Предлагаемая повесть «Дебри» уже выходила в Хабаровском книжном издательстве, поэтому она не нова. Но я хотел бы обратить внимание на одно важное обстоятельство.
Дальний Восток широко описан в литературе разных жанров как край несметных богатств, бескрайней тайги, неисчислимого зверья, птиц, рыбы. Коли так, то чего тут особенно церемониться, — думают некоторые, — бери все, что попадет под руку, на всех хватит. Их потребительское отношение к природе осуждается и пресекается, но как заблуждаемся мы все, если считаем наш край бездонной кладовой.
Да, наш край богат и разнообразен. В нем соседствуют две флористические зоны. Одна — маньчжурская — зона кедрово-широколиственных лесов, и другая — охотско-аянская, — где господствуют светло-хвойные лиственничные леса с примесью ели, пихты, березы, осины, где горные склоны густо заселены кедровым стлаником. И первая, и вторая зоны имеют неповторимый животный мир, редчайшие растения, многие из которых нигде больше в Советском Союзе не встречаются. Да, разнообразие животных, птиц, рыбы, растений очень велико, а вот количество их за последние годы значительно сократилось, и многие виды поставлены под защиту Закона.
С каждым годом в стране растет благосостояние трудящихся, у людей все больше становится свободного времени для разумного отдыха и человек идет в лес, в горы, к воде, чтобы не только взять дары природы, но и отдохнуть. Наши леса способны доставлять великое эстетическое наслаждение, воздействие их на человека огромно. Но их надо беречь.
В леса идут промысловики, чтобы снять «урожай» пушниной, мясом, грибами, ягодами, корой бархата или лекарственными растениями, идут тысячи туристов, чтоб укрепить свое здоровье и набраться сил для активного труда, и сейчас очень важно, чтобы каждый бережно, по-хозяйски относился к окружающей природе. Совсем не обязательно, чтобы каждый посадил в лесу дерево, ибо для этого у нас есть лесхозы, они призваны заниматься массовыми посадками. Но не делай природе зла, не ломай бездумно растительность, не испытывай меткость своего глаза по первой подвернувшейся живности, не оставляй в лесу огня. Всегда помни, что чей-то жадный выстрел может положить конец какому-то виду и после нас люди не услышат песни иволги, не увидят райской мухоловки, не насладятся зрелищем величавого тигра или снежного барана, и школьник конца двадцатого века, живущий на берегу Амура, будет недоуменно спрашивать учительницу: «А что такое ауха?» Помни, что вместе с последним животным или растением от человечества уйдут и не разгаданные до конца возможности, которые таят они в себе.
В нашей стране принят и действует мудрый Закон об охране природы, но никаким стражам порядка не предотвратить зла, если каждый из нас не проникнется духом уважения и любви к земле, на которой дано нам жить.
В этой повести ты прочитаешь о наших южных дебрях, я проведу тебя по лесам, полным тишины и прохлады, познакомлю с людьми, с которыми повстречался во время своих странствий по краю.
Автор
Бикином идет лодка. Путники выехали из поселка Красный Перевал утром, а сейчас время уже за полдень. Их разморило от зноя, от надоедливого, натужного гудения мотора. На ослепительно сверкающую воду больно смотреть.
Бикин за многие годы сумел пробить среди гор широкую долину, устелил свое русло выбеленным галечником и теперь струится ровно, спокойно, быстро. Кажется, не по воде, а по сбегающей навстречу шелковистой ткани всползает лодка от переката к перекату. Ткань переливается голубизной неба и оттенками причудливых кучевых облаков.
Старенький разболтанный моторчик изо всех сил рыхлит за кормой воду, но длинная, тяжело нагруженная плоскодонка еле-еле одолевает встречное течение, а временами, будто раздумывая, замирает на месте, и ее начинает относить от середины к берегу. Вблизи галечных отмелей течение послабее, и лодка снова ползет вперед.
На лодке — шестеро мужчин. Один — тот, что без рубахи, — сидит на носу, устало уткнув черноволосую голову в колени, и подставляет солнцу смуглую мускулистую спину; трое других беседуют вполголоса; пятый — пожилой, плотный, в солдатской гимнастерке, — накрыв лицо платком, спит, отвалившись на груду котомок, притороченных по-таежному к рогулькам.
Павел Тимофеевич — хозяин лодки — сидит за рульмотором. Он щурит глаза и бесстрастно смотрит перед собой поверх сидящих, строго выдерживая направление, и время от времени тычет веслом в воду, промеривая глубину.
Клеенчатая шляпа-зюйдвестка, невесть как и кем занесенная на Бикин, затеняет его красное лицо все в мелких прожилках, частой сеткой проступивших поверх скул и щек. Глубокие морщины падают от крыльев утолщенного, словно бы ушибленного пониже переносицы, носа к складкам губ. Как ветви одного дерева, они соединяются с морщинами подбородка, щек и теряются на дряблой буро-красной шее. Из-под расстегнутого воротника синей сатиновой, в мелкий горошек, рубашки видна не знавшая загара грудь, неожиданно белая и по-женски нежная.
Все путники, за исключением Павла Тимофеевича, городские люди, выехавшие в тайгу на промысел. С двумя — тем, что жарит спину, и вторым — спящим — Павел Тимофеевич познакомился в прошлом году. В середине августа они появились в Красном Перевале.
Он встретил их возле магазина — как раз искал, у кого перехватить трешку на опохмелку, а тут — они. Всех поселковых он знал наперечет — как ни говори, живет на Бикине с тридцатых годов, — а эти какие-то незнакомые. Таежники, с поклажей. Откуда? Куда? Слова за слово — разговорились. Оказалось, пробираются с Хора, корневщики. Обшарили все сопки, оборвались, съели весь припас, а ничего не нашли. Прошли по Матаю, Алчану — и впустую.
— Чего было туда ходить? — Будто не год назад, а вчера произошел разговор, так памятна для Павла Тимофеевича эта встреча. — На Хору никогда доброго корня не брали. Разве случаем мелочь…
— Ну как не брали, — возразил пожилой корневщик со скуластым замкнутым лицом, — когда я сам задиры встречал.
— Задиры… Мало ли чего! Они еще китайцами наделаны, лет пятьдесят назад. С тех пор тайга — ого! — куда отступила.
— Раньше был корень, почему сейчас не может быть? О других местах не могу сказать, а по Хору не первый год лазаю.
— Корнюешь?
— Так, при случае. Я в основном охотник, — нехотя отозвался корневщик.
По всему видать, ему уже в зубах навяз этот разговор.
Тут из магазина появился его спутник с «белоголовой» в руках.
— Подсаживайся, — хмуро бросил корневщик Павлу Тимофеевичу, — составь компанию.
Они собирались распить поллитровку возле магазина. Тот, что помоложе, начал было развязывать свою котомку.
— Ради чего здесь-то? Ни присесть, ни закусить. Не дай бог, еще участковый заявится. У нас насчет этого строго! — и Павел Тимофеевич повел их к себе. — У меня там и огурчики, то-се да и отдохнуть где найдется…
В избе, за столом, познакомились. О старшем корневщике — Федоре Михайловиче — он слышал не раз, а вот в лицо не знал. Нашлись и общие знакомые: деверь Павла Тимофеевича на Немпте зимовье держал, а Федор Михайлович, оказывается, нередко у него останавливался и даже выпивали вместе не раз. Младший — Володька, как понял Павел Тимофеевич, — ни в корневке, ни в охоте своего голоса не имел и ходил со старшим ради компании.
Федор Михайлович сокрушенно вздыхал: жаль потерянного времени! Павел Тимофеевич понимающе кивал, сочувствовал: «Бывает… Раз на раз не приходится…» Он с первых же слов понял, что его собеседник нрава спокойного, но крутого, дело знает и попусту бродить не привык. Шел на верное дело, а вот не выгорело.
— Так куда же вы теперь? — поинтересовался он.
— Куда? Известно. Дождемся первого катера — тут леспромхозовские самоходки грузы таскают — да и на Бурлит.
— Да, неладно получилось, — посочувствовал Павел Тимофеевич. — А можно было бы кое-что сообразить…
Федор Михайлович понимающе глянул и приказал:
— Ну-ка, Володька, дуй за второй! — и кивнул на порожнюю поллитровку.
Когда они остались вдвоем, Павел Тимофеевич вполголоса заговорил:
— С отъездом советую повременить. Двадцать ден потеряли, рискните еще неделькой, — он придвинулся вплотную, словно кто мог подслушать его тайну.
Так уж получилось, что берег Павел Тимофеевич много лет приметное место, все собирался попользоваться корешками сам, а подвернулась компания, не утерпел — высказал. Это не просто — объявить, что знаешь в тайге место, где есть затески, это все равно, что сказать, где у тебя зарыт кошелек с кругленькой суммой, потому что корень женьшеня ценится вдвое, втрое дороже золота. Он, конечно, понимал, сколь великодушно поступает, открывая незнакомым людям свое заветное место, понимал это и Федор Михайлович. Но Павел Тимофеевич не сожалел: промысловик — свой брат, это не какие-нибудь хапуги. Человеку, которого промысел кормит и поит, проходить месяц впустую — не шутка. Не один живет — за спиной семья, ее без куска хлеба не оставишь. А что такое забота о хлебе насущном, ему ли не знать?
Вместо недели они проходили все полторы, нашли двадцать три корня. При дележе на брата пришлось по четыреста тридцать граммов. Не худо. Поискать бы как следует, может, и еще бы взяли, да время поджимало, а тут еще задождило. Договорились так: на следующее лето, пока никто не пронюхал, «обломать» еще раз эту сопочку, потому что искали «ходом», и корень наверняка остался. Не исключено, что пустятся в рост и «спящие». Такое случается.
Ждал Павел Тимофеевич двоих, а приехало пятеро. Хотя уговору принимать в компанию еще кого-то не было, он не стал возражать: пусть едут, тайга велика, не на одной сопке корень растет. Всем хватит.
Еще неделю назад Иван не знал своих компаньонов, не думал, что попадет на Бикин. Хотя и мечтал попытать счастья в корневке — этом загадочном промысле, но поездка, сборы — все свалилось неожиданно, в каком-то невероятно быстром темпе.
Жарким июльским днем он шел по городу в сторону парка, чтобы повидаться с приятелем.
От размягченного асфальта несло зноем, запахами сгоревшего бензина, масел, гудрона. В застойной духоте большого города трудно было дышать. Тучная, поблескивающая листва тополей, густо облепленная пухом, тяжко обвисала с неподвижных ветвей. Струившийся от разогретой земли воздух еле-еле пошевеливал ее. Тополиный пух носился вокруг, вихрился за машинами, сбиваясь пластами у обочин, возле заборов, в каждой выбоине. Мальчишки, когда не видели поблизости взрослых, бросали зажженные спички и с удовольствием наблюдали, как веселое быстрое бездымное пламя пробегало над пластом пуха, оставляя после себя опаленные мелкие семечки.
Самое жаркое время — июль. Каждого манит прохлада Амура, на три километра в ширину раскинувшегося сразу за парком, в который упирается центральная улица города. Поток нарядно одетой публики жмется к затененной стороне, под развесистые ильмы. В такое бы время за реку, в лес, в горы… Но так может сказать человек, незнакомый с природой Дальнего Востока. Лишь служба да заработок принуждают горожанина отправиться в разгар лета в лес.
Иван встретил приятеля в условленном месте, и они неторопливо направились к парку.
— Когда же махнем за корнем? — спросил Иван.
— Сейчас не могу.
— Опять не могу! Сколько можно откладывать? — в возгласе Ивана досада, которой он и не скрывает.
— Что я могу поделать: ремонт в разгаре, а я — директор — отправлюсь в тайгу. Так, по-твоему?
Нет, Иван не желал, чтобы директор — его спутник по странствиям — бросал свою работу на произвол судьбы. Но и без него он не мог.
— Третий год собираемся за женьшенем, а дело ни с места. Что было толковать?..
— Погоди, не ершись! — Приятель примиряюще стиснул Ивана за плечи. Руки у него тяжелые, сильные, не так-то их и сбросишь, если не пожелает. — Я тут с одним товарищем говорил. Если уж тебе невтерпеж, сходи без меня.
— Кто же меня возьмет? Или вы сами не промысловик?
— Говорю — толковал! Я не раз ему одолжение делал, не откажет. Он охотник, тайгу знает, как мы свой город. Приведет, куда хочешь, и выведет. Корнюет, правда, немного, но опыт есть. У него напарник, но это не беда. Поговоришь, может, в свою компанию возьмет, а нет, так с Мишей спаруешься, отдельно искать станете.
— А Миша разве идет?
— Да, он в отпуске, а кроме, как за женьшенем, сейчас идти в тайгу не за чем.
— А где мне этого вашего товарища найти?
— Давай так: я его приглашаю к себе в среду, хочу, чтобы, он принес корень — два для музея. Деньги на это есть. Вот ты и зайди.
— Хотите развести плантацию?
— Не иронизируй. Вот скажи, разве плохо, если в музее будет цвести живой женьшень? В Хабаровск интуристы, делегации приезжают, а у нас в музее один завалящий корешок, подаренный пятьдесят лет назад покойным Арсеньевым. Стыд! В крае, где промышляют женьшень, негде посмотреть на живое экзотическое растение. И не только в иностранцах дело. А наши люди не хотят поглядеть? Скажи, плохо, если бы мы дали в наши институты, школы гербарии с этим растением? Короче — договорились: до среды.
Приятель обеими руками потряс руку Ивану. Лицо его лучилось в сердечной, доброй улыбке, глазки проглядывали хитрыми, острыми точками — зрачками в прищуре.
— А как твоя благоверная, отпускает? Не боится, что тебя укусит энцефалитный клещ или задерет медведь?
— Ерунда! — отмахнулся Иван. — Вы же сами знаете, что ни черта со мной не случится.
— Отчаянный ты человек.
— Бросьте! — Ивану неприятны были эти напоминания об осторожности. Сам не идет, а другого оберегает. Совсем недавно у Ивана с женой произошла размолвка из-за летней поездки, и упоминание приятеля о возможных с ее стороны возражениях было некстати. Он еще сам не решил, как быть: идти в тайгу с незнакомыми людьми или отложить поиски женьшеня еще на год.
— Во всяком случае поберечься не мешает, — сказал уже серьезно приятель. — Медведицы сейчас маленьких водят, на кого угодно кинуться могут. Ну и клещ. Опасности реальные. Привет супруге! — приподнял он шляпу и легко, пружинисто зашагал через площадь.
Постояв минуту, Иван рассеянно огляделся. Площадь, памятник героям гражданской войны, газоны перед ним, голуби, кормящиеся на площадке. Прекрасный вид, которым мог без конца восхищаться, на этот раз не нашел в его душе отклика. Другие навязчивые мысли занимали его: идти или не идти? И что делать, если жена и в самом деле воспротивится?
Сердито глядя себе под ноги, он зашагал к трамвайной остановке.
Пожалуй, ни одному из земных растений не сопутствует такая слава, как женьшеню. Столько написано о нем противоречивого, такими легендами окутана его чудодейственная сила, что ученым, видимо, придется еще немало поработать, прежде чем они отделят вымысел от истины о возможностях, заложенных природой в этом ценном лекарственном растении.
Медициной установлено, что препараты из корня женьшеня обладают стимулирующими и тонизирующими действиями, повышают сопротивляемость организма к различным заболеваниям в значительно большей степени, чем любые другие известные лекарства.
Сведения о нем дошли до нас с Востока, из глубокой, отдаленной тысячелетиями древности. У нас в России о женьшене узнали впервые в 1678 году от посла в Китае Спафария. Как и связки русских соболей, корни женьшеня дарили там императорам и другим высокопоставленным вельможам в особо важных случаях.
Кого не заинтересуют строки из книги известного дальневосточного исследователя Владимира Клавдиевича Арсеньева об искателях — манзах и китайцах, — которым в его время в основном и принадлежал этот вид промысла в наших лесах:
«Ужасные голодовки, кровожадные звери и нечеловеческие лишения, которым неизбежно подвергается всякий женьшенщик за попытку бороться с природой там, где она положила свое вето, — все это как будто осталось позади. Но еще большая опасность ожидает его впереди.
Там, где долина суживается, чтобы только оставить проход горной речке, где-нибудь за камнями с винтовкой в руках караулит грабитель.
Искатель женьшеня знает это и торопится скорее пройти опасное место. Вот он почти прошел его, и вдруг небольшая струйка дыма мелькнула в кустах. Звук выстрела подхватило гулкое эхо…»
Вслед за добытчиками границу переходили грабители-хунхузы, чтобы перехватывать своих соотечественников на обратном пути. В этом смысле судьба корневщиков была сходна с судьбой старателей-золотоискателей. За большими ценными корнями охотились, вокруг них разгорались низменные страсти и зачастую тянулась цепь гнусных преступлений. Но все это в прошлом. А сейчас?
Иван уже много лет как полюбил краеведение, и чем обширнее становились его знания о крае, о природе, тем больше открывалось непознанного. Взять тот же промысел женьшеня. Разве его представишь по запискам Байкова и Арсеньева? С тех пор минуло полстолетия. Нет в наших лесах корчевщиков-китайцев, с двадцатых годов этот промысел стал достоянием советских людей.
Что может получиться из поездки за женьшенем, Иван не представлял. Хорошо бы найти самому корень, но на крайний случай хоть познакомиться с промыслом, попробовать, пощупать, увидеть все собственными глазами.
Иван досадовал на приятеля: хитрец! Увильнул от похода, сослался на занятость. Если бы дело касалось осенней зверовой охоты, тут бы его никаким ремонтом не удержать. Конечно, мало удовольствия идти в тайгу летом, томиться в духоте, пробираться через чащобу с тяжелым рюкзаком и ходить, ходить, искать непотерянное.
К тому же и опасности, на которые приятель указывал, существуют, они реальные. Особенно клещ. Иван не считал себя новичком: родился и вырос на Дальнем Востоке, много лет подряд проводит свое отпускное время на реках, путешествуя по краю. Конечно же, будет всего, а особенно допечет комар, гнус.
«Как нехорошо получается, — вздохнул он. — Идти с незнакомыми людьми…» Однако об отпуске заявлено, ничего другого не предвидится, а куда-то пойти, полмесяца — месяц отдохнуть в тайге душой нужно позарез.
В среду Иван отправился в музей. К десяти часам он был уже возле красного кирпичного здания старинной кладки, с большими сводчатыми окнами. Привычная, примелькавшаяся каменная черепаха — огромная глыба серого камня, памятник тринадцатого века — стояла на месте. Во дворе мальчишки поочередно шлифовали штанишками ствол крепостного орудия, съезжая по нему сверху вниз.
Дверь в кабинет была приоткрыта, оттуда доносился разговор. Иван вошел. По всему видно, что директор успел договориться с корневщиками, о чем нужно. Он поднялся и стал знакомить с находившимися у него людьми.
Первым он представил Ивана пожилому мужчине лет пятидесяти. Тот поднялся, назвал себя Федором Михайловичем. Загорелое, гладкое лицо его играло румянцем. Смуглый, черноволосый, он выглядел самым цветущим, хотя, как потом оказалось, был старше остальных. Расстегнутый ворот шелковой сорочки в голубую клетку, с короткими, по локоть рукавами открывал крепкую красную шею, такую же загорелую грудь. Скуластое лицо, смуглость, разрез глаз, налет восточной бесстрастности выдавали в нем забайкальца или амурчанина, среди которых раньше были часты смешанные браки. На вопрос, не из амурских ли он старожилов, Федор Михайлович ответил:
— Из гуранов. Благовещенский.
Кличка «гураны» прочно прилипла к амурским казакам за их пристрастие к охоте на диких сибирских коз — гуранов, за то, что носили они козьи шапки и тулупы, длинные, до пят, теплые, хотя и непрочные: шерсть у козы толстая, густая, но ломкая.
Детские годы Ивана прошли в поселке, куда частенько наведывались жители приамурских станиц. Может, поэтому он и узнал в нем амурчанина.
Вторым директор представил Ивана Шмакову — офицеру в отставке, отрекомендовав его как таежника-любителя. Коренастый, с высокой грудью, Шмаков не сутулился, не опускал плеч. При этом в позе его не замечалось напряжения, что свидетельствовало о многолетней привычке держаться прямо. Составить о нем мнение с первого взгляда Иван затруднялся.
— Ну, а с этим товарищем ты уже знаком, — сказал директор.
С третьим — Мишей — Иван познакомился месяц назад, в охотничьем заказнике, где тот служил старшим егерем. В пути Ивана прихватил радикулит: спускаясь по каменистой россыпи, оступился, — и Миша километра три нес его рюкзак. Иван был очень благодарен и до сих пор вспоминал об этом, с большой теплотой отзываюсь всякий раз о егере. Три войны, в которых он участвовал, приучили его превыше всего ценить в человеке готовность прийти на выручку.
— Тоже решили попытать счастья? — спросил он Мишу, крепко пожимая ему руку.
— А что ж, — отвечал Миша, — мне бы только увидеть, каков он есть, а уж там я в лепешку разобьюсь, а найду.
Этому можно было поверить: поджарый, мускулистый, с веселыми озорными глазами, всегда деятельный, неутомимый, он в лесу чувствовал себя как дома. С таким и ходить приятно.
— Куда лучше всего идти? — громко обратился директор к собравшимся, раскладывая на столе карту Приморья.
Федор Михайлович тотчас потянулся к карте и стал водить по ней пальцем, отыскивая какие-то знакомые ему места.
— Лонись мы ходили по Канихезе, а вот где она тут обозначена, убей — не найду. Место там стоящее, обработать как следует не удалось. Прошли по «верхам». Туда и надо идти, — заявил он.
— А как ваше мнение, Виктор Васильевич? — спросил директор Шмакова.
«Оказывается, Шмаков не новичок в корневке», — отметил про себя Иван и взглянул на него повнимательней. В самом деле, если такой человек ходил в тайгу, можно смело сказать, что не из-за одного желания подзаработать.
— Я корневал только в южных районах Приморья. Там я найду, ручаюсь. Правда, крупного корня там почти нет — выбрали, все больше мелочь…
— Нет, не годится, — решительно отверг это предложение Федор Михайлович. — Идти наугад — негоже. На Канихезе — верное дело.
Иван не вмешивался: куда поведут, туда и пойдет.
Федор Михайлович сидел с недовольным видом, будто сожалел, что дал директору слово, а теперь получалось, что связывался с большой компанией, которая для него только обуза, а выгоды никакой. Понимали это и остальные, поэтому никто не спорил: он ведет, он знает.
— Теперь срок, — продолжал директор. — Когда думаете выезжать?
— Двадцать восьмого июля надо быть на Бикине, — сказал Федор Михайлович. — Готовь каждый, что надо, ден на двадцать-тридцать. Сухари можно готовые взять, я нонче смотрел в магазине, добрые сухари, хоть к чаю подавай…
Он первым поднялся и стал прощаться. Вышли все вместе, но на площади разделились: каждый пошел в особицу.
Сборы в дорогу — нелегкая задача. Взять хочется многое, но когда знаешь, что нести придется на собственной спине, поневоле приходится соразмерять поклажу со своими силами. Иван знал и другое: котомка, не очень тяжелая дома, зачастую становится непосильным грузом в пути, когда пробираешься по мари, по чащобам, когда устанешь.
Жена собирала его в дорогу не впервые, быстро выложила на стол все необходимое и отошла в сторонку. Все это молчком, с таким видом, словно хотела сказать: я свое сделала, а там — как хочешь. Она была всегда противницей его летних поездок, а этой — в особенности: просила, отговаривала до тех пор, пока не поссорились.
Иван, обычно мягкий и податливый на уговоры, — он сам знал за собой такой грех, — когда дело касалось поездки, упрямился и не уступал.
С тяжелым сердцем собирался он в поход, злясь на жену за ее неуместный каприз, — как иначе назвать это, если вся причина, заключается в том, что она, видите ли, боится за него, не хочет, чтобы он уезжал!
За окном поливал дождь, но ждать, пока он перестанет, не позволяло время. Жена все так же стояла у окна, отвернувшись, и смотрела, как струйки воды бегут по стеклу. Иван глянул искоса и заметил на щеке у нее мокрую дорожку. На минуту жалость остро стиснула ему сердце: ведь не один год живут, вместе шли по военным дорогам, дети подрастают…
— Ну, дорогая, я пошел!
Она нервно передернула плечами и промолчала. Затягивать дольше прощание глупо: ничего, кроме слез, не дождешься. Иван ласково повернул ее к себе и стал целовать в мокрые от слез глаза; она сердито противилась, наконец сдалась, и слабая улыбка тронула ее губы.
— Все будет хорошо. Не сердись, а лучше скажи, чего тебе привезти?
— Ничего мне не надо, приезжай сам.
Иван был рад примирению: все-таки она у него хорошая.
К Федору Михайловичу Иван пришел первым. Корневщик жил неподалеку от вокзала в небольшом опрятном голубом домике, обшелеванном дощечкой в «елочку». Белые наличники и ставенки с украшениями придавали домику прямо-таки игрушечный вид. Злобный пес, ростом с овчарку, не давал пройти за калитку, пока не вышел хозяин.
— Проходи, — сказал Федор Михайлович, удерживая пса. — Сейчас Шмаков должон принести билеты.
Ивану показалось странным, что хозяин, связавший свою судьбу с промыслом, таежник, живет не где-нибудь в поселке, а почти в центре города. Правда, теперь, когда транспорт позволяет человеку попасть, куда только он пожелает, можно бы и не удивляться этому. И все же почему он избрал город? Судя по обстановке, малых детей у него нет, так что это не связано с необходимостью учить их, из-за чего нередко люди покидают таежные поселки и переезжают туда, где есть школа-десятилетка…
— Хочешь посмотреть женьшень? — обратился к Ивану хозяин и, не дожидаясь ответа, вынес плоский ящичек с двумя растениями. На обоих было по грозди красных ягод, но на одном и ягоды, и листья крупнее, на другом — помельче.
— Сто шестьдесят пять граммов, а этот — тридцать пять, — пояснил Федор Михайлович. — На зиму убираю в подпол. Главное, чтобы солнце не обожгло — сразу замрет. Поливаю через ситечко, вроде бы дождичком. Растут, хлеба не просят, а на черный день живая деньга. Уже третий год…
Иван долго рассматривал эти редкие растения. Впервые в жизни видел он живой женьшень и старался запомнить его весь — от ворсистого фиолетового внизу стебля до стрелки с ягодами.
Звякнула щеколда у калитки, снова злобно забрехал и загремел цепью пес. Подошли Шмаков и Миша, оба в полном снаряжении, одетые по-походному: Шмаков в солдатском обмундировании, а Миша в черном лыжном костюме из какой-то грубой ткани, вроде «чертовой кожи». Мешки с поклажей высовываются выше головы: навьючено на совесть.
При виде женьшеня у Миши жадно загорелись глаза: вот это да! Он осмотрел его со всех сторон, даже принюхался, потрогал пальцем темную поверхность листа и глянцевитые ягоды. Вздохнул:
— Неужели не повезет?
— В удачу не верить, так и в тайгу ходить незачем.
Шмаков озабоченно глянул на ручные часы:
— Пора бы уже. Можем опоздать.
— Сейчас подойдет мой компаньон, — сказал Федор Михайлович и, сверившись по своим часам, досадливо пожал плечами: — Где его черти носят — не понимаю? Договорились же к семи часам, должон вот-вот быть. Загулеванил, что ли…
Он вышел за калитку посмотреть — не идет ли? Вскоре громкая брань оповестила, что наконец-то появился пятый компаньон. Ничуть не смущаясь, он отвечал на попреки хозяина, что раньше не мог, потому что «подвалил» какой-то родственник, выпили… Свою речь он пересыпал большим количеством бранных слов, хотя Федор Михайлович был много старше его. Видимо, подобная форма общения была для него привычной, и он даже не думал, что может этим кого-то оскорбить.
— Владимир, — коротко называл он себя, подавая всем поочередно руку. — Понимаешь, выпили поллитру, он другую ставит. Мало. Пока в магазин, туда-сюда, а время уходит…
Высокого роста, атлетического сложения, он, должно быть, был хорошим ходоком. Рукопожатие напоминало железную хватку капкана, а если добавить, что за плечами на рогульках у него покоился самый объемистый мешок да Федор Михайлович сверх того сразу же повесил ему на шею еще и карабин, то сил у него было, видимо, с избытком. По виду ему около сорока, оказалось — под пятьдесят. Смуглое лицо с желваками на скулах без единой морщинки, из-под широких черных бровей сверкают цыганистые глаза, волнистые, блестящие, как смоль, волосы придавлены круглой матерчатой шапочкой. К шапочке подшита пелеринка, закрывавшая шею и плечи.
Глядя на него, Иван даже позавидовал: черт возьми, есть же на свете люди, которых обошло всякое лихо! А вот ему не повезло. На войне хватил всего: и тонул в ледяной Волге пол Калинином, и мерз в снегу под Ржевом, и мок в сырых окопах Смоленщины. Теперь — чуть к непогоде, так и скрипит каждая косточка…
— Присядем, чтоб удача была, — скомандовал Федор Михайлович и, когда все молча посидели с минуту, поднялся первым.
Гуськом все подались за ним. Подвыпивший Володя покачивался и широко ставил ноги.
Так очутились в одной компании разные и до этого вовсе не знакомые люди.
Вскоре поезд уносил их к станции Бурлит. Разговор не клеился, и Володя предложил сходить в ресторан. Федор Михайлович согласился, но потом спохватился: кто же останется возле вещей?
— Я в ресторан не иду, — отозвался Иван, не любивший пьянки да еще в дороге. — Могу присмотреть.
Федор Михайлович подал ему карабин:
— Мешок не унесут, никакому черту сухари сейчас не нужны, а за оружием нужен глаз.
Шмаков от ресторана тоже отказался, сославшись на то, что перед самым отъездом плотно поел. Когда остались вдвоем, сказал:
— Не люблю. Пошел в тайгу, какая может быть пьянка, — он повесил на крючок фуражку с зеленым верхом — видно, купил на базаре у какого-то бывшего пограничника — и стал укладываться. — Пробный выход у меня.
— То есть как? — не понял Иван.
— А так. Энцефалитом переболел. Сейчас хочу узнать, смогу ли снова ходить по тайге. Даже мешок утрамбовал потяжелее, чем следует. Боюсь, как бы лечение на сердце не отразилось. Проверить хочу.
— Где же вы его подхватили?
— В прошлом году в Приморье. Пошел вот так же корневать, а клещ укусил. Ну укусил и укусил… мало ли вашего брата-таежника клещи кусают. Оторвал его — и в огонь. В тайге ведь от них не убережешься. А тут через несколько дней температура, головная боль. Из тайги выносили — без памяти был. Шесть месяцев в больнице провалялся, шестьсот сорок уколов принял.
— Ужас.
— Ну, уколы — черт с ними. Я рад, что нормальным человеком выкарабкался, а то после болезни — либо трясун, либо паралитик. Вот как оно: кому-то вторую молодость ищешь, а самому порой этот женьшень жизни стоит.
— Что ж поделаешь, — пожал плечами Иван, — свеча светит сгорая… Скажите лучше, вам не страшно поле этого опять в тайгу? Вы же на пенсии, можете совсем никуда не ходить.
— По-вашему, попал в автомобильную катастрофу, так и носа на улицу не кажи? — Шмаков помолчал, потом раздумчиво добавил: — Мое счастье, что компания добрая попалась, вынесли, хоть и заработка из-за этого лишились… А в городе сидеть не могу. Тянет. Пока ноги носят, буду ходить. Осень подойдет, на охоту подамся, за орехами. Телеобъектив приобрел, фотографировать буду.
Иван кивнул — понятно.
Он уже дремал, когда заявились из ресторана подвыпившие компаньоны. Володька еле держался на ногах, его кидало из стороны в сторону, он цеплялся за полки, но во весь голос хвастался своими охотничьими подвигами. Миша не хотел принимать его россказни за чистую монету и горячился:
— Что ты мне заправлять будешь, когда я сам с одиннадцати лет промысловик! Этих сохатых и медведей перевидел — дай бог…
Глаза у обоих влажно поблескивали, они готовы были сцепиться, но Федор Михайлович сурово одернул их:
— Ша! Люди отдыхают.
Спорщики, ворча под нос, плюхнулись на свои полки.
Была глубокая ночь, когда поезд остановился на станции Бурлит. Паровоз нетерпеливо попыхивал паром, словно бы поторапливал выгружаться. Едва корневщики выпрыгнули из вагона, поезд медленно поплыл дальше.
Прохладная влажная ночь охватила Ивана. Поеживаясь после теплого вагона, он вдел руки под лямки мешка и торопливо зашагал за своими компаньонами. Огни в поселке горели кое-где, перрон скупо освещался одним фонарем. К западу от железнодорожных путей расстилалось болото или луговина — пласт тумана прикрывал его от глаз. Поблескивали под ногами мокрые от росы камешки, трава на обочине казалась седой.
В глубине небольшого скверика стояло одноэтажное станционное здание. В зале ожидания в спертой духоте дремало на громоздких железнодорожных диванах несколько пассажиров.
Иван вышел на улицу размяться. В скверике он разыскал скамейку, на которой можно было неплохо устроиться. Он вынес мешок с поклажей, вытер влажную скамью газетой, застелил накомарником и улегся. Над головой сквозь перистые листья ясеня проглядывали звезды. Редкий туман размывал их очертания: мелкие скрадывал вовсе, а крупные казались бо́льшими, чем на самом деле, будто смотрел на них через неотрегулированный бинокль.
Звезды мерцали холодным светом и были столь далеки, что казалось невероятным достичь их когда-нибудь. Он видел не все небо, а только кусочки между ветвями и не узнавал ни одно из созвездий. Иван вздохнул: «А много ли мы знаем этих созвездий? Серебряный ковш Большой Медведицы да Стожары разве».
Днем Федор Михайлович пытался дозвониться до Будкова — Павел Тимофеевич обещал встретить их с лодкой, как только получит телеграмму или сообщение, — но ничего не вышло. Лишь к вечеру подвернулась оказия из Бурлита на Красный Перевал — самоходная баржа с грузом для леспромхоза. Чтобы ускорить выход, пришлось помочь загрузить ее шифером. Баржа отчалила в сумерках.
Шли всю ночь. Каков здесь Бикин, представить было трудно. В темноте проплывали отдельные купы каких-то крупных деревьев, пойменные заросли тальника возникали то справа, то слева, как только баржа, следуя по створам, от огонька к огоньку, прижималась к берегу.
Занималась ясная утренняя заря, когда путники сошли на берег в поселке. Над высокой крутобокой сопкой полыхало розовое небо. Поселок, лежавший у подножия, терялся на фоне этой темно-зеленой громады. От облака, заночевавшего на вершине, клочьями сползал в долину реки синий туман.
Федор Михайлович уверенно вел улочками и переулками к домику Будкова. Поселок просыпался: бренчали ведрами женщины, цвиркали по подойникам струйки молока, горланили петухи, мычали коровы, выгоняемые на пастбище. Пастух поторапливал запоздавших хозяек, покрикивал, чтобы быстрее выгоняли скотину. Обочиной, уступая середину улицы коровам, шли степенные козы, покачивая набрякшими острыми сосками.
Будков вышел на крылечко с помятым от сна лицом.
— Что ж, заходите, располагайтесь, ребяты, — пригласил он и тут же принялся объяснять Федору Михайловичу, почему не встретил: — Понимаешь, ездил за ягодами, а тут твоя телеграмма. Вчера вечером приезжаю — лежит. Ах, мать честная, что делать? Думал, если сегодня не подвалите оказией, подаваться за вами.
Он присел за стол, нашарил в кармане кисет с табаком.
— Ягоды нонешним летом ни к черту: гоняли, гоняли с места на место, три канистры бензину сжег, а привезли полбочки. Только время потеряли. Я, может, и не поехал бы вовсе, так дочка гостит, домой собирается, надо что-то с собой увезти. Все одно к одному… Закуривайте мово самосаду.
Все молча враз задымили. Синим пластом повис едкий махорочный дым над столом, растекся по углам.
— Ну, ты как, собираешься? — нарушил молчание Федор Михайлович. — Все у тебя готово?
— А что мне? Как говорят, нищему собраться — только подпоясаться, — ответил Павел Тимофеевич, делая большие затяжки и выпуская дым клубами. — Бензину вот только в леспромхозе разживусь. Малость у меня было припасено, да за ягодами, будь они неладны, сгонял, так теперь лишь четыре канистры осталось. Пожалуй, в оба конца не дотянуть, маловато. А сухарей сегодня же на пекарне закажу, к вечеру готовы будут.
— Павел Тимофеевич, — обратился к хозяину Володька, — не слыхать, никто на корневку не ушел еще?
— Пока нет. Мотаются тут по поселку двое каких-то, так они вроде бы в верховья, за удэгейцев, подаваться хотят.
Миша рассматривал убранство прихожей. Кроме стола и скамеек по бокам, тут ничего из обстановки не было. Поношенная одежда, разное старье беспорядочно развешано по стенам на вбитых гвоздях. Поймав его-взгляд, Павел Тимофеевич сказал:
— Небогато живем… В горницу, ребяты, не приглашаю, там бабы да детвора еще спят. Если кто отдохнуть желат, так на чердаке можно прикорнуть. Одежонка, чтобы укрыться, там есть, постлано… Старуха-то вчерась умаялась с этими ягодами, спит. Немножко погодим, проснется, тогда картошки наварим, чего ни есть соберем.
— Вы где-нибудь работаете или на пенсии? — поинтересовался Иван.
— Какое там — работаю. Я же весь израненный, — он заголил подол рубахи и показал шрамы на животе, боках. — Осколками, пулевые тоже есть…
— Богато досталось. Где это вас так?
— В сорок четвертом. Да не в один раз. Летом дело было, перед самым наступлением. Рокоссовский в часть приезжал, самолично задачу ставил. Так, мол, и так, надо прощупать немца. Есть, мол, у нас сведения, что он подтянул к вашему участку дивизию. А откуда, с какой целью — это станет нам известно, когда приведете языка. Поддержку вам туда и когда обратно будете выходить обеспечу, только чтоб, значит, порядок был в этом деле. Мол, на вас надеюсь…
В ту же мочь устроили «сабантуй», и мы пошли. Немец на высотках сидел, а между ними низинка. Вот мы и сунулись этим болотцем, поскольку там ничего, кроме проволоки, не замечалось. Пока там шум да треск, думаем, проскользнем…
В роте нас человек тридцать, автоматная рота, друг друга знаем. Из командиров только один офицер — старший лейтенант Пашков, а все остальные — сержанты: я да еще два помоложе. Так вот. Хоть по сторонам бой — сабантуй, а низину немец все равно под обстрелом держит: нет-нет да и прострочит из пулемета.
Ну, проволоку прорезали, ничего, никто не пострадал, а когда болотцем поползли, на минах человек семь потеряли. Он, гад, что наделал? В болоте ему сидеть неохота, так мин понасовал, что картошки. И все больше шрапнельных, прыгающих. Торчат три проволочки — усики, а надавил или задел за отвод, если натяжного действия, она вылетает из земли и на тридцать метров косит вокруг. Словом, здорово нас эта гадость подвела. Которых наповал уложила, тем, как говорится, и на болоте царство небесное, а каково раненым? Ну, думаем, все, сорвалась наша разведка. Поглядываем на старшого: как он решит, так и будет.
Павел Тимофеевич затянулся, поперхнулся едким табачным дымом, помахал рукой перед лицом и продолжал:
— Пашкову, командиру нашему, лет эдак под тридцать, в роте он у нас с полгода, не один бой с нами прошел, росту он примерно вашего, — указал Павел Тимофеевич на Мишу, — и знали же мы его, как облупленного. А тут засомневались: одним махом потерять чуть не четверть роты — любой задумается. К тому же немец, видно, заподозрил, что братья-славяне зря сабантуй устраивать не будут, чешет по болоту пуще прежнего. Хоть и наугад, а пули прямо-таки траву стригут, головы не поднять. Думаем, все, сейчас скомандует отходить.
Подзывает Пашков сержанта, выделяет ему в помощь двух бойцов. Чтоб, говорит, всех раненых вынесли под личную вашу ответственность. А нам — вперед, выполнять задачу. Серьезный, решительный командир был, до последнего шел.
Ползем уже порядочно, стали подниматься на ноги, и тут хлопнуло у нас старшого. Словом, когда человеку не судьба, так его и на печи смерть найдет. Сбились мы в кучу, стали совещаться, рядить, как нам быть дальше. Мнение одно — задание нам не выполнить, надо возвращаться, поскольку без командира мы — никто.
Слушал я, слушал, и так мне обидно стало. «Как же так, говорю, братцы, столько людей мы уже потеряли, назад пойдем, еще кого-нибудь погубим, и все напрасно? Хоть бы задачу выполнили, так какой-то прок в нашей гибели был. Командир погиб, так разве это причина, чтобы возвращаться. Мое мнение такое: пусть сержант принимает команду, он пограмотнее, карту понимает, и надо брать языка, как приказано».
Сержант, как услышал такое, на отказ: «Ты, говорит, тоже сержант, к тому же возрастом постарше, опытнее, вот и принимай команду. А по карте, если понадобится, я тебе всегда помогу».
«Какое ваше мнение, ребяты? Доверяете? Тем более, что, пока мы тут с вами судим, рядим, возвращаться все равно уже поздно. Вот-вот рассветает, заметит нас фриц, всех положит перед проволокой…» Известно, какая ночь в середине лета: заря с зарею едва не сходится.
«Доверяем, — отвечают. — Веди». Вот я и повел. Первым делом поглубже в лес, чтобы на след не напали. Днем отдохнули, потом вылезли к деревеньке. Домов — раз-два и обчелся, а мотоциклисты нет-нет да пылят к ней. Значит, думаю, штаб какой-то. Как раз то, что нам нужно… Как стемнело, подобрались вплотную, долбанули. Эсэсовцы оказались. За фронтом в тылу стоили, без опаски. В подштанниках из окон сигали. Чистая была работа. Часа через два мы уже обратно к передовой подходили. И тут зацепило меня, но ребяты не бросили, вынесли.
Рокоссовский, как узнал, что вернулись мы, сразу прикатил. Руку пожимал, благодарил. Меня в медсанбат отправляли, подошел: быть, говорит, тебе с этого дня старшиной. Сегодня же приказ, мол, подпишу и к ордену Славы представлю. Молодец, мол, не побоялся принять ответственность.
— Значит, это у вас отметки за разведку? — указывая на шрамы, спросил Иван.
— Нет, потом еще не раз цепляло. Напоследок, осенью, в Восточной Пруссии под осколки попал, там меня и разрисовало.
— Выходит, коренной фронтовик, — заключил, смеясь, Шмаков. — Значит, столкуемся…
— А какое это сейчас имеет значение? — пожал плечами Миша. — Не понимаю…
— Очень большое. Павел Тимофеевич, скажи, есть разница между фронтовиками и теми, кто пороху не нюхал, или нет?
— Есть, ребяты, есть, — кивнул хозяин. Он произносил «ребяты», словно перед ним находились школьники, а не взрослые люди. — Если человек хватил горького, с ним завсегда легче столковаться. Это уж я не раз примечал.
— Правильно, Павел Тимофеевич. Фронтовики — эта связь покрепче иного родства.
— Эдак, эдак, — кивал головой Павел Тимофеевич. — С другим перекинешься словцом и как узнал, что воевал, да еще на одном фронте, он тебе заместо брата. Все готов отдать, последним поделиться…
— Выходит, вы теперь на пенсии?
— В сорок пятом по чистой списали, а пенсия — велика ли? Едва на хлеб-сахар, и то слава богу. Вот и приходится промышлять. Коровенку со старухой держим, огородишко. Так и перебиваемся, особо не бедствуем. Иной раз и поллитру возьмешь, не без того. Старшая дочка и два сына уже отделились, своим домом живут, а меньшие двое еще при нас. Все бы ничего, да сыну одному не повезло: на лесобирже работал и под бревно попал. Помяло, теперь тоже работать не может. Сказали врачи, надо полегче работу искать. Устроился было почтальоном, так у начальника связи свояченица подвернулась, надо куда-то ее воткнуть — выжил парня. Думаю по начальству пойти, пусть устраивают куда-нибудь: не по пьяной лавочке пострадал парень — на службе. В прошлом году начал его корнем отпаивать, вроде бы полегчало, не такие головные боли стали. Хочу на этот раз с собой его взять, может, сам корень найдет. А вы-то когда корневали или впервой идете?
— Я впервые, — ответил Иван. — Хоть бы поглядеть, как другие искать станут, и то ладно.
— Для интересу или как?
— Отпуск у меня. Потом, может, что напишу. Народ этим интересуется.
— Понятно. Ну, ничего, ребяты, ничего. Подфартит, так, глядишь, и вы найдете. Такое дело…
В этот день Павел Тимофеевич так и не собрался. С утра в доме поднялся дым коромыслом: уезжала дочка в город и по такому случаю устроили проводины. Собрался полон дом родни, знакомых.
Иван, Шмаков и Миша заблаговременно убрались подальше от греха на чердак и там отсиживались. Павел Тимофеевич все порывался усадить их за стол и кричал снизу: «Ребяты, ребяты, спущайтесь, пока за штаны не стянул!»
«Ребяты» отмалчивались и слышали, как дочка уговаривает отца:
— Ну зачем это, папа. Люди они городские, может, не хотят, а ты будешь приневоливать.
— Как не хотят? В гостях они у меня или нет? Ребяты! Вот я сейчас их…
Наконец за столом ударились в песни.
— «Шумел камыш…» — усмехнулся Миша. — Значит, все, перебор.
Действительно, внизу пели, кто во что горазд. Потом возникла какая-то перебранка, и Павел Тимофеевич стал выкрикивать:
— Руку на отца подымать, да? Я тебя, сукиного сына, выкормил, выпоил, а ты… Пусти, расшибу! — Ему что-то отвечали, за возней было не разобрать. — Ладно, гад, ломай отцу кости, вяжи… Мерзавцы… Ы-ых!
Возня затихла, гости еще погомонили и гурьбой вывалились за порог.
Дочка — виновница всей этой кутерьмы — оказалась особой лет двадцати семи, сухощавой, высокого роста, довольно разбитной на вид. От выпитого по лицу ее расползлись неровные красные пятна. Взмахивая платочком, она все притопывала и приплясывала, сама себе подпевая. В то же время глаза ее цепко и по-трезвому серьезно следили за тем, как выносят ее багаж.
К калитке подогнали подводу, погрузили ящик с ягодой, ведра, обвязанные поверху тряпицами, и чемоданчик, усадили мать — небольшую сухонькую женщину; из-под платка выбивались прядями волосы. Дочка уселась рядом, обняла ее за плечи.
— Но-о! — повозка тронулась, колеса завихляли, поднимая за собой вязкую пыль. Провожающие стали расходиться. Повозка вернулась часа через два. Сыновья бережно, на руках внесли в дом уснувшую мать, уложили ее и ушли. В знойной тишине басовито гудели рыжие слепни, поналетевшие во двор вслед за лошадью.
Вечером, когда спала жара, Иван и Шмаков решили пройтись поселком. Возле пекарни они увидели Павла Тимофеевича. Без кепки, раскрасневшийся, с расстегнутой во всю грудь сорочкой, он что-то горячо и сбивчиво доказывал работнице пекарни. Из кармана у него торчала бутылка водки. Женщина, смеясь, махнула рукой и, не дослушав его объяснений, убежала.
— Бывают же такие, — проговорил Шмаков. — Только начал пить — не остановится, пока последнее с себя не спустит — до штанов…
— По первому разу судить трудно, — уклончиво сказал Иван. — Приехали, попали как раз на проводы. А в другое-то время как живут, не видим…
— Чего там, не первый раз наблюдаю пьянки, — непримиримо продолжал Шмаков, — знаю. Неделями бьется, сил своих не щадит, чтобы копейку заработать, прижимает себя и других, а подошло, накатило — и летит все прахом. За день-два опустит все подчистую. На что угодно может пожалеть денег: на еду, на одежду, на обувь, детям не даст на гостинцы, а на водку, раз собрались гости — до последнего гроша…
Они шли поселковой улицей к причалу, где высадились с баржи. Построенный лесозаготовителями несколько лет назад поселок уже оказался далеко за фронтом работ. Лесные заготовки давно велись за десятки километров от него, там строилась новые поселки, а этот оставался — не село и не рабочий поселок.
— Смотрю вот, — переменил разговор Иван, — «самоедствующий» поселок. Строевой лес вокруг вырублен, а пашен не распахано, предприятия по переработке древесины нет. Живут люди, работают на почте, в сельсовете, в магазинах, пекарне, амбулатории, школе, с пятого на десятое перебиваются, а отдачи — никакой. Потребители. Сами себя обслуживают. И таких «диких» поселков в крае предостаточно: и по леспромхозам, и по Амуру. Не раз задумывался, почему такое? Причин много…
— Какие там причины, — перебил Шмаков. — Миновала необходимость — закрывать такие поселки и баста! Канителимся много.
— Удивительно прямолинейно вы рассуждаете. Эдак в крае один-два города останутся, а остальное все — по боку. Лес сведем, оголим землю, да и подались в далекие края. Так по-вашему, что ли? А не задумывались, много ли у нас этих необжитых краев осталось?
— Что толку держать народ там, где нечем заняться?
— В том-то и дело, что надо не только держать народ, но и думать, какое занятие предоставить. Осваивать, улучшать землю надо, а не опустошать.
— Кому положено, думают.
— Думают, да поздновато. Эта проблема для края уже такова, что с маху ее не решить.
Шмаков пожал плечами.
Огнистая заря густо подрумянила склон сопки, кудрявившийся на ней дубняк. Дальние горы, за которыми лежала долина Алчана — крупного притока Бикина, — напитались густой синевой и словно бы придвинулись ближе. Загорелись на миг стекла в домах, окрасились а горячие тона не успевшие выделиться под дождями и ветрами стены из розового смолистого листвяка, и холодные сумеречные тени стали заполнять низину. Солнце утопало за стеной леса и, словно рыбак сетью, сгоняло за собой сияющие краски дня.
Утром Павел Тимофеевич встал с больной головой, чуть живой, с отечным лицом. Федор Михайлович, видя, как он вздыхает, хватается за сердце и мучится, вздохнул, сходил за поллитровкой водки, принес заодно хлеба и селедку.
— Загулял я вчерась, — с виноватым лицом объяснял Павел Тимофеевич. — Ох-ха! Трешшит головушка, ой трешшит. Может, что неладно вчерась было, так уж простите, ребяты, не обижайтесь…
— Ладно, чего там, сам гулеванил, знаю, как это быват. Пей! — придвинул к нему стакан с водкой Федор Михайлович.
— Ни-ни! И ни в рот. На глаза не надо! — отнекивался Павел Тимофеевич. Вероятно, ему и в самом деле противно было смотреть на водку после вчерашнего. Жаль только, что муки похмелья так быстро забываются! — Видеть не могу, вот ей-богу!
— Пей! Опохмелишься, легче станет.
Руки у Павла Тимофеевича дрожали, когда он подносил стакан к губам. Выпив, крупно, с отвращением содрогнулся. Скривившись, он долго тыкал вилкой в кусок селедки, пытаясь загарпунить его на острие, но так и не сумел. Он просяще взглянул на Федора Михайловича.
— Не будешь против, если я и старухе маленько поднесу. Самую малость — с наперсток. Тоже мучится.
Он ушел со стаканом в другую половину избы и вскоре вернулся оттуда просветленный.
Завтракали молча. Вареная картошка, селедка, стрелки зеленого лука, чай — вот и все, что смогли приготовить сами.
— Как у тебя, на сухари хоть осталось? — спросил Федор Михайлович, когда завтрак подходил к концу.
— То-то и оно, что ни копья. Не знаю, что и делать, — признался Павел Тимофеевич. — Заначку специально на этот счет держал, да все спустил.
— Ясно. Что будем делать? — обвел своих компаньонов хмурым взглядом Федор Михайлович. — Как-то надо выбираться, а как? Если другую лодку нанимать, дороже обойдется и потеряем время. Может, по трешке скинемся, поможем?
Все начали выкладывать на стол деньги.
— Вот, на сухари, консервы, крупу. Масла возьми. Сам знаешь, на полмесяца идем, а то и поболе, на одних сухарях не продержишься, — сурово наставлял хозяину Федор Михайлович.
— Это я мигом, — засуетился Павел Тимофеевич. — Момент. Одна нога здесь, другая — там. Лодка у меня на ходу, только канистры поднести. Вы пока начинайте, собирайтесь.
Схватив большой крапивный куль, он побежал в пекарню, а остальные стали через огород носить к лодке поклажу, канистры.
Подошел младший сын Павла Тимофеевича — Василий. Малорослый, худощавый, с болезненным лицом, он походил на мать.
— Ну, как, Вася, едешь? — спросил Федор Михайлович.
— Нет, не берет отец.
— А говорил с ним?
— Только что. И не глядит.
— Пошто было руку подымать? Ведь отец.
— Да кто поднимал? Этой зануде показалось, что мало ей ягод дали, — хмуро отозвался Вася о своей сестре. — «Фашист, говорит, пожалел». Я же ей собирал, я же еще и плохой, фашист. Вот за «фашиста» я ее по губам и щелканул, совсем легонечко, чтоб знала, как обзываться. А он не разобрал и давай кулаками размахивать.
— Отец. Надо было стерпеть.
— Ну и что ж, что отец? Значит, все дозволено? Да если б мы его били — другое бы дело, а то просто связали, и все! — Вася потоптался еще возле лодки и, хмурясь, проговорил: — Все эта зануда виновата. Не она, ничего бы и не было! — и махнул рукой: — Поезжайте, ничего. Мы с братухой и без него дорогу найдем куда надо.
Вскоре показался Павел Тимофеевич с кулем за спиной, вспотевший, красный, взъерошенный, словно петух после драки. Отдуваясь, он сбросил куль в лодку и присел на бочку.
— Уф, забегался! Пока туда-сюда… Только переодеться еще, и можно ехать.
— Сына-то пошто не берешь? — спросил Федор Михайлович. — Ну, поскандалили, так с кем по пьянке не быват?
Павел Тимофеевич снова побагровел, глаза стали злые.
— Подыхать буду — на порог не пущу! Я их растил, кормил, последние жилы на них выматывал, а они меня, туды-растуды, за грудки, значит? Конечно, разве я сейчас с ними совладаю? Старший вон какой бугай вымахал, а я весь покалеченный. Не надо и близко!
Федор Михайлович сокрушенно покачал головой: дело твое, тебе лучше знать.
Бикином идет лодка. Володька после гулянки пошел «добавлять», прошлялся где-то всю ночь и теперь лежит в носу лодки, раскинувшись, и спит тяжелым беспробудным сном. Жалко смотреть на его красивое, мускулистое и такое опустошенное тело.
Миша и Шмаков о чем-то разговаривают лениво, о чем — не разобрать из-за шума мотора. Федор Михайлович дремлет, откинувшись на мешки с поклажей. Иван бездумно смотрит на голубую, убегающую назад воду.
К правому берегу Бикина подступают сопки. Некоторые обрываются у воды отвесными кручами. На голых, почти вертикально поставленных плитах камня ничего не растет. Зато по ним, как по книге, можно проследить изломы, сжатия, происходившие в далекие времена горообразований, — всю историю гор. Это — отроги водораздельного хребта между Хорским и Бикинским бассейнами.
На кручах шапками курчавятся дубняк, черная береза, цепкий жасмин, розовеют заросли цветущей леспедецы. Среди папоротников и трав проглядывают рубиново-красные звездочки поздних лилий, а в расселинах и трещинах скал тут и там ютятся розовые глазки гвоздик.
Тучная летняя зелень однообразна по своему звучанию, и только на первый взгляд, только неопытному новичку кажутся деревья все на одно лицо. А приглядишься — и начинаешь различать, что на более отлогих склонах господствует лиственница, а по распадкам — буйные заросли ясеня, бархата, липы, маньчжурского ореха. Среди их шарообразных вершин поднимаются, как скалы-останцы, многовершинные, будто садовником подрезанные, темно-бархатистые кедры. Маяками высятся они над остальным лесом, придавая ему неповторимый вид.
На многочисленных островах, образованных протоками Бикина и затопляемых в паводки, в первой шеренге, лицом к воде, валом стоят ивовые заросли — тальники. Узкие их листочки, подбитые снизу шелковистым белым ворсом, при небольшом ветерке и ярком свете создают феерическую игру голубого, зеленого, серебристого, сразу выделяя тальники из остальной растительности. Как живая преграда стоят они у воды, ограждая берега от слишком быстрого размыва и разрушения. Без тальников немыслима ни одна река в крае.
Иван мог подолгу, не уставая, смотреть на них. При любой погоде они ему нравились: когда шквальный ветер треплет и расстилает по земле высокие вейники, они словно белеют от гнева и превращаются в кипящий вал пены, похожий на морскую приливную волну; вечерней порой, когда небо золотится от последних отблесков зари и в тиши раздается чеканно-серебристое «чаканье» козодоя, они полны таинственной значимости. Застывшие в неподвижности, они повторяются в зеркальной воде, и, глядя на них, хочется верить, что на свете были и Аленушка, и ее братец Иванушка с их печальной судьбой, и начинаешь поневоле прислушиваться к настороженной, чуткой тишине.
За шеренгой тальников поднимались ввысь чозении, похожие на украинские пирамидальные тополя. И повсюду вейники — трава почти в рост человека. Она глушила все другие травы и даже кустарники. Только на более возвышенных и хорошо прогреваемых гривках среди вейника проглядывают чемерицы, широколистный побуревший лабазник и двухметровый дудник — медвежья дудка с лилово-красным суставчатым стволом. Порой к толпе чозений вдруг примешивались яблони, черемуха, ясени; дикий виноград шатром накрывал кусты и даже взбирался на большие деревья, в сплошные непроходимые заросли сплетались другие лианы. Здесь же по островам можно было найти калину, смородину, шиповник.
На левом берегу попадались станы косарей, сметанные стога, одиноко стоящие могучие, развесистые ильмы. Эти картины живо напомнили Ивану детство, когда он с отцом вот так же ставил палатку и неделями жил на речном берегу, дичая от воли, ветра, солнца, от глухомани, которая лежала вокруг, от пьянящего запаха скошенных трав, от голубого неба и белых облаков. Иван невольно поймал себя на том, что ему приятно вспоминать прошлое, когда жизнь казалась простой и ясной, как эта широкая, расстилающаяся среди галечных отмелей река. Ведь именно с детских лет зародилась у него любовь к родному краю, не потерявшая остроты до сих пор. Это сильное чувство помогло ему пройти через все испытания в годы войны, помогает и сейчас, наполняя его жизнь большим содержанием.
Осиновые рощи языками тянулись среди заливных лугов и зарослей таволги к Бикину, как бы связывая реку с морем кедрово-широколиственных лесов, которые терялись вдалеке, на голубых отрогах Сихотэ-Алиньского хребта.
Лес не вызывал у Ивана слепого восхищения или недоумения. Это — его добрый знакомый, и каждому новому дереву он мысленно говорил «здравствуй!», как другу после долгой разлуки.
Павел Тимофеевич направил лодку к берегу. За черным утесом открылась изогнутая, отшнуровавшаяся где-то выше от главного русла протока. Маслянисто поблескивала темная стоячая вода.
На вопросительный взгляд Ивана он крикнул: «Почаевать пора!» — и указал рукой вперед. Среди зарослей Иван увидел шиферную крышу. «Пасека», — догадался он.
Над заливом стоял густой медовый запах, источаемый цветущими липами, испятнавшими своими белесоватыми кронами весь косогор.
— Знатное место под пасеку выбрано, верно! — кивнул в сторону берега Павел Тимофеевич. — Я им еще два таких присоветовал. Тут, если с умом, так залейся этим медом.
— Да, место что надо, за ветром, тихое, — согласился Иван.
— Ежели пасечника не сменили, глядишь, медком побалуемся. Самый сбор. Тут липа не то, что в Расее, не враз цветет. Сначала — которая поближе к берегу, по низам, потом — та, что повыше, на сопке. Как по-ученому они зовутся, сказать не могу, а пчеле это выгодно, долгое время может взятку брать. Липа отойдет, держи-корень расцветает…
Лодка ткнулась в берег у небольшого впадающего в залив ключика. На сырой заиленной почве отпечатались следы сапог и детских босых ног. Углубления заполнились водой, и к ним во множестве приникли пчелы, избравшие это место водопоем. Тут же кружились мелкие пепельно-синеватые мотыльки, среди них порхали пестрые, будто камуфлированные черно-белым радужницы Шренка и кирпично-красные поденки с буровато-серой подбивкой крыльев снизу. Садясь на коряжину и складывая крылья, они сливались цветом с застарелой корой дерева. Редко где увидишь такое множество мотыльков. Басовито гудели рыжие слепни, населяющие в эту пору каждый уголок тайги.
Небольшая узенькая тропка поднималась от ключика к дому пасечника. Над ульями, выстроившимися в улочки, стоял дружный пчелиный гуд.
— Принимай гостей, хозяин! — крикнул Павел Тимофеевич пасечнику, когда тот показался на пороге.
— Что ж, заходите, — пригласил человек средних лет со светлыми, выгоревшими бровями и красным от солнца лицом, в простой серой сорочке и хлопчатобумажных дешевых брюках.
Рядом с ним, боязливо выглядывая из-за дверного косяка, держался совсем белоголовый, как одуванчик, мальчонка лет семи.
В доме было прохладно, опрятно. Через раскрытую дверь влетали и вылетали пчелы, но мух не было.
Когда гости стали выкладывать на стол снедь, пасечник принес чашку душистого меду и котелок прохладной медовухи.
Заметив, что мальчонка смотрит на белый хлеб, Павел Тимофеевич протянул ему большой мягкий ломоть и ласково погладил его по головенке.
— Спасибо, — застенчиво прошелестал парнишка.
— На здоровьице, малый. Расти большой.
— Наш-то хлебец зачерствел, — словно извиняясь за мальчонку, сказал пасечник. — В полмесяца раз приезжают за медом, заодно и продукты доставляют.
— Чего там. Все малые одинаковы… Помогает?
— Ага. Хлеб жевать. В деревне сейчас духота, грязь, а здесь малышу раздолье: за мотыльками гоняется, цветы собирает, рыбу ловит. Да и мне веселее с ним как-то. Хоть и малыш, а все живой голос.
Медовуха оказалась сладкой и коварной: сразу ударила в голову. Володька и Павел Тимофеевич, еще не отдышавшиеся после пьянки, даже захмелели. Завязался оживленный, но мало интересный разговор. Ивану хотелось осмотреть окрестности, он поблагодарил хозяина за угощение и вышел в сенцы.
За утлом, к стенке был прибит еловый сучок — «барометр». Сейчас он показывал на «вёдро».
Над холодным пепелищем, где пасечник вываривал воск, сбились в плотную кучу десятки махаонов, отыскав что-то привлекательное для себя в золе. Иван взмахнул рукой, они враз взмыли в воздух черной метелицей, описывая над пепелищем все большие и большие круги. Когда-то он, мальчонкой, тоже гонялся с хворостинкой за такими же черными крылатыми красавцами. Кроме черных, попадались еще ярко-желтые с черной отделкой крыльев, такие же большие, в ладонь величиной. Сколько бывало ликования, когда удавалось добыть хоть одного. Но человек растет, его жизненные интересы становятся шире, как круги этих мотыльков над пепелищем, он перестает находить удовлетворение в малом. Вот только становится ли от этого счастливее, Иван сказать затруднялся. Скорее наоборот. Пройдет время, и этот белоголовый мальчик, возможно, не раз вспомнит дни, проведенные с отцом на пасеке, как лучшую пору своей жизни.
Стало грустно от этих мыслей; Иван спустился к берегу и сел в лодку. Вскоре подошли остальные. На этот раз никто не улегся спать. Володька подсел к Павлу Тимофеевичу на корму лодки, и между ними начался оживленный разговор. В том, что Володька большой хвастун, за два дня все успели убедиться. Он что-то «заливает», и Павел Тимофеевич слушает, кивает согласно головой, не выпуская из зубов потухшей трубки, видно, придерживается правила: не хочешь — не слушай, а врать не мешай.
Устье Канихезы, куда держали путь искатели корня, оказалось перекрыто боном и забито бревнами. Лодка прошла вверх по Бикину еще километра два, свернула в узенькую проточку, над которой почти смыкались тальники, и помчалась по течению. По ней и вошли в Канихезу выше бона.
Канихеза неширока, всего метров сорок, вода рыжеватая, болотистая, но течение в ней быстрое. По левую сторону от речки маячат сопки с усохшим после пожара или нападения шелкопряда ельником. Вид унылый, будто из южных лесов путники враз перенеслись на сопки Охотского побережья.
По берегам, среди вейника и таволги — частого прямоствольного кустарничка с рыжеватыми увядающими соцветиями — кое-где поднимались куртинки березняка и осинника вперемежку с малорослым монгольским дубом и акатником.
Над водой нависали подмываемые течением черемухи, усыпанные гроздьями черных, как агат, ягод. Отдельные деревья подверглись нападению гусениц, дотла объевших листву и до самой макушки окутавших ветви паутиной, так что дерево выглядело словно бы остекленевшим.
Лодка движется, как и по Бикину, еле-еле, перегревшийся мотор то и дело отказывает, и тогда приводится притыкаться к берегу на ремонт. Сказывается усталость: от шума, от жары, от долгого сидения все чувствуют себя немного обалдевшими. А тут еще Павел Тимофеевич правил самой серединой, словно задался целью окончательно вымотать всех путников. Лодку обгоняют моторки поселковых жителей, едва не заливая ее при этом водой, а он хоть бы хны.
— Держи левей!
— Правей…
— Ближе к тальникам. Там течение послабей.
Павел Тимофеевич молчал-молчал, потом вспылил, выхватил весло и ткнул им в воду: под веслом отозвалась галька. В самом деле — мелко, не пройти.
— Что я, не понимаю? Сорвать винт, а потом как знаешь?
«Советчики» умолкают. Из-за поворота вынеслась навстречу стремительная узкая лодка с подвесным мотором «Москва». На ней два парня. Тот, что постарше, лет двадцати двух, с загорелым полным лицом, приглушил мотор и, поравнявшись с Павлом Тимофеевичем, ухватился за корму его лодки.
— Здорово, борода! — насмешливо окликнул он. — Куда это ты путь держишь?
— Закудыкал, удачи не будет! — отозвался Павел Тимофеевич. — Не знаешь, что ли?
— Ладно, можешь не объяснять, сам вижу, не маленький.
Он окинул путников недружелюбным ощупывающим взглядом и, видно, по одежде, снаряжению сидящих в лодке сразу понял, куда они держат путь.
— На черта ты еще этих городских в тайгу тащишь? — пренебрежительно бросил он Павлу Тимофеевичу. — Тут своим заработать негде, скоро совсем труба, а ты еще целую ораву чужих ведешь.
— А чего… Тайга велика, места никому не заказаны, — пожал плечами Павел Тимофеевич. — Иди и ты…
— Ишь, как заговорил. А я-то надеялся на тебя, старина. Думал ты своему слову хозяин. Ведь обещал.
— Что обещал?
— Будто не помнишь? Кто говорил, что поведу, покажу места? Короткая же у тебя память.
Павел Тимофеевич припоминает: да, было дело, сидел как-то с этим толстомордым парнем за одним столом, сейчас даже затрудняется сказать, у кого выпивали. Зашел разговор, он и брякнул: вот, мол, погоди, придет лето, возьму на корневку. Так мало ль чего можно сказать по пьяной лавочке? Надо же это понимать. Тем более, что он даже имени его не припомнит — не то Петро, не то Гришка. Конечно, неловко, но должен и он понять: всех не поведешь…
— Ну, обещал, а потом запамятовал, — Павлу Тимофеевичу мучительно неловко, и он отводит глаза в сторону. — Обстоятельства так сложились…
— Знаем эти обстоятельства. Выкручиваешься. Когда пил, тогда и обстоятельства не мешали. Ну, погоди, ты меня еще попомнишь, старая… — парень обложил Павла Тимофеевича матом.
За приглушенной работой мотора остальным сидящим в лодке не разобрать разговора, зато видно, как шея и затылок Павла Тимофеевича густо багровеют и он двумя руками резко отталкивает лодку парня.
— Сопляк! Молокосос! Угрожать? — кричит он запальчиво и шарит по дну лодки рукой, чем бы запустить в обидчика.
Парень как ни в чем не бывало включает мотор на всю мощь, его лодка окутывается синим дымом.
— За Петькой Карчевным не заржавеет. Учти-и! — доносится его голос, и лодка уносится за кривун.
— Будет мне указывать, кого брать с собой, кого не брать! — долго не может успокоиться Павел Тимофеевич. — Заработка, видишь ли, ему не хватает. Такой лоб, иди лес ворочай, будут и деньги. Мерзавец! «Попомнишь». Я тебе попомню веслом по шее! — запоздало грозится он. — Думает, сто граммов поставил, так уже и человека купил, с потрохами. С-са-бака!
Гнев его искренний и неуемный, но наконец он затихает.
Показались штабеля отборной ясеневой чурки с загрунтованными известью торцами — заготовленное сырье для мебельных фабрик, на экспорт. Чуть дальше, за обширным пустырем, с которого совершенно сведены лес и кустарник, на взгорке, открылся поселок лесозаготовителей.
Вечереет. Снова, как и в прошлый вечер, румяные лучи золотят рубленые стены двухквартирных домиков, крыши, окна. Зелень на сопке за поселком густеет до дегтярного цвета.
Лодка приткнулась рядом с самоходной баржей с голубыми надстройками, той самой, на которой добирались из Бурлита. Весь ее груз уже на берегу.
Павел Тимофеевич и Федор Михайлович отправились искать ночлег. Вскоре они вернулись в сопровождении небольшого юркого мужичонки с хитрыми, пронырливыми глазами.
— Алексей, — назвал он себя, здороваясь, и тут же засуетился: — Па-ал Тимофеич, а мотор я сниму! Дома надежней, чем на берегу. Дальше положишь — ближе возьмешь, не зря говорится. А вы — каждый свое. Канистры? Я прибегу, Па-ал Тимофеич, сам потом заберу…
Он хватал с лодки мешки, поддавал их на плечи, особенно стараясь услужить Павлу Тимофеевичу. Только и слышалось: «Пал Тимофеич, Пал Тимофеич!» Идя к дому с рульмотором на плечах, он даже шел как-то странно, чуть ли не задом наперед, будто пятился, занимая Павла Тимофеевича разговором и заглядывая ему в лицо.
Иван проводил их на взгорок и вернулся к лодке. Зачем идти куда-то в духоту, за сотни метров от берега, когда лето в разгаре, теплынь, ночуй под любым кустом. Однако берег оказался неуютным: захламлен щепой, древесной корой, ветками и так перепахан гусеничными тракторами, что не найти и метра ровного местечка. К тому же сыро: повсюду сочились из-под земли грунтовые воды. Устраиваться же на штабеле леса Иван не решился: что за сон на круглом бревне?
После долгих поисков он поднялся на самоходную баржу. На вопрос, не уйдет ли она, старшина ответил, что думает простоять здесь дня два. С его разрешения Иван постелил брезент, подвязал у борта свой накомарник и улегся. Дождя не предвиделось, а роса не страшна.
До него долетали из поселка людские голоса, собачий брех, пиликанье гармошки. За бортом сонно журчала вода.
Утром, чуть свет, пришел Федор Михайлович и сказал, что с ними пойдет еще один товарищ.
— Вам виднее, — пожал плечами Иван. — Вчерашний?
— Он самый. У него лодка и новый рульмотор. А то с нашим и за неделю не доберемся! — и махнул рукой: — Черт с ним! Другие не возражают, а мне все одно.
Он покрутился возле лодки и посетовал:
— Зря на берегу ночевать не остался. Всю ночь не спал. Комнатешка мала, а у него семья, да еще нас пятеро мужиков. Духотища…
Подошли остальные путники. Впереди опять шагал Алексей с новехоньким рульмотором «Москва». Он тут же укрепил его на корме лодки, и все стали грузиться, усаживаться. Большая лодка осела так, что еле держалась на плаву. Перегрузка была явная, но Павел Тимофеевич уверил, что все будет в порядке: не по стольку груза возить приходилось и то не тонули.
Миша подсел к Ивану и, оглянувшись, заговорщицки зашептал:
— Вечером у Алексея столковались насчет того, куда идти. Сначала — на старое место, где в прошлом году недобрали, а уж потом, если ничего не найдут, — на Рябов Ключ. У Павла Тимофеевича на этом ключе затески. Туда бы сразу — верное дело. Но они не хотят показывать: видишь, какая компания набирается. Может, даже на другой год оставят. — Он безнадежно покрутил головой: — Хитрое дело тут. Виляют хвостом, паразиты…
С новым мотором лодка, несмотря на перегрузку, шла много быстрее. Проплывали назад тальники, черемуховые заросли, черные от ягод, кедрачи на сопках.
Дальневосточный кедр отличается от сибирского. Его красноватый могучий ствол ближе к вершине делится на несколько одинаковых по толщине и тесно прижатых друг к другу ветвей, устремленных вверх. Эта особенность позволяет называть его многовершинным. В связи с увиденным Ивану вдруг припомнился один любопытный разговор. Он с приятелем спускался на лодке по Амгуни. В пути к ним присоединился ботаник. На привале, у костра, он высказал мысль, что кедр корейский — так его окрестили ученые — своей многовершинностью обязан белогрудому гималайскому медведю.
— Это же такой зверь, что не пропустит ни одного кедра, обязательно заберется на него за шишками и заломает верхушку. Представьте, что такой «операции» этот вид подвергался на протяжении тысячелетий. Ведь раньше зверя было много больше. Поневоле растение приспособилось, приняло ту форму, к которой его принуждают.
— Да, да, — согласно кивал приятель. — Вполне возможно. У сибирского кедра, заметьте, нет этой особенности, только у дальневосточного. Но там нет и гималайского медведя. Стоит сравнить ареалы кедра и животного, как вывод напрашивается сам собой.
Приятель великодушно пообещал ботанику, если тот возьмется за диссертацию на эту тему, предоставить все свои многолетние наблюдения за медведем, а назавтра, когда ботаник уехал, жестоко высмеял, его за его «гипотезу».
— Надо быть идиотом, чтобы додуматься до такого объяснения. Черемуху и дуб медведь заламывает еще-чаще, однако они своего вида не изменили. Бота-а-ник! Сидень от науки, не придумает, как без труда сесть народу на шею…
Иван невольно улыбнулся: коварный у него приятель. Такому палец в рот не клади.
Как бы там ни было, а кедр растет себе понемногу, и нет большего удовольствия, чем собирать осенью его опадающие шишки. Одежда, руки, все вокруг пропитывается ядреным смолистым запахом. Почти на каждом дереве Иван видел шишки. Они держались ближе к вершине на концах ветвей и на самых макушках, гроздьями по три-пять штук, тычком в небо.
— Добрый, урожайный год будет, — сказал Павел Тимофеевич. — С одной кедрины по полторы, по две сотни шишек насшибать можно. Ежели по-умному, так его не пилить, а оберегать надо. Одним, орехом дерево за несколько лет окупит стоимость своей древесины, да еще и прибыль даст. Орешек-то по шестьдесят копеечек за килограмм примают. Вот и подсчитай.
— А дерево живет триста-четыреста лет, — подсказал Иван.
— Второе — что где кедра, там и зверь держится. Эх, раньше и белки же здесь бывало! Идет, идет и конца-краю ей не видно. А нонче орех есть, а белки что-то не замечаю. Или ушла куда-то, или мор.
— Какой мор, — отозвался Федор Михайлович. — Выбили. В тайге куда ни глянь — люди, каждый с ружьем. Разве зверь удержится…
За рульмотором теперь сидит Алексей и Павел Тимофеевич отдыхает, имеет возможность спокойно поговорить.
— Хорошие, благодатные места были здеся, — вспоминал Павел Тимофеевич. — Я тогда только в леспромхоз поступил. Год выдался голодный, жрать нечего, а народу согнали — всяких раскулаченных, вербованных — тьма-тьмущая. А я — охотник. Как узнал директор, вызывает к себе — и что хочешь — муки, крупы дам, какой надо припас бери, только чтоб мяса заготовил. Помню, мешок крупчатки отвалил. По тем временам это богатье. В торгсине такую лишь по бонам за золото выдавали, а он рискнул, не пожалел. Сахару…» Подобрал я компаньона и на Салду. Там еще тогда никто не охотился — далеко. Корейцы жили — будем проходить мимо их бараков, покажу, — но какие они охотники: не знали, с какого конца ружье берется. Чумизу сеяли, мак — на опий втихаря, корневали. Набили мы там кабанов, медведей уложили штук пять. Орех как раз был богатый, так сало — не поверишь — на ладонь, на домашней свинье такого не вырастишь. Медвежье сало, сам знаешь, пользительное…
— От ореха сало на медведе жидкое, на морозе и то как следует не стынет, — хмуро заметил Федор Михайлович. Он сидел невеселый, одолеваемый какими-то своими заботами.
— Ну и что ж? Тогда не до того, чтобы там разбираться, жидкое или густое. Голод. Чем ни набил брюхо, то и ладно. Лишь бы сыт. Подзаработали мы тогда, себя и людей мясом обеспечили. На машине мясо в леспромхоз вывозили и подводами, а всего все равно не забрали. Помню, последние три кабана у меня подальше убиты были, самому вытаскивать пришлось. Весной уже дело было. Снег развезло, вот-вот река тронется. Ох и намучился я с ними. Как сердце чуяло: вытащил туши к речке, с вечера все на плот погрузил и сам спать сверху улегся. Хоть и хмарило, а теплынь, снег прямо гонит. Ночью слышу, собаки чуть ли не по мне лазят, скулят. Думал, зверь какой — тогда и тигра тут похаживала, — а проснуться не могу, умаялся так. Оттолкну их, а они опять… Проснулся: батюшки! — вода подо мной, весь берег захлестнула. Не плот — пропал бы весь мой труд. А так — ничего, по большой воде до самого Бикина сплыл. Там переждал, пока самая шуга сойдет, — и дальше…
Жизнь Павла Тимофеевича издавна связана с промыслами. Нелегкая жизнь. По ней, как маяки, редкие периоды «фарта», когда удавалось хорошо заработать, но чаще всего дни, в которые выпадало какое-нибудь испытание, когда голодал, мерз, мучился от ранений, когда бывал обманут, или сталкивался с несправедливостью.
— Пал Тимофеич, утки! — крикнул Алексей.
Впереди плыла пара уток. Тревожно оглядываясь и вертясь, они никак не могли решиться: вернуться ли в ключ, из которого их вынесло в Канихезу, или уходить от лодки вперед?
— Стреляй, Пал Тимофеич!
Грянул выстрел. Дробь метлой ударила возле селезня, но, знать, охотник плохо прицелился. Утки поднялись на крыло и по-над самой водой унеслись за излучину. Стрелок с виноватым видом продул свой плохонький дробовичок шестнадцатого калибра и пожал плечами: не понимаю, мол, как могло случиться, что не попал…
— Умирать полетели! — хмуро пошутил Федор Михайлович.
— Нич-чо, Пал Тимофеич, сейчас мы их настигнем, далеко не уйдут, — ободрил неудачливого стрелка Алексей.
Однако настигнуть птиц не удалось: реку перегородила громадная ель, подмытая в половодье. Корни ее цеплялись за один берег, а вершина лежала на другом. Алексей подвел лодку к ней вплотную. «Пилить надо», — высказал свои соображения Федор Михайлович.
— Ерунда. Давайте топор, перерублю! — вызвался Миша.
Он перешел на вибрирующий под напором воды ствол, стал поустойчивей. Пока рубил надводную половину ствола — дело подвигалось хорошо, но вот топор врубился глубже, стал доставать воды. При каждом ударе брызги заливали лицо. Дерево раскачивалось, Миша чудом удерживался на осклизлом стволе. Он в безрукавке, загорелый, с отчетливо выраженной мускулатурой. Молодечество, некоторое бравирование опасностью, своей сноровкой — все это в нем есть. Он прирожденный таежник, вырос на Амгуни. Одиннадцати лет, сняв без спросу отцовское ружье со стены, убежал в тайгу. Выследил сохатого, зверенышем подкрался к этому крупному животному и уложил с первого выстрела. Эта охотничья страсть была в нем столь велика, что отец бился-бился и махнул рукой: вали, промышляй! Не окончив шестого класса, еще совсем мальчишка, он стал профессионалом-охотником.
Иван знал, сколь суровы места по Амгуни, сколько сил, изворотливости требуется от человека, чтобы уберечься от опасности, не замерзнуть, не утонуть, не заблудиться, не попасть в когти медведя-шатуна. Теперь-то — Иван это не раз слышал — Миша сожалел, что вышел тогда из отцовского повиновения, не доучился. Одних практических знаний мало, чтобы стать охотоведом. А вновь садиться за парту, когда обременен семьей, заботами, не так просто.
Миша старательно работал топором. Ель затрещала, вершину стало заносить водой, и проход для лодки освободился. Миша вытер мокрое лицо и прыгнул в лодку.
Вслед за одним препятствием возникли другие. Трижды пришлось прибегать к топору, рубить плавины. Когда в лодке сидит один-два человека, такие плавины одолевают с разгона. Но на перегруженной лодке на такой трюк идти опасно: можно проломить днище.
Река с каждым километром все теснее сдвигала свои берега. Вскоре подошли к залому. Плавник забил все русло. Павел Тимофеевич сказал, что в этом месте всегда перетаскивают лодки берегом.
Володька отдышался после пьянки и теперь вместе с Алексеем и Мишей проявлял кипучую деятельность. Он инициативен, силен, ловок, и «старшинкам», как окрестили младшие Павла Тимофеевича и Федора Михайловича, остается только командовать.
Павлу Тимофеевичу река знакома: кривун, охотничье зимовье, залом — словно вехи, по которым узнают расстояние от устья Канихезы. Тридцать четвертый километр, сорок второй, шестидесятый… А предстоит дойти до семьдесят четвертого.
На берегах следы человека: ободраны ели или кедр — значит, кора снята на балаган, кто-то ночевал; срублены деревья — значит, неподалеку зимовье. По реке ходят геологи, лесоустроители, промысловики всех мастей, ягодники.
Долина Канихезы сильно заболочена, и по сторонам от реки много голубики. Но сами берега, как и у большинства таких рек, приподнятые, сухие, и на этих узких полосках земли растет буйный пойменный лес. Тут и ель, и кедр, и тополь, и береза, и множество различных кустарников. Двумя зелеными стенами стоит лес у реки. На косах — бордюры из тальников.
Лишь изредка вдруг выдастся просвет, и сквозь него покажутся в отдалении сопки, покрытые густыми кедрово-широколиственными лесами, до которых так поспешно и жадно добираются бензопила и трелевочный трактор. На какой-то из этих сопок растет таинственный корень жизни. Иван не перестает думать об этом, и в его воображении рисуется гроздь красных, как коралловые бусы, ягод женьшеня на фоне зеленой листвы.
Всю дорогу он питал надежду, что Федор Михайлович возьмет его в свою компанию, а Шмаков, Миша и Павел Тимофеевич, может быть, образуют другую артель. Ивану так хочется найти корень. У Федора Михайловича за плечами опыт, с ним больше шансов на удачливые поиски. Но с появлением Алексея надежд на такую компанию мало, правильнее считать — нет совсем.
Иван найдет, не найдет, с ним ничего не случится, он в отпуске, а там — на работу, и хоть небольшая, но твердая зарплата. А для Федора Михайловича корневка — не игра, не развлечение, не поиски приключений, а необходимость, без которой не прожить.
«Служба без гарантийного заработка» — так окрестил его положение Иван.
На семидесятом километре на пути оказался перекат. Вода, волнуясь, с шумом сбегала по галечному ложу. Протяженность переката невелика, но мотор совсем не тянул, да к тому же еще работе винта мешали камни. Чтобы одолеть перекат, все взялись за шесты, весла.
Хороших шестов не было, упирались в каменистое дно палками, кто чем мог. Так не годится — это видели все. Миша первый плюнул с досады на такое занятие и, ступив за борт, побрел к берегу рубить шесты. Принес сырые тяжелые талины. Гнутся, в руках не удержать — скользкие.
Из лодки вылезли Шмаков и Федор Михайлович. Они долго пропадали в чаще и вернулись с двумя оглоблями — как иначе назовешь сырые березовые жердины, которые не каждому под силу и удержать?
— Эти понадежнее будут, — взвешивая в руке жердину, сказал Федор Михайлович. — Не согнутся.
Миша глянул скептически:
— Такими «шестами» тоже не натолкаешься. Хотел бы я посмотреть, какими вы будете после одного переката.
Перегруженная лодка еле-еле подвигалась вперед. Когда за перекатом снова открылся чистый спокойный плес, Алексей включил мотор, и лодка пошла довольно ходко.
К семьдесят четвертому километру подошли вечером. Солнце садилось за красновато-серую муть, предвещая дождливую погоду.
Семьдесят четвертый километр — это давно покинутый леспромхозовский поселок. Бревенчатые бараки обрушились, среди стен успели вымахать березы много выше, чем были когда-то крыши. Из оставшихся наиболее крепких бревен срублена небольшая охотничья избушка.
Покинутые людьми селения представляют грустную картину. Не радовало глаз и это место. В начале тридцатых годов привезли сюда вербованных, раскулаченных, кому пришлось оставить насиженные места, дали им в руки топоры, пилы и сказали: валите лес, стройте себе жилье, работайте. И люди сталей валить лес. Когда весь кедр, ель, лиственница, пихта вблизи были выбраны, они покинули этот поселок. Они ненавидели тайгу, для них она была врагом, и они сводили ее топором, огнем, как и должно поступать с врагом. После нас хоть трава не расти — вот как они относились к тайге.
Однако после их ухода выросли и травы, и березки проклюнулись на голом месте, дружно заселили пустошь, а когда обрушились и сгнили крыши бараков, березки поселились и внутри, под защитой четырех стен. Природа сама рубцевала нанесенные ей раны, но вместо кедра и пихты поднимались леса, не имеющие той цены, которую имели сведенные: пустоши заселялись березой и осиной.
Ночь гасила на северо-западе последние отблески зари. Лишь узенькая красноватая полоска разделяла черную землю и придвинувшееся к ней темное небо.
Дождь, начавшийся ночью, превратился в ливень. Канихеза вспухала от воды на глазах, на ее мутной поверхности лопались и вновь возникали пузыри — признак, что дождю скорого конца не жди. Дождевые капли сухо щелкали в маленькое оконце, шумела деревянная крыша, шумела листва, перекрывая все другие лесные звуки.
В такой день ничего не остается, как «травить» — вести нескончаемые разговоры за кружкой обжигающего чая.
Алексей старался вовсю: в печурке горел огонь, котелок с чаем не успевал опорожниться, как снова наполненный стоял на плите.
— Пал Тимофеич, вам подлить?
Павел Тимофеевич и Федор Михайлович — старые таежники — умели попить чайку, посмаковать; глядя на них, завидно, почему сам не в состоянии одолеть еще кружечку. А тут еще, несмотря на дождь, Алексей принес к чаю полкотелка матово-синей голубики — до нее рукой подать, сразу за бараками синём-синё. Чай с голубикой кисленький, вкусный. Как не пить? «Старшинки» вспотели, раскраснелись, но пьют и ведут при этом, неторопливый разговор о корневке.
В молодости Павел Тимофеевич корневал с китайцами. В его обязанности входила охрана артели от нападения хунхузов — китайских грабителей, проникавших на русскую территорию вслед за корневщиками. Граница в то время почти не охранялась, перейти ее не составляло труда. Охотясь за своими земляками, хунхузы, однако, остерегались трогать русских промысловиков. Китайцы-корневщики знали это и старались, залучить в свою артель русского. От китайцев и научился Павел Тимофеевич корневке. Было это в Приморье, на восточных отрогах Сихотэ-Алиня, в первые годы советской власти. Всего-то и науки было — один сезон.
— И долго пришлось учиться, Пал Тимофеич? — это спрашивает Алексей. Он глядит старшему чуть ли не в рот, готовый и слушать, и тут же сорваться с места, чтобы чем-то услужить. — Трудно было? К примеру, человек никогда этого дела в глаза не видел. Осилит?
— А чего там? Ежели с головой, а не чурка на плечах, почему не осилить? Главное дело, тайгу понимать надо, чтобы, значит, не закружить. Вдарился, скажем, в таком направлении, ну и держи.
— Ну, это понятно, Пал Тимофеич. А сам промысел какие секреты имеет? — торопил Алексей.
— Промысел что? Ерунда. Нашел корень, выкопал, да и вся недолга. Я сам попервоначалу думал — секреты есть, а потом присмотрелся — какие там секреты! Чертовщины всякой накрутили вокруг этого корня, вроде колдовства и, по-моему, не без умысла: чтобы, значит, других отпугнуть, кто этого дела еще не понимат. Конечно, корень знать надо, это верно, определять, в каких местах он держится, в каких нет, чтобы попусту ноги не бить: тайга-то не меряна, всю не исходишь — жизни не хватит.
Алексей кивает: понятно, мол, дальше давай.
Потом разговор перекинулся на то, что корня становится меньше из-за частых лесных пожаров, после которых женьшень гибнет.
— Пожары что? Пожары и раньше были, — возразил Павел Тимофеевич. — Другое отношение. Раньше корневщик найдет женьшень, так пока не намолится всем богам, пальцем его боится тронуть.
— А что, были у корневщиков свои молитвы? — перебил его Иван. — Может, помните?
— Черт их знает, по-своему лопотали. Примерно так: «Великий дух, не уходи. Я пришел к тебе один с чистым сердцем и душой, освободившейся от греха и злых умыслов. Не уходи…» Они, видишь ли, считали, что злому человеку корень не дастся в руки. По их поверью выходило, что корень может принять любое обличье. Увидел ты, скажем в лесу зверя, птицу, растение или даже камень, и этот предмет исчез на глазах бесследно, считай, что это был женьшень. Надо молиться, каяться в грехах, и на следующий год приходи на это место. — найдешь корень. А если ты нечестный человек, лучше не появляйся — задерет тигр. У них на этот счет рассказов — не переслушаешь.
Но дело, конечно, не в молитвах, в них я никогда не верил. Все это от темноты, невежества ихнего. А вот что закон они соблюдали, так это да. Маленький корень он не выкопает. Нашел, заметил место, обтыкал его колышками, и пусть себе растет. Никто другой уже не тронет. Идет по тайге и другого предупреждает — где, что и как. Знаки оставляли. «Хао-шу-хуа» назывались: сюда не ходи, тут ничего нет, здесь опасно, тут поблизости худые люди, фанза близко-далеко. То веточку особым образом завьет, то зарубку сделает, то кусочек моху заложит в развилку. Другой в это место попал, идет, присматривается, сам знаки оставляет, и получалось, что люди вроде бы руку помощи друг другу протягивали.
Нашел корни, выкопал, каждое семечко аккуратненько посадит, чтобы на этом месте другие корни в рост шли. Вот как делали. Потому что если он корневщик, то другого занятия у него уже не было. Это его хлеб. Не станет заботиться, чем жить будет? Может, поэтому и мы сейчас по этим местам корни находим. Ведь новых мест почти нет, все по затескам ходить приходится. А ну не будь их, как бы знали, где искать? Всю тайгу не облазишь. Теперь иначе: нашел, выкопал, и с концом. Другой даже зернышки унесет…
— Отчего же люди так поступают, от жадности?
— А кто его знает, — уклончиво ответил Павел Тимофеевич. — То ли такой характер у них беззаботный, то ли далеко не заглядывают: день прожил, и ладно, а что завтра — увидим…
— А не кажется ли вам, что дело здесь в другом — в экономике? На женьшене сейчас не прожить, это промысел на один-два месяца в году. Отсюда к нему так и относятся.
— Нет, скорее здесь все же дело в характере. Китайцы — народ суеверный, чего только они вокруг этого женьшеня не накрутили. А наш брат ни раньше, ни теперь ни бога, ни черта не признавал, так чего там перед какой-то травкой преклоняться станет: нашел — вырвал, да и ходу…
«Старшинки» попили чаю, поболтали еще о том о сем и полезли на чердак отсыпаться.
Иван размышлял над словами Павла Тимофеевича. Видимо, доля правды в его словах была, иначе зачем бы в инструкции так строго обязывали корневщиков придерживаться сроков промысла и высаживать зерна женьшеня там, где они найдены. Нет дыма без огня. Не будь нарушений, не было бы и этого пункта. Районы распространения женьшеня сокращаются очень быстро, и это нельзя оценивать только как следствие небрежного отношения сборщиков корня к первейшей обязанности — посеву семян. Причина лежит также и в том, что человек заселяет дикий в прошлом край, распахивает земли, вырубает леса, и условия для произрастания привередливого растения становятся менее подходящими.
В. К. Арсеньев в своей статье о женьшене указывает северную границу его распространения — река Анюй, хребет Хехцир. Но сейчас уже никому и в голову не придет искать корень вблизи Хабаровска. Правда, поговаривают, что есть на Хехцире кое у кого из старых промысловиков «плантации» корня. Но кто и когда их видел или находил эти плантации? Нынче ищут корень только южнее Бикина. Когда Иван сказал про это, Миша подверг его слова сомнению:
— Почему? На Матае тоже есть корень. Калядины в прошлом году килограмм сдали.
— А ты видел? — с горячностью бросился в спор Володька. — Я там по всему Матаю прошел, ни черта не нашел: хоть бы вот такой — на смех! Все говорят: «Калядины, Калядины», а по-моему, все это туфта.
— Если хотите знать, так и я там в прошлом году месяц на корневке потерял, — доверительно сообщил Миша. — Зря проходил, но что Калядины нашли, так это точно, головой ручаюсь.
— Э-э, друг, так ты уже опытный корневщик, а молчал!
— Да что толку: месяц задарма проходил, а корня в глаза не видел. Спасибо, Федор Михалыч перед отъездом показал, а то и не знал бы, каков он есть. Так вот, первым нашел там корень не Калядин, а мастер лесоучастка Хорошко. Шел по тракторному следу, видит, какой-то странный цветок с красными ягодами. Женьшень это или что другое, он об этом тогда вовсе и не думал: сорвал стебель с листьями и ягодами и принес в бригаду показать. Авось кто знает. Калядин, как увидел, смял стебель вместе с ягодами и в костер бросил. «Хреновина, говорит, а не женьшень. Откуда тут ему быть? Дикий перец».
Хорошко сначала не докумекал и спрашивает: «Зачем ты это сделал?» — «А что ты, ребенок? Только людей будешь булгачить».
На другой день Калядин заходит к Хорошко будто по делу, но с выпивоном и, когда поднагрузились, начал выспрашивать, где тот вчера ходил да откуда шел? Тот рассказал: возвращался, мол, по волоку, увидел цветок… Словом, все, что тому требовалось, ничего не утаил. После этого у Калядина к утру болезнь: и сам — ни повернуться, ни вздохнуть, и трактор разладился, и вообще все прочее. Только все на работу, а он за котомку — и в лес. Ходил до вечера, излазил все вдоль и поперек, а корня не нашел.
Тогда он снова к Хорошко, теперь уж напрямик: «Где нашел цветок?» — «А и теперь еще будешь говорить, что это перец?» А тот ему: брось, мол, дуться! Не мог же я тебе при всех сказать, что это женьшень. Назавтра бы все в лес кинулись, кто работать стал бы? Покажи, где нашел, вместе искать станем.
Хорошко еще во время выпивки смекнул, что это за «перец», утречком раненько пошел на волок и выдернул корень, как морковку. Большой корень, граммов на двести пятьдесят. Достает его и показывает: «Видал? Так что искать больше уже нечего». Калядин аж затрясся: «Эх ты, такой корень загубил! Разве так копают? Теперь у тебя его никто не возьмет, потому что все мочки оборваны. Отдай мне!» А Хорошко и отвечает: «Может, я тебе и отдал бы его, если б ты не думал меня надуть, а по-честному. А теперь, хрена. Я его и сам употребить сумею. Куплю пол-литру спирту, настойку буду пить. Не повредит».
Миша рассказывает с такими подробностями, словно сам был всему свидетелем. Он вообще рассказывать мастер, а тут собственное, пережитое.
— Слово за слово, улестил его Калядин, заставил показать место, где тот корень произрастал. Откуда Хорошко мог знать, что там, где один корень, и другие поблизости могут быть. Тем более корень старый, ему лет двести — не меньше. Каждый год семена давал, ясно, что птицы могли их повсюду рассеять. Договорились так: искать вместе, и если что найдут, — пополам. Калядин поводил Хорошко вокруг для отвода глаз и на этом поиски прекратил: ничего, мол, тут больше нет, и искать нечего. Корень-одиночка. К тому же и времени свободного не было: работали, за день и без того намаются, тут не до поисков.
Нет так нет. Хорошко на этом успокоился, а Калядин в тот же день дал телеграмму отцу: «Выезжай, есть фарт». Через денька три тот заявляется. Старичок ушлый, на этом корне зубы проел. С утра котомку на плечи, палочку в руки — и в лес. Вечером возвращается. Походил так недельку и тридцать шесть корней выкопал.
— Ну, а Хорошко?
— Что Хорошко? Даже копейки ему не дали; ты, мол, не искал. Когда мы приехали, про эту историю узнали, пошли к нему: покажи, где? «Поздно, — говорит. — Калядины все взяли». «Тебя-то, — спрашиваю, — в пай приняли?» — «Где там, — отвечает, — в пай… Попросил дровишек на тракторе подкинуть, так он и то за два хлыста пол-литру сорвал». Потом он нас на это место водил, показал. Мы все ямки нашли, всю сопку перевернули, а корня больше не было. Они все на одном гектаре росли. То ли плантация чья-то была, то ли сами по себе насеялись…
— Повезло людям, — вздохнул Алексей. — Килограмм — шутка сказать. Почем он, рублей по двести-триста?
— Хватай выше, — пояснил Шмаков. — Хороший корень, экстра, — до пяти рублей за грамм, но обычно платят по рублю, по два. Заготовители боятся переплатить, плохо понимают, каким сортом его принять.
— Новыми? — ахнул Алексей.
— Уже который год новые деньги в ходу, а ты все на старые меришь, что ли?
— Пускай им дураки по два сдают! — сказал Володька. — Ехать для этого в Иман, в заготконтору, когда в Хабаровске всегда по три-четыре с руками оторвут, да еще и спасибо скажут. С Кавказа, со Средней Азии, с Колымы люди приезжают, с деньгами, только дай…
— Это же две-три тыщи! — подсчитав, удивился Алексей. — Как с куста. Какому-нибудь работяге надо почти два года работать, и то таких денег не увидит. Вот это фарт!
— Хреновина, а не фарт! — сердито сказал Миша. — Обвел человека вокруг пальца, и все.
— А что ж ему, делиться? Или за здорово живешь отдать? Ведь этот же Хорошко не отдал своего корня, а почему тот должен?
— Не отдал и правильно сделал. Зато показал место. Могли не половину, а хотя бы четвертую часть за это выделить, если по справедливости.
— Ну уж, дудки! — глаза Алексея сверкнули, как у мартовского кота. — Меня бы черта с два кто обвел, а раз он такой сапог, так ему и надо — сам виноват! Пусть не зевает…
— Бросьте спорить, — сказал Шмаков. — Тут не то что делиться, ни один корневщик тебе затеску не покажет. Потому что это все равно, как привести тебя в лес и сказать: вот тут, мол, я потерял кошелек с деньгами, поищи. Прошляпил ваш Хорошко…
— А я что говорю: сам виноват! — горячо поддержал Шмакова Алексей.
— Старики, которые корень знают, чтобы кто-нибудь в деревню листья принес — боже упаси. Сыну своему не покажут, не то что чужому, — продолжал Шмаков. — Когда, ехали, слышали: мол, городских в тайгу пускать не надо. Это молодежь так рассуждает, а что вы хотите от старых женьшенщиков? Чтобы он тебя в пай взял? Ого! — Шмаков рассмеялся. — Корень — это капитал!
Иван вышел за порог. Дождь поливал вовсю. Вода пузырилась, прибывала, несла шапки желтой пены, прямо на глазах топила кустарники перед избушкой. Лодка, вытащенная вечером на сухое, плавала среди затопленного таволожника. Если б не привязали, уже давно бы унесло водой.
Не слышно было птичьего писку, все живое попряталось от дождя, куда могло. Шум леса метался с шорохом капели о листву. Ветер налетал порывами, ершил воду, задирал тальники, раскачивал высокие мохнатые кедры, уцелевшие за рекой, среди пойменного смешанного леса.
Спрятавшись за стенку, Иван смотрел, как пелена косого дождя то редеет, то сгущается, словно бы волны пробегают по огромному дымчатому занавесу. Низкие клубы тумана стлались над самой землей, едва не задевая за вершины лиственниц. Казалось, что непогоде не будет ни конца, ни краю, но в природе уже свершился едва заметный надлом: то ли ветер срывался из последних сил, то ли направление его изменилось, только чувствовалось необъяснимое облегчение. В деревне наверняка горланили бы сейчас петухи, оповещая о скорой перемене.
Чутье не обмануло Ивана. После обеда распогодилось, среди клубящихся туч проглянули синие латки: чистого неба. Кустарники, травы, деревья враз повеселели.
На чердаке зашевелились «старшинки», дали команду собираться. Решено было часть продуктов оставить в избушке, чтобы не таскать по тайге туда-обратно лишнее. Через неделю-полторы, когда придет время идти на Рябов Ключ, можно будет забрать остальное.
— Ну, ребяты, в случае заведусь — извиняйте, — попросил Павел Тимофеевич, когда все надели на спину котомки. — Я ведь контуженный, в момент могу сорваться…
В ста метрах от берега речушки начиналась марь — заболоченная равнина, покрытая сфагновыми мхами, осокой, вереском, багульником, кустарниковой березкой и лиственничником — редким и хилым. Деревья обвешаны бледно-зелеными гирляндами лишайников, свисающими, как сивые бороды. Молоденькие лиственнички стояли седые от дождевых капель, державшихся в сердцевине каждого пучка хвоинок, коротких, мягких, собранных а небольшие розеточки. При малейшем прикосновении, порыве ветра с деревьев срывались каскады брызг. Мхи, опоенные влагой, глухо чавкали под ногами. Среди ерника — зарослей березки Миддендорфа, мало похожей на дерево и годной разве на веники, полно спелой голубики. Рясная, матово-синяя от налета влаги, ягода виснет на кустиках и прямо-таки просится в рот.
— Эх, объедение, — смакуя, жмурится Миша, отправляя ее на ходу в рот горстями. — По такой запросто наберу ведер пять в день… Э-э, да тут уже ходил «сборщик», — он указал на темный след, проложенный среди росистых трав и кустарников. — Михайло, мой тезка, прошел.
Вмятины от медвежьих лап идут по тропе, потом сворачивают на голубичник, синеющий поодаль. Встреча с медведем никого не тревожит: у Володьки за плечами карабин, к тому же медведь сейчас сыт, а путники все здоровые мужики и, доведись, — без оружия свяжут медведя. Павел Тимофеевич, глядя на такое обилие ягод, сокрушается, что дал маху, не приехал сюда раньше. Кто мог думать, что она тут уродится?
Марь. Однообразное редколесье, равнина. Она одинакова, куда ни глянь. Только впереди за нею поднимаются темные сопки, окутанные по верху клубами серого, как дым, тумана. Как свежо, как волнующе пахнет багульник!
Иван жадно и глубоко дышит, и в душе растет, поднимается необъяснимое чувство радости, ощущения свободы, полноты жизни. Багульник для него не просто невзрачный кустарничек, а первый вестник таежных просторов. Он, как чайки, оповещающие истосковавшегося моряка о близком береге. Иван, возвращаясь из походов, прятал веточки багульника по карманам, в записную книжку, чтобы потом, неожиданно наткнувшись, вдохнуть его запах. Сразу будто живой струей повеет на него среди угнетающей городской сутолоки, снимет грусть. Маленький рыжеватый кустарничек с узкими, как ученические перья, листочками…
Впереди шагает Федор Михайлович. С мешком за плечами, в матерчатой шапочке, такой же, как у Володьки, в кирзовых сапогах, он идет неторопко, грузно, лишь изредка взглядывая на компас. Тропы здесь проложены неизвестно кем — то ли людьми, то ли зверем, — неизвестно куда. Такие тропы чаще всего оставляют все-таки звери.
— Изюбры бодались, — показал на утолоку Федор Михайлович. — Уже молодые рога пробуют, через полтора месяца реветь начнут.
Трава, мох вбиты в рыхлый торфяник копытами. Изюбры осторожны, увидеть их удается редко, но следы повсюду. Если исчислять путь по карте, то расстояние до места корневки невелико, километров восемь-десять. На всякие извилины необходимо прикинуть еще третью часть, но путники идут уже два часа, а Салды — притока Канихезы, которая должна быть на полдороге, — все еще нет.
Проваливаясь по колени в топкий мох, Иван идет, глядя только под ноги, чтобы след в след, иначе оступишься, а каждый толчок отзывается болью в пояснице. Перед ним поочередно мелькают ноги Миши, обутого в рабочие ботинки. В них легче, чем в сапогах, и Иван немного ему завидует: его молодости, здоровью. Лямки от мешка нестерпимо режут плечи, во рту становится горько, сухо, и, кажется, нет больше сил. «Все это от непривычки, — утешает он себя, — от городской сидячей жизни».
— Перекур! — раздается команда Федора Михайловича.
Он приноравливает привалы к какой-нибудь валежине, где можно присесть, сделать передышку, освободиться от мешка. «Молодец, мужик!» — мысленно благодарит его Иван, и оттого, что не он один устал, а все, ему становится немного легче.
К Салде вышли неожиданно: показался хилый ельничек, затопленный разливом. К речушке не подступиться.
— В прошлом году возвращались, — рассказывает Володька, — вот так же дожди прихватили. Чуть не до самой избушки по пояс в воде брели. Всю марь залило.
Можно в это поверить. Всего одну ночь дождь поливал, и то ног не вытащишь.
Среди кустарника и валежника ползают и плавают змеи — темные гадючки и рыжеватые щитомордники, укус которых также ядовит и очень опасен. Они плывут, извиваясь всем телом и выставив из воды головку, похожую издали на сухой сучок. Федор Михайлович брезгливо отбрасывает их с дороги палкой. Оступаясь на осклизлых валежинах, он частенько спотыкается и уже вымок по пояс. На пути то и дело попадаются глубокие ключи, впадающие в Салду. С тяжелой котомкой их не перепрыгнуть, каждый раз надо искать какую-нибудь кладку — упавшую лесину. Вечереет, а восьмикилометровому пути нет конца, хотя уже шестой час, как корневщики вышли из зимовья.
Вокруг темный от сырости лес: прелый ельник, ольховник, вперемежку с молодым ясенем и амурской сиренью, которую еще называют трескуном. И как везде по сырым ключам, очень много красноталу. Все мокрое, осклизлое, за что ни возьмись. Шум воды слева ясно говорит, что река рядом.
Мокрые мешки на взмокшей спине кажутся вдвое тяжелей, а тут еще с сумерками ожили комары. Уже стемнело, когда Федор Михайлович дал команду, остановиться.
— Будем ночевать. Все равно сегодня не добраться.
У Ивана с Мишей общий накомарник. Пока Иван рубил палочки и ставил его, Миша нарвал охапку папоротников на подстилку. Конечно, сырая трава никуда не годится, но ничего другого нет, а драть корье просто уж не под силу.
Алексей облюбовал стоячий пень. Кедр когда-то обломило бурей, ствол на земле превратился в труху, а трехметровый пень стоит. Алексей скалывает с него крупную щепу. После дождя только с такой стоячей сушины и нарубишь подходящих дров, иначе костра не развести. Едва запылал костер, как «старшинки» сразу подсели сушиться.
— Что варить будем? — спросил Миша.
— Вари, что сумеешь, а я сегодня не могу. Устал, — виновато признался Иван, уползая под накомарник.
Трудно привыкать городскому человеку к таежным странствиям. В первые дни все болит: поясница, плечи, руки, ноги. Не надо ни ужина, ни сухой подстилки, ни переодевания, только бы прилечь.
Отблески пламени освещают бязевый накомарник. Темень сгустилась, подступила к самому костру. В красноватых тревожных отсветах видны стволы ближних деревьев, отдельные ветви. Они словно придвигаются поближе к костру, отгораживая его от черного притихшего леса. Искры взлетают на рыжих космах пламени куда-то вверх. Сквозь маленькое сетчатое оконце накомарника Ивану видно Павла Тимофеевича. Зажав зубами трубку и выдвинув вперед тяжелый подбородок, он ведет с Федором Михайловичем обстоятельный разговор, словно решает важный вопрос:
— …Отловил их по большой воде штук восемьсот, привожу, а он, шельма, не примат, — долетают до Ивана его слова. — Как так, говорю, разве могу я ждать, пока ты указания получишь? Змею надо накормить, иначе она подохнет. Какой ни есть, а уход, стало быть, нужен. А они вздумали канитель тянуть: мол, были указания одни, а теперь другие. Что ж, мой труд, значит, собаке под хвост?
— В суд на них надо было тебе сразу, — замечает Федор Михайлович. Он сидит, протянув к огню руки и отвернув лицо.
— А что мне с ними иначе! Заставили оплатить. Ведь как получилось, — спешит разъяснить Павел Тимофеевич, видно опасаясь, чтобы его не приняли за какого сутягу. — Если бы я сам по себе поехал их ловить и привез, другое бы дело, а то ж лично с начальником заготконторы договорился, все было честь честью, две недели потратил, и вдруг на тебе — не нужно…
— Чем ты их берешь? — перебил Федор Михайлович.
— Змею-то? Ерунда. Делаю деревянные клешши, за шею и в яшшик. Обычно выезжаю в мае, по большой воде, когда змея на куст лезет. На голом кусте ее хорошо видать. Ей много не надо: гадюке одно куриное яйцо на неделю. Которым птаху какую подбросишь или мыша, лягушку. Все жрут. Поели, совьются в клубок и спят. А куда их потом заготконтора деват, не знаю. Говорят, будто змеиный яд на лекарство идет. От ревматизма, что ли.
— С этими заготовителями завсегда канитель. Нонче ко мне привязались: сдай панты — хоть умри! Лицензию, дескать, давали, обязан сдать. Я не отказываюсь — убил изюбра. А панты самому нужны. Участковый приходил, выспрашивал, не продал ли? Кто-то ему «стукнул», что я их на базар сплавил. А что я не имею права сам пантами попользоваться? Не такой человек? Сам знаешь, как на промысле: и мокнешь, и мерзнешь, и голодаешь, и какая только холера к тебе не вяжется. А на курорт тебя никто не пошлет: ты не работаешь…
— Верно, верно, — кивает Павел Тимофеевич. — Сейчас, если ты от промхоза, так хоть считаются: и больничные, если захворал, и пенсия тебе. А до этого — промыслом живешь, так ты вроде тунеядца — работать не хочешь.
— Вот я ему и толкую: лицензию оплатил, мясо сдал — квитанцию — пожалуйста, а панты самому нужны — заболел, и все тут. Хошь, справку от врача покажу? Нет, мол, ты мне ничего не показывай, а сдай панты, иначе карабин отберем. Нет, говорю. Не ты мне выдавал, не ты и отбирать будешь. Крутили, вертели, куда только не таскали, а я на своем все же настоял. У них, вишь, лицензий много роздали, а зверя нонче не взяли, пантовка плохая была, план не выполнили, вот они на меня и взъелись, давай прижимать. И кто ты, и откуда, и чем ты дышишь? Вы, говорю, это бросьте, вот у меня справка, что я в гражданскую партизанил, гамовский мятеж подавлял, с японцами боролся. Другой на моем месте вам бы уже всю шею переел, чтобы персональную пенсию как бывшему партизану дали, а я с вас еще ничего не требую, сам себя кормлю, и за это спасибо скажите…
— С чего пошло-то? Из соседей, наверно, кто «стукнул»?
— Черт его знает. Да мало ли кто! Есть еще такие: сам не возьмет — не умеет и на другого зуб точит от зависти. Думают, в тайгу только пошел и все тебе задарма.
— Это уж завсегда…
В воде раздался всплеск. Кто-то не то полез купаться, не то свалился в речку по неосторожности.
— Эй, ну как там водичка?
— Хо-о-роша… Ух!
В накомарник заполз Миша, подоткнул за собой полу.
— Собаки! Купаются и хоть бы что. Здоровые, черти.
— Ты знаешь, кусается кто-то, — сказал Иван. — Нигде ни щелочки, а лицо, шею жжет, как огнем. Мокрец, что ли?
— Он самый. Вместо окошечка — сетка, вот он через нее и лезет. Зашить придется.
— Не может быть. Сетка густая, не пролезть. По-моему, мы его вместе с травой натащили.
— Может, и так. Дьявол с ним. Не обращай внимания. Утром разберемся. Слыхал, — кивнул он в сторону костра, — как его с пантами прижали? Такого прижмешь. Наверняка сплавил их на базар.
— А что, разве Федор Михайлович не имел права оставить их себе?
— Лицензия дает право только на мясо, а панты промысловик обязан сдать по твердой цене. Ох и ушлый мужик! Не зря он и за город держится. Там его каждая собака знает. Чуть что — к нему. Панты, медвежье сало, желчь, корень. Попробовал бы он так в поселке. Там человек на виду у всех, а тут не ухватишь. Все, что ни добыл, всегда с выгодой продать можно.
— А я еще подумал: промысловик, а в городе, чуть ли не в центре живет. Теперь понимаю…
Над речной поймой стлался редкий, как кисея, туман. Деревья, кустарники, травы стояли седые от росы. Над водой поднимался парок. Солнце всходило где-то вдалеке, а сюда, в долину, еще не заглянуло, лишь чуть подрумянило высокие кучевые чистенькие облака, похожие на комочки ваты, плотно усыпавшие голубой простор неба. Светом пронизан туман, свет льется сверху, обволакивая землю, растекается по лесной чаще.
За ночь воды в реке поубавилось. Еще вечером она была под обрывом у палаток, а сейчас отступила, оставив после себя заиленные вейники, папоротники и трубочки зимующего хвоща.
Алексей уже хлопотал у костра, складывая в кучу вчерашние головни: они загораются сразу, а уж потом подкладывай какие попало. Неподалеку от табора стоял на плавине Володька и удил гольянов.
— Ну что, подымамся? — донесся голос из палатки.
— Лежите еще, Пал Тимофеич! — откликнулся Алексей. — Чай сварганю, тогда и встанете.
В непросохшей за ночь одежде Ивана сразу проняла дрожь. Он подошел к огню, протянул над ним руки. Алексей снизу вверх искоса глянул на него: «Ишь, к чужому огоньку всяк тянется!» — красноречиво говорил его взгляд. Ивану стало неловко, он поднял топор и стал рубить щепу с кедрового пня. Пень был толстый, вдвоем не обхватить, два дня руби — не перерубишь. Вот теперь все по закону: в костре горят и его, Ивана, дрова. Но за работой он и без огня разогрелся.