Затемно мы покинули гостиницу в Фьезоле и медленно начали подниматься на Монте Чечери.[47] Утро выдалось теплым, сухим и серебристо-серым. Моя лошадь шла рядом с мулом Томмазо, и мы обсуждали возможные направления ветра и неожиданные места будущего приземления. Впереди Салаи руководил четверкой слуг, которые вели мулов, тащивших наш механический самолет.
Гигантская птица…
Птицу погрузили на телегу и привязали веревками. Налетавший ветер заставлял ее двигаться из стороны в сторону, и даже казалось, что ее обуревает неукротимое желание вырваться, подняться и улететь, освободившись от земных оков.
Гигантская птица отправится в первый полет с вершины Горы Лебедя, наполнив мироздание изумлением, наполнив все хроники летной славой и принеся вечную славу породившему птицу гнезду…
Порой Салаи поворачивался к нам и отпускал всякие шуточки. Он, к примеру, интересовался, оставил ли я завещание и много ли денег он получит в случае моей смерти.
— Ответа ты не дождешься, — заявил я. — Мне не хочется, чтобы ты испортил мои крылья только потому, что возмечтал заграбастать мои дукаты.
Мы дружно расхохотались.
Когда наша компания поднялась на вершину Монте Чечери, серебристые земли уже просияли солнечной зеленью, а небеса поблескивали чистейшей бирюзой. Мы отдохнули, устроили скромный пикник, подкрепившись захваченным с собой хлебом и козьим сыром с помидорами. Салаи раскинулся в высокой траве. Томмазо проверил сочленения конструкции, крылья и сбрую. Я стоял, уединившись, на краю обрыва и обозревал простирающиеся на много миль луга и рощи… и единственное большое озеро, где несколько слуг ждали с гребной лодкой на тот случай, если мне придется приводниться. Потом я поднял глаза в небеса и, увидев других птиц, моих небесных спутников, как обычно восхитился легкостью их движений, завидуя их свободе и воображая, как наконец почувствую себя таким же крылатым созданием.
Мне уже пятьдесят три года, но я вновь чувствовал себя ребенком.
Мое имя будет написано в небесах…
Томмазо остановился рядом со мной. Облизнув кончик пальца, он проверил направление ветра. Его порывы, казалось, налетали на нас со всех сторон, хотя мы, разумеется, предпочли бы большее постоянство. Я не стал сетовать на капризы ветра, как и Томмазо. Лучше сосредоточиться на том, чем мы способны управлять. Я поинтересовался состоянием механизма, и Томмазо ответил, что все в порядке — дорога ему не повредила.
— Значит, все готово?
— Главное, как вы, маэстро…
Я закрыл глаза. Глубоко вздохнул. Вновь открыл глаза. И кивнул.
Томмазо начал привязывать меня к крыльям. В силу необходимости шелковые веревки плотно охватывали мою грудь. Странно, каким ограниченным должно быть положение, позволяющее обрести свободу. Я защитил глаза солнечными очками, поскольку лучшим местом для летного старта был длинный и пологий южный склон вершины, завершающийся отвесным обрывом. Мне навстречу сияло утреннее солнце, но его свет был приглушен окрашенными сепией линзами. Томмазо помог мне выйти на исходную позицию, и я зацепился взглядом за край горы, обрывающейся в пропасть. Веревки на моей груди, казалось, затянулись еще туже.
— Вы готовы, маэстро?
М-да… готов ли я?
— Да, — выдохнул я.
— Вперед!
И мы побежали. Томмазо и Салаи пока поддерживали с двух сторон концы крыльев. Травянистый ковер расплывался под моими ногами, но я приспособился к наклону и не спотыкался об камни, усыпавшие передо мной землю. В моих ушах уже засвистел ветер. Солнечные очки затуманились, почти лишив меня зрения.
— Вы свободны! — закричал Томмазо.
Согласно нашей договоренности, это означало, что они с Салаи не могут больше меня сопровождать… вынуждены отпустить крылья и остановиться, чтобы избежать смертельного падения. Теперь я предоставлен самому себе.
Осталось всего шагов пять. Задыхаясь от усилий, я бежал дальше. Ноги устали, но поднятые крылья увлекали меня вперед и словно по волне то приподнимали, то вновь слегка притягивали к земле. Но вот…
…Нарастающий страх…
…Земля уходила у меня из-под ног. Я молотил ногами в воздухе. Изо рта у меня вырвался беззвучный крик. Порыв ветра сорвал с меня солнечные очки, и теперь я ослеплен светилом. Я прищурил заслезившиеся глаза. Неужели я падал? Неужели мне суждено разбиться и умереть?
Но нет, крылья вновь потащили меня наверх, и я чудесным образом воспарил, словно удерживаемый в небесах дланью Господа. Именно так, как я надеялся, как мечтал. Математика победила плоть… плоть победила божественный замысел. Чудо. Я не мог смахнуть слезы с глаз, но видел сквозь их пелену и солнце, и синеву неба… я глядел в лицо Бога, прямо в Его глаза.
Озариться блистающим светом…
Я летел! Мне хотелось кричать от радости, но я захлебывался ветром, и слова застревали в горле. Жаркое солнце ласкало мои щеки, под одеждой по телу пробегали ручейки пота. Я слышал, как скрипели кожаные суставы летательного механизма, в ушах моих завывал ветер. Плечи и спину начинало ломить. В уши словно вставили ватные шарики.
Мне хотелось бы лететь немного ниже, чтобы более отчетливо разглядеть далекую землю. Я повернул голову в сторону в надежде понять, где нахожусь, но внезапно парение закончилось. Бог закрыл глаза, и я почувствовал лишь огромное смятение и страх, порожденный падением вышедшего из-под контроля тяжелого механизма, который стремительно увлекал меня к земле. Я ничего не видел, слышал лишь вой, пронзительный ревущий вой — и в этом неистовом падении внезапно подумал о грозах, о сражении… Подумал о незаконченной фреске на стене Большого зала и понял, что никогда ее не закончу. И, видя приближающуюся землю, попытался взмахнуть правым крылом, чтобы меня не переворачивало в воздухе, но осознал, что уже не в силах буду исправить прошлые ошибки — облетающую на землю фреску, разрушенный стрелами глиняный конный памятник, бронза которого пошла на отливку пушек, неотредактированные тетради, оставшиеся без ответов вопросы, ограниченность денежных средств и законов, разочарования любви, слабость преклонных лет, неизбежность смерти и нехватку времени, нехватку времени, нехватку… но неожиданно земля сменилась темно-голубым озером, его воды врезались в меня, и я…
Смутная боль смягчилась водой, прекратилось падение, увлекающее на смутное смертное дно…
Тяжелые крылья стали легче, чьи-то руки вытащили меня из воды и положили на бок. Изо рта вылилась холодная озерная вода. Я захрипел, закашлялся и вновь обрел способность дышать. Под моими руками опять твердая земная плоть, тяжкое земное бремя… наши тела, подобно железным опилкам на магните, притягивались к земле неким непреодолимым влечением…
Я глянул на небо — на легкие силуэты парящих соколов; их чудо осталось неразгаданным, и я понял, что…
…что человеку не хватает духа птицы…
…что я навсегда связан земным притяжением.
Вот и условный сигнал — два совиных крика. Я подошел к бойнице. Передо мной зазмеилась веревка.
Первым вылез слуга. Я следил, как он медленно спускался во мрак. Заметил, что он остановился и завис, слегка покачиваясь из стороны в сторону.
Я подергал веревку. Черт побери, он полз как черепаха, а время бежало. Скоро может подняться тревога. Меня могут схватить.
Я вновь потянул за веревку. До меня донесся тихий стон. Я увидел, что слуга исчез. Наконец-то, черт побери.
Я вылез из бойницы и заскользил вниз по канату. Потом остановился.
ЧЕРТ…
Я понял, почему мой слуга застыл и покачивался. Закончилась веревка. А до земли еще оставалось футов тридцать. Что же делать? Лезть обратно или рискнуть сломать себе шею? Рой мыслей пронесся в моей голове…
Сверху донесся шум. Темноту прорезал луч света. Поднялась тревога. Я глянул вниз. Вдали смутно чернела земля. Может, до нее и все сорок футов. Покрывшись холодным потом, я судорожно вздохнул, принимая решение…
ПАДЕНИЕ…
Веревку обрезали. Земля стремительно неслась мне навстречу. Я закрыл глаза… в ожидании смерти.
Удар. Проклятье. Обжигающая боль — в ногах, груди, спине. Я обездвижен. Ничего не вижу. Что-то сломалось.
Из темноты донеслись голоса. Чьи-то руки подняли меня. Куда-то потащили, ослепшего и переломанного.
Меня посадили на лошадь. Чьи-то руки поддерживали меня, не давая упасть. Дьявол их разрази, пронизывающая, обжигающая БОЛЬ.
Я слышал громкое лошадиное и человеческое дыхание. Слышал доносящиеся сверху вопли и крики. Сзади раздался мушкетный выстрел — стражники убили моего слугу.
Цокот копыт и сильный ветер. Потом чей-то голос произнес:
— Мы прорвались, мой господин. Вы свободны.
Бредовые сны. Перемещения, вызывающие мучительные крики. Волны опиума сменялись волнами БОЛИ.
Мои кости срастались слишком медленно и плохо. Чертовски болела спина. Я ходил как сгорбленный калека. Глянув в зеркало, я в ярости швырнул его в стену. Осколки брызнули во все стороны.
Однако отвращение пора отбросить к дьяволу. Отбросить жалость. Хватит пялиться на уродливого горбуна в зеркале. Пусть я был самым красивым мужчиной в Италии… к дьяволу все сожаления.
Я жив. Я свободен. Свободен для мести.
Но для начала надо покинуть Испанию. Эта страна стала моей тюрьмой. Здесь меня считали преступником и всячески преследовали. Надо подняться в горы, перейти в Наварру. Там я буду в безопасности.
Как только я смог обойти сад, то заявил, что пора уезжать.
Со мной два проводника — Мартин и Мигель. Порядочные простые парни. Они готовы за меня умереть. И, возможно, им представится такой случай.
Мы выехали на побережье. Бешеная скачка. Добравшись до Кастреса, мы слезли с лошадей. Бросили их и отправились в Сантандер пешком.
Низкое серое небо и штормовое море. Мы попытались договориться с владельцами судов.
— Нам нужно отчалить сегодня вечером, — сообщил я.
— Вы что, шутите? — хором удивились владельцы. — Поглядите, что делается на море!
Мы заночевали в гостинице. Проснулись до рассвета. Вышли в порт затемно. Море поутихло. Я передал лодочнику увесистый кошель золота.
— Должно быть, я обезумел, — пробурчал он, взяв деньги.
После выхода из гавани ветер заметно усилился. Поднялись большие волны. Владелец судна перетрусил. Он вернул мне деньги. Повернул к берегу и причалил в какой-то рыболовецкой деревушке… очень далеко от Бернико.
Только через два дня нам удалось найти мулов. Нам опять предстояла бешеная скачка. Глядя на клубящуюся за нами пыль, погонщик мулов всхлипнул:
— Не погубите моих животных!
Плевать на погонщика. Плевать на его животных.
Мы с трудом ехали по извилистым горным тропам. Снежный холод пробирал до костей. Мы ночевали в пещерах. Наши ноги совершенно закоченели.
По ночам я видел Смерть — ее дружелюбные улыбки. «Пойдем со мной, Чезаре. Держи мою руку. Брось ты все эти мучения… жизнь того не стоит».
— Скоро ты уведешь меня, но еще рановато, — отвечал я Смерти. — Мне надо закончить земные дела, посчитаться с предателями. Подожди, пока мне стукнет тридцать два. Дай мне еще один годик.
На следующее утро снег закончился, и выглянуло солнце. Мы пересекли границу Наварры. Спустились в долину. Въехали в ворота. Вошли в замок. Король приветствовал меня словами:
— О боже! Да это же Чезаре Борджиа… как сам дьявол.
Завывания ветра и барабанная дождевая дробь. Тишину прорезали крики: «Противник на подходе!» Я резко открыл глаза. Вскочил, выглянул в окно. В полумраке маячило движущееся войско.
Я призвал слуг. Меня облачили в надежные доспехи. Да, проклятье, ДА. Долго же я ждал появления реального врага. Куча времени потрачена на эту мелкую клановую войну.
Но теперь я не упущу свой шанс. Пора разбить врага и быстро покинуть эту землю. Мы соберем армию и отправимся в Италию. Отомстим предателям.
Но сначала надо победить ВРЕМЯ. Я вышел из шатра. Вскочил на лошадь. Потряс двуглавым копьем — подарок короля Наварры.
— За мной! — крикнул я моим солдатам.
Трудная дорога. Бешеная СКАЧКА. Дождь слепил мне глаза. Копыта месили жидкую дорожную грязь. Я глянул вперед. Ко мне приближались три рыцаря. Я оглянулся — где мои воины? Их очертания сливались вдали в темную массу.
Похоже, я угодил в ловушку. Но, черт побери, больше медлить нельзя. Отступать некуда. Все равно у меня осталось лишь шесть месяцев. Я мысленно прокричал свой девиз. Aut Caesar aut nihil!
Я атаковал рыцарей. Орудовал двухголовым копьем. Сокрушительные рубящие удары. Один рыцарь упал — с дырой в голове. Двое наступали… ближе, ближе, черт побери! Вам известно, кто перед вами?
Я взмахнул тяжелым двойным копьем. Глаза моих противников полны страха. И вдруг… БОЛЬ. Я опустил взгляд. Из моего бока торчало копье. Сталь глубоко вошла в мою плоть.
Я упал с лошади. Свалился в грязь. Кровь заструилась по латам, дождь застилал глаза. Появилась Смерть, наблюдая в ожидании.
Я поднялся на ноги. Смахнул с глаз дождевые капли, сделал вдох. Каждый миг казался мне вечностью. Я выдернул поразившее меня копье — обжигающая боль, фонтан крови.
Передо мной дождевая завеса, прищурившись, я увидел за ней уже целое воинство. Оно движется на меня, обнажив клинки.
Смерть улыбнулась. Она протянула мне руку…
Я вышел встретить вас у ворот. Мы обнялись; давненько же нам не доводилось повидаться. Вы залюбовались сельским пейзажем: более того, это мои виноградники и оливковая роща, и даже речка, бегущая у подножия холма, практически тоже моя. Другие имения? Нет, всё здесь, перед вашими глазами. После долгих лет блужданий по коридорам власти я не увеличил родительского наследства. Наше захудалое королевство, полное лошадиного навоза, детских воспоминаний и грусти о быстро угасающем осеннем свете.
Хлопнув меня по плечу, вы попытались настроить меня на приятную беседу. Вы спросили, как проходит здесь, на природе, моя личная жизнь. Я отпустил шутку насчет козлов в огороде; вы рассмеялись и заметили: «Ах, Никколо, вы ничуть не изменились!» Но, по-моему, мы оба знаем, что ваши слова далеки от истины. Правда, для сорокачетырехлетнего человека у меня мало морщин, и я сохранил в неизменности юношескую стройность. Но приглядитесь получше, загляните в мои глаза. Неужели вы не видите, что из них исчез беззаботный, насмешливый и лучистый взгляд на мир? Я истомился от скуки и стал подозрительным. У вас возникла легкая неловкость в предчувствии того, что в любой момент я могу начать плакаться.
Итак, что же вы упустили? Что произошло со мной? В общем, много всякого. Давайте припомним. Апогей моей карьеры — гордость всей моей жизни — пришелся на лето 1509 года, когда я прибыл в Пизу с флорентийским ополчением, наконец завершив затянувшуюся и безотрадную войну. Торжествуя победу, Флоренция два дня жгла костры, а все мои друзья прислали мне хвалебные письма. Лично я и все флорентийцы исполнились тогда светлых надежд, торжества и ликования. Сейчас, оглядываясь назад, могу сказать, что нас сгубило самодовольство. Мои ополченцы заняли Пизу с такой легкостью, что люди поверили в собственную непобедимость, и гонфалоньер решил, что больше нет необходимости тратить новые деньги и силы. Таков главный недостаток флорентийцев — мы веселимся летом и плачем зимой.
Окончательно зима наступила для нас в прошлом году, когда папские войска — банды ожесточенных, кровожадных испанских наемников — устроили резню в Прато, уничтожив моих бедных ополченцев. Вскоре после этого Пьеро Содерини, показав свою обычную отвагу и решительность, сбежал из города, и им завладели Медичи. Я потерял работу. Не стану скрывать, в тот вечер я лил слезы. В тот же день уволили Агостино и Бьяджо, и мы втроем, сидя в «Трех царях», дружно топили наше горе в вине. Целый вечер мы вспоминали прошлое, наше общее, славное прошлое, нашу былую жажду жизни, поскольку настоящее и будущее выглядело ужасно серым и непривлекательным. Мне казалось, что наступил самый злосчастный день моей жизни. Как же я заблуждался…
В начале нынешнего года обнаружился какой-то тайный заговор против Медичи. Я не имел к нему никакого касательства, но это не помешало властям арестовать меня и допрашивать, посадив в тюрьму. Меня пытали в подземельях Барджелло. Я выдержал шесть падений «страппадо»[48] и никого не обвинил. Я гордился своей выносливостью. Потом меня бросили в крошечную темную камеру и предоставили достаточно времени на раздумья о том, что могли наговорить на меня другие; освободят ли меня, проторчу ли я в тюрьме долгие годы или меня казнят внизу на площади, где мальчишкой я сам видел, как повесили предателя Бернардо ди Бандино Барончелли.
Томясь в заключении, я много размышлял о прошедшей жизни и о Фортуне. Мне вспомнилось то, что однажды сказал мне Леонардо. Фортуна подобна орлу из басни Эзопа; тот хищник поднял в воздух черепаху, потому что глупой твари захотелось полетать. Черепаха парила высоко над землей, краткое время она жила своей мечтой, а потом орел бросил ее на землю. Панцирь разлетелся на куски, и беспощадный орлиный клюв пожрал обнажившуюся черепашью плоть. Такая метафора показалась мне на редкость уместной.
Спустя две недели меня освободили из тюрьмы, но не потому, что признали невиновным, а в связи с общей амнистией во Флоренции по знаменательному случаю избрания кардинала Джиованни Медичи Папой Римским (он взял имя Лев X). Я вышел в праздничный город, украшенный кострами и фейерверками. Из толпы появились Мариетта и дети, встретив меня жаркими объятиями и поцелуями. Дым разъедал глаза, вынуждая меня проливать слезы радости.
— Мы думали, что вас собираются казнить, — кричали они.
— Вы были не одиноки в таких мыслях, — ответил я.
Меня пробрала дрожь. Вечерние сумерки принесли с собой холод. Зайдем лучше в дом. Да, вот и мои дети. Четверо сыновей и дочка: по крайней мере, в этом отношении нам повезло.
В мае Мариетта родила еще одну девочку, но ребенок прожил всего три дня. Мы, разумеется, опечалились, но и — грешным образом — испытали облегчение. Ничего не поделаешь: как говорится — одним ртом меньше кормить. Ага, вы услышали возмущенные крики? Годы мало смягчили характер Мариетты. Давайте, если не возражаете, поищем более тихий и уединенный уголок.
Вот и мой кабинет, мое спасительное убежище. Не стоит думать слишком плохо о Мариетте. Она хорошая мать и умелая экономка; у меня получилось бы намного хуже. Более того, разумеется, я люблю свою семью, несомненно она является для меня источником радости и утешения, и вы, пожалуйста, никому не говорите то, что я сейчас вам скажу… но, положа руку на сердце, если бы жена и дети были единственной моей заботой в этом мире, то я уже давно вскрыл бы себе вены. Женщины способны посвятить всю свою жизнь любимым мужьям и детям, но мы, мужчины… нам обычно необходимо нечто большее; нам нужны наши мечты, наши сражения. Однако, пожалуй, присядем и выпьем винца. Оно кисловато, к сожалению. Я больше не могу позволить себе покупать изысканные вина. Зато эта кислятина изготовлена из нашего собственного винограда.
Итак, что же произошло со мной после освобождения? Да ничего особенного. Я пытался наслаждаться оставшейся мне жизнью, которая казалась похожей на сон. Заведенный порядок нынешнего бытия имел свои прелести. Я вставал до рассвета, готовил птичий клей и выходил из дома со связкой клеток. В лесу я ловил несколько дроздов и приносил домой, где Мариетта их готовила. Частенько я ходил к лесному роднику и в покойной тишине читал там Данте, Петрарку или Овидия. Перечитывая их амурные истории, я вспоминал и свои собственные — Цецилию, Доротею, Анджелину и множество других, — и эти воспоминания приносили мне мгновения счастья. (Кстати, Цецилия уже стала бабушкой, я вижу ее иногда; а ее усики стали гораздо заметнее.)
После обеда, я отправлялся на постоялый двор, чтобы выпить, поиграть в шахматы и поспорить о судьбах мира, а с наступлением вечера возвращался домой и удалялся в эту самую комнату — в мой кабинет. На пороге я снимал дневную рабочую одежду, покрытую пылью и грязью, и облачался в наряды, которые обычно носил в мою бытность послом. Принарядившись должным образом, я вступал в освященные веками славы древние миры, где меня ожидало изысканное угощение, для коего я и появился на этот свет, — тонкое искусство политики. И часа на четыре меня покидала и тоска, и скука, я забывал все заботы, меня не пугал призрак бедности, не страшила ожидающая меня смерть. Видите ли, только в этой тишине, в этом изгнании, в таком горьком затворничестве мне удалось наконец услышать и понять то, что История нашептывала мне все прошлые годы.
Я трудился над двумя книгами. Первый и наиболее значительный труд «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия» я писал на полях книги моего отца, той самой, что, еще будучи семнадцатилетним юношей, я забрал по отцовской просьбе от печатника. Эта книга принесет мне известность, и она, надеюсь, переживет века; из нее люди смогут узнать, как построить и сохранить республику. Но вдобавок к упомянутым «Рассуждениям» я также сочинял научный трактат, названный мной «Государь». Это своего рода руководство для нового правителя. В нем не говорилось о том, что именно должно делать государю, в некоем идеальном и несуществующем мире, как диктовали многочисленные книги, написанные в прошлом; в нем говорилось о том, как все происходит на самом деле, в реальной жизни. И, возможно, вы не слишком удивитесь, узнав, что прекрасным примером, выбранным мной в качестве нового государя, стал герцог Валентинуа.
Последнее время я частенько думал о нем. О том полутемном, освещенном лишь огнем камина зале в Урбино, где его леопардовые глаза впервые произвели на меня сильнейшее впечатление; о замке Имолы, где он собирал свои войска; о радости и торжестве в его голосе, когда он рассказывал мне о событиях в Сенигаллии. Я думал не о его упадке и безумии в Риме следующим летом, но о том, что могло бы произойти, если бы Фортуна распорядилась иначе.
Не каждому понравится моя книжица, и я не рассчитывал, что ее слава переживет меня; но для будущих государей, по-моему, она может стать бесценной. И кто знает, возможно, они вознаградят ее скромного автора, назначив его в некотором роде на роль советника? Как приятно было бы пройтись еще по тем коридорам власти, подняться по широким и пологим ступеням…
Вот о чем я думал, ложась в кровать к Мариетте, которая переворачивалась с боку на бок во сне и тихо пускала газы. Я закрывал глаза и погружался в бессознательное состояние; и мне снилось то, что могло бы быть, и то, что еще случится, возможно, в один прекрасный день.
Я стоял перед знакомым темным фасадом Палаццо Медичи. Держа в руках переплетенный в кожу, тисненный золотыми буквами экземпляр «Государя», я назвал себя гвардейцу, и меня препроводили в главный двор. Я пришел на аудиенцию к Лоренцо II (внуку Лоренцо Великолепного), новому правителю Флоренции, в надежде, что при его покровительстве смогу получить новую должность.
Вслед за гвардейцем я поднялся по лестнице, миновал зеркальный коридор и вступил в большую мраморную галерею. В дальнем конце на троне вальяжно раскинулся молодой Лоренцо, окруженный улыбавшимися льстецами. С первого взгляда я оценил высокомерное и глупое выражение лица нового правителя, и мое сердце болезненно сжалось. Но отступать уже было некуда, я преклонил перед ним колени и, припав к его ногам, увидел, как он открыл первую страницу. Мысленно я видел то, что он сейчас читал: слова, обращенные лично к нему:
«Те, кто стремится завоевать благосклонность правителей, в большинстве своем стараются предлагать им то, что сами высоко ценят, или то, что, по их наблюдениям, более всего радует правителя. Желая сейчас лично предоставить вашей светлости некоторые доказательства моей преданности, я не нашел среди моего имущества ничего более драгоценного и высоко ценимого, чем знания о деяниях великих людей, кои приобрел за годы службы, размышляя о современных делах и продолжая изучать уроки древней истории…»
Он начал зевать, не дочитав до конца даже первую страницу, и я смирился с неудачей. Но вдруг Лоренцо поднял глаза. Что случилось? Неужели одна из моих блестящих фраз поразила воображение правителя?
Увы, нет… его взгляд оторвался от книги и устремился вдаль… Обернувшись, я увидел, что гвардеец привел в зал двух гончих — поджарые стройные создания, рвущиеся с поводков.
— Великолепно… — прошептал правитель и, отбросив в сторону книгу, стремительно направился к собакам.
Никем не замеченный, я молча отвесил поклон и удалился. Быстро проходя по коридору, в одном из настенных зеркал я увидел собственное отражение. Оттуда мне улыбнулся маленький лысеющий человек. Его улыбка — слабая, горькая, саркастическая, но не лишенная веселья. «Я должна смеяться над несправедливостями этого мира, — говорила его улыбка, — потому что без смеха мне осталось бы только плакать».
Спустившись по лестнице, я пересек двор и вышел на улицу. Духота навалилась на меня вместе со зловонным воздухом. Виа Ларга заполнена толпами несчастных бедняков. Поглядев на них, я укоризненно покачал головой. С чего это я вообще ожидал правосудия или справедливости от мира, населенного таким сбродом? Люди эгоистичны, трусливы, алчны, легковерны и глупы. В момент внезапного просветления я увидел перед собой будущее. «Рассуждения» гниют нечитаными; «Государь» сгорает на кострах, хотя его тайно изучают взошедшие на трон владыки; мое имя становится символом порочнейшего цинизма.
Вздохнув, я возвел глаза к небу. Фортуна улыбнулась мне сверху; она усмехнулась, презрительно фыркнув мне в лицо.