Нет, никогда не был я коллекционером. Я не собирал почтовых марок, редких старинных книг в кожаных переплетах, старинных монет и медалей, золотых и серебряных вещиц, редкой дорогой посуды. Мои друзья удивлялись, однако, множеству хранившихся у меня предметов, украшавших просторный мой кабинет. Из давних и далеких путешествий моих по белому свету я привозил иногда случайно сохранившиеся небольшие вещицы, помогающие мне и теперь вспоминать далекое прошлое, людей и приключения. Сохранились у меня кое-какие предметы и от раннего детства. Они напоминают мне самые счастливые годы моей жизни, когда перед глазами ребенка раскрывался великолепный и таинственный мир.
Я давно заметил, что у некоторых предметов есть свои судьбы, как есть свои судьбы у живых людей. Некоторые вещи бесследно исчезают, некоторые продолжают существовать долгие годы и даже века. Многое могут напомнить они внимательному человеку, прожившему долгую жизнь. О тех вещицах и предметах, которые, не задумываясь о их значении, собирал я в моих путешествиях, о вещах, сохранившихся от моего детства, хочу я вам рассказать.
Особенно дорог мне небольшой письменный стол из мореного черного дуба. Стол этот стоял некогда в комнате моего дядюшки Ивана Никитича, хорошо знавшего столярное мастерство. В те времена мореный дуб добывали в небольшой нашей речке, носившей древнее имя Гордота. Когда-то, в незапамятные времена, по берегам речки росли зеленые дубравы. Старые, подмытые в половодье весенней водой, деревья сами падали в речку. Толстые их стволы заносил песок и речной ил. Известно, что дуб в воде не гниет. Бог знает когда росли эти могучие дубы. Быть может, при Иване Грозном или царе Петре? Покрытые илом и песком стволы, быть может, сотни лет пролежали на дне реки? Теперь уже нет мореного дуба, из которого некогда делалась ценная мебель.
Из песчаного дна обмелевшей реки на моих глазах выкапывали стволы мореного дуба, канатами вытаскивали на берег, топорами обрубали остатки сучьев и корней. Вытащенные стволы дубов сушили и отвозили к нашему двору. Помню, как длинными пилами, уложив их на высокие козлы, распиливали стволы на доски. Темные доски эти лежали под крышей нашего деревенского амбара. Изредка я забирался на чердак, бродил по сложенным сухим доскам.
Помню, как делали этот стол. Работал похожий на цыгана столяр и плотник Петр с густыми курчавыми волосами, спускавшимися на его лоб. Иван Никитич усердно помогал ему в тонкой столярной работе. Помню крепкие умелые руки Петра, верстак, на котором он выстругивал тонкие доски, лежавшие на полках и висевшие на бревенчатой стене столярные инструменты. Из-под рубанка и фуганка над пальцами Петра курчавились темные стружки. Мне всегда нравилась столярная и плотничья работа, запах сухих досок и стружек, наполнявший деревенскую избу. Новый стол стоял у окна в комнате Ивана Никитича. Там же стоял сохранившийся у меня небольшой ясеневый комод, сделанный руками того же Петра.
Старинный красивый стол я некогда перевез из смоленской деревни в Гатчину, из Гатчины в Ленинград, из Ленинграда в мой карачаровский домик на берегу Волги. На этом столе я написал большинство моих лучших ранних рассказов. Я и теперь сижу у моего любимого стола, диктую. Разумеется, за долгие годы и во время перевозок он утратил свой прежний изящный вид. Исчезла точеная решетка, огораживающая задний край стола. Эта решетка не позволяла сваливаться на пол лежавшим на столе рукописям и бумагам (точно такую решетку некогда видел я на письменном столе Льва Толстого в Ясной Поляне).
Но и теперь прочен мой старый стол. Я люблю сидеть за ним, вспоминать давние времена моего детства, Ивана Никитича, любовь, которая объединяла простую нашу семью. Вспоминать черноволосого, курчавого Петра, умелые его рабочие руки. Вспоминать окружавших меня добрых людей, реку, пруд, первые мои путешествия в поля и лес, где я знакомился и полюбил природу, родную землю, которую все называли своею матерью, кормившей нас и поившей.
Есть и другие предметы и вещи, сохранившиеся от далекого детства. Вот маленький раскидной столик чистого красного дерева, принадлежавший кочановской бабке, описанной мною в повести «Детство». Разломанный столик этот я нашел на чердаке старого бабкиного дома, в котором мы тогда проживали. Столик был засижен ночевавшими на чердаке курами. Мне пришлось привести его в порядок, и гости мои любуются чудесным красивым столиком. По словам опытных людей, стол этот был сделан в Голландии, в старинные времена служил для игры в карты.
А вот и другой стол с мраморной столешницей, на котором из кусочков отполированного мрамора изображена шахматная доска. Кто владел этим столиком в прошлые, забытые теперь времена?
На маленькой полке в моей комнате лежит маленький детский лапоток, сплетенный когда-то нашим деревенским пастухом Прокопом. Мне хочется рассказать историю лапотка. Жили мы тогда в деревне, носившей странное имя Кочаны. Деревню пересекала небольшая речка Невестница, в которой мы ловили рыбу и раков. Я жил вместе с семьею в домике, принадлежавшем моей покойной двоюродной бабушке, тетке моего отца. Под одной крышей с нами в избушке жил деревенский пастух Прокоп вместе со своей женой Ракитой, курившей глиняную трубку. Летом Прокоп выгонял в поле деревенское стадо, зимою плел лапти. У него было наготовлено много вязанок обрезанных и очищенных липовых лык, связанных пучками. Я любил смотреть на работу Прокопа, на его голову со свесившимися на лоб густыми черными волосами. Он сидел в избе у маленького окошка, поджав под себя обутые в лапти ноги. На коленях он держал деревянную колодку с новым лаптем, ловко и быстро поддевал железным согнутым кочетыгом приготовленные свежие лыки, стучал по лаптю деревянным черенком кочетыга. Я любил Прокопа за его доброе сердце, за ласковый нрав, за любовь к охоте. В начале зимы мы ездили с ним охотиться на тетеревов «с подъезда». Мы сидели в маленьких саночках-дровнях, запряженных смирной лошадью, тихонько подъезжали к сидевшим на березах тетеревам, клевавшим мерзлые почки. Иногда мы возвращались с охоты с добычей.
В тот год ко мне в деревню приехала моя молодая жена Лидия Ивановна. Она никогда не видела русской деревни, жила в Москве. Мы прожили в деревне лето и зиму, и однажды, вернувшись из города, она тихонько сообщила мне, что у нас будет ребенок. Весть эта меня взволновала.
В деревне мы жили всю зиму. Весною, в апреле, когда раструхли зимние дороги, пришло время жене родить. Я пешком пошел в дальнее село, где жила акушерка-фельдшерица. Ехать по дороге было невозможно. Пока я ходил, поднялась в речке вода, пожелтел, надулся лед. Мы долго шли по раструхшей дороге, и, когда подошли к нашей деревне, я увидел, что тронулась наша речка и по воде плыли льдины. Что было делать?! Я был тогда силен и молод, поднял на каркушки фельдшерицу и стал сигать со льдины на льдину. Так мы переправились на другой берег.
Вечером жена благополучно родила ребенка — девочку, которую мы назвали Ариной. «Круты горки, да забывчивы!» — сказала после родов моя мать. Аринушка лежала в кресле возле кровати роженицы. Помню, с весенней охоты я принес трех убитых краснобровых косачей-тетеревов, положил перед кроватью на пол. Жена радостно улыбалась. Это был мой подарок. Других подарков я сделать не мог.
Всю неделю акушерка жила у нас: нельзя было перейти реку, шел лед. Чуткий пастух Прокоп сплел для моей крошечной дочери Аринушки маленькие лапоточки из красноватых вязовых лык. В таких вязовых лаптях по большим праздникам ходили в церковь наши девки и бабы. Лапоточек этот у меня хранится, стоит на маленькой полке в моей комнате. Второй лапоточек я подарил моему другу Федину, гостившему у меня в деревне. Мой друг бережно хранит мой подарок.
Смотря на вязовый маленький лапоточек, я вспоминаю далекие счастливые времена, маленькую нашу деревеньку, пастуха Прокопа, мою первую, ныне покойную дочь, любившую меня трогательной любовью.
Уже много лет на полочке в моей комнате стоит небольшая корзинка-кузовок, сделанная из твердой бересты. Кузовок этот подарил мне мой приятель — лопарь Артамон, служивший некогда сторожем в Лапландском заповеднике, где в давние годы я провел лето и две ранние весны. Кузовок сделан так плотно, что в нем можно носить воду. Он годится, чтобы собирать в него грибы и ягоды.
В Лапландском заповеднике на озере Чуна я жил в маленьком домике, который описал в одном из моих рассказов. Иногда ко мне заходил Артамон. Некогда у Артамона на Чуне было свое хозяйство. Он держал ездовых оленей. Помню, у Артамона на озере Чуна случилось большое несчастье: утонула его родная дочь. Артамон мужественно перенес свое горе. Теперь Артамон жил в переносном чуме. Высоко на дереве у него была устроена бревенчатая кладовая, в которой зимою он хранил съестные запасы от хищных рысей.
Когда я весной собирался вернуться в Ленинград, Артамон отправился меня провожать. Нужно было пройти на лыжах большое расстояние по озеру Чуна и по озеру Имандра, берега которого в те времена были покрыты густым лесом. Помню, как мы шли не торопясь по слежавшемуся снегу на льду озера Чуна, перешли перекаты, к вечеру вышли на Имандру, огромное озеро, тогда еще не тронутое человеком.
В Лапландский заповедник никаких дорог не было. Солнце уже почти не заходило. Начинался полярный день. Солнечные лучи нагревали темные стволы деревьев. Темные древесные ветки, упавшие на снег, покрывавшие лед озера, нагреваясь в солнечных лучах, глубоко проваливались в снег и лед, образуя во льду отверстия, доходившие до поверхности воды.
Артамон, свернув на берег, нашел место среди зеленых елок, где мы расположились на ночлег. Он стал рубить для костра сухие деревья, разрубал их на длинные поленья и раскалывал каждое полено на две половины. Известно, что расколотые дрова лучше горят в костре. Сделав постели из еловых веток, мы переночевали у костра в лесу на берегу озера. А ранним утром, напившись из котелка горячего чаю, стали собираться в дальнейший наш путь.
Выйдя на лед озера, я увидел, что Артамон таскает на берег оставшиеся тяжелые расколотые поленья и прислоняет их к густой крайней елке светлым расколом наружу. Эти дрова были видны издалека. Я спросил Артамона, зачем это он делает. Он очень просто мне ответил:
— А как же? Вот кто-нибудь после нас пойдет и увидит, что приготовлены дрова для костра, и переночует в лесу.
Так он делал доброе дело для неведомых ему людей, которых знать и видеть не мог. В тайге, как, быть может, вам известно, охотники некогда строили маленькие домики для ночлега с каменными очагами. Они там ночевали, проводили время, а когда уходили — непременно оставляли кое-что из своих запасов: пачку табаку, спички, запасы топлива и что-нибудь другое, нужное. Это они делали тоже для своих незнакомых друзей, которые могли бы воспользоваться ночлегом, найти пищу и все необходимое. Такие благоустроенные избушки для блуждающих охотников видел я и у норвежцев на далеком холодном Шпицбергене — Свальбарде. В избушках были сложены запасы топлива из каменного угля, продовольствие и даже книги.
Мне очень нравился этот человечный обычай, и я пожал руку Артамону, который не поленился вытаскивать расколотые поленья на самый край озера, видный издалека. По дороге Артамон рассказывал мне о диких оленях, о своей жизни, о медведях, обитавших в лесах Чуны, и мне надолго запомнились его простые рассказы.
К вечеру мы пришли на железнодорожную станцию, и я расстался с Артамоном. Я и теперь его помню, помню его лицо, одежду, легкую его походку, добрые, немного раскосые глаза, сильные его руки. Подаренный мне Артамоном кузовок, который хранится у меня на полке, напоминает мне времена моих путешествий и доброго лопаря Артамона.
В углу моей комнаты стоит сплетенный из северной грубой бересты большой заплечный кошель-котомка. В таких кошелях жители старого Заонежья носили некогда на пожни начиненные рыбой пироги — рыбники, приносили с лесных озер свежую пойманную рыбу. Пожни на Севере не были похожи на наши покосные луга. Обычно они находились вблизи лесных озер, на заболоченных местах, покрытых высокими кочками, заросшими травою. Обычных наших кос с длинными косовищами в тех местах я не видел. Траву косили горбушами — длинными кривыми ножами, похожими на большие серпы. От городка Повенца, где я останавливался на некоторое время, где впервые мне довелось любоваться яркими сполохами — северным сиянием, я шел пешком с легким ружьецом и походною сумкой за плечами. На берегах Онежского озера я видел деревни с высокими опрятными домами. В этих домах меня, незнакомого человека, принимали любовно, как желанного гостя. На деревенских погостах я любовался чудесными надмогильными крестиками, сделанными с необыкновенным вкусом.
От озера я повернул в глухую, нетронутую тайгу, где люди не слышали стука топоров, не видели тележных колес, а сено с пожней возили на связанных шестах. Я шел по старинной тропе, проложенной в незапамятные времена раскольниками-староверами, бежавшими от гонений. Вечером над моей головою бесшумно кружили круглоголовые ушастые филины. На земле лежали повалившиеся, отжившие свой век деревья, покрытые бархатным мохом. Много старых мертвых сосен прочно стояло на своих корнях, пропитанных смолою. Ветер сбивал с них сухие сучья, но деревья упорно стояли на смолистых корнях.
Так я пришел к знаменитому некогда староверскому монастырю, носившему имя Данилова пустынь. Это был небольшой поселок с такими же высокими и крепкими домами. Посредине стояла древняя шатровая деревянная церковь, в которой на полках стояли такие же древние иконы. У врат церкви висела большая икона, изображавшая ад, со страшными длиннохвостыми, рогатыми чертями. Грешники были подвешены крюками за ребра и длинные языки, сидели на раскаленных сковородах и в котлах с кипящей смолою. Впереди грешников шли на вечные муки православные священники в облачении, в клобуках и митрах.
Там же, в Даниловой пустыни, стоял большой старинный «большатский» дом, срубленный из толстых сосновых бревен, похожий на деревянную крепость. В тяжелых ставнях этого дома были вырезаны бойницы, из которых можно было стрелять стрелами и из кремневых пищалей. Вместе с провожатыми я забрался под закрытые ворота «большатского» дома, обошел его многочисленные комнаты, расположенные на различной высоте. Комнаты эти соединялись деревянными лестницами. Никогда в жизни не приходилось мне видеть подобных древних строений.
В Даниловой пустыни в глубоком лесу жили некогда самосожженцы-староверы. Они строили сруб без окон и дверей, собирались в нем, пели староверские песнопения и, чтобы спастись от преследований заживо себя сжигали. Рассказывают, что руководитель самосожженцев вовремя успевал уходить, перебирался в другое скрытное место и проповедовал самосожжение.
Данилова пустынь была на Севере главным оплотом староверов. Там они жили и молились. Пути к Даниловой пустыни, находившейся в глухой тайге, в давние времена никто не знал. Мне пришлось прожить несколько дней в историческом месте с потомками древних староверов, вспоминавших далекое прошлое. Я ходил на монастырское кладбище, заросшее высоким лесом, дивился красоте надмогильных древних крестиков. Крупные птицы поднимались на кладбище из-под моих ног.
Жители Даниловой пустыни, у которых я прожил несколько дней, указали мне тропу на берег Онежского озера, на редкие в тех местах деревни. Помню, я шел густым лесом, за стволами высоких деревьев виднелись лесные светлые озера, на которых парами плавали лебеди. Я долго любовался сказочно красивыми белыми птицами. Тропа, по которой я шел, во многих местах была покрыта медвежьим пометом, похожим на пироги с черникой. Живого медведя, однако мне увидеть не удалось. Я шел таежным лесом с высокими елями и радовался полному моему одиночеству и окружавшей меня тишине.
Где-то, на берегу небольшой лесной речки, я увидел остатки старинной деревни. Только в одном домике жили старик и слепая старуха. Старик ловил рыбу и плел из бересты кошели. Один из кошелей я купил у него. Помню, как старик варил на загнетке уху, а сидевшая у окна на скамье старуха бранила его. Спать меня положили на полу, на каких-то лохмотьях. Уже много позже я заметил, что, лежа на лохмотьях, заразился чесоткой. Мне пришлось долго лечиться.
С купленным новым березовым кошелем на другой день я отправился по лесной тропе дальше. Пришел к деревне с высокими красивыми домами. В деревне меня приняли за какого-то человека, который пятнадцать лет назад был в этих местах, ушел в лес, и с тех пор его никто не видал. Меня приютили в удивительно чистом и просторном доме с высокой крышей и большой русской печью. При входе в дом полагалось снимать обувь и ходить по чистому полу босиком. Меня посадили за большой семейный стол, угощали ухою и вкусными рыбниками. Хлеба в тех местах своего не сеяли, и только зимою, когда Онежское озеро покрывалось льдом, ездили на западный берег покупать муку. Несколько дней, как иностранец, я прожил в этой лесной деревне, ездил с мужчинами на лесное озеро ловить рыбу, видел, как уплывают от нас лебеди. Ходил по колебавшимся под ногами пожням, под которыми, как под трясиной, стояла вода и жила рыба. У хозяина дома я купил шкуру недавно убитого медведя и спрятал ее в берестяной кошель.
Простившись с приютившими меня людьми, я отправился на берег Онежского озера. По пути мне попалась древняя деревянная церквушка, в которой еще с незапамятных времен лежали в ящиках восковые свечи, стояли на полках иконы. Одну маленькую вырезанную из дерева иконку я взял с собою. К сожалению, в тяжелые годы войны эта икона была разломана, и у меня сохранились лишь ее небольшие осколки.
Дойдя до берега озера, я познакомился с добрыми рыбаками, ездил с ними ловить сигов. Рыбаки потрошили пойманных живых сигов, вынимали икру, солили ее солью, и мы лакомились свежим вкусным кушаньем. Рыбаки доставили меня на Полеостров — остров Онежского озера, на котором стоял древний православный монастырь, построенный во времена царя Петра в противовес староверам, бежавшим в леса Заонежья.
Я бродил по острову, удивляясь количеству живших там змей. Почти на каждой кочке, на которой росла брусника, лежала змея. Монастырь в те времена хорошо сохранился, сохранилась ограда и старое кладбище с каменными и деревянными крестами. Вдалеке за оградой стоял одинокий могильный крест. Мне рассказали, что в могиле лежал монах-самоубийца. В прежние времена самоубийц не хоронили на общих кладбищах.
Полеостров был последним моим убежищем, и с рыбаками я вернулся на западный берег Онежского озера в Кижи, где в те времена еще не было ни одного туриста, не было гостиниц и ресторанов и чудесный многоглавый старинный храм стоял в некасаемой сказочной своей красоте.
Вернувшись домой в Гатчину, я вынул из берестяного кошеля медвежью шкуру, и, помню, на этой шкуре долго играли мои маленькие дочери. Они сочиняли песенки и воображали, что плывут на корабле по синему морю.
На стене моей комнаты уже много лет висит старинная круглая деревянная порошница. Некогда, много лет назад, я привез ее из таежного Заонежья, где в раскинутых по лесам в озерном краю деревнях с высокими красивыми домами у местных крестьян хранились старинные вещи, напоминавшие давние, давно отжитые времена. Порошницу я купил у тамошнего охотника, предки которого с незапамятных времен занимались охотой и рыбною ловлей. Вырезана порошница из березового круглого наплыва. С поразительным вкусом украшена она резным узором, бронзовыми изящными украшениями.
Диву давался я, любуясь старинными постройками, деревянными шатровыми церквушками, могильными крестиками, домашней резной утварью, художественному вкусу старинных людей. Требовалось свободное время и высокий вкус, чтобы украшать жилища, домашнюю утварь и охотничьи принадлежности.
В прежние времена охотились на белок, на другую таежную, редкую теперь, дичь. Плававших на лесных озерах красавцев лебедей никто не трогал. Убить лебедя считалось большим грехом. Мне рассказывали, что на каждом лесном озерке живет и гнездится лишь одна лебяжья пара. Сходятся пары лебедей на всю свою жизнь, и, если один лебедь погибнет, другой долго кружит над озерком и от тоски по погибшем друге сам умирает.
Висящая у меня на стене порошница принадлежала охотнику, стрелявшему скрытных белок. Стреляли белок из тяжелых кремневых ружей, заряжая их порохом и маленькими свинцовыми пульками. Перед выстрелом ружье укрепляли на деревянные распяленные рассохи. Рассказывают, что старинные охотники старались попасть пулькою в глаз белки, чтобы не попортить ее шкурку. Охота на белок у старинных охотников называлась белкованием.
В мои руки досталась одна из принадлежностей старинной лесной охоты. В деревянную порошницу бельчатники-охотники сыпали порох, а в кожаные мешочки ссыпали свинцовые пульки.
Современному охотнику трудно представить старинную охоту по белкам. Да и вряд ли кто-нибудь из них может попасть маленькой пулькой в глаз шустрого лесного зверька.
Сохранившаяся у меня порошница, украшенная красивыми узорами, напоминает мне о далеких, давно отжитых временах, об охотниках, умевших украшать свои просторные и чистые лесные жилища, тонким узором наряжать свои охотничьи принадлежности.
Некогда на моем письменном столе лежала старинная, затейливой формы сломанная шпора. Шпору эту выпахали на своем поле наши кочановские мужики. Бог знает в какие времена и кому принадлежала эта круто изогнутая красивая шпора. Быть может, литовскому всаднику, погибшему некогда здесь в бою на древней смоленской земле, быть может польскому рыцарю или французскому кавалеристу, когда по смоленским дорогам двигалась на Москву армия императора Наполеона. Мне трудно было представить, что на вспаханном деревянными сохами поле некогда происходил жестокий бой. Много лет прошло, и о давних грозных событиях все давно позабыли. Шпору эту я увидел в маленьком домике, принадлежавшем моей двоюродной бабке Анне Осиповне, о которой я писал в повести «Детство».
В домике этом жил некогда племянник Анны Осиповны Василий Дмитрич Синайский, старый холостяк с длинной раздваивавшейся бородой. В детстве моем Василия Дмитрича, часто заезжавшего в наш дом, я называл «дяденька глубокая борода». Отец мой, умевший хорошо рисовать, любил карандашом на бумаге изображать Василия Дмитрича и его длинную бороду. Рисунки отца памятны мне и теперь. Бывало, сидят за столом, раскинув карты, играют в преферанс, записывают на разграфленной бумаге выигрыши и ремизы, а в свободную минуту, когда приходит время сдавать, отец рисовал на игральной бумаге Василия Дмитрича. Помню, как зимними вечерами, по мерзлой дороге проезжал он в легких саночках-возочке с бубенчиками, выставив для форсу ногу в высоком черном валенке. Отец добродушно подсмеивался над Василием Дмитричем, что он катает в саночках-возочке в гости к молодой учительнице в село Мутишино, где на краю старинного господского парка стояла церковно-приходская школа. О бородатом Василии Дмитриче рассказывали шутя, что он был большой любитель женского пола. Говорили, что от деревенских солдаток-молодух он прижил много незаконнорожденных детей. Уже в поздние времена я знал в кочановской деревне плутоватого мужика Хотея Белого, которого все считали незаконным сыном Василия Дмитрича Синайского.
Я не знаю и не помню, когда умер Василий Дмитрич. Но еще при жизни бабушки, бродя с ружьем по окрестным лесам, не раз останавливался в пустующем домике, где на стене висели старинные часы с кукушкой, стояла на столе старинная панорама, пресс-папье и лежала затейливая сломанная шпора, которую Василию Дмитричу подарили выпахавшие ее на поле кочановские мужики. Я взял шпору с собою, и она долго у меня хранилась.
Приходилось ли вам интересоваться археологией, раскопками древних языческих курганов? Когда-то я наблюдал, как мой друг Николай Иванович Савин раскапывал могильные курганы в верховьях Днепра, где были захоронены наши далекие предки — кривичи.
В далекие языческие времена наши предки кривичи не закапывали в глубокие могилы своих мертвецов. Они сжигали их на кострах, а позже клали на землю и насыпали над мертвецами высокие курганы. Погребали мертвецов без гробов, в нарядных одеяниях.
Некоторые из этих курганов были частично распаханы крестьянами. Иные курганы сохранились. Я наблюдал, как Николай Иванович раскрывает древние погребения, легкой кисточкой смахивает пыль и песок с найденных предметов. И пред нашими глазами появлялись изумительные вещи. Я видел, как под руками бережного археолога раскрываются тайны далеких времен.
По остаткам одежды, по бусам, височным кольцам было видно, как нарядно и красиво одевались в древние времена женщины. Их костяки свидетельствовали о стройности их и красоте.
Украшением женщин в древние времена служили бронзовые височные кольца, сделанные из янтаря ожерелья. Сохранилась часть шерстяной нарядной одежды. В мужских захоронениях мы находили оружие в берестяных ножнах, остатки более строгой одежды. И так же стройны и рослы были их костяки. По-видимому, предки наши умели красиво одеваться, создавать красивые вещи, вести счастливую и спокойную жизнь. В мужских захоронениях мы находили нередко иностранные варяжские монеты. Это доказывает, что они вели торговлю с заморскими странами, пробираясь на ладьях в Балтийское, Хвалынское и Черное моря, плавали на остров Рюген, где стояло общее для всех божество. Нужно было много времени, труда и заботы нашим предкам, чтобы хоронить своих мертвецов.
На полке у меня хранятся височные кольца женщины, погребенной много веков назад. Как красивы, изящны эти бронзовые кольца, с каким искусством и вкусом выполнен украшающий их орнамент. Я любуюсь на височные кольца неведомой женщины, стараюсь представить далекую, непонятную нам жизнь.
Особенно много древних могил-захоронений сохранилось возле старинного города Смоленска. Часть этих могил раскопана. Но и теперь ведутся раскопки, открывающие нам тайны далекого прошлого русской земли.
Помню опрятную, с бревенчатыми сосновыми стенами комнатку моего дядюшки Ивана Никитича Микитова, пользовавшегося большим уважением у окрестных крестьян. В комнатке стоял письменный стол мореного дуба, чистенький ясеневый комод и небольшой у стены шкапчик, в котором хранились редкостные предметы. В шкапчике стоял древний, потрескавшийся глиняный горшочек, наполненный старинными копейными деньгами...
Это был древний клад, который в весеннее половодье отмыла в песчаном крутом берегу наша небольшая речка Гордота. Клад этот Ивану Никитичу принесли в подарок наши крестьяне. Почти весь глиняный горшок был наполнен маленькими неправильной формы монетами с изображением Георгия Победоносца с копьем в руке. (Слово «копейка», копейная денежка, произошло от слова «копье», которое держал в руке сидевший на коне Георгий Победоносец.)
Я любил заходить в чистую дядюшкину комнату, любоваться хранившимися в ней предметами: вылитым из чугуна старинным письменным прибором с песочницей (раньше написанное чернилами письмо посыпали чистым песком вместо промокательной бумаги), двумя чернильницами, чугунной уральской пепельницей, изображавшей коровью голову с растопыренными рогами, шкатулками и выточенными из карельской березы письменными принадлежностями.
Некогда, в молодости, Иван Никитич служил конторщиком у сына знаменитого историка Михайлы Петровича Погодина. Имение сына Погодина — Гнездилово — находилось в Ельнинском уезде Смоленской губернии и раньше принадлежало жене молодого Погодина, дочери генерала Болховского, героя Отечественной войны с Наполеоном.
В Гнездилово к сыну иногда приезжал сам старик М. П. Погодин. Встречаясь с Иваном Никитичем, почтительно останавливавшимся у дороги, старик Погодин шутливо говорил ему: «Ты стал, и я стал. А дело кто будет делать?» Молодой расторопный конторщик полюбился старику Погодину, и он иногда возил его в Москву, показывал свое знаменитое древлехранилище, сюртук Пушкина, простреленный на дуэли, хранившийся под стеклянным колпаком, показывал нарядную жилетку Гоголя и многие другие предметы. На память о себе М. П. Погодин подарил Ивану Никитичу с собственноручной надписью свою книгу «Простая речь о мудреных вещах».
Никто не знает теперь, куда подевался сюртук Пушкина и гоголевская жилетка. Растаскано по рукам погодинское древлехранилище. Быть может, под влиянием Погодина у Ивана Никитича сохранилась любовь к старине, древним предметам, к старинным книгам в тяжелых кожаных переплетах.
Знаком был Иван Никитич некогда и с родственниками Лермонтова. Он рассказывал мне, что увидел у Арсеньевых подлинные рукописи Лермонтова. Над кроватью Ивана Никитича висела большая картина, нарисованная черным карандашом, изображавшая гвардейского офицера в остроконечной каске. Эту картину подарили Ивану Никитичу барышни Арсеньевы, учившиеся рисовать.
Больше всего запомнился мне хранившийся в дядюшкином шкафу древний клад. Кто и когда зарыл этот клад на берегу нашей небольшой реки? На одной из сторон маленьких серебряных денежек были выдавлены имена царей далекого Смутного времени, когда смоленская наша земля переходила из рук в руки. На монетах можно прочитать имена Бориса Годунова, Дмитрия Самозванца, царя Василия Шуйского. До сего времени загадочной тайной остается для меня происхождение клада, так волновавшего меня в детстве. И теперь сохранилось у меня несколько монет этого клада. Я смотрю на эти монеты, и в душе моей возникают далекие воспоминания об окружавших меня людях, о навеки исчезнувших временах.
Из давних морских моих путешествий сохранились у меня лишь очень немногие предметы. Когда-то я написал небольшой рассказ «Ножи», в котором изобразил мою юношескую любовь к молодой турчанке, которую увидел в пустынном углу константинопольского базара Чарши. Скинув с лица покрывало, она шила из грубого холста простые мешки. Меня поразило ее лицо, ее глаза. С замершим сердцем я смотрел на нее, на ее русые волосы, на маленькие пальцы, держащие иглу и пыльный мешок. За зеленой дверью я увидел седенького старичка в малиновой феске, с подрубленной седой бородою.
То лето наш пароход, на котором мы возили каменный уголь, часто заходил в Константинополь. И каждый день я заходил на Чарши и покупал у турчанки сшитые ею мешки. Теперь мы были знакомы: она прямо смотрела на меня синими глазами, улыбалась, сама свертывала и передавала мне покупку. К концу лета под моей койкой в кубрике накопилась груда таких мешков. Всякий рейс я навещал знакомую улицу, и все теснее становился наш немой роман.
Однажды, подойдя к небольшой лавочке с распахнутой дверью, за спиною мешочницы я увидел молодого турка. И по какому-то неуследимому признаку, по тому, что не подняла на этот раз своих синих глаз моя заморская красавица, я понял, что этот носатый турок мой враг и соперник. Ревность взволновала мое сердце. Я побежал так, как бегают сами от себя очень несчастные и очень сердитые люди. По дороге я встретил разносчика, продававшего лежавшие на лотке ножи. Он взглянул на меня как бы понимающими глазами, и я купил у него нож с длинным, злым лезвием, которым так удобно доставать сердце врага. Этот нож долго хранился у меня, и когда-то я разрезал им книги.
Был у меня еще и другой нож. Подарил мне его молодой пастух-араб в горах Ливана. Я один поднимался в горы каменной стежкой. Я шел час, другой, чувствуя под ногами, как накалена земля. Солнце светило так, что, если закрыть на минуту глаза, сквозь плотно закрытые веки как бы видишь пламенную завесу пожара. Синяя снизу и седая сверху, зловещая туча неожиданно приблизилась и повисла над горами. Я слышал рассказы о грозах в горах над этим заливом, похожим на дно чаши. Тучи, спустившиеся в чашу, не имеют выхода, дождь льет, пока не выльется весь, молнии бьют, пока не израсходуется накопленное электричество.
Все, что было потом, не похоже ни на что пережитое мною. Я лежал на земле, цепляясь за камни руками, захлебываясь в потоках холодной воды. Молнии хлестали надо мной. Вода проносилась через меня, грозя унести. Когда я очнулся, сквозь тучи сияло солнце, надо мною стоял молодой араб. По его плечам и груди струилась вода, а в курчавых волосах блестели капли. Неподалеку я увидел его стадо. Пастух пригласил меня в свой шалаш. Помню, мы играли с ним в карты. Вечером он проводил меня в порт к нашему пароходу. На прощанье снял с шеи небольшой раскладной нож с самодельной роговой ручкой и подарил мне его на память. Этот нож долго хранился у меня и исчез в Ленинграде в годы войны.
Каждый рейс (я плавал матросом на русском пароходе «Королева Ольга») мы обходили порты Турции, Греции, Ливана, заходили в Порт-Саид и Александрию. В Порт-Саиде на палубе парохода собирались люди. Здесь были фокусники, факиры, продавцы хамелеонов и поддельных скарабей. Помню, я купил часовую цепочку, скрепленную из таких поддельных скарабей. Чудом уцелели у меня эти скарабеи, изображающие монеты времен египетских фараонов. Они и теперь лежат у меня в ящике письменного стола, и, глядя на них, я вспоминаю давние счастливые времена, морские мои путешествия, встречи и приключения.