Снов своих Арехин уже много лет не любил. Задолго до того, как кончилось детство. Или детство просто слишком рано кончилось — вместе с добрыми снами — и наступила пора безвременья. Его, личное, Арехинское безвременье. А потом — раз, и он уже взрослый. Последние годы сны не нравились куда больше, и потому он старался их забывать еще до пробуждения. Обычно получалось, но сегодня он сделал исключение и запомнил то, что видел. Ничего отрадного, но и ничего, связанного с волхвом Дорошкой, Лией Баруховной или еще кем-нибудь из списка товарища Зет. Поэтому расследование следует продолжить традиционным методом, наяву, либо вызывая проходящих по делу к себе, либо самому являясь к ним. Обыкновенно практиковался первый метод: их много, проходящих по делу, к каждому не набегаешься, да и МУСовские стены давят так, что признания сами наружу просятся. С другой стороны, в МУСе человек один, без окружения, а окружение говорит порой о человеке больше, нежели он сам.
Но все это досужие объяснения. Ехать придется самому, поскольку в список товарища Зет попали люди положения хоть и не слишком высокого (заниматься картинами вообще и устройством зала для художника Соколова в частности люди положения высокого занимаются исключительно не выходя из кабинета: бумажку подпишут, в крайнем случае в телефон поговорят), но и не низкого — все-таки дело культуры есть дело политики. В искусстве, будь то живопись, драма или вовсе литература, партийность правила балом. Не всякому дано расставлять художников по рангу — этот первостепенный, этот второстепенный, а этот и вовсе буржуазная отрыжка, в Урюпинск его, в Гвазду или продать на западном аукционе, а деньги — на развитие Мировой Революции! Таких людей повесткой не вызовешь, а и вызовешь — не дождешься. Потому он вышел из дому и в Кремль пошел пешком.
Лошади пусть отдохнут. Им положено. Иначе потеряют и вид, и резвость, и озорной норов. А вот ему пройтись очень даже не мешает. Не все ж на Москву из окна экипажа смотреть.
Москва с высоты собственных ног представляла зрелище фантасмагорическое. Старые вывески, муляжные окорока в разбитых витринах — и пустота на тротуарах. Редкие прохожие шли кто куда. Одни на службу — узнавались по деловитой походке и портфельчику либо сверточку под мышкою. В портфельчике или сверточке находились судки или коробки, в которые можно будет сложить часть казенного обеда, полагавшегося служащим прямо на работе. Сложить и отнести домой. Другие шли по-привычке ходить на службу: портфельчиков у них не было, походка не то, что деловита, а боязливая, как у нижнего чина в городском саду — а ну, как шуганут взашей — да и весь вид говорил: «Господа, не трогайте нас, мы ничего плохого не делаем, а так, погулять вышли». Третьи шли по своим делам — выменять одно что-нибудь на другое что-нибудь, и непрестанно косились по сторонам. Четвертые — хищники, выискивали третьих. Впрочем, добыча обещала быть мизерной, и хищники потому тоже были мизерны. Одинокие крысы на свалке. Да, обидно, что он встал так рано. Мог бы поспать до полудня, все равно кремлевские дамы раньше не принимают. Или принимают? Некоторые, он знал наверное, даже служат. Одни, как товарищ Зет, в учреждениях неприметных для постороннего глаза, даже тайных, другие во всем блеске и сиянии возглавляют «комитет по освобождению женщин» — как Александра Тюнгашева, например. Вот к товарищу Тюнгашевой и пойдем. Муж Тюнгашевой, вернее, товарищ — мужей, как и сам институт брака Тюнгашева не признавала принципиально, считая это элементом закрепощения, — был в партии величиной весьма умеренной, и греться в лучах его славы и влияния могла разве что кухарка. Но Александра Тюнгашева кухаркой не была, напротив, она хотела извести кухарок, как отжившее явление. А еще она хотела управлять государством, рассуждая просто: женщин больше, чем мужчин, значит, и главою государства в итоге должна стать женщина. В итоге — потому что предстоит долгий путь. Сначала избавиться от домашней работы — кухни и прочего, затем от материнских забот — родила и в дом коммунистического воспитания отдала, а вместо этого женщина должна пополнить ряды пролетариата. Миллион женщин к станку! Товарищ Ленин говорит о ста тысячах тракторов для объедененного сельского хозяйства. Прекрасно. Сто тысяч подруг на тракторы! А шахты, а железная дорога. Наконец, армия!
Но с армией пока приходилось годить. Сначала следовало отвлечь женщин от кухни и научить читать. Скудость продуктов и коммунальные квартиры с уплотением помогали отваживать от личной кухонной плиты. Учить читать женщин предполагалось во Дворце Грамотности, который предстояло построить где-нибудь на месте сегодняшних купеческих особняков, но строить можно было только после окончания войны с буржуазией. Пока же писались планы и рассылались циркуляры. А рассылались они как раз из купеческого особняка, отданного под комиссию по освобождению женщин.
Туда Арехин и направлялся.
Сегодня пришла отттепель, но не беда — он уже третий день надевал калоши, добрые старые калоши. То есть не совсем старые, напротив, новые: камердинер, прослышав про февральскую революцию, первым делом купил две дюжины калош: «воровать будут, Александр Александрович, а начнут с калош. Так в прошлое безобразие было, а это-то похлеще выходит, потому две дюжины калош, без сомнения, пригодятся» — объяснил камердинер Арехину свое приобретение.
По счастью (вообще-то счастья как раз и не было, несчастье помогло, но это отдельная история) дом на Пречистенке получил охранную грамоту, подкрепленную крайне весомыми аргументами (в частности, любого, явившегося в дом без ордера, подписанного лично Очень Значительным Большевиком, можно было рассматривать как взятого с поличными врага военного времени и поступать с ним согласно законам военного времени, для этого даже особый закуток в подвальчике отвели. Закутка того жители других домов видеть не видели, но слышать о нем слышали, и если отчаянные головушки, вдруг расплодившиеся даже в самых приличных семействах, не говоря уже о семействах не самых приличных и даже вообще не о семействах, вдруг исчезали бесследно, знающие люди одними губами произносили беззвучно «Закуток», и все становилось ясно. Шпана дом на Пречистенке обходила стороной, а с тех пор, как в конюшне дома поселились Фоб и Дейм, вообще в квартал не совалась, и калоши из подъезда не пропадали. Но ведь приходилось бывать и в других домах, или вот в присутственных местах, и здесь возникала проблема: оставлять ли калоши, как в прежнее, «царское» время внизу, в вестибюле, с большой вероятностью оставить навсегда, или идти в калошах и дальше. Тогда калоши, конечно, сохранялись, но терялся самый смысл калош — предохранять внутренность дома от уличной грязи. Дальнейшее уплотнение жилья само решило проблему, решило диалектически, и теперь у калош основным предназначением стало сберечь обувь хозяина, а уж дома будем от грязи очищать потом, когда белых разгромим и коммунизм построим. Не баре. Но шесть пар калош Арехин-таки потерял. Ну-ну. Когда наступит очередь последней пары, возьмет да и уедет. Париж, Нью-Йорк, дале везде. Но пока калоши еще имелись, да и в последние месяцы как-то пропадать перестали. У других пропадают, а у него нет. Боятся, что пристрелит на месте, из-за калош? Тем более, что его калоши — как новенькие, почти не стоптаны, сверкают. Издалека видны. Такие на свою обувь надевать опасно. Можно, правда, в портфельчик, да домой. А потом на толкучке выменять на что-нибудь. Немножко крупы взять, кашку детям сварить. Дети любят кушать.
Арехин оглянулся. Еще одна странность, помимо калош: после дела о пропавших эшелонах (см. «Дело о пропавших эшелонах») к нему перестали подходить сироты. Наверное, людской телеграф разнес слух, как выловил он одного около вокзала, затащил в экипаж да и отвез в ЧеКа, откуда сирота не вышел до сих пор.
И у купеческого домика беспризорников, как для благопристойности звали сирот, тоже не было. А зачем им здесь быть? Служащий котлеткой не поделится, у него на котлетку и так рты дома есть. Деньги? Не смешите меня, гражданин.
Зима унесла до тридцати тысяч сирот по одной Москве, слышал он от одного специалиста. Никто точно не считал, конечно. Кому считать и зачем? Будь зима посуровее и подлиннее, мы бы вообще покончили с беспризорниками, продолжал специалист. А теперь пригреет, и повылазиют они из щелей, где как-то зимовали, или придут с Юга, куда откочевали на зиму. Но это попозже, в апреле, в мае. Дел МУСу прибавится: сироты, сбиваясь в стаи, ничем не уступают взрослым бандам, скорее, наоборот.
Вот и погулял, развеялся, заключил Арехин, поднимаясь по ступеням в дом.
Часовых здесь не водилось, зато была баба-вахтерша, виду злого и сварливого, а когда рот открыла, стало ясно — горластая, одним криком с ног собьет.
— Вы куда, гражданин? Здесь женское учреждение!
— А мне как раз в женское и нужно. Товарища Тюнгашеву повидать пришел.
— Эк куда хватил. Высоко, значит, летаешь?
— Высоко ползаю.
— А мандат у тебя есть? Чтобы ее драгоценное время тратить?
— Есть, есть, — но никаких бумажек и пистолетов показывать не стал. Просто улыбнулся, и до вахтерши дошло: это ж не гражданин, а чистый господин из прошлой жизни. И она сама тут же соскользнула в прошлую жизнь, перешла на вы и даже хотела принять пальто, шляпу и калоши.
Шляпой и пальто Арехин рисковать не желал, а калоши, что ж калоши… Станет ближе к Берлину, только и всего.
Вахтерша показала, куда и как идти, да он и сам знал: в лучшую комнату, куда ж еще. А лучшие комнаты в домах, подобных этому, всегда располагались в бельэтаже, в левом крыле, рядом с большой залой, где и балы задавать можно, и бостончик соорудить, и просто вечерами ходить в сознании собственной значимости, величины и неколебимости.
— Товарищ Тюнгашева занята! — перед этой главной комнатой была другая, небольшая, и в ней сидела гражданка с «Ундервудом» и пяток гражданок так, безо всяких инструментов. Первая, очевидно, была секретарем-порученцем, а остальные — служащими среднего ранга. Низший ранг сюда не допускался вовсе, разве в особые приемные дни. Нет, аппарат — всегда аппарат, как бутылка — всегда бутылка. Неважно, что внутри — вино, зельтерская вода или чистый спирт. Форма важнее содержания, сделал Арехин походя философский вывод.
— Она одна занята или с кем-нибудь?
— У товарища Тюнгашевой сейчас находится товарищ Коллонтай!
— Ах, как хорошо! Они-то обе мне и нужны! — и он прошел мимо секретарши. Вот в чем сила и в чем слабость системы: мелкого человека отсеет и перемелет, а того, кто покрупнее, допустит внутрь, и, как знать, может, даже переварит и встроит в свой организм.
Товарищ Коллонтай и товарищ Тюнгашева смотрели на него, смотрели и не узнавали. Так и должно быть: обе близоруки и обе стесняются носить очки.
Арехин поздоровался.
— А, это вы, Александр Александрович, — товарищ Коллонтай знала его и по одному пустяковому делу с шубой, и несколько раз видела в обществе кремлевских вождей. — Вас сюда служба занесла или просто — нелегкая?
— Предчувствие, уважаемая Александра Михайловна, предчувствие. Схватило за руку и повело, не отпуская.
— Предчувствие его не обмануло, — сказала Тюнгашева, борясь за внимание публики, пусть эту публику составляли всего двое. — Вы, товарищ, хоть и мужчина, однако разумом наделены и мужчины — в определенной степени, конечно.
— Надеюсь, — сказал Арехин, ожидая подвоха.
— Как вы относитесь к кастрации?
— Позвольте уточнить, к кастрации кого?
— Всех! А в первую очередь остатков буржуазного слоя!
— Почему ж непременно кастрировать? Кастрация — какая-никакая, а операция. Если делать ее хорошо, это ж сколько врачей потребуется. А они, врачи, как раз и есть остаток буржуазного слоя, поэтому…
— Нет, вы не поняли идеи. Идея в том, что земля перенаселена. Взять ту же воронежскую губернию. Крестьян больше, чем пахотной земли. Отсюда разлад в крестьянской среде. Разлад будит вредные инстинкты — накопительства, желания закабалить ближнего у тех, кто посильнее, и беспробудного пьянства у натур слабых. К тому же не стоит забывать, что большая часть произведенного продукта крестьян, равно как и фабричных рабочих, уходила на содержание буржуазии. Теперь, когда буржуазия стоит на пороге полной и всеобщей ликвидации, возникает вопрос: а что, собственно будет делать освобожденный пролетариат и беднейшее крестьянство? Размножаться безудержно? Вот здесь и встает вопрос о кастврации.
— Рано ему вставать, вопросу. Пусть еще полежит. Сейчас перед нами задача — бороться с гидрой мировой контрреволюции. И здесь понадобится столько людей, что кастрация есть некоторым образом саботаж. В отношении скопцов у нас, во всяком случае, есть ясные и недвусмысленные указания — ответил Арехин, и, не давая дискуссии окончательно разгореться в неугасимое пламя, добавил:
— А любопытно, что по этому поводу говорит волхв Дорошка.
Произнесенное имя погасило полемический задор.
— Вы… Вы сказали — Дорошка? — спросила Коллонтай.
— Да, именно.
— Вы его увидите? Имею в виду — наяву?
— Возможно.
— Устройте, обязательно устройте мне с ним встречу.
— Но разве вы его не видите?
— Во сне — это разве видеть?
— А мне он сказал, что мы и так увидимся, очень скоро — в голосе Тюнгашевой явно слышалось превосходство.
— Где? И как скоро? — спросил Арехин.
— А вам-то зачем знать?
— По роду службы.
— Так он что, преступник, Дорошка?
— Мы ищем не только преступников. Недавно вот картины вернули в галерею Третьякова (см. «Дело о похищении Европы»).
— Ну, Дорошке в галерее делать нечего. Не картина. Кому нужно — сам покажется, а не покажется — значит, и не нужно.
— Что ж… Прошу извинить, что побеспокоил, мне пора, — и Арехин покинул кабинет с чувством полного провала. Ничего-то он не узнал, ничего не выведал, кроме тайных планов поголовной кастрации. Но прежде они, поди, и до пацифизма докатятся, тут-то укорот и получат. Плохо другое: он допустил ошибку. Следовало перекинуться парой фраз, извиниться, что вмешался в важный разговор и ретироваться, чтобы позднее поговорить с каждой наедине. Разве можно опрашивать двух дам разом о сокровенном? А Дорошка, похоже, из категории сокровенного. Да они из-за соперничества и приврут, и, наоборот, умолчат о том, о чем могли бы рассказать тет-а-тет. Ладно, сорвалось, так сорвалось. Один факт все-таки установить удалось: Коллонтай хочет его увидеть наяву. Не означает ли это, что он перестал ей сниться?
У входа вахтерши не было. Отошла куда-то, сказала пробегавшая мимо девица с кучей папок в руках.
Не было и калош.