляк вести себя по-людски. А они только и делают что катаются на яхтах, жрут, пьют, развлекаются со шлюхами и играют в поло. Наркотики, мощные машины, самолеты, — ну, ты сам понимаешь. Так вот, женщины хотят нанять подрядчика, который оценит их земельную собственность. И назначить цену. Это же целый полуостров, Чарли, он принесет миллионы. У меня есть знакомые кубинцы, изгнанники, которые знали этих наследников у себя на родине. Уверен, мы найдем верный подход. Кстати, я получил письмо от адвоката Дениз. Ты будто бы признался, что владеешь частью моего кондоминиума, и они хотят знать, во сколько он оценивается. Тебе надо было все им говорить? Кто такой этот Пинскер?

— У меня не было выбора. Суд повесткой затребовал мои налоговые декларации.

— Ах ты балбес, олух образованный. Родился в хорошей семье, не дурак, сам пробил себе дорогу. Но раз уж тебе приспичило стать интеллигентом, почему ты не можешь быть жестким, как Герман Кан[388] или Милтон Фридман[389] или те агрессивные парни, что печатаются в «Уолл-стрит джорнэл»? Нет, ты впился в Вудро Вильсона и прочих покойников. Не могу я читать дерьмо, которое ты пишешь! Две строчки, и я начинаю зевать. Зря отец не порол тебя так же, как меня. Глядишь, ты бы и очнулся от спячки. Хождение в любимчиках не принесло тебе пользы. А потом ты вырос и женился на этой мерзкой девке. Ее бы к симбионистам[390] или к палестинским террористам. Как только я увидел ее острые зубки и вьющиеся на висках волосы, сразу понял — тебе прямая дорога в открытый космос. Ты затем и родился, чтобы доказывать, что жизнь на этой земле невозможна. Ладно, считай, что доказал. Черт, хотел бы я быть в такой же физической форме. Ты до сих пор гоняешь мяч с Лангобарди? Говорят, он теперь настоящий джентльмен. Скажи, а как у тебя дела в суде?

— Довольно погано. Судья приказал внести залог. Двести тысяч.

Эта сумма согнала краску с его лица.

— Твои средства заморозили? Ты никогда их больше не увидишь. Кто твой адвокат? Все тот же толстозадый закадычный дружок Сатмар?

— Нет, Форрест Томчек.

— Томчека я знаю по юридической школе. Проходимец от юриспруденции. Гладкий и скользкий, как суппозиторий, но суппозиторий с динамитом. А кто судья?

— Некто Урбанович.

— Его не знаю. Но играет он против тебя, дело ясное. С ним поработали. Грязный сговор. Использует тебя, чтобы получить откат. Видно, кому-то должен и хочет погасить долг за твой счет. Сейчас я все выясню. Знаешь Фланко, он живет в Чикаго?

— Соломон Фланко? Адвокат мафии?

— Он должен знать, — Юлик быстро набрал номер. — Фланко, — сказал он, когда его соединили, — это Джулиус Ситрин из Техаса. В суде по семейным делам есть такой Урбанович. Он на содержании? — Юлик внимательно выслушал ответ. — Спасибо, Фланко, перезвоню позже. — Повесив трубку, Джулиус выбрал спортивную рубашку, а потом сказал: — Нет, кажется, Урбанович не берет. Он метит выше. Скользкий тип. Совершенно бессердечный. Если возьмется за тебя, то денег тебе не видать как своих ушей. Ладно, спиши их со счета. Сделаем тебе новые. Ты что-нибудь прикопал?

— Нет.

— У тебя нет загашника? Ни единого номерного счета в банке? Никакого тайника?

— Нет.

Юлик сурово посмотрел на меня. Затем его лицо, изрезанное морщинами старости, забот и жизненных испытаний, немного смягчилось, он улыбнулся сквозь ачесоновские усы и сказал:

— Подумать только, мы братья. Прям-таки тема для поэмы. Может, предложишь своему приятелю Фон Гумбольдту Флейшеру? Кстати, как поживает твой кореш-поэт? Помню, как-то в пятидесятые я заехал за вами на такси и повез по ночным кабакам Нью-Йорка. Мы славно повеселились в «Копакабане», помнишь?

— Да, замечательная была ночка. Гумбольдту очень понравилось. Он умер,

— добавил я.

Юлик надел шикарную ярко-синюю рубашку из итальянского шелка. Она явно кроилась на более стройную фигуру. Джулиусу не без труда удалось застегнуть ее на груди. В мой предыдущий визит Юлик был стройнее и носил брюки в обтяжку — желтая полоска, низкая талия, а на боковых швах нашиты серебряные мексиканские песо. Он похудел, сев на интенсивную диету. Но даже тогда салон «кадиллака» был усыпан арахисовой шелухой. А теперь Джулиус снова поправился. Я видел перед собой дородное тело, всецело знакомое и привычное

— толстое брюхо, веснушки на нетренированных плечах и холеные кисти. Я до сих пор видел в нем тучного, раскормленного ребенка, настырного и коварного мальчугана с невинными глазенками. Я знал, каков он с изнанки, даже физически, помнил, как полвека назад в какой-то речушке в Висконсине он распорол себе бедро разбитой бутылкой, и я глядел на желтый жир, на бесчисленные слои жира, сквозь которые приходилось просачиваться крови. Я знал, что на тыльной стороне запястья у него есть родинка, знал его сломанный и подправленный нос, его обманчиво невинный взгляд, знал, как он храпит и как пахнет. Я помнил, как он, одетый в оранжевую футбольную майку, дыша через рот (потому что не мог дышать носом), сажает меня к себе на плечи, чтобы я полюбовался парадом ветеранов, идущим на проспекте Мичиган. Это было, наверное, в 1923 году. Юлик крепко обхватил мои ноги. Его спортивные трусы для игры в гольф надувались ветром и становились похожими на дамские панталоны, а черные полосатые гольфы плотно охватывали жирные икры. Потом он стоял позади меня в мужском туалете общественной библиотеки, возле высоких желтых писсуаров, напоминавших открытые саркофаги, и помогал выудить мои детские причиндалы из дебрей нижнего белья. В 1928 году его взяли носильщиком в «Американ Экспресс». Потом он работал на автовокзале, меняя огромные покрышки. Юлик слонялся по улицам в компании хулиганья и сам был хулиганьем. Без чьей-либо помощи закончил вечернее отделение института Леви и юридическую школу. Он сколачивал состояния и терял их. В начале пятидесятых Джулиус отбыл на собственном «паккарде» в Европу, а потом отправил его самолетом из Парижа в Рим, потому что поездка через горы показалась ему скучной. Только на одного себя он ежегодно тратил шестьдесят-семьдесят тысяч долларов. Я никогда не забывал ни единого факта, касавшегося его. И это ему льстило. Но и раздражало. И то, что я прилагал столько усилий, чтобы запомнить о нем все эти мелочи, доказывало что? Что я любил Юлика? Некоторые медицинские светила считают, что избыточная память является симптомом истерии. Про себя Юлик говорил, что он не помнит ничего, кроме деловых операций.

— Значит, твой сумасбродный друг Фон Гумбольдт умер? Он произносил какие-то витиеватые речи, одевался даже хуже, чем ты, но я испытывал к нему симпатию. А как пил! Отчего он умер?

— Кровоизлияние в мозг. — Пришлось прибегнуть к очевидной лжи. Сердечные заболевания сегодня были табу. — Он оставил мне наследство.

— А что, у него были бабки?

— Нет, он завещал мне бумаги. И знаешь, кого я встретил в доме престарелых, когда пришел за бумагами к старому дядюшке Гумбольдта? Менашу Клингера!

— Не может быть! Менашу? Рыжего дядьку с драматическим тенором? Того малого из Ипсиланти, что квартировал у нас в Чикаго? Никогда не видел такого до чертиков упрямого психа безумного. Ему ж медведь на нос наступил. А он тратил всю зарплату на уроки музыки и на концерты. А стоило ему один раз оттянуться, так тут же подхватил триппер, и тогда зарплату уже пришлось делить между венерологом и учителем музыки. Неужели он настолько старый, чтобы жить в доме престарелых? Мне шестьдесят пять, а он лет на восемь старше. Знаешь, что я на днях обнаружил? Акт на владение семейным участком на Вальдхеймском кладбище. Остается как раз на две могилы. Ты, случайно, не хочешь купить мою? Я не желаю там валяться. Предпочитаю кремацию. Мне нужно действие. Лучше уж дымом уйти в атмосферу. Будешь узнавать обо мне из сводок погоды.

У Джулиуса тоже было предубеждение против могил. В тот день, когда хоронили отца, он сказал мне: «Ну и погодка — чертовски тепло и ясно. Кошмар какой-то. Ты помнишь другой такой чудный день?» Могильщики скатали искусственный газон и открыли под ним очаровательную прохладную яму в желто-коричневом песчанике. Но где-то в вышине, далеко-далеко от приятной майской погоды, зависло нечто похожее на угольно-черный утес. И я, вдруг представив себе эту гору, готовую обрушиться на цветущее кладбище, — пора сирени! — покрылся холодным потом. Небольшой двигатель начал плавно опускать гроб в могилу на парусиновых полотнищах. Невозможно представить, что найдется другой человек, так же сильно не желающий идти под землю и проходить через ужасные врата смерти, как наш отец; ему, как никому другому, не годилось лежать неподвижно. Но смерть-тяжеловес в конце концов сбила папу, этого спринтера-марафонца.

Юлику захотелось показать мне, какой ремонт сделала Гортензия в детских комнатах. И я понял, что он ищет конфеты. Буфеты в кухне запирались на висячие замки, а к холодильнику было не подобраться.

— Она абсолютно права, — вздохнул он. — Я должен прекратить жрать. Помню, ты всегда говорил, что это ложное чувство голода. И советовал, когда оно появляется, совать в рот два пальца и блевать. Только вот для чего? Чтобы расслабить диафрагму или что там еще? У тебя всегда была сильная воля, ты был спортсменом, подтягивался и размахивал битами и качался гантелями и молотил кулаками мешок в чулане и носился по кварталу и висел на деревьях, как Тарзан — Повелитель Обезьян. Ты, наверное, мучался угрызениями совести, когда запирался в туалете и делал то, что делал. Ты — сексуально озабоченный ублюдок, несмотря на всю твою выдающуюся умственную деятельность. Чертово искусство! Я так и не понял твою пьесу. Ушел со второго действия. Кино было лучше, но даже оно местами жутко занудное. У моего старинного приятеля Эва Дирксена тоже был период увлечения литературой. Ты знал, что сенатор писал стишки для поздравительных открыток? Но этот хитрый старый плут был классным парнем, настолько циничным, насколько это вообще возможно. Он, по крайней мере, сам посмеивался над своими дешевыми ораторскими приемчиками. Видишь ли, я уверен, что неприятности в стране начались тогда, когда в искусстве начали крутиться бешеные бабки.

— Этого я не знаю, — ответил я. — Делать из художников капиталистов

— мысль забавная и даже не лишенная некоторого смысла. Америка решила проверить эстетические притязания долларовой меркой. Ты читал расшифровку разговоров Никсона[391], где он говорит, что не собирается принимать абсолютно никакого участия в этом литературно-художественном дерьме? А все потому, что он шагал не в ногу. Потерял связь с духом Капитализма. Совершенно его не понимал.

— Стоп-стоп, не надо мне твоих лекций. Вот и за столом ты вечно без умолку твердил о каких-то теориях — Марксы, Дарвины, Шопенгауэры, Оскары Уайльды. Не одна чертовня, так другая. Во всем квартале у тебя была самая большая коллекция книг «Современной библиотеки». Ставлю пятьдесят против одного, ты и сейчас впихнул свою задницу в какую-нибудь безумную теорийку. Ты без них жить не можешь. Давай отправляться. Нам нужно подобрать двух кубинцев и одного ирландца из Бостона, который тоже едет с нами. Меня-то в искусство никогда не тянуло, разве не так?

— Ты же пробовал стать фотографом, — поддел я.

— Я? Когда такое было?

— На похоронах в русской православной церкви, — помнишь, оштукатуренная такая, с куполом-луковкой, на углу Левит и Хэддон? — когда на парадном крыльце открывали гробы и фотографировали семью вместе с покойниками. Ты пытался договориться со священником, чтобы тебя назначили официальным фотографом.

— Неужели? Какой я молодец! — Юлику было приятно услышать это. Задумавшись, он почему-то все время улыбался, снисходительно и спокойно. Джулиус пощупал свои дряблые щеки и сказал, что побрился сегодня слишком тщательно и у него раздражение на коже. Должно быть, его вызвала растущая боль в груди. Мой визит с намеком на последнее прощание нервировал Юлика. Он понимал, что, приехав к нему, я поступил правильно, и в то же время злился на меня. Я понимал его чувства. На кой черт я явился и пристаю к нему со своей любовью, как банный лист? Но мне как ни крути — везде клин, не приедь я, Джулиус не преминул бы упрекнуть меня за это. У него была потребность обижаться. Тогда он наслаждался праведным гневом и вел учет несправедливостям.

Пятьдесят лет он, как ритуал, повторял одни и те же дурацкие детские шутки и смеялся над ними. «Знаешь, кто лежит в больнице? Больные!..» или «Я однажды взял первый приз по истории, но меня заметили и велели положить на место». В те дни, когда я еще спорил с ним, я говорил: «Ты настоящий популист и неуч, свои мозги русского еврея ты принес в жертву патриотизму. Своими руками ты сделал из себя невежду и настоящего американца». Но я уже давненько не говорил ему ничего такого. Я знал, что, закрывшись в кабинете с коробкой белого изюма, он читает Арнольда Тойнби и Р. Г. Тоуни[392], или историю еврейского народа в изложении Сесиля Рота[393] и Сало Барона[394]. Если в какой-нибудь беседе вдруг всплывало то, что он читал, он обязательно коверкал ключевые слова.

«Кадиллак» Джулиуса несся под лучами сверкающего солнца. Тени, отбрасываемые, вероятно, всем населением земли, нависали над машиной. Юлик — обычный американский подрядчик и миллионер. Но в черном глянце капота отражались, как призраки, миллиарды душ. В далекой Эфиопии изнуренные и ослабленные дизентерией люди, присев над ямами, перелистывали журнал «Бизнес уик»[395], забытый туристами, и видели лицо Джулиуса или другие очень похожие лица. И все же, мне кажется, такие лица встречаются нечасто, немного таких жестоких профилей, которые вызывают в памяти латинское слово rapax 1 или обличья смертоносных и безумных королей-тиранов Руо[396]. Мы проехали мимо владений Джулиуса: «Кондоминиумы Пеони», «Трамбул Армс». Обозрели его многочисленные строительные проекты.

— С «Пеони» я едва не загнулся. Архитектор уговорил меня сделать бассейн на крыше. Бетона не хватало бог знает сколько тонн, не говоря уже о том, что мы увеличили строительную площадку на целый фут. Никто даже не заметил, но я поспешил избавиться от этой гадости. Извел тонны бумаги. — Он имел в виду, что строение пришлось перезакладывать. — Кстати, Чакки, я понимаю, как тебе нужны поступления. Эта обезумевшая сука не успокоится, пока не сунет твою печень в морозилку. Поразительно, просто поразительно, что ты ничего не приберег на черный день. Ты просто рехнулся! Одалживаешь огромные суммы. Сколько ты выкинул на этого нью-йоркского Зиттерблума, который обещал тебе налоговые льготы и защиту от Дяди Сэма? Лихо он тебя облапошил. От него-то ты ни черта не получишь. Но, думаю, другие тоже задолжали тебе многие тысячи. Сделай им предложение. Пусть вернут половину, но наличными. Я научу тебя отмывать деньги, и мы сделаем так, что о них никто не узнает. А потом ты смотаешь в Европу. Какого черта ты забыл в Чикаго? Разве тебе еще не надоело в этой скукотище? Я в Чикаго не скучал, но я крутился в обществе и видел жизнь. А ты? Встаешь утром, выглядываешь в окно — небо серое, ты задергиваешь занавески и берешь книгу. Город гудит, но ты ничего не слышишь. Если такая жизнь тебя не убила, значит, ты выкован из стали. Слушай, у меня идея. Давай вместе купим дом на Средиземном море. Моим детям не помешают иностранные языки и вообще культурки поднабраться. Будешь им наставником. Слушай, Чакки, если наскребешь пятьдесят тысяч, я гарантирую тебе двадцатипятипроцентный доход, а на это в Европе можно прожить.

Юлик говорил, а я продолжал думать о его судьбе. Его уделе! Я не мог открыть ему своих мыслей. Не то чтобы я не мог их высказать. Но что в них хорошего? Странность и своеобразие — весьма предательская штука. Мысли должны быть конкретными. Слова должны нести определенное значение, а человек должен верить в то, что говорит. Гамлет тоже жаловался Полонию: «Слова, слова, слова». Слова — не мои слова, мысли — не мои мысли. Как прекрасно, когда есть собственные мысли. Они могут касаться сверкающих небес или моральных законов, величия первых и силы вторых. Не один Юлик собирает зеленые бумажки. Все мы со временем их накапливаем в немалых количествах. Но в такой момент я не собирался подсовывать Юлику новые. В смысле, новые идеи. Они были как раз к месту. Только я еще не мог говорить о них. Мне нужно было подготовиться. Раньше мысли оказывались слишком реальными, чтобы прятать их в портфеле ценных бумаг и облигаций культуры. Теперь у нас припасены умственные активы. Сколько угодно разных мировоззрений. Пять разных теорий познания на один вечерок. Выбирай на вкус. Все вполне сносные, причем совершенно не обязательно среди них найдется единственно верная, наделенная истинной силой или обращенная прямо к душе. Это владение акциями, это обращение интеллектуальной валюты должно было в конце концов довести меня до ручки. Только приближался я к этой ручке медленно и неохотно. Так что сейчас я не мог рассказать Юлику ничего стоящего. Я ничего не мог предложить своему брату, стоящему перед лицом смерти. Он не знал, что и думать, был взбешен и напуган. И на мне, как на заботливом брате, лежала обязанность сказать ему хоть что-нибудь. Вообще-то, я мог поведать ему перед концом кое-что важное. Но что толку? Я не подготовился еще как следует. Он спросил бы: «Что ты имеешь в виду, когда говоришь — Душа? Бессмертие? Ты это хочешь сказать?» А я не смогу объяснить. Я сам только недавно задался этим вопросом. Возможно, мы с Ренатой поедем поездом в Таормину и там, в тихом саду, я смогу сосредоточиться на этом вопросе, задействовать весь свой ум.

Наши серьезные родители из Старого Света произвели на свет пару американских клоунов — сокрушительного миллионера и возвышенного умника. Перед Юликом, перед этим обожаемым мною толстяком, дорогим моим человеком, лежал сейчас роковой берег, и, глядя, как больной брат ведет автомобиль, мне хотелось сказать, что когда этот сверкающий, этот ошеломляющий хрупкий изматывающий мучительный процесс (я имею в виду жизнь) закончится, то закончится лишь известное нам. Неизвестное не заканчивается, и я подозреваю, что продолжение следует. Но я не мог доказать этого своему твердолобому братцу. Его пугала грядущая пустота, пугал финал, выпадающий на прекрасный майский денек, финал с нависшей угольно-черной скалой и чудной прохладой вырытой в земле ямы. Так что если бы я заговорил, то высказался бы примерно так: «Слушай, помнишь, как мы переехали из Аплтона в Чикаго и жили в сумрачных комнатах на Райс-стрит? Ты был толстяком, а я ходячим скелетом. Помнишь, с каким обожанием смотрели на тебя мамины черные глаза, как приходил в ярость папа, когда ты макал хлеб в какао? Помнишь, прежде чем заняться лесоторговлей, он надрывался в булочной, — не мог найти другой работы, — образованный человек, а вкалывал по ночам. Утром приходил домой, вешал белый халат на дверь уборной, поэтому в нужнике всегда пахло, как в булочной, и засохшая мука осыпалась комьями. А потом, красивый и суровый, спал целый день на боку, подложив одну руку под голову, а другую зажав между подтянутыми коленками. Мама кипятила белье на угольной печке, а мы с тобой уходили в школу. Ты помнишь? Ну так теперь я скажу, к чему этот разговор, — существуют серьезные эстетические причины, чтобы все это навеки осталось в памяти. Никто не станет вкладывать столько души в то, чему суждено забвение и небытие. И столько любви. Любовь — это благодарность за жизнь. Любовь обернулась бы ненавистью, Юлик, если бы все оказалось обманом». Но естественно, с такой речью совершенно невозможно обратиться к одному из самых крупных подрядчиков юго-восточного Техаса. Такие беседы запрещены кодексом мышления цивилизации, доказавшей свое право устанавливать законы огромным количеством предоставленных ею практических чудес, например, доставив меня из Нью-Йорка в Техас за четыре часа или вскрыв грудную клетку Юлика и подсоединив новые сосуды к сердцу. Только вот согласие с окончательностью смерти — один из этих законов. После нас не должно остаться никакого следа. Только ямы в земле. Только грязь, в которую превратились некогда обитавшие здесь существа, вынесенная на поверхность кротами.

А Юлик продолжал объяснять, как собирается помочь мне. За пятьдесят тысяч долларов он продал бы мне два пакета акций уже достроенных объектов.

— Они должны приносить от двадцати пяти до тридцати процентов. То есть у тебя будет прибыль в размере пятнадцати тысяч плюс то, что ты получишь за свои писульки. На эти деньги можно жить припеваючи в какой-нибудь дешевой стране, в Югославии или Турции, и послать всю эту чикагскую шайку куда подальше.

— Тогда одолжи мне пятьдесят штук, — сказал я. — Я могу поднять эту сумму приблизительно за год и все верну.

— Мне самому придется обратиться в банк, — ответил он. Но я тоже Ситрин, и в моих венах течет та же кровь, так что он не надеялся, что я поверю в эту откровенную ложь. И добавил: — Чарли, не проси меня совершать такие неделовые поступки.

— Ты хочешь сказать, что не можешь одолжить мне деньги и ничего при этом не заработать, иначе пострадает твое самоуважение.

— С твоим талантом к четким формулировкам я бы такого насочинял, — сказал он, — учитывая, что знаю я в тысячу раз больше тебя. Конечно, я просто обязан чуть-чуть нажиться. В конце концов, разве не я заставляю все это крутиться? Но я бы взял с тебя по минимуму. С другой стороны, если ты устал от своего образа жизни, а ты просто обязан устать, можешь сам поселиться в Техасе и разбогатеть черт знает как. Здесь большие масштабы, Чарли, большой размах.

Но слова о размахе и больших масштабах не разбудили во мне деловых амбиций, а только напомнили волнующий рассказ ясновидца, который я прочитал в самолете. Он глубоко поразил меня, и теперь я постарался его осмыслить. После того, как два кубинца и человек из Бостона забрались в «кадиллак» и начали дымить сигарами так, что меня укачало, размышления о ясновидении сделались ничуть не хуже, чем любые другие. Машина вырвалась за город и помчалась вдоль берега.

— Здесь классный рыбный базарчик, — сказал Юлик. — Я хочу остановиться и купить Гортензии копченых креветок и марлинов.

Мы остановились, и он купил, что хотел. Проголодавшийся Юлик отщипнул несколько кусочков марлина еще до того, как рыбу сняли с весов. Не успели ее завернуть, а он уже добрался до хвоста.

— Не набивай брюхо, — бросил я.

Джулиус не обратил никакого внимания на мои слова, и правильно. Он жадно глотал. Гаспар, его кубинский приятель, сел за руль, а Юлик вместе с рыбой перебрался назад. Он спрятал рыбу под сиденье.

— Хочу оставить чуть-чуть для Гортензии, она ее обожает, — сказал Юлик.

Правда, при его темпах Гортензии явно ничего не достанется. Поскольку я не собирался потратить всю жизнь на борьбу с его чрезмерной прожорливостью, мне следовало оставить брата в покое. Но чтобы в нем заговорили хотя бы слабые угрызения совести, я обязан был сделать ему родственное замечание, какого человек, запихивающийся копченой рыбой накануне операции на открытом сердце, ждет от своей семьи.

Я задумался о видении, удивительно точно обрисованном ясновидцем. Так же, как душа и дух оставляют тело, погрузившееся в сон, они могут оставить его и в полном сознании, с тем чтобы обозревать внутреннюю жизнь человека. При таком сознательном выходе все сразу переворачивается с ног на голову. Вместо того, чтобы, как обычно, с помощью органов чувств и разума наблюдать внешний мир, новички видят извне локализованное «я». Душа и дух изливаются в мир, который мы обычно ощущаем изнутри — горы облака леса моря. Но внешнего мира мы больше не видим, поскольку становимся им. Теперь внешним миром оказывается внутренний. Став ясновидцем, ты перемещаешься в пространство, которое раньше созерцал. Из этого нового предела ты оглядываешься назад, в центр, — а в центре твое «я». Это «я», твое «я», теперь оказывается внешним миром. Святый Боже, ты видишь человеческую форму, свою собственную форму. Видишь свою кожу, кровь, текущую внутри, видишь все это как внешний объект. Но какой объект! Твои глаза теперь — два сияющих солнца, наполненные светом. По этому сиянию ты и определяешь глаза. Уши ты определяешь по звуку. От кожи исходит блеск. Человеческая форма испускает свет, звук и электрические разряды. Так выглядит физическое существо, когда на него смотрит Дух. В этом сиянии различима даже жизнь мысли. Мысли темными волнами пронизывают светящееся тело, говорит этот ясновидец. И это сияние приносит понимание звезд, существующих в том пространстве, в котором мы до сих пор чувствовали себя неподвижными. Но какая там неподвижность, если мы мчимся вместе со звездами. Внутри нас существует мир звезды, видимый, когда Дух находит новую удобную точку наблюдения вне тела. А мускулатура — это продукт Духа, и в ней просматривается росчерк космоса.

Мы ехали по топкой неровной местности. Тут росли мангровые деревья. В стороне поблескивал залив. Вокруг валялись горы мусора, поскольку полуостров использовали под свалку и кладбище старых автомобилей. Стояла жара. Большой черный «кадиллак» остановился, двери открылись, и мы вылезли. Возбужденная компания разбрелась в разные стороны, изучая почву, мысленно асфальтируя землю и угадывая будущие строительные проблемы. Великолепные дворцы, сногсшибательные башни, потрясающие сады с хрустальной росой возникали в их разгоряченных головах.

— Твердая порода, — сказал ирландец из Бостона, ковыряя землю белой туфлей из телячьей кожи.

Он сообщил мне по секрету, что никакой он не ирландец, а поляк. Его имя Кейзи — это сокращенный вариант от Казимира. Поскольку я брат Юлика, он принял меня за коммерсанта. Кем же еще можно быть с фамилией Ситрин?

— Он по-настоящему талантливый предприниматель. Ваш брат Джулиус — гениальный строитель с потрясающим воображением, — сказал Кейзи.

Он говорил, и с его плоского веснушчатого лица не сходила искусственная улыбка, ставшая в нашей стране популярной лет пятнадцать назад. Чтобы так улыбаться, нужно растянуть верхнюю губу, обнажить зубы и смотреть на собеседника насколько возможно доброжелательно. Алеку Сатмару это удается лучше, чем кому бы то ни было. Кейзи, крупный, даже монументальный, только какой-то «пустотелый», напомнил мне копа в штатском из Чикаго, — тот же тип. Только уши у Кейзи были особенные — сморщенные, как китайская капуста. Говорил он с педантичной учтивостью, будто выучил язык заочно в Бомбее. Мне это даже нравилось. Я понимал, как ему хочется, чтобы я замолвил за него словечко Юлику. Кейзи — инвалид на пенсии — искал способа защитить нажитое от инфляции. К тому же он жаждал действия. Действия или смерти. Деньги не должны лежать без движения. Теперь, когда я занялся духовными исканиями, многое предстало передо мной в истинном свете. Например, я видел, какие бурные эмоции пытается скрыть Юлик. Он стоял на какой-то куче мусора, ел копченых креветок из бумажного пакета и делал вид, что бесстрастно оценивает перспективы застройки этого полуострова.

— Многообещающе, — изрек он. — Перспективы есть. Но головной боли будет предостаточно. Придется начать с подрывных работ. С водой тоже будет куча проблем. Потом канализация. И пока непонятно, какой режим застройки здесь разрешен.

— А что вы скажете насчет пятизвездочной гостиницы? — спросил Кейзи.

— Многоквартирные дома на обеих сторонах полуострова фасадом на океан, пляжи, яхтенные причалы, теннисные корты.

— Легко сказать, — возразил Юлик. Прямо-таки хитрый Улисс мой дорогой братец!

Я заметил, какое удовольствие он получает от своего коварства. Это место могло принести сотни миллионов, и Юлик вцепился в него, как хирурги в моего брата. Ожиревшее, дающее сбои больное сердце с закупоренными сосудами грозило свести его в могилу именно тогда, когда перед его душой открылась самая блестящая возможность. Вот уж действительно, когда нам снится самый сладкий сон, кто-нибудь обязательно постучится в дверь, как знаменитый мальчик из мясной лавки[397]. Только в нашем случае мальчишку зовут Смерть. Я понимал вулканические переживания Юлика. Почему нет? У меня пожизненная подписка на Юлика. Так что я хорошо представлял, какой рай видится ему среди этой замусоренной земли — башни в морской дымке, газонная трава с бриллиантовой росой, бассейны, окруженные гардениями, а вокруг красотки подставляют солнцу безупречные тела и смуглая мексиканская обслуга в расшитых рубашках бормочет: «Si, seсor», — здесь все кишмя кишело «мокрыми спинами".

Я даже знал, как будут выглядеть балансовые отчеты Юлика. Как Гомер в переводе Чапмена[398] — разукрашенные страницы, золотой обрез. Если правила застройки окажутся преградой на пути к реализации открывшейся возможности, Джулиус не пожалеет и миллиона долларов на взятки. Я прочел это по его лицу. Юлик позитивный, а я негативный грешник. Его можно нарядить в знойные имперские цвета, а меня затиснуть в детскую пижамку. Конечно, у меня была причина проснуться — очень серьезная причина. Но покуда я еще едва-едва булькал на медленном огне, хотя пора бы, наконец, и вскипеть. От имени всего человечества меня призывало дело — обязательство не только исполнить собственное предназначение, но продолжить работу потерпевших неудачу друзей, таких, как Фон Гумбольдт Флейшер, которому так и не удалось достичь высокой степени бодрствования. Подушечки моих пальцев загодя учились нажимать вентили трубы, воображаемой трубы, в которую я когда-нибудь соберусь дунуть. Медные раскаты услышат за пределами земли, в самом космосе. Когда наконец-то пробудится Мессия, этот спасительный дар, порожденный силой нашего воображения, мы сможем широко распахнутыми глазами окинуть всю сияющую землю от края до края.

Юлики этого мира (так же, как и всякие Кантабиле) забрали надо мной такую власть потому, что они ясно представляли предметы своих желаний. Пусть желания у них примитивные, но осуществить их можно только при полном бодрствовании. Торо[399] увидел в Уолдене[400] сурка, чьи глаза показались ему осмысленнее, чем глаза любого фермера. Конечно, ведь тот сурок собирался уничтожить урожай какого-нибудь трудяги. Торо нашел себе миленькое дельце: расхваливать сурков и поносить фермеров. Но если общество — это полный крах морали, то фермерам есть от чего погрузиться в спячку. Или возьмем настоящий момент. Юлик пробудился, почуяв деньги; а я, с растущим в глубине души стремлением поступать правильно, сознавал, что глубокий вольготный сон американского отрочества продолжается уже полвека. Но и сейчас, мысленно возвращаясь к событиям детства, пробуждавшим мою душу, я намеревался выудить у Юлика хоть что-нибудь. Моего брата все еще окутывали слабые ароматы того незыблемого времени, первые сладкие добродетельные грезы. Даже тогда, когда его лицо обратилось к солнцу, возможно, в последний раз, я все равно чего-то от него хотел.

Юлик относился к кубинцам так же почтительно, как поляк Кейзи к нему. Кубинцы были незаменимыми посредниками. Учились в одной школе с владельцами. Время от времени они намекали, что приходятся владельцам родственниками. Мне они напомнили карибских гуляк, легко узнаваемый тип — сильные, подбитые жирком мужчины с румяными круглыми лицами и голубыми, не слишком добрыми глазами. Игроки в гольф, водные лыжники, наездники, игроки в поло, автогонщики и пилоты двухмоторных самолетов. Они изучили Ривьеру, Альпы, Париж и Нью-Йорк так же хорошо, как ночные клубы и игорные заведения Вест-Индии. Я сказал Юлику:

— Скользкие ребята. Изгнание не слишком их придавило.

— Я знаю, что они скользкие, — ответил Юлик. — Но мне нужно найти способ втянуть их в дело. Сейчас не время мелочиться. Господи, Чакки, на этот раз тут хватит на всех, — прошептал он.

Прежде чем состоялся этот разговор, мы сделали еще две остановки. Возвращаясь с полуострова, Юлик заявил, что хочет заехать на ферму своего знакомого, где выращивают тропические фрукты. Он обещал Гортензии привезти хурму. Рыба уже была съедена. Мы с ним уселись под деревом, посасывая рыжеватые, как языки пламени, фрукты величиной с женскую грудь. На его спортивную рубашку капнул сок, и, увидев, что теперь ее все равно придется отдавать в чистку, Юлик стал вытирать о шелк пальцы. Его глаза сузились и метались из стороны в сторону. Он был не здесь, не с нами. Кубинцы достали из багажника сумку Гортензии для гольфа и принялись развлекаться, гоняя мячики по полю. Превосходные игроки, несмотря на толстые задницы и жировые складки, появлявшиеся под подбородками при каждом наклоне к мячу. Они по очереди сильными упругими ударами отправляли упругий мячик — бац! — в неизвестность. Приятно смотреть. Правда, когда мы собрались уезжать, выяснилось, что ключи зажигания заперты в багажнике. У фермера попросили инструменты, и через полчаса кубинцы взломали замок. Естественно, они поцарапали краску новенького «кадиллака». Но бог с ним. Юлик так и сказал: «Бог с ним». Разумеется, он пришел в ярость, но не мог в такой момент излить свою ненависть на головы этих братьев Гонсалес. Юлик твердил: «Какие пустяки! Подумаешь, немного поцарапан металл, — он с трудом поднялся и предложил: — Давайте заедем куда-нибудь, выпьем, закусим».

Мы отправились в мексиканский ресторанчик, где Юлик быстро расправился с порцией куриных грудок под соусом моле — острой шоколадной подливой. Свою порцию я так и не осилил. Юлик взял мою тарелку. А потом заказал ореховый пирог с мороженым и чашку горячего мексиканского шоколада.

Когда мы вернулись к нему, я сказал, что поеду отдыхать в мотель; я очень устал. Мы немного постояли в саду.

— Ну что, представил себе, как будет выглядеть этот полуостров? — спросил Джулиус. — С этой землей я смогу провернуть блестящий проект, проект всей жизни. Этим хитрожопым кубинцам придется-таки подписать со мной контракт. Я подомну под себя этих выродков. Я так решил: пока буду выздоравливать, проведу съемку местности и набросаю план, а когда снова встречусь с этими обленившимися богатыми испанскими козлами, у меня уже будут архитектурные макеты и открытое финансирование. В смысле, если… Ну, ты понял. Хочешь попробовать мушмулу? — он мрачно подошел к дереву и нарвал полные горсти плодов.

— У меня и так желчь разлилась от того, что я съел, — отказался я.

Со взглядом, устремленным куда-то поверх моей головы, Юлик застыл на месте, продолжая срывать плоды и съедать их, выплевывая косточки и кожуру. Время от времени он вытирал свои шикарные усы. Надменный и измученный, он изнывал от мыслей, которыми не мог поделиться. Они испещряли каждый миллиметр поверхности его души мелкими, убористыми письменами.

— Чарли, я не хочу видеть тебя в Хьюстоне до операции, — сказал он.

— Гортензия против. Она считает, что ты меня слишком заводишь, а она из тех женщин, которые знают, что говорят. А теперь, Чарли, вот о чем я хочу тебя попросить. Если я умру, женись на Гортензии. Она лучше всех женщин, которых ты сможешь найти себе сам. И абсолютно надежная. Я доверяю ей на все сто, а ты знаешь, что это значит. Она немного грубовата, но я прожил с ней прекрасную жизнь. Могу тебе пообещать, что с нею у тебя никогда не будет финансовых проблем.

— Ты обсуждал это с Гортензией?

— Нет, я написал ей письмо. Но она скорее всего догадывается, что я хочу, чтобы она вышла за Ситрина, если я умру на операционном столе. — Он бросил на меня тяжелый взгляд и добавил: — Она сделает то, что я скажу. И ты тоже.

День золотой луной клонился к западу. Как много между нами было любви, но ни Юлик, ни я не знали, что с ней делать.

— Ладно, пока, — буркнул он, повернулся спиной ко мне и зашагал прочь.

Я сел в прокатную машину и уехал.

Загрузка...