Накануне, в понедельник, 7-го марта, мэтр Жильбер Гейцман начал свою речь. Весь день вторника был посвящен окончанию его речи, которая длилась четыре часа, и началу речи мэтра Жоржа Изара, длившейся два часа.
Эти две речи были двумя образчиками французского красноречия, в самой совершенной его форме: Гейцман, спокойно, искусно, упорно, хитро, жестоко, плел сложную паутину вокруг «Лэттр Франсэз», основанную на точных данных; он перебрал в своей речи весь процесс, с его истоками, с его свидетелями, с его документами.
Мэтр Изар — в блестящем, умном, очень «человеческом», ярком словесном фейерверке, говорил о личности истца, о его книге, которая есть выражение этой личности.
Зал слушал с затаенным дыханием. Ответчики молчали. Кравченко, следя за французской речью адвокатов, был весь напряженное внимание.
Мэтр Гейцман поделил свидетелей ответчиков на нисколько групп. О каждой из них он нашел слова убийственные, уничтожающие. Отличительная черта этих свидетелей — их принадлежность к коммунистической партии.
«Почему среди них не было человека, который сказал бы: я против коммунизма и против „Лэттр Франсэз“, но я должен сказать — книга Кравченко — вредная книга! Почему все эти профессора, христиане и политики принадлежали к партии или сочувствовали ей?»
— Мы не можем забыть, — сказал Гейцман, — что партия для тех, кто в ней состоит, находится выше всего: выше правды, выше справедливости, выше идеи, выше присяги. Партия диктует им все. И пусть нам не говорит Сим Томас, что Кравченко «использовали немцы», когда самих редакторов «Лэттр Франсэз» используют коммунисты.
Мы хотим точных слов! Когда Кравченко говорит об обскурантизме в СССР, а Жолио-Кюри говорит, что обскурантизма там нет, то этот последний хочет сказать, что там есть образцовые школы, но мы знаем, что есть вещи, которым в школах не научаются. Этот же Жолио-Кюри удивляется, что Кравченко «говорит о грязи», но кто, как не Маленков, в июне 1941 года, говорил о грязи на заводах, на строительствах и призывал рабочих и инженеров к чистоте и порядку? Было время, Жолио-Кюри протестовал против советско-германского пакта (следует цитата), а сейчас он, став коммунистом, его оправдывает.
«Полковник» Маркие выступал в Эльзасе и уверял, что пленных французов больше в России нет, но все знают, что это неправда!
Противоречия убивают свидетельства наших противников: у Тома одно отношение к власовцам, у Ланга — другое.
Генерал Пети считает Кравченко дезертиром, а Пьер Кот говорит, что об этом не может быть и речи. Но что такое генерал Пети? Это — благодарный человек: с ним полчаса разговаривал сам Молотов и теперь ему служит. Впрочем, что будет через два месяца? Будут ли «Л. Ф.» так же рьяно говорить о Молотове, как сегодня? (Смех.)
Нам говорили, что, благодаря процессам, в СССР не было коллаборантов. Но почему же тогда троих наших свидетелей называли «военными преступниками»? Уж, если на то пошло, то они не «военные преступники», а только возможные обвиняемые… Но русскому суду эти тонкости непонятны.
Это процесс — диффамационный. Мы не судим здесь правительство дружественной страны. Мы не судим здесь Кравченко, как мужа и семьянина. Горлова в свое время лгала ему — пусть тот, кто не способен разлюбить женщину за ложь, бросит в него камень!
Христианский свидетель цитировал здесь невозвращенца Корякова, говоря, что этот человек осуждает Кравченко за его книгу. Мы уже читали статью этого автора о Кравченко — он считает «Я выбрал свободу» книгой правдивой и честной. И о. Шайе тоже сказал нам об этом свое мнение. Что до «белого» Говорова, то неужели «Л. Ф.» не чувствуют, что это-то и есть настоящий предатель? До чего можно дойти, чтобы вызвать Говорова свидетелем в таком процессе!
Перед нами прошли профессора. От проф. Брюа летят щепки от одного вида свидетельницы Ольги Марченко! Профессор Баби и депутат Гренье вообще были не свидетели, а скорее — разновидность ответчиков, потому что они говорили «мы». Тут перевирались цифры населения СССР. Не будем говорить об этих цифрах, скажем только, что перепись 1937 года была уничтожена и была произведена другая, в 1939 году, потому что первая перепись была признана «не созвучной», и часть людей, которые занимались ею, была «вычищена» безвозвратно.
И вот перед нами появились «эксперты» — Познер, Куртад, Эрман. Все они говорили разное. Мы слушали их и недоумевали: где же обвинения, которые возвел на Кравченко пресловутый Сим Томас? Нам дали Зинаиду Горлову. Увы, не в нравах нашего французского суда слушать разведенную жену, которая свидетельствует против своего бывшего мужа.
Наконец, явились московские чиновники. Они присягали говорить «всю правду», но на наши вопросы о чистках, о невозможности переписки с Россией, о многом другом, они отвечали, что говорить об этом не считают нужным. Это ли «вся правда», господа Руденко и Романов, Василенко и Колыбалов?
А когда появились Цилиакус, Кан и инженер Жюль Кот, то уж тут мы просто недоумеваем: они все трое льют воду на нашу мельницу. Дайте их нам! Из их показаний мы делаем нужные для истца выводы.
Но вот я представляю суду новый документ: это письмо матери Кравченко, написанное ему в Америку, в 1943 году. Она пишет об ужасах немецкой оккупации, а теперь мы знаем, как она переживала эти годы.
Наши свидетели — не дают своих мнений, но рассказывают точные факты! Этим они отличаются от свидетелей ответчиков. О, они иногда были многоречивы, русские говорят часто слишком подробно, но как же иначе?
Ведь люди, которых мы вызвали сюда, страдали слишком много и слишком долго, чтобы умолчать о деталях — им хочется все рассказать французскому суду.
Это люди-мученики, и они глубоко пережили все ужасы, о которых нам передали в бесхитростных, искренних показаниях.
Их называют коллаборантами. Но это ложь!
В декабре 1945 года была резолюция ООН, в которой было установлено, что такое «депортация» и кто может называться «Ди-Пи». И право было Кэ д'Орсе, когда на советскую ноту о выдаче Пасечника, Кревсуна и Антонова ответило: это не наше дело, это дело администрации союзных зон в Германии. Туда надо было обращаться несколько лет тому назад…
Им ставилось в вину бегство от красной армии. Я сам был пленным и знаю, что, когда наступали союзники, лагеря эвакуировали на восток, а когда наступали русские, лагеря эвакуировали на запад. Ловкачи успевали сесть в поезд. За это нельзя их упрекать — каждый делает что может в тяжелые минуты жизни. И когда каждого свидетеля из Германии адвокаты «Лэттр Франсэз» спрашивали одно и то же (где был в Германии? почему там оказался?), то, мне кажется, у последних свидетелей было время придумать что-нибудь, зная, что их будут об этом спрашивать, но они ничего не придумывали и говорили правду, не боясь.
Пусть Вюрмсер отправит в Москву новый список военных преступников — всех наших свидетелей! Мы не изменим нашего мнения о них.
Здесь был Муанэ герой «Норманди-Неман», и он рассказал нам о СССР в войне. Почему «Л. Ф.» не пригласило сюда других героев этой эскадрильи, если она не верит Муанэ? Потому что других, думающих иначе, не нашлось.
Когда наш свидетель Борнэ показывал, его упрекнули, что он был за Петэна, а не за де Голля. Но можно ли было быть за де Голля, когда в Москве сидел посол Петэна, а советский посол — сидел у Петэна в Виши? (Движение в зале.)
Мы видели здесь г-жу Лалоз. Мы видели Ольгу Марченко и жену Неймана. Из этих двух женщин одна была крестьянка, другая — писательница. Их одних было бы достаточно для того, чтобы потрясти сердца. И, однако, передо мной 2 600 страниц стенограммы. Процесс длится девятнадцатый день.
Для кого он не ясен, я не знаю.
Мне говорят, Кравченко — предатель. Но вы забываете, господа, что этот человек рисковал и рискует жизнью. Он меняет имена и будет еще долго их менять. От него потребовали явиться на процесс, и он явился. После убийства Троцкого позволено окружать себя телохранителями и путешествовать под чужим именем. Опыт нас этому научил.
Затем мэтр Гейцман переходит к возражениям по пунктам: он говорит и о растрате на заводе, и о приказе Меркулова, и о кассации дела Кравченко, и о документе, который доставлен был защите из Москвы. Он касается Ашхабада-Сталинабада, знакомства с Орджоникидзе, Харьковского института, «документа Молотова» и работы в Совнаркоме. На все это он отвечает с исчерпывающей полнотой.
— Вы упрекали Кравченко, что он себя в книге возвеличил. Нет, это вы его преуменьшили! Вы лгали на него, вы облили его грязью.
Мы просим возместить нам моральный и материальный ущерб. Мы просим десять миллионов франков. Один символический франк нас не удовлетворит, потому что «Л. Ф.» должны почувствовать, что такое быть наказанным.
Вы заработали на Кравченко, господа, вы можете заплатить эту сумму! — восклицает иронически мэтр Гейцман. — Вы продаете ваши романы, г. Вюрмсер, на которых книготорговцы теперь клеят надпись: «книга противника Кравченко», а ваша фамилия печатается мелким шрифтом. (Смех.)
Ваша газета, в которой вы продолжаете клеветать на Кравченко, ищет все новых и новых подписок. Помните, у Домье: «Дайте мне еще пять су и я скажу, что у вас парша!» Так вот и вы. Вы стали знаменитостями, благодаря Кравченко, до этого вас никто не знал. Платите же за это! И не говорите, что Кравченко продавал свою книгу лучше, благодаря процессу, — он бы все равно распродал ее.
Клод Морган должен бы понять, что человек меняется, эволюционирует, что Кравченко свободен из инженера стать политическим человеком. Морган сам не всегда был тем, чем стал теперь. В 1935 году он был единомышленником Анри Берро, Леона Додэ, Морраса, Бразильяка…
Морган: Я не предавал родины.
Мэтр Гейцман: Мы просим возместить наши 10 миллионов. Они найдут эти деньги. (Смех.) Ведь, по их словам, 33 проц. французов с ними, ну, так пусть платят!
В половине шестого речь мэтра Гейцмана окончена.
Мэтр Изар встает со своего места.
— Шесть недель со страниц «Л. Ф.», — говорит он, — льется на нас грязь. Но мы орудуем только аргументами и фактами. Я предлагаю вам на минуту вообразить, что было бы, если бы Кравченко в апреле 1944 года вернулся в Россию, как этого требовал ген. Руденко. Этот процесс происходил бы в Москве. Вероятно, Романов и Колыбалов были бы вызваны свидетелями. И вот, на скамье подсудимых, сидел бы этот самый человек, которого мы здесь узнали. Кравченко, который бил бы себя в грудь и признавался в несовершенных преступлениях — по способу, который уже сейчас ни для кого не тайна. Ему пришлось бы, в лучшем случае, выбрать между веревкой и ядом.
Но здесь, в сердце Парижа, он защищает свою честь. Он — не политик. Доктрины политические его не интересовали никогда и он не принадлежит ни к какой партии. Он вспыльчив и чувствителен, он ценит человеческие взаимоотношения. Он индивидуалист, человек яркий и горячий. И таким мы узнали его. Но в России все эти качества не могли бы проявиться. Вы знаете, что с ним делало НКВД: днем он работал на заводе, ночью его допрашивали, пока, наконец, он едва не сломился. И тогда же, в 1937 году, он замыслил стать свободным. После страшных побоев и допросов — родился человек. Он — перед вами.
Он никого не искал, никого не имел в Америке, когда сделал свой шаг. Но он чувствовал, что настало время для выполнения его миссии. Он нигде не пригрелся — Раскин, Хиной, Штейнигеры — все это были этапы. Он работал над книгой день и ночь, книга эта должна была открыть миру глаза на ужасы режима его родины.
Свидетель ответчиков, на которого они возлагали такие надежды, Кан, два часа говорил нам авторитетным тоном о связи Кравченко с неким Лук Мишуа, украинским наци.
Нами получено письмо, я передаю суду его копию, в котором Кан извиняется перед Мишуа в том, что ложно показывал на него и уверяет его, что во втором издании книги Кана все места о Мишуа будут вычеркнуты. (Движение в зале.)
Вот, чего стоил ваш американский свидетель!
Наши свидетели были взяты нами из тех пяти тысяч, которые заявили о своем желании приехать на процесс. Мы отобрали людей из Днепропетровска. Шесть месяцев мой переводчик читал мне эти письма, которые шли на всевозможные адреса: на русские газеты, на мой адрес, или просто — «Вашингтон, Кравченко». Эти люди прошли перед нами. Они взволновали вас. Они выражали не мнения, они рассказывали факты…
Книга, о которой мы говорим, равна человеку, ее писавшему. Он — левый человек. Он ничего не прячет из своих убеждений. Он жил почти что в келье два года, когда писал ее, он читал ее друзьям, которых видел редко, но которых встречал, чтобы им говорить о своей работе.
Мэтр Изар цитирует снова письма Никольского (переводчика), Далина, дополнение, присланное к письму Зензинова, дополнение Марка Хиной.
— Нам называют Лайонса, как «редактора» книги. Какое нам дело, кто это? Пусть будет, хоть Лайонс. Но это уже не «экип» меньшевиков, о котором писал Сим Томас. Ведь в Соединенных Штатах не существует «политруков» для литературы, а вот в СССР, как сообщили газеты сегодня, существуют политруки даже для цирков!
Мы разбираем здесь книгу не литератора, мы оправдываемся не в том, что у автора есть талант. Вопрос поставлен о лжи и правде.
И так как г. Морган не мог представить суду доказательства своей правоты, мы не обязаны были, по закону, подставлять доказательства правоты нашей.
Но мы доставили суду манускрипт — не 60 страниц, как было написано у Сима Томаса, но 600–700 страниц.
Три тезы разрушили мы здесь: тезу Сима Томаса (что книгу писали меньшевики), тезу Баби (что книгу писал американец) и тезу Куртада (который сказал, что книга написана и русскими, и американцами).
Нам выставили эксперта, г. Познера. Вчера он менял свои выводы, как надлежит члену компартии, по приказу компартии и, в конце концов, сказал что «не может следить по-русски»!.. Да, были куски глав, которые шли из других мест, но не из других рук! Все это совершенно нормально, и если книга «романсирована», то, что же это значит? Какое кому дело, что она романсирована?
Мэтр Изар прерывает свою речь до следующего дня. Время позднее: на часах восемь.