В книге сибирского писателя Сергея Козлова «Дежурный Ангел» – истории о былинных богатырях Древней Руси, о людях сегодняшней России, то слабых и ошибающихся, то умеющих проявить себя в борьбе с несправедливостью и злом. В небольших рассказах нашла отражение наша современная жизнь с её печалями и радостями, встречами и расставаниями, отчаянием, надеждой и верой в милосердие Божие.


Сергей Сергеевич Козлов

ДЕЖУРНЫЙ АНГЕЛ

сборник рассказов

Содержание

Последний фантастический рассказ

Отвергнутые

Назад к свету

Самый неизвестный солдат

Человек друга

Дежурный Ангел

Мама-Маша

Возвращение

Ночь перед вечностью

Крест перекрёстка

История болезни

Мобильная новелла

Никита Кожемяка

Белочки-собачки

Первозванный


ПОСЛЕДНИЙ ФАНТАСТИЧЕСКИЙ РАССКАЗ

Всю свою жизнь Игорь Дмитриевич не обращал внимания на летающие тарелки. Ну, летают себе где-то, так пусть и летают. Увлекаться проблемами НЛО Игорю Дмитриевичу было абсолютно некогда, потому что работал он учителем истории в сельской школе и была у него очень большая нагрузка - две с половиной ставки, да еще общественная. Зеленых человечков Игорь Дмитриевич справедливо считал «новыми бесами». По принципу: если есть новые русские, значит, есть и «новые бесы». Были в девятнадцатом веке чертенята с рожками и копытцами (см. Н.В.Гоголь «Вечера на хуторе близ Диканьки»), а теперь, стало быть, зеленые человечки. Пару раз попадали ему на глаза газеты с рисунками и даже якобы фотографиями пришельцев из других миров. Глянув на них краем глаза, Игорь Дмитриевич с отвращением отмахивался: «Упаси, Господи!..» Но по ночам, как всякий неутомимый романтик, успевал любоваться звездным небом, особенно когда высыплет из темной глубокой бездны все многообразие существующих миров: и красные гиганты, и белые карлики, и голубые, и еще зеленые какие-то, и близнецы, типа Сириуса, и солнышки желтые... И через всю эту подмигивающую красотищу тянется снежным хвостом Млечный Путь. И вот в эти-то минуты представлялись ему неизведанные миры, с таким же, как на Земле, голубым небом, теплыми морями и буйной зеленой растительностью. Теплые миры. Но, по мнению Игоря Дмитриевича, населены они были такими же людьми, только, может быть, чуть более счастливыми, чем земляне. Они не болеют, и природное их добродушие не позволяет витать в чистом ароматном воздухе их планет не только мыслям о войне, но даже об обыденных ссорах.

С годами Игорь Дмитриевич понял, что фантазии его в какой-то мере являются воспоминаниями всего человечества о потерянном рае. А может, и переплетаются с представлениями набожных старушек о том свете. Они ведь как мыслят: там все счастливы и здоровы, и Боженька наделяет всех достойных неисчислимыми благами и радостями, что только и остается райским жителям - восхвалять и петь славу Творцу. Сам-то Игорь Дмитриевич понимал рай иначе. Рай - это состояние души, при котором она пребывает в блаженстве. Не мучают ее угрызения совести, тоска, одиночество не гложет... В общем, все чувственные напасти, которые знакомы любому человеку по земному бытию.

В поселке не было храма, об этом позаботились еще в тридцатые годы большевики, превратив церковку в клуб «Красный северянин». Это уж точно: и работники клуба, и его посетители чаще всего выходили из него красными, только не по политическим убеждениям, а от выпитого самогона, в неограниченных количествах покупаемого у оборотистых и крепких хозяев. Только вот из красных они очень быстро становились синими, а затем бледными и холодными. «Сотоварищи» хоронили их на сельском кладбище под неодобрительный ропот все тех же набожных старушек. Вот, мол, и Божье наказание, но старушечьему ропоту никто не внимал, и «сотоварищи» шли справлять поминки, переходящие в какой-нибудь революционный праздник, чокаясь гранеными стаканами с бюстом Карла Маркса. Традиция такая у них была...

После войны клубная работа поутихла. Раз двадцать «наступив на грабли», местные активисты стали обходить «Красный северянин» стороной, а для своих активных дел открыли избу-читальню в доме единственного кулака, который после раскулачивания перебрался в землянку на околице. В застойные годы построили новый клуб, а вот церковка под ветрами и дождями осела и начала осыпаться по кирпичику. И хоть совсем по-другому стал в нынешние времена смотреть народ на небо, не красные дирижабли в нем выискивая, а Промысл Божий, а кто и крестился не украдкой, но теперь не было на реставрацию церкви денег. Приезжал из округа священник: крестил, отпевал, проводил приходские собрания на дому у старосты, говорили там и о храме, но пока дальше разговоров дело не шло. Так и жили сельчане - вроде верующие, а невоцерковленные, от случая к случаю собираясь на общее богослужение. И Игорь Дмитриевич с ними...

В поселке, следуя новым веяниям, были свои экстрасенсы и контактеры, которые любили появляться в общественных местах, создавая вокруг себя этакую ауру тайнознания, не забывая при этом позлословить в отношении своих конкурентов. Некоторые даже показывали удостоверения различных «потусторонних» академий и практиковали за большие деньги свое экстрасенсорное лечение: заговаривали местных коммерсантов от пуль и «наездов» в городах, «примагничивали» им прибыль, лечили народ от сглаза и порчи, только непонятно было, откуда эта порча берется, если никто, кроме них, ею не занимался. Старушки, завидя этих «деятелей», торопливо крестились, называя «анчихристами», сельские интеллигенты вступали с ними в околонаучные беседы, а Игорь Дмитриевич спокойно считал их шарлатанами, а всех, кто к ним шел за помощью, дураками.

Ему вообще некогда было обращать внимание на параллельные миры и прочую спиритическую лабуду. От шести до десяти уроков в день, факультативы еще, а потом мероприятие какое-нибудь готовить надо. Дома же свои дела: помочь дочкам: Ане - уроки сделать, а Насте - стихотворение в садик выучить, да и жене Варваре Сергеевне помочь чего-нибудь по быту. Так что времени едва хватало осенью за грибами и на рыбалку сходить, зимой - книжки почитать, а летом не грех и к морю вырваться, если начальство путевкой пожалует. Да и за здоровьем смотреть было некогда. Тут последнее время стал одолевать его непривычный сухой кашель, но никак на него не отреагировал Игорь Дмитриевич. Разве что воды выпьет или трав ему Варвара Сергеевна запарит, да еще мысль была - курить бросить. Была, да обдумывать ее некогда, пока обдумываешь, сигарета сама собой во рту окажется. Опомнишься, а уж пять затяжек сделал. Где уж там остановиться. И говорил ведь батюшка, что это фимиам сатане... Но так уж у нас принято: ремонт, здоровье и покаяние на самое последнее, вроде как запасное, время откладывать.

Словом, всю свою жизнь Игорь Дмитриевич не обращал внимания на летающие тарелки. И так бы оно и было, но летающие тарелки сами обратили внимание на скромного сельского учителя истории.

Под Новый год поехали они со школьным водителем Егором Андреевичем на «уазике» за елками. И угораздило ведь под самую полночь поехать. Минут двадцать двенадцатого. Днем-то все не с руки было. Мороз как раз придавил так, что тайга искрилась и трещала сухостоем, а деревья, которые не хвойные, инеем оделись, точно кораллы морские. И звезд на небе было столько, что без телескопа можно было новые открывать. Двинулись зимником за Иртыш. Там, по словам Егора Андреевича, «ели-красавицы, а то и пихту мохнатущую можно спилить». Игорь Дмитриевич не спорил, потому как не числился в поселке знатоком природы и местного ландшафта, а только знатоком отечественной и всемирной истории. Выбрали место, где был на зимнике «карман» для остановки, и подходящий, по мнению Егора Андреевича, подлесок. Остановились. И вот тут-то началось...

Сначала стало необычно светлее. И свет этот был наподобие лунного: голубой и холодный. И более всего походил на искрящуюся, падающую с неба пыль. Игорь Дмитриевич хотел поделиться своими соображениями по этому поводу с водителем, но когда повернул голову в его сторону, увидел, что тот спит. Сон этот был настолько глубоким, что Игорю Дмитриевичу не удалось его растолкать. На все его тычки Егор Андреевич отвечал несвязным мычанием, не открывая глаз и не отрывая голову от руля. Мотор между тем сам собой заглох, и Игорю Дмитриевичу ничего не оставалось, как только выйти из кабины наружу. Он открыл дверцу и шагнул в скрипнувший сугроб. Шагнул и тут же услышал над своей головой металлический, словно у робота, голос: «Здравствуйте, Игорь Дмитриевич. Мы хотим с вами поговорить о самом главном: о жизни и смерти».

Игорь Дмитриевич вздрогнул и посмотрел вокруг. Позади машины в пяти метрах от земли висела, едва не касаясь верхушек сосен и кедров, самая настоящая летающая тарелка. От нее и струился этот «корпускулярный» свет, образуя в радиусе метров двадцати светло-голубое облако. Голос раздавался из ее чрева:

- Мы предлагаем вам жизнь, Игорь Дмитриевич. Жизнь без болезней и страхов, без забот и утомительной работы. Вы полетите с нами на нашу планету.

Что-то хотел спросить Игорь Дмитриевич, нисколько не испугавшись, а как-то по-особенному занервничав (мол, вмешиваются тут всякие в процесс отбора елочек), но голос опередил его.

- У вас болезнь, которую вы называете «рак». Так вот, Игорь Дмитриевич, для вас рак на горе уже свистнул. Рак легких - это мучительная смерть. Мы знаем, как вас вылечить, и мы приглашаем вас с собой...

Рак? И опять не испугался, а раздосадовался Игорь Дмитриевич. Вот ведь неожиданность! Вот нелепость! Вроде и помирать рано... Стало быть, наказал Бог. И что же теперь - подаваться в чужие теплые края, может, в зоопарке каком место мне определят? А то и самок ко мне в клетку подсадят, чтобы мы размножались в неволе. А инопланетяне будут приходить и смотреть, что мы за звери такие.

- Да кто хоть вы сами-то? - резонно спросил Игорь Дмитриевич.

В ответ на его вопрос в брюхе летающей тарелки открылась дверь, откуда высыпались ступеньки, а по ним спустились на землю три невысоких существа. Яйцеголовые и глазища, как маслины. Без всяких там скафандров и других приспособлений. Руки и ноги тонкие. Видать, не приучены к физическому труду. Пальцы вот пересчитать не удалось. Нос, если это нос, едва выделялся, и рот едва заметен: столовую ложку в него не опрокинешь. Но, как выяснилось, ртом они даже для ведения переговоров не пользуются. Голос одного из пришельцев сам по себе металлически звенел в голове Игоря Дмитриевича.

- На нашей планете уже много ваших особей. Вам там не будет скучно и не придется умирать в холодной районной больнице.

- И как это землячков угораздило к вам попасть? - прищурился Игорь Дмитриевич.

- Они сами согласились. Чтобы не болеть и не умирать. Здесь они считаются без вести пропавшими. Но там им не скучно. Там они делают, что им захочется. Мужчины любят женщин, сколько смогут. Там не надо быть только с одной женщиной. У нас нет таких странных и строгих законов. У нас полная свобода...

- Содом и Гоморра, - сказал себе под нос Игорь Дмитриевич.

Сказать-то сказал, но почему-то полезли в его голову навязчивые фантазии: пляжи с золотым песком, на котором загорают вечно юные и предельно стройные красавицы, каждую из которых можно обнять, волны теплого моря, лениво накатывающие на берег острова счастья, изысканные напитки и мягкая прохлада по вечерам... И не мог себе соврать Игорь Дмитриевич, что ему туда не хотелось. Да и разве сорок лет - это возраст, чтобы белые тапочки примерять? Пусть и седина в висках, а ведь все равно каждое утро кажется, что жизнь только начинается и время больших свершений еще впереди. Что ототрет он в очередной раз руки от мела, забудет про напряженное расписание, про брюзжащего завуча... А дальше? Дальше ничего, кроме тех самых пляжей и аккуратной виллы на берегу моря, почему-то не грезилось. И вдруг даже услышал томный женский шепот: «Соглашайся, Игорь, соглашайся. Покой и нежность, чистый воздух и вечное тепло... Мы ждем... Надо еще пожить... Жить...» «Искушение», - подумал Игорь Дмитриевич, но так вдруг защемило сердце от обиды: всю жизнь пахал в школе, всю душу в учеников вкладывал, а «государственной благодарности» едва на хлеб насущный хватало, и вот вроде чуть больше платить стали, коттедж, хоть и деревянный, сладил, а тут, говорят, помирать пора... А дочки? Кто ж им теперь опорой будет? В наше-то время государству, по большей части, плевать на сиротинок. Только разговоров много, а дел-то ни на грош. Точнее, на грош. А на грош нынче много ли купишь? Ах беда-то! Опять же, детдомовским ребятам обещал помочь спортивный зал доделать... Убегу в космос, так и скажут: «Убежал». И никому больше верить не будут. И так уже мало кому верят. Посмотрели бы вы, господа инопланетяне, в глаза этих ребяток! У кого родители либо повымерли от реформ и прочей «шоковой терапии», а у кого и живые, да только живыми их не назовешь, потому как вся их жизнь на дне стакана умещается. За сто грамм на этом самом дне они кровинушек своих отдадут и продадут. Вот ведь незадача: и так - помрешь, и так - тебя нету.

- А письмо от вас отправить можно? - стал искать соломинку Игорь Дмитриевич.

- Никакой связи с этим миром у вас не останется. Дорогое это удовольствие - за миллион световых лет конверты возить, - ответил металлический голос.

«Ну вот, опять рыночная экономика». И представилось вдруг, как входит он домой, елочку заносит, а у дочурок радостные личики... Аж слеза на ресницах замерзла.

- Да что же делать-то, Господи! - закричал вдруг в самую глубину звездного неба Игорь Дмитриевич.

И после этого крика заметил, что будто передернуло инопланетных спасителей. И все мысли о выборе сразу выморозило из головы, а вместо них появилась жгучая ненависть. Даже пот прошиб.

- Именем Господа нашего Иисуса Христа - заклинаю, кто вы такие, нелюди межзвездные?!

А те молча попятились, будто ружье на них наставили. И осенило в этот миг Игоря Дмитриевича, и заголосил он на всю тайгу:

- «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его; и да бежат от лица Его ненавидящие Его; яко исчезает дым, да исчезнут...» - на этих словах дверца в летающей тарелке захлопнулась, и она тут же исчезла, только дым и остался. Голубоватый такой. Да и дым стал рассеиваться, и вместе с ним рассеивались видения солнечных пляжей и таяли, яко воск, загорелые девицы... Правда, пришлось себя ругнуть Игорю Дмитриевичу, потому как шевельнулось где-то на самом дне души сожаление. Это ж какая жизнь ему предлагалась? Да вот только жизнь ли?..

И все... Только сучья потрескивали в чаще. И так холодно стало, до самых костей пробрало. Вдохнул поглубже, грудь внутри холодным огнем обдало, и зашелся сухим, безостановочным кашлем. Тем самым и разбудил Егора Андреевича, который выскочил по спине похлопать. Спросонья не понял, думал, подавился напарник.

- А я, никак, заснул, - смущенно удивлялся водитель. - Никогда такого со мной не бывало. Жуть какая-то. И знаешь, что мне, Игорь Дмитриевич, приснилось? Ты уж прости... Приснилось, будто мы тебя всей школой хороним. Дети плачут. Я сам ревмя реву. Аж всю душу наизнанку вывернуло... Но ты не пугайся, это хорошая примета. Кого во сне хоронят, тот долго жить будет.

- Да некогда тут помирать! - обозлился Игорь Дмитриевич. - Я вон пихточку присмотрел, как раз для актового зала подойдет. А вон ту елочку домой возьму. Себе ищи...

- Да не обижайся ты, Дмитрич. Я и сам не ожидал. Смотри, ночь-то какая звездная! Двухтысячный год встречать будем, самое время космическое пространство осваивать и к звездам лететь!

- К звездам? Космическое пространство осваивать? Да некогда, себя бы освоить. Где у тебя ножовки?

- В кузов бросил, там ящик у меня с инструментами. Закуришь?

- Не, не хочу, некогда...

ОТВЕРГНУТЫЕ

Дойдя до школьных ворот, Мишка остановился. Нужно было опять перебарывать себя: несколько шагов до крыльца, открыть дверь, выслушать, в сущности, равнодушное ворчанье завуча: «Опять опоздал, Головин», краем глаза увидеть, как качает головой гардеробщица, подняться на второй этаж и войти в кабинет, извиниться за опоздание и услышать от Ангелины Ивановны: «Ну вот, Безголовин явился!»...

Мишка и сам понимал, что с ним происходит что-то не то. С тех пор, как от них ушел отец, мать с утра до поздней ночи мыла полы на трех работах, трехлетняя сестренка постоянно болела, старший брат не писал писем из армии, а Мишка?.. Мишка вдруг перестал верить в то, что в этой жизни для него еще может наступить что-то важное и хорошее. Все дни стали беспросветно серыми и одинаковыми. Все люди, кроме матери, если чего-то и хотели от него, так это одно из двух: или чтобы он не путался под ногами, или чтобы он был не самым плохим учеником и членом общества. Никто не спрашивал у Мишки, каково ему идти в школу в ставших за лето короткими штанах; легко ли знать, что не видать ему ни мороженого, ни шоколада, потому что все деньги уходят на самые необходимые продукты и лекарства для младшей сестры; больно ли получать подзатыльники за нерасторопность от дяди Олега, приходящего иногда к матери; и почему так спокойно сидеть на берегу, глядя на реку... Ничего не спрашивала и мать, только качала головой, получая сообщения из школы или рассматривая незаполненный Мишкин дневник. Глаза ее время от времени наполнялись слезами, она порывалась что-то сказать, но наружу выходил только грудной всхлип, и, махнув в сердцах рукой, она отворачивалась, уходила в другую комнату. Больно было Мишкиной душе, когда он чувствовал боль матери, хотелось пойти куда глаза глядят, горы свернуть, добыть жар-птицу, чтобы она все желания выполнила, - лишь бы не видеть слез матери. Со своей стороны Мишка все же считал мать немного виноватой в том, что отец уехал от них к другой семье. От отца, который работал «вахтовым методом», иногда приходили алименты. В такие дни они все вместе шли в магазины покупать продукты и кое-какую детскую одежду. Себе мать на деньги отца никогда ничего не покупала. Отец не писал, отец не звонил, отец не приезжал. Отца не было.

Постояв у ворот, Мишка решительно повернул в другую сторону - к реке. Он знал, что встречающиеся по пути односельчане не преминут рассказать матери, что он снова не пошел на занятия. Поэтому шел, опустив голову и ни с кем не здороваясь. В таких случаях он больше всего опасался встретить пожилую учительницу литературы, у которой не всегда были первые уроки, и она, не торопясь, шла из дому в школу со стороны реки. Как раз с той стороны, куда направлялся Мишка. В отличие от остальных учителей и прочих воспитателей, Анна Николаевна никогда Мишку ни в чем не упрекала, а просто однажды взяла его за руку и привела к себе домой, где поила чайком с печеньем и конфетами и рассказывала свою жизнь. А жизнь у нее получалась не сахар. Муж, который не погиб на войне, вернулся в поселок всего на несколько дней и скоро уехал в город к другой женщине, оставив Анну Николаевну одну с двумя детьми. И тогда ей, как и Мишкиной матери, пришлось много работать, вести уроки в две смены. Пока она занималась чужими детьми, два ее сына остались без присмотра. Часто хулиганили, даже в милицию попадали. А кончилось всё тем, что один поступил в военное училище и теперь служит на Дальнем Востоке, а второй попал в тюрьму, и там его убили в драке. Анна Николаевна, когда рассказывала об этом, не плакала. Мишка понял, почему она не плачет: потому что за долгую свою жизнь она выплакала все слезы, и глаза ее стали к старости бесцветными и очень печальными. Настолько печальными, что смотреть в них, не испытывая стыда и смущения, было невозможно. И Мишке было непонятно, отчего ему стыдно, если он ничего плохого Анне Николаевне не сделал. Она даже уроков в его классе не вела. Он еще не знал, но что-то в душе подсказывало ему, что стыдно может быть не только за себя, но и за весь мир, за всех-всех вокруг. Мишка потом еще несколько раз приходил к Анне Николаевне, колол ей дрова, приносил тяжелые сумки с продуктами из магазина, таскал воду, еще чем-либо помогал. Она всякий раз поила его чаем или кормила, однажды даже пыталась дать денег, но Мишка, обидевшись, убежал. Он понимал, что Анна Николаевна жалеет его, но жалость, как он считал, была ему не нужна.

Ни за кого и ни за что взглядом не зацепившись, Мишка вышел к реке. Здесь, на крутом берегу, в низкорослом жиденьком сосняке он давно соорудил себе дозорный пункт. Из ветвей и досок был сделан добротный шалаш, в котором можно было укрыться от дождя и ветра, а можно было просто выспаться. Сюда же Мишка перетащил свой нехитрый скарб: перочинный нож, старенький атлас мира, несколько тетрадей, в которых вел дневник наблюдений, а то и записывал все, что наболело, или то, что посчитал важным. Из сарая перенес в шалаш старый отцовский спальник, с которым тот ездил на рыбалку. А железный ящик из-под снастей приспособил под НЗ - склад сухарей и консервов. При желании Мишка мог отлеживаться в шалаше несколько суток кряду, но не хотел волновать мать и каждый вечер возвращался домой.

По дороге он, разумеется, сталкивался с учителями, чьи уроки пропустил вчера или пропустит сегодня. Каждый из них считал своим долгом отругать Мишку за прогулы, пригрозить ему спецшколой, «раз уже мать с ним не справляется», а то и чем пострашнее. Когда Мишке обещали найти на него управу, он почему-то всегда представлял дореволюционного полицейского-урядника - краснолицего, усатого и круглолицего дядьку в синем мундире с револьвером в кобуре. Таким он увидел его на рисунке в одной из книг. Но вот никак не мог себе представить, что будет делать этот урядник с Мишкой. Разве что выпорет.

Больше всех «отрывался» на Мишке молодой учитель географии. Высокий, худой, с вечно недовольным лицом, он, как уличный фонарь, зависал над Головиным, чтобы, кривя губы, произнести: «А мы, Головин, с ребятами в поход ходили. Таких, как ты, туда не берут! Понял? Я не понял - ты понял или нет? Ты вообще на что годишься? Ты не на что не годишься! Короче, Головин, по географии тебе двойка за четверть будет. Как ни крути - все равно двойка!»

Мишка и не крутил, он даже был согласен с тем, что ни на что не годится. Раз взрослые так говорят, значит, так оно и есть. Но и про самого Андрея Андреевича, географа, все в поселке знали, что приехал он сюда работать учителем, чтоб не призвали в армию. Наверное, поэтому Андрей Андреевич с таким превосходством и едва скрываемым пренебрежением относился ко многим ученикам, которых считал неспособными. Ему было обидно, что он, городской умница, вынужден тратить свое драгоценное время на этих олухов. И первым из этих олухов стал в прошлом году Мишка Головин. Андрей Андреевич знал, что Мишка все равно угодит либо в тюрьму, либо в армию, и во втором случае такие, как Мишка, смотрят на таких, как Андрей Андреевич, как на пустое место. «Недомужики», - думают они.

До слёз насмотревшись на реку и проходящие баржи, Мишка решил подкрепиться. В школьной столовой как раз сейчас кормили. Он хотел было залезть в шалаш, но отпрянул. Оттуда торчали огромные ботинки. Попятившись, он наступил на сухую ветку, которая выстрелила на весь осенний лес, спугнув ворон на ближних соснах. Большие ноги тут же заелозили по дерну, и в проеме появилась коротко остриженная мужская голова. Глаза у этой головы были заспанные и долго моргали, чтобы привыкнуть к свету. В руке, появившейся следом за головой, блеснул клинок большого ножа. Мишка отошел еще на два-три шага и намеревался уже развернуться и побежать, но голова заговорила с ним хоть и хрипло, прокашливаясь, но достаточно дружелюбно.

- О! Выходит, я тут твои припасы съел?! Ну извини, парень... У тебя тут штаб? Ты меня не бойся, я из тюрьмы сбежал, но...

- Вы кого-то убили? - напрямую задал главный вопрос Мишка.

- Нет, упаси Бог, это меня чуть не убили. Я за драку сел, а в тюрьме снова подрался. Долго в больнице лежал, думал, отдам Богу душу, но все же выкарабкался. Да мне срок добавили. Несправедливо добавили, понимаешь?

- Понимаю, - кивнул Мишка и покосился на нож в руке беглеца.

Тот перехватил его взгляд и улыбнулся:

- Не бойся, этот хлеборез я сам сделал. Хочешь - подарю? Нет, лучше мы с тобой поменяемся на твой складенок? Не веришь? Держи! - и он бросил на землю к Мишкиным ногам свой нож - с огромным серебристым лезвием и деревянной, украшенной резьбой ручкой. Не поднять его Мишка не мог, а подняв, долго любовался и даже попробовал потесать им ветку. Беглец с интересом наблюдал за ним.

- Ну что? Меняемся?

- Идет, - согласился Мишка.

- Меня Георгием зовут, в детстве Жоркой звали, Жора-обжора, а сейчас Георгием, как Жукова...

- Какого Жукова?

- Как какого? Главного победителя всех фашистов!

- Фашистов и Гитлера солдаты побеждали!

- Правильно, а Жуков ими командовал.

- А-а...

- Ну а тебя-то как зовут?

- Мишка...

- Михаил, стало быть, как Архангела.

- А Архангел кто? Тоже генерал? Тоже солдатами командовал?

- И командует, только на небе.

Последнего Мишка не понял, но в подробности вдаваться не стал. Раз в небе - значит, летчик. Летный генерал или маршал. Осознав это, Головин испытал к своему имени настоящее уважение. И решил, что теперь его тоже должны звать Михаилом. Отчество, конечно, пока не обязательно. Да и какое отчество без отца? Но Михаилом - обязательно.

- «Михаил» знаешь как переводится? «Кто как Бог!»

- Кто переводится? Откуда переводится? - опять не понял Мишка. - Командующий переводится?

- Ладно, не ломай голову, - махнул рукой Георгий, и только в этот момент Мишка заметил, что рука эта легла ему на плечо. Бояться уже было поздно, но он решил, что будет настороже.

- А ты почему не в школе? - удивился вдруг Георгий, а Мишка, в свою очередь, удивился, что все взрослые одинаковы, и приготовился к тому, что сейчас его здесь, в лесу, отчитает за прогулы бежавший из тюрьмы человек. При этом он так вздохнул, что Георгий захохотал.

- Ну, не хочешь говорить, не надо! Давай лучше твой шалаш прочнее сделаем. Мне тут, пока отлеживался, много мыслей в голову пришло, как его усовершенствовать. У меня в свое время тоже такой штаб был. Во-первых, мы его углубим, у меня еще саперная лопатка есть. Сделаем полуземлянку...

Вдвоем они принялись за работу. Георгий копал, а Мишка стаскивал к шалашу большие еловые лапы, которыми планировалось застелить пол. Работали весело и споро, но в какое-то мгновенье Мишку вдруг тоже посетила мысль. Глядя на то, как старательно выворачивает дерн Георгий, как рубит корни, он подумал, что беглец может остаться здесь навсегда. И следом пришлось думать о том, как они будут вдвоем уживаться.

- Дядя Георгий, а вас не поймают? - спросил Мишка.

- Поймают, - не отрываясь от работы, ответил Георгий. - Я вообще-то сюда по делу прибежал. Понимаешь, я причинил своей матери много горя, и когда меня ранили, я сделал так, чтобы ей сообщили, будто я умер...

- Анна Николаевна! - всплеснул руками Мишка.

- Конечно, ты ее знаешь. Она, наверное, до сих пор в школе работает?

- Да, уроки литературы и русского ведет. Только в старших классах.

- Ну вот. Я ей письмо написал. Из твоей тетрадки листок вырвал и написал. Передашь?

- Передам, а из тюрьмы написать нельзя было?

- Можно, но зона есть зона. А тут посмотри, красота какая!

- Обязательно надо было бежать?

- Ну ты же не хочешь в школу идти?

- Школа - это не тюрьма, мне просто... - и дальше Мишка не нашелся, что сказать. Он вдруг понял, что именно сейчас испытывал Георгий. - Но вас же поймают...

- Поймают, - согласился Георгий, - и тебя все равно заставят в школу ходить. И ты уж мне поверь, лучше тебе ходить в школу. Не знаю, какая беда тебя из колеи вышибла, но ты же мужик! Не гоже мужику разнюниваться, правда?

- Наверное...

- Меня поймают, но в тюрьму я не вернусь, понял? - погрустнел Георгий.

- Понял, - ничего Мишка не понял, только каким-то самым далеким, самым задним умом начал догадываться.

- Так, браток, понимаешь, сложилось. Сам я, конечно, во многом виноват. А у нас уж как заведено: виноват - так во всем. Ну и получается, что я как бы отвергнутый. Последний человек, которому я был нужен, моя мать. И ты запомни: пока на свете есть мать, ты кому-то нужен, за тебя кто-то молится. Все остальные отказаться могут. А уж чтобы мать отказалась - это очень большим грешником надо быть.

Где-то над тайгой загудел вертолет. Услышав его, Георгий принялся копать с новой силой.

- Так ты унесешь письмо?

- Унесу... А почему вам самому не пойти?

- А этого я тебе, Михаил, объяснить не смогу. Сам себе не очень-то могу объяснить. По многим причинам. Не знаю, как в глаза ей смотреть буду. Не хочу еще, чтоб у нее на глазах браслеты мне на руки одевали да в спину гнали. Да и... Ох и больно мне, Миша. Ни дай Бог никому. А ей-то ведь еще больнее.

Он замолчал, и Мишка заметил, как он вытирает рукавом телогрейки слезу. Редко приходилось видеть, как плачут мужчины, и на всякий случай Мишка наклонился, будто ветки перебирает. Через пару минут Георгий достал из-за пазухи сложенный вчетверо тетрадный листок и протянул его пацану. Мишка бережно взял его и положил во внутренний карман куртки.

За каких-то полчаса разговора с Георгием Мишка вдруг повзрослел до Михаила. Он тоже рассказал Георгию про отца, про мать, про вечно пьяного дядю Олега, про больную сестренку и даже про учителя географии Андрея Андреевича. В первый раз в жизни Мишку внимательно слушал взрослый мужчина.

А когда брел Головин по тропинке к поселку, ему подумалось, что Георгия посадили в тюрьму ни за что. Или, правильнее сказать, не за что-то конкретное, а за всех. За злые поступки всех вокруг, за то, что обстоятельства так складываются, за то, что иногда просто надо кого-то посадить, чтоб остальным неповадно было. За то самое, за что Мишке стыдно смотреть в глаза Анне Николаевне.

У клуба на Мишку налетел Пашка Векшин, сын начальника поселкового отделения милиции. Налетел и затараторил:

- Ты пока неизвестно где шатаешься, у нас тут беглых бандитов ловят! Меня отец даже на рыбалку не отпустил. Вертолет слышал?! Спецназовцы прилетели! Лес прочесывать будут. Ты никого подозрительного не видел?

Мишка пожал плечами. Нет, мол. Он был уже намного взрослее Пашки Векшина. Ему даже показался глупым весь этот милицейско-сыскной восторг одноклассника.

- Ты в школу-то опять не ходил? - спросил, будто сам не знал, Пашка. - Не боишься, что на второй год оставят?

- Не оставят, - твердо решил Мишка. - Я завтра приду. Буду теперь каждый день ходить. Учиться надо и матери помогать.

Пашка как-то странно посмотрел на него, точно в первый раз видел. И вдруг сказал:

- А я, Мишка, никогда не верил, что ты дурак. И отцу говорил, что никакой ты не потен... Тьфу! Не потенциальный бандит.

Они очень по-взрослому посмотрели друг на друга.

Мишке очень захотелось рассказать Векшину о встрече с Георгием, но что-то подсказывало ему, что делать этого нельзя. Да и торопился он выполнить настоящую мужскую просьбу. Они пожали друг другу руки и разошлись.

До дома Анны Николаевны оставалось совсем чуть-чуть, когда из проулка вырос своей сутулой худобой Андрей Андреевич.

- О! Опять Головин! Ну кто у нас еще таскается без дела по улицам! Ты же бесполезный человек!..

«Сам ты без дела!» - хотел крикнуть Мишка, но как мужчина проявил выдержку и просто обошел учителя, ринувшись к цели. Оторопев от такой неожиданной молчаливой наглости, Андрей Андреевич пообещал ему вслед еще что-то посмотреть, а там уж... Но Мишка не прислушивался. Не до болтунов, хоть и умных.

Анна Николаевна сидела у окна на кухне и плакала. Плакала беззвучно, но так горько, что Мишка до крови прикусил губу, чтобы вместе с ней не заплакать и в этот момент тоже оставаться мужчиной. А ведь, казалось, уже никогда не увидеть её плачущей. Думалось, всё она уже пережила и просто будет печальной до конца своих дней. Ан нет, и эти беззвучные слёзы, точно такие, как у мамы, безостановочно текут по её лицу. И кухонное полотенце в её руках впору выжимать. И снова хочется убежать куда-нибудь за тридевять земель, найти молодильное яблочко или еще что, только бы доставить ей хоть минуту счастья и радости.

На какое-то время Мишка задумался, стоит ли отдавать Анне Николаевне письмо. Он уже понял, что ей придется во второй раз похоронить сына. Может ли мать вынести подобное хотя бы раз? Пусть даже это человек, которого отвергли все, кроме нее? В том числе и те, которых она десятки лет учила быть людьми.

Анна Николаевна смотрела на Мишку бесцветными плачущими глазами и ждала. Она знала, что он принес ей письмо.

НАЗАД К СВЕТУ

...Обделён я, сиротливый,

Силой родины моей

И улыбкою счастливой

Подрастающих детей...

М. Федосеенков

1

Когда над дорогой сгущается «куриная слепота», этакий сумрак с паволокой, из-за которого все предметы и деревья теряют резкость очертаний, сразу хочется повернуть на ближайший огонек. Даже самое захудалое сельцо кажется в этот миг сказочным царством уюта и тепла. Варварке тоже хочется, но она молчит. И зачем-то каждый раз Олег спрашивает ее:

- Варенька, кушать хочешь?

- Нет пока, - по-взрослому вздыхает она и даже не поворачивает в его сторону голову.

Она и по сторонам смотрит только тогда, когда там можно увидеть действительно что-то из ряда вон выходящее. Снегирем на ветке или оленем, выбежавшим на дорогу, ее не удивишь. Вздох ее означает: «Ну что ты спрашиваешь? Знаю, знаю, что ты обо мне беспокоишься, что любишь меня, но что ты можешь мне предложить, кроме куска хлеба или замызганной карамельки, которую мне же и подарила тетя неделю назад в кафе "За рулем", где мы последний раз ели борщ?»

Точно, горячий суп ели чуть меньше недели назад.

Темнота сгустилась, наддал морозец, и только фары встречных машин раскалывали стынущий мрак длинными слепящими лучами. Судя по указателям, до ближайшего поселка Селияры оставалось чуть больше километра. В заснеженном поле уже виднелись бледные огоньки в окнах, вдоль дороги тянуло дымком. И хотя шли они медленно, догнали одинокую фигуру на обочине. Та вообще шла неспешным прогулочным шагом. Заслышав их, фигура оглянулась и оказалась девушкой лет двадцати.

- Какого-такого, по ночам и морозу с ребенком шляешься? - поприветствовала она, и Варя на всякий случай прижалась к отцу.

- Сама-то куда путь держишь? - ответил Олег.

- Я-то в Селияры. Пришла уж почти. Небось, ночевать негде? - догадалась попутчица. - Бичуете?

- Нет, просто идем, - коротко объяснил Олег, зная, что мало найдется людей, которые ему поверят. Да и не верили уже. Он и не пытался оправдываться.

Дорога научила его читать людей. Олег с первого взгляда мог определить, чего ждать от человека: помощи и сочувствия, неприкрытого равнодушия или даже ненависти. Первых встречалось все же больше, а последние были такими по жизни в любых обстоятельствах и со всеми, кроме тех, кого боялись. Девушка относилась к первым. Более того, он сразу понял, что у них есть нечто общее. И это общее делало их союзниками.

- Ишь чё, - ухмыльнулась девушка, - а меня Элькой зовут. Короче, если ночевать негде, пошли ко мне. Дом пустой. Натопим. Ночь перекантуетесь, а там валите хоть просто, хоть сложно.

Особого выбора у Олега не было, и он вопросительно посмотрел на Варю, та кивнула: куда, мол, еще идти, а тут приглашают. Но на новую спутницу смотрела с тревогой. Олег тоже попытался к ней присмотреться поближе.

Лет двадцать - двадцать пять. Смуглолицая, наверное, с татарской кровью, но глаза голубые, даже ночью как звездочки светятся. Черты лица правильные, как у детской куклы, из-под вязаной шапочки выбиваются черные, будто лаковые, кудри, потертая короткая дубленочка, сапожки-ботиночки и длинные стройные ноги в одних колготках, будто и не зима на улице.

- Срисовал? - опять угадала и одарила насмешливым взглядом. - Ну и как?

- Нормально, - смутился Олег.

- Спасибо за комплимент, - хохотнула, - ты не смущайся, я таких, как ты, насмотрелась. Бродите по дороге, словно на ней найти чего можно. Впервые вот, правда, с ребенком мужика бродящего вижу. Я на дороге работаю...

- Кем?

- Известно кем. Напряжение водилам снимаю. - Глаза с жуткой какой-то ненавистью сузила и голубой молнией резанула: попробуй только осуди, выкажи пренебрежение.

- Работы другой нет? - спокойно спросил Олег.

- Вообще ничего нет, - отрезала Элька.

Какое-то время молчали, уже свернув к поселку. Потом еще обменялись ничего не значащими фразами, с тем и подошли к дому Эльки, который по самые ставни зарылся в сугробы. Элька дернула за тайную проволочку, открыла ворота и стала снимать навесной замок с двери. Олег с Варей нерешительно топтались у крыльца.

- Толик! У нас гости! - с порога закричала Элька, и Олег замер на входе. Подумал о муже, что на печи целыми днями лежит.

- Пошли-пошли! - будто даже обозлилась она, в очередной раз прочитав его мысли. - Пацан там у меня. Сын. Пять лет ему. Садика у нас нет. Одна баба сельских у себя привечает, а моего не берет. Нравственность у нас тут деревенская, да и молчун Толик. Пять лет, а он еще ни слова не сказал. Ни «мама» тебе, ни «ням-ням». Зато читать умеет.

На голом полу в большой комнате сидел Варин одногодок. Одет он был в штопаные-перештопанные колготки и вязаный свитерок. Вокруг него грудой лежали детские книги, стояла пустая кружка и пачка из-под сладкой кукурузы. Толик внимательно и серьезно посмотрел на гостей, на мать и снова углубился в чтение. То, что он действительно читал, не вызывало никаких сомнений. Глаза его двигались вслед за пальчиком, скользившим по строчкам. Он молчал, и вообще, складывалось впечатление, что все вокруг не задевает его сознания.

Олег сбросил в углу рюкзак и сел на край стула у самой двери. Варенька смело подошла к Толику и уселась рядом. Ее он удостоил минутой внимания: посмотрел на нее с интересом, даже, кажется, улыбнулся, и протянул ей одну из своих книг. Варя читать не умела, но книгу взяла. Стала листать страницы в поисках иллюстраций, а Толик снова углубился в чтение.

Элька ушла в другую комнату, где переоделась. Вышла обратно в домашнем халате, с распущенными волосами. Волнистая смоль опускалась ниже плеч, а голубые глаза в таком обрамлении оказались еще ярче. Олег невольно залюбовался Элькой, и она снова зацепила его:

- Что - нравлюсь?

- Да, - честно признался он.

- Романтик, - скривилась Элька, - ты, часом, не поэт?

- Нет.

Она снова потеряла к нему интерес, обратившись к Толику:

- Ты ел чего-нибудь?

Толик, не отрываясь от книги, отодвинул от себя пустой пакет из-под кукурузы.

- Слышь, как тебя? - опять повернулась к Олегу.

- Олег.

- Сходи, Олег, к поленнице, дров принеси.

Олег с готовностью вышел на улицу. Набрав охапку, он немного постоял на крыльце, прислушиваясь к наступающей деревенской ночи. Кое-где брехали собаки, вдалеке горланил пьяный голос, и то ли снег сам по себе потрескивал, то ли в глубоком стылом небе шептались звезды. Сколько раз он останавливался на дороге, чтобы, запрокинув голову, подолгу смотреть на звездное небо! Чудилось иногда, что вот-вот прозвучит оттуда ответ на все мучившие его вопросы или прорвется вдруг яркий луч света с далекой звезды, захватит их с Варенькой и унесет куда-нибудь в светлые миры, где живут счастливые люди, не зная горя и боли. Но огромный мир многозначительно молчал, подмигивая своими красными и голубыми гигантами, оранжевыми солнцами, белыми карликами, зияя черными дырами. Что ему до двух путников на бесконечной российской дороге? Чаще откликались миры маленькие. Такие, как Элькин. Но приблизившись вплотную, даже войдя в соприкосновение с миром Олега и Вари, они торопливо отпружинивали на свое место. При всей подвижности этих миров они были еще менее достижимы, чем огромная, зияющая чернотой космоса Вселенная. На Руси же ныне у каждого своих бед хватало. Те же, у кого их не случалось, или те, которые чужих бед не замечали, проходили мимо Олега и Вари так же, как пролетали мимо лакированные иномарки.

В доме Олег умело затопил печь, чем вызвал бурное одобрение хозяйки, зато краем глаза заметил, как съёжилась, глядя на заигравший огонь, Варя.

- И надолго ты так его оставляешь одного? - спросил Олег, кивнув на Толика.

- А что, хочешь в няньки наняться? Было пару раз и надолго. Дальнобойщики не отпускали. Дня два он один тут сидел. Слава Богу, вода была, пряники, картошка вареная, хоть и холодная.

Олег больше не спрашивал. Сел рядом с детьми на пол, взял у Толика книгу и начал читать вслух. Оказалось, пятилетний Толик читал «Незнайку на Луне». Элька на миг замерла и с каким-то недоверием посмотрела на неожиданную «семейную» идиллию. Затем снова рванулась, стала накрывать на стол.

- Щас поужинаем, если хотите, я вам баню слажу. Свет тама есть...

2

Олегу и Варе хозяйка постелила на полу. Кинула пару толстых пуховых матрасов, свежее хрустящее белье, такие же огромные подушки. Получился целый остров блаженства посреди волнистого ободранного пола. Толика Элька положила в его кроватку, которая стояла у печи, а сама ушла в другую комнату. Получалось, что и ночью Толик оставался один. Это несколько удивило Олега, но поразмышлять об этом у него не получилось: усталость, баня и огромная перина располагали только ко сну. Сон без снов вырвал Олега из бытия, бросил в самую глухую и беззвездную часть вселенной. Возвращаться оттуда не хотелось, но кто-то, хотя и несильно, даже нежно, но очень настойчиво тормошил его за руку. Он неохотно открыл глаза и долго не мог настроить взгляд на нужный лад. Какой-то дрожащий огонек освещал комнату, и Олег не сразу понял, что это свеча. В изголовье стоял Толик и манил его рукой. Оказалось, зовет к столу, на котором и стояла свечка, а рядом лежала открытая книга. «С ума сойти, - дрогнуло сердце Олега, - он и ночами читает. Это же ненормальность какая-то!..»

Сев за стол, Олег долго не мог понять, чего от него хочет Толик. Все тот же «Незнайка на Луне», уже, правда, ближе к концу. Начал читать вслух, но Толик отрицательно закачал головой, листнул страницу обратно. Олег всмотрелся. В книге не хватало десятка страниц. Странно, не было похоже, что они вырваны, книга новая. Потом пришла мысль, что это типографский брак. Таких казусов сейчас в книгоиздании хватает.

- Чем же я тебе помогу? - озадачился вслух.

Толик смотрел на него внимательно. Ждал.

- Я попробую вспомнить, - решил Олег, и уже через пару минут начал рассказывать. Толик не побоялся сесть на его колени и получасом позже крепко уснул. Оставалось бережно перенести его в кроватку, и только тогда Олег заметил, что в дверном проеме стоит Элька. В одном нижнем белье. В очень красивом белье. Подумалось вдруг, что, в сущности, это вариант спецодежды. От такой мысли его явно передернуло, и он опустил взгляд. Больше всего Олегу не хотелось бы обидеть эту девушку. Даже взглядом. Он вдруг понял, что она, как и Олег с Варей, каждый день пытается убежать, уехать, если и не от беды, то от серой промозглой безысходности, похожей на пасмурную погоду в русской деревеньке, когда с неба льет непрестанно, а под ногами такая грязь, что, шагнув, надо каждый раз ногу выдергивать. Оттого и не шагать надо, а бежать. Бежать босиком! Куда? И при всей Элькиной напускной грубоватости (это как заслонка от внешнего мира), при всей суровой деловитости, она также беззащитна перед тем огромным миром, что открывался за порогом ее дома. Несся, гундося и сверкая разнокалиберными фарами, по трассе.

Элька не уходила. Какие-то новые нотки зазвучали в ее голосе. Будто с давним знакомцем или родственником заговорила:

- Он часто по ночам читает. Не может остановиться. Я сама никогда так не читала. Это, по-моему, «запоем» называется. Как у алкашей. Я вообще мало читала. В школе заставляли. Не интересно... Все про прошлый век. Дворяне там всякие. Отцы и дети. Туфта. Затянуто все.

- Книг много. Есть и не только о дворянах. - Олег не решался больше поднять взгляд.

Заметив это, Элька опять начала дурачиться:

- Я, кстати, забыла тебе предложить. Может, тебе хочется? Боишься?

Олег молчал, опустив голову.

- Небось, брезгуешь?

- У меня почти год не было женщины...

- Ого... Так какого-такого вы бродите?

- Мы идем...

- Куда?

- Не знаю. Варя идет, а я с ней.

Элька подошла к нему вплотную, вытянулась и погладила по волосам. У Олега зашлось сердце. Он по-прежнему смотрел в пол и видел только ее босые ноги. Элька же потянула его за руку в свою спальню. Он то ли пошел, то ли отчасти полетел сквозь какой-то густой туман, который и не снаружи, а в голове разбух. Успел подумать, что в данный момент себе не принадлежит, и просто подчинился обстоятельствам, как поступал уже не раз в своей жизни.

3

Ночью Олега подбросило. Резко сел на кровати, даже голова закружилась. Скользнул взглядом по красивой спящей Эльке и кинулся в другую комнату.

Варя спала поперек перины, разметав вокруг себя одеяла. Он переложил ее, укрыл, а сам примостился с краю.

В следующий раз его разбудил настойчивый стук. Стучали в ставни со стороны улицы. В щель между ними пробивался луч солнца, который от ударов мигал, как сигнальный огонь. Из соседней комнаты вышла, застегивая на ходу халат, Элька.

- Кто это? - спросил Олег.

- Дядька пришёл. Не переживай, ему денег на бутылку надо. Каждое утро приходит.

- Это не он тебя на дорогу отправил? - предположил Олег.

- Не-а, ему это не нравится. Ругался даже. Но с него какой спрос. Трактор его сломался, колхоз накрылся, работы нет, а дядька уже седьмой год пьёт. Бутылку утром, бутылку вечером.

- Ого! И не сгорел еще?

- Не-а, только краснорожий стал. Седьмой год под бутылку перестройку и реформы с мужиками обсуждают. Нормальные-то люди уже давно фермерские хозяйства завели, еще чем могут промышляют, а эти «совки»... А был заслуженным-перезаслуженным механизатором, аж к награде представить хотели. Да только как Горбачев на Россию приключился...

- СССР тогда был...

- Да какая разница?!

- Дашь ему на бутылку?

- Дам, лишь бы отвязался. Вставай, щас завтракать будем. Дети, если будут еще спать, пусть спят.

Завтракали яичницей, колбасой, чаем и непривычно ароматным хлебом. Такого в городах не бывает. Варя и Толик поднялись, когда Элька разливала чай. Умылись и тоже сели за стол. Оба молчали, при этом у них были такие серьезные лица, как будто сегодня ночью они узнали какую-то важную военную тайну и теперь никому ее не выдадут. Но ели в охотку.

- Пойдете дальше? - скользнула Элька взглядом по рюкзаку Олега.

Олег, в свою очередь, посмотрел на Варю. Та молча намазывала хлеб маслом.

- Пойдем, - решил Олег.

- Я вам соберу чего-нибудь с собой.

- Да и так уж... - смутился Олег.

- Пойдем погуляем, - вдруг предложила Варя Толику, - ты мне деревню вашу покажешь...

- Не пойдет он, в книжки уткнется, у него еще пара есть, из тех, что я ему в последний раз привезла. На улицу его выманить невозможно.

Толик все с той же «военной» серьезностью посмотрел на мать и как-то особенно решительно соскочил с табуретки. Подошел к Варе и взял ее за руку:

- Пойдем...

Элька открыла рот. Олег сначала не понял, что произошло. Элька же кинулась к Толику, повернула его к себе.

- Ты что сказал?!

Но он снова погрузился в какие-то свои мысли и мать словно не замечал.

- Послышалось, - сама себя успокоила Элька и вернулась на место.

Малыши быстро оделись и заскрипели снегом под окнами. Элька неотрывно смотрела на Олега.

- Куда вы идете?

- Куда Варя - туда и я, - честно ответил Олег.

- Но почему?

- Не сказать, что долгая история, но...

- Расскажи. Хоть немного.

- Ну, если только вкратце.

- Вкратце, вкратце.

- Да... Ну... Даже не знаю, как начать. Вроде, все до сих пор перед глазами стоит, а слова к этому всякий раз подобрать невозможно, потому как нет таких слов, чтобы передать, когда душа наизнанку выворачивается, - Олег закрыл лицо руками.

Элька напряглась, глаза стали тревожными, пожалела, что задела человека за живое. Потянулась было прикоснуться к нему, но он вдруг начал говорить резкими короткими предложениями, точно отстрелянные гильзы вылетали:

- Варенька в садике была... Я - на работе... А Таня - дома... Я в музыкальной школе работал да еще в районном Доме культуры подрабатывал... Должен был зайти за Варюшей в садик, и вместе - домой... А мне позвонили: «У тебя дом горит»... Пятистенок был... На две семьи... Соседи, как и твой дядя, с горбачевских времен хлещут... Как «меченый» антиалкогольный закон ввел, так и начали, словно с ума сошли... Короче, все наоборот у правительства получилось... Какие там талоны!.. Водка в два часа!.. Реки самогонные потекли... Последние два года они вообще в полном беспамятстве жили... Пару раз у них уже тушили... А у меня откуда деньги на другое жилье? Я же в нищей культуре работал... Вот, осталось от нее! - Олег с какой-то злобой вытащил из рюкзака маленький кофр, дрожащими руками открыл, и Элька впервые в жизни увидела на бордовой бархатной ткани настоящую флейту.

Она инстинктивно протянула к ней руку, но отдернула вдруг, будто обожглась. Подумала: не этот ли красивый музыкальный инструмент добавил Олегу горя?

- В общем, баллон газовый взорвался... Таня как раз к ним пошла, чтобы сказать, что газом пахнет... Это я так думаю... Ее там нашли... То, что от нее осталось... - Олег раскачивался на стуле, не отрывая руки от лица. И по ходу рассказа амплитуда раскачивания этого увеличивалась. Элька испугалась, что он вот-вот упадет, вскочила, оббежала стол и положила руки ему на плечи.

- Я про Вареньку-то забыл в тот день. Ее уж давно надо было из садика забирать, а я, как пень, сижу на пепелище. Ничего не вижу, ничего не слышу, кроме углей. И такая боль! До сих пор... Слов для такой боли не придумано. Не знаю почему, но вдруг весь мир несправедливым показался. Настолько несправедливым, что дальнейшая жизнь в таком мире - полная бессмыслица. Думал, вот посижу и пойду куда-нибудь в омут с головой. В темноту. В самую глубокую. Да тело меня не слушалось. Словно разум и тело отдельно могут у живого человека существовать. Наверное, это шок какой-то был. Я ни рукой ни ногой двинуть не мог, глаза отвести - и то... А воспитательница сама Варю привела, ругаться хотела, а как увидела - села рядом и тоже в такой же транс впала...

- А Варя? - Элька плакала, стоя за его спиной, руки ее инстинктивно гладили его плечи, точно это был самый подходящий массаж от душевной боли. Да кто знает?..

- А Варя спрашивала у всех встречных-поперечных, где мама. Ей никто не отвечает, у нее уже истерика началась, а я не слышу. И тут вдруг священник, батюшка из церкви Михаила Архангела, что у самого кладбища, пришел. Взял Вареньку за руку, увел в сторону от дыма этого, что-то шепчет ей. Потом уж я узнал, что он объяснял ей, будто мама Таня ушла туда, где светлее. Мы и переночевали в домике при церкви. Утром просыпаюсь, а Вари нет. Кинулся туда, кинулся сюда - нет! Нашли мы ее с батюшкой на трассе за городом. Слава Богу, у батюшки старый «москвичок» на ходу был. Спросили, куда она пошла, - молчит... Привезли обратно, а на следующее утро все повторилось. Догнали, снова привезли, а утром - то же самое. Я тогда взял всё, что у нас осталось, батюшка меня подвез, и я пошел рядом. Думал, уговорю вернуться... Километров десять прошли, надеялся, устанет, а она идет и идет. Зато разговорились понемногу. «Я, - говорит, - папа, иду туда, где светлее...» Таню её родители хоронили, мы уже туда не вернулись... Я потом позвонил по междугороднему...

Олег замолчал, пытаясь проглотить подкативший к горлу комок боли. Элька, чуть раскачиваясь, гладила его по плечам, а сама смотрела в одну точку на стене. Она и не чувствовала уже ничего, просто ныло где-то в сердце, потому что «болевой порог» давно был пройден. Вспомнилось, что в прошлом году в поселке был подобный случай. Сгорела по пьяни вся семья и двое малышей с ними. Семилетняя дочка вернулась из школы на пепелище. Ее увезли потом куда-то в детдом. А теперь поговаривают, что удочерили девочку сердобольные американцы. У нас, видать, сердобольных не хватает.

- Олег, - заговорила Элька, будто осенило ее, - давай я поговорю с нашим главным сельсоветчиком. Он мужик нормальный, старой закалки. У нас клуб уже лет пять не работает. Будешь клубом заведовать. А? Может, видеозал откроешь, я тут скопила чуть-чуть...

- Эль, я бы тоже остановился... Ты - лапушка... Да и устал уже. Едим нерегулярно, моемся еще реже. Ребенок ведь. Милиция несколько раз задерживала. Уроды всякие «наехать» пытались. «Лолиту» набоковскую читала? Да о чем это я?! За кого только нас не принимали! Мне иногда кажется, что я уже ни о чем думать-то не могу, кроме дороги. Иду и смотрю по сторонам. Но где он - тот свет, к которому Варенька идет?

- А давай я с ней поговорю!

- Поговори. Я не против, но, боюсь, она никого не послушает.

- А я вот попробую! - и Элька, набросив на плечи куртку, ринулась на улицу, сбив по пути ведро и еще что-то.

Олег остался один. «Как-то просто всё, - подумал он, - а может, так и надо?» Он тоже давно уже перешагнул «болевой порог». Точнее, не перешагнул, а перешагал. Или вместе с Варей уходил от него каждый день?

- Олег! - это кричала Элька с улицы.

Он в каком-то полузабытьи вышел на крыльцо. Элька была за воротами.

- Их нет! Они куда-то ушли! Я уже к дядьке постучала, думала, Толик ее туда водил, а их там и не было...

Сначала у Олега опустилось сердце. Даже не в пятки, а куда-то ниже земли. Он сделал несколько шагов, чувствуя, как сердце с трудом тянется следом где-то под землей. Как гиря. Да и ноги - словно из намокшей ваты. Мысли судорожно носились, настолько судорожно, что и понять невозможно было, какой в них смысл, толк, прок или еще что. Мысли сами по себе, а Олег сам по себе. Так было до тех пор, пока одна из них не зависла вдруг звонкой нотой в его голове.

- Одевайся потеплее, и побежали, - кивнул он Эльке.

- Что?!

- Я знаю, где они...

- Ты... Ты думаешь?.. - и уже засеменила как-то по-старушечьи в дом.

Им пришлось пробежать полтора километра до трассы и пройти быстрым шагом больше версты по сизому туману, клочками тянувшемуся над шоссе, рвущемуся под колесами редких машин. И еще с полкилометра они шли следом за малышами, которые бодро вышагивали впереди, взявшись за руки. Все это время они как будто переругивались, пытаясь уговорить друг друга начать новую жизнь.

- Это твоя Варвара его сманила, - бубнила Элька.

- По-моему, последнее слово было за ним, он так и сказал: «Пойдём».

- Он вообще не умеет говорить, - не совсем уверенно возразила Элька.

- Просто ему с тобой не о чем разговаривать.

Элька замолчала. Олег понял, что она обиделась, и решил как-то загладить свою вину:

- Кто его научил читать?

- Никто. Я сначала подумала, что он просто вид делает, а потом поняла, что он читает... Нам, похоже, теперь придется жить вместе. - Элька сказала это так, будто знала Олега тысячу лет и уж так он ей примелькался, что теперь, вроде, и деваться от него некуда.

- Не жить, а идти.

- Идти? Куда?

- Назад... К свету... Даже когда мы сидим, стоим или спим, мы идем. Мы двигаемся. Кто-то тянется к свету, а кто-то... - Олега вдруг потянуло пофилософствовать.

- Идти? И по дороге побираться? - оборвала его Элька.

Олегу пришло в голову обидное: «Зато тебе не надо будет на работу ходить». Но не сказал. Сказал другое:

- Прости, Эль, связалась с нами...

- Да чего уж... - И закричала вдруг: - Толик! Толик! Ну стойте! Куда вы?!

Малыши остановились. Эльке показалось, что до этого они довольно оживленно и весело беседовали, но теперь Толик смотрел на мать чуть ли не с серьезностью взрослого мужчины.

- Она сказала, что дольше меня не устанет, - сообщил Толик.

- Во как! И долго вы намерены соревноваться?

В ответ Толик пожал плечами.

4

Возвращались они вчетвером затемно. Дети по-прежнему шли впереди, а Олег с Элькой шли под руку. На ночь опять наддал морозец. Селияры мельтешили впереди редкими огоньками. Варя вдруг отпустила руку Толика и подбежала к Олегу.

- Пойдем быстрее, папа, я замерзла, там, видишь, огни. Там светлее. И Толик замерз. Ты нам перед сном почитаешь?

Сердце опять куда-то провалилось. Варенька не заметила, а Эля протянула Олегу платок. Навернувшиеся слезы норовили застыть у него прямо на ресницах. Он дождался, когда Варя догонит Толика, и только потом промокнул глаза.

- Я даже не был на кладбище...

- Ты думаешь, это самое важное?

- С тех пор, как все это произошло, я не знал ничего важнее, чем Варюша...

- Ничего важнее и быть не может, - согласилась Элька.

Олег вдруг захотел упрекнуть ее за Толика, которого она оставляла одного, но потом понял, что не имеет на это никакого права. Упрекнуть, может, и стоило кого-нибудь, но только не ее. Выкрикнуть в темный морозный воздух этот упрек, чтобы летел до самых кремлевских стен и там лет десять резонировал. Ровно столько, сколько страну лихорадит. А может, и все сто.

- Ничего важнее быть не может, - повторила сама себе Элька.

- И светлее, - добавил Олег.

- Ты ведь больше не пойдешь на дорогу? - спросил Олег, хотя и без того знал ответ, потому что иначе с сегодняшнего дня и быть не могло.

- Если только вместе с вами, - улыбнулась Элька.

«Как-то просто все, незамысловато получается, - подумал Олег, но на душе от этого "просто" стало светло и легко, камень оторвался и полетел в свою черную бездну, куда-то под землю. - А может, так и должно быть? Что еще нужно? Что-то еще нужно...»

Утром выпадет снег, мир станет светлее, и нужно будет расчищать тропку от крыльца к воротам...

САМЫЙ НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

ИМЯ ТВОЕ НЕИЗВЕСТНО, ПОДВИГ ТВОЙ БЕССМЕРТЕН.

Эпитафия на могиле Неизвестного солдата

Память - способность помнить, не забывать прошлого; свойство души хранить, помнить сознанье о былом. Память относительно прошлого то же, что заключенье, догадка и воображенье относительно будущего. Ясновиденье будущего противоположно памяти былого.

В. Даль.

Толковый словарь живого великорусского языка

Я не придумал эту историю, потому что придумать ее невозможно.

Я видел этого человека. Каждый день, с утра до заката, он сидел на ящике возле Знаменского кафедрального собора и кормил голубей. Он никогда не смотрел на прохожих, а если и смотрел, то как бы сквозь, и при этом загадочно и немного печально улыбался. Я потом понял, что этой улыбкой он извинялся перед всеми, кого не помнил, перед теми, кто не знал, что он не помнит... На нем всегда был один и тот же видавший виды серый пиджачок, штопанные, сто лет неглаженные брюки, потертые кирзачи, а на груди грустила одинокая медалька. Такая есть у каждого ветерана.

* * *

Небо открылось ярко-голубым и таким чистым, что его хотелось выпить. Из-за этой пронзительной глубины кружилась голова, и приходилось снова закрывать глаза, чтобы не засосало в небесную воронку. Жажда и тошнота плохо уживались с удивительным и прекрасным миром, который появился перед глазами так неожиданно. Просто взялся ниоткуда. До этого была бухающая в висках темнота, а до темноты не было ничего. Теперь было небо, в которое вострились темно-зеленые травинки.

Звуки нового мира доносились через какую-то вату. Вата «шуршала» в голове сама по себе, как помехи в радиоэфире, и сквозь этот въедливый шум едва пробивается нужная волна. Но про радиоэфир он тоже ничего не знал. Вот про небо понял, что это небо, а трава - это трава, и понял, что кружится голова, а не слушаются руки и ноги. Стоит только попытаться подняться, земля, на которой он лежит, стремительно отъезжает в сторону. Даже на бок перевернуться невозможно.

И все же он встал. Сначала на четвереньки. И увидел, что земля не так прекрасна, как небо. Ее зеленая бархатистая кожа была то тут, то там разорвана глубокими воронками. Беспорядочно и нелепо. Одна из таких кровоточащих черноземом и дробленой песочной костью ям находилась рядом, буквально в двух шагах. На краю ее лежала искореженная винтовка, назначение которой сначала было ему непонятно, потом, неизвестно откуда, появилось знание, что вообще-то из нее положено стрелять. Даже представились фанерные темно-зеленые мишени без рук, но зато с выпиленными силуэтами голов в касках.

Два таких силуэта двигались прямо на него. Он встал, покачиваясь, на ноги. Сквозь тугие ватные пробки в ушах доносилась незнакомая речь и смех. «Мишени» веселились, наверное, смеялись над сломанным оружием на краю воронки. У них, в отличие от фанерных, были руки, в которых отливали смазкой новенькие исправные автоматы. Один из автоматов коротко плюнул ему под ноги горстью свинца, брызнули земляные фонтанчики.

- Иван! Поднимайт рук, ходить плен! - смеялись мишени.

Он понял, что «Иваном» назвали его, и даже понял, что должен поднять руки. Сейчас он был готов на все, лишь бы снова лечь на эту маслянистую землю. И лежать долго-долго, пока не придет вечный сон, лишь бы только не испытывать этой жуткой боли в голове и ни о чем не пытаться думать. Да и мыслить-то получалось только какими-то простыми понятиями и категориями, которые крутились в оглушенном сознании сами по себе, независимо от усилий его воли. Небо голубое... Земля сырая... Винтовка сломанная... И ничего о том, что сейчас, ни о прошлом, ни о будущем. Никаких «толчков» сознания, кроме тех, прикладами автоматов, которыми его подгоняют в спину. Эти два солдата, говорящие на грубом каркающем языке, ведут его куда-то, постоянно поторапливают и смеются.

Его вывели на дорогу. Там на обочине сидели люди в такой же, как у него, одежде. Некоторые были в крови. Они разговаривали между собой приглушенно, но их речь он понимал без труда. Правда, не всегда мог расслышать. Лично к нему никто не обращался. Еще была собака, которая беспрестанно лаяла, и от хриплого её лая пробки в ушах давили внутрь, хотелось зажмуриться, засунуть голову в прохладную землю, где пусть и нет сладковатого майского воздуха, но зато темно и покойно.

* * *

Уже на третий день в лагере к нему перестали приставать с расспросами, кто он и откуда. Прозвали «контуженным», а по имени звали, как и немцы, Иваном. Только один человек, который по ночам лежал рядом, продолжал с ним разговаривать.

- Неужто ты вообще ничего не помнишь?

- Му-у... - мычал Иван.

- «Му» да «му», учиться говорить надо, тоже мне, Герасим.

- Ва, - не соглашался Иван.

- Иван? А, может, ты и не Иван?

- Му...

- Ты бы попробовал хотя бы «мама» сказать.

Значение этого слова было Ивану понятно, и при определенном старании ему удалось бы его выговорить, но для него лично оно ничего не значило. Да и разговор с соседом для него ничего не значил. Он уже на следующий день этого разговора не помнил. Да и весь прошедший день не помнил. Только какие-то размытые пятна. Наверное, поэтому он меньше других чувствовал усталость и напряжение ежедневного изнуряющего труда. В сон проваливался, как в черную бездну, из которой каждое новое утро рождался все тем же, но совершенно новым человеком. Даже немцы привыкли к тому, что каждый день Ивану нужно было вдалбливать, как и по какому маршруту он должен катить тачку с землей. Его перестали бить, потому как, усвоив задачу, работал он подобно исправному, хорошо смазанному механизму, не зная усталости. Часовые только посмеивались:

- Гут, гут, Иван!

- Man mub jedem Russen solche kontusion machen[1].

- Ebenso wie eine Impfung![2]

- Хорошо ему, он даже не понимает, где он и что делает, - говорили иногда те, кто работал рядом с ним.

Но никто по-настоящему ему не завидовал. Только спорили иногда в бараке, вспомнит он когда-нибудь или нет. А вновь прибывшие не верили, думали, придуривается.

- Может, он большой командир? - щурились они. - Так ему проще скрыться...

- Брехня! - возражали старожилы. - Да и какая от того разница? Он теперя даже над своей головой не командир.

- Не болтай! Он все понимает, просто не помнит.

- Точно! Я вот его спрашивал: небо - голубое? Он кивает. Я думаю, сейчас с подковыркой спрошу: трава - синяя? Он головой качает, нет, мол. Я его спрашиваю: птицы летают? Кивает, соглашается. Я опять испытываю: вода сухая? Так он даже засмеялся. Загукал как-то по-своему... Да так на меня посмотрел, вроде, сам ты дурак.

- Может, если выживет, после войны и найдет кого...

- Или врачи чего-нибудь покумекают.

- Победить бы еще. Они-то до Москвы за три месяца дошли, а сколько наши обратно топать будут?

- Да уж, пока мы тут прохлаждаемся...

Через некоторое время, течения которого Иван не осознавал, всех пленных (кто мог работать и на тот момент не болел) погрузили в товарные вагоны и повезли на Запад. Между Западом и Востоком он тоже не понимал разницы, и каменный барак, сменивший деревянный, легко стал для него новым домом. Он не почувствовал различия между тачкой с песком и тяжелыми деталями, которые пришлось таскать здесь, он не обратил внимания на то, что людей в полосатом тряпье вокруг стало больше и все они говорили на разных языках. Но кое-что он уже начал запоминать. Например, он точно знал, что после пробуждения надо работать, что нельзя подходить к забору и к некоторым зданиям, что на руке у него теперь есть номер... За два с половиной года он выучил и научился более-менее связно произносить несколько слов: арбайтен, баланда, русский, мама, Ваня, наши летят...

Потом в лагерь пришли солдаты в другой форме. Они тоже говорили на непонятном языке, но даже Иван понял, что язык этот мягче и не такой каркающий. Эти солдаты не заставляли «полосатых» работать, хотя тоже делили на группы, а если и приказывали что-то, то очень вежливо, как будто у них в руках не было оружия, главного аргумента в общении между людьми в форме и безоружными. По этому поводу Ивану вдруг, и очень больно, вспомнилась искореженная винтовка на краю воронки и то синее небо. Даже голова закружилась от синей боли в глазах. Но другие дни так и не прорезались, и он не смог оценить «подарка» раненой памяти. Более того, стал бояться повторения такой боли.

* * *

Через несколько дней американцы погрузили всех русских на автомобили и куда-то повезли. Оказалось, в другой лагерь, где бывших военнопленных встречали «смершевцы» и целый полк НКВД. Все это делалось второпях, в суете, и поэтому рядом с Иваном не случилось никого, кто был с ним в одном бараке. Или оказались, но про него забыли, да и в пору было о себе подумать. И никто не мог объяснить дотошному капитану в очках, что у Ивана смертельно ранена память. А тот почему-то злился, смотрел исподлобья, презрительно, даже злобно.

- Фамилия?

- Му-у...

- Что, язык проглотил? У нас немых на фронт не отправляли, так что кончай ломать комедию, у нас с предателями разговор короткий. Имя?

- Ва-ня...

- Полное имя?!

- Ва-ня...

- Национальность?

- Рус-кий...

- Звание?!

- Му-у...

- Опять мычишь? Как попал в плен?

- Ар-бай-тын...

- Ты мне это брось! Вас тут несколько тысяч, мне некогда с каждым слова разучивать, врачей с нами тоже нет.

- На-ши ле-тят...

- Чьи ваши? - прищурился капитан.

- Мама, - вспомнил еще одно слово Иван и горько вздохнул. Он не знал, зачем задает ему все эти вопросы сухощавый капитан с колючим взглядом, и тем более не знал на них ответов. А на следующий день он не помнил и самого капитана. И тем более он никогда не узнал, как просто решилась его судьба.

Дотошный капитан доложил о нем уставшему седому майору, у которого давно уже мельтешило в глазах от списков бывших военнопленных. Единственное, что в последнее время не вызывало у него раздражения и сквернословия, - это образы жены, сына и дома, которых за последние три года он видел только два раза.

- Про этого, со странностями, проверяемые Волохов и Фоменко сообщили, что с тех пор, как его знают, у него абсолютно нет памяти. Только фрагментарная. У него даже фамилии нет, только номер на руке. За все время в лагере выучил несколько слов. Работать может. - Капитан выдержал многозначительную паузу, но майор никак не реагировал, с отсутствующим видом рассматривая какие-то бумаги на столе. - Но все это подозрительно. Говорят, он даже прошедшего дня не помнит. Проверять надо. Врачей бы.

- Отправь куда следует, там и проверят.

«Куда следует» было понято как «родной» советский лагерь в Сибири, где изменники Родины и другие предатели валили лес для восстановления народного хозяйства.

* * *

Проверяли Ваню добросовестным трудом в течение пяти лет. За это время он научился говорить еще несколько слов: кум, сука, зона, зэка, нары, дай, возьми, буду, не буду, понял...

И даже дюжину связных фраз. Он, кроме того, запомнил несколько дней. Правда, без усилий, случайно.

На него быстро перестали обращать внимание и охранники, и зэки. Урки, правда, любили подшучивать над Иваном, но сравнительно безобидно.

- Иван, не помнящий родства!.. - начинал кто-нибудь.

- Да он не только родства, он даже не помнит, ходил ли он до параши...

- Интересно, он и баб не помнит?

- Не, он не помнит чё с ними делают!

Обычной шуткой было разбудить Ивана за час-два до подъема, когда уже светало, и произнести слово «работать». Он, не обращая внимания на спящую братию, собирался, умывался и шел к воротам, из которых бригады уходили на деляны. Часовые даже не пытались его отгонять, потому что проще его было пристрелить. Он стоял эти два часа, глядя в одну точку на створках ворот, ожидая, когда они откроются. Уркам было смешно, а Ивану все равно, времени для него не было.

Другое дело было перепоручить Ивану свою работу. Он безропотно выполнял свою норму да еще успевал «помочь» двум-трем товарищам, потому как приказы любого человека он выполнял беспрекословно. На него даже делали ставки, сколько он выработает за день. Многие бригады хотели заполучить беспамятного.

Поражало зэков то, что он абсолютно не помнил зла, а вот добрые поступки по отношению к нему вроде как начал запоминать. К примеру, один из зэков вытолкнул его из-под падающего ствола. Иван потом ходил за ним несколько дней, улыбался и готов был выполнять за него любую работу, потому как по-другому отблагодарить не мог. Значит, запомнил. Были и другие случаи...

Лагерное начальство для правильного ведения документации вынуждено было подобрать ему соответствующую фамилию - Непомнящий. Разумеется, никакие проверки ничего не дали, но останавливать запущенную машину правосудия - все равно что самому ложиться под паровоз.

В один из одинаковых лагерных дней Ваню вызвал к себе начальник - подполковник с ярко выраженным чувством справедливости. Ваня долго рассматривал его начищенные до звездного блеска сапоги, сидя на прикрученном к полу табурете, а подполковник между тем чинно выхаживал вокруг него, излагая преамбулу к основному разговору, которая заключалась в тезисном изложении системы ценностей правосудия в государстве победившего пролетариата. Но минут через двадцать разговор пошел о главном:

- Я тебе, Иван, честно скажу: мы ничего не нашли - ни «за», ни «против». Но, сам понимаешь, если понимаешь, в плену-то ты был. А как ты туда попал? Может, сдался? Хотя, конечно, больше похоже, что тебя хорошенько контузило. Вас вот десятки, сотни тысяч, миллионы... А нам - работы. И главное, где твоя красноармейская книжка? Мы даже не можем установить часть, в которой ты служил. У любого следователя возникнет подозрение, что ты выкинул ее перед сдачей в плен. Может, ты даже офицер, коммунист... А за это, сам понимаешь... Но, учитывая твой добросовестный труд и примерное поведение, думаю, проблем с освобождением у тебя не будет. А пока что придется пожить здесь...

- Му... - согласился Иван, потому что другой жизни себе и не представлял.

Точно так же, как не было причин «исправлять» Ивана Непомнящего в ГУЛАГе, так и не нашлось причин задерживать его после истечения неизвестно кем отмеренного срока. До ворот группу освобождаемых провожал все тот же подполковник, но сделал он такое исключение только ради Ивана, перед которым почему-то чувствовал себя виноватым. Обычно же он ограничивался кратким назидательным напутствием в своем кабинете, которое заканчивалось выдачей справки об освобождении.

В это утро он прошел бок о бок с Иваном, который замыкал группу, и говорил не на казенном, а на простом русском языке:

- Ты езжай со всеми, Иван, езжай по городам, сходи на станциях. Вдруг что-нибудь вспомнишь. А если вспомнишь - напиши. Подполковнику Карнаухову. Ах, ёшкин перец, ты же все равно не запомнишь! Я тебе в каждый карман по справке положил. Там написано, что ты не только отбывал срок, но и воевал, был в немецком лагере. Вас же из Бухенвальда привезли... - вдруг остановил Непомнящего, посмотрел на него внимательно, лицо подполковника озарила догадка: - Справки показывай везде! Куда бы ни пришел! Понял?! Это приказ! Понял?!

- Понял, - пообещал Иван.

- То-то! Там и доктор приписку сделал про амнезию твою. Русские люди сердобольные, по крайне мере, без куска хлеба не останешься.

- Рус-кий... - кивнул Иван, он улыбался подполковнику самой проникновенной улыбкой, на какую только был способен. Казалось, он все понимал и запоминал. По крайне мере, глядя на его улыбку, в это верилось. Так это или не так, но Иван нутром чувствовал, что обычно суровый, въедливый блюститель всех мельчайших буковок законов и всех уставов, переживший на своем посту всех вышестоящих начальников, глянцевой выправки подполковник делает ему добро. А делал он это для такой категории людей не часто.

- Может, и работу найдешь, тебя, вон, не согнуло, а, наоборот, расправило. После немецкого-то лагеря доходягой был.

- Арбайтын, - вспомнил Иван.

- Ну, давай, шагай до станции. Километров семь будет.

И еще долго подполковник, два автоматчика и собака смотрели ему вслед. Он так и шёл замыкающим. В отличие от всех остальных, не разговаривал, не крутил головой по сторонам, не размахивал свободной от чемодана рукой (чемодан ему собрали зэки «всех профилей»).

Он шел сосредоточенно, выполняя последний приказ последнего своего начальника.

* * *

Я видел этого человека. Каждый день, с утра до заката, он сидел на ящике возле Знаменского кафедрального собора и кормил голубей. Он никогда не смотрел на прохожих, а если и смотрел, то как бы сквозь, и при этом загадочно и немного печально улыбался. Я потом понял, что этой улыбкой он извинялся перед всеми, кого не помнил, перед теми, кто не знал, что он не помнит... На нем всегда был одет один и тот же видавший виды серый пиджачок, штопанные, сто лет неглаженные брюки, потертые кирзачи, а на груди грустила одинокая медалька. Такая есть у каждого ветерана. Только у этой была история особенная.

9 мая 1975-го Иван Непомнящий, как обычно, сидел у ворот Знаменского собора и смотрел на голубей. В этот день к храму шли не только прихожане, но и многие ветераны. Ваня улыбался им особенно, потому что многие подходили к нему и не только бросали монетки, но и поздравляли, жали руку. Стараниями прихожан об Иване Непомнящем знали многие, знали о справках заботливого подполковника Карнаухова. Одна семейная пара задержалась рядом с ним дольше других. Седой ветеран с целым «иконостасом» на груди внимательно рассматривал искренне улыбающегося Ивана. Женщина, державшая его под локоть, терпеливо ждала, переминаясь с ноги на ногу.

- Саня?! Востриков?! - узнал-спросил он. - Я - Олег Ляпунов. Помнишь? Под Харьковом? Май сорок второго? Юго-Западный?..

- Ваня, - поправил его Непомнящий.

- Как Ваня? Один в один - Саня Востриков!

- Ты, наверное, обознался, - потянула Ляпунова за локоть жена.

- Не может быть, такое не забывается. Мы вместе из окружения пробивались. Неудачно тогда с Харьковом получилось. Тимошенко этот... Мы Саню погибшим считали. Я сам видел, как за его спиной мина ухнула...

- Наши летят, - продолжал улыбаться Иван.

- Просто похож человек, он же тебе говорит, что его зовут Иван, - у жены, похоже, кончалось терпение, она почему-то с опаской смотрела по сторонам. Оглядевшись, добавила вполголоса: - Каждый год ты в День Победы ходишь в церковь и не боишься, что тебе по партийной линии замечание сделают. Ладно в районе, а тут в областном центре - вместо банкета в Облисполкоме, могли бы и завтра...

- Я старшине Голубцову поклялся! Он на руках моих умер! Каждый год молебен! Плевать мне на все эти линии! - так от души резанул, что жена с лица сошла и потупилась.

Даже Ваня на минуту перестал улыбаться.

- Прости, столько лет уж прошло, ты действительно мог ошибиться. - Жена отступила чуть в сторону.

- У этой памяти нет сроков! - отрезал и попал в самую точку Ляпунов и снова стал внимательно смотреть в глаза Ивана Непомнящего. - Ей-богу, глаза-то его. Вроде, он с рязанщины был, чего вот только в Сибири... Побирается... Русский солдат...

- Русский, - согласился Иван и снова заулыбался.

У Ляпунова сама собой навернулась слеза. Единым рывком он снял со своей груди медаль и, подтянув к себе несопротивляющегося Ивана, прицепил награду к лацкану его пиджака.

- Спаси вас Бог, - произнес Иван, слегка поклонившись.

Медаль звякнула. Ляпунов скрипнул зубами:

- Не так, солдат, не так!..

- Слу-жу тру-до-во-му на-ро-ду! - из какого провала памяти всплыл этот довоенный уставной ответ?

Иван продолжал улыбаться, но на глазах у него, как и у Ляпунова, выступили слезы. Ему показалось, он вспомнил что-то самое важное, но никак не мог объять это, объяснить самому себе, потому что всё его ограниченное одним днем памяти сознание переполнилось чувством удивительного братства, которое исходило от человека по фамилии Ляпунов.

- Зачем ты, Олег, может, это все-таки не тот, может, он и не воевал вовсе? - откуда-то из другого мира высказалась жена.

- Ваня-то наш? Ишшо как воевал! И в плену у немчуры был. Настрадался! Не видно разве? - так коротко разъяснила всё маленькая старушка из тех, что ежедневно ходят в церковь и заботливо следят там за чистотой и порядком. - Памяти у него нет. Совсем. Мы уж и к врачам его водили, и молились... Видать, Промысл Божий о нем такой. А вы никак признали его?

- Да вот, мужу показалось...

- Моего друга Александр Востриков звали, - не поворачивая головы, сообщил Ляпунов.

- А-а, - поняла старушка, - а у нашего справки есть, Иваном Непомнящим записан. А вот наград у него и нет. Теперь уж, почитай, у каждого, кто и един день на войне был, есть награды, а у нашего Вани нет.

- Есть, - твердо ответил Ляпунов.

- Есть, - улыбнулся сквозь слезы Иван.

- Ты правда ничего не помнишь? - не унимался ветеран.

- Правда-правда, он даже вчерашнего дня не вспомнит, только самую малость.

- Я за тебя помнить буду, - пообещал Ляпунов.

- Дай Бог вам здоровья, - перекрестилась старушка и шепотом добавила: - Слез-то его никто и не видел ране.

- Наши летят, - слезящимися глазами Иван Непомнящий следил за поднявшейся над колокольней стаей голубей.

Я видел этого человека много раз, но так ничего и не узнал о нем. Теперь я уже не помню, сколько лет он кормил голубей у ворот храма, вокруг было столько «главного и важного», что в суете устремлений к этим «важностям» я не заметил, когда и куда он исчез. И теперь, спустя несколько лет, я могу вспомнить только одинокую медальку, его улыбку и взгляд. Взгляд, в котором теперь я разглядел действительно главное. Память.

ЧЕЛОВЕК ДРУГА

Этого пса все так и называли - Пёс. Его собачья инвалидность вызывала, с одной стороны, жалость, с другой - отталкивала. Глаз и ухо он потерял благодаря заряду дроби, выпущенному пьяным охотником шутки ради, дабы отогнать любопытного пса от добычи. Половину правой передней лапы он потерял уже из-за своей односторонней слепоты: убегал от разозлившихся мужиков на пилораме и неудачно прыгнул через циркулярку. Теперь он ежедневно побирался у сельмага или у облюбованного подъезда. Его либо жалели, либо гнали. Жалели его в основном дети, приносили что-нибудь съестное из дома, но они же бывали и необычайно жестокими. Однажды они связали ему две задние лапы и долго потешались над тем, как Пёс пытается убежать, выпутаться, но только переваливается с боку на бок, не простояв и секунды, падает, обиженно подвывает и беспомощно скулит. Если б в поселке нашелся хоть кто-нибудь, читавший когда-либо Гюго, то пса непременно назвали бы Квазимодо. Но местные жители большей частью читали только телевизионные программы и объявления на заборах. Вынужденная малоподвижность сделала пса созерцателем и даже философом. Глядя в его единственный печальный глаз, можно было легко увериться, что он не только понимает человеческую речь, но и знает что-то такое, чего никогда не узнает вся ученая человечья братия: от лириков до физиков-ядерщиков. Сновавшему же мимо народу некогда было вглядываться в зеленую глубину собачьего глаза, хорошо хоть находились сердобольные старушки и детишки, которые приносили калеке поесть и изредка, явно превозмогая отвращение к его уродству, несмело ласкали его. Частенько рядом с ним присаживался на корточки местный забулдыга Иван Васильевич и, забыв о пёсьей инвалидности, требовал, чтобы Пёс одарил его собачьим рукопожатием.

- Дай лапу, друг человека! - покачиваясь, требовал он, и не похоже было, чтобы он при этом издевался над трехногим инвалидом. - Сидишь тут, умничаешь, кто ж тебя, горемыку, оставил мучиться на этом свете? Вот ты - друг человека, где же твой человек, мать его наперекосяк?!

Посидев так несколько минут, выкурив сигаретку, он, пошатываясь, уходил, оставляя Псу самому решать вопрос, кто из них больше мучается.

По ночам Пёс устремлял одноглазый взгляд к звездам, разумеется, если небо не было затянуто низкими серыми тучами, или неуклюже хромал в своё логово на теплотрассе, потому что знал - в эту ночь он будет выть и скулить во сне, а значит, в лучшем случае, в него кинут чем-нибудь или огреют палкой, чтобы не мешал спать праведным труженикам. Так он жил уже, наверное, лет пять, и никто и никогда не узнал бы его умных собачьих мыслей, если б... Если б в один из бесконечных и одинаковых дней, которые отличались только разницей температур и влажностью, отчего обрубок лапы болел либо больше, либо меньше, если б в один из таких вынужденно и грустно проживаемых дней к нему не подошел странный малыш. На вид ему было лет пять, но взгляд его был много умнее, чем у некоторых взрослых. Вместо левой руки из-под клетчатой безрукавки торчала ужасающая своим малиновым окончанием культя. Чуть ниже локтя... Пса даже передернуло, он увидел вдруг боль, которая показалась ему больше собственной.

Здоровой рукой мальчик смело погладил Пса, сел с ним рядом и обнял его за шею.

- Знаешь, - сказал малыш, - раньше бы мама мне не разрешила взять тебя, а теперь, я знаю точно, разрешит. Я как из больницы выписался, она мне больше разрешать стала. Я видел, что тебя обижают, я буду тебя защищать...

Пёс робко лизнул мальчика в щеку и осторожно устроил свою одноухую голову на его хрупкие колени. Мальчик гладил пса и рассказывал ему о том, как добрый доктор из скучной больницы научил его, что надо уметь радоваться жизни и никогда не сдаваться. Малыш теперь обещал научить этому своего нового друга. Пёс в ответ тяжело и протяжно вздыхал, как умеют делать только умные собаки.

Потом они, разговаривая, неспешно шли домой к мальчику. Навстречу им попался вечно хмельной Иван Васильевич. Увидев однорукого мальчика с трехногой собакой, он остановился, долго силился что-то сказать, и, когда они уже прошли мимо, спросил у пустоты:

- Вот он, значит, какой - человек друга?

ДЕЖУРНЫЙ АНГЕЛ

У каждого в жизни бывает непруха. И пусть слово это далеко не литературное, но для определенного стечения жизненных, политических, климатических и прочих обстоятельств подходит именно это слово. По мнению Игоря Сергеевича Жаркова, «непруха» - это совокупность неудач и «обломов» во всех сферах деятельности, с которыми в течение энного времени сталкивается индивидуум. Непруха сводит любое движение данного индивидуума либо к нулю, либо в область отрицательных чисел и в итоге может привести данного индивидуума или к отчаянным поступкам, или в состояние равнодушной бездеятельности. Игорь Сергеевич Жарков предпочел второе. Пребывая в состоянии ярко выраженного «пофигизма» («пофигизм» (сленг) - разновидность равнодушия, усугубленного нездоровой иронией и цинизмом; равнодушие ко всему происходящему вокруг, происходящему со всеми, в том числе с самим собой), Игорь Жарков с легкой ненавистью ко всему миру наслаждался своим состоянием и усугублял его сухим октябрьским утром сухим вином в кафе-забегаловке. Он не пытался доискаться до причины собственных неудач, а как мазохист-любитель кропотливо перебирал их в голове, перемешивая несладкие мысли с кислым «Каберне». Процесс же этот постоянно требовал дальнейшего усугубления, и Жарков пристреливался взглядом к стеклянным снарядам за спиной скучающего бармена, наполненным нирваной различного цвета и разной крепости. Детальное воспроизведение обид и происшедших с Жарковым казусов в его воспаленном сознании мешало твердо определиться с выбором «катализатора» - водка или коньяк. Кроме того, Жаркову время от времени казалось, что все усилия его памяти и воображения проецируются для всеобщего обозрения и все опохмеляющиеся в это утро завсегдатаи и внешне невозмутимый, неприступный бармен, - все вокруг с осуждающим злорадством лицезрят его временную (так он думал) слабость.

Да и чего тут особенного? Самая обычная непруха, очень характерная для любого пореформенного периода. Ну, уволили с работы, сейчас всех увольняют. Ну, не приняли на другую.

А кого сейчас принимают? Особенно если у вас профессия - художник-оформитель. Время славы КПСС и сопутствующих ему плакатов и лозунгов безвозвратно ушло, а рекламщиков бегает по городу как собак нерезаных. Дальше: ну, попьянствовал человек неделю, что с того? А кто сейчас не пьет? Большинство только представляются трезвыми. По крайней мере, дикция у Жаркова не хуже, чем у представителей родного правительства. Специально повторял их бессмысленные речи, сидя у телевизора, смачивая горло «Хванчкарой». Ну, ушла жена к ненаглядной (век бы ее не видеть!) теще. А где еще место браку, как не на помойке? И все же уход жены был последней каплей, чтобы Жарков произнес касательно себя слово «непруха». Остальное – мелочи, просто цветочки: попал под машину - сломал руку; украли у временного инвалида в автобусе бумажник; при выходе из автобуса поймали безбилетного Жаркова контролеры, денег на штраф не было - унизительно обыскали и в качестве компенсации дали по морде; в доме отключили горячую воду; Вова Онуфриев срочно требует возврата долга, а надо еще где-нибудь занять; хотел обзавестись любовницей - засмеяли «кандидатки»... А ведь мог бы получиться из него достойный альфонс! Противно? Ни на йоту! По-чет-но! В нынешние времена приемлемо все, что выгодно, и если выгода действительно имеет место быть, то ее счастливый обладатель как бы автоматически становится почетным членом общества. Нет, Жарков так не думал, просто притворялся вместе с большинством населения державы камикадзе. Именно поэтому он сейчас безнадежно распивал в кафе «Рассвет» до самого заката.

Бармен отреагировал на зашуршавший по стойке полтинник бутылкой дагестанского трехзвездочного и даже намерился было сорвать пробку, но Жарков вдруг понял, что пить сейчас он не будет. Не принесет это желанного облегчения. Не в кайф. Потому он опередил бармена и стремительно переместил емкость во внутренний карман плаща. Бармен зыркнул на него с непринужденностью, но так как Жаркову (как он думал) было все «пофигу», он молча развернулся и вышел из кафе, обдав прохожих волной аппетитного котлетного духа, присущего таким заведениям.

Он двинулся к центральному парку, чтобы предаться самобичующим размышлениям где-нибудь на тихой аллее. И то, что осень была золотая, и город, осыпанный желто-красными гирляндами, был необычайно красив и приветлив, и то, что прохожие вокруг были в приподнятом настроении, еще больше укрепляло Жаркова в мысли о том, что он один отторгнут и не понят этим лощеным миром с его волчьими товарно-денежными отношениями. В парке он нашел подходящую скамейку и созерцательно углубился взглядом в голубое, но, как ему казалось, отвратительно пустое небо. Ему вдруг представилось, что именно сейчас он должен умереть: в глубоком одиночестве, и чтобы нашли его здесь, в парке, с легкой ироничной и в то же время всепрощающей улыбкой на устах и глазами, устремленными к небу. От пережитого сострадания к самому себе и глубокого философского осознания безразличия всего мира к его персоне Жарков откупорил коньяк и отпил несколько больших глотков. Другого способа существования в эпоху хандры и необъяснимой духовной жажды он не знал, так же как не знал, что отчаянье (см. «уныние») - один из смертных грехов. Но именно оное заставило его, запрокинув голову, полным этого самого отчаянья голосом возопить в безучастное небо:

- Господи! Ну сделай хоть что-нибудь!.. - при этом подсознательно подразумевалось не спасение его, Жаркова, а хоть какое-то облегчение страданий, выпавших на долю этого безумного в своем самоуничтожении мира. И это был 7777-й крик, прозвучавший в этот день в этой стране, обращенный к Нему.

Все было бы угадываемо просто, если бы рядом на скамейке с Жарковым из воздуха материализовался Ангел-Хранитель или специально существующий для подобных поручений дежурный Ангел и выполнил бы все пожелания Игоря Сергеевича для облегчения его бренного существования. Но в эпоху «крутого» материализма такое чудо было бы оскорбительным для самого себя, и нет ничего удивительного в том, что ничего не произошло. Гром не грянул. Кто-кто, а Игорь Сергеевич понимал нелепость чуда в наше время даже лучше других. Определив для себя, что это было последнее обращение за помощью к кому бы то ни было за этот день, Жарков вернулся в состояние наигранно-презрительного равнодушия, без особых усилий над собой допил из горлышка коньяк и двинулся прочь из этого «поэтически-уединенного места». Он не почувствовал себя пьянее или хуже, он просто в очередной раз за эти дни смирился со своей участью. Правда, ему показалось, что день вдруг заметно посерел, будто осенние краски утратили свою утреннюю жизнеутверждающую яркость, запылились, что ли. Да и люди стали какими-то хмуро-озабоченными, и единственное, чем они отличались от Жаркова, - торопились решать свои проблемы.

Но некоторые проблемы в нынешнее время перехода от социалистического варварства к общечеловеческой цивилизации решались отнюдь не цивилизованными способами. Право на доступ к общечеловеческим «ценностям» оспаривалось по старинке, с оружием в руках. Именно люди с оружием выскочили из лакового иностранного автомобиля, и Жарков, который был совершенно обоснованно уверен, что стрелять будут не в него, удивленно замер на месте - предоставлялась редкая возможность в объективной реальности лицезреть кадры из американского триллера. На миг опережая нажатие курков, Игорь Сергеевич отследил траектории еще не вылетевших к цели пуль и угловым зрением определил, что предназначены они почтенному семейству из трех человек, а, скорее всего, джентльменистому папе, небрежно покупающему пятилетней дочери мороженое. Но даже со случайной пулей для невинного дитя Жарков смириться не мог. Так же, как поучительно показано в американских фильмах, он метнулся к ничего не подозревающей стоящей спиной к убийцам семье и одним рывком уложил всех троих на землю. Лоток с мороженым подсек и продавщицу. Он даже совершенно справедливо успел подумать, что никто, кроме него, ничего подобного делать не собирался. Напротив, окружающие, по законам жанра, с ужасом и одновременно любопытством на лицах стремительно искали укрытия. Очереди из маленьких пистолетов-пулеметов прошили лоток, звякнули о чугунную ограду парка, частью устремились в небо, к которому полчаса назад взывал Жарков. Поднимаясь на ноги, Игорь Сергеевич не учел одного: в его стране бандиты не торопились убегать и, хотя особенно не мешкали, успели, хоть и вскользь, «приголубить» неожиданного в этих местах супермена. Одна пуля прокусила ему щеку с наружной стороны и унеслась по своим делам, зато другая плотно засела в правом плече. При этом заставила Игоря Сергеевича «сальтануться» через лоток и приземлиться на пышное визжащее тело продавщицы. На какое-то время он потерял сознание.

Когда пришел в себя, его уже грузили в ярко-желтый реанимобиль. Толпа зевак сочиняла подробности происшедшего, называя Игоря Сергеевича то «альфовцем», то еще каким-то спецназовцем. Очень красивая женщина склонилась над ним и, обдавая запахом дорогих духов, спросила:

- Как вы себя чувствуете?

В первый раз за эти дни кто-то поинтересовался его самочувствием. Жарков благодарно улыбнулся. «Все как в хорошем боевике с хэппи-эндом», - подумал он.

- Мы благодарны вам, ведь с нами была Машенька... - «Это маленькая девочка, которой покупали мороженое», - понял Жарков.

- Хорошее имя, - сказал он.

Лицо нового русского джентльмена закрыло обозримое пространство:

- Я бы хотел, со своей стороны, отблагодарить... - еще что-то из дежурного набора, и его рука зачем-то слазила в нагрудный карман Игоря Сергеевича. Будто погладил по многострадальной груди.

Потом снова появилось лицо красивой женщины.

- Как вас зовут?

Жарков не скрывал, как его зовут, но неожиданно сам для себя забыл. «Шок, что ли?» Поморщил лоб - не вспоминалось.

- Дежурный Ангел, - смущенно ответил он, и прежде чем носилки задвинули в фургон, еще увидел лицо девочки Машеньки, которая даже не успела испугаться и приветливо помахала ему рукой. Игорь Сергеевич хотел помахать ей в ответ, но от боли вновь потерял сознание. В липкой темноте забытья, оказывается, тоже бродят кое-какие мысли. В центре первозданного хаоса стоял вопрос: «Почему я это сделал? Почему именно я?» И откуда-то, словно не из собственной головы, пришел то ли ответ, то ли отговорка: «Да потому что мне делать больше было нечего»...

В себя он пришел сразу после операции по извлечению пули. Возвращаясь к печальному осознанию своей участи, дырку в плече он расценил как закономерное продолжение непрухи. И вернувшимся сознанием не без иронии определил, что его соседями по палате являются, с одной стороны, - бандиты, и жертвы их коллег - с другой. Это не мешало им довольно мирно играть в карты и рассказывать скабрезные анекдоты. Ожившего Игоря Сергеевича тут же приняли в компании: обе стороны (каждая по-своему) похвалили его за проявленное гражданское мужество и даже предложили выпить. Но он и так был прилично пьян после недавнего наркоза и предпочел уснуть. Утром он проснулся раньше других, испытывая большое желание сходить в туалет. Последствия наркоза, боль в плече и похмелье очень мешали ему сориентироваться в нехитром больничном пространстве. С трудом сев на кровати, он увидел еще одного товарища по несчастью, которого сначала не заметил. Это был мальчик лет восьми, который отсутствующим взглядом смотрел в окно. Совсем недавно таким же взглядом смотрел на мир сам Игорь Сергеевич и, между прочим, в ближайшие дни намерен был заняться тем же самым. Теперь же он несколько удивленно взирал на мальчугана с перевязанной головой.

- Не приходит к нему никто, - рядом проснулся старик с загипсованными ногами, - подай утку.

Когда Жарков, держась здоровой рукой за стену, вернулся из туалета, мальчик сидел в том же положении, а старик курил под одеялом «беломорину».

- Надо успеть, пока уколы и градусники не пришли ставить, - пояснил дедок свое антисанитарное поведение.

Увидев, что Жарков проявляет интерес к мальчику, старик сообщил:

- Доктор нам шепнул, что после травмы он речь потерял, ему говорить надо учиться, а говорить не с кем. С нами не хочет. Отца нет, а мать то ли закрутилась на работе, то ли без вести пропала... - вздохнул, помолчал и уже совсем тихо добавил: - А можа, и плюнула на родное дитя.

Сердце Игоря Сергеевича прострелила знакомая боль. И не то чтобы он был чересчур сентиментальным, но собственные беды показались ему ничтожной мелочью по сравнению с горьким одиночеством этого мальчугана.

- Его Юра Лебедев зовут, - где-то в другой, наполненной суетливой жизнью вселенной копошился дед.

Через три недели Жаркова выписали. Все эти дни он читал Юре вслух. Читал Носова, читал Дюма, читал Волкова, читал Стивенсона, читал спортивные новости... А тот неизменно смотрел в окно. Жарков знал, что не он и его навязчивое чтение нужны сейчас Юре Лебедеву, но большего для него сделать не мог. Даже «крутые» смягчились сердцем, наблюдая за стараниями Игоря Сергеевича. Они дружески похлопывали Юру по плечу, называли «братком» и клали в его тумбочку диковинные заморские фрукты. Юра к ним не притрагивался, но они, подражая упорству Жаркова, выбрасывали испортившиеся и подкладывали свежие.

Сменив пропахшую лекарствами, заношенную до просвечивающего неприличия больничную пижаму на костюм с дыркой на плече, Жарков вышел на улицу. Тихо падал снег. Время, с тех пор как он сыграл эпизодическую роль в «боевике», притормозило и вяло тянулось вслед за сероватыми тучами на небе. Игорь Сергеевич пошарил в карманах, рассчитывая на завалявшуюся пачку сигарет, но во внутреннем нагрудном кармане вдруг нащупал ровную пачку бумажек, которую даже на ощупь ни с чем другим спутать было невозможно. Это были деньги. Деньги, которые успел ему сунуть перед неотложной госпитализацией новый русский джентльмен - отец Машеньки. Даже не удивившись, что их не украли в больнице, Игорь Сергеевич вдруг представил, как он благородно возвращает эти деньги в присутствии красивой жены и дочери, но поймал себя на мысли, что не собирался и не собирается этого делать. В конце концов, кому что и кому на что. А по меркам Жаркова, денег было много.

Долго и с наслаждением он бродил по магазинам, хотя не совсем понимал, что ищет. В магазине «Охотник» он прошел мимо прилавков, ощущая головокружение от осмотренной в разных магазинах вереницы товаров, но нечто заставило его вернуться к одному из прилавков. На нем красовался большой черный бинокль.

Уже под вечер Игорь Сергеевич вернулся в больницу и настойчиво попросил дежурную сестру в приемном отделении:

- Передайте, пожалуйста, Юре Лебедеву из восьмой палаты. - Протянул коробку с биноклем. - Передайте непременно сейчас и скажите, что это от мамы. Скажите, что завтра она обязательно придет.

- Она придет? А вы-то кто?

Удостоверившись, что сестра намерена выполнить все в точности, как он сказал, Жарков с заметным облегчением вышел на крыльцо. Надо было идти домой, хорошо выспаться, отдохнуть после всей этой кутерьмы, а завтра отправляться на поиски мамы Юры Лебедева. Игорь Сергеевич вдруг понял, что непруха кончилась, подмигнул сумеречному небу и уверенно зашагал на автобусную остановку. Вид у него был по-деловому озабоченный. Почему он? Да, наверное, потому что ему делать было нечего...

МАМА-МАША

Уж, кажется, всякого в наши дни повидать пришлось, но чем дальше, тем чаще вспоминаешь слова Иоанновы: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них...»

Впервые я увидел ее серым апрельским днем, когда на улицах кисла снежная мешанина и пешеходы проваливались в нее по щиколотки, а где и по колено, когда в традиционных неровностях российского асфальта стояли лужи-океаны, а на не успевших просохнуть возвышенностях побеждающе сияла грязь, когда весь город пронизан сыростью, а кирпичи и бетонные плиты похожи на губки, впитывающие влагу, когда весна, что называется, рубанула сплеча и расплющила весь этот «сугробистан» за пару солнечных дней, а потом испугалась содеянного и прикрыла свой лукавый взгляд низкой непроницаемой облачностью. Я увидел ее задумчиво бредущей от Крестовоздвиженской церкви в сторону «городища», которое правильнее было бы назвать «посадом» - так там ютились, словно отторгнутые многоэтажками в низину, на окраину, деревянные домики да покосившиеся сараи, и никто никогда не пытался этот район застраивать и перестраивать, так как место там болотистое, в мае от грязевой каши непроезжее, и живут там самые «социально обиженные» горожане. Наверное, века с семнадцатого здесь ничего не менялось, кроме названий улиц и краски на заборах. Туда она и шла.

Шла босиком. С непокрытой головой. Легкая косынка, будто слетевшая на ее плечи откуда-то из шестидесятых годов. Распахнутое, странное - заношенное, но в то же время не утратившее яркости цвета зеленое пальто, а под ним - то ли ночная сорочка, то ли застиранное до цвета нынешнего неба платье.

Сначала я увидел ее босые ноги. Они были белее талого апрельского снега, и не было на них ни единой царапины. Глаза я увидел потом...

- Во тетка! С утра насинярилась!.. - прокомментировал один из двух шедших ей навстречу парней.

Вот тогда-то я увидел ее глаза, полные безумной печали и притягательной глубины. Абсолютно не было в них пьяного дурмана, а было какое-то сверхчеловеческое знание мира - видимого и того, что скрыт для глаз остальных смертных. И не виноваты глупые парни, что попытались насмешкой объяснить то, что в их головах не укладывалось, а значит - вызывало раздражение и неприятие. И она знала, что не виноваты они, потому только посмотрела на них внимательно, даже с жалостью, и сказала тому, который гоготнул над собственной неуместной шуткой:

- А ты бы, Игорек, съездил к матери, болеет она. Сильно болеет. Из деканата тебя отпустят. Не ходи сегодня на дискотеку, к матери езжай... - и пошла дальше в свою сторону.

Тот, которого назвала она Игорьком, оторопел, лицо его пересекла молнией какая-то жуткая гримаса, и снова не нашел он ничего другого, как только бросить ей в спину словесную пригоршню едкого мата. Мол, не тебе, бомжиха ты этакая, меня учить. Но она больше не оглянулась, что вызвало у Игорька новый приступ ярости, который пришлось выслушивать его посерьезневшему вдруг товарищу. Видно уже было, что понял Игорек свою неправоту, но признать этого перед ним не хотел.

- Ни за что Божьего человека обидели, - сказала оказавшаяся рядом со мной старушка.

Вроде, и не для меня сказала, но хотелось ей, чтобы кто-нибудь услышал и поддержал. И я кивнул.

Старушка тут же ухватилась за это движение моей головы и даже за рукав куртки меня взяла.

- Да, мил человек, она через большое горе прошла. Сына у ее в Чечении обезглавили да еще и фотографию изуверства такого сделали. Девятнадцать годочков-то ему было...

- А ей сколько? - сам не знаю, зачем, спросил я.

- А ей столько, сколько всем матерям... Она поначалу-то пить начала. Ой как сильно-о! Руки на себя хотела наложить, да Господь не позволил! А потом по телевизору фильм-то показали про войну эту проклятую. По-моему, «Чистилище» называется. Так там так и показали, как басурмане голову солдатику отрезают. И она этот фильм смотрела. А как посмотрела - умом тронулась. Да и как сказать, тронулась...

Я тоже вспомнил фильм Невзорова, снятый с остервенелым натурализмом. Когда смотрел - ни одна жилка во мне не дрогнула, я тоже всякого повидал. Ничего во мне, кроме злобы, во время этого фильма не шевелилось. Только ярость закипала, как в песне поется, уж «благородная» или нет - не мне судить. Но сейчас, когда я смотрел на удаляющийся зеленый силуэт, прямо в сердце ощутил содрогание, мороз в душе. Представил, как мне самому отрезают голову, и очень явственно получилось. И последние мысли - сравниваю себя с беспомощным бараном. И обида - вряд ли кто воздаст по заслугам твоим обидчикам. А так хочется схватить по-богатырски оглоблю - и по чернявым головам! Так какое чувство сильнее - ярость или страх? Или они рука об руку по земле ходят?

- ...она все вещи свои раздала. Все-все! Некоторые-то хапуги нашлись - даже специально к ней приходили: нельзя ли, мол, еще чего прихватить. Все отдавала. Сама по нескольку дней не ела. Уж потом соседи узнали, стали силой ее кормить, да вот в храме батюшки ее потчуют, чем Бог пошлет. И она теперь через горе свое весь мир насквозь видеть стала.

Старушка вдруг посмотрела на меня испытующе.

- Да ты, небось, и сам-то в церкву не ходишь? Чего ж я тебе рассказываю?

- Хожу... Но не часто... - что-то мешало мне уйти, а уйти хотелось, забыть весь этот разговор, окунуться в серую повседневную суету - своих бед полно, а тут еще чужие в душу ломятся. - Я в Знаменский хожу, там мне ближе...

- И то ладно, - успокоилась старушка, - ныне молодежь в церкви ходит, хоть из-за моды какой, но ходит. Батюшка сказал, что пусть хоть так ходят, у кого сердце не заржавелое - оно Божье слово примет.

И не помню, то ли распрощались мы со старушкой, то ли каждый со своим словом, со своей мыслью пошел.

До вечера на душе было так муторно, что даже с близкими разговаривать не хотелось. Ночью я долго не мог заснуть. Да и на следующий день настроение, как и погода, было пасмурное. День прошел бестолково, бессмысленно, словно и не было его. И все не оставляло меня чувство вины, будто мог я помочь чьему-то большому горю, но прошел мимо.

Прошел так, как все мы проходим, ибо бед вокруг стало столько, что если возле каждой останавливаться, чтобы пусть и посочувствовать, вздохнуть, то, кажется, никакой жизни не хватит. Но мера этого горя в какой-то момент переполняет допустимый предел в душе каждого нормального человека и приходит чувством вины. И тогда человек не сможет пройти мимо следующей беды: либо не сможет обрести душевного покоя, либо пойдет в церковь...

Меня ноги сами собой понесли в храм, но только не в близкий Знаменский собор, а в находящуюся в совсем другом районе Крестовоздвиженскую церковь. И хотя я шел все теми же раскисшими улицами, мне то и дело мерещились среди буксующих модных сапог и ботинок босые ноги. Как в тумане добрел до церковной ограды.

Служба уже заканчивалась. Народу в будний день было не очень много. В основном старушки, да стояли по обеим сторонам от входа два увечных мужика. Будто нарочно так встали: тот, что слева, без правой ноги, а другой - без правой руки. На миг показалось, что не конец двадцатого века вокруг, а середина девятнадцатого. Просят милостыню калеки после неудачной для России Крымской войны. И одеты они были так, словно только что сошли с полотен художников-«передвижников». И причитали в один голос: «Подайте, ради Христа...» И также, в один голос, поблагодарили: «Спаси вас Господь». Рядом с ними я и прижался к стене.

Зеленое пальто увидел сразу. Она стояла перед образом Иоанна Предтечи и даже не молилась, а разговаривала с ним. Казалось бы, речь ее лишена какого-либо смысла. Так, отдельные только ей понятные фразы.

- А что, Иоаннушка, сколько еще христианских головушек по земле покатится? Кому, как тебе, не знать?.. И над Сербией вот железные птицы антихриста... Спаси, Господи, люди Твоя... Да расточатся врази Его...

Откуда она знает? Ведь, как я понял из рассказа старушки, в доме ее давно уже нет ни телевизора, ни радио, газет она не читает. Я подошел поближе, но, наоборот, перестал ее слышать. Она перешла на невнятное бормотанье, а потом и на шепот. И я, глядя на суровый образ Иоанна Предтечи, подумал о матерях российских, что потеряли на разных войнах своих сынов. Кто в Афганистане, кто в Чечне, кто в Таджикистане...

Я сам был солдатом, и передо мной никогда не стоял вопрос: за какие идеалы велись эти войны? Или за Родину только под Москвой можно воевать? Уж лучше на дальних рубежах, чем на ближних подступах. И во все века славился русский солдат, вот только сейчас нюни пораспускали... Что детей, что матерей нюнями этими избаловали. Да и какая мать смирится с тем, что ее сына на чужбине убить могут? Как ей объяснить, что и там они за Россию воюют? Ведь и на это возражение ныне придумано: не хотим за такую Россию воевать, не хотим в такой армии служить! А если бы Минин и Пожарский так думали?..

- А зачем тогда на Руси мужчины нужны?! - и не увидел я в ее глазах того безумного горя, напротив, какая-то светлая рассудительность и пытливость.

От неожиданного ее вопроса у меня даже сердце вздрогнуло. Выходит, не я ее слушал, а она мои мысли читала... Подступила близко ко мне и глубоко в душу заглянула.

Да уж, зачем нынче мужики нужны? Работу искать, пьянствовать и оплакивать во время застолий державу свою униженную. Или если нет Суворовых, то нет и чудо-богатырей?

- А ты решил, значит, про Машу написать? Зачем? - серебряная прядь волос выскользнула из-под косынки и рассекла ее лицо. - Тебе почему больно?

Стало быть, ее Марией зовут.

- Маша не юродивая, - по-детски строго предупредила она, - Маша - дурочка. За-ради Христа знаешь как пострадать надо!.. А Маша - дурочка! Не верь старушкам-то, они и сами не знают, чего говорят. А на войну не ходи, тебя первым убьют или ранят...

Даже обидно стало. Что я - малохольный какой? В свое время, хоть и юнец был, но на своей маленькой войне за спины товарищей не прятался.

- Ты хоть и не трус, но тогда-то ты жить хотел... - объяснила Маша. - А знаешь, мой Алешка на тебя чем-то похож. Он сейчас под началом Архистратига Михаила и вовеки там пребывать будет.

- Кто вы? - спросил я и вовсе не рассчитывал на сверхъестественный ответ.

- Я мать Алеши. Он меня «мама-Маша» звал.

Почему-то вдруг вспомнились слова песни: «Стоит над горою Алеша...» Я даже не заметил, как к нам подошел священник.

- Пойдем, Мария, там матушка постного супчика приготовила... - Пойдем-пойдем... - он взял ее под руку, а на меня посмотрел вопросительно: - Извините, молодой человек, не нужно ее ни о чем расспрашивать, у нее может приступ получиться, «неотложка» от нее опять откажется, мы с протоиереем в прошлый раз едва отмолили. Ум у нее уже боль не воспреемлет, а вот сердце...

- Извините, - смутился я, - я не хотел... - И поторопился уйти.

Уж не праздное ли любопытство, действительно, меня сюда привело?!

- Это не чудо, это горе, - шепнул мне батюшка, напоследок взяв меня за руку.

Теперь уже я посмотрел на него внимательно, так же, как он, когда незаметно подошел к нам. Он был одного со мной возраста, и только негустая вьющаяся борода придавала его лицу благородства, прибавляла лет, а вот глаза источали такой покой, будто он живет не первую жизнь и все уже о ней знает. Не было в них и капли суеты, которая начиналась за воротами храма. И ведь нельзя было сказать, что он принимал мир таким, какой он есть. Просто не чувствовалось в нем порыва что-то переделать в этом мире, как, например, у меня.

И наверное, потому, что он, в отличие от меня, занимался этим каждый день... Он это делал!

Две молодые девчушки из тех, что недавно окончили школу, вместе со мной вышли из храма, громко переговариваясь.

- А батюшка-то здесь какой красивый! Он на меня как глянул - у меня дрожь по всему телу!

- Красивый, - согласилась вторая.

Интересно, какие слова он найдет для них?

В наше время попасть в переделку так же просто, как проснуться утром и осознать, что сегодня в твоем семейном бюджете нет денег даже на хлеб. И потом еще месяц, а то и больше просыпаться с той же самой мыслью.

Я, как это принято комментировать в детективных фильмах, оказался не в то время и не в том месте, а точнее - просто зашел поздно вечером к товарищу, которого не оказалось дома. И жил он вовсе не в трущобах и не на окраине, хотя и не в центре города. В обычной типовой пятиэтажке-хрущевке. И когда я повернулся от встретившей меня молчанием двери, раздались выстрелы. Стреляли из окна подъезда и с улицы. В течение минуты по матеркам и крикам, доносившимся сверху и снизу, я смог разобраться, что идет перестрелка между милицией, которая пытается штурмовать подъезд, и бандитами, которые не успели покинуть этот дом до их появления.

Я стоял рядом с окном на втором этаже. Из окна третьего этажа отстреливались двое. Причем один из них уже побывал на пятом и определил, что чердак заколочен и путей к отступлению у них нет. Он же собирался спуститься на второй, где находился я, чтобы вести огонь оттуда. Сколько милиционеров и омоновцев штурмовали подъезд, я мог только догадываться по вспышкам выстрелов из темноты кустарников близ дома.

Загрузка...