КНИГА ПЕРВАЯ


I.

По набережной Васильевскаго Острова шла дѣвочка. Она подходила со стороны Дворцоваго моста къ Румянцевскому скверу. Былъ часъ третій. Петербургская весна только-что стала помягче.

Всѣ, кто встрѣчался съ дѣвочкой, бросали на нее вопросительные взгляды. Если взять отдѣльно, въ ней не было ничего особенно страннаго; новся совокупность выказывала что-то нездѣшнее, какую-то чуждую своеобразность. Ей было на видъ лѣтъ тринадцать. Лицо имѣло какъ-бы английский типъ. Ему придавала не совсѣмъ красивую, но типичную черту приподнятая верхняя губа, изъ-подъ которой виднѣлись два зуба, сильно подавшіеся впередъ, широкіе и широко разставленные. Эта верхняя губа дѣлала безпрестанныя движенія сверху внизъ, что-то прикрывая. И, не смотря на такія гримасы, лицо улыбалось и смотрѣло очень миловидно. Въ довольно большихъ, почти синихъ глазахъ сидѣло выраженіе не совсѣмъ дѣтской серьезности. Глаза, не покидая этого выраженія, бойко оглядывали все, что имъ представлялось на пути. На высокій лобъ падали, совершенно какъ у англійскихъ дѣвушекъ, двѣ широкія пряди бѣлокурыхъ волосъ. Поверхъ волосъ была надвинута низенькая шляпка, изъ лакированной кожи, изъ-подъ которой, сзади, спускались двѣ косы. Дѣвочка часто ими встряхивала. На ней была надѣта короткая мохнатая кофточка. За плечами, на ремняхъ, сидѣлъ кожаный портфельчикъ, въ видѣ ранца. Вотъ онъ-то, кажется, больше и вызывалъ недоумѣвающіе взгляды прохожихъ. Пестрое платьеце открывало довольно крупныя ноги въ высокихъ ботинкахъ на толстыхъ подошвахъ. Дѣвочка шагала такъ, какъ русскія дѣти не ходятъ.

Поровнявшись съ угломъ сквера, она перешла на другую сторону и, войдя въ воротца, оглянула направо и налѣво. Въ садикѣ около памятника, нѣсколько дѣтей играли на площадкѣ, еще не совсѣмъ просохшей отъ снѣга. Дѣвочка присѣла на скамейку, вынула изъ кармана булку и стала ѣсть, весело поглядывая и слегка прищуриваясь. Она сидѣла такъ, жуя и потряхивая правой ногой, минутъ пять, потомъ, покончивъ съ булкой, стала разглядывать надпись на монументѣ.

— Лизокъ! — окликнули ее съ боку.

Она быстро оглянулась и вскочила со скамейки. Ей протягивалъ руку и глядѣлъ на нее, широко улыбаясь, высокій, коренастый мужчина съ очень крупными чертами лица, въ темномъ пальто и коричневой пуховой шляпѣ.

Лизокъ схватила его большую полумохнатую руку обѣими руками и подпрыгнула, точно хотѣла достать головой до его лица.

— Федъ Миччъ! — заговорила она низкимъ голосомъ, съ сильною картавостью и смѣшаннымъ иностраннымъ акцентомъ: — я думала, вы не придетъ. Хотить ѣсть? У меня еще булка.

Ея говоръ пріятно ласкалъ ухо. Она глотала концы словъ и пные звуки произносила какъ-бы по-англійски, а другіе съ французскою мягкостью.

— Давайте, давайте булку, раздѣлимте по-братски, да садитесь-ка, и я сяду: страшно измаялся сегодня.

Тотъ, кого Лизокъ назвала Ѳедоромъ Дмитріевичемъ, говорилъ пріятнымъ басомъ. Его нѣсколько хмурое лицо все больше и больше прояснялось. Онъ положилъ подлѣ себя на скамейку свертокъ, вынувъ его изъ кармана пальто, а правою рукой взялъ отъ дѣвочки кусокъ булки.

— Да не зазорно-ли будетъ, — сказалъ онъ усмѣхнувшись: — такъ, при публикѣ, жевать?

— Вы боитесь? — спросила дѣвочка. — Ахъ, какой вы…

Она искала слова.

— Ну, какой? — откликнулся Ѳедоръ Дмитріевичъ.

— Плохой, — выговорила дѣвочка съ комическою обстоятельностью. — Вамъ хочется ѣсть, ну и ѣшьте.

Онъ разсмѣялся и сталъ усердно жевать.

— Ну, скажите, — начала дѣвочка другимъ тономъ — вы много ходилъ?

— Говорю, измаялся.

— Ну, и что-жь?

— Толку-то мало, Лизокъ…

Лицо дѣвочки тотчасъ-же измѣнило выраженіе. Она наклонилась къ своему собесѣднику и положила обѣ руки къ нему на колѣна.

— Что-жь они говорятъ? — спросила она, нахмуря слегка брови.

— Да что? — все то-же. Всѣ они, видно, сахары!

— Что такой?

— Сахары — говорю. Умѣютъ одни лясы точить и завтраками кормить.

— Не понимаю. Вы, Федъ Миччъ, употребляете такія слова… мудреныя…

— Это такъ, слова — не первый сортъ, я знаю, и вамъ совсѣмъ учиться имъ не слѣдуетъ. А взбѣшенъ я больно!

Дѣвочка провела лѣвою рукой по лицу Ѳедора Дмитріевича и разсмѣялась, потомъ тотчасъ-же сдержала свои смѣхъ и совершенно серьезно, тономъ взрослой, сказала:

— Вы ужасно добрый. Я васъ уважаю… потому что вы…

Она опять искала слова.

— Ну, кто я? — съ хмурою улыбкой спросилъ Ѳедоръ Дмитріевичъ.

— Вы настоящій… prolétaire.

— Это еще что?

— А вамъ не нравится?

— Это пролетарій, что-ли?

— Да, по-русски пролетарій, — обстоятельно подтвердила дѣвочка.

— Чему-же тутъ радоваться: не богъ-знаетъ какой чинъ! Да о себѣ-то ужь что толковать; вотъ о мамѣ-то вашей надо мекнуть разсудкомъ.

— Ну, что-же вамъ сказали? — прервала дѣвочка, еще ближе подсаживаясь къ своему собесѣднику. — Ахъ, какъ эта машинка мнѣ мѣшайтъ говорить. Я сниму.

Она прижала пальцами верхнюю десну и вынула изъ-подъ губы полукруглую каучуковую пластинку.

— А вы не снимайте, — сказалъ Ѳедоръ Дмитріевичъ: — этакъ у васъ ваши грызуны все будутъ торчать.

— Ничего! Говорите.

— Да чего говорить-то, Лизокъ? — все одна и та-же пѣсня: переводъ-де хорошъ, грамотенъ, да намъ онъ не требуется. Сочиненіе больно, вишь, спеціальное, не годится для литературнаго журнала. Мы-де не можемъ печатать всякія вещи, какія намъ принесутъ. У насъ, говорятъ, не сборникъ!

— Что такой сборникъ?

— Ну, собраніе разныхъ статей. Въ журналѣ, говорятъ, надо, чтобы все было одно къ другому пригнано, съ однимъ, понимаете, направленіемъ.

— Направленіе… — повторила какъ-бы про себя дѣвочка: — это — tendance?

— Ужь не знаю; вы ко мнѣ съ французскими словами не больно приставайте.

— Ну, такъ что-жь, tendance въ этой книжкѣ очень хорошій.

— Да тандансъ-то, можетъ быть, и очень хорошъ, да вся-то штука имъ не подходящая. Ну, ничего и не подѣлаешь! Мы, говорятъ, сами заказываемъ переводы, какіе намъ понадобятся, романъ тамъ, что-ли, или статью какую. Я и говорю тутъ-же: такъ не угодно-ли выбрать романъ или дать для прочтенія, а то статью не имѣете-ли въ виду?

— Ну? подтолкнула дѣвочка.

— Ну, и на это отвѣтъ самый ехидный.

— Ехидный? Что это такой?

— Ехидный.

— Дурной?

— Ну, да. Романы, говорятъ, у насъ переводятся своими переводчиками, а въ постороннихъ мы не нуждаемся. А статьи, говорятъ, тоже не можемъ вамъ рекомендовать. Переводныя статьи публика не особенно, видите-ли, любитъ и помѣщать ихъ надо со строгимъ выборомъ. Вотъ, Лизокъ, какая незадача. Не знаю, куда теперь и идти.

— А къ этимъ… къ libraires?

— Чего-съ?

— Кто продаетъ книги?

— Къ книгопродавцамъ, что-ли?

— Ну-да!

— Эхъ, Лизокъ! Мнѣ тоже сказывали, что это за народъ. Они не книгопродавцы, а христопродавцы! Есть кое-кто изъ порядочныхъ издателей, такъ тѣ завалены; а мелюзга норовитъ по три рублика за печатный листъ отвалить, да и то, чтобы книжечка была позабористѣе.

— Позабористѣе? — повторила съ недоумѣніемъ дѣвочка.

— Скандальчикъ, что-ли, какой, да чтобы картиночки были, чтобы ему процентовъ двѣсти нажить. Сказывали мнѣ, что есть тутъ какой-то изъ новенькихъ, и деньги у него водятся, хочетъ вплотную издательскимъ дѣломъ заняться. Да все это у него еще не налажено, надо будетъ ждать.

— Позвольте, Федъ Миччъ, — перебила дѣвочка съ дѣловымъ выраженіемъ лица: — если этотъ господинъ имѣетъ деньги, онъ можетъ купить… manuscrit.

— Рукопись, что-ли?

— Да.

— Другое дѣло, кабы онъ самъ заказывалъ вещь. А то надо еще, чтобы она ему понравилась. А и понравится-то, такъ придется, стало быть, впередъ просить…

— Какъ впередъ?

— Извѣстное дѣло, какъ. Здѣсь платятъ переводчикамъ послѣ напечатанія, особливо коли кто вновѣ.

— Я протестую!.. Какъ-же можно такъ съ prolétaires?

— Ну-да, какъ-же! Мошна — сила. Трудовому человѣку остается кряхтѣть. Я еще пойду; да вотъ сегодня-то какъ разсказать вашей мамѣ?

— Ахъ, да! — вздохнула дѣвочка и опустила глаза. — Мама надѣялась.

— «Надежда — кроткая посланница небесъ», — выговорилъ Ѳедоръ Дмитріевичъ такъ, что дѣвочка вскинула на его глазами, грустно улыбнулась и спросила:

— Это стихи?

— Нѣтъ, проза.

— Кто сочинилъ?

— А вотъ, Лизокъ, какъ мы съ вами до риторики дойдемъ, такъ вы и узнаете сіе упражненіе въ россійскомъ слогѣ. Читали про поэта Жуковскаго?

— Да, немножко. Онъ переводилъ… Шиллеръ… помню.

— Ну, такъ вотъ онъ въ юности такую оду въ прозѣ и сочинилъ на счетъ надежды. Кроткая, молъ, посланница небесъ.

— Небесъ… это des cieux?

— Ну да, де сіе, и всякаго она питаетъ, и вѣнценосца, и морехода, и пахаря, — понимаете, мужика, что землю пашетъ?

— Это глупости, — выговорила съ убѣжденіемъ дѣвочка.

— Извѣстное дѣло, глупости. Питаетъ она сухими корками, да и то еще не всѣхъ. Господинъ-то Жуковскій, когда въ этой элоквенціи упражнялся, по милости тятеньки-маменьки сидѣлъ на готовыхъ харчахъ, а кабы онъ съ малыхъ лѣтъ нашу лямку вытянулъ, такъ кроткая-то посланница небесъ была-бы у него изображена въ самомъ паскудномъ видѣ. Не прокормишься на это!

— Вы не отдавайте мамѣ назадъ ея manuscrit.

— Зачѣмъ же ее обезкураживать.

— Она васъ ждетъ обѣдать.

— Обѣдать?

— Вамъ не хочется ѣсть?

— Какъ не хочется.

— Ну, такъ что-жь. Зачѣмъ вы сдѣлали гримасу?

— Вотъ что, Лизокъ, поистинѣ вамъ сказать — зазорно.

— Что такой?

— Ну, совѣстно, что-ли.

— Чего?

— Да что-же я вашу маму-то объѣдаю.

— Какой вы глупый… Что за церемоніи между prolétaires?

— Да какія церемоніи? Мнѣ фунтъ мяса подай да хлѣба фунта два съѣмъ, а даромъ этого не даютъ.

— Вздоръ. Вы меня учите даромъ.

— Экая важность! Я, все равно, вотъ безъ дѣла таскаюсь.

— Мама ждетъ васъ. Вы приходить къ намъ каждый день обѣдать. Если вы церемонитесь, идить къ намъ на pension.

— Нахлѣбникомъ, что-ль?

— Ну, нахлѣбникъ… Я не знаю, какъ это по-русски.

— Да съ меня по рублю въ день мало взять, сколько я съѣмъ.

— Пятачекъ! — вскричала дѣвочка и расхохоталась. — Ну, идемте. Мама ждетъ. Который часъ?

— Да, чай, четвертый пошелъ.

— Я попрошу маму, чтобы сейчасъ обѣдать.

Они встали оба со скамейки и пошли вдоль набережной, миновавъ Академію художествъ.

— Ну, какъ-же вы, Лизокъ, — спрашивалъ Ѳедоръ Дмитріевичъ, шатая въ ногу съ своимъ юнымъ другомъ — отмахали нынче уроки на славу?

— Не совсѣмъ доволенъ собою, — выговорила она, оттопыривъ нижнюю губку.

— Въ чемъ-же сплоховали?

— Урокъ географіи. Но, право, я не виновата. Здѣсь такъ глупо учатъ. Ахъ, въ Брюссель было гораздо лучше! Я не хочу, какъ попугаи, разсказывать; ну, и по-русски я ошибаюсь. Онъ такой глупый, этотъ учитель. Онъ долженъ понять, что мнѣ трудно, а онъ кричитъ. Какъ онъ смѣетъ кричать на дѣвицу?

— Не смѣетъ, — подтвердилъ Ѳедоръ Дмитріевичъ.

— Я знаю, Эропъ лучше его. Онъ всѣ города выговариваетъ такъ смѣшно. Семинаристъ!

— Ну, вы, Лизокъ, не ругайтесь: я самъ семинаристъ.

— Вы хорошій семинаристъ, а онъ глупый семинаристъ.

— Да вы гдѣ этому слову-то выучились?

— Тамъ.

— То-то «тамъ». Слово-то ругательное. Вы разсудите-ка, Лизокъ. Васъ-бы съ малыхъ лѣтъ засадили въ семинарію. Слѣдъ-ли васъ за это бранить? Виноватъ-ли въ этомъ ребенокъ?

— Нѣтъ.

— Ну, мальчика продержатъ до двадцати лѣтъ въ семинаріи, исковеркаютъ, сдѣлаютъ изъ него урода, а потомъ и тычутъ ему въ носъ: семинаристъ-де, долгогривая порода!

— Ха, ха, ха!..

— Да, вотъ смѣйтесь больше! Коли будете такъ надъ нашимъ братомъ издѣваться, такъ я съ вами не на шутку ссориться стану.

— Не смѣете.

И она начала трясти его за руку, подпрыгивая на ходу.

— Мама получше себя чувствуетъ? — спросилъ онъ.

— Лучше. Только спитъ мало. Это нервы, — добавила она, опять нахмуривъ брови.

— Какіе тутъ нервы, Лизокъ…

— Какіе? Вы не знаете, дто такой нервы?

— Знаю. Только нервами-то блажатъ вѣдь баре, а не такія женщины, какъ ваша мама.

— Нервы у всѣхъ, — выговорила съ убѣжденіемъ дѣвочка и прибавила шагу.

Они повернули въ десятую линію и прошли почти до Малаго проспекта. Лизокъ вставила свою машинку, подходя къ воротамъ деревяннаго дома съ мезониномъ. На крыльцо вбѣжала она первая и также бѣгомъ стала подниматься по довольно крутой лѣсенкѣ въ мезонинъ. На площадкѣ передъ дверью она закричала:

— Семинаристъ! — и съ хохотомъ дернула за звонокъ.


II.

Въ небольшомъ мезонинчпкѣ было три комнаты. Первая, съ перегородкой, служила передней и кухней. На порогѣ этой комнаты вбѣжавшую дѣвочку встрѣтила высокая женщина въ траурѣ, совсѣмъ почти сѣдая, хотя съ нестарымъ еще лицомъ.

— Мама! — вскричала дѣвочка: — я веду Федъ Мичча. Обѣдъ готовъ?

— Готовъ. Снимай свою сумку. Училась хорошо?

— Учитель географіи… уродъ!

— Лиза, какъ это можно!

Но Лиза, поцѣловавши мать, побѣжала въ слѣдующую комнату, которая значилась и столовой, и гостиной. Тамъ накрытъ былъ столъ.

— Надежда Сергѣевна, — слышался въ передней голосъ вошедшаго Ѳедора Дмитріевича: — Лизокъ у насъ совсѣмъ отъ рукъ отбивается.

— А что такое?

— Да, помилуйте, никакого уваженія къ своимъ наставникамъ не имѣетъ. Меня цѣлыхъ три раза семинаристомъ обзывала.

— А вы кто такой? — закричала Лиза, съ шумомъ садясь къ столу. — Мама, давайте обѣдать поскорѣе! Какъ ваша фамилія? — кинула она своему другу.

— Что я вамъ буду повторять? — говорилъ съ хмурою улыбкой Ѳедоръ Дмитріевичъ, садясь также за столъ.

— Вы господинъ Бенескриптовъ; но я васъ все-таки очень люблю и позволяю вамъ носить эту фамилію. Я знаю, что это значитъ по-латыни. Bene — это Men, по-французски; вѣдь такъ?

— Такъ.

— Ну, и скриптовъ, это я тоже понимаю. Это по-французски — écrire, и выходитъ человѣкъ, который хорошо пишетъ. Вы пишете хорошо, и я вамъ позволяю носить эту фамилію!

Лиза болтала и смотрѣла на мать, разливавшую въ эту минуту супъ. Ей хотѣлось втянуть Ѳедора Дмитріевича въ шуточный разговоръ. Онъ это понялъ и готовъ былъ-бы отвѣчать ей въ тонъ, но чувствовалъ, что оно у него не выйдетъ. Онъ взглядывалъ все на лицо Надежды Сергѣевны, имѣвшее выжидательное выраженіе.

— Гдѣ побывали, Ѳедоръ Дмитріевичъ? — спросила она.

— Да вотъ по своимъ дѣлишкамъ тоже ходилъ…

— Есть-ли надежда вамъ пристроиться здѣсь?

— Врядъ-ли; да признаться вамъ сказать, Надежда Сергѣевна, мнѣ этотъ Петербургъ совсѣмъ не по душѣ. У меня только и есть близкихъ-то людей, что вы да вотъ Лизокъ. Ну, товарищи нашлись-бы, да изъ нихъ народъ-то вышелъ неподходящій. Зашелъ я тутъ какъ-то въ академію. Натыкаюсь на одного чернеца. Онъ ужь въ регаліяхъ разныхъ, а вмѣстѣ мы съ нимъ въ бурсѣ деревенское толокно ѣли. Изволите-ли видѣть, въ сильные міра сего лѣзетъ, въ архіереи. И разговоръ одинъ: какъ ему карьеру свою поскорѣе сдѣлать… Нѣтъ, мнѣ здѣсь не слѣдъ оставаться. Лучше въ какой-нибудь глуши ребятишекъ учить и быть тамъ на свободѣ.

— Мы васъ не пустимъ! — вскричала Лиза.

— Лѣто-то пробудете здѣсь? — спросила Надежда Сергѣевна.

— Извѣстное дѣло. Надо вотъ и васъ совсѣмъ на ноги поставить.

— Ахъ, Ѳедоръ Дмитріевичъ, вы и такъ за меня хлопочете… Теперь я совсѣмъ оправилась и могу сама ходить, да, кажется, толку-то немного будетъ изъ этого хожденія.

— Дайте срокъ, Надежда Сергѣевна.

Лиза оглянула ихъ обоихъ, и въ глазахъ ея промелькнуло безпокойство за мать.

— Вы отъ меня скрываете, кажется, горькую истину? — сказала Надежда Сергѣевна, глядя съ тихою улыбкой на Бенескриптова.

Онъ опустилъ немного голову и началъ сильнѣе дѣйствовать ножомъ и вилкой.

— Мама! — вскричала Лиза: — зачѣмъ ты ему мѣшаешь ѣсть?

— Ужь я по вашему лицу, Ѳедоръ Дмитріевичъ, вижу, что вы получили отказъ въ редакціи.

— Дай ему доѣсть… Зачѣмъ ты его тактъ… толкаешь?

И Надежда Сергѣевна, и Бенескриптовъ разсмѣялись.

— Ну, Ѳедоръ Дмитріевичъ, — сказала весело Надежда Сергѣевна: — разсказывайте теперь все.

— Да вотъ ужь лучше вамъ Лизокъ разскажетъ.

— Это очень простъ! Надо искать libraire, а всѣ журналъ… я не знай, какъ это сказать… Но они тамъ ничего не понимайтъ. On exploite les travailleurs [2].

— Ну, Лиза, — все такъ-же весело проговорила Надежда Сергѣевна: — ты мнѣ немного объяснила.

— Слушай, мама, зачѣмъ искать des patrons? Мы оставимъ общество, coopération, и будемъ сами печатать книги.

— А на какія деньги, мой другъ? — спросила мать.

— Деньги зачѣмъ? Намъ нужно только печатать.

— Ну, а какъ-же печатать? Даромъ никто не станетъ работать.

— Et le crédit? [3]

Надежда Сергѣевна и Бенескриптовъ опять разсмѣялись. Лиза надула губки.

— Вы меня не хотить понимать! — вскричала она и стукнула даже ноженъ по тарелкѣ.

Бенескриптовъ долженъ былъ повторить свой невеселый разсказъ о неудачѣ помѣщенія рукописи въ журналъ; но кончилъ, возлагая большія надежды на того человѣка, который собирается заниматься издательскимъ дѣломъ.

Послѣ обѣда Бенескриптовъ далъ урокъ Лизѣ, а Надежда Сергѣевна немного прилегла. Часу въ восьмомъ Лиза проводила Бенескрпптова до воротъ и, ласково глядя ему въ глаза, сказала на прощанье:

— Семинаристъ мой прелестный!

— Ишь ты! Ужь сказали-бы лучше: семинарпстпще!

И онъ, потрепавъ дѣвочку по плечу широкою ладонью, зашагалъ по направленію къ набережной. Лизокъ имѣла даръ отпускать Бенескриптова въ веселомъ настроеніи, а то бы онъ не справился съ своими ощущеніями. Ему было особенно горько за ту женщину, которая такъ дружественно дѣлила съ нимъ хлѣбъ-соль. Онъ начиналъ серьезно бояться за ея кусокъ хлѣба. Онъ очень хорошо зналъ, что она живетъ на послѣднія деньжонки, а до сихъ поръ хлопоты о подъисканіи сколько-нибудь обезпеченнаго труда нарывались на рядъ отказовъ. Бенескриптовъ чувствовалъ необычайное уваженіе къ уму и способности Надежды Сергѣевны на всякій умственный трудъ; но приходилось уже дѣлать послѣднія попытки. Періодъ жданья и надеждъ истекалъ.

Бенескриптовъ тѣмъ болѣе сочувствовалъ этой женщинѣ, что ея судьба имѣла одинъ общій мотивъ съ его, тоже не красной, долей. Они оба промѣняли гораздо лучшую жизнь на полнѣйшую необезпеченность, изъ-за желанія предаться какому-нибудь живому дѣлу на родной почвѣ.

Ѳедоръ Дмитріевичъ Бенескриптовъ былъ, нѣсколько мѣсяцевъ передъ тѣмъ, псаломщикомъ одной изъ русскихъ посольскихъ церквей. Онъ вышелъ изъ семинаріи съ правомъ на санъ священника, но, не чувствуя никакой склонности къ духовному званію, съ великою радостью взялъ мѣсто заграничнаго дьячка. Первые два года ему жилось очень хорошо. Попалъ онъ въ большой, веселый, привольный городъ. Дѣла почти никакого. Гуляй-себѣ хоть цѣлый день, ѣшь и пей сколько хочешь, завязывай пріятныя знакомства, ходи по увеселительнымъ мѣстамъ и упражняйся на иностранномъ языкѣ. По природѣ умѣренный, Бенескриптовъ, живя въ свое удовольствіе, сводилъ концы съ концами и втянулся-было въ особаго рода бла-годушество, представлявшееся ему самою пріятною, невозмутимою житейскою дорогой. Но къ концу втораго года сталъ его заѣдать червякъ. Началось съ того, что онъ влюбился въ какую-то Леопольдину съ свѣтлыми локонами. Поджидалъ онъ ея прохода черезъ мостъ, два раза въ день, и цѣлый мѣсяцъ не смѣлъ приступить къ ближайшему знакомству. Леопольдина такую закинула удочку въ его сердце, что онъ готовъ былъ и на законный бракъ. Леопольдина немедленно склонилась къ законному браку; но вышла исторія въ видѣ какого-то воина, уже давно удалявшагося съ Леопольдиной «sich amüsiren». Бѣдный псаломщикъ разбилъ свой идеалъ и сталъ читать книжки. Въ это-же время столкнулся онъ съ кое-какими русскими, изъ молодыхъ медиковъ и натуралистовъ. Онъ примкнулъ чрезъ нихъ къ цѣлому кружку, откуда на него пахнуло другимъ воздухомъ. Прежде всего онъ, думавшій, что живетъ «у Христа за пазухой», ощутилъ себя въ унизительномъ положеніи. Ему не только сдѣлалась несносна его зависимость, но и способъ зарабатывать кусокъ хлѣба. Онъ взглянулъ на себя, какъ на тунеядца, получающаго хорошій окладъ за то, что два раза въ недѣлю попоетъ и почитаетъ. Зерно самостоятельности, лежавшее подъ спудомъ въ его натурѣ, начало бродить съ необычайною быстротой. Мечтой его сдѣлалось такое положеніе, гдѣ-бы онъ былъ хозяиномъ дѣла. Выслушивать приказы, быть произволомъ личнаго каприза — сдѣлалось для него каторгой. Въ немъ забродило и развилось также другое зерно: нравственная взыскательность къ себѣ и къ другимъ. Онъ вступилъ въ лихорадочный періодъ честности. И тутъ, конечно, ближайшая обстановка начала мутить его невыносимо. Свою личную жизнь, въ предѣлахъ тихаго труда, знакомствъ, желаній и стремленій, онъ подвергъ самому безпощадному разбору, слѣдилъ за каждымъ своимъ шагомъ и помысломъ и возстановлялъ ежесекундно должное равновѣсіе. Но свои служебныя обязанности не могъ онъ устроить по-своему. Приходилось терпѣть многое не только какъ подчиненному, но и какъ невольному участнику.

Бенескриптовъ мотъ уйти въ другое мѣсто. Измѣнились-бы начальственныя лица, но характеръ жизни остался-бы тотъ-же самый. Продолжалась-бы та-же синекура, то-же сознаніе мелкой подчиненности, тѣ-же невольныя сдѣлки съ разною житейскою пошлостью. Онъ началъ стремиться назадъ въ Россію, хотя и зналъ, что тамъ придется или идти въ священники, чего онъ не хотѣлъ, или превращаться въ искателя какого-нибудь заработка. Чѣмъ больше онъ читалъ, тѣмъ сильнѣе въ немъ разгоралось совершенно новое для него гражданское чувство. Даже воображая себя въ положеніи независимаго человѣка съ вѣрнымъ кускомъ хлѣба, онъ не хотѣлъ оставаться заграницей. Заграничная жизнь получила въ его глазахъ видъ почти непростительнаго барства и дилле-тантства для всѣхъ тѣхъ (и въ томъ числѣ для него), кто не пріѣзжалъ что-нибудь спеціально изучить съ цѣлью дальнѣйшаго служенія своей землѣ.

Какъ-разъ въ это время Ѳедоръ Дмитріевичъ занимался перепиской въ канцеляріи по консульскимъ дѣламъ. Въ канцелярію явилась одна проѣзжая въ Россію, для которой потребовалось гораздо больше всякихъ формальностей. Бенескриптовъ хлопоталъ для пея съ особымъ усердіемъ и въ два-три дня такъ съ ней сошелся, что узналъ ея исторію. Она возвращалась послѣ долгаго житья заграницей, потерявъ мужа, съ двѣнадцатилѣтнею дочерью. Мужъ ея совсѣмъ покинулъ Россію, и она при жизни его обрекла себя на скитаніе по Европѣ. Но, оставшись вдовою, женщина эта стала стремиться въ Россію совершенно такъ, какъ Бенескриптовъ, зная, что тамъ ее ожидаетъ весьма некрасная жизнь. Это стремленіе совершенно разорвало связь между нею и цѣлымъ кружкомъ, который поддерживалъ ее. Она очень многое теряла, уѣзжая, и, при слабомъ здоровьѣ, готовилась на изнурительный трудъ. И все-таки она рѣшилась ѣхать. Жизнь заграницей показалась ей такимъ-же диллетантствомъ, какъ и Бенескрип-тову, если еще не больше. Она видѣла впереди цѣлый рядъ годовъ, наполненныхъ томленіемъ бездѣятельности, мелкою суетой и дрязгами. Начать-же какое-нибудь живое дѣло тутъ-же, на мѣстѣ, было не подъ-силу. Въ Европѣ все такъ обособилось, что пристать къ извѣстной общественной группѣ можно только, пройдя долгую соціальную выучку. Иначе весь свой вѣкъ будешь «съ лѣваго бока припекоіа». Насущный-же хлѣбъ, и въ сферѣ умственнаго труда, и въ поденной работѣ, доставался-бы адски-тяжело. И не за себя одну рвалась она вонъ. Дочь ея подрастала. Оставаясь заграницей, она готовила ей смутную долю, лишала ее всякой почвы подъ ногами, толкала на дорогу безцѣльнаго скитанья…

Бенескриптовъ узналъ все зто отъ соотечественницы, сразу полюбившейся ему. Онъ излилъ ей всю свою душу и самъ схватился за ея возвращеніе, какъ за какой-то перстъ, указывающій ему настоящую дорогу. Онъ отправилъ Надежду Сергѣевну (это была она) со всякими поощрительными пожеланіями и въ тотъ-же день подалъ просьбу объ отставкѣ. Черезъ мѣсяцъ онъ былъ въ Петербургѣ и, прежде чѣмъ началъ хлопоты о своемъ насущномъ хлѣбѣ, предоставилъ себя въ полное распоряженіе Надеждѣ Сергѣевнѣ. Она вскорѣ по пріѣздѣ заболѣла. Поправившись, принялась она за усиленный трудъ. Ея Лиза стала ходить въ гимназію. На кое-какія деньжонки она устроила квартирку. Но помѣщенія работѣ Бенескриптовъ еще не добился.

Вотъ это-то и начинало грызть его. А собственная судьба отошла на задній планъ. Онъ привезъ съ собой рублей полтораста и надѣялся прожить на нихъ, по крайней мѣрѣ, полгода. Ему не хотѣлось кидаться на первый попавшійся заработокъ. Его нравственная гордость нашептывала ему все тотъ-же идеалъ независимости, который всплылъ впервые передъ нимъ подъ вліяніемъ умственнаго кризиса. Ѳедоръ Дмитріевичъ начиналъ сознавать въ себѣ призваніе преподавателя и наставника и надѣялся, что безъ особенныхъ домогательствъ получитъ мѣсто смотрителя какого-нибудь училища.

Дни проходили въ бѣготнѣ по редакціямъ съ переводами Надежды Сергѣевны и въ подыскиваніи разнаго народа, чрезъ кого можно было-бы добыть ей сколько-нибудь обезпеченный заработокъ. Редакторовъ приходилось оставить въ покоѣ и обратиться къ тому молодому человѣку, о которомъ говорили ему наканунѣ, какъ о совершенно подходящей личности.


III.

На слѣдующее утро, часу въ одиннадцатомъ, Бенескриптовъ шелъ по Владимірской. Въ Хлѣбномъ переулкѣ онъ взглянулъ на номеръ четырехъ-этажнаго дома и сталъ подниматься по парадной лѣстницѣ въ четвертый этажъ. На площадкѣ онъ прочелъ на металлической доскѣ съ рельефными буквами: «Павелъ Михайловичъ Борщовъ».

Позвонилъ онъ не особенно громко, но и безъ робости. Вообще въ немъ, съ его пріѣзда въ Петербургъ, зажило особое чувство нравственной неприкосновенности. Ѳедоръ Дмитріевичъ былъ убѣжденъ, что свою личность онъ всегда и во всякихъ обстоятельствахъ защититъ, — стало быть, смущаться ему нечего.

Отворилъ ему молодой малый, одѣтый артельщикомъ. Борщовъ былъ дома, и Ѳедора Дмитріевича попросили прямо въ кабинетъ. Ѳедоръ Дмитріевичъ очутился въ очень просторной комнатѣ, которая была больше похожа на контору, чѣмъ на рабочій кабинетъ, хотя въ ней стояли два большихъ шкапа съ книгами и письменный столъ былъ заваленъ бумагами. Но, кромѣ письменнаго стола, помѣщались двѣ конторки, несгараемый шкапъ; а по стѣнамъ висѣли всякія объявленія, карты, росписанія и тарифы. Въ глубинѣ комнаты — турецкій диванъ, а съ боку его — маленькій столикъ и на немъ недопитый стаканъ чаю.

Ѳедоръ Дмитріевичъ увидалъ у одной изъ конторокъ фигуру молодаго мужчины съ свѣтлорусою бородой, розовыми щеками и правильнымъ великорусскимъ профилемъ, въ короткомъ сѣромъ пиджакѣ. Онъ низко наклонилъ голову надъ большою счетною книгой и правою рукой щелкалъ на счетахъ.

Бенескриптовъ слегка откашлялся и подошелъ поближе къ конторкѣ.

— Извините, пожалуйста, — проговорилъ, не поднимая головы Борщовъ: — я сейчасъ къ вашимъ услугамъ.

Онъ поспѣшно щелкнулъ еще нѣсколько разъ и, захлопнувъ книгу, всталъ во весь ростъ. Лицо его казалось еще румянѣе, чѣмъ въ профиль. Свѣтло-сѣрые глаза съ длинными рѣсницами глядѣли бойко и весело. Вокругъ глазъ пробивались мелкія веснушки.

Онъ поклонился впередъ туловищемъ и погладилъ бороду правою рукой.

— Вы г. Борщовъ? — спросилъ Ѳедоръ Дмитріевичъ.

— Да-съ, прошу садиться. Вы по дѣлу?

Бенескриптовъ сѣлъ противъ конторки и расправился, Онъ не чувствовалъ никакой неловкости. Наружность Борщова пришлась ему по душѣ.

— Вотъ видите-ли, Павелъ — заговорилъ онъ: — я къ вамъ пришелъ безъ всякихъ рекомендацій и хлопотать буду не о себѣ самомъ. Фамилія моя Бенескриптовъ. Былъ посольскимъ псаломщикомъ и теперь собираюсь тянуть лямку на Руси. Сказывали мнѣ, что вы хотите заняться издательскимъ дѣломъ на благородныхъ началахъ и капиталъ для этого имѣете. Такъ вотъ я и пришелъ предложить вамъ изданіе одного англійскаго сочиненія, переводъ прекрасный — и сдѣланъ женщиной достойнѣйшей. Если прикажете, я вамъ его оставлю.

И Бенескриптовъ полѣзъ за сверткомъ въ задній карманъ сюртука.

— Извините, — отвѣтилъ Борщовъ: — я вижу, что вамъ про меня разсказали не совсѣмъ то, что слѣдуетъ. Я издательскимъ дѣломъ не думаю заниматься.

Бенескриптовъ совсѣмъ опѣшилъ.

— Не думаете? — вырвалось у него.

— Да у меня и капиталовъ не нашлось-бы, если-бы я и хотѣлъ заняться издательствомъ.

— Какъ же мнѣ сказывали?…

— Я догадываюсь. Я издалъ двѣ книги по вопросамъ, которые меня интересуютъ, экономическаго содержанія. Вотъ меня и сочли, можетъ быть, ваши знакомые за издателя. Я рискнулъ моими трудовыми крохами. Книжки до сихъ поръ идутъ порядочно. Будь у меня деньги, я весьма не прочь былъ бы доставлять работу литературнымъ пролетаріямъ. Я, какъ видите по моей обстановкѣ, занимаюсь ремесломъ конторщика. Этотъ кусокъ хлѣба позволяетъ мнѣ жить, а въ свободное часы отдаюсь инымъ интересамъ.

— Въ такомъ случаѣ, — заговорилъ глухо Бенескриптовъ — простите великодушно, что обезпокоилъ васъ: вы человѣкъ занятой.

— Пожалуйста, не извиняйтесь. Я жалѣю, что вы напали не на того, кого вамъ нужно; но у меня есть кое-какіе знакомые въ журнальномъ и книжномъ мірѣ. Я могу поговорить, и если вещь хорошая и грамотно переведена.

— О, ужь на счетъ этого, — перебилъ Бенескриптовъ: — можете быть покойны! Переводчица — женщина рѣдкаго образованія, и еслибы вы знали ея судьбу, ужь навѣрно оказали бы ей всякую поддержку. Я говорю вамъ это такъ опредѣлительно потому, что вы смотрите человѣкомъ душевнымъ и понимающимъ вещи.

Борщовъ улыбнулся глазами и протянулъ Бенескриптову руку.

— Очень радъ. Вы мнѣ тоже нравитесь, и то, что вы мнѣ сообщили о себѣ, интересуетъ меня. Вы долго жили заграницей?

— Да, лѣтъ около пяти будетъ.

— И оставили мѣсто по какимъ-нибудь непріятностямъ?

— По собственному желанію.

— Вѣдь, кажется, эти мѣста очень покойны?

— Покойны, да помириться-то съ ними нельзя человѣку, который вокругъ себя оглянется и въ разумъ войдетъ.

Лицо Бенескриптова получило тотчасъ же такое выраженіе, что Борщовъ взглянулъ на него съ еще болѣе сочувственнымъ любопытствомъ.

— Особенно пріятно, — сказалъ онъ: — слышать это отъ васъ. Не хотите-ли стаканъ чаю? Я утренніе счеты покончилъ. Мы потолкуемъ, вы мнѣ разскажете: какъ вы дошли до рѣшенія промѣнять выгодное мѣсто на…

Борщовъ остановился.

— Да, на то, что даетъ кусокъ хлѣба, не требуя халуйства.

— И пріѣхали сюда по собственному желанію работать на почвѣ?

— Да, какъ вы изволили выразиться — на почвѣ.

Борщовъ всталъ изъ-за конторки и зашагалъ крупными шагами по комнатѣ.

— Прекрасно, прекрасно, — заговорилъ онъ. — Я тоже поѣздилъ по заграницамъ, кое-чему поучиться, но не остался бы тамъ. Надо тянуть здѣсь лямку чернорабочаго. Заработокъ мой дается мнѣ не особенно трудно, но онъ для меня послѣдняя статья. Я ищу въ другихъ мѣстахъ задушевнаго дѣла, а главное — ищу людей. Одинъ въ полѣ не воинъ. Знаете, какъ въ романѣ Шнильгагена?

— Думаю, — отвѣтилъ Бенескриптовъ; — что вы назвали переводное заглавіе романа, читаннаго мною по-нѣмецки съ особеннымъ удовольствіемъ. Людей вы ищете; а люди ищутъ насущнаго хлѣба, явившись въ предѣлы россійской имперіи. Вотъ хотя-бы та женщина, за которую я пришелъ просить васъ. Не знаю, много ли найдется у васъ въ Петербургѣ такихъ высокопочтенныхъ личностей.

— Вы меня очень заинтересовали, — вскричалъ Борщовъ, подсаживаясь къ Бенескриптову. — Разскажите мнѣ про нее, я готовъ съ нею познакомиться.

Ѳедора Дмитріевича нечего было упрашивать. Онъ съ возрастающимъ одушевленіемъ началъ говорить о Надеждѣ Сергѣевнѣ. И Лизу охарактеризовалъ онъ такъ, что Борщовъ заинтересовался столько же дочерью, сколько и матерью.

Минутъ черезъ двадцать онъ уже почти пріятельски говорилъ съ Бенескриптовымъ, просилъ его заходить, взялся хлопотать о помѣщеніи рукописи и пріѣхать съ доброю вѣстью къ Надеждѣ Сергѣевнѣ.

— Мы и васъ пристегнемъ къ какому-нибудь хорошему дѣлу, — говорилъ онъ, провожая его въ переднюю.

— Я на одно дѣло способенъ: съ дѣтьми возиться.

— И это намъ на руку. Заходите-ка вечеркомъ, я очень часто дома.

На площадкѣ Бенескриптовъ еще разъ взглянулъ на металлическую доску и съ особеннымъ довольствомъ крякнулъ. Онъ никакъ не ожидалъ такого пріема. Да и сама личность Борщова увлекла его. По натурѣ своей, онъ былъ большой оптимистъ. Ему, при встрѣчѣ съ каждымъ свѣжимъ человѣкомъ, хотѣлось облюбить его, и только яркіе факты людской пошлости вызывали въ немъ горечь протеста. Борщовъ же явился для него первою крупною личностью съ тѣхъ поръ, какъ онъ пріѣхалъ въ Петербургъ.

«Вотъ вѣдь», разсуждалъ онъ, идя домой на Петербургскую Сторону: «есть же у насъ люди. Такой душевный человѣкъ да и умственную бойкость имѣетъ чрезвычайную. Говорить, что людей ищетъ. Вѣрно, ему надо какихъ-нибудь первосортныхъ. Но и то сказать: мы всѣ думаемъ, что пригодны на то или иное дѣло, а вѣдь на повѣрку-то окажется, что цѣна намъ — мѣдный грошъ. Съ такимъ человѣкомъ не пропадешь. Онъ оцѣнитъ тебя до тонкости и добудетъ подходящую работу. А первое дѣло — я вижу, что Надежда Сергѣевна найдетъ въ немъ истиннаго друга, который выкажетъ себя такъ, какъ латинское изреченіе гласитъ: amicus certus in re incerta cernitur».

Въ то самое время Борщовъ ходилъ по своему кабинету и разсуждалъ на ту же почти тэму. «Какой славный тишь», думалъ онъ. «Былъ псаломщикомъ и не захотѣлъ лакействовать. Видно, что самъ доработался. Такихъ вотъ намъ и нужно. Большая выдержка видна, и въ себя вѣритъ, это тоже хорошо. Ему бы можно было дать мѣсто въ конторѣ, но онъ говоритъ, что призваніе есть. А, небось, въ сельскіе учителя не захочетъ. И эта женщина тоже, какъ видно, изъ рѣдкихъ.»

Свертокъ рукописи, оставленный Бенескриптовымъ, лежалъ на конторкѣ. Боршовъ взялъ его, развернулъ и сталъ разсматривать переводъ.

— Прекрасный языкъ, — вслухъ вскричалъ онъ.

То, что онъ прочелъ, выказывало не одну простую грамотность, но и стилистическій талантъ. Онъ завернулъ опять рукопись и съ очень довольнымъ лицомъ присѣлъ и взялся опять за счеты.

Павелъ Михайловичъ Борщовъ принадлежалъ также въ породѣ оптимистовъ, хотя страдалъ припадками, которые должны бы были развивать въ немъ желчность. Никто бы не подумалъ, глядя на его румяныя щеки, что этотъ человѣкъ по нѣсколько разъ въ годъ мучится органическою болѣзнью, доводившею его чуть не до бѣшенства. Жизнь Павла Михайловича проходила въ безпрестанномъ отыскиваніи такого дѣла, которое-бы совсѣмъ поглотило его. Онъ продолжалъ вѣрить, что личная энергія стоитъ выше всего и что люди гораздо лучше созданныхъ ими порядковъ. Изъ него вышелъ-бы замѣчательный администраторъ и промышленный дѣятель; но онъ, доживя до тридцати слишкомъ лѣтъ, не подумалъ ни разу о томъ, чтобы добиться блестящаго положенія. Онъ перепробовалъ всякаго рода службу, взваливалъ на себя работы черезъ край и изъ каждаго вѣдомства уходилъ съ сознаніемъ, что приходится толочь воду въ ступѣ. Кончилъ онъ частною службой, завѣдываніемъ конторскими дѣлами, т. е. такимъ занятіемъ, которому онъ не могъ удѣлять ни малѣйшей частицы своего внутренняго «я». Съ утра до трехъ часовъ онъ былъ конторщикомъ, а потомъ предавался усиленной работѣ по разнымъ дорогимъ для него вопросамъ. Вопросы эти были всегда практическіе, невыходившіе изъ круга матеріальныхъ интересовъ, а между тѣмъ Павелъ Михайловичъ не переставалъ быть большимъ идеалистомъ. Онъ точно за тѣмъ только и выбиралъ такіе вопросы, чтобы горько не разочаровываться. Въ немъ горѣлъ неугасимый огонекъ мечтательнаго утилитаризма, замаскированный фразами недовольства, то-и-дѣло вырывавшимися у него въ горячемъ разговорѣ. Тому, кто его не зналъ очень близко, онъ казался неугомонившимся обличителемъ, распространяющимся на тэму отечественныхъ безобразій. Такая двойственность въ хорошихъ русскихъ людяхъ попадается на каждомъ шагу, и самый отчаянный пессимистъ окажется въ рѣшительную минуту преисполненнымъ наивной вѣры въ человѣка и въ общество…


IV.

Съ рукописью Надежды Сергѣевны Борщовъ отправился за Маріинскій театръ, въ то же утро, до занятій въ конторѣ, помѣщавшейся на Вознесенскомъ.

Онъ зналъ, что хозяевъ квартиры, куда онъ отправлялся, раньше двѣнадцатаго часа нельзя было застать иначе, какъ въ кровати. Онъ и явился въ сорокъ минутъ двѣнадцатаго и, отдавая свое пальто кухаркѣ, шутливо спросилъ:

— Который изволилъ встать?

— Да еще ни который, сударь. Петръ Николаичъ «овсѣмъ почиваютъ, а Алексѣй Николаичъ потягиваются.

— Однако-таки потягивается.

— Проситъ чаю подать. Въ кровати, говоритъ, буду пить. И воды сельтерской тоже подай.

— Что больно рано?

— Значитъ, нужно ему утробу промочить.

Квартира раздѣлена была темною передней на двѣ половины. Павелъ Михайловичъ прошелъ, взявши направо, гостиной, гдѣ стоялъ рояль, и пріотворилъ дверь въ слѣдующую комнату.

— Вы въ какомъ видѣ? — спросилъ Борщовъ, просовывая голову въ дверь.

— Въ приличномъ, въ приличномъ. Не боитесь. Я давно проснулся, да вотъ хотѣлось побаловаться чайкомъ въ постели. Садитесь на кровать.

На кровати, помѣщавшейся за перегородкой кабинета, съ чисто-холостымъ безпорядкомъ, лежалъ очень красивый малый, почти такихъ же лѣтъ, какъ Борщовъ, но совершенно другой наружности. Это былъ брюнетъ, съ длинными, невьющимися волосами и бородой, подстриженной à la Jesus. Русскіе съ такими изящными чертами попадаются очень рѣдко. Въ лицѣ была особая симпатичность облика и отдѣльныя черты выдерживали самый строгій разборъ. Лобъ необыкновенно скрашивался тонко проведенными бровями. Темно-каріе глаза, не очень большіе, глядѣли ласково, съ своебразнымъ заигрываніемъ. Въ особенности изящны были ротъ, носъ и красныя губы. Вся голова красиво сидѣла на широкой и нѣсколько выдавшейся груди. Но въ лицѣ сказывалась нѣкоторая измятость, а въ глазахъ краснота.

— Сельтерской воды изволили потребовать, — спросилъ Борщовъ, садясь на кровать. — Иль опохмѣлиться?

— Что вы, опохмѣлиться! Развѣ мы пьянствуемъ? Такъ, легкую реставрацію, больше отъ желудочнаго катарра…

— И отъ иныхъ причинъ, — добавилъ Борщовъ.

— Ну, пожалуй, и отъ другихъ причинъ.

— А вы вотъ что мнѣ скажите: съ какою вы теперь литературною лавочкой дружбу ведете?

— Всѣ онѣ мнѣ надоѣли, я мѣсяца полтора нигдѣ не былъ.

— На счетъ чего же больше прохаживались? На счетъ женскаго пола?

— Женскій полъ — женскимъ поломъ. Это своей полосой идетъ. Теперь же время весеннее.

— Циникъ.

— Вотъ тебѣ здравствуй! Не всѣмъ же быть такимъ Іосифомъ Прекраснымъ, какъ вы, добрѣйшій Павелъ Михаиловичъ. Я эллинъ, Алкивіадъ, въ нѣкоторомъ смыслѣ.

— И гордитесь этимъ?

— И горжусь. И почему же мнѣ не гордиться? Среди общей кислятины я, какъ умѣю, сбираю плоды съ своей смоковницы. Но вы не думайте, голубчикъ, что я все это время удалялся подъ сѣнь струй.

Алексѣй Николаевичъ хлебнулъ чаю и перемѣнилъ лежачее положеніе на полулежачее. Онъ немножко прищурился и, перемѣнивъ тонъ, сказалъ:

— Нѣкоторая идея у меня зародилась.

— Жениться, что-ль, задумали? — спросилъ Борщовъ, дотронувшись до его плеча: — пора бы покончить всѣ безобразія.

— Какая тутъ женитьба! Не женитьбой пахнетъ. Да вы что такъ-то сидите; не хотите-ли чашечку съ ромомъ? Или же закусить чего? Я сейчасъ прикажу Прасковьѣ.

— Не хочу я ничего. Говорите, какая васъ осѣнила идея?

— Согласны въ съ тѣмъ, что публицистикой у насъ заниматься нельзя, что такъ называемые вопросы — все это верченіе бѣлки въ клѣткѣ? Никому нѣтъ никакого дѣла до того, что пережевывается въ скучнѣйшихъ передовыхъ статьяхъ и въ пухлѣйшихъ журнальныхъ статьяхъ. Никому!

— Позвольте, однако, — остановилъ Борщовъ.

— Примолчите, дайте мнѣ излиться. Единственный живой нервъ нашего общества — это искусство. Все остальное напускное. Что заставляетъ говорить о себѣ? Романъ, повѣсть, комедія, актеръ, пѣвица, картина, статуя! Въ нихъ только и выражается наша духовная физіономія. А что-жь мы видимъ въ журналистикѣ? Никакой оцѣнки. Десятки вещей проходятъ незалѣченными. Хоть бы, съ позволенія сказать, плюнулъ кто-нибудь! А о чемъ говорятъ — говорятъ постыдно: ернически, тупоумно, съ зубоскальствомъ невѣжественныхъ головастиковъ, безъ всякой любви къ дѣлу, безъ всякаго чувства красотыI Назовите мнѣ одинъ порядочный разборъ, одну талантливую замѣтку за послѣдніе два года. Хоть шаромъ покати. Такъ что публика не ждетъ ничего отъ печатпаго слова. Она сама раздаетъ лавры, одобряетъ и не одобряетъ. Стало-быть, какъ же можно не откликнуться на самую живую струю нашей культуры? Какъ же оставлять безъ всякаго удовлетворенія яркую потребность публики находить въ особомъ журналѣ такія оцѣнки, которыя бы санкціонировали, такъ сказать, ея собственные приговоры, оцѣнки людей спеціально знающихъ ту или иную отрасль искусства.

— И вы, етало-быть, хотите затѣять эстетическій журналъ? — спросилъ насмѣшливо Борщовъ.

— Тс, пожалуста, объ этомъ не болтайте. Я не хочу, чтобы идея моя безвременно профанировалась. Она можетъ очень и очень, скоро осуществиться. Людей я уже почти всѣхъ подобралъ. Капиталовъ это не богъ-знаетъ какихъ будетъ стоить. Предполагается еженедѣльный листокъ безъ всякихъ размазываній, статьи сжатыя, но сочныя, и рѣшительно о каждомъ сколько-нибудь замѣтномъ явленіи. Бы представьте только себѣ, какое это будетъ высокое удовольствіе для публики, которая до сихъ поръ изнываетъ подъ гнетомъ томительнаго недоразумѣнія. У нея слагаются симпатіи и взгляды, она рада была ихъ оформить, добыть для нихъ интеллигентную санкцію. И что она находитъ въ прессѣ? Или игнорированіе, или невѣжественное и нахальное зубоскальство. Надо, тысячу разъ надо создать органъ, которыи-бы читался отъ первой строки до послѣдней, такъ, чтобы каждая статейка была въ нѣкоторомъ родѣ игрушечкой, чтобы она была продумана мудрецомъ и написана художникомъ. Сидѣли вы вечеромъ въ театрѣ и смотрѣли новую пьесу или новую дебютантку, были вы на выставкѣ и простояли полчаса передъ картиной, прочли вы повѣсть съ особымъ, трепетнымъ волненіемъ или глухимъ, но серьезнымъ недовольствомъ и протестомъ, — и на слѣдующей недѣлѣ вы находите въ критической статьѣ или замѣткѣ всю вашу аналитическую работу, всѣ ваши ощущенія; но ихъ приводятъ къ цѣльному и всестороннему синтезу, освѣщаютъ вамъ ваши полулирическія воспріятія, комментируютъ мысли и невольно пришедшія на умъ сближенія. Словомъ, такая статья, такая замѣтка, не лишая васъ вовсе вашей самостоятельности, развиваетъ васъ эстетически и въ то-же время попадаетъ въ животрепещущій нервъ минуты. И все въ такомъ листкѣ должно быть изящно, начиная съ манеры и кончая бумагой и шрифтомъ.

— Батенька, — заговорилъ Борщовъ, махнувши рукой: — все это — диллетантскія затѣи. Экая бѣда, что мало у насъ болтаютъ о художественныхъ произведеніяхъ! Значитъ, и произведеніи крупныхъ нѣтъ, а то бы такъ или иначе галдѣли.

— Милордъ, я зналъ, что между нами выйдетъ мальантандю. Вы закоренѣлый утилитаристъ и вамъ, конечно, не хочется сознаться, что вы, со всею вашею жаждой и лихорадкой цивической дѣятельности, все-такіі толчете воду въ ступѣ.

— А вы, Алкивіадъ, совращаете мужнихъ женъ и вдаетесь въ тухлую эстетику и въ кое-что еще похуже.

— Во что-же?

— Во всероссийский квасъ, государь мой, вотъ во что. Я уже замѣчаю, что вы тянете на сторону патріотовъ, обрусителей и объединителей.

— Ну, такъ что-жь?

— Постыдно, вотъ что!

— А идея-то моя все-таки геніальна. Я хочу служить настоящему, живому дѣлу, а не тормошиться въ призрачной дѣятельности, какъ вы, голубчикъ мой, или вотъ еще Николаичъ. Если-бы вы еще были настоящіе кулаки, промышленники — другое дѣло, а то вы на практическую работу смотрите только, какъ на кусокъ хлѣба, и все думаете служить какой-то идеѣ. А въ концѣ-то концовъ выходитъ одно изъ двухъ: или васъ эксплуатируютъ и заставляютъ играть глупѣйшую роль, или вы тратитесь на безплодныя попытки и не успѣваете хорошенько обработывать свои собственныя дѣлишки, что было-бы хоть на что-нибудь похоже.

— Полноте вамъ. Наше водотолченіе все-таки лучше вашего эстетическаго руссофпльства. Мы эти пренія пока оставимъ. Вы мнѣ скажите вотъ лучше: могу-ли я на васъ положиться и поручить вамъ пристроить очень хорошій переводъ англійскаго сочиненія, сдѣланный одною талантливою и нуждающеюся женщиной?

— А, женщины! такъ и вы, должно быть, сломали печать цѣломудрія?

— Шутъ вы! я не знаю ее лично.

— А хлопочете. Добродѣтельно, но безвкусно.

— Да полноте-же. Мнѣ некогда, а вы все съ прибаутками. Вы, кажется, работаете въ какой-то лавочкѣ, гдѣ больше всего прохаживаются на счетъ занимательности сюжета.

— А вамъ-бы все на счетъ трехпробнаго направленія?

— Вотъ вы туда и снесите. Женщинѣ ѣсть нечего, значитъ куда ни попадетъ — все хорошо, да вдобавокъ переводъ анонимный.

— Всѣ вы такіе, поборники цивизма. Коли нужно вамъ что, такъ всякая лавочка годна.

— Разумѣется. Если-бы нельзя было голодному человѣку и работишку при случаѣ добыть въ такой лавочкѣ, такъ на что бы онѣ были годны? Вотъ вамъ рукопись, а я тѣмъ временемъ похлопочу въ другихъ мѣстахъ.

Борщовъ всталъ и взялся за шляпу.

— Да посидите, голубчикъ Павелъ Михайловичъ, — упрашивалъ Алексѣй Николаевичъ, собираясь вставать: — право-бы закусить что-нибудь, яишенку приказали-бы соорудить, по хересамъ-бы прошлись.

— Некогда, некогда. Я и такъ опоздалъ въ контору. Полноте валяться-то.

— Я-ли еще не бодрствую. Эллины полжизни проводили въ полулежачемъ положеніи. Вы къ Николаичу развѣ не зайдете?

— Зашелъ-бы, да онъ спитъ.

— Теперь проснулся. Вѣдь вотъ каторжную жизнь-то ведетъ, и чортъ знаетъ изъ-за чего! Божья коровка въ клещахъ пауковъ! Опять до пяти часовъ сидѣлъ за проектомъ и всякою ерундой, а сегодня будетъ — мертвое тѣло и пойдутъ обмороки и всякіе другіе акциденты. Эхъ вы, головастики, головастики!

Алексѣй Николаевичъ сбросилъ съ себя одѣяло и выразилъ энергическое желаніе подняться на ноги. Борщовъ толкнулъ его и повалилъ опять на кровать.

— Извольте возлежать, презрѣнный Алкивіадъ. Если что-нибудь надо будетъ мнѣ передать по части этой рукописи, забѣгите въ контору. Я тамъ каждый день до четырехъ.

— Ну, Богъ съ вами, прощайте! — крикнулъ Алексѣй Николаевичъ, опять сдѣлавши энергическое движеніе вонъ изъ постели.

"" Въ передней, налѣво, Борщовъ постучался въ дверь. Что-то такое послышалось изнутри. Онъ пріотворилъ и вошелъ въ довольно просторную комнату, съ кроватью у самой двери, налѣво. Кровать прикрыта была пологомъ, одну половину котораго откинули. Борщовъ заглянулъ подъ пологъ. На скомканныхъ подушкахъ лежала голова съ полузакрытыми глазами. Выставлялся длинный носъ, впадины глазъ темнѣли, все лицо покрыто было желто-сѣроватымъ налетомъ. Такой-же цвѣтъ имѣли плоскіе растрепанные волосы и длинные, но жидкіе усы. Лицо поражало особою тусклостью, точно будто оно состояло не изъ плоти и крови, а изъ нервнаго вещества, потерявшаго органическую свѣжесть. Грудь была полуобнажена. Худоба ея отвѣчала худобѣ лица. Руки лежали поверхъ одѣяла, выказывая изъ-подъ измятыхъ манжетъ сухіе, длинные, неправильные пальцы съ запущенными ногтями, въ траурѣ.

— Петръ Николаевичъ, вы спите? — крикнулъ Борщовъ.

— Что, что такое? — встрепенулся спавшій, нервно подернулся и поднялъ голову.

— Это я, Петръ Николаевичъ.

— Ахъ, очень радъ! Который часъ?

— Да ужь первый въ началѣ.

— Скажите пожалуйста, а я все еще валяюсь.

Петръ Николаевичъ заметался по кровати, торопливо застегивая воротъ рубашки. Онъ говорилъ спѣшно, очень картаво и глухо.

— Да вы въ которомъ часу легли? — спросилъ Борщовъ.

— Не знаю, право, не смотрѣлъ на часы; ужь давнымъ-давно разсвѣтало. Пожалуй, около шести часовъ было. Извините меня; сдѣлайте милость, присядьте, пожалуйте туда.

Петръ Николаевичъ все больше и больше суетился, щурилъ глаза, какъ очень близорукій человѣкъ, то отыскивая нѣкоторыя части туалета, то сбрасывая съ себя одѣяло; спустивъ ноги съ кровати, онъ заглянулъ подъ нее, ища туфель, потомъ, извиняясь и оглядываясь, схватилъ со стула старый истертый суконный халатъ, запахнулся въ него и запутался ногами.

— Очки, очки-то надѣньте, — сказалъ Борщовъ, подавая съ ночнаго столика развихленныя стальныя очки.

— Прошу великодушно простить, — картавилъ Петръ Николаевичъ, все еще никакъ не придя въ себя.

Борщовъ самъ вывелъ его на средину комнаты, гдѣ безпорядокъ былъ въ десять разъ сильнѣе, чѣмъ въ спальнѣ Алексѣя Николаевича. На очень широкомъ письменномъ столѣ наваленъ былъ такой ворохъ всякой всячины, что свѣжій человѣкъ рѣшительно не понялъ-бы, какъ можно не только работать на немъ, но и присѣсть къ такому столу. И кругомъ его по полу посѣяны были бумаги и бумажки, газетные листы, брошюры, цѣлые томы, пакеты и вскрытые конверты. Турецкій диванъ, стоявшій противъ стола, у противоположной стѣны, служилъ также вмѣстилищемъ всякаго рода рухляди; книгъ, газетъ, платья. На этажеркѣ, вмѣсто книгъ, виднѣлась пара старыхъ ботинокъ, какая-то жестянка, два флакона и горшокъ съ завядшимъ жасминомъ. Рядомъ, на стулѣ, валялись свѣтлые панталоны. Папиросные окурки разбросаны были по всей комнатѣ.

— Прошу садиться, — приглашалъ Петръ Николаевичъ, высвободившись, наконецъ, изъ-подъ складокъ халата, который видимо принадлежалъ не ему. Его фигурка поднималась всего аршина на два съ небольшимъ отъ земли. Ему приходилось закидывать сильно голову назадъ, чтобы говорить, глядя на рослаго Борщова. Въ этомъ халатѣ, съ взъерошенными волосами, въ очкахъ, сползавшихъ ежесекундно на кончикъ длиннаго носа, Петръ Николаевичъ могъ распотѣшить хоть кого угодно, и Борщовъ едва удерживалъ усмѣшку.

— Прошу садиться, — просилъ еще разъ Петръ Николаевичъ, не замѣчая, что порядочно сѣсть было рѣшительно не на что.

— Да, я къ вамъ на минуточку, Петръ Николаевичъ.

— А Алешу видѣли?

— Онъ тоже прохлаждается въ кровати.

— Экой какой безобразникъ!

— Затѣваетъ эстетическій журналъ.

— На словахъ. Совсѣмъ отъ рукъ отбился. Но что-жь вы не присядете? Мнѣ, право, совѣстно, у меня такой безпорядокъ здѣсь. Ивъ головѣ у меня такъ все… точно съ просонья.

— Алексѣй Николаевичъ говоритъ, что вы слишкомъ много работаете.

— Много, много! Вѣдь это не литературныя финтифлюшки. Читали вы вчера въ «Биржевыхъ» замѣтку послѣ передовой статьи? Понимаете вы, куда это клонится? Этакая мерзость! Я вотъ сегодня всю ночь и все утро просидѣлъ и докажу этому аномнимному строчилѣ, что всѣ его разсчеты — одинъ вопіющій подлогъ.

Халатъ распахнулся, и Петръ Николаевичъ опять запутался въ его длиннѣйшихъ полахъ. Лицо его получило сердитое выраженіе. Онъ ткнулъ въ переносицу, желая поднять очки, и потомъ тотчасъ-же сардонически разсмѣялся.

— Благодѣтели, видите-ли, Руси. Линіи свои хотятъ проводить изъ одного христіанскаго братолюбія, не жалѣя животовъ. Да, что-жь мы — неучи, что-ли, безграмотные? Развѣ мы не понимаемъ, куда клонятся всѣ ихъ подвохи и махинаціи? Я, чортъ возьми, всѣ азы нарочно вызубрю, а Россію знаю не хуже ихъ!…

— Добрѣйшій Петръ Николаевичъ, — прервалъ его Борщовъ, подавая ему обѣ руки: — ваша бесѣда чрезвычайно меня интересуетъ, но я страшно опоздалъ въ контору и забѣжалъ только пожать вамъ руку.

Борщовъ быстро вышелъ въ переднюю и еще скорѣе сбѣжалъ съ лѣстницы, а Петръ Николаевичъ закурилъ папироску и тотчасъ-же, не умываясь, присѣлъ къ письменному столу и сталъ рыться въ бумагахъ.

— Чортъ! — полушепотомъ вскрикивалъ онъ, швыряя листы въ разныя стороны: — куда запропастилась. Проклятіе!

Но бумаги не находилось. Онъ все-таки продолжалъ рыться, издавая ругательныя восклицанія.

— Николаичъ, ты спишь? — раздался въ передней голосъ Алексѣя Николаевича.

— Не думалъ спать, ты вотъ безобразничаешь!

Алексѣй Николаевичъ подошелъ къ столу и разсмѣялся. Онъ уже привелъ себя въ надлежащій видъ. На немъ надѣтъ былъ утренній костюмъ, на головѣ маленькая шапочка. Бороду онъ расчесалъ на двѣ пряди и волосы откинулъ назадъ.

— Не мѣшай, Алешка, — бурлилъ Петръ Николаевичъ, отгоняя его рукой отъ стола.

— Да ты мнѣ вотъ что скажи: изъ-за какихъ коврижекъ ты ночи-то просиживаешь? Или тебѣ еще мало твоихъ припадковъ?

— Не твое дѣло, — бурлилъ Петръ Николаевичъ. — А! вотъ она, проклятая! Экъ куда забралась! — Онъ съ сердцемъ развернулъ листъ, исписанный цифрами. — Вотъ я вамъ покажу.

— Да, неужто опять засядешь на цѣлый день?

— И ночь просижу.

— Николаичъ!

— Что, Алеша? — отозвался чудакъ смягченнымъ тономъ.

— Вѣдь тебя гнуснѣйшимъ образомъ эксплуатируютъ.

— Кто?

— Ну да всѣ эти гранъ-фезеры. Ты думаешь, что дѣло дѣлаешь во имя земской правды, а они на тебя, какъ на лошака, всякую дрянь навьючиваютъ, а потомъ надъ тобоіі-же станутъ, какъ надъ шутомъ гороховымъ, издѣваться. Я, братъ, на тебя погляжу, погляжу, возьму тебя за шиворотъ, посажу въ вагонъ, да и отправлю къ теткѣ въ Самару, а кричать будешь, ротъ тебѣ завяжу. Кумысъ тебѣ нужно пить, а не проекты измышлять.

— Перестань, Алешка, — картавилъ Петръ Николаевичъ: — мѣшаешь… мнѣ надо продифференцировать.

— Вотъ они тебя и продифференцируютъ. Не слушаешься, такъ чортъ съ тобой, а я все-таки тебѣ буду мѣшать вотъ здѣсь. Что это у тебя тутъ, на диванѣ, музей какой-то, мѣстечка не расчистишь. Ну, строчи, строчи, а я тебѣ цѣлую исторію разскажу, пока мвѣ Прасковья изобразитъ яичницу съ ветчиной. Ты коньячку не желаешь?

— Убирайся!

— Ты-бы хоть коньячкомъ себя поддерживалъ, а то взгляни-ка ты на себя. Вѣдь ты, братецъ, гаже всякой гадости.

— Ложись и болтай, а надъ ухомъ не трещи.

— Да гдѣ-жь тутъ лечь? Ты-бы ужь лучше и диванъ превратилъ въ письменный столъ.

Алексѣй Николаевичъ очистилъ себѣ мѣсто къ краю, размѣстился съ ногами и откинулъ голову на сцинку.

— А ѣсть не будешь?

— Не хочу ничего! — уже совершенно сердито крикнулъ Петръ Николаевичъ.

— Ну, коли такъ, мели безъ помолу! А я хотѣлъ тебя сегодня везти дачу смотрѣть.

— Зачѣмъ на дачу?

— Какъ зачѣмъ? что-жь ты думаешь, я здѣсь, въ Коломнѣ, что-ли, поджаривать себя буду? Да если-бы и не потребность переселиться in’s Grüne, я-бы все-таки бѣжалъ на дачу, ибо того требуютъ нѣкоторыя комбинаціи деликатнаго свойства.

— Бабы, небось?

— Видишь-ли, душа Ииколаичъ, я произвелъ вчера нѣкоторый ку-д-ета. Очень ужъ мнѣ пришлось тошно. Я, братецъ, окончательно разстаюсь съ спеціальностью замужнихъ женщинъ. Вонъ и Дюма-фисъ какой предпринялъ походъ противъ супружеской невѣрности. Адюльтёръ онъ весьма величественно презираетъ. Я, какъ прочелъ его предисловіе къ «Другу женщинъ», уязвился въ сердцахъ своихъ. Какъ на ладонкѣ показываетъ онъ всю шутовскую сторону самаго этого адюльтера. Прелюбодѣйствующей четѣ онъ говоритъ: «ваша-де связь и держится только мумемъ». — Прасковья! что-же коньяку! Да, такъ и расписываетъ.

— Чортъ! — бранился у своего стола Петръ Николаевичъ. — Не тотъ логарифмъ взялъ; Алешка, ты мнѣ подъ руку говоришь!

— Нѣтъ, да ты согласенъ-ли со мной и съ Дюма-фисомъ, что адюльтеръ — все-таки адюльтеръ? Яичницу-то поскорѣе, Прасковья! Вѣдь вотъ что мерзко-пакостно въ вознѣ съ этими барынями. Съ перваго-же дня начинаютъ онѣ васъ доѣзжать возгласами: я тебѣ всѣмъ пожертвовала! А чѣмъ пожертвовали? Супругами, которые въ это время гдѣ-нибудь въ своихъ Хомякахъ или Кобелякахъ пьянствуютъ и цыганскій таборъ держатъ. Да это еще мало. Воркуетъ она съ тобой, воркуетъ, а потомъ поѣдетъ къ супругу за деньгами, да тамъ ему и все выложитъ. Сейчасъ депешу: «il sait tout». А онъ и не думалъ ни о чемъ разспрашивать и выдавалъ преспокойно видъ на проживаніе въ городѣ С.-Петербургѣ. Это первое дѣло, а второе — чувствительность. Такъ донимаютъ… я больше, кажется, отъ этого и катарръ схватилъ. У меня съ ними манера самая реальная. Нѣжностей я терпѣть не могу. А онѣ сейчасъ: «ты — такой, сякой, и изящества души моей не разумВешь». Я имъ на это: «я, молъ, эллинъ, въ нѣкоторомъ родѣ Алкивіадъ, и любовь предпочитаю эллинскую». Ну, сейчасъ въ слезы. И такъ вѣдь съ каждой. Разнообразія по этой части не представляется никакого. Вотъ ты, Николаичъ, теперь логариѳмы выписываешь, такъ одна цифра отъ другой все чѣмъ-нибудь разнится. А тутъ іота въ іоту, даже слова-то одни и тѣ-же нанизываютъ.

— Животное ты, Алешка, — пропустилъ Петръ Николаевичъ.

— Моралистъ я, а не животное. Иду по стопамъ Дюма-фиса и объявляю, что мужнія жены для меня теперь больше не существуютъ. Въ этомъ смыслѣ и произвелъ я вчера мой ку-д-ета. Началось, разумѣется, съ сантиментальныхъ упрековъ. «Ты такой, сякой, ты циникъ и высоты души моей не понимаешь». А я слушалъ, слушалъ, потягивая красное винцо, да какъ воспряну! «Сударыня, говорю, знаете-ли вы, что мы съ вами продѣлываемъ адюльтеръ? Видите вы эту желтую книжку? Я нарочно вамъ ее принесъ. Посмотрите, что въ ней вѣщаетъ сама мораль устами Дюма-фиса. Отнынѣ пріятели мои не будутъ больше меня называть совратителемъ мужнихъ женъ.» Взглянулъ на нее, она впала въ нѣкоторый ступеръ. Я, допивши вино, воспользовался ея столбнякомъ и съ достоинствомъ скрылся. Теперь, душа Николаичъ, ты, надѣюсь, уразумѣлъ, почему я стремлюсь in’s Grüne.

— Животное!

— Да ты знаешь-ли, что никакая баба теперь тебя не оставитъ въ покоѣ, а тѣмъ менѣе моя барыня. Она у насъ всѣ звонки оборветъ. Тебѣ-же съ твоими дифференціалами придется плохо. Вотъ я и удаляюсь въ дебри. Тебѣ вѣдь все равно, гдѣ ни жить.

— Не поѣду я.

— Ну, коптись здѣсь, Богъ съ тобой, авось тебя прикрючитъ. Я куда-нибудь за Ораніенбаумъ, въ нѣмецкую колонію, такъ чтобы меня семью собаками тамъ не отыскали. Нѣтъ! будетъ совращать женъ. Испилъ я эту чашу до дна. А вчера, Николаичъ, передъ ку-д-ета имѣлъ я довольно пикантное приключеніе.

— Опять бабы?

— Разумѣется, братъ, не мужики. Шелъ я по Караванной и вижу около кондитерской Файе стоитъ коляска. Кучеръ размѣровъ гомерическихъ. На одной спинѣ можно всю карту Европы расписать. Пара рысаковъ: одинъ темно-караковый, другой сѣрый въ яблокахъ. Коляска съ медвѣжьею полостью, потому что свѣженько еще было. Я даже заглядѣлся. Изъ кондитерской выходитъ женщина, одно слово — Рубенсъ, чистѣйшій Рубенсъ: пышность, ростъ, необычайная бѣлокурость и, знаешь, эти рубен-совскія ноздри съ породистымъ, тонкимъ и волнообразнымъ носомъ.

— Негодяи ты, Алешка!

— А ты, Николаичъ, строчи свою цыфпрь и не мѣшай мнѣ находить художественные эпитеты. Сказано тебѣ, Рубенсъ. Вышла одна, безъ лакея, и, садясь въ коляску, уронила пакетъ. Я, разумѣется, съ ловкостію почти военнаго человѣка оный пакетъ подхватываю и подношу съ улыбкой сдержаннаго благоговѣнія. На мою улыбку послѣдовало распусканіе нѣкотораго бутона. Ротъ — вся фламандская красота засѣла въ него. А за улыбкой послѣдовалъ взглядъ. Глаза синіе, совершенно синіе.

— Еще что?

— Чего-же тебѣ еще? Я и вообще не изъ особенно застѣнчивыхъ, а тутъ на меня какая-то необычайная развязность напала. Одною рукой подаю ей пакетъ, а другою откидываю полость, потомъ подсаживаю ее особымъ, смѣю думать, мнѣ только свойственнымъ пріемомъ, и спрашиваю все съ тою-же пріятностью почти военнаго человѣка: «куда прикажете кучеру ѣхать?» причемъ смотрю ей прямо въ глаза. И тутъ, Николаичъ, ты долженъ воздать дань уваженія моей геніальной проницательности. Я обратился къ ней на россійскомъ діалектѣ, хотя трудно было ее не принять за иностранку, трудно профану, но не мнѣ. Я сейчасъ-же распозналъ, что она не Амалія и не Жозефина, а какая-нибудь Авдотья Семеновна или Марья Яковлевна. Моя находчивость пріятно поразила ее. Она все тѣмъ-же распустившимся бутономъ, выказывая зубы… сравненіе я послѣ приберу, говоритъ мнѣ или намъ обоимъ, то-есть мнѣ и кучеру: «домой въ Милліонную». Я опять, какъ ни въ чемъ не бывало, приподнимаю шляпу, наклоняюсь къ ней и спрашиваю: «домъ?»— и опять распустившійся бутонъ пропустилъ съ самою объективною интонаціей: «нумеръ десятый». И, повѣришь-ли, Николаичъ, я чуть-чуть не сѣлъ въ коляску. Меня и подмывало и достало-бы нахальства; но верхъ одержало глупое джентльменское чувство; но за то я такъ взглянулъ на нее, что глаза ея отвѣтили мнѣ: «если вы явитесь, васъ не выгонятъ вонъ».

— Фатишка!

— Ты, братъ, знаешь, что я не фатъ. Говорю тебѣ: такъ мнѣ было отвѣчено, и я этимъ удовольствовался.

— Такъ-то ты бросилъ бабъ?

— Когда я тебѣ объявлялъ такое нечеловѣческое рѣшеніе? Что я бросилъ? Адюльтеръ. Понялъ? Совращеніе мужнихъ женъ. Вотъ что я бросилъ!

— Да вѣдь и это тоже барыня? Уродъ! — прокартавилъ Петръ Николаевичъ, дѣлая движеніе, будто опъ хотѣлъ заткнуть уши, и совершенно сгорбившись надъ своими цифрами.

— Кто тебѣ сказалъ, что это барыня? Это фамма, а не барыня. Супружника тутъ нѣтъ.

— Почемъ ты знаешь?

— Мнѣ не знать! Нѣтъ, ты, я нижу, Николаичъ, совсѣмъ помутился отъ логариомовъ. Да мнѣ одна коляска показала, что тутъ законнымъ бракомъ и не пахнетъ. А когда она вышла на крыльцо, я не только распозналъ, кто она, но и помѣстилъ ее въ особую клѣточку эротическихъ типовъ. Я ужь тебѣ сказалъ, что она не Жозефина и не Амалія, а непремѣнно русскаго происхожденія. Отыскана въ какихъ-нибудь…

— Трущобахъ?..

— Нѣтъ, не трущобахъ, а на почвѣ народной, гдѣ-нибудь на Волгѣ, или здѣсь въ швеиномъ мастерствѣ, или много, много въ чадолюбивомъ чиновничествѣ. Рысаки и коляска и всѣ прочіе грандеры должны идти отъ какого-нибудь новѣйшаго Монте-Кристо. Тутъ, братъ, желѣзныя дороги, концессіи или биржа сидятъ. Ты вотъ, вмѣсто того, чтобы дифференцировать, лучше-бы завелъ знакомство съ такими Рубенсами: онѣ тебя скорѣй-бы научили, какъ животы свои полагать за земско-дорожную правду.

— Пошелъ къ чорту!

— Ругаться-то, братъ, нечего, а я дѣло говорю. Этакая Марья Яковлевна или Авдотья Семеновна весь тебѣ міръ нашихъ фезеровъ вывернетъ изнанкой и поможетъ тебѣ ихъ въ дуракахъ оставить, а не самому быть у нихъ на побѣгушкахъ. Адюльтеръ я отвергъ; но удалиться подъ сѣнь струй съ такою Авдотьей Семеновной считаю дѣломъ не только достолюбезнымъ, но и похвальнымъ. Тутъ никакого обмана, или, лучше сказать, обманъ, до меня некасающійся. Я этого концессіонера или биржевика не знаю и знать не хочу; а отъ такой Авдотьи Семеновны не услышу ни разу никакихъ чувствительныхъ разводовъ. Она не станетъ хныкать, что я не понимаю ея душевной высоты. Она и до меня обирала своего туза, а во мнѣ найдетъ, такъ-сказать, интеллигентнаго пособника въ сугубомъ одураченіи одного изъ князей міра сего, одного изъ главныхъ хозяевъ нашей культурно-исторической сцены.

— Ври еще, уродъ!

— И какъ-бы ты думалъ, я вѣдь сегодня около четырехъ часовъ отправлюсь въ Милліонную.

— Тебя по шеѣ!

— Не только не учинятъ со мною никакого дебоширства, но примутъ немедленно, а мы явимся, какъ ни въ чемъ не бывало, съ коробкой конфектъ и станемъ завѣрять, что эта коробка оказалась на подъѣздѣ и не можетъ никому иному принадлежать, какъ обладательницѣ синихъ глазъ. А, Прасковья! Гряди! Ты съ коньякомъ?

— Не къ вамъ я, а къ Петру Николаичу.

— Что такое? — окликнулъ Петръ Николаевичъ.

— Кульеръ къ вамъ вотъ съ пакетомъ отъ генерала Саламатова.

— Подайте.

Петръ Николаевичъ нервно сорвалъ конвертъ и вынулъ оттуда двѣ бумаги. Одну изъ нихъ онъ развернулъ и тотчасъ-же бросилъ на столъ, а другую — письмо на большомъ листѣ — началъ насупившись читать.

— Прасковья, что-жь яичница?

— Батюшка Алексѣй Николаичъ, я совсѣмъ замоталась нынче, простите Христа-ради.

— А коли такъ, я самъ пойду въ кухню.

— Пожалуйте, Петръ Николаичъ, кульеръ-то тамъ дожидается, отвѣтъ, что-ли, будетъ какой?

— Мерзость, мерзость! — буркнулъ Петръ Николаевичъ и вскочилъ съ кресла. — Скажите, что я самъ сейчасъ буду.

Прасковья вышла.

— Что еще? — спросилъ Алексѣй Николаевичъ.

— Я такъ и зналъ! — продолжалъ волноваться его сожитель, суетясь по комнатѣ и путаясь въ складкахъ халата. — Эти мерзавцы не ограничатся одною пакостью. — Прасковья! чистую рубашку! Гдѣ мой черный сюртукъ?

— Да онъ, кажется, братецъ, подо мной лежитъ. Надѣвай, знаютъ попа и въ рогожкѣ. Ты идешь къ этому гранфезеру?

— Надо сейчасъ-же пресѣчь эту интригу!

— Пресѣкай, пресѣкай; а я, братъ Николаичъ, приведя себя въ достодолжное благолѣпіе, покрою ланиты свои пудрой и жестокимъ образомъ подзавьюсь. Волосы, канальство, стали лѣзть.

— Погоди, всѣ еще вылѣзутъ.

— Не раньше твоихъ. Я яичницу-то духомъ сверну, ты-бы закусилъ.

— Какая тутъ закуска — видишь, тороплюсь.

— Перекатывай, коли такъ, свой сизифовъ камень.

Алексѣй Николаевичъ ушелъ въ кухню, а сожитель его продолжалъ мыкаться по комнатѣ, отыскивая разныя части туалета. Ему никогда не удалось совершить безъ приключеній какой-бы то ни было процессъ: умываніе, одѣваніе, запечатываніе конвертовъ или разрѣзываніе книги. И тутъ, умываясь, онъ высыпалъ въ чистую водю всю почти коробочку съ зубнымъ порошкомъ, у рубашки оторвалъ пуговицу, панталоны надѣвалъ въ нѣсколько пріемовъ, издавая бранные звуки.

Наконецъ-то натянулъ онъ на себя черный, довольно-таки истертый сюртукъ и пригладилъ немножко волосы. Очки онъ никогда не протиралъ. Прасковья подала ему сѣрое, полу-военнаго покроя пальто, а на голову онъ себѣ надвинулъ круглую низкую шапку изъ желтоватаго войлока, совершенно неподходившую къ сезону.

— Алеша! — крикнулъ онъ на порогѣ передней: — ты въ самомъ дѣлѣ къ этой бабѣ?

— Непосредственно!

— Животное!

— Ладно, ступай прыгать передъ фезерами.

Петръ Николаевичъ запахнулся и побѣжалъ, спотыкаясь, внизъ по лѣстницѣ, а Алексѣй Николаевичъ торжественно пронесъ сковородку съ яичницей въ гостиную и сталъ закусывать, пройдясь предварительно по коньячкамъ.

Въ то время, какъ сожитель его поворачивалъ на Моховую, трясясь на извощикѣ, онъ приступилъ къ приданію себѣ должнаго благолѣпія передъ походомъ въ Милліонную.


VI.

Петръ Николаевичъ и Алексѣй Николаевичъ не были вовсе родные братья. Одного звали Прядильниковъ, другаго Карповъ. Они не были даже родственниками. Ихъ связывало пріятельство. Прядильниковъ былъ на нѣсколько лѣтъ старше. Когда онъ кончалъ курсъ, Карповъ поступилъ въ то-же заведеніе. Прядильниковъ и въ училищѣ былъ такой-же старообразный на видъ, неряшливый и чудной. Жилъ онъ особнякомъ, въ товарищескихъ затѣяхъ не участвовалъ и считался злючкой; но тихонькаго и благообразнаго мальчика сразу полюбилъ. Карповъ скоро вышелъ изъ училища, а Прядильниковъ надѣлъ аксельбанты и, въ каскѣ, смотрѣлъ рыцаремъ изъ комической волшебной сказки. Алешу Карпова отдали въ другой корпусъ, куда Прядильниковъ часто ходилъ, носилъ ему книги, ѣду, постоянно ворчалъ и все сильнѣе и сильнѣе къ нему привязывался. Уже тогда онъ не находилъ въ Алешѣ никакихъ изъяновъ, хотя и продолжалъ дѣлать ему замѣчанія отеческимъ тономъ. Вліяніе Прядильникова сдѣлало то, что Алеша сталъ тяготиться кадетскою долей. Потянуло его въ университетъ. «Николаичъ», какъ онъ тогда уже называлъ своего старшаго пріятеля, какъ-бы безъ умысла носилъ ему разныя книжки; но книжки были все такого-рода, что голова кадета заработала въ разныхъ направленіяхъ, а языкъ началъ протестовать все чаще и чаще. Алеша выравнивался очень быстро. И не одинъ Прядильниковъ находилъ въ немъ привлекательныя качества: милую, изящную наружность, умственную чуткость, проблески дарованій. Когда Алеша объявилъ разъ Николаичу, что онъ хочетъ «похерить» корпусъ, того это вовсе не удивило, хотя онъ и забурлилъ на него. Надо было уговаривать родителей, и Прядильниковъ положилъ на это всю свою энергію. Алешѣ предстояло браться за латынь, и родители заголосили, что онъ обманулъ всѣ ихъ надежды: вмѣсто того, чтобы сдѣлаться бравымъ уланомъ, записывается въ долгогривые студентишки. Кадетъ, подъ прикрытіемъ своего благопріятеля, сдѣлалъ-таки по своему, и за четыре мѣсяца до выпуска, сулившаго ему гвардейскую службу, сбросилъ съ себя курточку и сталъ зубрить супины и герундіи.

А его Николаичъ тѣмъ временемъ, въ каскѣ и аксельбантахъ, состоялъ при сановномъ генералѣ. Вмѣсто техническихъ работъ, ему приходилось дежурить, читать докладныя записки, докладывать о просителяхъ и покрывать гумми-арабикомъ разныя каракульки, какія начальническая рука изволитъ начертать карандашемъ на поляхъ разныхъ бумагъ. Видъ его и тогда отличался полнѣйшею несообразностью съ военнымъ одѣяніемъ. Эполеты сползали у него то на грудь, то на спину, аксельбанты оказывались въ чернилахъ, мундиръ въ пуху, а главное — волосы въ совершеннѣйшемъ неглиже.

Разъ онъ былъ дежурнымъ и въ кабинетѣ его высокопревосходительства сидѣлъ за особымъ столикомъ, покрывая карандашныя каракульки гумми-арабикомъ. Его высокопревосходительство принадлежало къ породѣ разсѣянныхъ государственныхъ людей и пользовалось репутаціей либерала. Оно не обращало до того начальническаго вниманія на внѣшній видъ поручика Прядильникова. Но тутъ взглядъ его, оторвавшись отъ какого-то проекта, упалъ сначала на носъ адъютанта, потомъ на его очки, эполеты, аксельбанты, торчащій изъ-подъ воротника узелъ галстуха и, наконецъ, на шевелюру. Шевелюра смутила его. Сановникъ былъ либеральный, но онъ все-таки завѣдывалъ вѣдомствомъ, носящимъ военную форму. Шевелюра показалась ему ни съ чѣмъ не сообразной. Сановникъ всталъ, тихо подошелъ къ адъютанту, уткнувшему носъ въ страницу, гдѣ было особенно много отмѣтокъ, и еще разъ внимательно осмотрѣлъ шевелюру.

— Господинъ Прядильниковъ, — сказалъ онъ почти торжественно: — пожалуйте сюда.

Прядильниковъ встрепенулся, капнулъ большую каплю жидкаго гумми-арабика на самую средину страницы, бросился вытирать и зацѣпился шпорой за ножку стула.

— Господинъ Прядильниковъ, — повторилъ сановникъ: — пожалуйте сюда.

Прядильниковъ послѣдовалъ за его высокопревосходительствомъ, который направился къ зеркалу.

— Что это? — спросилъ сановникъ, дотронувшись рукой до шевелюры адъютанта.

— Волосы, — проговорилъ Прядильниковъ.

— А какой видъ они имѣютъ? Сообразный-ли вашему званію?

— Неособенно, — пробормоталъ Прядильниковъ.

— Извольте отправиться подъ арестъ и привести себя въ болѣе приличный видъ.

Адъютантъ изволилъ отправиться и допустилъ даже цирюльника выстричь себя подъ гребенку. Сановникъ за это отъ должности его не отставилъ и даже, снисходительно улыбнувшись, сказалъ ему:

— Вы ужь, кажется, слишкомъ…

Но Прядпльниковъ съ того самаго дня, когда его подвели къ зеркалу, получилъ двойное отвращеніе отъ своей, какъ онъ называлъ ее, лакейской должности. Волосы его росли медленно, но исполнительность проявлялась еще медленнѣе, и сановникъ неоднократно замѣчалъ ему его небрежность. Кончилось тѣмъ, что Прядильниковъ переведенъ былъ столоначальникомъ въ департаментъ и могъ тамъ запускать волосы.

Его Алеша совладалъ кое-какъ съ супинами и герундіями и выдержалъ вступительный экзаменъ. Родители его тѣмъ временемъ умерли. Отъ нихъ осталось небольшое состояньице. Алеша кинулся съ азартомъ въ аудиторіи и первый годъ былъ самымъ пламеннымъ неофитомъ университетскаго знанія. По переходѣ во второй курсъ его потянуло проѣхаться за-границу. Тогда какъ разъ началась эпоха всеобщаго движенія на Западъ. Деньжонки были и Алеша сталъ упрашивать Николаича проѣхаться съ нимъ. Прядильниковъ взялъ отпускъ и пробылъ три мѣсяца за-границей, разъѣзжая съ Алешей по Рейну и Швейцаріи. Въ августѣ ему надо было вернуться, но его питомецъ ощутилъ неудержимое желаніе прокатиться хоть на три недѣльки въ Парижъ. Прядильниковъ службой еще тогда дорожилъ и уѣхалъ въ Россію, напутствуя Алешу всякими пріятельскими наставленіями на пути въ новѣйшій Вавилонъ. Алеша былъ еще очень юнъ. Даже его юношескіе инстинкты хоронились подъ спудомъ. Парижъ разбудилъ ихъ. На берегахъ Сенскихъ узналъ впервые Алеша, какъ его наружность уловляетъ сердца женщины. Попалъ онъ въ Латинскій кварталъ, поселился въ студенческомъ отельчикѣ и съ первыхъ дней окунулся по уши въ веселое житье, наполненное легкими любовными забавами. Онъ самъ изумлялся въ первое время, какъ это разныя Фи-фины, Титины, Лизеты и Аннеты въ такомъ количествѣ льнули къ нему. Онъ походя побѣждалъ ихъ и, не желая того, отбивалъ у сожителей, изъ которыхъ иные были смертельно влюблены въ своихъ «petites femmes». Ему ужь на роду было написано начать съ «адюльтера», хотя и въ сферѣ незаконныхъ сожительствъ. Онъ было и попробовалъ уклоняться и даже сильно началъ морализировать одну Фифиву, бѣгавшую къ нему по два раза въ день отъ своего сожителя, чахоточнаго студента, ревниваго и ослабленнаго, котораго она-же уложила въ гробъ. Но Фифина, бывшая лѣтъ на пять старше Алеши, брала его обѣими руками за голову, цѣловала, какъ ребенка, и разливалась звонкимъ хохотомъ. Послѣ того не было ему никакой возможности продолжать дальнѣйшую морализацію. Фифина сама схватила чахотку, а Алеша продолжалъ привлекать жительницъ Латинскаго квартала. Впослѣдствіи, въ Петербургъ, онъ разсказывалъ, что самъ хорошенько не помнитъ, какъ у него прошло цѣлое полугодіе. Въ этотъ періодъ онъ дѣйствительно предавался «эллинской жизни». Ему случилось даже разъ забѣжать, по ошибкѣ, въ квартиру какой-то изящной и бѣлотѣлой дѣвицы и найти ее въ кровати. Алеша помнитъ только, что въ этой квартирѣ онъ пробылъ двѣнадцать дней и столько-же ночей.

А Николаичъ, вернувшись въ Петербургъ, сталъ скучать безъ Алеши, чуть не схватилъ воспаленія мозга, сдѣлался крайне нервенъ и должностью своей тяготился непомѣрно. Онъ не ходилъ въ нее по цѣлымъ недѣлямъ. Начальство давало ему выговоры и отставка его состоялась сама собой. Акціонерная горячка находилась тогда въ самомъ разгарѣ. Человѣку знающему можно было приладиться къ какому-нибудь выгодному дѣлу; но Петръ Николаевичъ не чувствовалъ расположенія къ чисто-технической части. Онъ и не думалъ искать мѣста, гдѣ-бы можно было «объинженеривать». Онъ слѣдилъ за промышленной горячкой, и съ каждымъ днемъ желчь все накипала въ немъ. Его глубоко-честная натура, на подкладкѣ нервной тревоги и прирожденнаго пессимизма, возмущалась зрѣлищемъ безцеремонной эксплуатаціи отечественнаго легковѣрія. Въ особенности началъ онъ негодовать на заграничныхъ выходцевъ, куаферовъ и другихъ проходимцевъ, которые облѣпили все дѣло своимъ чужеяднымъ роемъ. Выйдя въ отставку, Прядильниковъ кинулся въ инженерную публицистику и попалъ въ кружокъ людей, которымъ именно надо было наложить руку на подобную личность. Кружокъ этотъ велъ мину противъ центральной администраціи и отличался какъ-бы патріотическимъ либерализмомъ. Изобличая всѣ безобразія центральной администраціи, кружокъ этотъ кричалъ о необходимости выдвинуть впередъ своихъ, русскихъ дѣятелей. Прядильниковъ сдѣлался для него запѣвалой. Его посвятили во всѣ закулисныя тайны, доставили ему нужное количество акцій, чтобы имѣть голосъ на собраніяхъ, всячески ублажали, давали ему обѣды, трубили про его статьи и замѣтки. Петръ Николаевичъ нѣсколько мѣсяцевъ былъ какъ въ чаду. Его дѣятельность казалась ему обширною и плодотворною. Въ ней находилъ онъ исходъ своей нервной тревогѣ и наклонности къ нравственнымъ изобличеніямъ. Онъ просиживалъ ночи, изготовляя ехидные протесты и громоносныя статьи. Ему некогда было присмотрѣться поближе къ кружку, который «лянсировалъ» его. Вся полемическая суматоха представлялась ему высокою миссіей, которая должна была, въ самомъ скоромъ времени, принести богатые практическіе плоды, обратить нечестивыхъ вспять и дать должное сіяніе лучезарной правдѣ. Но насталъ моментъ, когда завѣса спала съ близорукихъ глазъ желѣзно-дорожнаго полемиста. Кружокъ либеральныхъ протестантовъ началъ выясняться передъ Петромъ Николаевичемъ. Всѣ эти чистыя души вели свою кружковую мину, хотѣли овладѣть властью, обработать каждый свои дѣлишки, воспользовавшись общимъ теченіемъ тогдашняго либерализма. Прядильникова они осѣдлали, какъ довѣрчиваго малаго съ хорошимъ теоретическимъ образованіемъ и полемическою жилкой. Среди нихъ не нашлось никого подходящѣе для закидыванія бомбъ во вражій лагерь. Да имъ и удобнѣе было толкать впередъ человѣка неизвѣстнаго, нервно-смѣлаго и язвительнаго на языкъ. Побѣды они, однако, не одержали, своего запѣвалу при первомъ-же скандальномъ случаѣ выдалп, а самн ретировались. Петръ Николаевичъ приготовился къ большой баталіи и пустилъ въ ходъ всю свою нервность. Филиппики его были встрѣчены зубоскальствомъ и на другой-же день кружокъ, увидавши, что дѣло не выгорѣло, разжаловалъ его изъ запѣвалъ и главныхъ полемизаторовъ въ какіе-то прихлебатели. Урокъ былъ горькій. Прядильниковъ слегъ н нѣсколько мѣсяцевъ не могъ справиться съ полнѣйшимъ разстройствомъ нервной системы. Онъ преслѣдовалъ себя ѣдкими насмѣшками, язвилъ свою наивность и сталъ вдаваться въ діалектику мизантропическую. Не только акціонерная горячка, но и все либеральное движеніе конца пятидесятыхъ годовъ сдѣлалось ему подозрительнымъ, а вскорѣ и совсѣмъ огадилось. Онъ продолжалъ ужасно много читать и ко всему про себя придираться, на все набрасывать тѣнь личной горечи…

Алеша очнулся тоже на восьмомъ мѣсяцѣ любовной эпидеміи и набросился было на серьезный студенческій обиходъ жизни, сталъ ходить и въ Сорбону, и въ «Ecole de Droit» и въ «Collège de France», но Фифины не давали покоя. Онъ почувствовалъ, что безъ Николаича онъ пропадетъ и никакъ не направитъ себя на университетскій путь. Тутъ же сталъ онъ получать самыя мрачныя письма отъ Прядильникова, которыя одни были способны вызвать его изъ Парижа. Онъ оборвалъ нить на какой-то Леони, которая клялась ему въ самый день его отъѣзда нанюхаться окиси углерода въ должномъ количествѣ. И эта смертоубійственная угроза не удержала Алешу. Онъ полетѣлъ прямо въ Петербургъ и нашелъ Николаича въ состояніи ужаснаго нравственнаго маразма. Теплое чувство, связывавшее ихъ, сдѣлалось единственнымъ лекар-ствомъ обманутаго инженера. Въ своемъ Алешѣ онъ видѣлъ и ощущалъ, каждую минуту, красивую, даровитую, свѣтлую юность, предающуюся излишествамъ своего возраста съ такимъ оттѣнкомъ нравственнаго изящества, съ такою полнотой органическихъ силъ, что самыя эти излишества дѣлались предметомъ задушевнѣйшихъ разговоровъ и изліяній, вызывали смѣхъ въ нервномъ холерикѣ и помогали ему забывать глодавшаго его червяка. Алеша, врачуя его раны, являлся передъ нимъ блуднымъ сыномъ, прося руководительства и умственной поддержки. Начались занятія вдвоемъ, а съ ними проходила и хандра.

Университетская жизнь захватила Алешу довольно широкою волной. Занимался онъ порывами, много тратилъ времени на пріятельства, охотно покучивалъ, но также охотно сидѣлъ и дома, пристращался къ чтенію. Для него оно сопряжено было съ особымъ духовнымъ удовольствіемъ. Онъ ничего не читалъ, не поспоривъ потомъ съ Николаичемъ, не узнавши сути его взгляда, не обмѣнявшись съ нимъ самыми задушевными идеями и упованіями. На третьемъ курсѣ Алеша былъ уже гораздо начитаннѣе товарищей и въ немъ заговорила литературная жилка. Сначала Прядильниковъ давалъ ему кое-какую литературную работку: переводы статеекъ, извлеченія, своды фактовъ. Прядильниковъ самъ втянулся въ литературное дѣло, не переставая заниматься техническими вопросами. Другаго опредѣленнаго занятія у него и не нашлось. Онъ посвящалъ Алешу во всѣ свои полемическіе интересы, а полемизировалъ онъ постоянно. Кромѣ того, ихъ умственная жизнь затрогивала самые разнообразные мотивы: и беллетристику, и журнальную руготню, и новые соціальные вопросы, и проснувшуюся тогда критику. Алеша сталъ къ концу своего университетскаго ученія жить всѣми волненіями литературнаго міра. Свой юридическій факультетъ не сдѣлалъ онъ нимало цѣлью умственныхъ стремленій. Кандидатскій экзаменъ сдалъ онъ благополучно, поступилъ-было въ сенатъ, но черезъ нѣсколько времени превратился въ полулптературнаго богему.

Еще въ университетѣ «прожигалъ» онъ жизнь въ двухъ направленіяхъ: и по части пріятельскихъ пирушекъ, и по части женскаго пола. Вмѣсто Фифинъ и Титинъ явились русскія барыни, и Алеша какъ-то сразу сдѣлалъ себѣ спеціальность изъ того, что Прядильниковъ называлъ «совращеніемъ замужнихъ бабъ». Русскія барыни являлись, конечно, въ болѣе ограниченномъ количествѣ, чѣмъ Фифины; но звѣрь все-таки бѣжалъ на ловца. Алеша, возмужавъ, сдѣлался еще красивѣе и особенно борода его привлекала сердца барынь. Отдаваясь инстинктамъ и побужденіямъ своей эллинской молодости, Алеша все живѣе и разностороннѣе воспринималъ и разумѣлъ жизнь. На творческую сторону литературы отзывался онъ съ рѣдкимъ чутьемъ. Онъ способенъ былъ упиваться хорошею вещью, зачитываться ею, какъ выражался, «до изнеможенія». И внѣ книжекъ журналовъ, въ театрѣ, на выставкѣ, гдѣ только можно, Алеша искалъ эстетическихъ удовлетвореній, привязывался къ пьесѣ, къ актеру, къ картинѣ, говорилъ о нихъ горячо и, вмѣстѣ, съ тонкимъ юморомъ; равнодушнаго же критиканства терпѣть не могъ. Слогъ его сталъ выравниваться и очень скоро получилъ своеобразный пошибъ. Въ его языкѣ не попадалось вовсе вычурныхъ журнальныхъ фразъ, модныхъ иностранныхъ терминовъ, всей той рутины, которую молодые писаки переносятъ на бумагу прямо со страницъ любимыхъ журналовъ. Изъ него могъ бы выработаться не только бойкій фельетонистъ, но и весьма замѣчательный повѣствователь, еслибъ наслажденія жизни не увлекали его въ сторону и не увеличивали и безъ того порядочный запасъ лѣни. Задуманныхъ повѣстей Алеша никогда не могъ кончить. Даже для мелкихъ статеекъ Николаичу приходилось подвергать его чуть не домашнему аресту.

Строй его идей и художественныхъ симпатій отклонилъ его отъ строгой выработки своего символа вѣры и позволилъ относиться скептически къ тѣмъ толкамъ и ученіямъ, въ которые его ровесники впадали съ фанатизмомъ рьяныхъ адептовъ. Эти сверстники начали сторониться отъ него, называть «эстетикомъ», «постепеновцемъ» и разными другими отрицательными прозвищами. Алешу это не сердило; напротивъ, онъ отшучивался; самъ же сталъ все больше и больше склоняться къ народничанью, продѣлывать новое тогда петербургское ученіе о «почвѣ». Этимъ онъ, конечно, отошелъ отъ самаго характернаго движенія молодежи. Его самого не удивило и поступленіе на службу въ одну изъ «окраинъ», гдѣ онъ самъ же смѣялся надъ комедіей, посредствомъ которой замазывалась дѣйствительность, больше же занимался замужними женами да писалъ весьма дѣльныя мѣстныя корреспонденціи, за что и былъ приглашенъ выйти въ отставку. Его умъ, наблюдательность и юморъ обогатились разнообразнымъ житейскимъ матеріаломъ. Очень многіе русскіе вопросы стали ему извѣстны на корню, и еслибъ не та же лѣнь, онъ могъ бы составить себѣ почтенное имя, какъ публицистъ. Общее же міровоззрѣніе продолжало вбирать въ себя элементы невыясненнаго народнаго идеализма и теряло все больше и больше основы научной правды. Строгая формула закона природы не нравилась Алешѣ. Не любилъ онъ также сведенія всѣхъ сторонъ жизни къ труду, матеріальнымъ потре бностямъ и соціальнымъ немощамъ человѣчества…

Около своего Алеши, Николаичъ продолжалъ тянуть свое некрасное житье. Службы онъ не искалъ. Крайняя умѣренность потребностей позволяла ему проживать самую малость. Онъ только и тратился на папиросы да на чай, каторый у него не сходилъ со стола. Онъ получалъ изъ дому кое-какія деньжонки и зарабатывалъ нѣсколько сотъ рублей на своихъ статьяхъ, замѣткахъ и корреспонденціяхъ. Нервность и общая физическая слабость сдѣлали его домосѣдомъ и развили въ немъ разныя болѣзненныя свойства. Подъ вліяніемъ ихъ, онъ сталъ очень неровенъ въ расположеніи духа, обидчивъ и подозрителенъ. Привычка полемизировать придала ему язвительность даже въ обыкновенныхъ разговорахъ. Почти для всѣхъ постороннихъ Прядильниковъ былъ озлобленнымъ чудакомъ; но Алеша зналъ, какая благодушная и нѣжная натура сидѣла подъ этой оболочкой. Да и кромѣ Алеши, люди, съумѣв-шіе поладить съ впечатлительностью Петра Николаевича, очень скоро убѣждались въ томъ, что онъ преисполненъ простодушія, довѣрчивости и высокой деликатности. Его изобличительный задоръ исходилъ исключительно изъ мозга и какъ бы вовсе не касался внутренняго его существа.

Горькое испытаніе, вынесенное имъ въ началѣ своей жизненной дороги, не помѣшало ему вовсе откликнуться очень горячо на новый наплывъ тѣхъ экономическихъ интересовъ страны, по которымъ онъ не переставалъ работать. Онъ опять готовъ былъ продать свою искренность, умъ и знанія за чечевичную похлебку неисправимаго идеализма. Алеша оказывался гораздо старше его и, преклоняясь предъ чистотой его нравственной личности, смѣялся надъ его дѣтскою довѣрчивостью.


VII.

«Генералъ» Саламатовъ встрѣтилъ Прядильникова на порогѣ и сталъ шумно усаживать. Курьеръ называлъ его генераломъ. На самомъ же дѣлѣ онъ былъ дѣйствительный статскій совѣтникъ, приближающійся къ тайному, съ дѣтства посвященный гражданской карьерѣ. Гдѣ-нибудь въ захолустьѣ, дожидаясь на станціи лошадей, вы приняли бы его, особливо въ дорожномъ платьѣ, за степнаго помѣщика или купчину, брѣющаго бороду. Онъ со всѣхъ сторонъ заплылъ жиромъ. Большая, курчавая голова, вся красная и лоснящаяся, прикрѣплена была посредствомъ бычачьей шеи къ огромному туловищу. Брюхо свое онъ долженъ былъ уже носить, какъ чемоданъ, поддерживая обѣими руками. Но эта ноша какъ-то не мѣшала ему двигаться и даже выказывать юркость. Каріе глазки выглядывали изъ-подъ ожирѣлыхъ покрововъ лица и живо перебѣгали отъ предмета къ предмету. Въ нихъ не потухалъ особый искристый огонекъ. Эти глазки и показывали настоящій возрастъ генерала Саламатова. Ожирѣлость дѣлала его на нѣсколько лѣтъ старше.

— Какимъ васъ куревомъ прикажете угощать? — заговорилъ хозяинъ, держа въ своихъ бѣлыхъ и пухлыхъ рукахъ руку Прядильникова, оставшуюся съ утра неумытою.

Прядильниковъ подался въ глубь кресла и прокартавилъ:

— Папироску соблаговолите.

— Да ужь лучше сигарочку. Мнѣ же вчера Фейкъ предоставилъ такія регаліи… ума помраченіе!

Саламатовъ двинулся къ особому столику съ сигарами, который своимъ устройствомъ уже возбуждалъ нѣкоторую зависть Петра Николаевича.

Не только этотъ столикъ, но весь кабинетъ Салама-това былъ въ нѣкоторомъ родѣ «перлъ созданія». Врядъ-ли у самыхъ первыхъ жрецовъ златаго тельца имѣлась храмина внушительнѣе, богаче и комфортабельнѣе этой. Отъ каждаго кресла, отъ каждаго рѣзнаго украшенія пахло солидною роскошью. Для всевозможныхъ положеній тѣла, желающаго успокоиться, имѣлось особое вмѣстилище. Письменный столъ представлялъ собою цѣлую поэму канцелярскаго комфорта. И каждая вещь на немъ брала изящною массивностью. Книгъ оказывалось всего на два небольшихъ шкапа, за то въ какихъ переплетахъ! А кромѣ этихъ двухъ шкаповъ, были симметрически разставлены два шкаповидныхъ вмѣстилища, раздѣленныя на ящики, съ печатными золотыми этикетками, обозначающими самыя разнообразныя рубрики дѣлъ и вопросовъ. Только одинъ Эмиль де-Жирарденъ могъ бы потягаться своими картонами и ящиками съ этими блистательными дѣловыми шифоньерками. Отъ темно малиноваго фона стѣнъ пріятно отдѣлялись матовыя золотыя рамы масляныхъ картинъ. На всѣхъ изображались болѣе или менѣе раздѣтыя красавицы. Передъ каждою придѣлана была, для вечерняго освѣщенія, особая лампа.

— Вкусите, вкусите, — говорилъ Саламатовъ, тыча Прядильникову въ руку большущую сигару. — Одинъ ароматъ настроитъ васъ отличнѣйшимъ манеромъ; а вы, кажется, нынче что-то хохлитесь. Мнѣ даже и совѣстно, что я послалъ за вами.

— Я ничего-съ, — бормоталъ Прядильниковъ.

— Вы, должно быть, всю ночь просидѣли за работой?

— Такъ, немножко.

— Часиковъ, поди, до пяти? Преклоняюсь предъ вами, дорогой Петръ Николаевичъ, преклоняюсь. Я, кажется, имѣю репутацію дѣятельнаго человѣка и всегда ее поддерживалъ; но ночная работа начинаетъ ускользать отъ меня. Разумѣется, когда надо, я просижу сорокъ часовъ, не разгибая спины; но въ обыкновенное время я по этой части — французъ. Мнѣ подавай вечеръ. Онъ долженъ мнѣ придавать денную энергію. А то совсѣмъ надорвешься. Вы, я вижу, какой-то схимникъ, подвижничествомъ занимаетесь; а вамъ-бы надо хоть изрѣдка пожуировать.

— Благодарю покорно.

Прядильниковъ началъ ежиться.

— Такъ, не теряя времени, дорогой Петръ Николаевичъ, обсудимте ближайшій планъ нашей кампаніи. Изъ того, что я вамъ сегодня прислалъ съ курьеромъ, вы уже видите, куда наши враги пробираются.

— Мерзавцы, мерзавцы! — шепотомъ воскликнулъ Прядильниковъ.

— Чистой воды мерзавцы; вотъ поэтому-то и надо дѣйствовать какъ можно быстрѣе. Вы знаете, что я прежде всего земецъ. Какъ ни широка была моя дѣятельность по части центральной администраціи разныхъ предпріятій, земскіе интересы одни трогаютъ меня глубоко.

— Да, да, — бормоталъ, опустивши глаза, Прядильниковъ.

— Надо вызвать сюда мѣстныхъ представителей. Съ предсѣдателемъ губернской управы я въ самыхъ лучшихъ отношеніяхъ. Я готовъ хоть сейчасъ же ему телеграфировать.

— Надо, надо земцевъ, — вырвалось у Нрядильни-кова.

— А къ пріѣзду его мы все какъ слѣдуетъ подготовимъ. И тутъ, добрѣйшій Петръ Николаевичъ, надо будетъ запустить брандера. Ту изобличительную статейку, которую вы, вѣроятно, уже составили…

— Простите великодушно, я забылъ ее захватить.

— Время терпитъ. Я пришлю къ вамъ курьера. Къ этой статейкѣ надо будетъ придѣлать новый хвостъ.

— Въ какомъ же вкусѣ?

— Въ смѣхотворномъ-съ, если возможно, подпустивши сколько слѣдуетъ перцу.

— Подпустимъ.

— Я вамъ сообщилъ только самый главный документъ; а здѣсь вотъ у меня собраны и другіе матеріалы. Пожалуйста, захватите ихъ. Только я, право, боюсь, что вы совсѣмъ надорветесь надъ этою работой.

— Сдѣлаю, сдѣлаю.

Прядильниковъ совсѣмъ не смотрѣлъ на своего собесѣдника, а только выпускалъ дымъ и нервно сдувалъ пепелъ съ кончика сигары.

— Это дѣло, — заговорилъ Саламатовъ, всколыхнувши своимъ брюхомъ: — громаднѣйшей важности, что, разумѣется, и не ускользаетъ отъ васъ.

— Еще бы, еще бы!

— Если тутъ потерпѣть пораженіе, то мы тогда не отстоимъ ни одной линіи. Надо же, наконецъ, дать отпоръ всѣмъ этимъ піявкамъ, всей этой презрѣнной жидовѣ. Что же послѣ того мы, настоящія дѣти нашей родины, имѣющія связь съ почвой, истинные земцы, хотя и принужденные барахтаться здѣсь, въ Петербургѣ.

Прядильниковъ только мычалъ и кивалъ головой.

— Мы имъ утремъ носъ! Они думаютъ, что русскій человѣкъ сплошаетъ передъ ихъ ерусалимскою лавочкой. Нѣтъ-съ. Мы дѣти всероссійскаго кряжа. Воображенія у насъ не меньше ихняго, работать мы можемъ, коли на то пошло, дьявольски. У васъ, добрѣйшій Петръ Николаевичъ, когда вы хотите, есть особенная ѣдкость въ статейкахъ, точно нарочно для этихъ разбойниковъ. Такъ, пожалуйста, батюшка, пустите вы должную порцію ехидства.

— Хорошо, хорошо, — картавилъ Прядильниковъ.

— Вы завтракали?

— Нѣтъ, я немного поздно проснулся.

— Откушайте. У меня рѣдиска — нѣчто сверхъестественное!

И Саламатовъ, отдуваясь и прищуривая глазки, откинулся на спинку кресла, послѣ чего поднялся и позвонилъ.

Завтракъ принесли совсѣмъ готовый и поставили между двумя креслами. Пикантность и разнообразіе закусокъ показывали, какого происхожденія брюхо Саламатова. Онъ сталъ по порядку отвѣдывать отъ каждой закуски, причмокивать толстыми и влажными губами, при чемъ щекп его тряслись и сластолюбиво вздрагивали. Прядильниковъ ничего этого не видалъ, углубившись въ очищеніе рѣдиски, что у него шло крайне плохо.

— Вы какой водочки? — спросилъ Саламатовъ.

— Не употребляю, — кинулъ Петръ Николаевичъ.

— Напрасно, напрасно. Смотрите-ка, какъ холера-то-начала забирать. Такой англійской горькой вы нигдѣ не получите, кромѣ меня, и такого виски: самъ привезъ на компанейскомъ пароходѣ изъ Лондона. А коли спиртныхъ не употребляете, позвольте пугнуть красненькимъ. Рекомендую вамъ этотъ кортонъ. Такого нѣтъ и у Маньи въ Парижѣ, а у него первый кортонъ. У Рауля всего какихъ-нибудь дюжины двѣ бутылокъ осталось. Да вы посмакуйте хорошенько. Букетъ-то, букетъ-то — духи малиновые, легкость и сочность вина…

Поднося рюмку изъ тонкаго хрусталя къ своимъ лоснящимся губамъ, Саламатовъ совсѣмъ закатилъ глаза и вся утроба его получила волнообразное движеніе. Прядильниковъ тоже уткнулъ носъ въ рюмку и началъ торопливо прихлебывать, слегка поморщпваясь, какъ-будто вино было кислятина.

— Ха, ха, ха!… — разразился Саламатовъ: — да вы его глотаете, точно касторовое масло.

— Доброе вино, — заторопился выговорить Прядильниковъ.

— Малиновые духи.

Саламатовъ пропускалъ рюмку послѣ бараньей котлетки, за которою послѣдовали почки въ мадерѣ, маседуанъ изъ легюмовъ и гурьевская каша.

Прядильниковъ только тыкалъ вилкой, а ничего путемъ не ѣлъ.

— Одно мы можемъ сказать, — вскричалъ Са^лама-товъ: — что нигдѣ нельзя такъ поѣсть, какъ на святой Руси! Конечно, Парижъ по этой части первое мѣсто: Филипъ, Биньонъ, Бребанъ, Café Anglais, все это — маги и волшебники по части разныхъ сюпремовъ, въ особенности Филипъ. Тонкость, сервировка и комфортъ превыше всякаго описанія. Вы ему говорите: мнѣ нужно обѣдъ, насъ будетъ человѣкъ семь, восемь. Онъ отвѣчаетъ: прекрасно, я сервирую большой обѣдъ, un grand diner, такъ-сказать по первому разряду; стоитъ это триста франковъ, и для него все равно: будетъ-ли васъ восемь человѣкъ, десять и даже двѣнадцать. Ну, предположите, что васъ десять человѣкъ., Выходитъ по тридцати франковъ на рыло. Ну, что такое тридцать франковъ, какихъ-нибудь десять рублишекъ? Что можно имѣть за эти деньги въ богоспасаемомъ градѣ Петербургѣ? а Филипъ отведетъ подъ васъ три комнаты: столовую со всѣми принадлежностями, салонъ и курильную комнату, un fumoir. Обѣдъ въ шесть сервизовъ, не считая оръ девръ’овъ, лафитъ, бургонское и шампанея. Ну, разумѣется, для русскихъ шампанеи недостаточно; но по остальному верхъ комфорта и шика. И знаютъ они свое дѣло, какъ геніальнѣйшіе артисты. Да вотъ хоть бы тотъ же Маньи. Помню, пригласилъ меня обѣдать одинъ французъ, родомъ изъ Бургундіи, говоритъ мнѣ: «я васъ повезу къ Маньи, гдѣ, какъ парижане увѣряютъ, самое лучшее бургонское». Дорогой онъ разошелся на тотъ сюжетъ, что всѣ вообще парижане въ красномъ винѣ, особенно въ бургонскомъ, ни чорта не смыслятъ. Я ему поддакиваю. Ѣхалъ я въ первый разъ къ этому Маньи. Забираетесь вы въ какую-то трущобу. Ресторанчикъ — въ антресоляхъ, низенькій, духота смертельная. Помѣстились мы въ общей залѣ. Угощалъ меня бургундецъ; они на этотъ счетъ въ родѣ русскихъ, — какъ-разъ вломятся въ амбицію, если вы предложите заплатить за свою часть. Бургундецъ заказываетъ обѣдъ и говоритъ мнѣ: «мы начнемъ съ маленькаго винца, франка въ четыре»; но уговоръ былъ пить одно бургонское…

Саламатовъ остановился, проглотилъ нѣсколько ложекъ гурьевской каши, сладко мигнулъ правымъ глазомъ и повелъ себѣ по животу пухлою ладонью. А въ эту минуту въ головѣ Прядильникова топтался вопросъ: «Зачѣмъ онъ мнѣ все это разсказываетъ?» Глаза его полустыдливо были опущены на тарелку, въ которую онъ тыкалъ десертною ложкой, не поднося ее ко рту.

— А сырку какого прикажете? — спросилъ Саламатовъ, пододвинулся къ столу и толкнулъ его своею тушей: — вотъ въ этомъ я французомъ сдѣлался, люблю побаловаться сыркомъ послѣ сладкаго кушанья. Рекомендую вотъ этотъ стильтонъ. Духъ одинъ чего стоитъ! Наконецъ-то и у насъ начали получать камамберъ. Парижане не даромъ прозвали его царемъ сыровъ. Вотъ онъ, откушайте. Кружочекъ маленькій, а толку въ немъ не мало. Особенная какая-то маслянистая пикантность. Онъ въ какихъ-нибудь пять лѣтъ вытѣснилъ всѣ почти сыры.

— Будто-бы? — наивно спросилъ Прядильниковъ.

— По крайней мѣрѣ, въ Парижѣ. Такъ позвольте мнѣ досказать исторію у Маньи и положить вамъ кусочекъ камамбера. Даютъ намъ прекрасный ресторанный обѣдъ: бискъ, соль норманъ, филе шатобріанъ, чудеснѣйшій горошекъ съ крутонами и пулярдку. Мой бургундецъ подзываетъ къ себѣ гарсона, завѣдующаго погребомъ, sommelier, — у нихъ такіе зеленые фартуки вмѣсто бѣлыхъ, — и спрашиваетъ: «какой у васъ высокій сортъ бургонскаго?» Виночерпій отвѣчаетъ: «у насъ есть шам-бертенъ въ четырнадцать франковъ». Бургундецъ приказалъ подать его и говоритъ мнѣ: «посмотримъ, что это будетъ за шамбертенъ!» Приносятъ бутылку со всевозможными предосторожностями, въ корзиночкѣ. Скажу въ скобкахъ, что только у меня и подаютъ такъ вино во всемъ Петербургѣ. Бутылка — почтеннаго вида. Бургундецъ самъ наливаетъ и мы смакуемъ. Мнѣ вино показалось очень хорошимъ, только развѣ слишкомъ пахучимъ; но бургундецъ разсердился, доказывая, что это болтушка, un vin coupe, а не шамбертенъ! Прикаываетъ онъ попросить самого хозяина, Является господинъ Маньи, какъ у Гоголя говорится, «французъ съ открытою физіономіей», въ бѣломъ галстукѣ, и между ними происходитъ слѣдующій діалогъ: «Неужели, спрашиваетъ бургундецъ, это ваше самое лучшее вино?» — «Нѣтъ, отвѣчаетъ Маньи, не самое лучшее, а самое дорогое», и тутъ-же, какъ на ладонкѣ, выложилъ: въ которомъ году онъ его купилъ въ долѣ съ Бребаномъ и Биньономъ и почему онъ не можетъ пускать бутылку дешевле четырнадцати франковъ. «А если, говоритъ, вамъ угодно знать, какое изъ моихъ бургонскихъ винъ самое высокое, то спросите стараго Кортону. Оно всего восемь франковъ бутылка». Онъ даже облизалъ пальчики. Бургундецъ спрашиваетъ кортону. Кортовъ совершенно уконтентовалъ его. Когда подали счетъ, въ счетѣ бутылка шамбертена не значилась, а она ужь была изгажена. Бургундецъ вламывается въ амбицію и опять приказываетъ позвать Маньи. Французъ съ благородною физіономіей разсыпался въ любезностяхъ, говоря, что онъ безмѣрно счастливъ, видя у себя такихъ знатоковъ, и брать деньги за шамбертенъ рѣшительно отказался. Вотъ они чѣмъ берутъ также, и чего у насъ вы не найдете!..

«Зачѣмъ, зачѣмъ онъ все это мнѣ говоритъ?» продолжалъ думать Прядильниковъ, поморщиваясь отъ запаха сыра; онъ смертельно желалъ курить.

— Спору нѣтъ, по всѣмъ этимъ частямъ кулинарнаго искусства Парижъ — эльдорадо! Но и у насъ есть своя поэзія въ богатствѣ и разнообразіи всякаго рода ѣды. Возьмите вы наши коместибли, нашу дичь, множество блюдъ, нарочно устроенныхъ для русскаго желудка. Я въ этомъ отношеніи не переставалъ быть патріотомъ. Вѣдь у пасъ, по этой части, есть самородокъ — геній. Слыхали вы когда-нибудь про Никиту Егорова?

— Нѣтъ, не слыхалъ.

— Это — геніальнѣйшій продуктъ нашей русской почвы. Я его помню простымъ буфетчикомъ изъ вольноотпущенныхъ въ Нижнемъ, въ клубѣ. Тамъ его способности и начали развиваться. Сначала онъ снялъ буфетъ на ярмаркѣ, потомъ выстроилъ цѣлый ресторанъ и тутъ развернулся. Могу васъ увѣрить, что такой роскоши закусокъ вы не найдете въ цѣломъ мірѣ. Подходите вы къ буфету, и громаднѣйшій прилавокъ весь уставленъ. Поэтъ, я вамъ скажу, чистый поэтъ! Столько воображенія у этого человѣка! Возьмите вы одну какую-нибудь кулинарную статью, ну, хоть стерлядь. Вы себѣ представить не можете, что онъ сдѣлаетъ изъ стерляди. Онъ вамъ ее выставитъ и сушеную, и копченую, и маринованную, и залитую масломъ. Изъ дряни изъ какой-нибудь, изъ сушеныхъ карасей онъ сдѣлаетъ такую закуску, что вы языкъ проглотите. А грибы! У него они превращаются въ какой-то фантастическій міръ. Ни одна милютинская лавка, ни Смуровъ, ни Елисѣевъ не добудутъ вамъ одной десятой грибныхъ закусокъ, какія вы находите на прилавкѣ

Никиты Егорова. Теперь онъ снялъ буфетъ въ вокзалѣ Николаевской дороги въ Москвѣ. Боюсь, что испортится тамъ. Н каждый разъ, туда-ли ѣду, оттуда-ли, первымъ долгомъ къ Никитѣ Егорову, по старому пріятельству. Вида онъ колоссальнаго. Я смотрю передъ нимъ щепкой, довольно вамъ. Самъ своихъ закусокъ не ѣстъ и въ лицѣ даже худъ, а чемоданъ втрое больше моего. И я былъ такъ радъ, когда нашелъ у Бедекера, знаете, въ извѣстномъ гидѣ, подробное изложеніе всѣхъ достоинствъ Никиты Егорова, какъ трактирщика и ресторатора. Пора, наконецъ, иностранцамъ знать, что и мы умѣемъ поѣсть. И мы съ нимъ, кого онъ знаетъ по Нижнему, въ патріархальныхъ отношеніяхъ. Я, напримѣръ, питаю къ нему величайшее почтеніе и смотрю на него, какъ на геніальнѣйшаго артиста своего дѣла. Онъ теперь капиталы имѣетъ и большія дѣла ведетъ, а я ему не могу говорить вы. Пріѣдешь, облобызаешься и говоришь: «ну, что, молъ, какъ ты, Никита Егоровичъ, хорошо-ли попрыгиваешь?» И ему ловчѣе, и мнѣ хорошо. И, право, онъ-бы обидѣлся, если-бъ заговорить съ нимъ другимъ тономъ, на вы. Есть такая патріархальность, есть, и даже я вамъ доложу, что…

Саламатовъ остановился, увидавъ въ дверяхъ кабинета женскую фигуру.

— Борисъ! — окликнула она его нѣсколько въ носъ и упирая, пофранцузски, на букву о, какъ это требуется по законамъ свѣтскаго произношенія.

— Ахъ! Надина, тебѣ меня нужно? войди, войди.

Туша Саламатова заколыхалась. Прядильниковъ приподнялся и очень сконфузился. Дама сдѣлала два шага отъ портьеры и остановилась.

Она выказывала ширококостную суховатость. На ея зеленоватомъ лицѣ выставлялся длинный носъ надменнаго вида. Она прищуривала глаза и выправляла себѣ пальцы, ломая ихъ въ различныхъ направленіяхъ.

Наблюдатель, болѣе спокойный, чѣмъ Прядильниковъ, замѣтилъ-бы тотчасъ-же, что Саламатовъ при появленіи своей жены измѣнилъ выраженіе лица и на особый фасонъ засуетился.

— Позволь мнѣ, мой другъ, представить тебѣ нашего почтеннѣйшаго Петра Николаевича Прядильникова, служащаго намъ своимъ талантливымъ перомъ.

Саламатова кивнула и пропустила какой-то неосязаемый звукъ. Прядильниковъ совсѣмъ растерялся и началъ тереть салфеткой подбородокъ. Очки чуть-чуть не спали у него.

— Ты берешь экипажъ? — спросила она, не обращая никакого вниманія на гостя.

— Да, мой другъ, я-бы хотѣлъ, — отозвался Саламатовъ жиденькимъ голоскомъ.

— А, — протянула она: — ты куда-же собираешься?

— Да мнѣ нужно заѣхать въ правленіе и въ министерство, а потомъ прокачусь немного.

— А я сбираюсь пѣшкомъ въ Лѣтній садъ, такъ ты бы за мной туда заѣхалъ.

— Да, да, — заторопился Саламатовъ: — я тамъ недалеко буду.

Она кивнула опять носомъ, такъ что и на долю Прядильникова досталось немножечко, и выплыла беззвучно изъ кабинета.

Саламатовъ сдѣлалъ движеніе къ двери, какъ-бы желая проводить ее, и, по ея уходѣ, не тотчасъ-же пришелъ въ себя.

Прядильниковъ взялся за свою шапченку и началъ что-то картаво бормотать.

— Добрѣйшій Петръ Николаевичъ, такъ пожалуйста, батюшка, скорѣе строчите, а я вызову депешей земца. Онъ и безъ того собирался въ Петербургъ. Послѣ завтра вечеркомъ, такъ часовъ около возьми, жду васъ.

Опять что-то пробормоталъ Прядильниковъ и, подталкивая очки на переносицу, вышелъ изъ кабинета.


VIII.

Медленно спускался Петръ Николаевичъ по широкой, устланной ковромъ, лѣстницѣ. Завтракъ у Саламатова особенно смутилъ его.

«Экій сластолюбъ,» бормоталъ про себя Прядильни-ковъ. «Цѣлую лекцію прочелъ о бургонскомъ, камамберѣ, стерляди и Никитѣ Егоровѣ. Зачѣмъ эта болтовня? Мнѣ этотъ Саламатовъ начинаетъ казаться какимъ-то тузистымъ моншеромъ. Земецъ, говоритъ, а самъ весь ушелъ въ петербургскія аферы. А быть можетъ, и въ самомъ дѣлѣ готовъ сослужить службу настоящимъ земцамъ? И генеральша эта съ носомъ. Экій носъ, почище моего будетъ. Зачѣмъ онъ меня представлялъ? Очень нужно! Она — точно герцогиня нортумберландская какая-нибудь. Кивнула, что твоя Милитриса Кирбитьевна. Нѣтъ, я буду лучше вечеромъ ходить…»

Онъ вышелъ на улицу и инстинктивно усмѣхнулся подъ лучами веселаго солнца.

«Генеральша въ Лѣтній садъ ѣдетъ. Ужь и мнѣ не пойти-ли туда, благо недалеко? Походить хорошенько, устать да и храповицкаго часовъ до девяти; а работищи — страсть.»

Мужественно сталъ Прядильниковъ шлепать по грязи, переходя Моховую и направляясь къ Симеоновскому мосту.

«Алешку-бы взять погулять; онъ, поди, подлецъ, закатился къ этой новой бабѣ. Лютъ! и выдумалъ же фортель: адюльтеръ, говоритъ, я бросилъ, а такъ, говоритъ, начну дѣйствовать, въ разницу».

Прядильниковъ еще разъ вернулся мысленно къ кулинарному разговору за завтракомъ и никакъ не могъ установить должнаго равновѣсія въ окончательномъ сужденіи о Саламатовѣ.

А Саламатовъ, тотчасъ но уходѣ Прядильникова, сталъ приступать къ своему туалету. На немъ была коротенькая жакетка изъ желтаго, точно верблюжьяго, сукна. Животъ уходилъ въ широчайшіе домашніе шаровары изъ такой-же матеріи. Галстуха Саламатовъ у себя въ кабинетѣ не выносилъ. Камердинеръ подалъ ему вицмундирную пару необыкновеннаго изящества. Изъ-за лацкана выглядывала звѣзда. Но и въ этомъ Саламатовъ не смотрѣлъ чиновникомъ. Отложной воротничекъ рубашки, узкій галстучекъ и широчайшій вырѣзъ жилета — все это придавало ему видъ ожирѣлаго бонвивана, но не департаментской особы.

— Иванъ Пантелѣичъ, — сказалъ онъ камердинеру, когда тотъ натягивалъ на него вицмундиръ: — завтра приготовить шитый мундиръ со всею остальною сбруей.

Онъ подошелъ къ зеркалу, взъерошилъ щеткой и безъ того курчавые волосы, прыснулъ духовъ въ носовой платокъ и молодцовато понесъ свое брюхо черезъ залу въ переднюю.

— Барыня ушла? — спросилъ онъ камердинера.

— Ушли-съ.

У подъѣзда его ждала коляска съ парой караковыхъ.

Борисъ Павловичъ Саламатовъ принадлежалъ къ виднымъ особямъ новой зоологіи, народившейся на Руси. Онъ и ему подобные — настоящіе продукты бонапартова режима, только въ русскомъ вкусѣ. Такихъ людей дали цѣликомъ пятидесятые года. Въ это десятилѣтіе выработался ихъ типъ, сложился міръ ихъ интересовъ, позывовъ, инстинктовъ, организовалась вся та эксплуатація, которая нашла въ нихъ своихъ тузовъ.

Борисъ Павловичъ родился въ помѣщичьей семьѣ, не особенно богатой, но болѣе чѣмъ безбѣдной и нехудородной. Маменька своевременно озаботилась о его карьерѣ. Повезли его по двѣнадцатому году въ Петербургъ и отдали въ привиллегированное заведеніе, которое тогда имѣло все обаяніе новыхъ блистательныхъ правъ. Мальчикъ хотя и сталъ покучивать года черезъ три, но на экзаменахъ отвѣчалъ бойко и вообще выказывалъ рѣчистость, ловкость и больше «себѣ на умѣ». Вышелъ онъ девятымъ классомъ и отправился, послуживши немного въ Петербургѣ, въ свою губернію, на видное для молодаго человѣка мѣсто. Въ немъ была своего рода ширь, уживавшаяся гораздо лучше съ тогдашнею размашистою губернскою жизнью. Онъ любилъ осилить дюжину шампанскаго, любилъ лошадей, охоту, безцеремонное пріятельство, вранье съ барынями. Закваска помѣщичьяго дитяти залегала въ него раньше всѣхъ другихъ. Но Борисъ Павловичъ былъ не такой человѣкъ, чтобы опуститься и заглохнуть въ губернской жизни. Онъ только выжидалъ. Въ Петербургѣ на тѣ же средства и въ мелкихъ должностяхъ (а тогда, кромѣ службы, не было никакихъ рессурсовъ) онъ жилъ бы въ пять разъ хуже. Предаваясь губернскому привольному житью, Борисъ Павловичъ сохранялъ связь съ Петербургомъ, и не дальше, какъ черезъ два года, женился тамъ на дочери военнаго сановника, сухой, некрасивой и злючкѣ. Бракъ этотъ обезпечивалъ ему дальнѣйшій ходъ въ столицѣ, когда онъ найдетъ минуту удобною для переселенія въ Петербургъ. Женатый Борисъ Павловичъ жилъ открыто, объѣдался, душилъ шампанское, игралъ въ палки по крупной, занимался собачнпчествомъ. Всѣ его любили, въ особенности холостые люди. Онъ не отставалъ отъ нихъ въ кутежахъ; но у него въ домѣ царствовало благочиніе. Супруга сразу подчинила его домашнему контролю, въ особенности по части велпкосвѣтскости и бонтона. Сидя около нея въ своей гостиной, Борисъ Павловичъ дѣлался тихонькимъ, не иначе говорилъ какъ по-французски, и только за обѣдомъ пемного распускался. Онъ получалъ почти каждый день головомойки въ тиши алькова и никогда противъ нихъ не протестовалъ. Такъ прошло два-три года. Разразилась севастопольская буря. Борисъ Павловичъ надѣлъ ополченскій мундиръ и тотчасъ же очутился адъютантомъ у одного изъ самыхъ видныхъ начальниковъ ополченія. Уже и тогда нажилъ онъ себѣ брюшко. Наружность его была самая неподходящая, даже къ армяку ополченскаго адъютанта. Распорядительностью же и ловкостью по части личныхъ сношеній Борисъ Павловичъ отрекомендовалъ себя такъ, что прямо изъ похода, который его не довелъ, однако, до Севастополя, онъ очутился на самомъ видномъ мѣстѣ по своему вѣдомству, какое только человѣку его лѣтъ можно было занимать. Вотъ тутъ-то, въ послѣдніе годы «бонапартова десятилѣтія», нашелъ Борисъ Павловичъ свою стихію, далъ надлежащее развитіе всѣмъ органамъ своего многояднаго организма. Тутъ только показалъ онъ, что можетъ пстый сынъ своего десятилѣтія произвести для процвѣтанія собственной особы. Русскимъ обществомъ завладѣла промышленная эпидемія. Акціонерныя компаніи и всякаго рода товарищества полѣзли, какъ грибы. Борисъ Павловичъ, не бывши никогда промышленникомъ, оказался самымъ способнымъ человѣкомъ для пусканія въ ходъ разныхъ предпріятій. Какъ законникъ, излагающій бойко всякое дѣло и устно и письменно, выхлопатывалъ онъ все, что нужно, въ административныхъ сферахъ; какъ человѣкъ со связями, онъ зарекомендовывалъ предпріятіе вездѣ, гдѣ нужно, и въ свѣтѣ, и у денежныхъ людей. Къ концу пятидесятыхъ годовъ онъ былъ уже директоромъ нѣсколькихъ обществъ, а супруга тянула своего Бориса по іерархіи блистательныхъ званій, и до тѣхъ поръ не успокоилась, пока его переды и зады не скрылись подъ золотымъ шитьемъ. Дѣятельность Бориса Павловича изумляла даже самыхъ стойкихъ дѣльцовъ. По своему оффиціальному положенію, онъ пользовался кредитомъ способнѣйшаго чиновника и въ каждомъ изъ предпріятій, гдѣ онъ былъ администраторомъ, въ немъ души не чаяли и считали главнымъ воротилой. Мало того, онъ не пренебрегалъ никакими дѣлами и, за десять лѣтъ до нарожденія на Руси адвокатства, явился умѣлымъ ходатаемъ по всевозможнымъ вѣдомствамъ и родамъ дѣлъ. Эту часть своей огромной дѣятельности онъ приличнымъ образомъ маскировалъ, иначе его супруга слишкомъ точила-бы его своими аристократическими нотаціями. Все умѣлъ соглашать Борисъ Павловичъ и пи одна его доходная статья не становилась въ ущербъ другой. А сумма, доставляемая этими доходными статьями, росла не по днямъ, а по часамъ. Борисъ Павловичъ могъ съ истиннымъ самоудовлетвореніемъ сказать, что онъ своимъ личнымъ умѣньемъ добываетъ себѣ процентъ съ многомилльоннаго капитала. Ему бы, пожалуй, даже и не повѣрили люди, хорошо его знающіе, еслибы онъ показалъ годовой итогъ всѣхъ своихъ получекъ. И не смотря на это, Борисъ Павловичъ еле-еле сводилъ концы и очень часто зарывался. Кутила преобладалъ въ немъ надъ всѣмъ остальнымъ. Спустить нѣсколько десятковъ тысячъ было ему втрое легче, чѣмъ заработать ихъ. Претензіи супруги и собственная любовь къ комфорту заставляли жить совершенно соотвѣтственно своимъ расшитымъ передамъ и задамъ. А остальное довершали инстинкты барина, не имѣющаго никакого другаго завѣта, кромѣ услажденія своей утробы. И въ Петербургѣ Борисъ Павловичъ давалъ ходъ позывамъ и аппетитамъ; за-границей-же предавался колоссальному разгулу. Разсказывали, что, просадивши гдѣ-то въ Висбаденѣ или въ Монако тысячъ сто франковъ, онъ попалъ въ Парижѣ въ какой-то гостепріимный домъ, гдѣ хороводился цѣлыя двѣ недѣ іи и гдѣ каждый день стоилъ ему отъ трехъ до шести тысячъ франковъ. Супругу свою онъ не любилъ возить за-границу и отдѣлывался нѣжными подарками… Иногда приходилось совсѣмъ плохо, и даже по одной исторіи Борисъ Павловичъ чуть не сковырнулся, но тотчасъ же вышелъ сухъ изъ воды, хотя и запылилъ немножко свою чиновничью бѣлоснѣжность. Года два — три онъ вообще какъ-то постушевался. Россія заболѣла новымъ пароксизмомъ промышленной лихорадки. Желѣзнодорожное дѣло стало животрепещущимъ нервомъ русской дѣйствительности. Такіе люди, какъ Борисъ Павловичъ, опять расправили крылья и очутились настоящими хозяевами житейской арены. Размѣры предпріятій удесятерились; легкость, съ какою милліоны начали попадать къ карманы дѣльцовъ новаго сорта, сдѣлалась почти баснословною. Въ одинъ прыжокъ простой смертный могъ превратиться чуть не въ индійскаго набоба. На первомъ планѣ стояли: умѣнье, ловкость, изворотливость, дерзость. Какъ же Борису Павловичу было не пуститься въ новый водоворотъ, когда онъ видѣлъ, что всякая мелюзга, неимѣющая ни его блестящихъ способностей, ни его многолѣтней практики, не за понюхъ табаку добывала милліоны? Онъ сейчасъ же распозналъ, кто нырнетъ глубже другихъ, и сдѣлался необходимымъ человѣкомъ для нѣсколькихъ желѣзнодорожныхъ міровъ. Ждала его и другая арена — биржа. Она впервые овладѣла всѣмъ деньгостремительнымъ русскимъ людомъ въ такихъ европейскихъ размѣрахъ. Борисъ Павловичъ не могъ ограничиться ролью простаго биржевика, полегонечку спекулирующаго своими фондами. Онъ былъ капиталистомъ. Сквозь его пухлые пальцы деньги протекали, какъ вода. Ему открывалась широкая дорога баржевой агитаціи. Тутъ онъ еще разъ показалъ себя. Онъ сдѣлался воротилой въ цѣломъ биржевомъ ульѣ, гдѣ мастерили всевозможные финансовые эффекты. Въ теченіе цѣлаго года Борисъ Павловичъ, какъ гоголевскій «Утѣшительный», имѣлъ въ рукахъ своихъ «ключъ рисунка» и заработывалъ страшныя деньги помощью своихъ «зайцевъ». Конечно, и это сорвалось; но широкая желѣзнодорожная струя продолжала течь и давать пищу его дѣловому воображенію и возрастающей ловкости. Самому въ концессіонеры Борису Павловичу не удалось попасть; но паи имѣлъ онъ, гдѣ только было возможно. Онъ оставался попрежнему ходатаемъ по крупнымъ дѣламъ, и распустившаяся махровымъ цвѣткомъ адвокатура не дѣлала ему опасной конкуренціи. У него оставалась своя спеціальная практика, въ которой не произносятъ въ окружномъ судѣ рѣчей, а имѣютъ интимные кабинетные разговоры. И въэтой спеціальности Саламатовъ ничѣмъ небрезговалъ и успѣвалъ всюду, приводилъ въ восторгъ своихъ кліентовъ и поражалъ ихъ своею дѣловою изобрѣтательностью.

Жирное тѣло достигло крайняго предѣла ожирѣнія. Инстинкты обратились въ навыки. Борисъ Павловичъ не могъ уже попрежнему проводить за работой трое сутокъ сряду. На сластолюбіе и чревоугодіе шло цѣлыхъ полдня. Деньги тратилъ онъ все съ тою же быстротой; но супруга дѣлалась все уксуснѣе, и Борисъ Павловичъ все больше и больше плоховалъ въ супружескихъ стычкахъ. Все, что ей было извѣстно въ доходахъ мужа, она подвергала контролю, и Борисъ Павловичъ долженъ былъ скрывать отъ нея многія свои дѣла и дѣлишки для того, чтобы округлять суммы своихъ «карманныхъ денегъ».

Прядильникова Саламатовъ помнилъ по первой акціонерной эпохѣ, и когда ему понадобился такой именно техническій полемизаторъ, онъ сумѣлъ отыскать его и втянуть въ цѣлую агитацію. Съ нимъ онъ имѣлъ особый тонъ дѣльности съ оттѣнкомъ земскаго патріотизма и только сегодня за гурьевской кашей и смакованіемъ винъ перепустилъ мѣру чревоугодія.


IX.

Алеша Карповъ не хвастался Николаичу. По приведеніи себя въ блистательный видъ, онъ взялъ извощика, завернулъ въ кондитерскую Фаие, купилъ тамъ коробку конфектъ и поѣхалъ въ Милліонную.

Онъ нимало не задумался войти въ подъѣздъ дома съ извѣстнымъ ему нумеромъ. Также смѣло спросилъ онъ у швейцара:

— Въ какомъ номерѣ живетъ госпожа…

И онъ умышленно протянулъ это слово.

— Г-жа Бѣлаго? — отозвался швейцаръ.

— Да, — отвѣчалъ Карповъ, рѣшивши, что ему нужно именно г-жу Бѣлаго.

— Пожалуйте, въ бель-этажъ, налѣво.

Пальто свое Карповъ отдалъ швейцару и по богатой лѣстницѣ поднялся на первую площадку. Швейцаръ въ это время позвонилъ, и дверь отворилась предъ Карповымъ, какъ-бы сама собою.

— Г-жа Бѣлаго у себя? — спросилъ онъ весело, увидавъ передъ собой маленькаго грума въ коричневой курточкѣ со шнурками.

— У себя-съ, — отвѣтилъ мальчикъ, оправляя свой бѣлый галстухъ. — Какъ объ васъ доложить?

Карповъ вынулъ карточку и написалъ на ней подъ своею фамиліей: «имѣетъ вручить вамъ нѣчто».

Грумъ попросилъ его въ гостиную. Войдя въ нее, Алексѣй Николаевичъ улыбнулся. Воздухъ салона показался ему самымъ располагающимъ къ продѣлыванію сценъ любовнаго содержанія.

Его не заставили долго ждать. Свистъ шелковаго платья послышался за трельяжемъ. Быстрымъ движеніемъ руки Карповъ раздѣлилъ двѣ пряди своей бороды, обернулся на каблукѣ и отвѣсилъ низкій поклонъ.

Передъ нимъ стояла вчерашняя блондинка, въ черной кружевной косынкѣ, накинутой на шиньонъ, въ ярко-красномъ корсажѣ и темной, приподнятой сзади юпкѣ.

— Позвольте мнѣ, — заговорилъ Алексѣй Николаевичъ, не мѣняя почтительной позы: — возвратить вамъ вашу собственность.

— Какую? — спросила г-жа Бѣлаго, оглянувъ Карпова съ ногъ до головы.

Онъ протянулъ къ ней коробку съ конфектами.

— Я нашелъ ее вчера на подъѣздѣ кондитерской и разсудилъ, что обронили ее вы.

— Я? ха, ха, ха!… Да это прелестно!

Она сѣла на диванъ и рукой пригласила Карпова.

Онъ, все еще съ коробкой въ протянутой рукѣ, сѣлъ возлѣ нея и, скорчивши жалобную мину, проговорилъ:

— Я, право, не виноватъ. Прикажите получить.

Въ это время они глазами поняли другъ друга.

— Такъ вы увѣрены, — заговорила она: — что я вчера обронила эту коробку?

— Помилуйте, на подъѣздѣ.

— Хорошо, хорошо. Вы — смѣлый, я это очень люблю. Теперешніе молодые люди такія мокрыя курицы.

— Да какая-же смѣлость, — продолжалъ все такъ же жалостно Алексѣй Николаевичъ.

— Очень смѣлый и ловкій. Вчера вы меня спросили: гдѣ я живу, такъ серьезно, что я совершенно машинально отвѣтила вамъ. Молодецъ!

Они пристально глядѣли другъ на друга и многозначительно улыбались. Смѣлый брюнетъ уже нашелъ лазейку въ широкое сердце блондинки и самъ съ нескрываемымъ удовольствіемъ оглядывалъ всѣ ея контуры.

— Вы курите? — спросила опа, предлагая ему папироску.

Карповъ закурилъ, и тотчасъ-же, какъ ни въ чемъ не бывало, подсѣлъ къ ней очень близко.

— Неужели вы постоянно живете въ Петербургѣ? — спросила она.

— Почти-что постоянно. А что?

— Да какъ-же я васъ нигдѣ не встрѣчала.

— Это отъ того, — началъ шутовскимъ тономъ Алексѣй Николаевичъ: — что я спасался; а теперь хочу наверстать.

— Спасались? Это такъ на васъ похоже. Вы теперь на все лѣто здѣсь?

— Да, собираюсь на дачу.

— Куда?

— Да не знаю еще. А вы куда?

— Хотите быть моимъ жильцомъ? Я огромный домъ нанимаю.

— Еще-бы! Но позвольте мнѣ спросить васъ: какъ ваше имя и отчество? Я вчера, какъ только взглянулъ на васъ, сеичасъ-же рѣшилъ, что вы русская.

— А меня всѣ принимаютъ за нѣмку.

— Кто-же можетъ впадать на такую ересь?! Въ васъ — вся роскошь русской женщины.

— Батюшки, какая восторженность! Вы не литѳраторъ-ли?

— Что вы бранитесь!

— Какъ бранюсь?

— Да, какъ-же, сочинителемъ обзываете. Я грѣшу тайкомъ отъ самого себя. Только не въ стихахъ.

— Ну, я и говорю вамъ, что вы навѣрно литераторъ. Если-бы вы служили, у васъ-бы не было такой чудной бороды.

Карпову сдѣлалось уже совсѣмъ ловко.

— Такъ какъ-же васъ зовутъ? — спросилъ онъ, схватывая тонкую бѣлую руку съ длинными пальцами, которая какъ-то сама собою протягивалась къ нему.

— Акулина!

— Не можетъ быть.

— Лукерья!

— Пустяки.

— Хотите правду?

— Требую.

— Авдотья.

— Такъ и зналъ!

— Какъ, вы смѣли принять меня за Авдотью?

— Помилуйте, да это прекрасное русское имя. Вольно-же вамъ произносить его такъ. А вы скажите Евдокія. Вся пикантность заключается въ томъ, что я тотчасъ-же сказалъ себѣ вчера: эту даму зовутъ не Кристина Карловна и не Амалія Андреевна, а Прасковья Матвѣевна или Авдотья Степановна.

— Ай да угадчикъ! Вѣдь меня въ самомъ дѣлѣ зовутъ Авдотьей Степановной.

— А меня зовутъ просто Алешей.

— Такъ, съ перваго слова Алешей?

— Да, Алешей.

— Ну, будь по-вашему. Вѣдь, вамъ-бы, Алеша, слѣдовало оба уха до крови надрать…

— Да вѣдь вы сами говорите, что любите смѣлыхъ юношей. Ну, такъ и запишемъ, что юноша смѣлъ; а теперь, вотъ въ настоящую минуту, этому юношѣ очень легко и пріятно, и если вы не выгоните, онъ способенъ остаться здѣсь до скончанія вѣка.

— Я этому юношѣ скажу, что онъ выбралъ для своего визита не совсѣмъ подходящій часъ. Пріѣзжай онъ двадцатью минутами позднѣе, его-бы и совсѣмъ не приняли.

— А развѣ насталъ часъ Бразпльянца?

— Ха, ха, ха!… какого Бразильянца?

— Его ждете?

— Кого?

— Ну, самого?

И они оба разразились смѣхомъ.

Въ передней раздался звонокъ. Карповъ вскочилъ съ мѣста и сдѣлалъ трусливую гримасу.

— Бразильянецъ? — трагическимъ шепотомъ спросилъ юнъ.

— Да, — такъ-же отвѣтили ему.

— Прикажете провалиться въ тартарары?

— Струсили?

— Чтобъ я струсилъ! Представьте меня, какъ зубного врача.

— Ха, ха, ха!.. Ни представлять я васъ не буду, ни проваливаться вамъ не слѣдуетъ, а посидите вотъ тамъ, въ кабинетикѣ, минутъ десять, не больше.

— Въ кабинетѣ? — спросилъ все тѣмъ-же шепотомъ Карповъ, изображая на лицѣ своемъ комическій ужасъ.

Но, вмѣсто всякаго отвѣта, его взяли за плечи, повернули и тихонько вытолкнули за портьеру, позади которой онъ очутился въ миніатюрномъ женскомъ кабинетѣ, гдѣ и растянулся преспокойно на кушеткѣ.

Алексѣй Николаевичъ чувствовалъ себя болѣе, чѣмъ въ своей тарелкѣ. Онъ затѣялъ веселый пале-рояльный водевиль. Молодость подсказывала ему въ эту минуту всякій эротическій вздоръ. Бразильянецъ представлялся ему въ видѣ французскаго актера Лемениля и онъ далеко былъ не прочь сдѣлаться дѣйствующимъ лицомъ въ какомъ-нибудь любовномъ скандальчикѣ. Авдотья Степановна была какъ-разъ та особа, которую онъ вчера проектировалъ. Оказывалось, что она и добродушнѣе, и умнѣе, и игривѣе послѣдней барыни, доѣзжавшей своей любовью петербургскаго Алкивіада. Сейчасъ-же явился и комическій бра-зильянецъ, совершенно достойный того, какъ его будутъ дурачить. Отношеній къ Авдотьямъ Степановнамъ Карповъ никакъ не могъ считать за «адюльтеръ» и поздравлялъ себя съ тѣмъ, что такъ удачно началъ второй періодъ женолюбія.

Въ гостиной послышался скрипъ тяжелыхъ шаговъ и, вслѣдъ за тѣмъ, громкій желудочный голосъ. Діапазонъ этого голоса спалъ чрезъ нѣсколько секундъ. Карповъ, лежа на кушеткѣ, догадался, что Бразильянцу приказано говорить тише, что пале-рояльская сцена уже началась. Послышалось что-то похожее на паденіе какого-то тѣла, смягченное ковромъ.

«Опускается на колѣна,» разсмѣялся про себя Карповъ, «должно быть изъ грузныхъ. А у нея, разумѣется, мигрень, и она сейчасъ-же его вытуритъ».

Опять раздался шумъ, но другаго рода: съ силой отодвинули кресло. Мужской голосъ продолжалъ гудѣть.

— Убирайся! — вдругъ вырвалось у Авдотьи Степановны.

«Такъ и есть!» разсмѣялся про себя Карповъ.

Опять шумъ, точно какая-то туша поднимается съ полу.

— Борька! — сердито взвизгиваетъ Авдотья Степановна.

«Такъ его и надо,» поддакивалъ про себя Карповъ, «подпусти, матушка, нервовъ, подпусти, чтобы онъ чувствовалъ на себѣ тяжесть бразильянскихъ роговъ. Небольшую-бы истерику еще, съ задираніемъ рукъ».

Въ гостиной все стихло. Послѣ маленькаго гула, произведеннаго мужскимъ голосомъ, тяжелые шаги со скрипомъ стали удаляться къ передней.

Карповъ расхохотался и вскочилъ съ кушетки. Пале-рояльный эпизодъ произведенъ былъ по всѣмъ правиламъ искусства.

Портьеру приподняли. На порогѣ стояла Авдотья Степановна и плутовски улыбалась.

— Обращенъ въ бѣгство? — спросилъ Карповъ.

— И запрещено ему являться до послѣ-завтра.

— Такъ вотъ вы какъ прикрутили Бразильянца.

— Еще-бы! Этакій уродъ и лѣзетъ съ нѣжностями среди бѣла дня. Я, говоритъ, на минуточку къ тебѣ залетѣлъ, а меня жена дожидается въ Лѣтнемъ саду. Ну, говорю, и ступай, лобызайся съ ней. Такой вѣшалки еще Господь Богъ не производилъ другой. Однимъ носомъ выудитъ какого-угодно карася.

Карповъ протянулъ руки къ Авдотьѣ Степановнѣ, ввелъ ее въ кабинетикъ и посадилъ на кушетку.

— Бразильянецъ опускался на колѣни? — спросилъ онъ, цѣлуя обѣ руки.

— Бухнулся такъ, что и встать не могъ.

— Позвольте и мнѣ, геніальнѣйшая Авдотья Степановна, опуститься на оба колѣна.

Карповъ получилъ легкій поцѣлуй въ лобъ. Пале-рояльная сцена кончилась такъ, какъ ей слѣдовало кончиться..

Минутъ черезъ десять они хохотали, болтая взапуски.

— Я отъ васъ не уйду, — говорилъ Карповъ: — прежде, нежели вы мнѣ не разскажете по порядку своей исторіи. Для меня это первое дѣло.

— Вы ихъ записываете, что-ли, въ книжечку?

— Да-съ, веду списочекъ.

— Исторію вамъ мою? Она таки не изъ простыхъ. Я родилась на Волгѣ.

— Такъ и есть, — прервалъ Карповъ.

— Что такое?

— Я и это угадалъ. Словомъ, дѣва русская.

— Какая дѣва, ужь цѣлая баба. А вы, коли хотите слушать, такъ не перебивайте. На Волгѣ я родилась. Отецъ торговалъ мукой. Дѣла имѣлъ на милліоны. Меня отдали въ институтъ, въ Казани. Мать умерла, какъ я еще дѣвчонкой была. Насъ всего двое дѣгей осталось, братъ да я. Ну, училась, сдѣлалась барышней, училась хорошо, съ медалью вышла. И какъ только вылетѣла изъ института, такъ меня и подцѣпилъ сейчасъ уланъ. Мы сами-то жили въ Чистомъ Полѣ, а онъ въ уѣздѣ, помѣщикомъ былъ. Сильно я въ него втюрилась. Приданаго за мной дали тысячъ, что-ли, двѣсти, а то и больше, — я тогда еще была такъ глупа, что счету деньгамъ не знала, даромъ-что училась геометріи въ институтѣ. Мой уланъ и протеръ глаза этимъ денежкамъ. Хороводились мы съ нимъ и въ уѣздѣ, и въ Москвѣ года три. Сталъ онъ играть. Приданое мое утекло, а тамъ и его имѣньишко продали. Хорошо еще, что дѣтей у насъ не было. Въ Москвѣ онъ взялъ да и скрылся. Вотъ тутъ я и узнала жизнь. Отца-то уже не было въ живыхъ; а братецъ курилъ почище моего муженька, такъ курилъ, что когда я осталась одна, безъ копѣйки, отъ него я ничѣмъ не могла разживиться. А черезъ нѣсколько мѣсяцевъ и онъ волею Божіею помре. Доходила я до самой крайности, кромѣ огурцовъ и крутыхъ яицъ другой пищи не ѣла. Подвернулся студентикъ, такой-же горемыка, и говоритъ мнѣ: идите-ка вы въ бабушки.

— Въ какія бабушки? — удивленно спросилъ Карповъ.

— Въ повивальныя; а то въ какія-же? — Я послушалась. Начала учиться, разумѣется, впроголодь. Всякими изворотами пробилась я до экзамена. А съ экзамена подцѣпила перваго своего покровителя. Докторъ былъ со звѣздой и большими капиталами, старый холостякъ. Мнѣ мое голодное житье такъ опостылѣло, такая на меня напала злость, что я начала этого старца обработывать, точно я этимъ дѣломъ весь свой вѣкъ занималась. Акушерство мое было только для близиру, отводъ одинъ. Такъ прожила я года три — четыре; а покровитель-то мой отправился въ Елисейскія. Онъ меня на ноги поставилъ. Послѣ его смерти я огурцовъ и крутыхъ яицъ больше ужь не ѣла. Я имѣла свой салонъ. Захотѣлось мнѣ заграницу, разумѣется, не на свои деньги. Охотники нашлись, прокатились со мной по разнымъ мѣстамъ, а послѣ того перебралась я сюда.

— И изловляли Бразильянцевъ?

— Да, смѣлый юноша, изловляла разныхъ уродовъ. А тутъ какъ-разъ, точно для меня, развелось денежныхъ людей — лопатами загребай. Дорожки желѣзныя больно ужь всѣхъ разбередили, и такіе полѣзли денежные тузы; лѣтъ-то пять тому назадъ у него и лица-то не было человѣческаго, а теперь передъ нимъ и бѣлая фуражка пасуетъ. Лучшаго времени не можетъ быть для женщинъ съ разсудкомъ…

Авдотья Степановна подняла голову, взглянула привѣтливо на Алексѣя Николаевича и добавила:

— Вотъ моя исторія.

— Да вы прелесть! — вскричалъ Карповъ, тряся ее за обѣ руки. — Вы удивительный типъ. Никогда я не слыхалъ ни отъ одной женщины такой смѣлой исповѣди. А чувствую, что вы не-удалялись отъ истины ни въ одномъ словѣ.

— Изъ-за чего-же, скажите на милость? Мы такъ скоро поняли другъ друга. Во мнѣ вы не обманулись. Такъ неужели я стала-бы жантильничать и нести вамъ всякую ерунду? Знаю я такихъ барынь: салонъ держатъ, дѣтей при себѣ воспитываютъ, гувернантки всякія и компаньонки. Въ маскарадѣ подцѣпитъ такая барыня молодаго гусарика или пріѣзжаго, съ визитами позволитъ къ себѣ явиться, а тамъ и начнетъ ему отчитывать про свои супружескія несчастія. Иной разъ и совсѣмъ никакого супруга не имѣется, а то такъ супругъ прогналъ ее за скандалъ или съ нея получаетъ помѣсячно за то, что паспортъ ей на жительство высылаетъ. И смѣхъ, и грѣхъ! Хотите, я вамъ всѣхъ этихъ барынь пересчитаю. Я еще не довольно глупа, чтобы имъ подражать. Если мнѣ захочется кого поддѣть, я это сдѣлаю безъ всякихъ рацей.

— Преклоняюсь, преклоняюсь! — вскричалъ Карповъ и привлекъ къ себѣ Авдотью Степановну.

Они, какъ ни въ чемъ не бывало, перешли на «ты».

— Я у тебя твоей исторіи не спрашиваю, — говорила Авдотья Степановна, расправляя бороду Карпова. — Я вижу, кто ты, и знаю, что мнѣ съ тобой будетъ очень весело; а надоѣдимъ мы другъ другу, церемониться не станемъ и разойдемся.

— Ты знаешь, какъ сказалъ Лермонтовъ:

«Разлука будетъ безъ печали».

— Топиться не будемъ, извѣстное дѣло. Вотъ ты сейчасъ пришелъ, увидѣлъ и побѣдилъ. А попробовалъ-бы другой такъ явиться, съ коробочкой конфектъ, я-бы ему отпѣла. И моего брюхана смѣшно окрестилъ. Бразильянецъ онъ и есть.

— А гдѣ ты его подцѣпила?

— Самъ навязался. Я съ нимъ третій годъ живу. Онъ самъ капиталовъ не имѣетъ, но ловокъ, какъ чортъ, и деньги для него все равно, что щепки. Коли съ умомъ дѣйствовать, то отъ него больше наживы, чѣмъ отъ любаго милліонщика.

— А нравомъ каковъ?

— Пузырь — одно слово. Все у него ушло въ утробу его, и голова работаетъ на эту утробу. Умный человѣкъ, иной разъ и веселый, да больно ужь плутъ, только тѣмъ и занимается, что морочитъ людей, а деньжишки свои всаживаетъ во всякія безобразія. Вѣдь, кажется, баринъ, и въ чинахъ, и всегда съ тузами водился, а безобразникъ, что твой купеческій самодуръ. Теперь онъ еще какъ-то ноосѣлъ, особливо съ тѣхъ поръ, какъ мы его въ два жгута приняли.

— Кто-же это мы?

— Законная супруга и я. Онъ ее смерть боится; она рода сановнаго и съ ней нельзя разойтись, изъ-за дѣловъ его. Та ему голову-то мылитъ, мылитъ, а потомъ и я начну. Такую поероху задамъ, что онъ у меня цѣлую недѣлю на колѣняхъ ползаетъ. До меня онъ ужь больно за-границей блудилъ. Оттуда его приходилось выручать. И теперь прорываетъ, куда-нибудь съ француженкой закатится и ввалится ночью пьяный-распьяный. Вотъ я теперь съ нимъ и взяла манеру. Теперь ужь онъ у меня не смѣетъ позднѣе такого-то часу являться, особенно при мухѣ. Ты думаешь, я его ублажаю? Какъ-бы не такъ. Все дѣло я съ нимъ на чистоту веду. Трезвый онъ или пьяный, я ему говорю всегда то-же самое: «тебѣ женщина нужна, а мнѣ деньги. И какъ ты тамъ съ француженками ни хороводишься, а все ко мнѣ вернешься, потому что всѣ твои француженки моего мизинца не стоятъ. Если-бы у васъ, скотовъ, деньги-то были не мошенническія, такъ вы-бы не кидали радужныя ассигнаціи на всякую дрянь. Всѣмъ вашимъ француженкамъ — грошъ цѣна; только не думайте, что мы глупѣе ихъ. Мы тоже себѣ цѣну знаемъ!» И такъ я его теперь вышколила, что онъ безъ меня никакого дѣла не начинаетъ. Намедни я ему говорю: «смотри, Борька, не профер-шпилься. Ты вотъ на биржѣ долго не продержался, отъ того, что слишкомъ ужь густо пустилъ разную механику. Ты меня слушайся. А очень зарвешься, все сразу можетъ рухнуть, и я тогда твою красную рожу отставлю отъ своей особы и довольствуйся твоею долгоносою вѣшалкой. Ей вѣдь нужно, чтобы мужъ ея въ расшитомъ мундирѣ ходилъ; а ты какъ сильно проворуешься, тебя изъ службы-то выгонятъ».

— И все это онъ выслушиваетъ?

— Какъ еще! Онъ когда нюни-то свои распуститъ, кричитъ: «Дуня, изъ тебя вышелъ-бы геніальнѣйшій спекуляторъ!» Ну, я и пользуюсь этимъ. Чуть какое дѣло онъ покрупнее начнетъ устраивать, я сейчасъ ему: «мнѣ-де подавай могарычъ, пай, что-ли, или единовременно, потому-де я тебя на путь истинный наставляю».

— Да ты магъ и волшебникъ! — вскричалъ вдругъ Карповъ и тутъ-же, взявшись за часы, спросилъ: — а ты голода не чувствуешь?

— Какъ не чувствую, обѣдать пора. Ты у меня оставайся.

— А если-бъ я тебѣ предложилъ отпраздновать наше знакомство за городомъ, ins Grüne?

— Гдѣ-же?

— Гдѣ-нибудь. Теперь и на островахъ ужь все въ зелени. Ты-бы мнѣ свою дачу показала.

— Идеяі — откликнулась Авдотья Степановна и приласкала еще разъ бороду Алексѣя Николаевича.

Минутъ черезъ десять они оба выходили въ переднюю. Грума Авдотья Степановна съ собой не взяла. У подъѣзда стояла двухмѣстная осьмирессорная карета.

— Позволь еще одинъ маленькій вопросъ, — сказалъ Карповъ, опуская стору каретнаго окна: — вѣдь Бразильянецъ догадался-же, что кто-нибудь у тебя былъ?

— Это какъ? — спросила Авдотья Степановна.

— Да вѣдь мое пальто… да, бишь, я его оставилъ внизу.

— Ты и тутъ поступилъ какъ умница; но если-бъ тs и снялъ въ передней, оно сейчасъ повѣшено было-бы особо. Мой мальчикъ, его зовутъ Карлушей, понятливъ, какъ обезьяна.

Восьмпрессорная карета покатила къ Троицкому мосту.


X.

Петербургская бѣлая ночь начала уже сливаться съ зарей. Двойственный бѣлесоватый свѣтъ полегоньку вытѣснялъ свѣтъ небольшой лампочки, подъ которой Прядильниковъ, согнувшись въ три погибели, писалъ мелкимъ, связнымъ почеркомъ. Около него, на столикѣ, стоялъ большой чайникъ и стаканъ съ недопитымъ чаемъ. На блюдечкѣ и кругомъ на полу валялись окурки папиросъ. Землистый цвѣтъ лица Петра Николаевича превратился въ мертвенно-блѣдный. Круги около глазъ расширились и смотрѣли глубокими впадинами. Волосы спадали на лицо. Онъ тяжело дышалъ, двигая правою рукой съ необычайною быстротой. Видно было, что онъ внутренно горячится и кого-нибудь «исчекрыживаетъ».

Только и слышался въ комнатѣ скрипъ пера вперемежку съ отрывистымъ дыханіемъ. Каждыя пять-шесть минутъ Прядильниковъ прерывалъ работу и отхлебывалъ изъ стакана холодный, крѣпкій чай. Ему хотѣлось докончить этою-же ночью или, лучше сказать, этпмъ-же разсвѣтомъ.

Безостановочно писалъ онъ болѣе десяти минутъ и не замѣчалъ, какъ въ дверь вошелъ Алеша, пододвинулся къ столу и смотрѣлъ на него съ блуждающею улыбкой.

— Сизифъ! — раздалось надъ головой Прядильникова.

Петръ Николаевичъ нервно вздрогнулъ и пугливо окликнулъ:

— Кто тутъ?

— Сизифъ! — повторилъ Карповъ, все съ тою-же блуждающею улыбкой. — Приказано тебѣ ворочать камень, ну ты его и ворочаешь. Вкатишь ты его на гору, а онъ оттуда бухъ! Ты его опять наверхъ, а онъ трахъ! И такъ до скончанія вѣка. Умно!

— Откуда ты, Алешка? Да ты, кажется, урѣзалъ!

— Урѣзалъ я весьма умѣренно и однихъ только благороднѣйшихъ напитковъ. А ты — Сизифъ, и кромѣ перекатыванія камня сверху внизъ ничего ты путнаго изъ своей жизни не сдѣлаешь.

— Ступай спать, — сказалъ ворчливо-отеческимъ тономъ Прядильниковъ, оглядывая нѣсколько румяное лицо своего Алеши. — Алкивіадъ ты этакій безпутный!

— Ну, что-жь, что Алкивіадъ? Ты, чай, помнишь у Майкова:

«Были тутъ послы, софисты,

«И архонты, и артисты;

«Онъ рѣчами овладѣлъ,

«Хохоталъ надъ мудрецами

«И безумными глазами

«На прекрасную глядѣлъ».

Слышишь: надъ мудрецами хохоталъ и надъ тобой въ томъ числѣ, какъ подобаетъ истинному цѣнителю земной юдоли. Ты божья коровка, а работаешь на пауковъ. Мудрецы собирались у кого? У Фрины. А съ кѣмъ она надъ ними хохотала? Все съ тѣмъ-же Алкивіадомъ. Ты вотъ всю ночь корпѣлъ, а я жилъ, какъ эллинъ. А кто изъ насъ мудрѣе? Хочешь ты прослушать, такъ я тебѣ это какъ на ладонкѣ выложу.

— Ступай дрыхнуть! Мнѣ докончить нужно.

— Симеонъ Столпникъ! Ты хоть-бы о томъ подумалъ, что вѣдь еще двѣ-три такихъ ночи — и тебя на «Волково» свезутъ. Сдѣлай ты передышечку хоть въ десять минутъ, а я тебѣ тѣмъ временемъ притчу разскажу.

Карповъ прилетъ на диванъ, а Прядильниковъ, съ жестомъ выбившагося изъ силъ гувернера, прихлебнулъ чаю и закурилъ папиросу.

— Такъ вотъ, Сизифъ, Алкивіадъ-то и проникъ въ самую ту паутину, куда тебя пауки затягиваютъ.

— Что ты городишь?

— Ладно. Проникли мы туда въ силу нашей эллинской натуры. Что я тебѣ говорилъ вчера или сегодня, какъ хочешь, на счетъ той блондинки, — помнишь, у кондитерской Файе? Вотъ что значитъ, другъ Николаичъ, знать жизнь не по статистическимъ сборникамъ, а подъ непосредственнымъ наитіемъ…

— Ты былъ у этой бабы? — спросилъ хмурясь и полуулыбаясь Прядильниковъ.

— Во-первыхъ, это не баба въ твоемъ смыслѣ, цѣломудренный инженерныхъ дѣлъ мастеръ. — Ты вѣдь злишься на "женскій полъ и всячески готовъ его уязвить. А попадись ты въ руки такой бабы, она тебѣ за одинъ присѣстъ дастъ смертную встряску. Даже мокренько не останется. По ты оцѣни мою-то проницательность. Сказано было тебѣ: ни Терезой, ни Амаліей тутъ не пахнетъ, а матушка Рассея. Такъ оно и вышло. Сказано было тебѣ: новѣйшаго туза обрабатываетъ. Такъ оно и вышло. А какого туза, смѣю спросить?

— Мнѣ что за дѣло!

— Мы тебѣ и не скажемъ, какого. Ты сначала, любезный другъ, покатай свой камень, выполни добросовѣстно роль Сизифа, а потомъ ужь мы и сорвемъ съ глазъ твоихъ повязку. А все это время Алкивіадъ съ Фриной будутъ хохотать и надъ божьей коровкой, и надъ пауками.

— Алешка! ты напился до чертиковъ!

— Опредѣленіе, лишенное всякой основательности. Ты прослушай лучше, какія были возліянія. За обѣдомъ выпили два крюшона. Было это въ седьмомъ часу. Потомъ катались двояко: и на рысакахъ, и на травѣ. Отъ обѣда до ужина сколько часовъ? Добрыхъ шесть. А за ужиномъ опять два крюшона. Правда, я по коньячкамъ прошелся, но самымъ деликатнымъ манеромъ. Ну, такъ ты разсуди только: что такое для меня два крюшона на протяженіи полусутокъ? Слѣдственно, я нахожусь въ обладаніи всѣмъ моимъ интеллигентнымъ естествомъ. А ты, Сизифъ, взвинчивая свою несчастную нервную систему чайнымъ отваромъ, отъ этого античеловѣческаго упражненія совсѣмъ, я вижу, одурѣлъ и не поймешь моей притчи. Поэтому нравоученія будешь получать исподоволь, по капелькамъ. Не ожидалъ я такого наслажденія, какое сегодня поднесла мнѣ волжская Фрина. Она съ Волги, Николаичъ, и зовутъ ее… нѣтъ, не скажу, какъ зовутъ… Не хочешь къ ней поѣхать?

— Убирайся!

— А тебѣ какъ-бы было полезно. Вотъ-бы ты тутъ всю механику изучилъ и увидалъ-бы, на какихъ гусей работаешь.

Прядильниковъ привсталъ и съ нѣкоторымъ любопытствомъ взглянулъ на Алешу.

— Что такое, что такое? Какую механику, что ты болтаешь?

— Сказано тебѣ: поученіе будешь получать по капелькамъ. Коли сразу тебѣ все разсказать, ты ругаться пачнешь, буркнешь, что я съ пьяныхъ глазъ тебя морочу. А ты дай срокъ. И у Фрины пройду полную выучку и тогда въ твое поученіе такой фельетонъ изображу, въ свифтовомъ родѣ. Ужь какъ я тебя ни люблю, Николаичъ, а пронять нужно.

Прядильниковъ присѣлъ на диванъ и сталъ въ упоръ глядѣть на Карпова.

— Послушай, Алеша, — заговорилъ онъ мягче: — что это за загадки? У какой ты Фрины былъ? У содержанки какой-нибудь? Чья содержанка?

— Николаичъ! Не смѣй цинически выражаться! Какая тутъ содержанка? Древне-аѳинская жрица Кпприды. И какъ я награжденъ Провидѣніемъ за то, что торжественно распрощался съ прелюбодѣяніемъ. Нѣтъ, теперь тю-тю! Третьяго дня я еще барахтался въ нечистоплотномъ корытѣ адюльтера, а вчера вступилъ въ новый періодъ…

— Ну, какой періодъ? На счетъ содержанокъ станешь прохаживаться!

— Безъ цинизма, Николаичъ, безъ цинизма; содержанки тутъ никакой нѣтъ, а есть Фрина и Алкивіадъ. Ха, ха, ха!… Божья коровка отправляется къ пауку. Курьера за нимъ присылаютъ. «Пожалуйте, молъ, трудолюбивая пчела, мы въ васъ надобность ощутили, вы намъ наши техническіе люмьеры разверните. Мы васъ хотимъ натравить на другую шайку и, доведя васъ до зеленаго змѣя, подѣлимся съ тою шайкою барышомъ!!»

— Что ты брешешь, Алешка?

— Алкивіадъ-же тѣмъ временемъ устремляется къ Фринѣ. Тамъ они, на алтарѣ любви и свѣтлыхъ утѣхъ жизни, обозрѣваютъ все коловращеніе людской суеты и взапуски хихихаютъ и надъ воротилами, и надъ ихъ наивными чернорабочими.

— Чортъ! — крикнулъ Прядильниковъ: — да ты это надо мной, что-ль, издѣваешься? Говори, у кого ты былъ, съ кѣмъ безобразничалъ, чья эта баба?

И Прядильниковъ началъ теребить Карпова за рукавъ.

— Чья баба? Эту номенклатуру я еще принимаю. Да если-бъ я тебѣ сказалъ, чья и чт0 она мнѣ повѣдала, ты бы сталъ сразу безумствовать. А ты подожди, дай мнѣ полегоньку тебя исправить; а теперь пора спать. Если ты сейчасъ-же не ляжешь, я насильно тебя уложу.

Карповъ поднялся съ дивана и подтащилъ Петра Николаевича къ кровати.

— Алешка! — кричалъ тотъ: — что за дурацкая мистификація? Разсказывай все!

Халатъ былъ стащенъ съ плечъ Прядильникова. Его фигурку взяли и положили на постель, закрыли пологъ и заставили кровать стуломъ.

— Ты разбойникъ, Алешка! — кричалъ Прядильниковъ, барахтаясь въ постели.

Ему въ отвѣтъ раздались протяжно произносимыя слова:

„Были тутъ послы, софисты, „И архонты, и артисты, „Онъ рѣчами овладѣлъ, „Хохоталъ надъ мудрецами“…

— Слышишь, Николаичъ? Хохоталъ надъ мудрецами!?

— Уродъ!

„Хохоталъ надъ мудрецами „И безумными глазами „На прекрасную глядѣлъ“.

— Выспись хорошенько, авось поумнѣешь.

И смѣхъ Карпова продлился вплоть до его комнаты, гдѣ и затихъ.

Петръ Николаевичъ старался самъ заснуть; но это ему не удавалось. Онъ началъ ежесекундно переворачиваться съ боку на бокъ. Сонъ бѣжалъ отъ его утомленныхъ глазъ. Внезапный приходъ Алеши, его веселость, его прибаутки и насмѣшки возбудили Прядильникова совершенно особеннымъ образомъ. Его любопытство было не на шутку задѣто полунамеками Карпова о той Фринѣ, съ которою онъ вступилъ въ интимыя отношенія такъ анекдотически быстро. Онъ слишкомъ хорошо зналъ, что Карповъ, при всемъ своемъ балагурствѣ, не сталъ-бы пускать такихъ язвительныхъ ногъ, если-бы онъ въ самомъ дѣлѣ не узналъ чего-нибудь такого, что Прядильниковъ долженъ былъ-бы знать раньше его.

«Что онъ брешетъ», перебиралъ Прядильниковъ въ своемъ раздраженномъ мозгу, ворочаясь въ постели: «кто эти пауки? Что могла ему разсказать эта баба? Это онъ шалитъ; я отъ него добьюсь, кого она обрабатываетъ. А, впрочемъ, чортъ съ ней! Очень мнѣ нужно! Я работаю для себя и для своей идеи…»

Онъ хотѣлъ было продолжать раздумывать на тэму служенія своей идеѣ, но нить оборвалась. Ему стало очень жутко. Какое-то оскорбляющее предчувствіе забороздило ему душу. Обрывки прежнихъ думъ начали приходить и колоть его достоинство. Невольно кинулъ онъ мысленный взглядъ на свою тревожную, безцвѣтную жизнь, и всѣ его текущіе интересы представились ему, какъ мечта, до жалости смѣшная.

«Дуракъ Алеша!» вырвалось у него послѣ часоваго метанія по постели.

Онъ забылся, наконецъ, подъ тяжестью нѣсколькихъ ночей, проведенныхъ безъ сна.


XI.

Надежда Сергѣевна Загарина ждала свою Лизу изъ гимназіи. Здоровье ея совсѣмъ поправилось, но она чувствовала еще нѣкоторую вялость и продолжительное писаніе утомляло ее сильнѣе, чѣмъ-бы она этого хотѣла. Судьба ея послѣдняго перевода показала ей, что надо, во чтобы то ни стало, добиться поденной работы. На личныя хлопоты, ходьбу, разузнаванія Надежда Сергѣевна еще не рѣшалась. Она себя не мало упрекала въ барствѣ; но неумѣнье ея было совершенно другаго происхожденія. Доживши до лѣтъ, когда слагается въ себѣ самомъ сознаніе своихъ силъ, Надежда Сергѣевна не высвободилась изъ тисковъ необычайной, почти болѣзненной скромности. Она была вполнѣ убѣждена въ томъ, что, строго говоря, ни на что не способна. Искала она дѣятельности, какъ мать ребенка, котораго надо поставить на ноги, и какъ женщина, дѣятельная умомъ. Но десятокъ разъ на дню Надежда Сергѣевна горько упрекала себя въ претензіи, неоправданной вовсе ея пригодностью къ какому-нибудь серьезному дѣлу. Въ настоящую минуту ей ничего больше не хотѣлось, кромѣ самаго обыкновеннаго заработка. Она рада была бы найти въ тяжеломъ механическомъ трудѣ забвеніе какихъ бы то ни было высшихъ порываній…

Судьба этой женщины, по внѣшности, была самая обыкновенная. Она родилась и воспиталась въ семьѣ бѣдныхъ трудолюбивыхъ людей, въ семьѣ учителя гимназіи. Лѣтъ восемнадцати пошла она въ гувернантки, а года черезъ три вышла замужъ за человѣка съ хорошими средствами, который тотчасъ послѣ свадьбы уѣхалъ за-гра-ницу, гдѣ они и жили безвыѣздно около четырнадцати лѣтъ. Мужъ Надежды Сергѣевны принадлежалъ къ нерѣдкимъ на Руси людямъ, страдающимъ какою-то роковою неумѣлостью въ подъискиваніи себѣ подходящей дѣятельности. Онъ долго и разносторонне учился, очень много зналъ, одушевленъ былъ прекраснѣйшими побужденіями и кончилъ бѣгствомъ изъ Россіи. Примкнуть ему не удалось ни къ какому движенію, а втянуться въ рутинный обиходъ какой-нибудь призрачной дѣятельности онъ не хотѣлъ. Женился онъ съ этимъ неотраднымъ итогомъ и былъ лѣтъ на десять старше жены. За-границей мужъ Надежды Сергѣевны кидался во всѣ мѣста и перепробовалъ служенія всевозможнымъ вопросамъ. Онъ не жалѣлъ ни своихъ нравственныхъ силъ, ни средствъ, продалъ все то, что у него было въ Россіи, и сталъ проживать не одни проценты, но и капиталъ. Проживалъ онъ деньги усердно; а къ дѣлу все-таки ни къ какому приладиться не могъ. Его сожигалъ лихорадочный огонь вперемежку съ періодами полнаго упадка нравственныхъ силъ. Надежда Сергѣевна, какъ ни старалась сосредоточить жизнь своего мужа, никогда не могла этого добиться. Характеромъ и послѣдовательностью ума она была крупнѣе его; во его умъ не подчинялся ея вліянію, не по самолюбію, а по чрезвычайной тревожности. Надежда Сергѣевна не могла никогда не только укрѣпить своего мужа въ преслѣдованіи одной какой-нибудь цѣли, но и утѣшить его сколько-нибудь въ періоды маразма, въ который онъ впадалъ между двумя припадками лихорадочной дѣятельности. Была минута, когда личность мужа почти возмущала ее. Она взглянула было на него, какъ на жалкаго диллетанта, кидающагося какъ угорѣлый, чтобы только наполнить чѣмъ-нибудь свое бездѣлье и свою неумѣлость. Такой взглядъ почти совсѣмъ убилъ ея довольство, но онъ вскорѣ смѣнился инымъ отношеніемъ къ личности мужа. Надежда Сергѣевна увидала, что надъ этою личностью тяготитъ роковая судьба. Натура у него была превосходная, всѣ стремленія просвѣтительныя, любовь къ человѣчеству незнающая себѣ предѣла. Но ему не дано было найти равновѣсіе своимъ душевнымъ силамъ. Въ этомъ она признала не его личную вину, а судьбу цѣлой генераціи людей. Призывать его къ дѣловой рутинѣ жизни она не могла, зная впередъ, что еслибъ онъ даже сдѣлался на время чернорабочимъ, онъ не выдержалъ бы и одного мѣсяца. Она не рѣшалась также останавливать его въ тратахъ денегъ, сопряженныхъ съ его мозговою тревожностью. Лично она не имѣла на это никакого права: мужъ взялъ ее совершенно бѣдною дѣвушкой. Правда, подростала у нихъ дочь; но Надежда Сергѣевна была, по натурѣ своей, чужда всякимъ буржуазнымъ добродѣтелямъ. Она ни разу не сказала мужу, что если трата капитала пойдетъ такимъ путемъ, то ихъ Лизокъ останется безприданницей. Послѣдніе два года до смерти мужа она думала только о томъ, чтобы онъ не впалъ окончательно въ безповоротный недугъ полнѣйшаго самоосужденія. Она даже старалась поддерживать всякими средствами его жизненные опыты. Но ему не дано было достаточной доли идеализма и самообольщенія. Смерть пришла къ нему внезапно. Онъ умеръ острою воспалительною болѣзнью, и еслибы смерть не поспѣшила, конецъ его жизни уложилъ бы въ преждевременный гробъ Надежду Сергѣевну. Самый послѣдній годъ протянулся для ея мужа въ мрачной хандрѣ. Натура надѣлила его темпераментомъ сангвиника, а трагическіе поиски задушевной дѣятельности превратили въ холерика, который сдѣлался въ тягость и себѣ и другимъ. Надежда Сергѣевна новымъ материнскимъ чувствомъ привязалась къ этому «гражданину вселенной» и, оплакивая смерть его, не могла не признать ее днемъ избавленія…

Вотъ почему въ тридцать пять лѣтъ она смотрѣла почти старухой, хотя внѣшняя сторона ея жизни была самая заурядная и нетрагическая. Жила она съ мужемъ безбѣдно, то здѣсь, то тамъ, то въ Швейцаріи, то во Франціи, то въ Англіи, то въ Италіи, то въ Бельгіи, то въ славянскихъ земляхъ, читала, знакомилась черезъ мужа со всякимъ народомъ; въ свободное время, а у ней его было довольно, припускала себя къ литературнымъ трудамъ, обмывала, обшивала, а потомъ учила и воспитывала свою Лизу.

Судьба мужа наложила и на Надежду Сергѣевну налетъ не личной, а общей грусти. И она начала уязвляться нѳумѣлостью выбрать такое дѣло, которое бы связало ее съ цѣлымъ міромъ труда и мысли. Это-то чувство и погнало ее такъ скоро на родину. И не будь у ней Лизы, она, быть можетъ, начала бы точно такъ же нравственно чахнуть, какъ и ея покойный мужъ, хотя въ ея характерѣ лежало гораздо больше задатковъ выдержки и спокойствія.

Позвонили. Кухарки не было дома. Надежда Сергѣевна сама пошла отворить. Въ переднюю вошелъ Борщовъ. Она такъ въ послѣднее время засидѣлась, что появленіе посторонняго человѣка почти сконфузило ее.

— Надежда Сергѣевна Загарина? — спросилъ Бор-щовъ, приподнимая шляпу.

— Что вамъ угодно?

Надежда Сергѣевна сдѣлала этотъ вопросъ слишкомъ тихо, даже покраснѣла.

— Я Борщовъ. Вамъ долженъ былъ сказать обо мнѣ вашъ добрый знакомый Бенескриптовъ.

— Ахъ, да, — вырвалось у Надежды Сергѣевны.

Она движеніемъ руки попросила Борщова снять пальто и войти въ комнату. Борщовъ съ перваго же взгляда показался ей симпатичнымъ человѣкомъ, но она продолжала чувствовать себя сконфуженною: ей приходилось говорить о своихъ дѣлахъ съ постороннимъ, про котораго она почти ничего не знала.

— Вы меня извините, Надежда Сергѣевна, — началъ Борщовъ, поправляя свою густую красивую бороду: — что я къ вамъ такъ являюсь, безъ рекомендацій.

— Помилуйте, — прервала Надежда Сергѣевна: — какія же тутъ церемоніи. Если вы взяли на себя трудъ пожаловать ко мнѣ, то, вѣроятно, въ моемъ же интересѣ.

Говоря, Надежда Сергѣевна слѣдила за собою и была недовольна тѣмъ, что вообще отстала отъ формъ русской вѣжливости. Ея фраза показалась ей чрезвычайно книжною.

— Господинъ Бенескриптовъ, — продолжалъ Борщовъ: — передалъ мнѣ рукопись вашего перевода. Онъ вамъ, вѣроятно, сообщилъ уже, что я издательскимъ дѣломъ не занимаюсь, но съ великою радостью готовъ буду хлопотать. Я уже передалъ трудъ вашъ одному молодому журнальному сотруднику. Вы знаете, помѣщеніе такой объемистой работы врядъ-ли сдѣлается очень скоро.

— Я и не надѣюсь, — вздохнула Надежда Сергѣевна.

— Позвольте… Еслибъ я имѣлъ только такой результатъ, я-бы не явился къ вамъ. У меня есть болѣе существенное предложеніе, которое, какъ я думаю, вы найдете исполнимымъ.

Борщовъ, по мѣрѣ того, какъ говорилъ, взглядывалъ на Надежду Сергѣевну и лицо его дѣлалось всѣ свѣтлѣе и свѣтлѣе. Онъ началъ испытывать, глядя на Надежду Сергѣевну, то же впечатлѣніе, какое она произвела въ первый разъ на Бенескриптова: впечатлѣніе необыкновеннаго нравственнаго изящества.

— Я готова… — не договорила Надежда Сергѣевна, и уже смѣлѣе взглянула на гостя.

— Угодно вамъ, — началъ дѣловымъ голосомъ Борщовъ, не переставая, однако, улыбаться: — взять на себя трудъ переводчицы съ трехъ языковъ въ редакціи одной газеты?

— Если я только съумѣю.

— О, конечно! Я читалъ ватъ переводъ. Онъ не только показываетъ, что вы прекрасно знакомы съ языкомъ, но въ немъ видѣнъ литературный талантъ.

— Полноте!

— Я хоть и не присяжный оцѣнщикъ, но это было мое впечатлѣніе съ первыхъ строкъ. Вы смѣло можете взять на себя такой трудъ, если только въ состояніи работать въ редакціонные часы.

— Какіе-же это часы?

— Надо быть часу въ двѣнадцатомъ въ редакціи и сидѣть тамъ часа три, четыре. Къ четыремъ часамъ вы можете быть дома.

— Н эти часы совершенно свободна, да и вообще у меня, кромѣ дочери, нѣтъ никакихъ занятій. Она весь день до обѣда въ гимназіи, и только вечеромъ я съ нею позаймусь.

— Вотъ и прекрасно! — вскричалъ Борщовъ. — А условія: полторы копѣйки за строчку.

Надежда Сергѣевна съ недоумѣніемъ взглянула на него.

— Вы никогда не работали построчно?

— Нѣтъ.

— Это вамъ составитъ въ день рубля четыре, рублей пять. Вы кое-что можете брать на домъ, что не къ спѣху.

— Это слишкомъ много, — проговорила Надежда Сергѣевна.

— Ну, нѣтъ-съ, я не такого мнѣнія. По-моему, у насъ переводческій трудъ въ газетѣ оплачивается мизерно… Хорошо составленный политическій отдѣлъ гораздо интереснѣе для публики, чѣмъ пухлые передовыя статьи и фельетоны; а за нихъ платятъ втрое и вчетверо дороже. Словомъ, вы легко заработаете до полутораста рублей въ мѣсяцъ. Весьма желалъ-бы доставить вамъ опредѣленное мѣсячное содержаніе; но на это господа редакторы слишкомъ неподатливы.

Надеждѣ Сергѣевнѣ показалось, что она поторопилась взять на себя предложенный трудъ. Ея скромность тутъ-же заглодала ее. Она-бы готова была уже на попятный дворъ.

— Право, — начала она нетвердо: — я боюсь взяться… Надобно знать термины. Это совсѣмъ особенный языкъ.

— Полноте, полноте, — остановилъ ее Борщовъ. — Н вижу, что въ васъ говоритъ излишняя скромность. Судя по вашему переводу, вы справитесь со всякимъ языкомъ. Завтра, если вамъ угодно, пожалуйте въ редакцію. Тамъ васъ уже будутъ ждать.

Надежда Сергѣевна привстала и протянула руку. Борщовъ крѣпко пожалъ ее и разсмѣялся.

— Что вы? — стыдливо спросила она.

— Виноватъ. Я разсмѣялся, сравнивши вашу скромность съ самонадѣянностью нѣкоторыхъ господъ и даже госпожъ.

Надежда Сергѣевна затруднилась-бы, что отвѣтить на это, но въ передней раздался очень сильный звонокъ, такой сильный, что они вздрогнули.

— Извините, — сказала улыбнувшись Надежда Сергѣевна, идя въ переднюю: — это моя Лиза такъ звонитъ.

И въ самомъ дѣлѣ Лиза вбѣжала, съ шумомъ таща за руку черноватаго мальчика ея лѣтъ, въ кэпи и сѣромъ пальто гимназиста.

— Мама, — заговорила она стремительно: — я тебѣ привела и… это мой новый пріятель, такой-же гимназистъ, какъ и я. Его зовутъ Александръ Васильевичъ Чернокопытовъ. Я не виноватъ, у него такая фамилія. Но мы съ нимъ ужь на ты. Ты его можешь накормить обѣдомъ, онъ домой не пойдетъ. Родители у него умные и ему не надо проситься… Господинъ Чернокопытовъ, можете снять ваше пальто.

Все это Лиза выболтала, снимая свои школьные аппараты и цѣлуя мимоходомъ мать.

Гимназистикъ очень смѣло снялъ пальто и, кэпи положилъ свои книжки на стулъ и бойко осмотрѣгся. Лицо у него было крупное съ красивыми сѣрыми глазами и серьезностью въ выраженіи рта. Очень курчавые черные волосы были плотно подстрижены. Опрятный сюр-тучекъ сидѣлъ ловко.

Съ Надеждой Сергѣевной онъ раскланялся, какъ большой, и протянулъ ей руку, проговоривши:

— Имѣю честь кланяться.

— Гдѣ-же это вы познакомились? — спросила Надежда Сергѣевна Лизу, переходя изъ передней въ первую комнату.

— Мы ужь больше недѣли знакомъ. Мы съ нимъ сошлись въ нашихъ… principes.

Эту фразу услыхалъ Борщовъ и съ любопытствомъ взглянулъ на входящихъ дѣтей.

— Вотъ моя дочь, — обратилась къ нему Надежда Сергѣевна: — очень ужь бойкая особа.

— Вы господинъ Борщовъ? — спросила Лиза, близко подходя къ Павлу Михайловичу и протягивая ему руку.

— А вы какъ меня знаете? — усмѣхнулся Борщовъ.

— Я васъ знай. Я знай, кто вы. Вы очень добрый и навѣрное привезли хорошій отвѣтъ для мамы. Вотъ это тоже очень хорошій гимназистъ. Я вамъ его рекомендуй; только у него очень смѣшная фамилія, но онъ не обижается. Саша, я тебя рекомендуй господину Борщову. Онъ нашъ новый другъ.

Саша Чернокопытовъ и съ Борщовымъ такъ-же раскланялся, какъ и съ Надеждой Сергѣевной, и протянулъ ему руку.

Эта пара такъ заинтересовала Борщова, что онъ, сбиравшійся уходить, самъ вступилъ съ ними въ бесѣду.

— Вѣдь правда, — сказала Лиза, глядя ему прямо въ глаза: — вы привезли мамѣ хорошій отвѣтъ?

— Лиза, — остановила Надежда Сергѣевна: — какъ-же можно такъ?..

— Отчего-же не можно? Я вижу, у тебя лицо совсѣмъ другое стало; стало быть, отвѣтъ хорошъ.

— И вы меня за это будете любить? — спросилъ Борщовъ, беря ее за руку.

— Буду. Мы устроимъ такую… coopération. Вотъ Чернокопытовъ хочетъ переводить, но я ему сказалъ, чтобы онъ подождалъ. Ариѳметику онъ знаетъ лучше меня, а по-англійски совсѣмъ не знайтъ, по-французски такъ смѣшно произноситъ. Ты, Саша, пожайста, не обижайся.

— Какая она у васъ! — сказалъ Борщовъ Надеждѣ Сергѣевнѣ, видимо любуясь Лизой. — Который-же ей годъ?

— Угадайте.

— Пятнадцать.

— Ха, ха, ха! — разразилась Лиза. — Слышишь, Саша, мнѣ даютъ пятнадцать лѣтъ, а ты еще мальчуганъ, и никто тебѣ не скажетъ, что ты старъ больше двѣнадцати лѣтъ.

Павлу Михайловичу такъ полюбилась Лиза, что онъ съ удовольствіемъ остался-бы часокъ-другой еще. Она, будто угадывая его желаніе, взяла его за обѣ руки и заговорила, закинувъ голову назадъ и выставляя свои два зуба:

— Вы мнѣ очень понравлись. Мы будемъ друзья. Только вы останьтесь обѣдать. Мама будетъ церемониться, а я вамъ скажу, что обѣдъ маленькій и мы вамъ не дадимъ… des truffés, потому что у насъ ихъ нѣтъ, а все-таки останьтесь и намъ будетъ очень весело. Вотъ и Саша останется. Онъ дорогой съѣлъ двѣ булки и я ему не позволю много ѣсть. А моего семинаристика нынче нѣтъ?

— Это какого-же? — спросилъ Борщовъ.

— Тотъ, кто былъ у васъ, Бенескриптовъ. Онъ тоже церемонится, говоритъ, что не хочетъ насъ объѣдать; а я ужь ему толковалъ, что рабочіе не смѣйтъ между собой… какъ-бы это сказать…

— Считаться, — подсказалъ очень серьезно гимназистикъ.

— Ну да, считаться, — повторила Лиза. — Мама! пора обѣдать. Вы, — обратилась она опять къ Борщову: — будьте нашъ другъ. Пожалста, безъ церемоній.

Она начала накрывать столъ и заставила помогать себѣ гимназистика.

Надежда Сергѣевна сѣла въ сторонкѣ съ Борщовымъ. Онъ продолжалъ смотрѣть на Лизу и нѣсколько разъ повторилъ:

— Вотъ такъ новый человѣкъ!

— Лиза моя, — начала Надежда Сергѣевна: — международный ребенокъ.

— Именно международный. А не боитесь вы, что здѣсь она скоро потеряетъ то, что въ ней такъ мило?

— Ей надо будетъ обрусѣть. Оставаться совершенно такою неудобно.

— Почему-же? — спросилъ Борщовъ.

— Да она и не будетъ такой, когда совсѣмъ подрастетъ.

— Вѣроятно, она, — спросилъ Борщовъ: — росла все съ большими?

— Да. У ней всегда были подруги: она скоро сходится и съдѣвочками, и съ мальчиками; но съ большими она начала очень рано болтать. Здѣсь ей пока не особенно ловко. Привыкнетъ…

Лиза пригласила садиться за столъ. Гимназистикъ оглядывалъ всѣхъ все тѣмъ-же серьезнымъ взглядомъ и супъ ѣлъ основательно, точно взапуски съ Лизой.

— Видите-лп, — сказалъ Борщовъ Надеждѣ Сергѣевнѣ, указывая на нихъ обоихъ: — какая огромная разница между нынѣшними дѣтьми и нами, когда мы еще были ребятами. Насъ супъ ничѣмъ нельзя было заставить ѣсть, а эти вонъ какъ уписываютъ.

— Зачѣмъ ты ѣшь хлѣбъ? — спросила Лиза, обращаясь къ своему пріятелю. — Это не надобно.

— Какъ-же не надобно? — откликнулся гимназистъ.

— Такъ, въ Эропъ не ѣдятъ.

— То Европа, а то Россія.

— Вѣдь въ супъ положили хлѣбъ, — растолковывала

Лиза. — Это французскій супъ. Его ѣдятъ безъ хлѣбъ.

— А мнѣ всегда говорятъ: ѣшь съ хлѣбомъ.

— Это не такъ. Надо много ѣсть послѣ-супъ, а въ Россіи совсѣмъ не трогаютъ хлѣбъ.

Борщовъ слушалъ этотъ гигіеническій разговоръ и переглядывался съ Надеждой Сергѣевной.

— А ты знаешь, что? — спросилъ гимназистъ.

— Что?

— Теперь можно конину ѣсть.

— Что такой конина? — изумленно выговорила Лиза.

— Какъ-же ты не понимаешь: лошадиное мясо.

— Что-жь такой? Вездѣ ѣдятъ. Въ Парижѣ всѣ ouvriers.

— А ты ѣла-ли?

— Меня папа водилъ.

— И ты ѣла?

— Намъ давалъ котлетъ.

— И ты это не выдумываешь?

— Я лгать не умѣй, — отвѣтила строго Лиза.

Гимназистъ взглянулъ на нее искоса и немножко покраснѣлъ.

— Ну, я тебѣ вѣрю, — солидно выговорилъ онъ.

— Въ Парижѣ всѣ ѣдятъ, а здѣсь запрещается.

— Ха, ха, ха! — разразилась Лиза: — кто-жѳ можетъ запретить?

— Запрещается. А мы все-таки будемъ ѣсть…

— Кто? — спросила Лиза.

— Да вотъ я съ товарищами.

— Развѣ это такъ вкусно? — вмѣшался въ разговоръ Борщовъ.

— Говорятъ, что вкусно, — отвѣтилъ гимназистъ. — Мы согласились, чтобы пріучать себя.

— Пріучать? — переспросила Лиза.

— Ну, да. Мы всѣ въ студенты хотимъ идти, когда кончимъ курсъ.

— А вы въ какомъ классѣ? — освѣдомился Борщовъ.

— Въ третьемъ.

— А тебѣ зачѣмъ-же ѣсть лошадь, чтобы попасть въ студенты? — разсмѣялась Лиза.

— Вотъ ты все знаешь, а объ этомъ пе можешь догадаться.

— Нѣтъ, не могу, — протянула Лиза.

— Говорятъ тебѣ, мы всѣ въ студенты пойдемъ и будемъ своимъ трудомъ жить. Отъ родителей ничѣмъ не хотимъ пользоваться. А жить дорого.

— Ты знайшь? — спросила Лиза.

— Какъ-же не знать. Говядины фунтъ, хорошей, тридцать копѣекъ и дороже. Студентамъ нельзя ѣсть такой говядины. Мы будемъ кормиться дешевле.

— Ѣсть лошадь? — откликнулась Лиза.

— Да, конину будемъ ѣсть.

— Вотъ онъ какой, — отрекомендовала Лиза своего гимназиста, потрепавъ его по плечу.

И Надежда Сергѣевна, слушая разговоръ новыхъ дѣтей, повеселѣла, а для Борщова былъ настоящій праздникъ.

Къ концу обѣда онъ уже чувствовалъ себя совершенно въ своей семьѣ. Съ Лизой и ея пріятелемъ онъ вступилъ въ самые интимные разговоры. Онъ пригласилъ ихъ къ себѣ въ гости и обѣщался отправиться съ ними въ воскресенье за городъ.

Послѣ обѣда Лиза шепнула на ушко Борщову.

— Мама не захочетъ при васъ въ кровать, а ей нужно.

— Надежда Сергѣевна, — сказалъ Борщовъ — вашъ Лизокъ выдалъ васъ. Извольте безъ всякой церемоніи лечь отдохнуть, а мы будемъ продолжать бесѣду, если только моимъ друзьямъ не нужно готовить уроковъ.

— Завтра воскресенье, — проговорилъ гимназистъ.

— Мы будемъ говорить и читать, — добавила Лиза. Раздался звонокъ.

— Это мой семинаристъ! — вскрикнула она и бросилась въ переднюю.

И въ самомъ дѣлѣ это былъ Бенескриптовъ. Ѳедоръ Дмитріевичъ вошелъ торопливо, еле поздоровался съ Лизой и, подавая руку Надеждѣ Сергѣевнѣ, проговорилъ:

— Дѣла!

Увидѣвши Борщова, онъ улыбнулся во весь ротъ.

— А я у васъ былъ сейчасъ, чтобы узнать…

— Не волнуйтесь такъ, Ѳедоръ Дмитріевичъ, — сказала ему Надежда Сергѣевна: — мнѣ сдѣлано такое предложеніе… лучше я и не мечтала.

— Ой-ли? — вскричалъ Бенескриптовъ.

— Да, семинаристикъ мой прекрасный, — вмѣшалась Лиза: — этотъ господинъ теперь нашъ другъ, Онъ отыскалъ мамѣ чудесный работъ. Я все это вамъ разскажу потомъ; а теперь вы меня оставьте въ покоѣ. Я урокъ брать не буду, у меня гости, и мы вотъ всѣ трое хотимъ говорить и читать.

— Стало быть, дружескій союзъ заключенъ? — спросилъ Бенескриптовъ, глядя на Борщова и на ребятъ. — А этотъ молодой человѣкъ откуда? — спросилъ онъ, укалывая на гимназиста.

— Это мой пріятель, — откликнулась Лиза: — я его сама нашла. Онъ очень гордъ, что онъ гимназистъ, а мы съ вами сдѣлаемъ ему examen.

— Какъ я радъ, — заговорилъ Бенескриптовъ, глядя въ одно и то же время на Надежду Сергѣевну и на Бор-щова: — что вы теперь хорошо знакомы. Люди вы подходящіе, я это сейчасъ распозналъ. И вотъ такъ кстати случилось, что Павелъ Михайловичъ здѣсь; а я прибѣжалъ сообщить одно обстоятельство…

Бенескриптовъ остановился и поглядѣлъ на дѣтей.

— Лизокъ, — окликнулъ онъ: — вы-бы начали свое чтеніе.

— Начнешь… Вы что-же насъ гонитъ? Вы не хо-ить, чтобы маленькіе слушали разговоръ большихъ? Это мнѣ не нравится. Вы имѣйте des préjugés [4]. Это не хорошо. Мы идемъ. Саша, пойдемъ ко мнѣ въ комнату, я тебѣ буду читать книжку «Самопомощь». Ты слышалъ?

— Слышалъ, — отвѣтилъ гимназистъ.

И пара удалилась.

— Присядьте-ка, Надежда Сергѣевна, — приглашалъ Бенескриптовъ: — и вы, Павелъ Михайловичъ. Я прибѣжалъ къ вамъ точно угорѣлый. Вотъ какое дѣло. Надо мнѣ было съѣздить въ Царское. На одинъ поѣздъ я опоздалъ и поѣхалъ по варшавской дорогѣ. А оттуда со станціи шелъ я вмѣстѣ съ однимъ господиномъ. Онъ тоже кого-то провожалъ, а извозчиковъ не случилось. Ну, по дорогѣ мы разговорились, тары-бары; я ему разсказалъ, что пріѣхалъ недавно изъ-за границы, и про прежнюю свою службу такъ немножко. Вижу — человѣкъ бойкій, и виду такого авантажнаго, однѣ бакенбарды чего стоитъ. Я, грѣшный человѣкъ, Надежда Сергѣевна, думаю себѣ: не можетъ-ли, дескать, оный баринъ пригодиться на счетъ литературной работы…

— Моей? — подсказала Надежда Сергѣевна.

— Ну, извѣстное дѣло. Я и начинаю ходить вокругъ да около. Какъ-де трудно нынче самымъ что ни на есть талантливымъ женщинамъ…

— Ѳедоръ Дмитріевичъ…. — остановила Надежда Сергѣевна.

— Да, самымъ что ни на есть талантливымъ. Вездѣ нужны-де кумовство и протекція. Онъ ничего, такъ либерально разсуждаетъ, чувствую я, что человѣкъ новый и бывалый. Шпре да дальше, я, простите великодушно, Надежда Сергѣевна, называю вашу фамилію и вкратцѣ излагаю… ну все, что не касается вашихъ душевныхъ дѣлъ. Какъ только я имя ваше сказалъ и фамилію, онъ останавливаетъ меня и спрашиваетъ: «какая это Загарина? Не жена-ли того, который умеръ за-границей?» Она самая, говорю. «Давно она здѣсь?» Съ такого-то, молъ, числа. «Очень, говоритъ, пріятно слышать, а я уже собирался вызывать ее черезъ газеты».

— Вызывать? — съ нѣкоторымъ безпокойствомъ спросила Надежда Сергѣевна.

— «Да, вызывать, потому я имѣю до нея дѣло, къ большой ея пользѣ клонящеееся. Пожалуйста, дайте мнѣ ея адресъ.»

— Вы дали? — спросила Надежда Сергѣевна.

— Сообщилъ, видя, что человѣкъ по всѣмъ статьямъ добропорядочный; да вдобавокъ здѣсь, въ Петербургѣ, не укроешься, на то адресный столъ есть. Я потомъ немножко и пенялъ на себя, вы ужь меня великодушно простите, Надежда Сергѣевна, быть-можетъ, скажете, что болтливость у меня чрезмѣрная, но, съ другой стороны, взять и то: для васъ непріятности изъ этого произойти не можетъ. Вы въ чистотѣ и непорочности живете, такъ-сказать. Взысканій на васъ никакихъ нѣтъ, стало быть, чего-же вамъ скрываться? Опять-же повторяю, господинъ этотъ во всѣхъ статьяхъ благоприличный, не ярыжка какой-нибудь. Перстни на немъ и цѣпочки всякія: видимое дѣло — не проходимецъ. И въ разговорѣ у него слышна основательность.

— Позвольте, — перебилъ Борщовъ: — онъ вамъ намекнулъ хоть немного на свое общественное положеніе?

— Досконально не изъяснилъ; но по разнымъ — какъ-бы это сказать? — околичностямъ, показалъ, что онъ разными дѣлами занимается, дѣлецъ стало быть.

— Адвокатъ, что-ли?

— Нужно полагать, что адвокатъ.

— И онъ сказалъ прямо, — продолжалъ Борщовъ — что дѣло, находящееся въ его рукахъ, клонится къ интересу Надежды Васильевны?

— Такъ именно и выразился.

— Вѣроятно адвокатъ, — рѣшилъ Борщовъ.

Надежда Сергѣевна, слушая все это, тревожно поглядывала на обоихъ. Она начала что-то предчувствовать, не то, чтобы непріятное, а смутное, что заставляло ее всегда болѣзненно ежиться.

— Я, право, не знаю, — заговорила она тихо — кто можетъ имѣть до меня дѣло?

— Смущаться тутъ, во всякомъ случаѣ, нечѣмъ, — обратился къ ней Борщовъ. — Кто знаетъ, вашъ покойный мужъ имѣлъ родственниковъ…

— Да, у него было родство; но ни съ кѣмъ онъ не находился въ связяхъ.

— Это ничего не значитъ. Наслѣдство какое-нибудь.

— Именно! — вскричалъ Бенескриптовъ.

— Но почему-же, — спросилъ Борщовъ: — этотъ господинъ не захотѣлъ назвать себя?

— Онъ какъ-будто уклонялся; а быть можетъ, и я сплоховалъ или разболтался ужь очень. Взявши адресъ Надежды Сергѣевны, онъ говоритъ мнѣ: «буду непремѣнно у госпожи Загариноіі на этихъ дняхъ, даже, если успѣю, завтра или послѣзавтра». Сегодня онъ врядъ-ли будетъ, а завтра ждите. Вотъ я и прибѣжалъ все вамъ это изъяснить и просить васъ не быть на меня въ претензіи за мою болтливость. Я-бы съ великою радостью сбѣгалъ къ этому господину, да какъ его теперь отыщешь; а онъ весь разговоръ такъ велъ, что не больно ловко было и спросить его: кто, молъ, вы такой, какъ ваша фамилія и какъ васъ по имени-отчеству звать? Позвольте ужь съ вами по душѣ объясниться. Если теперича этотъ самый господинъ что-нибудь стоющее объясыитъ, надо тутъ глядѣть въ оба. Такого человѣка, какъ я, напримѣръ, пускать тутъ не годится. У меня на это пороху не хватитъ. А вотъ Павелъ Михайловичъ.

Надежда Сергѣевна остановила Бенескриптова взглядомъ.

— Объ этомъ нечего безпокоиться, — заговорилъ Борщовъ. — Надежда Сергѣевна сообщитъ намъ, какое дѣло имѣетъ до нея этотъ господинъ, и если ей угодно будетъ, я — къ ея услугамъ.

— Зачѣмъ-же, зачѣмъ-же, — начала отговариваться Надежда Сергѣевна.

— Нѣтъ, ужь вы не церемоньтесь, — уговаривалъ Бенескриптовъ: — по правдѣ сказать, я къ тому и велъ рѣчь. Павелъ Михайловичъ самый подходящій человѣкъ. Если что-нибудь изъ этого выйдетъ, Павелъ Михайловичъ изъ пасъ троихъ одинъ только и съумѣетъ повести настоящую линію.

— Вы ужь, пожалуйста, не обижайте меня, — проговорилъ Борщовъ, вставая и протягивая ей руку: — буду ждать отъ васъ записочки и душевно признателенъ Ѳедору Дмитріевичу, что онъ прямо указалъ на меня.

— Я ужь, право, не знаю, — отвѣтила ему Надежда Сергѣевна, держа его за руку: — какъ и благодарить васъ. У меня сегодня столько разныхъ впечатлѣній, что, просто, голова кругомъ пошла. Съ такими друзьями, я вижу, что въ Петербургѣ не пропаду.

Борщовъ, уходя, напомнилъ Бенескрннтову, что онъ его ждетъ вечеркомъ, и пожелалъ проститься съ Лизой. Всѣ трое заглянули въ третью комнату. Она сидѣла у стола и рисовала, а пріятель ея читалъ вслухъ.

— А! — вскричала она, увидавши ихъ: — вотъ видить, вамъ скучно безъ насъ. Зачѣмъ-же вы насъ прогнали? А намъ здѣсь веселѣй было. Саша читайтъ про великаго человѣка. Въ Англіи, человѣкъ, когда хочетъ, все можетъ. И въ Америкѣ тожь. А у насъ только одинъ былъ Ломоносовъ, потому что онъ мужикъ. Да вотъ еще Сперанскій; но онъ чиновникъ. Я этого не люблю. Вотъ вы, Федъ Миччъ, сдѣлайтесь… un grand citoyen, вы все говорите, что у васъ много терпѣнья.

— Намъ ужь куда, — отозвался Борщовъ, прощаясь съ Лизой: — мы васъ подождемъ, когда вы подростете.

— Я вамъ не позволю смѣяться надъ нашей…generation.

— Кто-же смѣется, Лизокъ? вы что пыпче капризничаете? — проговорилъ наставительнымъ тономъ Бенескриптовъ.

— До свиданья, — простился еще разъ Борщовъ съ Лизой. — Если пойдете гулять съ Ѳедоромъ Дмитріевичемъ, зайдите ко мнѣ.

— Хорошо, — протянула Лиза и весьма обстоятельно пожала руку Борщова.

Проводивши гостя, Надежда Сергѣевна опустилась на кресло и тихимъ голосомъ сказала Бенескринтову:

— Ну, Ѳедоръ Дмитричъ, я нынче въ какомь-то особенномъ волненіи. Вы за меня такъ убиваетесь; а мнѣ просто страшно дѣлается.

— Да чего-жь вы боитесь?

— Боюсь выйти изъ полной безвѣстности..

— Вѣдь вы не бѣглая, а если я уже что наглупилъ, такъ я самъ и казнь буду принимать. Теперь извольте отдохнуть. Лизокъ что-то разлѣнилась; я засажу ее за урокъ, и мальчуганъ можетъ прислушать.

Бенескриптовъ, вставая, взялъ руку Надежды Сергѣевны и совершенно неожиданно поцѣловалъ ее.

Она поцѣловала его въ лобъ и не замѣтила, что лицо его, когда онъ поднялъ голову, какъ-то побурѣло.


XII.

Въ Петергофскомъ саду, на террасѣ около Монплезира, стояли дама и двое мужчинъ. Дама была Авдотья Степановна. Изъ мужчинъ, одинъ — Карповъ, другой — пріятель Авдотьи Стеановны Ипполитъ Ивановичъ Воро-тилинъ.

Вся его наружность покрыта была глянцемъ, въ особенности же щеки и бакенбарды. Полное лицо, слегк-припухшее, постоянно улыбалось. Круглые бѣлые зубы то-и-дѣло выглядывали и блестѣли. Двойной подбородокъ уже начиналъ формироваться. На высокой, коренастой фигурѣ Воротилина платье сидѣло, какъ вылитое изъ бронзы. Онъ былъ одѣтъ пестро и совершенно по лѣтнему. Русые курчавые волосы прикрывала бѣлая, лоснящаяся шляпа. Полныя руки стягивались свѣтло-лиловыми перчатками.

Авдотья Степановна стояла въ срединѣ, ближе къ Карпову.

— Какъ вы меня нашли? — спросила она Воротилина.

— Мнѣ сказали у васъ, — отвѣтилъ онъ, переминаясь на особый ладъ: — что вы пошли гулять, и не одни, ну я и сообразилъ, что вы отправитесь къ Монплезиру.

Онъ искоса поглядѣлъ на Карпова. Тотъ отвѣтилъ ему такимъ же косымъ взглядомъ, но тотчасъ же послѣ того весело улыбнулся.

Авдотья Степановна взглянула, въ свою очередь, на нихъ обоихъ и тоже усмѣхнулась.

— Вы не знакомы? — спросила она, обращаясь къ сбоимъ вмѣстѣ.

— Не имѣю чести, — проговорилъ Воротилинъ.

Карповъ сдѣлалъ только движеніе головой.

— Это Воротилинъ, — сказала Авдотья Степановна, указывая на него рукой: — мой повѣренный и несчастный обожатель. Алексѣй Николаевичъ Карповъ, — добавила она.

— Какъ вы меня рекомендуете, Авдотья Степановна. Ужъ одно что-нибудь сказали-бы: или адвокатъ, или обожатель.

— Одного мало. Вашего брата надо сейчасъ другъ другу отрекомендовать вполнѣ.

— Тогда позвольте узнать?… — спросилъ Воротилинъ.

Онъ не договорилъ и значительно взглянулъ на Карпова.

— Онъ другъ моего дѣтства.

— И только? — освѣдомился Воротилинъ.

— Нѣтъ, не только другъ — и союзникъ.

— Да вы развѣ воевать съ кѣмъ сбираетесь?

— Сбираюсь? Да я постоянно и воюю.

— Съ кѣмъ же, смѣю спросить?

— Да вы всѣ, сколько васъ ни есть — враги мои.

— Полноте, милѣйшая Авдотья Степановна, — заговорилъ игриво Воротилинъ, схватывая ея руку.

Она руки не дала, ударила его зонтикомъ и чуть замѣтно взглянула на Карпова.

— Вотъ что, Воротилинъ, — начала она: — вы чаю хотите?

— Не дурно бы.

— Съ ѣдой, конечно?

— И съ ѣдой, если позволите.

— Ну, такъ извольте отправляться ко мнѣ, бѣглымъ шагомъ, и распорядиться на счетъ чаю.

— Помилуйте, Авдотья Степановна: — вѣдь это не къ спѣху.

— Да я сама хочу ѣсть, а ждать не желаю. Кого-же мнѣ послать, кромѣ васъ? Ну, маршъ, безъ всякихъ разсужденій.

Лицо Воротилина сдѣлало жалобную гримасу. Онъ снялъ шляпу и прошелся платкомъ по лбу.

— Ну, что-жь вы стоите? — вскричала Авдотья Степановна. — Если вы сейчасъ же не двинетесь, то я васъ къ себѣ на чай не приглашаю.

Воротилинъ только крякнулъ и, круто обернувшись къ Авдотьѣ Степановнѣ, протянулъ руку и просительно проговорилъ:

— Ручку пожалуйте.

— Никакихъ ручекъ не будетъ, — отрѣзала Авдотья Степановна и толкнула его въ спину зонтикомъ.

Глядя на удаляющагося Воротилина, Карповъ тихо разсмѣялся.

— Уродъ! — говорила Авдотья Степановна. — Ты его нигдѣ не встрѣчалъ?

— Знаю по слухамъ. Онъ, кажется, изъ такихъ адвокатовъ, которымъ всѣ пути и дороги открыты.

— По этой части моему чадушкѣ не уступитъ. Они вѣдь съ нимъ пріятели.

— Пріятели? — какъ бы съ нѣкоторымъ безпокойствомъ переспросилъ Карповъ.

— Какъ же. Вмѣстѣ безобразничаютъ.

— Такъ удобно ли, что ты ему меня такъ прозрачно отрекомендовала?

— Прозрачно? Такъ и надо. Ты еще посмотри, какъ я его стану на медленномъ огнѣ поджаривать. Вѣдь онъ ко мнѣ вотъ ужь чуть не цѣлый годъ пристает…

— Хочетъ отбить у Бразильянца?

— Сначала хотѣлъ вмѣстѣ пользоваться, а йотомъ сталъ всякія условія предлагать. Я, говоритъ, коли на то пошло, могу тряхнуть мошной погуще вашего Саламатова. Какъ этотъ народишка изворовался, просто омерзе-ніе- беретъ! Пріятелями вѣдь считаются, водой не разольешь, а какую угодно гадость одинъ другому сдѣлаютъ. Ты вотъ статейки пишешь, такъ тебѣ черезъ меня сколько можно позаимствоваться.

— Ну, а ты не думаешь, — спросилъ Карповъ: — что этотъ Воротилпнъ тотчасъ же доведетъ до свѣдѣнія твоего чадушки, что явился-де нѣкоторый другъ дѣтства, съ неизвѣстной планеты?

— Эхъ вы! Всѣ-то вы трусы, я погляжу. Ты вотъ и смѣлъ, а все-таки начинаешь лебезить. Ну, чего ты боишься!

— Я ничего не боюсь, — полуобиженно отвѣтилъ Карповъ: — но и тебѣ нѣтъ разсчету слишкомъ…

— Ну что слишкомъ?

— Возбуждать подозрѣніе.

— Какой ты, я вижу, мальчуганъ, а еще женъ у мужей отбивалъ. Ты думаешь, мой Борька очень огорчится, коли узнаетъ, что у меня откуда-то другъ дѣтства явился? Вѣдь онъ потому и плутъ, что уменъ; стало быть, понимаетъ, что такая женщина, какъ я, не можетъ же довольствоваться такимъ Адонисомъ, какъ онъ. Онъ и не смѣлъ меня никогда ревновать; вѣдь я его безобразія-то слишкомъ хорошо знаю. А Воротилпнъ цѣлый годъ изнываетъ и обо мнѣ заикнуться не посмѣетъ, потому что я его сейчасъ же на свѣжую воду выведу.

— Сильно влюбленъ?

— Развѣ эти люди могутъ быть влюблены! Жадность одна къ женщинѣ, вотъ вся ихъ любовь. А потомъ — форсу задавать. Его что гложетъ? То, что у Борьки есть такая метресса, какъ я; а эти адвокатишки хотятъ теперь все въ свои руки заграбастать, чтобы никому ни въ чемъ не уступать: рысакъ-ли, женщина-ли, картина, шуба соболья или картежъ, все чтобы имъ доставалось,

Авдотья Степановна подала руку Карпову, и они пошли по направленію къ фонтану.

— Ты, кажется, господъ адвокатовъ хорошо проникла? — спросилъ Карповъ.

— Еще бы! Довольно съ ними возилась. Я вѣдь тоже дѣловой человѣкъ, люблю и посутяжничать. Мнѣ такой народъ, какъ Воротилинъ, всякую службу справляетъ. Но я его въ такомъ же послушаніи держу, какъ и Борьку, даже еще построже. Потому, видишь-ли, Алеша, Бразиль-янецъ, какой онъ ни есть, хоть онъ и великій пройдоха, все-таки, какъ бы тебѣ это сказать, не такъ противенъ. Онъ давно ужь началъ орудовать. Правда, и онъ притворяется, когда нужно, личины всякія на себя надѣваетъ, такъ вѣдь вольно же ему вѣрить: бывалый человѣкъ долженъ быть про него извѣстенъ. А вотъ эти, архангелы то, они вѣдь сами себя увѣрили, что безъ нихъ родъ христіанскій погибнетъ, что они самые что ни на есть первые люди. Мода на нихъ пошла, сутяжничать всѣ пустились, ну и стали они загребать деньжищи получше насъ грѣшныхъ.

Карповъ расхохотался.

— Ты что? — окликнула его Авдотья Степановна.

— Приводишь меня въ неописанный восторгъ этою характеристикой.

— А ты думалъ, мы глупѣе вашего брата-строчилы? Я, другъ мой, все подмѣчаю, даромъ, что статей не пишу. Вотъ видѣлъ ты этого Воротилина? Какой вѣдь круглый, упитанный, точно на выставку его готовили. Одѣтъ, что твой Пронскій. А вѣдь давно-ли замухрышка былъ. Теперь вотъ онъ меня на сожительство склоняетъ, стало быть, десятки тысячъ въ годъ готовитъ, — я вѣдь дешевле не обойдусь ему, и все это для форсу.

— Ну, полно.

— Говорю тебѣ—для форсу; онъ меня терпѣть не можетъ. У него такая душенка, что онъ ни единаго слова колкаго не проститъ, а я ужь цѣлый годъ надъ нимъ потѣшаюсь. Вотъ онъ и добивается того, чтобы склонить меня на сожительство, а потомъ и куражиться надо мной. Ты это и сообрази: каковъ, значитъ, человѣкъ! Между прочимъ, вотъ какія дѣла я про него узнала. Была я зимой, незадолго до масляницы, въ купеческомъ собраніи, въ маскарадѣ. Въ залѣ нетолченная труба, давка страшная, офицеры пристаютъ, скука смердящая. Иду въ уборную. Вижу, сидитъ у трюмо маленькое домино, бѣлокурая барынька, глазки такіе хорошенькіе, только худа очень. Я закуриваю папиросу. Она ко мнѣ обращается и говоритъ такимъ пріятнымъ голоскомъ: «Позвольте мнѣ папиросочку». Я дала. Какъ-то мы тотчасъ-же разговорились, и она мнѣ всю подноготную о себѣ разсказала. Оказывается — полячка, изъ Вильно, училась въ гимназіи. Изъ дому родительскаго бѣжала, ни съ кѣмъ инымъ, какъ съ тѣмъ же милѣйшимъ Ипполитомъ Ивановичемъ. Съ нимъ она явилась сюда, съ нимъ же прижила и двоихъ дѣтей. Это бы все ничего; но, какъ ты думаешь, что онъ съ ней сталъ выдѣлывать? Разсказываетъ она мнѣ всю свою горькую судьбину. Живетъ кое-какъ работишкой и, разумѣется, должна промышлять еще кое-чѣмъ. Но дѣвушка премилая. Я было сначала усомнилась немножко; но оказалось, что все — сущая правда. Я ей обѣщала работу дать. Она по канвѣ вышиваетъ. Отыскиваю ее. Живетъ опа на Пескахъ, въ Слоновой улицѣ, платитъ за комнатку пять рублей. Ma-шина у ней швейная. На столикѣ, гляжу, альбомъ, и карточка-то всего одна единственная. Милѣйшій Ипполитъ Ивановичъ сидитъ, расчесавши свои бакенбарды. Шьетъ по канвѣ очень мило, въ мѣсяцъ зарабатываетъ рублей двадцать пять. И стихи мнѣ показываетъ, русскіе стихи, даромъ-что полька, гдѣ она всю свою несчастную любовь описываетъ. Мнѣ ее ужасно стало жалко. Одинъ ребенокъ у ней умеръ, другаго въ воспитательный домъ отдала и только еще отъ родовъ-то немножко оправилась: одна кожа да кости. А Ипполитъ-то Ивановичъ ни единой копѣйки ей.

— Ни копѣйки?

— Да ужь коли такъ живетъ, такъ, значитъ, никакого подспорья не получаетъ. Онъ ей хоть-бы на ребенка-то далъ что-нибудь. Показываетъ она мнѣ его письма. Мерзость-то какая! Надъ ней-же издѣвается. И хоть-бы онъ ужь совсѣмъ ее бросилъ: все-бы на что-нибудь похоже. А то нѣтъ. Пріѣдетъ, вѣдь, надъ ней потѣшаться и свое заполучить, а потомъ ей билетецъ даровой въ клубъ пришлетъ. Я все это слушаю и злость меня разбираетъ; а ей, конечно, не говорю, что знаю ея милаго дружка. Съ тѣхъ поръ мнѣ Воротилпнъ еще больше огадилъ.

— Зачѣмъ-же ты его принимаешь?

— Нуженъ, для разныхъ дѣлъ. Развѣ намъ можно только водиться съ тѣми, кто намъ любъ? Эти ходатаи-то теперь въ полномъ ходу, а все, что въ модѣ, то должно намъ оброкъ платить. Такой Воротилпнъ у меня попрыгаетъ. Я отъ него все добуду, что слѣдуетъ, а онъ отъ меня такъ и отъѣдетъ, ничего не получивши.

— Ты лукавый царедворецъ! — разсмѣялся Карповъ.

— Ахъ, душа моя! Если-бъ не вести такой политики, то всѣ эти прелюбодѣи не знали-бы, куда имъ дѣть свои деньжищи. Да и потомъ злость беретъ. На нихъ нуженъ особый бичъ.

Пара поднялась къ дворцу и вскорѣ вышла изъ саду. Когда она приблизилась къ садику съ широкой полосой дерна, за которымъ виднѣлась терраса, пробило девять.

— Адвокатъ, какъ я думаю, бѣсится, — сказала Авдотья Степановна, подходя къ воротамъ.

— Да неужто ждетъ насъ? — спросилъ Карповъ.

— А ты думалъ какъ-же? Я его и чай заставлю разливать.

Они вошли на дачу, выстроенную въ видѣ готическаго домика. На крыльцѣ ихъ встрѣтилъ Воротилинъ.

— Помилуйте, Авдотья Степановна! — заговорилъ онъ, разставляя широко руки: — какъ-же это можно такъ со мной поступать? Жду четверть часа, полчаса, чай давнымъ-давно готовъ.

— Что-жь за важность? — откликнулась Авдотья Степановна, проходя мимо его.

— Да вѣдь я здѣсь изнываю въ одиночествѣ.

— Перекусили бы чего-нибудь. Иду приказали приготовить?

— Все, все готово, тамъ на террасѣ.

— Ну, я васъ оставлю, господа; пойду перемѣнить туалетъ, а вы покалякайте между собой.

Авдотья Степановна взяла изъ залы налѣво, а Карповъ съ Воротплинымъ вышли на террасу.

Теплый вечеръ съ легкимъ вѣтеркомъ пріятно щекоталъ нервы. Изъ палисадника доносился запахъ майскихъ розъ. Карповъ вдохнулъ въ себя широкую струю воздуха и, обернувшись лицомъ къ Воротилину, сказалъ добродушнымъ тономъ:

— Благораствореніе воздуховъ!

— И обиліе плодовъ земныхъ, — отвѣтилъ Воротилинъ, указывая на столъ съ чайнымъ сервизомъ и разною ѣдой.

— Не хотите-ли вотъ сюда?

Карповъ направился къ скамейкѣ, стоявшей въ глубинѣ маленькой бесѣдки изъ дикаго винограда.

Воротилинъ кивнулъ головой въ знакъ согласія. Они сѣли и оглянули другъ друга.

— Не угодно-ли? — предложилъ Воротилинъ сигару, вынувши ее изъ золотой сигарочницы.

— Некъ плюсъ ультра? — спросилъ Карповъ.

— «Регалія Упманъ». У Фейка беру. По сорока пяти рубликовъ сотенка.

И онъ аккуратно скусилъ кончикъ сигары.

Карповъ искоса глядѣлъ на него и чуть замѣтно улыбался. Онъ, видимо, изучалъ адвоката по всѣмъ подробностямъ.

— Вы другъ дѣтства Авдотьи Степановны? — спросилъ вдругъ Воротилинъ.

— Другъ, — отвѣтилъ кротко Карповъ.

— Стало быть, знаете всю ея судьбу?

— Знаю.

— Замѣчательная особа! Необыкновенныхъ дѣловыхъ способностей. Мы это цѣнимъ лучше другихъ… Я — адвокатъ, — прибавилъ онъ въ поясненіе.

— Весьма пріятно, — проговорилъ Карповъ съ наклоненіемъ головы.

— Вы, можетъ быть, не долюбливаете наше званіе? — спросилъ Воротилинъ, выпуская маленькое кольцо дыма.

— Къ чему такой вопросъ?

— Да нынче стали нашего брата изобличать на всякіе лады. Даже забавно. Такіе моралисты изыскались, доказываютъ, что мы никуда негодный народишка, слишкомъ, видите-ли, хорошо обдѣлываемъ свои дѣла.

— Не дурно-таки обдѣлываете, — проговорилъ Карповъ.

— Да почему-же это, скажите на милость, кънамъ, а не къ другому кому стали заглядывать въ карманы? Развѣ мало въ Россійскомъ государствѣ промышленниковъ, куда почище пасъ?

— Не мало, — откликнулся Карповъ: — но тѣ такъ ужь на себя и смотрятъ.

— Какъ-же это такъ?

— Да какъ на простыхъ промышленниковъ; а вы, господа защитники, совершенно иного о себѣ мнѣнія.

— Не знаю, какъ другіе, а я смотрю на свое дѣло совершенно просто. Я не раздѣляю тонкихъ соображеній нѣкоторыхъ изъ моихъ товарищей по ремеслу. Надо браться за всякое дѣло.

— Даже и за скверное? — спросилъ Карповъ.

— Скверныхъ дѣлъ нѣтъ. Есть дѣла болѣе или менѣе выгодныя. А чтобы не давать повода разнымъ краснобаямъ кричать, что вы такой-сякой, я занимаюсь исключительно гражданскими дѣлами. Я — цивилистъ.

— Но вѣдь и въ гражданскихъ дѣлахъ, — началъ Карповъ: — бываютъ разныя обстоятельства…

— Вы хотите сказать — щекотливаго свойства? Конечно бываютъ; но формальная сторона дѣла всегда на первомъ планѣ. Возьмите вы хоть вотъ такой случай. Вы узнаете, что какое-нибудь большое имѣніе ищетъ наслѣдниковъ. Этихъ наслѣдниковъ двѣ категоріи. Предположите, что съ одной стороны — вдова и сирота, какъ выражаются на чувствительномъ языкѣ, а съ другой — богатый человѣкъ или нѣсколько богатыхъ людей. Если я знаю, что и съ той и съ другой стороны будетъ очень много возни, для меня важно одно: опредѣлить процентъ моего вознагражденія. Дастъ мнѣ его несчастная вдова — я сдѣлаюсь ея защитникомъ; не дастъ — не сдѣлаюсь.

— Философія простая, — вымолвилъ Карповъ и прибавилъ про себя: «напрасно ты, мой милый, такъ торопишься отрекомендовываться.»

Воротилинъ, выпустивъ струю дыма, хотѣлъ-было продолжать, но съ террасы раздался голосъ Авдотьи Степановны:

— Гдѣ вы? куда запропастились? идите сюда!

Они оба встали и отправились къ террасѣ.


XIII.

Адвокатъ не долго насидѣлъ у Авдотьи Степановны. Сна сама начала торопить его на желѣзную дорогу. За чаемъ Воротилинъ подъѣзжалъ нѣсколько разъ съ разспросами о «другѣ дѣтства» и получалъ болѣе или менѣе обстоятельные отвѣты. Видно было, что ему очень не хотѣлось отправляться въ Петербургъ, не оставшись хоть на нѣсколько минутъ вдвоемъ съ Авдотьей Степановной.

— Вы тоже въ Петербургъ? — спросилъ онъ Карпова, берясь за шляпу.

— Нѣтъ, я живу въ здѣшнихъ мѣстахъ, — отвѣтилъ скромно Карповъ.

Воротилина проводили до вокзала. Садясь въ вагонъ, онъ шепнулъ Авдотьѣ Степановнѣ.

— Такъ-то вы. Хорошо-же!

— Ладно, — проговорила она вслухъ, переглянувшись съ Карповымъ.

Они возвращались скорыми шагами, но почему-то оба смолкли. Авдотья Степановна опустила голову и только изрѣдка поднимала глаза на Карпова. Онъ шелъ, разсѣянно глядя впередъ.

Они очень скоро дошли до садика дачи.

— Ты не утомилась-ли? — спросилъ Карповъ: — такъ я могу удалиться.

— Что за вздоръ! Я нынче всю ночь не буду спать.

— Это отчего?

— Стихъ такой напалъ. Пройдемъ опять на террасу.

Ночь стояла все такая-же свѣтлая и беззвучная.

— Да, — начала Авдотья Степановна, садясь на диванчикъ около Карпова: — на меня такой стихъ напалъ, да и ты, я вижу, раскисъ.

— Не угадала, — отозвался Карповъ.

— Или думалъ о какомъ-нибудь вздорѣ? Тебѣ ужь не скучно-ли со мной становится?

— Вотъ еще! — вскричалъ Карповъ.

— Право. У тебя, пожалуй, вотъ что въ головѣ начинаетъ бродить: что, молъ, мнѣ съ этой бабой возиться? Она тоже осѣдлаетъ, не лучше замужнихъ барынь.

— Вздоръ какой! — прервалъ Карповъ.

— Кто тебя знаетъ. Ты вотъ все веселый былъ, а то вдругъ и помутился.

Карповъ обнялъ Авдотью Степановну, откинулъ голову назадъ, пропѣлъ нервнымъ, нѣсколько дрожащимъ голосомъ:

Я любовь узналъ душой, Съ ея небесною отрадой, Съ ея мучительной тоской!

— Вь томъ-то и дѣло, что ты не узналъ любви. Ты меня никогда и не полюбишь. Да и съ какой стати. Нравлюсь, и то хорошо.

И она пропѣла такимъ-же нервнымъ голосомъ, какъ и Карповъ:

Любви роскошная звѣзда, Ты закатилась навсегда!

— Ужь не пропѣть-ли намъ всего «Руслана»? — спросилъ Карповъ и взялъ грудью:

Къ тихимъ дѣвамъ, въ сладкой нѣгѣ.

— Какихъ тебѣ еще тихихъ дѣвъ? — разсмѣялась Авдотья Степановна и дернула Карпова за бороду. — Ненасытная душа!

Карповъ пѣлъ:

Тамъ ждетъ Людмила…

— Какой тебѣ Людмилы? Довольно съ тебя и Авдотьи. Лучше прочти-ка мнѣ изъ Пушкина что-нибудь.

Карповъ, не мѣняя позы, заговорилъ тихо и протяжно:

Подъ небомъ голубымъ

страны своей родной,

Она томилась, увядала,

Увяла, наконецъ, и, вѣрно, надо мной

Младая тѣнь уже летала.

Авдотья Степановна слушала задумчиво и только слегка вздрогнула, когда Карповъ, усиливъ звукъ голоса, произнесъ:

Такъ вотъ коголюбилъ я пламенной душой!

Когда голосъ Карпова оборвался, Авдотья Степановна пристально посмотрѣла на него и сказала:

— Ты обо мнѣ и такъ говорить не станешь, если-бъ я вдругъ отправилась на тотъ свѣтъ.

— Что у тебя сегодня за сантиментальность? — спросилъ улыбнувшись Карповъ.

— Не сантиментальность, а такъ, мысли всякія.

— Какія-же?

— Вотъ тебѣ одна: погляжу я, что вокругъ меня дѣлается, какъ люди живутъ, изъ-за чего бьются, и вижу я, какъ на ладонкѣ, что заѣдаетъ всѣхъ скука, и мужчинъ и женщинъ. И меня заѣстъ. Вотъ теперь я свои дѣла веду отлично. Лѣтъ черезъ пять — шесть будетъ у меня кругленькій капиталецъ, а еще раньше этого времени станетъ и мнѣ тошно. Ты вотъ все съ барынями водился. Отчего онѣ пускаются во вся тяжкія? Отъ скуки. Да еше твоп-то больше все на счетъ чувствъ прохаживаются, а то такія выкидываютъ колѣна, какъ ни одна изъ насъ не выкинетъ. Мнѣ прошлою зимой привелось попасть въ компанію съ тремя барынями. Ихъ съ какого-то пикника взяли. Если-бъ я тебѣ фамиліи назвала и сказала, чьи онѣ жены, ты-бы не повѣрилъ.

— Всему вѣрю, — откликнулся Карповъ.

— Въ первомъ часу ихъ подхватили, а въ три надо было всѣхъ домой предоставить. Такъ вотъ въ эти два часа — то онѣ у Дюссо выдѣлывали… мнѣ будетъ совѣстно пересказывать. И которая начала къ ужинамъ пристрастіе имѣть, такъ заливаетъ, чуть не до положенія ризъ! И все это, другъ ты мой любезный, отъ того, что некуда дѣваться.

— Некуда, — повторилъ Карповъ.

— Вотъ я и боюсь, Алеша, что и меня начнетъ сосать тоска. Деньги-то будутъ, а больше и ничего. А полюби кого-нибудь, еще горше придется.

— Отчего?

— Да отъ того, что любви нѣтъ. Ну, вотъ я бы тебя полюбила. Развѣ тебя удержишь, пришьешь къ своей юпкѣ? Н тебѣ и нравпться-то буду до тѣхъ поръ, пока ты не замѣтишь, что я къ тебѣ привязку почувствовала.

— Можетъ быть, ты и права, — лѣниво выговорилъ Карповъ.

— Не можетъ быть, а навѣрно.

Авдотья Степановна смолкла. Карповъ запѣлъ:

«Ахъ, мой Ратмиръ,

«Любовь и миръ

«Въ родпой пріютъ

«Тебя зовутъ».

— Вотъ ты какой, Алешка. Ужь и теперь надо мной начинаешь издѣваться. А я тебя отъ всѣхъ прочихъ отличила. Знаешь, что: не махнуть-ли намъ на все лѣто заграницу?

— За-границу? Зачѣмъ?

— Какъ зачѣмъ? Отъ этого Петербурга уйти, отъ Чухляндіи проклятой.

— Намъ и здѣсь никто не мѣшаетъ.

— А ты, небось, все жмешься, какъ только что-нибудь я посмѣлѣе сдѣлаю. А тамъ какъ-бы хорошо! Поѣдемъ въ Швейцарію. На озерѣ на какомъ-нибудь поселимся.

— Съ милымъ рай и въ шалашѣ.

— Вотъ ты какой скверный! Какъ-же мнѣ не злобствовать на мужчинъ? И тебя приглашаю пожить вдвоемъ и такъ, чтобы никто ужъ намъ не мѣшалъ, а ты кобенишься.

— Да на что-же я поѣду? На деньги англійской королевы?

— Какіе-же счеты между нами, — нѣсколько съ сердцемъ сказала Авдотья Степановна.

— Счеты самые аптекарскіе, — разсмѣялся Карповъ.

— Ты это серьезно говоришь?

— Совершенно серьезно.

— Понимаю, понимаю, — начала Авдотья Степановна еще болѣе нервнымъ голосомъ. — Ты со мной не можешь не считаться. Mon деньги — грязныя. Я промышляю собой…

— Полно, полно, — остановилъ Карповъ: — все это глупости. За-границу ты не поѣдешь, стало быть, изъ-за чего-же нервничать!

— Нѣтъ, поѣду, — вскричала Авдотья Степановна, схватывая его за обѣ руки. — Скажи мнѣ слово, и я, не то, что на три мѣсяца, на три года убѣгу куда хочешь, хоть въ тридесятое царство!

— Да этого совсѣмъ не нужно.

— Тебѣ не нужно, а мнѣ, можетъ быть, нужно. Оттого, что я разныхъ пошляковъ обработывала — ты меня презираешь. Я твою мысль насквозь вижу; боишься, чтобы про тебя не сказали: «онъ-де у Авдотьи Степановны на содержаніи живетъ». А чѣмъ вы лучше насъ? Отчего-же насъ можно содержать, а васъ нельзя? Отчего? Я тебѣ понравилась и должна все отъ тебя принимать; а ты мнѣ нравишься, и нѣтъ у тебя денегъ поѣхать со мной въ Швейцарію, ты отъ меня двугривеннаго не примешь. Честь, видпте-ли, мужская, гоноръ! А чѣмъ-же мои деньги хуже тѣхъ, что у моего чадушки въ бумажникѣ водятся? Онъ всѣхъ обработываетъ, а имъ никто не гнушается. Подлые, подлые!

Авдотья Степановна отвернулась отъ Карпова и заплакала.

— Ну, слезы, — вздохнулъ Карповъ: — это къ тебѣ такъ нейдетъ.

— Такъ ты не хочешь ѣхать? — вскричала Авдотья Степановна, вставая съ диванчика и наклоняясь головоіі къ Карпову.

— Когда деньги будутъ, пожалуй, — спокойно отвѣтилъ онъ и протянулъ руки, какъ-бы желая взять ее за талью.

— А! — крикнула она и, быстро обернувшись, побѣжала въ залу.

Карповъ поглядѣлъ ей вслѣдъ, лѣниво поднялся съ мѣста, зѣвнулъ и сошелъ въ садикъ, откуда калиткой вышелъ въ переулочекъ. Онъ жилъ въ десяти минутахъ ходьбы отъ дачи Авдотьи Степановны, въ крошечномъ мезонинѣ деревяннаго домика, при которомъ не было ни сада, ни огорода.

Сцена, сдѣланная ему Авдотьей Степановной, была первая по счету… Карповъ удивился ей и, въ то же время, чувствовалъ, что подъ выходкой его Фрины таилось нѣчто весьма печальное…

Въ первый разъ сдѣлалось ему скучновато съ этою женщиной. Она это поняла, и поняла какъ-разъ въ тотъ моментъ, когда ей захотѣлось расшевелить въ своемъ Алкивіадѣ болѣе задушевныя струны. Слова Авдотьи Степановны подѣйствовали на Карпова сильнѣе, чѣмъ ему показалось сразу. Она, сама не зная того, разбередила ранку, которая жила чуть замѣтнымъ пятнышкомъ. Карповъ впервые созналъ, что его эллинское житье пошатнулось. Авдотья Степановна точно самымъ рокомъ была послана для того, чтобы отпраздновать съ нимъ праздникъ жизни. И въ самомъ дѣлѣ, нельзя было для него, покончившаго съ «адюльтеромъ, найти болѣе подходящее женское существо. Съ Авдотьей Степановной Карповъ могъ наслаждаться безпрепятственно, сколько душѣ угодно. И красота ея, и складъ ума, и веселость — все нравилось Карпову; но съ этой-то именно женщиной онъ и почувствовалъ уколъ той самой скукк, о которой она заговорила съ нимъ сегодня. И сдѣлалось это такъ неожиданно, безъ всякихъ приступовъ, безъ всякаго резонерства. Давно-ли онъ познакомился съ Авдотьей Степановной? Въ Петергофѣ онъ всего какихъ-нибудь десять дней — и вотъ уже приходится очень жутко.

«И съ какой стати она выдумала», говорилъ про себя Карповъ, сидя у полукруглаго окна своего мезонинчика, — что я поѣду за-границу на ея счетъ? Положимъ, я смотрю на денежныя отношенія гораздо шире, чѣмъ обыкновенная братія; но все-таки не стану я пользоваться благами всякой петербургской Фрины. И ее жаль. Она имѣетъ полнѣйшее право обижаться съ своей точки зрѣнія, особливо если завелись сантименты.»

Проблескъ чувства, какъ-бы прорвавшагося у Авдотьи Степановны, смущалъ Карпова. Онъ видѣлъ впередъ, куда это можетъ повести. Начнутся точно такія же сцены, какъ и съ барынями; но въ адюльтерѣ, какъ онъ ни сдѣлался противенъ Карпову, нѣтъ примѣси, которую сама Авдотья Степановна съ горечью отмѣтила. Придется играть роль настоящаго Артюра и ежесекундно ловить себя на грязныхъ отношеніяхъ къ женщинѣ, промышляющей грѣшнымъ тѣломъ.

«Это такъ, блажь», рѣшилъ про себя Карповъ, на сонъ грядущій.

Ему не хотѣлось вѣрить, что такой дѣловой человѣкъ, какъ Авдотья Степановна, пустится съ нимъ въ чувствительную интригу; но и разрывать съ нею связь тоже не хотѣлось. Съ нею ему все-таки будетъ хоть минутами весело. Черезъ нее онъ узнаетъ разныя курьезныя вещи. Для Николаича онъ долженъ потереться еще около того міра, гдѣ пауки забираютъ въ свои лапы божьихъ коровокъ. Авдотья Степановна ужь разсказала ему много такого, что могло бы, какъ ушатъ холодной воды, отрезвить Прядильникова. Но онъ еще не рѣшался отрезвлять своего закадыку. Онъ видѣлъ, что Николаичъ въ своей сферѣ; онъ почти завидовалъ его дѣловымъ галлюцинаціямъ.

Въ комнаткѣ, гдѣ лежалъ Карповъ, было темно отъ спущенныхъ сторъ. Онъ и не зажигалъ свѣчи. Раздумье такъ раздражило его мозгъ, что сонъ совершенно исчезъ.

Ему послышался легкій стукъ въ дверь.

— Кто тамъ? — окликнулъ онъ съ недоумѣніемъ.

Дверь отворилась, вбѣжала Авдотья Степановна и крикнула:

— Алквіадъ, я за тобой!

— Куда? — спросилъ Карповъ, и смущенный, и обрадованный ея появленіемъ.

— Ни ты, ни я спать не будемъ. Поѣдемъ на взморье кататься. Прости мнѣ мои глупости. Больше ты отъ меня ничего такого не услышишь. Ну, собирайся скорѣй!

Она начала его тормошить, смѣялась, чуть не прыгала по комнатѣ. Карповъ тоже повеселѣлъ и, минутъ черезъ десять, коляска помчала ихъ къ Ораніенбауму.


XIV.

Ипполитъ Ивановичъ Воротилинъ проснулся раньше обыкновеннаго. Поѣздка въ Петергофъ пришлась ему очень не по вкусу. Не такъ желалъ онъ кончить день. Да и вообще онъ чувствовалъ себя не въ своей тарелкѣ каждый разъ, когда наканунѣ хорошенько не поужинаетъ.

У Ипполита Ивановича была дача на Каменномъ Островѣ; но онъ долженъ былъ часто ночевать въ городѣ. У него слушались каждый почти день дѣла, то въ окружномъ судѣ, то въ судебной палатѣ, то въ кассаціонномъ департаментѣ. Практика Ипполита Ивановича все росла и росла. Онъ обладалъ особеннымъ нюхомъ — выискивать процессы казуснаго свойства, которые можно пріобрѣсти за дешевую цѣну, а выигравши, положить себѣ въ карманъ крупный кушъ.

Свою дѣловую карьеру Ипполитъ Ивановичъ подготовлялъ еще до появленія на Руси адвокатскаго сословія. По натурѣ своей онъ былъ сродни Саламатову и находился съ нимъ въ пріятельскихъ отношеніяхъ. И его выдвинула спекуляторская жажда, овладѣвшая Петербургомъ. Онъ съумѣлъ примоститься къ разнымъ обществамъ и сдѣлаться ихъ повѣрепнымъ, продолжая вести всякіе гражданскіе процессы на старинный манеръ. За ораторскою славой Ипполитъ Ивановичъ не пустился въ погоню. Онъ пребылъ вѣренъ своему типу и въ новой оболочкѣ остался тѣмъ же обрабатывателемъ своихъ дѣлишекъ. По опытности и фактическимъ познаніямъ, онъ, разумѣется, оказался цѣннѣе очень многихъ модныхъ защитниковъ. У него было и то еще общее съ Саламатовымъ, что онъ не пренебрегалъ ничѣмъ. Всякое лыко шло у него въ строку. Обстановку онъ себѣ устроилъ блистательную и крупные процессы льнули къ нему; а въ то же время съ задняго крыльца онъ принималъ всякій народъ, помогающій ему въ подысканіи дѣлъ, которыя пріобрѣтаются за ничтожную цѣну.

Ипполитъ Ивановичъ отличался многимъ отъ молодыхъ своихъ товарищей по профессіи; но въ немъ засѣли всѣ родовыя черты ея. Никто больше его, ни по наружности, ни по манерамъ, ни по языку, не смотрѣлъ повѣреннымъ. Новый міръ этотъ пришелся по мѣркѣ Ипполиту Ивановичу. Онъ нашелъ въ немъ точку опоры и санкціи всѣмъ отправленіямъ своего организма. Онъ съ удовольствіемъ замѣчалъ, какъ міръ этотъ начинаетъ усиленно сбирать отовсюду медъ и претворяетъ въ свою плоть и кровь все, что только людская глупость, невѣжество, страсти и алчность приносятъ въ видѣ посильныхъ даровъ. Ипполиту Ивановичу пріятно было сознавать, что такъ, какъ онъ мыслитъ, дѣйствуетъ и живетъ, начали мыслить, дѣйствовать и жить десятки людей, связанныхъ между собою органическою солидарностью отправленій. Прежде въ каждой лишней тысячѣ рублей, перепадавшей чиновнику, надо было отдавать отчетъ или припрятывать ее. То-же самое и въ частной службѣ. Теперь же десятки и сотни тысячъ попадаютъ въ карманы людей, ничего не создающихъ, и никого это не удивляетъ, и бѣшеныя деньги кліентовъ проживаются или копятся совершенно открыто. Жить такимъ людямъ, какъ Ипполитъ Ивановичъ, сдѣлалось неизмѣримо лучше и отраднѣе. Всѣ инстинкты и позывы-можно удовлетворять, не только не роняя себя въ глазахъ тѣхъ, кто намъ нуженъ, но даже поднимая свою репутацію.

Въ Ипполитѣ Ивановичѣ жило два человѣка и оба одновременно удовлетворялись. Онъ былъ жаденъ на деньги и могъ зашибать ихъ круглыми суммами, не утомляя себя работой. Но онъ былъ и тщеславенъ, и женолюбивъ, и охотникъ до всякаго рода удобствъ и пріятствъ. Всему этому онъ могъ давать должный ходъ. Онъ умѣлъ соблюдать равновѣсіе и каждому инстинкту отводить надлежащее мѣсто. Тратилъ онъ меньше, чѣмъ наживалъ; но и самыя траты устраивалъ такъ, чтобы посредствомъ ихъ расширить кругъ своей эксплуатаціи. Ипполитъ Ивановичъ велъ крупную игру; но она не умаляла его доходовъ. Квартира, прислуга и экипажъ стоили ему не одну тысячу; но все это вознаграждалось съ лихвой. Онъ готовъ былъ пріобрѣсти Авдотью Степановну, которая обошлась бы не въ одинъ десятокъ тысячъ, по и эта издержка, въ концѣ-концовъ, пошла бы ему въ прокъ. Съ такою метрессой онъ поднялся бы еще въ глазахъ всѣхъ тѣхъ, съ кѣмъ кутилъ, и могъ бы еще ловчѣе обработывать такія дѣла, гдѣ содѣйствіе Авдотьп Степановны было бы весьма полезно. Но опа ему сильно нравилась и какъ женщина. Сначала онъ мечталъ о томъ, чтобы подъ шумокъ сдѣлаться ея возлюбленнымъ, предоставляя своему пріятелю Саламатову считаться ея покровителемъ и тратить на нее десятки тысячъ. Увидавши, что такъ дѣло не пойдетъ, Ипполитъ Ивановичъ началъ вести другую политику; но и его болѣе существенныя предложенія позволяли только Авдотьѣ Степановнѣ обращаться съ нимъ безъ церемоніи, а вовсе не поднимали его любовныхъ акцій.

Ипполитъ Ивановичъ принималъ просителей въ одиннадцатомъ часу. Квартира его была устроена такъ, чтобы на каждаго произвести должное впечатлѣніе. Въ салонѣ и мебель, и бронза, и картины сразу ошеломляли входящаго и говорили ему, чтоонъ будетъ имѣть дѣло не съ какимъ-нибудь адвокатишкой. Провинціала, гостинодворцевъ прельщали обои, лампы, портьеры и всякая позолота. Человѣка бывалаго и со вкусомъ пикантно затрогивали художественныя вещи. Изъ салона былъ ходъ въ двѣ комнаты — оба кабинета Ипполита Ивановича; но каждый кабинетъ имѣлъ свою физіономію и предназначался для своего рода посѣтителей. Сначала строго дѣловой кабинетъ, темно-зеленаго цвѣта, съ суконными обоями, кожаною мебелью. Столъ, шкапы, конторка — все это изъ массивнаго орѣха. Ни одного лишняго украшенія. Текущія дѣла, въ зеленыхъ же рубашкахъ, лежатъ симметрически на этажеркахъ. Въ этотъ кабинетъ Ипполитъ Ивановичъ впускалъ самыхъ солидныхъ кліентовъ и такихъ, которые долженствуютъ проникнуться его собственною солидностью. Потомъ шелъ болѣе игривый и комфортабельный кабинетъ, голубаго цвѣта, со штофною мебелью. Въ глубинѣ его — альковъ съ широкою французскою кроватью. Тутъ Ипполитъ Ивановичъ принималъ кліентовъ и въ особенности кліентокъ по дѣламъ казуснаго свойства; тутъ онъ балагурилъ съ пріятелями и проводилъ время въ эротическихъ тет-а-тетахъ.

Въ десять часовъ Ипполитъ Ивановичъ отправился въ окружной судъ, а часу въ первомъ онъ приказалъ своему кучеру ѣхать на Васильевскій островъ. Онъ не употреблялъ другихъ экипажей, кромѣ кареты и, изрѣдка, коляски. Въ каретѣ всегда почти держалъ въ рукахъ газету или что-нибудь записывалъ, особенно когда проѣзжалъ по Невскому. Его вороная пара производила всего больше впечатлѣнія на заѣзжихъ кокотокъ, когда онъ съ ними состязался по Англійской набережной или между Полицейскимъ и Аничковымъ мостам.

Карета въѣхала въ десятую линію и остановилась у того самаго дома, гдѣ въ мезонинѣ жила Надежда Сергѣевна Загарина.

Ипполитъ Ивановичъ вошелъ въ калитку, заглянулъ во дворъ и сталъ искать дворника. Дворника не оказалось. Онъ остановилъ какую-то чумазую дѣвчонку и спросилъ ее:

— Загарина живетъ здѣсь?

— Какая? — откликнулась дѣвчонка, дѣлая гримасу отъ солнца.

— Барыня, изъ-за границы пріѣхала.

— Съ дочкой, что-ли?

— Сь дочкой, кажется.

— Наверхъ идите.

— Съ какого крыльца?

— Съ параднаго.

Воротилинъ поднялся въ мезонинъ и позвонилъ. Ему отворила Лиза.

— Загарина, Надежда Сергѣевна, здѣсь живетъ? — спросилъ онъ, слегка наклоняясь и осматривая дѣвочку.

Лиза въ этотъ день не ходила въ гимназію. Ей укусила губу муха, и какъ-разъ верхнюю губу, которая и безъ того нужна ей была для прикрытія машинки. Эта опухоль сильно огорчала ее и мѣшала говорить.

— Войдите, — пригласила она гостя, немного краснѣя.

Воротилинъ, продолжая осматривать ее, прошелъ въ переднюю и остановился въ первой комнатѣ.

— Мамы нѣтъ дома, — объявила Лиза, закидывая голову назадъ и уже смѣло разглядывая гостя.

— А скоро будетъ?

— Не раньше, какъ въ четыре.

Слово «четыре» Лиза произнесла съ такою иностранною картавостью, что Воротилинъ еще пристальнѣе оглядѣлъ ее и сказалъ по-французски:

— Вы дочь г-жи Загариной?

— Да, — отвѣтила Лиза по-русски и продолжала — мама работаетъ въ редакціи отъ двѣнадцати до четырехъ.

— Такъ я заѣду до двѣнадцати.

— А ваша фамилья?

Лиза пристально на него поглядѣла.

— Воротилинъ.

— Вы авокатъ?

Воротилинъ разсмѣялся и повторилъ:

— Авокатъ.

— Я это сейчасъ узнала.

— Какъ же это?

— Вы похожъ на авоката. У васъ такой лицо.

И она указала рукой на бакенбарды.

Ипполитъ Ивановичъ разсмѣялся. Дѣвочка заинтересовала его.

— Можно мнѣ выкурить папиросу, — сказалъ онъ — и написать два слова вашей maman?

— Курите, — отвѣтила серьезно Лиза: — я вамъ позволяю. А вы хотить написать мамѣ по дѣлу? Разска-жить мнѣ, что это за дѣло?

И Лиза усадила гостя на диванъ, а сама присѣла къ нему съ видимымъ желаніемъ начать допросъ. Воротилинъ закурилъ папиросу.

— Это вы ищете маму?

— А вамъ какъ это извѣстно?

— Мнѣ все извѣстно. У меня есть такой семинари-стикъ. Онъ сначала не хотѣлъ мнѣ разсказывать, а потомъ разсказалъ. Онъ съ вами познакомился въ Царскомъ. Вѣдь, правда? Вы отъ него и узнали про маму, да?

— Я узналъ про вашу maman отъ какого-то господина Бенескриптова, — проговорилъ Воротилинъ, начинавши! чувствовать себя какъ-то странно съ этою дѣвочкой.

— Ну да, ну да. Это и есть мой семинаристикъ. У него такая фамилья; но онъ очень милый. И я знаю, что онъ вамъ разсказалъ про маму, когда вы шелъ отъ одной тары къ другой.

— Совершенно вѣрно, — выговорилъ Воротилинъ. — Если вы такъ все отлично знаете, то передайте вашей maman, что я буду имѣть честь заѣхать къ ней послѣ завтра между одиннадцатью и двѣнадцатью. До свиданья!

Воротилинъ поднялся; но Лиза взяла его за руку и опять усадила на диванъ.

— Позвольте, — начала она: — я васъ хочу спросить. Вы — авокатъ и вамъ хочется познакомиться съ мамой. Зачѣмъ?

— Есть такое дѣло, — отвѣтилъ, снисходительно улыбаясь, Воротилинъ.

— Вы маму искали. Стало быть, вамъ ее нужно?

— Стало быть, — отвѣтилъ, уже не безъ нѣкотораго раздраженія, Ипполитъ Ивановичъ.

— Мама работаетъ У ней нѣтъ никакой… rente. Что-жь съ ней взять? Вы съ ней хотите что-нибудь… требовать? Intenter un procès?

— Ничуть не бывало.

— То-то. Мы съ мамой никому ничего не должны и насъ въ судъ нельзя приглашать.

— Нельзя? — переспросилъ разсмѣявшись Воротилинъ.

— Да, нельзя. Мы ничего такого не дѣлали.

— Никто васъ и не будетъ притягивать къ суду, — проговорилъ успокоительно Воротилинъ.

— Вы хотить, — продолжала Лиза: — что-нибудь сказать хорошаго мамѣ?

— Да, скажу кое-что недурное.

— Вы — авокатъ. Вамъ, можетъ быть, хочется помочь мамѣ въ каком-нибудь… une affaire quelconque, un heritage par exemple? [5]

— Почему же вы такъ думаете?

— Потому что мама ни въ чемъ не можетъ быть виновата. Какой же это héritages?

— Все будете знать, скоро состарѣетесь.

— Это не отвѣтъ, — выговорила нахмурившись Лиза, встала и прошлась по комнатѣ.

Воротилинъ все съ возрастающимъ недоумѣніемъ глядѣлъ на нее. Ему положительно дѣлалось неловко съ этою дѣвочкой.

— Я не хочу быть богатой, — разсуждала вслухъ Лиза. — Я буду работать. Я не хочу быть rentiere… Фи! И мамѣ не нужно много денегъ. Только вотъ теперь она все еще не очень здорова, и ей нельзя такъ работать. Надо имѣть маленькія деньги; а много не нужно.

— Много не нужно! — расхохотался Воротилинъ.

— Не нужно, — подтвердила Лиза совершенно серьезно.

Она подошла къ окну и увидала у воротъ карету.

— Это вашъ экипажъ? — спросила она Ипполита Ивановича.

— Мой, — отвѣтилъ онъ не безъ самодовольства.

— Вы богатъ?

— Не очень.

— У васъ такая карета. Если вы къ намъ пріѣхали, тутъ есть что-нибудь… удивительное.

— Удивительное? — переспросилъ Воротилинъ.

— Ну, да… quelque chose dextraordinaire [6].

— Что-же, по-вашему?

— Я не знаю. Вамъ нужно маму. Или вы, можетъ быть, такой добрый, vous ne plaidez que pour les veuves et les orphelines? [7]

Лиза разсмѣялась. Смѣхъ этотъ сильно покоробилъ Воротилина. Онъ всталъ, бросилъ на полъ папиросу и почти сердито сказалъ:

— Я напишу два слова вашей maman; есть бумага?

— Сейчасъ я принесу.

Лиза пошла къ себѣ въ комнатку и принесла оттуда почтовый листикъ и чернилицу съ перомъ. Ипполитъ Ивановичъ присѣлъ къ столу и написалъ нѣсколько строкъ.

— Отдайте это вашей maman, — сказалъ онъ Лизѣ строгимъ тономъ.

— Хорошо, — протянула Лиза и, противъ своего обыкновенія, руки ему не подала.

Онъ надѣлъ шляпу на порогѣ передней и не взглянулъ даже на Лизу, когда она его выпускала на лѣстницу.

«Что это за дикая дѣвчонка?» спрашивалъ себя Ипполитъ Ивановичъ, покачиваясь на мягкой подушкѣ своей кареты. «Вѣрно и мать въ такомъ же вкусѣ. Откуда это взялись такія дѣти? Навѣрно будетъ кобениться. Это какъ ей угодно. Мы сразу же увидимъ, какую повести линію и стоитъ ли вообще шкурка выдѣлки. А дѣвчонка преехидная.»

Лиза, проводивши гостя, поморщилась и подумала про себя:

«Какой poseur этотъ авокатъ. Онъ что-нибудь думаетъ нехорошее сдѣлать съ мамой.»

Она подошла къ столу и, не читая записки, сложила ее вдвое.

«Какой мои семинаристъ плохой», продолжала она думать. «Онъ говорилъ про этого господина такъ хорошо. А мнѣ онъ не нравится. И мамѣ не понравится, я знаю.»

Карета Ипполита Ивановича была въ эту минуту на Николаевскомъ мосту. Закуривая сигару, онъ почти вслухъ проговорилъ:

— Экая ехидная дѣвчонка!


XV.

Карповъ соскучился объ Николаичѣ. Онъ отправился къ нему подъ-вечеръ и ужасно досадовалъ, что не засталъ дома. Возвращаться въ Петергофъ ему не хотѣлось, а надо было какъ-нибудь убить вечеръ. Онъ сѣлъ на пароходъ и поѣхалъ въ Новую деревню — къ Излеру. Въ саду болталась обычная публика. На женщинъ Карповъ совсѣмъ не смотрѣлъ и не искалъ знакомыхъ. Ему совершенно недоставало Николаича, и всякая болтовня со встрѣчнымъ и поперечнымъ была бы ему противна.

На большой площадкѣ, передъ террасой, его окликнули. Онъ обернулся. Передъ нимъ стоялъ Борщовъ.

— Вы здѣсь? — вскричалъ удивленно Карповъ.

— Вотъ ужь съ полчаса шатаюсь.

— Съ грѣшными цѣлями?

— Какое! мнѣ хотѣлось увидать здѣсь одного адвоката; а его, кажется, не будетъ.

— Присядемте напиться чаю. Мнѣ нынче какъ-то скверно. Я пріѣхалъ съ дачи, Николаича не нашелъ дома и кинулся сюда.

Они помѣстились на террасѣ и спросили себѣ чаю.

— Какого вы адвоката ищете? — освѣдомился Карповъ.

— Есть тутъ нѣкій Воротилинъ.

— Воротилинъ, — повторилъ съ удареніемъ Карповъ. — Онъ вамъ нуженъ по дѣлу?

— Нѣтъ, не мнѣ. Сюда пріѣхала изъ-за границы одна прекрасная женщина, вдова съ дѣвочкой. Она живетъ своимъ трудомъ, пристроилась теперь переводчицей въ газетѣ. Такъ вотъ этотъ господинъ Воротилинъ заѣзжалъ къ ней вчера, но не засталъ дома. Онъ ее давно ищетъ по какому-то дѣлу. Сколько можно судить по запискѣ, которую онъ у ней вчера оставилъ, дѣло въ ея интересѣ. Наслѣдство, что-ли, какое… Вы нигдѣ не встрѣчали этого Воротилина?

— Знаю, что это за гусь, — проговорилъ Карповъ.

— Гусь?

— Даже лапчатый!

— Стало-быть, изъ породы хищниковъ?

— Уже довольно того: другъ и пріятель статскаго генерала Саламатова.

— Вы гдѣ же съ нимъ встрѣчались? — спросилъ озабоченно Борщовъ.

Карповъ улыбнулся.

— У такой дамы, которая знаетъ всю подноготную объ немъ.

— Эта дама одна изъ совращенныхъ вами женъ?

— Напротивъ, это одна изъ женъ, совратившихъ меня.

— И что же выходитъ изъ ея показаніи?

— Изъ ея показаній выходитъ, что господинъ Воротилинъ представляетъ собою блистательный тинъ всеяднаго животнаго. И кромѣ показаній женщины, знающей его и вдоль и поперекъ, я самъ имѣлъ съ онымъ субъектомъ легкій разговоренъ о его профессіи. Принципы его, по эластичности, уподобляются лежачимъ рессорамъ.

Лицо Борщова затуманилось.

— Спасибо, что предупредили, — сказалъ онъ: — надо будетъ держать ухо востро. Видимое дѣло: этотъ Воротилинъ имѣетъ въ рукахъ что-нибудь такое, съ чего онъ желаетъ содрать жесточайшій процентъ.

— И сдеретъ, — подкрѣпилъ Карповъ.

— Надо-бы узнать подъ-рукой, — продолжалъ Борщовъ: — какіе у него замыслы?

— Узнать это будетъ не легко. Да вѣдь онъ долженъ же объявить, что ему надо?

— Эта женщина чрезвычайно скромна, застѣнчива и неопытна. Ей нельзя самой вести переговоры. Я и вызвался помочь ей.

— Ну ужь позвольте, — вскричалъ Карповъ: — коли ей кто поможетъ, такъ вашъ покорнѣйшій слуга.

— Будто-бы?

— Вѣрно.

— Вѣроятно, черезъ даму, совратившую васъ.?

— Именно.

— Такъ, пожалуйста, помогите мнѣ, сдѣлайте такъ, чтобы г. Воротилинъ сократилъ свои требованія.

— Его таки держатъ въ решпектѣ. Мнѣ лично было бы очень пріятно, если-бъ этого хищника на чемъ-нибудь хорошенько изловили.

— А вы, стало быть, жуируете съ барынями, около которыхъ вертятся такіе господа?

— Жуирую! Смердящая тоска!

— Будто бы? — спросилъ насмѣшливо Борщовъ.

— А вы думали, я и въ самомъ дѣлѣ Иванъ Александрычъ Хлестаковъ?

— Иу, ужь сейчасъ и Хлестаковъ. Вы сами знаете, кто вы. Не даромъ же вы зовете себя эллиномъ и Алквіадомъ.

— Какой я эллинъ! Да и возможна-ли жизнь наслажденій въ этомъ пнгерманландскомъ болотѣ? Вы здѣсь останетесь еще?

— Да не знаю, право. Надо-бы дождаться этого Воротилина. Вы бы насъ познакомили…

— Не дожидайтесь. Лучше обождите и скажите вашей знакомой, чтобы она его раньше трехъ дней не звала, а я, тѣмъ временемъ, все вывѣдаю, что вамъ надо знать, и тогда вы отправитесь къ нему во всеоружіи. Знаете, что я вамъ предложу?

— Что?

— Излеръ наведетъ на насъ сугубую тоску.

— Весьма вѣроятно.

— Надо спѣшить на лоно природы.

— Гдѣ же ее взять въ Новой деревнѣ?

— Нѣтъ природы на сушѣ, зато есть водяная. Поѣдемте на взморье.

— Съ какой стати, у меня много работы.

— Да вѣдь вы рѣшились же потерять нѣсколько часовъ, выжидая хищника. Я вамъ доставилъ надлежащія свѣдѣнія, удовольствуйтесь ими на первый разъ и пожертвуйте мнѣ конецъ вечера.

Борщовъ согласился.

Часа черезъ три оба они сидѣли на балкончикѣ трактира «Старо-Палкинъ» и ужинали. Совсѣмъ бѣлая ночь тянулась по Невскому. Уличная жизнь еще не стихла. Съ разныхъ сторонъ раздавался дребезжащій звукъ дрожекъ.

Карповъ расположился было плотно закусить; но бесѣда приняла такой оборотъ, что кусокъ туго шелъвъ горло.

— Воля ваша, — говорилъ ему Борщовъ, теребя свою бороду: — такъ жить нельзя, какъ вы живете, любезнѣйшій Алексѣй Нико.іаепичъ. Кто вы такой въ сущности?

— Бумлеръ, — отвѣтилъ уныло Карповъ.

— Бумлеръ! Развѣ это не постыдно? Неужели въ самомъ дѣлѣ вы до сихъ поръ находитесь въ какомъ-то снѣ? Всѣ кричатъ, что людей нѣтъ, а посмотришь, молодой народъ съ умомъ, съ даровитостью тратится на чортъ-знаетъ что!

— Знаете что, Борщовъ, перебилъ его Карповъ: — вы ужь лучше не раздразнивайте меня.

— Напротивъ, мнѣ и хочется раздразнить.

Карповъ налилъ себѣ изъ графинчика рюмку коньяку, крякнулъ и закрылъ глаза.

— Наивный вы баринъ, посмотрю я, — заговорилъ онъ искренне-насмѣшливымъ тономъ. — Вы, кажись, постарше меня будете, а вѣдь совсѣмъ, голубчикъ мой, не знаете настоящей-то россійской трагедіи. Вы въ теоретическомъ чаду живете, хотя и считаетесь практикомъ, а я, бумлеръ, вижу всю подноготную. Вы вотъ меня, и Николаичъ тоже, за пристрастіе къ крѣпкимъ напиткамъ охуждаете; а я этимъ крѣпкимъ напиткамъ обязанъ особымъ знаніемъ Петербурга. Теперь я уже кончилъ свой искусъ и, благодаря женскому полу и моей эллинской натурѣ, могу только отъ времени до времени вспрыскивать праздникъ жизни, но годика два тому назадъ придерживался, и вотъ тогда-то я позналъ, что одна треть истыхъ дѣтей Петербурга въ самыхъ разнобразныхъ сферахъ — тайные пьяницы. Прежде, лѣтъ двадцать назадъ, былъ загулъ, открытое пьянство съ горя, отъ пустоты сердечной или отъ какихъ-нибудь другихъ мерзостей. Теперь-же этого рессурса нѣтъ. Топить горе въ зеленомъ винѣ сдѣлалось смѣшно и старомодно. Запою тоже перестали вѣрить. Вотъ и образовался цѣлый міръ тайныхъ потребителей хлѣбнаго вина. Вы будете годами знакомы съ человѣкомъ, и не узнаете, что онъ тайный. Человѣкъ постоянно на ногахъ и на виду, отецъ семейства, дѣлецъ, администраторъ или просто рантье, всегда приличенъ. Даже домашніе-то, жены не знаютъ. И спеціалистъ только можетъ проникнуть въ суть дѣла. Незамѣтно, въ разные часы дня, здѣсь и тамъонъ уже пропуститъ извѣстное число рюмочекъ. Войдите вы къ нему утромъ рано и застаньте его въ кровати или только-что воставшаго отъ сна, вотъ вы тутъ и увидите алкоголическую трагедію. Предъ вами ие человѣкъ, а мертвое тѣло. И будьте увѣрены, у него гдѣ-нибудь припрятанъ графинчикъ; безъ графинчика онъ погибъ. Всталъ, рюмки двѣ проглотилъ, ну и пошла опять машина на цѣлый день. Но вы спросите, какъ онъ ночь провелъ. Такой вѣдь моментъ наступаетъ, когда спать ужь больше бренному тѣлу не полагается. Вотъ тутъ-то, если онъ почтенный джентльменъ, отецъ семейства, и начинаются муки Тантала. Одинъ мнѣ признавался, чрезъ какія страданія проходилъ онъ, лежа съ открытыми глазами на кровати и не имѣя духа встать, чтобы не разбудить никого въ домѣ и не выдать своихъ безсонницъ. Наступаетъ и такая минута, когда утромъ уже нельзя сразу поставить себя на ноги. Я былъ свидѣтелемъ сцены, достойной изображенія въ гогартовскомъ вкусѣ. Сидѣлъ я утромъ въ кабинетѣ у одного тайнаго. Пріѣзжаетъ къ нему другой такого-же свойства. Входитъ. Я, какъ на него взглянулъ, говорю себѣ: «сей мужъ дошелъ до зеленаго змѣі». Хозяинъ его сейчасъ-же угощаетъ водочкой; а онъ, какъ взглянулъ на графинчикъ, и два шага назадъ. «Поэтому-то, говоритъ, я къ тебѣ и собрался такъ рано. Сегодня встаю, подхожу къ шкапчику, наливаю и только-что поднесъ къ губамъ, точно меня кто обухомъ по головѣ: не могу! Я и такъ и этакъ, и корочку чернаго хлѣба и всякую штуку, испугался, любезный другъ, и вотъ къ тебѣ; можетъ быть, вдвоемъ будетъ лучше.» Стали они выдѣлывать всякія заклинанія, и насилу-то удалось пропустить одну рюмочку. И вотъ такими-то тайными кишитъ городъ Петербургъ…

— Ну, что-жь тутъ удивительнаго, — перебилъ Борщовъ: — просто пьянчужки. Это — дѣло патологической статистики. Я не вижу въ этомъ ничего знаменательнаго.

— Отъ того, милордъ, что вы — головастикъ, прѣсный оптимистъ, если позволите мнѣ выразиться по душѣ.. Знаю все, что можно сказать въ объясненіе такого тайнаго испитія: климатъ, грубость нравовъ, остатки разнаго безобразія. Вовсе не то, государь мой. Теперь дѣловой народъ, порядочные люди предаются алкоголизму, тогда какъ не такъ давно пьющіе распадались на кутилъ и горькихъ заппвухъ. Вамъ только кажется, что жуировъ., бумлеровъ больше здѣсь, чѣмъ кого-либо. Напротивъ, настоящихъ жуировъ совсѣмъ почти нѣтъ, а тайныхъ потребителей алкоголя развелось видимо-невидимо и, повторяю, въ средѣ порядочныхъ людей. И вотъ учуялъ я, что корень, источникъ этого — сознаніе вздорности всего дѣловаго строя жизни. Каждый боится остаться съ самимъ собой, если онъ только не превратится въ какое-нибудь ископаемое. Чувствуетъ онъ, что вся его серьезность, дѣльность и порядочность выѣденнаго яйца, не стоютъ. Нѣтъ никакого нерва жизни. Мертвечина или толченіе воды въ ступѣ. Какъ славянской, пухлой натурѣ поддерживать въ себѣ внѣшнюю энергію и какъ забыться посреди ежедневной суеты? Посредствомъ поглощенія должнаго количества рюмочекъ.

— Парадоксъ! — вскричалъ Борщовъ.

— Ну, и пусть будетъ по-вашему. Спорить я съ вами не стану и защищаться также. Я только констатирую душевные факты, которые мною наблюдены. И я такой-же потребитель, только не водочки, а, такъ-сказать, жизненной амврозіи. Вы надо мной будете, конечно, издѣваться; но что-жь мнѣ дѣлать, когда первенствующій мой интересъ въ жизни искусство.

— Кто-же вамъ мѣшаетъ дѣйствовать? — спросилъ Борщовъ, нахмуривъ брови.

— Дѣйствовать? Надо спросить, гдѣ можно дѣйствовать? Я бы сейчасъ кинулся на сцену; но меня уже началъ заѣдать тотъ глистъ, который заводится въ душевныхъ внутренностяхъ, когда поживешь съ литературною братіей. Я и кончу тѣмъ, что кинусь куда-нибудь на балаганныя подмостки. Но зачѣмъ каждому избирать непремѣнно профессію? Надо, чтобы жизнь давала отвѣтъ на законные инстинкты. Я не могу быть ни крупнымъ беллетристомъ, ни поэтомъ, ни композиторомъ, ни живописцемъ; но я хочу быть человѣкомъ, живущимъ полнотой художественныхъ воспріятій. И что-жь мнѣ даетъ это чухонское болото?

— Позвольте, однако, — перебилъ его опять Борщовъ: — вы сами-же собирались издавать какой-то эстетическій листокъ и доказывали мнѣ, что единственный интересъ нашего общества — интересъ художественный.

— Доказывалъ, не спорю; и теперь скажу, что коли есть у насъ какое-нибудь движеньице, оно связано съ кое-какими проявленіями творчества. Но мнѣ-то лично некуда дѣваться, понимаете вы? Я-то долженъ быть бумле-ромъ потому, что ничѣмъ другимъ я быть не могу.

— Барство и блажь! — вскричалъ уже совершенно сердито Борщовъ. — Здѣсь не Флоренція и не Римъ. Мы народъ темный и подавленный нуждой. Намъ надо сначала добиться того, чтобы былъ вѣрный кусокъ чернаго хлѣба, а потомъ ужь и эстетика ваша явится. Вспомните только голландцевъ.

— Ха, ха, ха!.. — нервно разразился Карповъ. — Такъ вы думаете, милордъ, что если въ какомъ-нибудь Козьмодемьянскомъ уѣздѣ у каждаго пейзана будутъ каждый день щи съ говядиной, здѣсь на невскихъ берегахъ жизнь потечетъ иначе? Вы наивны, какъ дитя. Да ужь чего-же больше желать по части капитала? Поглядите вы на разныхъ промышленниковъ, имя-же имъ легіонъ. Какой дуракъ не дѣлаетъ теперь денегъ? Развѣ жизнь не давитъ всѣхъ своею трагическою скукой? Оглянитесь-ка вы, почтеннѣйшій, на эту перспективу.

Карповъ указалъ рукой вверхъ по Невскому.

— Точно заколдованный городъ, построенъ онъ за тѣмъ лишь, чтобы такіе бумлеры, какъ я, вкушали въ немъ сладости гемороидальнаго воззрѣнія.

— Спать пора, — выговорилъ рѣшительно Борщовъ, вставая изъ-за стола.

— Стойте! — крикнулъ Карповъ. — Даю вамъ годъ сроку, и если вы по прошествіи года останетесь все съ такою-же маниловщиной, я буду хлопотать о назначеніи вамъ преміи, ибо такой россіянинъ подниметъ бодрость духа цѣлаго милліона россіянъ, шатающихся вскую, какъ и я. За ваше здоровье, милордъ, еще рюмочку коньяку и ѣду продолжать ту-же тэму съ Николаичемъ, онъ еще вѣрно строчитъ.

Въ ту минуту, когда Борщовъ съ Карповымъ садились на извощиковъ, чтобы разъѣхаться въ разныя стороны, подходилъ къ Невскому по Большой Садовой Бенескриптовъ.

Обогнувши домъ публичной библіотеки, онъ прислонился къ одной изъ впадинъ и усталымъ взглядомъ посмотрѣлъ вверхъ и внизъ по Невскому.

Ѳедоръ Дмитріевичъ цѣлый день ходилъ по своимъ дѣламъ и ничего не выходилъ. Собственная судьба начинала безпокоить его. Не одна забота о кускѣ хлѣба вставала передъ нимъ. Ему дѣлалось обидно сознаніе, что онъ не можетъ ни къ чему приладиться, что ни для какого дѣла онъ не будетъ пригоденъ въ той странѣ, которая должна была-бы принять его по-матерински.

Противъ того мѣста, гдѣ остановился Бенескриптовъ, по другую сторону Невскаго, пьяная компанія, выйдя отъ Старо-Палкина, шумѣла на тротуарѣ.

— Валимъ въ Демидронъ! — хрипѣлъ маленькій, коренастый брюнетъ съ огромными бакенбардами.

— Въ Тарасовъ гартенъ! — сипѣлъ другой, съ сѣрою шляпою на затылкѣ.

— На Минерашку! — кричалъ третій, высокій брюнетъ съ французскою бородкой.

Потомъ они всѣ вдругъ залепетали и разразились хохотомъ. Отъ Гостинаго двора подъѣхало нѣсколько извощиковъ. Кутилы начали съ ними переговоры, пересыпая ихъ хохотомъ и бранью.

Бенескриптовъ смотрѣлъ на эту сцену петербургскаго разгула и говорилъ про себя:

«Экъ ихъ разбираетъ».

Двое пролетокъ поскакало съ ними по Невскому, а Бенескриптовъ все еще стоялъ, прислонившись и уныло глядя на подъѣздъ Старо-Палкина. Къ нему было подползъ извощикъ, но, видя, что онъ стоитъ неподвижно, махнулъ рукой и перебрался черезъ Невскій.

«Пьянствуютъ,» думалъ Бенескриптовъ: «съ горя или съ радости? Или по душевному помраченію? Знать, здѣсь другаго нѣтъ исхода: или безобразничай до пресыщенія, или превращайся въ чинову?»

Онъ поднялъ глаза и прочелъ на большой вывѣскѣ бѣлыя слова: «Касса ссудъ». Немного дальше виднѣлась вывѣска банкирской конторы. Потомъ, еще дальше, новая «касса».

«Вотъ оно откровеніе-то», проговорилъ про себя Бенескриптовъ: «вотъ по какому пути слѣдуетъ шествовать нашему брату батраку, а не напущать на себя гордость, не думать, что мы годны на какое-нибудь благое дѣло! Всѣ ростовщики, — и никто не указываетъ на нихъ пальцемъ. Вотъ-бы и миѣ также. У меня осталась еще сотня руб-лишекъ. На Выборгской Сторонѣ и это капиталъ. Студентиковъ обдирать, процентовъ по двадцати въ недѣлю. Право-бы, важно…»

И онъ, усмѣхнувшись, побрелъ внизъ по Невскому. Среди бѣлесоватой тишины раздавалось глухое дребезжанье. Полотно безконечной улицы сливалось съ утреннимъ туманомъ и все готово было проснуться, но не на радостное ликованіе подъ лучами яркаго солнца, а на ту-же петербургскую пыльную и душную возню.

Загрузка...