Дар Хильды Уайд был настолько уникален, настолько необычен, что я считаю необходимым показать его в действии прежде, чем попытаюсь его описать. Но сперва позвольте мне сказать несколько слов о Мастере.
Ни один человек не производил на меня такого впечатления величия, как профессор Себастьян. И дело было даже не в его научных успехах: его сила духа и проницательность поражали меня столь же сильно, как и огромные достижения. Когда он появился в клинике Св. Натаниэля, уже немолодой, но по-юношески страстный адепт физиологии с горящими глазами, и начал проповедовать — десятки молодых сотрудников, наэлектризованные влиянием яркой личности профессора, заразились его энтузиазмом и уверовали, что ни одно дело на земле не сравнится с работой в его лаборатории, с посещением его лекций, с изучением болезней и с положением врача-исследователя. Он возвестил евангелие от микроба, и микроб его собственного увлечения разлетелся по клинике, заражая всех подряд не хуже тифозной лихорадки. Не прошло и нескольких месяцев, как половина студентов-практикантов превратилась из вялых наблюдателей лечебной рутины в пламенных апостолов новых методик.
Будучи величайшим авторитетом Европы в области сравнительной анатомии после того, как Гексли[1] оставил сей мир, свои зрелые годы он посвятил практической медицине и привнес в нее то богатство знаменательных аналогий, которое накопил при изучении низших животных. Даже его внешний вид навевал такую аналогию. Высокий, худой, прямой, с аскетическим профилем, напоминающим кардинала Маннинга[2], он представлял собою тот отвлеченный тип аскетизма, который выражается в полном самопожертвовании во имя возвышенных идей, а не в религиозном самоотречении. Три года странствий по Африке навсегда выдубили его кожу. Его белоснежные волосы, длинные и прямые, ложились серебристой волной на сутулые плечи. Бледное лицо было чисто выбрито, за исключением тонких жестких усов, подчеркивавших его резкие, четкие, интеллектуальные черты; из глубоких глазниц глядели по-ястребиному острые глаза. В некоторых отношениях внешность профессора часто напоминала мне о докторе Мартино[3]; в других — непреклонный и твердый, как стальной клинок, характер, его великого предшественника, профессора Оуэна[4]. Где бы он ни появлялся, люди оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на него. В Париже его приняли за предводителя английских социалистов; в России объявили эмиссаром нигилизма. И эти мнения, по сути, не были далеки от истины, ибо жесткое, сухое лицо Себастьяна было прежде всего лицом человека, поглощенного и захваченного неукротимой страстью — священной жаждой знаний, пропитавшей всю его жизнь и натуру.
Он не только выглядел — он и был оригинальнейшей личностью из всех, кого я знал. Говоря «оригинальнейшей», я имею в виду прямой смысл этого слова и ничего более. У него была Цель — прогресс науки, и он шел прямо к этой Цели, не замечая никого по сторонам, ни справа, ни слева. Один американский миллионер заметил ему как-то по поводу некого хитроумного приспособления, которое тот описывал: «Знаете, профессор, а ведь если бы вы усовершенствовали эту штуку и оформили на нее патент, то сделали бы не меньше денег, чем я!» Себастьян обжег его взглядом и ответил: «Я не могу тратить время на зарабатывание денег!»
И вот, когда в день нашей первой встречи Хильда Уайд сказала мне, что мечтает стать медсестрой в Натаниэлевской клинике, «чтобы находиться рядом с Себастьяном», я ничуть не удивился. Я принял ее слова за чистую монету. Всякий, даже самый скромный труженик в области медицины желал оказаться поближе к нашему неповторимому учителю — черпать из обширной сокровищницы его мысли, пользоваться его прозорливостью, его богатым опытом. Доктор от Св. Натаниэля произвел революцию во врачебной практике; и те, кто хотел оказаться на переднем крае современности, естественно, стремились присоединиться к нему. Вот почему меня не удивило, что Хильда Уайд, сама обладавшая в высшей степени глубоким женским даром — интуицией — искала место рядом с прославленным профессором, который являл собою мужской вариант той же способности — диагностический инстинкт.
Хильда Уайд в официальном представлении не нуждается: вы близко познакомитесь с нею сами по ходу моего рассказа.
Я был ассистентом Себастьяна, и моя рекомендация вскоре помогла Хильде получить ту должность, к которой она стремилась с таким необыкновенным упорством. Однако вскоре после ее появления в клинике Св. Натаниэля я начал замечать, что причины, побудившие ее сотрудничать с нашим почитаемым Учителем, отнюдь не были вполне и единственно научными. Правда, Себастьян с самого начала оценил ее способности как медсестры; он не только признал, что она хорошо ассистирует, но допускал, что ее тонкое чутье касательно темпераментов порой позволяло ей близко подойти к той же цели, к которой он шел путем рационального научного анализа — к определению сути того или иного случая и прогнозу его развития.
«В большинстве своем женщины легко считывают мимолетную эмоцию, — сказал он мне однажды. — С потрясающей точностью они, судя по тени, пробежавшей по лицу человека, по учащению дыхания, по движению рук, могут определить, как влияют на нас их слова или поступки. Мы не способны скрыть от них свои чувства. Но характеры, лежащие в глубине и определяющие эти самые эмоции, они улавливают намного хуже. Они видят не то, что представляет собой некая миссис Джонс, а то, что оная миссис Джонс сейчас чувствует и думает — на этом зиждется их великий успех в качестве психологов. А мужчины, напротив, как правило, руководствуются в жизни определенными фактами — признаками, симптомами, результатами наблюдений. Собственно, медицина и строится на фундаменте таких рационально осмысленных фактов. Но эта женщина, сестра Уайд, до некоторой степени находится, по своим умственным способностям, между обоими полами. Она распознает темперамент, фиксированную форму характера, и определяет, каких следует ожидать поступков с несравненной точностью, — ничего подобного я в жизни не встречал. Вот в этой степени и в пределах, предписываемых субординацией, я признаю, что она является ценным сотрудником для врача-исследователя».
И все же, несмотря на то что Себастьян с самого начала проявил благосклонность к Хильде Уайд — а хорошенькая девушка вызывает благосклонность у большинства из нас — я отчетливо видел, что Хильда, в отличие от остального персонала, отнюдь не испытывала безграничного восторга от общения с Себастьяном.
«Он чрезвычайно талантлив», — так отзывалась она, когда я в избытке чувств разглагольствовал об Учителе; более высокой похвалы я от нее так и не дождался.
Признавая гигантский потенциал разума Себастьяна, она никогда не доходила до проявлений личного восхищения им, в какой бы то ни было форме. Мне было мало, когда его называли «королем физиологии». Я хотел услышать, как девушка восклицает: «Я обожаю его! Я преклоняюсь перед ним! Он прекрасен, великолепен!»
Я также довольно рано осознал, что Хильда Уайд осторожно, ненавязчиво наблюдает за Себастьяном, — наблюдает терпеливо, с тем задумчивым, серьезным выражением глаз, какое бывает у кошки, стерегущей мышиную норку; с немым вопросом, словно она в любой момент ожидала от него каких-то поступков, противоположных тем, которых ожидали все мы. Мало-помалу до меня дошло, что Хильда Уайд поступила в нашу клинику для того, чтобы «находиться рядом с Себастьяном» именно в буквальном смысле слова.
Милая и приятная во всех прочих отношениях, при Себастьяне она казалась зорким, как коршун, сыщиком. Мне представлялось, что она преследовала какую-то свою цель, почти такую же отвлеченную, как и его, — цель, которой, по-видимому, она посвящала свою жизнь столь же самозабвенно, как Себастьян — прогрессу науки.
— Зачем ей вообще было становиться медсестрой? — спросил я как-то ее подругу, миссис Моллет. — Денег у нее достаточно, и при такой обеспеченности она могла бы отлично прожить не работая!
— О да, дорогой доктор, — ответила миссис Моллет. — Она вполне независима, у нее такой приятный маленький доход, шесть или семь сотен в год[5], и она могла бы подобрать себе общество по вкусу. Но она с юности прониклась сознанием своей миссии — такая уж у нее причуда. По ее словам, она не собирается выходить замуж и потому хотела бы заполнить свою жизнь каким-нибудь делом. В наши дни многие девушки страдают от подобного недуга. В данном случае он принял форму ухода за больными.
— Обычно, — рискнул я вставить словечко, — когда хорошенькая девушка заявляет, будто не собирается выходить замуж, такие заявления скоропалительны. Это всего лишь означает…
— О да, я знаю. Каждая девушка произносит подобные фразы; это же обязательный атрибут общепризнанного образа Целомудренной Девы! Но у Хильды все по-другому. И она твердо намерена так и поступить!
— Вы правы, — ответил я. — На Хильду это похоже. Но я знаю по меньшей мере одного человека…
Да, вы угадали: я был восхищен и очарован… Но миссис Моллет покачала головой и улыбнулась:
— И не старайтесь, доктор Камберледж! Ничего не получится. Хильда замуж не выйдет никогда. Точнее, не раньше, чем она достигнет некой таинственной цели, которую, кажется, преследует, хотя не открывает ее никому, даже мне. Правда, кое о чем я сумела догадаться!
— И что же это?
— О, ключа к загадке я не нашла, я же не Эдип[6]. Я только установила, что загадка существует. Что бы то ни было, жизнь Хильды скована этой тайной. Я уверена, что она стала медсестрой именно для того, чтобы исполнить свой замысел. Частью его изначально было поступление на службу в клинику Св. Натаниэля. Она постоянно тормошила нас, чтобы мы рекомендовали ее доктору Себастьяну; ваша встреча у моего брата Хьюго была устроена специально, она просила, чтобы ее посадили рядом с вами, и намеревалась уговорить вас замолвить за нее словечко перед профессором. Она прямо умирала от желания попасть туда.
«Как странно… — подумалось мне. — Да что поделаешь! Женщины непостижимы!»
— Характер Хильды — это квинтэссенция женского начала, — словно угадав мои мысли, со вздохом сказала миссис Моллет. — Даже я, будучи знакома с нею уже столько лет, не претендую на понимание ее души…
Несколько месяцев спустя Себастьян приступил к чрезвычайно важным исследованиям нового обезболивающего средства. План исследований был великолепно продуман и обещал такие открытия!.. Все сотрудники Ната (как мы фамильярно, любя, прозвали клинику Св. Натаниэля) в течение целых двенадцати месяцев с горячим нетерпением ожидали появления чудо-препарата.
Первый намек на эту плодотворную идею возник у профессора по чистой случайности. Его друг, заместитель прозектора[7] Зоологического общества, составил микстуру для заболевшего енота в Лондонском зоопарке и каким-то образом умудрился нарушить рецептуру. Возможно, в бутылке для этого снадобья остались капли какого-то постороннего вещества. (Я намеренно воздерживаюсь от перечисления ингредиентов, поскольку все они без труда могут быть получены по отдельности в любой химической лаборатории, но в смеси образуют один из наиболее опасных органических ядов, применение которого почти невозможно обнаружить. Я не желаю играть на руку особам с преступными замыслами.) Состав, так непреднамеренно созданный заместителем прозектора, подействовал на енота самым неожиданным образом: животное заснуло — проспало тридцать шесть часов подряд. Все попытки разбудить его, дергая за хвост или пощипывая шерсть, закончились неудачей. Подобного эффекта не оказывал ни один из известных наркотиков; поэтому Себастьяна попросили приехать и взглянуть на спящую зверушку. Он предложил воспользоваться случаем и, пока «пациент» спит под воздействием препарата, произвести операцию по удалению некоего новообразования, которое, по-видимому, и было причиной болезни енота. Вызвали хирурга, опухоль была обнаружена и удалена, но енот, к всеобщему удивлению, мирно проспал на своей соломенной подстилке еще пять часов после этого. По истечении этого срока енот проснулся, потянулся, как ни в чем не бывало, и хотя он, конечно, был еще слаб от потери крови, немедленно продемонстрировал прямо-таки царский голод. Он слопал всю кукурузу, предложенную ему на завтрак, и тем не менее выразил желание получить добавки самым недвусмысленным образом.
Себастьян возликовал. Он не сомневался, что открыл анестезирующее средство, способное превзойти хлороформ — с более длительным периодом действия и притом намного менее вредоносное по своему влиянию на организм в целом. Новинке требовалось название, и он окрестил его «летодин». Ни одно из существующих снадобий не производило настолько сильного обезболивающего эффекта.
Несколько недель в Нате только и разговоров было, что о летодине. Пациенты выздоравливали, пациенты умирали; но и жизнь их, и смерть были чепухой по сравнению с летодином, способным произвести переворот не только в хирургии, но и в медицине в целом! Торная дорога сквозь лес болезней, без опаски для врача и без боли для больного! Летодин побеждал. На какое-то время все мы были опьянены летодином.
Наблюдения Себастьяна за новым лекарством заняли несколько месяцев. Начав с енота, он продолжил на несчастных козлах отпущения физиологии, домашних кроликах. Впрочем, в данном случае никакие болезненные эксперименты не планировались. Профессор испытал препарат на полутора десятках молодых и здоровых животных и получил очень странный результат: они мирно засыпали — и больше не просыпались. Это привело Себастьяна в замешательство. Он поставил эксперимент с другим енотом, введя ему меньшую дозу; подопытный заснул, проспал пятнадцать часов без задних ног, после чего пробудился целехонький. Себастьян снова взялся за кроликов, постоянно уменьшая дозы, но все без толку: кролики единодушно умирали, пока доза не стала столь малой, что они просто больше не засыпали от нее. Очевидно, племя кроликов не знало золотой середины: летодин либо убивал их, либо не действовал вовсе. То же самое случилось с овцами. Новый препарат убивал — или оказывался бесполезен.
Я не стану докучать вам всеми подробностями дальнейших исследований Себастьяна; любознательные могут найти их развернутое обсуждение в томе 237 «Философских трудов». (См. также «Отчеты Медицинской академии Франции»: том 49, стр. 72 и далее.) Я же ограничусь здесь только той частью истории, которая непосредственно касается Хильды Уайд. Однажды утром, когда профессор особенно досадовал на противоречивость результатов, она сказала ему:
— На вашем месте я бы попробовала поработать с ястребом. Осмелюсь предположить, что ястребы выживут.
— С чего бы это? — скептически фыркнул Себастьян. Однако он так уверовал в прозорливость сестры Уайд, что приобрел пару ястребов и испытал свой метод на них. Обе птицы получили значительные дозы, впали в полное бесчувствие на несколько часов и пробудились бодрыми и довольными.
— Я уловил ваш принцип, — отреагировал на это профессор. — Результат зависит от диеты. Плотоядные звери и птицы могут употреблять летодин без фатальных последствий, растительноядные не могут оправиться от него и умирают. Следовательно, человек, будучи всеядным, в большей или меньшей степени будет способен выдержать его.
Хильда Уайд улыбнулась, как сфинкс.
— Не совсем так, насколько я могу судить, — ответила она. — Летодин непременно погубит кошку, во всяком случае, домашнюю кошку. Но хорька он не убьет. Однако и то и другое существо — плотоядные.
— Эта молодая особа знает слишком много! — тихо сказал мне Себастьян, следя взглядом за тем, как она бесшумно скользила по длинному белому коридору. — Нам придется осадить ее, Камберледж… Но я готов прозакладывать свою голову, что она все-таки окажется права. И что за черт ворожит ей, хотел бы я знать!
— Интуиция, — отозвался я.
— Я бы сказал: умозаключение, — возразил он, выпятив нижнюю губу в гримасе сомнения. — Так называемая женская интуиция, или чутье, фактически является попросту быстрым и полуосознанным умозаключением.
Однако идея настолько захватила его и научное рвение так горячо побуждало его действовать, что я должен с прискорбием признаться, что он ввел большую дозу летодина одновременно двум персидским кошкам, холеным любимицам нашей сестры-хозяйки, которые облюбовали ее комнату для отдыха и доставляли большое удовольствие выздоравливающим. Эта парочка восточных красавиц, чрезвычайно ленивых султанш, истинное сокровище кошачьего сераля, обожала валяться на солнечном подоконнике или сворачиваться клубочком на коврике у камина и проводить свою жизнь в подлинной праздности.
Как ни странно, предсказание Хильды сбылось. Зулейка уютно устроилась в кресле-качалке профессора и крепко заснула, чтобы никогда не проснуться; Роксана же встретила свою судьбу на любимой тигровой шкуре, свернувшись калачиком, и перешла из мира снов, сама того не сознавая, в мир небытия.
Себастьян отметил этот факт со спокойным удовлетворением, и его проницательные глаза заблестели. Разгневанной сестре-хозяйке он впоследствии объяснил, жестко и отчетливо, что ее любимицы «навеки занесены на скрижали науки как мирно почившие ради прогресса физиологии мученики».
С другой стороны, хорьки, получившие такую же дозу, проснулись спустя шесть часов бодрые и жизнерадостные. Стало ясно, что потребление мяса в пищу само по себе ничего не объясняет, потому что Роксана славилась как выдающаяся охотница на мышей.
— Как вы это делаете? — в обычной резкой и лаконичной манере спросил Себастьян у нашей предсказательницы.
Щеки Хильды разрумянились от вполне естественной гордости: великий учитель соизволил обратиться к ней за помощью!
— Я судила по аналогии с индийской коноплей, — ответила она. — Ведь наш препарат, по-видимому, является аналогичным, но намного более сильным наркотиком. Так вот, каждый раз, когда я по вашим указаниям давала коноплю людям инертным или бездеятельно-суетливым, я замечала, что малые дозы производили сильный эффект, а последействие бывало весьма отрицательным. Но когда вы прописывали коноплю нервным, перевозбужденным людям с богатым воображением, они выдерживали настой в больших количествах без ущерба для себя, и побочные эффекты быстро проходили. У меня, например, темперамент деятельный, поэтому я могу употреблять коноплю и не заболеть, в то время как флегматичный и медлительный деревенский житель от десяти капель может впасть в безумное возбуждение и ощутить маниакальную тягу к убийству.
Себастьян кивнул. Ему хватило этого объяснения.
— Вы попали в точку, — сказал он. — Я это сразу увидел. Древнее противопоставление! Грубо говоря, все люди и все животные делятся на два основных типа: пассионарные и непассионарные, подвижные и медлительные. Теперь я вижу ход вашей мысли! Летодин является ядом для флегматичных пациентов, у которых недостает жизненных сил, чтобы проснуться; для подвижных и пассионарных относительно безвреден. Правда, они могут заснуть от него на несколько часов, чуть больше или чуть меньше, но они достаточно жизнеспособны, чтобы пережить коматозное состояние и восстановить свою жизнедеятельность.
Он еще не договорил, а я уже признал, что его объяснение верно. Унылые кролики, сонливые персидские кошки, глупые овцы от летодина умерли; хитроумный, любознательный енот, остроглазый ястреб, быстроногие, непоседливые хорьки — все эти энергичные, осторожные и подвижные животные, полные хитрости и страсти, быстро приходили в себя.
— Рискнем ли мы попробовать на человеке? — спросил я осторожно.
Хильда Уайд ответила сразу же, со свойственной ей непреклонной быстротой соображения:
— Да, разумеется! Нужно выбрать несколько… подходящих людей. Сразу можете зачислить в список меня, я не боюсь этого испытания.
— Вас? — воскликнул я, внезапно осознав, насколько она дорога мне. — О нет, только не вы, прошу вас, сестра Уайд. Пусть это будет кто-то другой, чья жизнь не так ценна!
Себастьян холодно взглянул на меня.
— Сестра Уайд выразила желание стать добровольцем. Речь идет о благе науки. Кто осмелится переубедить ее? Помнится, вы жаловались на больной зуб? Я не ошибся? Вот вам отличный повод. Вы хотели удалить его, сестра Уайд? Уэллс-Динтон это сделает. Позовем его сейчас же!
Не колеблясь ни минуты, Хильда Уайд опустилась в кресло и приняла дозу нового обезболивающего, отмеренную в соответствии со средней разницей веса между енотами и существами человеческого рода. По-видимому, моя тревога отразилась на лице, потому что девушка повернулась ко мне, улыбаясь, и сказала со спокойной уверенностью:
— Я хорошо знаю свою собственную конституцию. Поэтому совершенно не боюсь.
Ее успокаивающий взгляд проник в глубину моего сердца. Что касается Себастьяна, он ввел ей препарат столь бестрепетно, словно она была кроликом. Хладнокровие и спокойствие Себастьяна в научных делах издавна были предметом восхищения молодых практикантов.
Пришел Уэллс-Динтон, взялся за щипцы. Ему понадобилось потянуть лишь один раз. Зуб вышел, как будто пациентка была мраморной статуей: ни вскрика, ни движения, как бывает при использовании окиси азота. Хильда Уайд казалась безжизненной.
Стоя вокруг, мы следили за происходящим. Меня трясло от ужаса. Дыхание девушки было едва слышным, казалось, она колебалась между жизнью и смертью. Даже на бледном лице Себастьяна, которое обычно не выражало ничего, кроме сосредоточенного внимания и научного любопытства, я заметил признаки тревоги.
После четырех часов глубокого сна Хильда начала приходить в себя. Спустя еще полчаса она полностью проснулась, открыла глаза и попросила стакан красного вина, чашку крепкого бульона или устриц.
К шести часам вечера она уже была в полной форме и приступила к исполнению своих обязанностей, как обычно.
— Себастьян удивительный человек, — сказал я ей, когда во время ночного обхода зашел к ней в палату. — Его невозмутимость поражает меня. Вы знаете, все время, что вы спали, он наблюдал за вами так, будто ничего особенного не происходило!
— Невозмутимость? — переспросила она тихо. — А не жестокость?
— Жестокость?! — Я был потрясен. — Себастьян жесток? О, сестра Уайд, что за мысль! Да ведь он всю свою жизнь положил на то, чтобы избавить людей от боли. Он — апостол человеколюбия!
— Человеколюбия или науки? Какова его цель: избавить людей от боли — или выяснить, как устроено человеческое тело?
— Да что с вами? Не заходите слишком далеко. Я не позволю даже вам разочаровывать меня относительно Себастьяна! (Услышав «даже вам», она залилась румянцем, и я вообразил, что уже небезразличен ей.) — Никто не пробуждает во мне такого энтузиазма, как он; вспомните же, как много он сделал для человечества!
Хильда испытующе взглянула на меня.
— Я не стану разрушать ваши иллюзии, — произнесла она, помолчав. — Они благородны и великодушны. Но есть ли в их основе что-то кроме аскетического лица, длинных седых кудрей и усов, которые скрывают жестокую складку губ? А она действительно жестока! Когда-нибудь я покажу их вам. Подстричь длинные волосы, сбрить седые усы — и что тогда останется? — Девушка начертила несколькими штрихами профиль на листке бумаги и показала мне: — Вот что!
Я увидел лицо, напоминающее о Робеспьере и революционном терроре, — жесткое, недоброе лицо состарившегося «наблюдателя», которого интересует скорее болезнь (медицинская или социальная), чем больной.
Я не мог не признать, что этот набросок точно передавал самую сущность Себастьяна.
На следующий день мы узнали, что профессор задумал испытать летодин на себе самом. Все сотрудники клиники пытались отговорить его.
— Ваша жизнь драгоценна, сэр! Ею нельзя рисковать ради прогресса науки!
Но профессор был непоколебим.
— Прогресс науки возможен только в том случае, если ученые возьмут дело в свои руки и не пожалеют жизни, — отвечал он сурово. — Сестра Уайд ведь сделала это! Могу ли я позволить женщине превзойти меня в служении физиологии?
— Пусть рискнет, — шепнула мне Хильда Уайд. — Он совершенно прав. Препарат ему не повредит. Я уже говорила, что его темперамент как раз из тех, которые допускают прием этого снадобья. Такие люди редки, но он — один из них!
Дрожащими руками я отмерил необходимую дозу. Себастьян мужественно принял ее и мгновенно уснул, поскольку летодин действовал так же быстро, как оксид азота.
Спал он долго. Мы с Хильдой уложили его на кушетку и сели рядом, наблюдая. Он лежал совершенно неподвижно, словно статуя. Убедившись, что Себастьян утратил всякую чувствительность, Хильда тихо склонилась к нему, приподняла кончики седых усов и обвиняющим жестом указала на его губы.
— Помните, что я вам говорила? — прошептала она многозначительно.
— Да, в чертах его лица и в уголках рта есть нечто суровое и даже безжалостное, — неохотно признал я.
— Вот зачем бог даровал мужчинам усы, — задумчиво проговорила девушка вполголоса, — чтобы скрыть жестокость, затаившуюся в уголках рта!
— Почему же обязательно жестокость? — возразил я.
— Будь то жестокость, лукавство или чувственность — в девяти случаях из десяти все это отлично маскируется усами!
— Хорошего же вы мнения о противоположном поле! — обиделся я.
— Провидению лучше знать. Ведь это оно снабдило вас усами. Вероятно, это было необходимо для того, чтобы мы, женщины, могли бы не видеть вас постоянно такими, какими вы есть. Кроме того, я же сказала «в девяти случаях из десяти». Бывают исключения — и какие исключения!
Поразмыслив, я предпочел не оспаривать ее нелестную оценку.
Эксперимент и на этот раз прошел успешно. Себастьян очнулся спустя восемь часов, хотя и не настолько бодрым, как Хильда Уайд, но вполне живым; он чувствовал только некоторую вялость и жаловался на тупую головную боль. Голода он не ощущал. Услышав об этом, Хильда с сожалением покачала головой:
— Летодин не найдет широкого применения. Тех немногих, кому он не противопоказан, придется тщательно отбирать, — да и они не обойдутся без постоянного присмотра. Похоже, что сопротивление коме еще больше зависит от темперамента, чем я думала. Если уж даже такой страстный человек, как наш профессор, не тотчас смог полностью прийти в себя… людям более вялым придется еще труднее.
— Вы считаете профессора страстным? — удивился я. — Большинство людей считает его таким холодным и сухим!
— Они заблуждаются, — убежденно заявила сестра Уайд. — Здесь подойдет сравнение с вулканом, чью вершину покрывает снег, а в глубинах клокочет огонь! У Себастьяна огонь жизни горит ярко, лишь наружность остается холодной и невозмутимой.
Так или иначе, Себастьян не остановился на достигнутом. Он приступил к целой серии экспериментов на пациентах, начиная с минимальных доз и постепенно увеличивая их. Но результатов столь же удовлетворительных, как у него самого и у Хильды, он так и не получил. Один туповатый, тяжеловесный, насквозь пропитый землекоп, получив всего одну десятую грана летодина, неделю страдал от сонливости, а потом еще долго — от апатии; зато толстуха-прачка из Уэст-Хэма[8] приняла две десятых и заснула так быстро, причем дышала с таким хрипом, что мы опасались, как бы она вовсе не отошла в вечность, наподобие кроликов. Мы заметили, что матери больших семейств в целом переносили препарат плохо; на бледных девиц со склонностью к чахотке он вообще не действовал. Только время от времени пациенты с исключительно живым темпераментом и богатым воображением оказывались способны воспринять летодин. Себастьян был разочарован. Он понял, что это обезболивающее средство не соответствует его первоначально большим ожиданиям, и энтузиазм угас. Однажды, когда исследования находились как раз на этом этапе, в палату, которую курировала Хильда Уайд, поместили больную, привлекшую ее особое внимание. Эта пациентка звалась Изабель Хантли — совсем молодая, высокая, темноволосая и стройная; ее порывистые движения и большие глаза явственно выдавали чувствительную, страстную натуру. Несмотря на несомненную истеричность, она была симпатичной и приятной в общении. Ее пышные черные волосы были прекрасны. Отличная осанка, красиво посаженная голова… С первых же часов появления Изабель я заметил, что сестра Уайд ее привечает. У них были родственные души. Как принято во всех больницах, мы именовали пациентов по номерам их коек, превращая их тем самым из людей в «истории болезни». Изабель была «номер четырнадцать», и Хильда то и дело упоминала о ней.
— Мне нравится эта девушка, — как-то сказала она. — Это прирожденная леди.
— И резальщица табака по роду занятий, — саркастически добавил Себастьян.
Но, как обычно, определение Хильды оказалось более точным. Она смотрела глубже.
Номер Четырнадцать страдала от редкой и тяжелой болезни, точное описание которой, интересное только специалистам, я опущу. (Этот случай был мною подробно изложен для собратьев по профессии в статье, опубликованной в четвертом томе «Избранных трудов» Себастьяна.) Здесь достаточно будет лишь отметить коротко, что речь шла о внутреннем новообразовании, всегда опасном, зачастую роковом, но при условии тщательного удаления хирургическим путем рецидивы его не случаются и к пациенту полностью возвращается здоровье. Себастьян, конечно, ухватился за великолепную возможность, предоставленную ему обстоятельствами.
— Отличный случай! — восхищался он как истинный профессионал. — Превосходный! В жизни не встречал столь злокачественного образца, как этот! Нам сильно повезло. Жизнь этой женщины может спасти только чудо. Камберледж, мы должны сотворить чудо!
Себастьян любил подобные случаи. Это был его идеал. Его не слишком привлекала идея искусственного продления жизни тяжело больных или безнадежно искалеченных людей, уже не способных воспользоваться ею или порадовать своих близких; но когда появлялся шанс восстановить здоровье и поддержать человека, который мог бы жить еще долго и продуктивно, не дать ему угаснуть преждевременно, он просто упивался возможностями своего гуманного призвания. «Может ли быть более благородная цель, — говаривал он, — чем поднять кормильца семьи, по сути, со смертного одра и вернуть целым и здоровым жене и детям, которых без него ждет нужда и голод? Право, я предпочту пятьдесят раз вылечить честного грузчика от раны на ноге, чем продлить на десять лет жизнь подагрическому лорду, прогнившему от пяток до макушки, который надеется, что один месяц в Карлсбаде или Хомбурге[9] исправит все, что он испортил за одиннадцать месяцев переедания, пьянства, вульгарного дебоширства и неумения думать». Он не сочувствовал людям, жившим как свиньи в хлеву; сердце его было отдано труженикам.
Разумеется, от Хильды Уайд не ускользнуло, что, раз уж операция неизбежна, Номер Четырнадцать будет прекрасным объектом для дополнительного испытания летодина. Себастьян отправился лично осмотреть пациентку и быстро согласился.
— Нервный диатез, — заметил он. — Живое воображение, непроизвольное вздрагивание рук, учащенный пульс, быстрые реакции, при этом бессмысленная тревожность отсутствует, а глубокое жизнелюбие присутствует. Я не сомневаюсь, что юная особа выдержит воздействие препарата.
Мы объяснили Номеру Четырнадцать, насколько серьезно ее положение и как применение летодина может способствовать успеху операции, но не скрыли от нее неопределенности прогноза. Поначалу больная отвергла наше предложение.
— Нет, нет! — запротестовала она. — Дайте мне спокойно умереть!
Но Хильда, как истинный ангел милосердия, прошептала на ушко девушке:
— Если все получится, вы выздоровеете… и сможете выйти замуж за Артура.
Смуглое лицо пациентки залилось алым румянцем.
— Ах! Артур… — вскрикнула она. — Дорогой Артур! Делайте со мной все, что считаете нужным. Ради Артура я на все готова!
— И как вы ухитряетесь столь быстро разузнавать все обстоятельства? — восхищенно сказал я Хильде несколько минут спустя. — Ни один мужчина до такого не додумался бы! А кто такой Артур?
— Моряк. Он служит на торговом судне — плавает где-то в южных морях. Надеюсь, что он достоин такой невесты. Состояние Изабель ухудшилось из-за того, что отсутствие Артура ее тревожит. Сейчас он в рейсе, но уже направляется домой. Она смертельно боится, что не доживет до его возвращения и не сможет проститься с ним.
— Она доживет и до встречи, и до замужества, — уверенно предсказал я, — если вы говорите, что летодин ей поможет.
— Летодин… о да, с этим все будет в порядке. Но ведь операция сама по себе крайне опасна! Впрочем, доктор Себастьян сказал, что пригласил лучшего в Лондоне хирурга, специалиста по таким случаям. Как ни редки подобные операции, я слыхала, что Нильсен проделал их шесть раз, из них три — успешно.
В назначенный день мы ввели девушке наш препарат. Она приняла его, дрожа всем телом, и мгновенно отключилась, держа Хильду за руку, со слабой улыбкой; это странное выражение оставалось на ее лице в течение всей операции. Удаление опухоли было делом долгим и малоприятным, даже нам, привычным к таким зрелищам, стало не по себе. Но в конце концов Нильсен объявил, что вполне доволен результатами.
— Исключительно аккуратная работа! — воскликнул Себастьян, взглянув на больную. — Поздравляю вас, Нильсен. Мне еще не приходилось видеть такой чистоты и точности.
— Да, операция, несомненно, прошла успешно! — согласился знаменитый хирург, восприняв похвалу Учителя с законной гордостью.
— А пациентка? — нерешительно спросила Хильда.
— О, пациентка? Пациентка умрет, — небрежно отозвался Нильсен, протирая свои безупречно чистые инструменты.
— На мой взгляд, к мастерству врача такой итог не отнесешь! — вспылил я, потрясенный его черствостью. — Операцию можно считать успешной, только если…
Нильсен окинул меня высокомерно-презрительным взглядом.
— Некоторый процент потерь при любых хирургических операциях, конечно же, неизбежен, — произнес он невозмутимо. — Мы обязаны сводить его к минимуму, и только. Как я мог бы сохранить точность и уверенность руки, если бы меня постоянно одолевало сентиментальное беспокойство о судьбе пациентов?
Хильда Уайд сочувственно взглянула на меня и шепнула:
— Мы ее вытащим. Если наша забота и опыт что-то значат, обязательно вытащим. Моя забота, ваш опыт — отныне это наша пациентка, доктор Камберледж…
И нам действительно потребовалось все наше внимание и умение. Мы часами не отходили от больной, но не замечали ни признака, ни проблеска пробуждения. Она уснула крепче, чем Себастьян или Хильда. Ей ввели большую дозу летодина, чтобы обеспечить полную неподвижность во время операции. Теперь мы начали сомневаться, очнется ли она вообще? Время шло, мы следили и ждали; девушка оставалась по-прежнему недвижима! Все то же глубокое, замедленное, затрудненное дыхание, тот же слабый, неровный пульс, та же смертельная бледность на смуглых щеках, безжизненное оцепенение мышц и конечностей.
Но наконец наша пациентка еле заметно пошевелилась, как будто во сне, и дыхание ее замерло. Мы склонились над нею. Неужели это смерть? Или начало выздоровления?
Очень медленно щеки спящей мало-помалу порозовели. Отяжелевшие веки приоткрылись, глаза из-под них уставились поначалу в никуда. Руки больной опустились вдоль тела, губы расслабились, и жутковатая застывшая улыбка наконец исчезла… Мы затаили дыхание. Больная приходила в себя!
Однако процесс выздоровления пошел медленно, очень медленно. Пульс оставался слабым. Сердце едва справлялось со своей задачей. Мы опасались, что Изабель в любую минуту может скончаться от истощения. Ее нужно было во что бы то ни стало накормить. Хильда Уайд опустилась на колени у постели девушки и поднесла ложку говяжьего студня к ее губам. Номер Четырнадцать приоткрыла рот, глубоко вдохнула воздух, потом коснулась губами еды и проглотила ее. Но бодрости это ей не прибавило — вытянувшись под одеялом, с приоткрытым ртом, она казалась неживой. Хильда зачерпнула другую ложку мягкого и питательного студня, но девушка дрожащей рукой отклонила ее.
— Дайте мне умереть, — со слезами пробормотала она. — Дайте мне умереть! Я уже чувствую себя мертвой…
— Изабель, — шепнула Хильда, склонившись к ее лицу, — И-за-бель, вы должны немного поесть. Слышите? Ради Артура вы просто обязаны поесть!
Меня поразило, как резко изменились их отношения всего лишь из-за этой замены «Номера Четырнадцать» на «Изабель».
Пальцы девушки нервно смяли складку белого одеяла.
— Ради Артура! — повторила она, открывая припухшие после долгого сна глаза. — Ради Артура… О, сестра, милая, давайте!
— Зовите меня Хильдой, пожалуйста! Хильдой!
— Да, Хильда, дорогая, — отозвалась девушка, и лицо ее посветлело, а голос зазвучал так, словно она воскресла из мертвых. — Вы — светлый ангел, вы так добры ко мне… Я вас буду звать, как вы пожелаете…
Ей пришлось сделать усилие, чтобы открыть рот, но она все-таки смогла съесть еще одну ложку и тут же в полном изнеможении уронила голову на подушку. Однако спустя двадцать минут пульс у нее заметно улучшился. Оставив ее отдыхать, я разыскал Себастьяна и поделился с ним своей радостью.
— Это превосходно в некотором смысле, — ответил он, — но… какое отношение это имеет к работе медсестры?
Мне-то было очевидно, что именно этим и должна заниматься медсестра, но я промолчал. Себастьян принадлежал к тому разряду мужчин, которые считают женщин низшими существами. «Врач, как и священник, не должен жениться, — часто повторял он. — Его избранница — медицина!» По этой же причине он терпеть не мог того, что называл флиртованием между сотрудниками клиники. И потому с того дня я старался не упоминать о Хильде Уайд в его присутствии.
На следующий день профессор как бы невзначай присоединился ко мне во время обхода, чтобы взглянуть на пациентку.
— Она умрет, — беспрекословно заявил он, выйдя из палаты. — Операция отняла у нее слишком много сил.
— Однако у нее от природы повышенная сопротивляемость, — возразила Хильда. — Там вся семья такая, профессор. Вы, быть может, помните Джозефа Хантли, Номер Шестьдесят Семь в палате травматологии, примерно с полгода тому назад или больше? Ассистент инженера, сложный перелом предплечья — темноволосый, нервный, чрезвычайно раздражительный. Так вот, это брат Изабель. Он подхватил в больнице брюшной тиф, и вы тогда сами отметили его удивительную живучесть. У нас побывала и их двоюродная сестра, Элен Стабс. У нее был застарелый хронический ларингит, очень запущенный случай. Любой на ее месте умер бы, а она сразу же пошла на поправку, когда вы назначили ей курс лечения. Насколько я помню, это был образцовый случай выздоровления.
— Что за память у вас! — воскликнул Себастьян, невольно восхищаясь. — Просто чудесная! Я в жизни не встречал такой… Впрочем, за одним исключением. То был мужчина, доктор, мой коллега. Он давно умер… Однако… — Профессор задумался и пристально взглянул на Хильду. Она как-то съежилась от этого взгляда. — Любопытно, — проговорил он наконец сквозь зубы, — весьма любопытно. Вы… О да, вы похожи на него и внешне!
— Неужели? — Хильда оставалась невозмутимой, но это явно давалось ей сейчас с трудом. Она заставила себя не отворачиваться, и их взгляды скрестились. В тот момент мне стало очевидно, что оба они вспомнили нечто очень неприятное. С этого дня я не мог избавиться от ощущения, что между Себастьяном и Хильдой, двумя талантливейшими и оригинальнейшими личностями из всех, кого я знал, начался поединок — не на жизнь, а на смерть, хотя причины и суть этого противостояния стали мне ясны гораздо позже.
Между тем несчастная, измученная девушка под номером четырнадцать с каждым днем все слабела и угасала. У нее поднялась температура; сердце едва билось. Она словно растворялась в небытии. Себастьян на обходах недовольно покачивал головой.
— Летодин — пустышка, — сказал он как-то с глубоким сожалением. — На него нельзя положиться. Эта больная могла бы выдержать операцию или прием лекарства; но и то и другое вместе она не перенесла. А при этом операция была бы невозможна без лекарства, и лекарство применимо только для операций!
Для профессора это стало жестоким разочарованием. Он запирался теперь подолгу в своем кабинете, что всегда свидетельствовало о плохом настроении, и вернулся к издавна излюбленной им теме исследований — микробам.
При очередном обходе я убедился, что Изабель Хантли совсем плоха. Хильда, стоявшая у ее кровати, сказала тихо:
— И все же я надеюсь. Если обстоятельства сложатся благоприятно, мы еще сможем спасти ее.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Поживем — увидим, — ответила она, упрямо покачав головой. — Если это получится, я вам скажу. Если нет, наши благие намерения отправятся туда же, куда и многие другие.
К счастью, мне не пришлось долго мучиться от нетерпения. Уже на следующее утро, совсем рано, Хильда, сияя от радости, прибежала ко мне с газетой в руке.
— Ура! Это случилось! — весело объявила она. — Теперь мы точно спасем бедняжку Изабель Номер Четырнадцать. Нам ничто больше не помешает, доктор Камберледж!
Даже не пытаясь догадаться, о чем она толкует, я без лишних слов пошел следом за нею в палату нашей пациентки. Хильда опустилась на колени у изголовья кровати. Глаза больной были закрыты. Прикоснувшись к ее щеке, я обнаружил сильный жар.
— Температура? — спросил я.
— Сто три[10].
Я покачал головой. Все симптомы рокового исхода были налицо. Я не мог вообразить, на что именно делала ставку Хильда в своей надежде. Но, не желая торопить события, я стоял и молчал.
Сестра Уайд прошептала на ухо девушке:
— Корабль Артура замечен на траверзе мыса Лизард[11].
«Наша пациентка» медленно открыла глаза и повела ими из стороны в сторону, как будто не понимая, где находится.
— Поздно! — вырвалось у меня. — Слишком поздно! Она бредит, ничего не чувствует!
Хильда повторила свое сообщение медленно, с расстановкой:
— Вы слышите меня, дорогая? Корабль Артура… видели… корабль Артура… вблизи Лизарда.
Губы девушки слабо шевельнулись.
— Артур! Артур!.. Корабль Артура! — Она глубоко вздохнула и молитвенно сплела руки. — Он возвращается?
Хильда кивнула и улыбнулась, сдерживая волнение.
— Они идут по Ла-Маншу. Сегодня вечером будут в Саутгемптоне. Артур… В Саутгемптоне. Так написано вот здесь, в газете. Я дала ему телеграмму, чтобы он сразу же направился сюда, к вам.
Изабель попыталась приподняться. Едва заметная улыбка промелькнула на ее изможденном лице. Через минуту она, обессиленная, снова уронила голову.
Я подумал, что все кончено. Глаза больной утратили всякое выражение. Но спустя десять минут она вновь взглянула на нас осмысленно.
— Артур приехал, — прошептала она. — Артур… здесь.
— Да, дорогая. Теперь спите. Вы скоро увидитесь.
На протяжении всего этого дня и ночи она была возбуждена и беспокойна; но пульс у нее слегка улучшился. Наутро ее состояние улучшилось еще немного. Температура начала падать — сто один и три десятых. В десять часов утра Хильда вошла к ней в палату, сияя как солнышко.
— Ну, Изабель, дорогая, — воскликнула она, склонившись к больной и погладив ее по щеке (поцелуи уставом клиники запрещались), — Артур прибыл. Он здесь, внизу… Я с ним виделась!
— Вы его видели! — ахнула девушка.
— Да-да, и говорила. Такой приятный, мужественный парень. И какое у него хорошее, открытое лицо! Он очень надеется на ваше выздоровление. Он сказал, что в этот раз рассчитывал, вернувшись из рейса, предложить вам выйти за него замуж.
— Нет, нет! — Бескровные губы больной задрожали. — Он не сможет жениться на мне!
— Да что вы! У вас будет прекрасная свадьба — если вы прямо сейчас отведаете вот этого вкусного студня. Вот поглядите, эту записку он только что написал при мне: «Дорогая Иза, люблю тебя!» Если вы будете хорошей девочкой и хорошо выспитесь, завтра мы приведем его к вам сюда!
Девушка открыла рот и стала с жадностью глотать студень. Она съела столько, сколько мы ей предложили. Еще через три минуты она опустилась на подушки и заснула крепко и сладко, как дитя.
Я зашел в кабинет Себастьяна, взволнованный этими событиями. Он занимался своими бациллами. Эти невидимые глазу твари были его любимцами, его хобби.
— Что скажете, профессор? — воскликнул я, войдя. — Та пациентка сестры Уайд…
Оторвавшись от микроскопа, учитель рассеянно взглянул на меня, его брови сошлись на переносице.
— Да, да — помню, — вставил он. — Девушка номер четырнадцать. Я уже давно списал ее со счетов. Она меня больше не интересует. Вы, по-видимому, хотели сообщить, что она умерла? Другие варианты исключены.
Я не удержался от победного смешка:
— Нет, сэр. Не умерла. Пошла на поправку! Только что она нормально заснула, дыхание ровное.
Он крутнулся на своем вращающемся стуле, оставив за спиной пробирки с культурами микробов, и пронзительно взглянул на меня.
— На поправку? Невозможно! Вы хотели сказать — «временное улучшение», не так ли? Это просто передышка. Я свое дело знаю. Она должна умереть не позднее нынешнего вечера.
— Простите за настойчивость, — возразил я, — но температура у нее упала до девяноста девяти с небольшим[12].
Он сердито оттолкнул от себя микроскоп с уложенным на него предметным стеклом.
— Девяносто девять! — воскликнул он, нахмурившись. — Камберледж, это отвратительно! Чрезвычайно неприятный случай! До чего неприятная пациентка!
— Но, сэр, вы же не…
— Юноша, остановитесь! И не пытайтесь оправдать ее в моих глазах. Такое поведение непростительно. Она обязана была умереть. Это был ее прямой долг. Я сказал, что она умрет, и она должна была понять, что негоже не считаться с учеными людьми. Ее выздоровление оскорбительно для медицинской науки. Куда смотрел персонал? Сестра Уайд не должна была этого допускать.
— Однако, сэр, — продолжал я, пытаясь как-то смягчить его, — это же результат применения вашего обезболивающего! Настоящий триумф летодина! Этот случай отчетливо показывает, что в определенных условиях его можно назначать целому ряду больных…
Он щелкнул пальцами.
— Летодин! Чушь! Я потерял к нему всякий интерес. Он не может быть внедрен в лечебную практику и не годится для людей!
— Отчего же? Судя по Номеру Четырнадцать…
Он прервал меня нетерпеливым взмахом руки, вскочил и нервно прошелся по комнате. Потом снова заговорил:
— Слабое место летодина заключается в том, что никто не может с уверенностью судить, когда его можно применять — никто, кроме сестры Уайд. Это не наука!
Впервые в жизни я ощутил, как в душе моей зародилось недоверие к Себастьяну. Хильда Уайд оказалась права: этот человек действительно был жестоким. Но прежде я не замечал этого, ослепленный его несомненной преданностью науке.