Балашов спал в черной избе, возле конюшни, но вдруг распахнулась под ударом чужого сапога дверь и звякнула о венец щеколда. Ворвался солнечный свет. Глеб открыл глаза. Судя по лучам, обрамлявшим фигуру в дверном проеме, уже поздно — по меньшей мере часов девять. Присел на краю лавки, болтая ногами.
Вошел Самарин, уселся рядом. Положил руку на плечо.
— Доброе утро, Глеб Алексеевич, — поприветствовал гость хозяина. Кирилл излучал жизнелюбие и приязнь.
— И вам доброе утро, Кирилл Иванович, — ответил Балашов. — Зачем пришли?
— До чего же вы негостеприимны — и не скажешь, что божий человек! — заметил вошедший. — У вас всегда водится провизия. Так давайте же завтракать!
Балашов указал на один из сундуков. Могиканин попробовал открыть второй, но тот был заперт.
— Всё секреты, секреты, — произнес Самарин, приподнимая крышку сундука, на который сперва указал Глеб, и копошась в содержимом. Немного погодя достал вяленой рыбы, каравай, брикет прессованного чая, чашки и чугунок.
— Вы позволите? — спросил гость.
— Располагайтесь как дома, — ответил, поднимаясь, скопец. — Давайте воды принесу.
— Не стоит, — возразил Самарин. — Нет-нет, вы оставайтесь в избе. Я печку растоплю, чай заварю. Вы, должно быть, всю ночь глаз не сомкнули, устали. К северу от города стрельба поднялась, но вы, разумеется, ничего не слыхали, верно? Так, пустяки, несколько человек только пострадало.
— Кто?
— Не торопитесь, Глеб Алексеевич. Всему свое время.
— У меня дела. А вас я к себе не приглашал.
— Так это же оттого, что я утаил от вас цель визита! Хотелось бы попросить вас о пустяковой услуге, а как кончим — меня и не будет уже.
Гость приготовлял завтрак молча, если не считать того, что время от времени напевал строчку из романса: «Среди миров»… Постоял над чугунком спиной к хозяину, дожидаясь, пока закипит вода, после обернулся.
— Вот вам загадка, — начал Самарин. — Кто такой: вегетарианец о шести ногах и с преогромным членом? Не знаете? Кастрат верхом на коне! — И Кирилл рассмеялся. Балашову было не до смеху. — А вы своему скакуну вчера настоящий парад устроили! Всё кругами да кругами, по загону, человек бок о бок с животным… Следы ног и копыт — так те до сих пор на снегу остались. А потом прекратили выгуливать, верно? И следы человеческие пропали, только от копыт… Я мог бы добавить, что конские следы были глубже, оттого что вы сели верхом, но какой из меня следопыт! Отрадно, должно быть, скакать в лунном свете по снежку, на жеребце, без фаллоса… Да вы, должно быть, и разделись по пояс? Ах, были бы рядом необъезженные кобылицы… Вы, должно быть, ощущали себя эдаким кентавром. Получеловек, полуконь… Вернее, полумужчина и целый конь. И вот мы повстречались в вашей гостеприимной хижине. Полтора человека. А конь у вас, Глеб Алексеевич, красавец! Как зовут?
— Омар.
— Омар… Я заглянул с утра в конюшню поглядеть на скакуна. Чудесный зверь! Не смотрите так! Я вашего коня и пальцем не тронул. Редкостная стать. Как было бы здорово, достанься мне эдакий чертеняка! Давно таких породистых не видывал… — Самарин замолчал, постукивая ногой об пол. — Что же вы, Глеб Алексеевич? Сказали бы: «Берите себе на здоровье». Из христианского милосердия. Ну же! «Берите себе на здоровье»… Говорите же!
— Так это и есть та самая пустяковая услуга?
— Нет, что вы! — рассмеялся Самарин. Протянул Балашову чашку чая; в бурой жидкости кружились чаинки и обломки стеблей из заваренного брикета. Глеб покачал головой. Могиканин поставил угощение на пол, возле ног хозяина.
— А теперь — хлеб. — Кирилл достал засохший ржаной каравай. — Повезло мне, разжился хорошим, острым ножом. Не то что прежний. Этот я взял на кухне у Анны Петровны. Вы же с ней в близких отношениях, верно? А с виду и не подумаешь, что пара…
— Что вы делали у Анны Петровны?
— Я же просил вас не смотреть на меня так, Глеб Алексеевич, а не то создается впечатление, будто дама вам милее Омара. Вы друзья, понимаю, но не более же того? Сделанного не переделать.
— Не понимаю, — чуть слышно проговорил Балашов.
— Чего, простите?
— Не понимаю, к чему столько злобы.
— Ни к чему. Да и сам я никчемен! Вы и сами знаете. Воплощенная бессмыслица той ярости, что есть, и той любви, что будет. А впрочем, всё это излишнее жеманство, Глеб Алексеевич, да и не ответил я на ваш вопрос. Что делал у Анны Петровны? Ебался, конечно.
Ух ты! Спокойно, не вставайте с места, прошу вас. Не ровен час, на нож случайно напоретесь, тут вам и конец, и рыбу доесть не успеете. Поскольку вы явно взволнованы, могу вас успокоить: силой я женщину не принуждал. Дама сама оказалась не прочь. Давно вдовствовала, знаете ли… Славно провели время — и до ебли, и после. Вы, должно быть, и не знаете, что это за наслаждение — ласкать кончиками пальцев нежную влажную точку в самом лоне, видеть, как женщина улыбается, как закрывает глаза, как изгибается всем телом и произносит нечто невразумительное — должно быть, новое слово, исполненное восхищения, в котором сразу — и дыхание, и биение сердца… Знакомо ли вам это чувство? Разумеется, нет — откуда бы? Вам, должно быть, ни разу не случалось воспользоваться до утраты. Что ж, Глеб Алексеевич, могу вам сказать лишь одно: знали бы, чего лишились, — глядишь, и поняли бы, откуда лихо. Да, славно провели время… что с вами, Глеб Алексеевич? Побледнели… Вот выпейте чаю. — Самарин отломил краюху, отщипнул рыбы и с усилием принялся жевать, не замолкая при этом: — Да, славно было… хотя делал я это не ради удовольствия. Просто нужно было вырваться отсюда, попасть на поезд, а чтобы попасть на него, нужно подобраться к паровозу поближе, а чтобы подобраться к паровозу поближе, пришлось позаимствовать у вдовы сынишку. Что может быть более естественно, чем мальчишка, заинтересовавшийся паровозами и притащивший поглядеть на чешский эшелон своего знакомого каторжника на станцию пораньше, покуда мама не проснулась? Проделка удалась. Паровоз я угнал. Но вот досада: мальчишка не захотел прыгать, со мной остался. Да и кочегара некстати убили, как только мы на всех парах налетели на каких-то военных. Полагаю, красные. А потом, тоже некстати, мальчишку подстрелили… Сидеть! не то убью!
Самарин держал острие ножа в доле вершка от горла Балашова. Другой рукой вцепился скопцу в волосы.
— Что случилось с Алешей? — спросил Глеб. Голос его дрожал. — Можете меня отпустить. — Балашов вновь уселся на прежнее место, и Кирилл отступил на шаг.
— Вы, похоже, расстроились, — заметил пришелец. — А что, и на парнишку глаз положили, тоже затеяли его на обрезной доске разложить? В преемники готовили? Советую вам озаботиться тем, чтобы другие люди зачали за вас детей.
— Сильно ли ранен ребенок? Жив ли?
— Жив, — заверил Могиканин. — Странно, что вам не безразлично. Думал, вам, выжившим из ума кастратам, ни до кого, кроме себя, и дела нет!
— Вы в точности как тот офицер, из евреев, — заметил Балашов. — Думаете, что все узы человеческие — любовные ли, дружеские ли — рвутся, стоит лишь ключи адовы в огне спалить? Ложь!
— Знаете, Глеб Алексеевич, из всех верующих вы занимаете меня более прочих. Когда окончательно наступит тьма и завершится мироздание, найдутся те, кто пробудится от вечного сна, смеясь над женщинами и мужчинами, изувечившими свои половые органы, чтобы тем самым уподобиться ангелам! Не двигаться! Послушайте! Да слушайте же! Можете ли вы выслушать?! Случилось нечто, что не… чего я не желаю допустить впредь. Ваша секта нелепа, однако же есть в вере вашей нечто, что я намерен сегодня же позаимствовать, какими бы безрассудными ни были практика и связанные с нею верования. Однако есть в них польза. Ибо я не намерен дозволить случившемуся повториться впредь. — Самарин задышал часто, голос срывался. — Как там по вашей философии? Чтобы войти в рай, нужно искоренить само орудие греха? Так отчего же не выколоть глаза, не вырвать язык? Только и думаете, что о запретном плоде, о плотских утехах — и что же? Стало быть, фьють — и под нож!
Бред полнейший всё это, мой дорогой! Нет мира, кроме этого, и нет той, другой жизни! Хочешь парадиз — так изволь здесь, на грешной земле, строить, вот только времени много уйдет и многим умереть придется. Да знаете ли вы, кто я?! Самарин, да… Могиканин… Самарин — но и Могиканин! Вор, народоволец, террорист, анархист, сокрушитель! Я пришел в этот мир разрушать всё, что не похоже на рай! Есть и другие как я. Поймите! В каждой конторе, сословии, на всякой службе, в банкире, лавочнике, генерале, попе, землевладельце, дворянине, чиновнике! За десять лет везде мы следы оставили. Трудно было.
Случилось нечто, чего я не намерен допускать впредь.
Временами, Глеб Алексеевич, дело наше казалось тяжким… слишком тяжким! Случалось, что те, кто полезен разрушителю, те, которых при необходимости следовало уничтожить, чтобы двигаться дальше, а если и не уничтожить, то по крайней мере покинуть — люди эти… — Он часто заморгал, подыскивая верное слово, — оставляли свой след! Знаете ли вы, что отсюда вот и до сих пор у меня была вольная жизнь?! — Самарин осторожно провел в воздухе ровную черту. — И никогда не бывал на каторге, ни в каких Белых Садах!
Ложь во спасение. Была свобода, чистая бирка и достаточно средств для поездки из Москвы в Тифлис, чтобы там повлиять на ход так называемой революции…
Вот что я должен был предпринять. С товарищами договорился, хотя всякие договоренности были излишни. Так славно совпали обстоятельства и необходимость!
Однако до Грузии так и не добрался. Вместо этого пустился в полугодовое странствие по Северу, совершенно бесцельно, пытаясь только лишь избавить женщину, с которой некогда познакомился в студенчестве. Катю… И для чего пошел? И знаете ли вы, с каким рвением я ее разыскивал? Сколь много значила она для меня?
Взял в дорогу попутчика, доброго, умного эсера, и крепкого, чтобы, как выйдет пища, прикончить. Так я и поступил, Глеб Алексеевич.
— Господи, помилуй его душу!
— Господи помилуй, Господи помилуй… к черту Бога! Слышите ли?! Как вам: решиться зарезать и съесть человека, чтобы помочь одной-единственной женщине, которой, скорее всего, и в живых давным-давно нет? Не ради дела, а ради себя самого? Как вам это понравится?
— Должно быть, любили вы Катю очень сильно…
— Идиот! Что такое, по-вашему, эта любовь?! Способна ли она настолько увлечь человека, что тот пройдет через тундру тысячи верст и сделается людоедом?!
— Так вы нашли свою знакомую?
— Нашел. Она была мертва. Все там умерли. Замерзла. На нежной коже ее, прямо под губами, проступали ледяные кристаллики…
— Кирилл Иванович…
— Да слушайте же, черт бы вас побрал! Вы что, выслушать не можете?! — Самарин пнул кружку, та улетела под лавку и ударилась о стену избы, оставив на неструганых половицах растекшееся пятно. — И вот опять! Сегодня! Мальчишку задело в плечо шрапнелью. Кровь капает. У меня нет совершенно никакого резона поворачивать обратно. Оставил бы его там, спрыгнул с поезда, убежал в лес и пробрался бы мимо красных на Запад… Вот где мое место! Вот где работы сокрушителю!
И снова какая-то стерва в меня вцепилась, тянет к себе, да еще и мальчишку тащить заставляет! Мне вперед нужно, а я, ради нее, вернулся! Всего-то и провел с нею что одну ночь, попели романсы, я целовал ей шрамик на груди, и мы совокупились… Вы-то меня поймете, Глеб Алексеевич. Я не намерен позволить впредь случиться этому! Вы тоже достигли точки, когда нельзя позволить повториться случившемуся ради мира, лучшего, чем сия жалкая юдоль! А теперь и мне пора. Вот нож. Да берите же! Оскопите меня!
Балашов, сидевший понуро, сжав руки, потупившись, поднял на Самарина взгляд и спросил, что тот имел в виду.
— А как вы думаете? Да берите же нож! Делайте дело! Кастрируйте!
Взяв нож, Глеб швырнул его на лавку, качая головой. Кирилл ухватился за оружие, силой разжал пальцы скопца и заставил сжать рукоять. Скинул пальто, расстегнул брючный ремень и спустил штаны.
— Нет, не там, — вновь покачал головой Балашов, — не здесь любовь пребывает, а будь иначе — что за мир вы тщились бы сотворить?
— Оскопите меня! — требовал Самарин. — Не могу я так! Это не любовь, а зараза, которой я бессилен противостоять! — Рухнув на колени, задрал подол рубахи и предъявил сжатые в кулаке половые органы. Губы растянулись, дрожа, а по измазанным в саже щекам бежали две широкие дорожки слез. — Кастрируйте меня, Глеб Алексеевич! — умолял Кирилл. — А не то я совершенно бесполезен для будущего!
Балашов снова отбросил нож на лавку, поднялся, прижал лоб Самарина к своей груди и погладил по голове. Нагнулся, целуя в маковку, и, оставив плачущего Кирилла, зашагал по направлению к Языку.