Глава 11. АКИНФИЕВИЧИ: В СВОБОДНОМ ПОЛЕТЕ

На три не делится…

Как не выполнили волю Акинфия

Смерть Акинфия смешала все карты. Мощная его воля сдерживала обиды и взаимные претензии в семье — теперь они вырвались наружу, семья раскололась. Рухнули сложившиеся отношения с властью. Их нужно было выстраивать вновь, но кому? В одно мгновение исчезла определенность в стратегии развития бизнеса.

Неизвестно, как скоро обделенные наследники обнаружили намерение побороться за ущемленные права. Но обнаружили, и императрица заявила, что решила «о том их розделе сами всемилостивейше разсмотреть», о чем 30 сентября 1745 года дала указ генерал-майору и президенту Берг-коллегии А.Ф. Томилову. Цель: «дабы оное (имение покойного. — И. Ю.) меж ими, детми ево, в спорах и тяжбах не пропало». Обоснование: «…то их имение все суть государственная полза»[865].

Обещание «разсмотреть» — еще не ущемление прав владельцев. Но оно — декларация решимости самодержавной властью вмешиваться ради государственной пользы во всё на свете. Совершенно прав Б.Б. Кафенгауз, который в более позднем, 1748 года указе императрицы Сенату, в котором она изменила волю завещателя, усмотрел проявление того, «что правительство не признавало за заводчиком полного и неприкосновенного права собственности»[866]. Можно удивляться, цитировать подходящие пункты Берг-привилегии, регламента Мануфактур-коллегии и прочих заложивших основы петровской промышленной политики документов, но факт остается фактом: разрулить ситуацию вокруг наследования имущества Акинфия Демидова существовавшие нормы права, по мнению власти, не позволяли, и опираться исключительно на них было нельзя. То есть, конечно, можно. Но не нужно.

Императрица потребовала составить ведомость имениям и заводам, а также опись вещам, находившимся в домах и при умершем. Собрать информацию поручила Томилову, в помощь которому выделялся технический персонал. Отправив ведомость императрице, Томилов должен был ехать «в сибирския ево заводы», где находились вдова и «бывшей при нем»[867] младший сын, у которых выяснить, «не учинил ли» Акинфий «при конце живота» нового завещания. Далее при жене и всех детях (оговорено: «которых буде там нет — велеть туда приехать») следовало переписать наличные вещи, «обретавшияся при нем, умершем». «И к той переписи велеть всем руки приложить… и потом все запечатать»[868].

Тело Акинфия оставалось тем временем там, где он умер, — в селе Ицком Устье. На пути от дома к дому, от одного завода к другому. Между землей и небом. Вдова, дети — все были ошарашены, без приказа не знали, куда его везти, — на родину в Тулу или в Сибирь. Вдова и Никита застряли в Невьянске, задержанные там распоряжением Томилова никуда не выезжать, пока он туда не приедет. Вот и не уезжали, ждали[869].

А Томилов приближался к Невьянску медленно. Сначала выяснял положение дел в Туле и Москве, разобрался с которым только в декабре 1745 года[870]. В начале февраля следующего был в нижегородском Фокине, писал оттуда[871].

Прокофий в конце 1745-го находился в Москве. Отсюда он зорко следил за переговорами вдовы с тульскими и московскими приказчиками, даже вскрывал случайно попадавшие к нему в руки ее письма[872].

Где пребывал в это время Григорий — не ясно. Вдова в январе 1746 года писала: велено «до прибытия ево (Томилова. — И. Ю.) мне и с детми с Невьянских заводов не отлучатца»[873]. О детях говорила во множественном числе. Значит ли это, что их на Старом заводе находилось двое? Если так, то вторым мог быть только Григорий.

Неопределенность ситуации угнетала всех. У наследников еще ничего не отняли, но права распоряжения имуществом лишили. Указ Томилову от 30 сентября поручал все учтенное и внесенное в описи «хранить в целости тем, у кого что на руках есть». В них не включалось (соответственно, могло быть использовано без согласования) то, что надлежало «на употребление в пищу и в другая необходимыя расходы». Еще разрешалось «во всех ево (Акинфия. — И. Ю.) домах людям, что кому давать положено, то давать»[874]. Это — все, что касалось содержания лиц, которые давно привыкли не слишком себя ограничивать. В литературе отмечается, что Берг-коллегия выделяла вдове и детям деньги из прибыли, полученной от заводов[875]. По сути, именно так и было. Но механизм этого в указе проработан не был. Томилов едва ли решился бы дополнить его, хотя бы этого и требовал здравый смысл. Это обстоятельство скорее всего еще более усложняло жизнь наследников в первые месяцы после смерти Акинфия. Усложняло и позже, когда возникали экстраординарные обстоятельства. Так было, например, у Прокофия, который осенью 1746 года обращался к Черкасову с просьбой разрешить ему взять у московского приказчика «из суммы покойного отца» деньги на свадьбу дочери («…а в наличестве денги имеются», — информировал он). Потом, вынужденный занять на стороне шесть тысяч, снова писал ему и А.Ф. Томилову[876].

К 1747 году все имущество наконец было описано и сведено в ведомости, на их основе составлены экстракты. Можно было приступать к разделу.

Алтайские заводы: второе взятие в казну

Раньше всех новый хозяин появился у алтайских заводов. И был он не из рода Демидовых.

Мы покинули Алтай вместе с Беэром в августе 1745 года, когда он с выплавленным из змеиногорской руды серебром отправился в Екатеринбург. 17 декабря он прибыл в столицу, где подал рапорт императрице. Основной вывод, к которому он пришел, был таким: руды Змеевского месторождения для промышленной переработки подходят, казенный завод заводить можно. Главная трудность — обеспечение производства (существующего демидовского и планируемого казенного) лесом. Для более экономного его расходования Беэр предлагал плавку медных руд на Колывано-Воскресенском заводе прекратить, полностью переведя ее на завод Барнаульский. Казенный завод строить на реке Таре или Уе, но с постройкой повременить. Пока его нет, выплавку серебра вести на Колыванском заводе. В литературе высказано мнение, что последний в его предложениях «предназначался для плавки государственного серебра»[877]. Текст рапорта, на наш взгляд, уверенно утверждать это не позволяет.

Заметим, что Беэр при жизни Акинфия поддерживал с ним приватную переписку. Показательно его письмо заводчику из Екатеринбурга от 9 ноября 1744 года, посвященное конфликту Демидова и Осокиных по поводу медных рудников. Беэр советует, как, по его мнению, правильнее поступить «для лутчаго разсмотрения с вашей стороны правости», рекомендует побеспокоиться о даче указа из Кабинета, по получении которого он «вашу (демидовскую. — И. Ю.) правду почтился б по должности ея на свет вывести»[878]. После смерти Акинфия Беэру пишет его вдова: сообщает семейные новости (обострение отношений с Прокофием, проблемы с погребением мужа), обращается за помощью, именуя «милостивцем»[879]. Как-то плохо это сочетается с невыгодной для семьи Акинфия позицией в очень даже касавшемся всех наследников вопросе о судьбе алтайских заводов.

Позицию Беэра, какой она сложилась к концу месяца, продемидовской тем более не назовешь. Можно предположить, что на нее повлияло обсуждение ситуации в верхах, выработка там предварительного решения и распоряжение Беэру облечь его в форму конкретных предложений. Что он и сделал в рапорте от 30 декабря.

В прежнем документе он оставлял Демидовым место на Алтае — как минимум они могли продолжать выплавлять медь. В новом проекте его им здесь уже не находится. Государство забирает Алтайский металлургический комплекс в свои руки полностью. Сереброплавильными становятся оба действующих завода. Для управления создается особое подразделение горной администрации. Беэр предлагает включить в его штат хорошо известных ему специалистов. В том числе — Улиха и Христиани, причем первого «за многую и верную ево службу в России и за обучение к плавиленному медному делу учеников» рекомендует возвысить до ранга премьер-майора, что было повышением сразу на четыре ступени. Упомянут и сыгравший роль в истории «объявления» серебра Трейгер, но и новый ранг, о котором для него ходатайствует Беэр, скромнее, и жалованье ниже[880].

Итак, в самом конце 1745 года «наверху» было принято решение алтайские заводы у наследников Демидова забрать. Уже в январе следующего года выходит указ об обеспечении их свинцом (он требовался для отделения серебра). Свинец с Нерчинского завода приказано не продавать, а отправлять на Алтай. Здешние предприятия названы еще «Барнаульскими Акинфия Демидова заводами», что понятно: указ о взятии их в казну только готовится.

В марте 1746 года Беэр подает в Кабинет новый рапорт: если императрица изволит взять заводы в казенное содержание, плавку на них демидовской меди для экономии угля следует скорее запретить. На следующий день Черкасов заключает шестилетний контракт с Христиани о его службе на алтайских заводах. В начале августа тот прибывает на Колывано-Воскресенский завод и, опираясь на инструкцию Беэра, начинает готовить его к превращению в казенный сереброплавильный. Осенью того же года сюда для описания демидовского имущества по заданию Томилова отправляются горный инженер Григорий Клеопин с помощником[881].

Именной указ, решивший судьбу алтайских заводов, был дан Беэру 1 мая 1747 года. Ему предписывалось ехать на Алтай и там заводы «Колывановоскресенской, Барнаульской, Шуль-бинской[882] и протчее на Иртыше и Оби реках и между оными все строения, какия обретаются, заведенныя от покойного Акинфия Демидова, со всеми отведенными для того землями, с выкопаными всякими рудами и инструментами, с пушками и мелким ружьем, и с мастеровыми людьми, собственными ево Демидова, и с приписными крестьянами взять на нас». Строения и руды следовало описать и оценить «для знания, что должно будет наследникам ево из казны нашей заплатить». Предписано справиться, нет ли за Акинфием и наследниками долгов перед казной, дабы учесть их при «заплате»[883]. Речь, таким образом, шла не о конфискации, а о выкупе государством частной собственности. Выкупе, конечно, принудительном. Но такая практика уже существовала и применялась к тем же Демидовым. Вспомним, что одновременно с передачей их родоначальнику Невьянского завода у него изымался с обещанием выкупа Тульский завод.

Указ 1747 года изменил судьбу Беэра. Все началось с распоряжения отправляться на Алтай для выяснения положения с серебряной рудой. Новый приказ, зафиксировав взятие предприятий в казну, определял программу приоритетного развития на них сереброплавильного производства. Беэр уже три года занимался Алтаем, был, как говорится, «в материале». Лучшего, чем он, специалиста и менеджера, способного выполнить эти планы, в России было не найти. Военная коллегия терять Беэра тоже не хотела и, характерно, даже после майского 1747 года указа императрицы писала по его поводу в документах обтекаемо: «…отправлен в Сибирь для исправления горных работ, где он имеет пробыть и немалое время»[884]. Но «пробыть» там он должен был в качестве первого лица горного начальства, а это означало окончательную отставку от Тулы, пост «главного командира» Оружейной конторы в которой занимал в его отсутствие майор Михаил Кошелев.

Ехать в Тулу поручили бригадиру Василию Федоровичу Пестрикову, главе находившейся в Сестрорецке Оружейной канцелярии. Кадровая перестановка имела важное значение для оружейной Тулы. Пестриков привез с собой новый статус здешней структуры оружейного управления: добился, что Тульская контора стала именоваться канцелярией, а учреждение в Сестрорецке — конторой[885]. Канцелярия «застряла» в Туле почти на три десятилетия. Из чисто производственного центра Тула превратилась еще и в общегосударственный центр управления производством оружия.

Созданные умом, талантом и огромным трудом Акинфия Демидова, алтайские заводы не дали ему той отдачи, которой он от них ожидал, — реализовать удалось далеко не все связанные с ними планы. После получения на них серебра и золота они стали самой драгоценной частью оставленного им наследства. Видя, что раздел затягивается, и не будучи уверенным, что новый владелец распорядится имуществом без ущерба для дела, «наверху» не решились оставить их в составе имущества, подлежащего разделению. Изъятие алтайских заводов раздел несомненно упростило и ускорило.

Майский указ 1747 года если и не перенаправил судьбу алтайских предприятий, то во многом дал ей другое оформление. Центром их группы отныне становится не Колывано-Воскресенский, а Барнаульский завод (со всеми последствиями для истории молодого города), управляют им казенные чиновники от Кабинета, техническое руководство осуществляют нанятые им иностранные и отечественные специалисты. Вопрос о том, кто и что от этого потерял или выиграл, слишком сложен. Тем более что проникнуть в острый и часто неожиданный ум Акинфия нам не дано.

Как делили и как разделили

Неопределенность в положении алтайских заводов разрешилась сравнительно быстро. В отношении всего остального смутное время еще продолжалось, и конца ему видно не было.

В 1748 году вариант разделения имущества предложил средний брат. Хотя наследники 30 апреля его приняли, раздела не последовало. Новым указом императрицы осенью того же года на заводах временно вводилось общее управление; братьям было велено иметь общую контору[886]. Так продолжалось несколько лет.

В 1753 году Григорий подготовил новый план разделения заводов на части — на основе идеи, что каждая из них должна обладать определенной полнотой, быть самодостаточной.

Велением императрицы от 23 октября 1757 года произвести окончательный раздел было поручено генерал-адъютанту А.Б. Бутурлину[887]. 28-го братья дали расписки в том, что указ слышали, что готовы ему подчиниться и до окончательного решения обязуются из Петербурга не уезжать[888]. Процедура вступила в завершающую стадию.

Как она шла, узнаём из Журнала продолжавшихся с 28 октября по 1 декабря заседаний, на которых вырабатывались решения и подписывались бумаги. В нем сообщается, что на одном из них был «чтен… сочиненной средним братом Григорьем об оном разделе план, расположенной на три равные части». Его экземпляр, озаглавленный «1757 года план о разделе имения на три части по жеребью», находится в архивном деле непосредственно перед Журналом. Он имеет соединяющую листы скрепу на нижнем поле «Сей план Григореи Демидов подписал». Приложение к нему руки Григорием (одним, без братьев) прямо указывает на авторство. Свидетельства этого находим и в тексте документа[889].

Итак, именно Григорий на протяжении минимум десятилетия разрабатывал варианты раздела, согласовывая интересы и амбиции далеко не всегда склонных к компромиссам братьев. Именно он довел проект до заседаний, итогом которых стало «полюбовное» его согласование. Едва ли эта работа, однообразная, к тому же развивавшаяся в атмосфере то затухавшего, то вновь разгоравшегося межличностного конфликта, была приятна человеку, растившему и лелеявшему сады. Но он с ней справился.

Первоначально предполагалось, что собственников долей определит жребий, — упоминание об этом Григорий даже вставил в заголовок. Однако Прокофий заявил, что части неравны. Как писали потом младшие братья, он «ту часть, которую толко хотел, выбрав, взял». Ему приглянулась часть, ядром которой являлся Невьянский завод. Напомним, что там жили мать и младший брат. Не исключаем, что желание обосноваться именно здесь сформировалось у Прокофия еще и из желания унизить Никиту. Тот не только не получал всего, что завещал ему отец. Он лишался Старого завода — опорного камня демидовской державы на Урале.

Измученные тяжбой братья согласились на условие Прокофия. Согласился Никита, которого торжествовавший победитель изгонял из дома, где тот долго жил. Согласился Григорий, получивший часть, которую сам Прокофий «при разделе… называл пред протчими недостаточную и за тем (то есть поэтому. — И. Ю.) на жеребей не шел». Утешительными призами для них являлось то, что Никита получал наиболее мощный из Акинфиевых заводов — Нижнетагильский, а в пакет Григория входили соляные промыслы, завещанные ему отцом.

В ситуации столкновения амбиций обращает на себя внимание поведение Григория Акинфиевича. Разрабатывая план, он не закладывал в него выгод лично для себя — распределять части планировалось «по жеребью». После демарша Прокофия, сорвавшего эту процедуру, Григорий тоже сделал жест, но жест с противоположным смыслом. Как явствует из Журнала, решение братья принимали, «усмотря снисхождение средняго брата Григорья, которой обоим братьям в выборе частей отдал на волю, а сам оставался при последней». Документ подписан всеми заинтересованными лицами, следовательно, все ясно осознавали действия Григория как проявление его «снисхождения», уступки. И еще раз: по прочтении предложенного Григорием плана братья «по полюбовному их брацкому розделу доволно разсуждая и усмотря снисхождение… Григория… и без метания жеребьев… единогласно положили и утвердили по нижеследующему…». Далее сообщается принадлежность частей без характеристики их содержания, из чего заключаем, что оно соответствует приложенному плану — плану Григория.

1 декабря 1757 года в Журнал была внесена последняя запись, сообщающая о вручении братьям «оконченного между ими роздела с Росписанием по частям и с касающимися в прибавление к тому разделу пунктами»[890].

В декабре они получили «раздельные» грамоты[891]. Вскоре по заводам и вотчинам были разосланы распоряжения готовить к передаче имущество, обретшее наконец конкретных хозяев. Так, бывший главный приказчик всех заводов Степан Егоров получил ордер (от 27 января 1758 года), которым предписывалось «все приуготовить» к маю «и чтоб с перваго числа майя уже каждая часть, назначенная в разделной, в свое течение вступила»[892]. 1 мая братья вступили в «особые» владения[893]. Длившийся без малого 13 лет раздел получил формальное завершение.

В пакет согласованных документов входило Расписание, содержавшее списки разделенных на три части основных объектов наследования: заводов, крепостных и приписных людей, приказчиков и служащих, дворов и домов.

Невьянская часть, при разделе именованная первой, как уже говорилось, досталась Прокофию Акинфиевичу. Она включила заводы Невьянский, Быньговский (с одноименным кожевенным заводом), Шуралинский, Верхнетагильский, Шайтанский, Верхнечугунский, Нижнечугунский, Корельский (Корелской) и Курьинскую пристань. Ему же отошли населенные имения в уездах Нижегородском, Царевосанчурском, Унженском, Арзамасском и Ярославском. Плюс шесть дворов с домами в городах Москве (каменный), Казани, Чебоксарах, Ярославле, Кунгуре и Тюмени[894].

Григорий Акинфиевич получил Ревдинскую часть, включавшую заводы Ревдинский, Уткинский, Рождественский, Суксунский, Бымовский, Ашапский, Шаквинский, Тульский и Тисовский кожевенный. В шести уездах (Нижегородском, Царевосанчурском, Арзамасском, Романовском, Тульском и Елецком) он получал крепостные села и деревни. Дворов ему досталось больше всех — в девяти городах (Москве, Серпухове, Петербурге, Твери, Ярославле, Костроме, Нижнем Новгороде, Казани, Кунгуре) и при Ягошихинском заводе. На четырех из них — в Москве, Серпухове, Петербурге и в Нижнем — стояли каменные дома[895].

Заметим, что ему единственному достались медные заводы[896], что примечательно, учитывая, что в молодости он по воле отца знакомился с технологией медеплавильного производства. Кроме того, у Григория остался некогда купленный Акинфием и переданный ему во владение солеваренный промысел в Соликамске. Как отходящий Григорию, он упомянут и в завещании Акинфия. Правда, ценность этого актива была невелика: «за плохостию рассолов» он был остановлен за пять лет до смерти Акинфия и за семнадцать до завершения раздела. В документах по разделу промысел назван «запустелым издавна». Григорий полагал, что он «к варению соли не годен и… содержать его невозможно»[897].

Григорий получил и находившийся в Туле металлургический завод — первый завод Никиты Демидова. На момент кончины Акинфия на нем работали только молотовые, но сенатский указ, состоявшийся за три года до оформления раздела (в августе 1754 года), потребовал закрытия всех заводов, находившихся ближе 200 верст от Москвы, и тем окончательно лишил его будущего. Но физически он существовал, в недвижимую собственность входил и должен был приобрести хозяина. Им стал Григорий.

Помимо завода Акинфий владел в Туле каменными жилыми домами (о них вскользь упомянуто в его завещании 1743 года). Среди домов, подлежавших разделу, тульских, однако, нет. В отношении дома на здешнем заводе (назывался также «Домом на плотине») это понятно. Господские дома при заводах в документах по разделу не упоминались, поскольку обретали собственника автоматически, вместе с заводом. Так произошло и с этим — он достался Григорию. Пока раздел готовился, в тульском доме (в этом или в обоих) за печатями Томилова и демидовских приказчиков хранились многочисленные «пожитки»[898].

Третья часть, Нижнетагильская, досталась младшему сыну Никите Акинфиевичу. Она включала заводы Нижнетагильский, Черноисточинский, Выйский, Висимо-Шайтанский, Лайские и Сулемскую пристань. Его вотчины по плану 1757 года находились в уездах Нижегородском, Казанском, Симбирском, Ярославском, Арзамасском, Царевосанчурском, Унженском. Никита получил в разных городах восемь домов — каменных (в Петербурге, Ярославле и Казани) и деревянных (в Твери, Нижнем Новгороде, Тобольске, Таре и Екатеринбурге)[899]. Усадьба в Тульской оружейной слободе в конечном счете тоже досталась Никите. Когда и как она перешла в его собственность — не знаем. Он владел зданием до сильно повредившего его пожара 1779 года, после чего продал[900].

Помимо перечисленного существовали и вместе с заводами переходили к новым владельцам разного рода непрофильные объекты — например мельницы, которые на этом этапе даже не учитывали.

Кроме Расписания братьями был согласован и подписан 21 пункт Прибавлений к «постановленному полюбовному розделу» — документ, излагавший принципы введения решений в действие. В нем же затрагивался вопрос о движимом имении (деньгах, золоте, серебре, алмазных «вещах», «домовых уборах»), искусственно выделенный, дабы не тормозить разделение. Было решено, «не чиня затруднение пробами или оценками», «разположить» его «одному брату на три равные части и оные получить з жеребья. Или которой разбирал и разложил, тот должен обоим дать выбрать, а сам остатся при последней». Кроме того, предстояло пересчитать и учесть траты, в течение двенадцати лет сделанные участниками из общих средств: «…что чего и сколко кем забрано… в том учинить щет, и что один перед другим перебрал, во оном поверстатца…»[901]

Нам неизвестно, как при разделе были учтены права матери Акинфиевичей Евфимии Ивановны. Допускаем, что тульский дом в Оружейной слободе исчез из связанных с ним документов именно потому, что по договоренности сразу отошел именно к ней. Заметим, что она пережила мужа, кажется, на несколько десятилетий — по некоторым данным, умерла во время эпидемии около 1771 года[902]. Возможно, к Никите Акинфиевичу дом перешел именно от нее.

Акинфиевичи: перезагрузка

Заводчики на пути к независимости

Получения братьями раздельных грамот и формального их вступления в особые владения оказалось недостаточно. Даже отложив на время решение вопросов, касавшихся движимого имущества, обеспечить прорыв не удалось. Реализация соглашений столкнулась со множеством мелочей, требовавших дополнительного согласования. Несколько лет ушло на действия и контрдействия сторон с целью приблизить бумажную схему к реальности, а реальность к схеме.

Отношения между братьями в этот период часто оказывались далеко не братскими. Они снова разделились на две партии: одну — составил Прокофий, другую — более или менее близкие между собой Григорий и Никита. Но и им часто не хватало взаимопонимания. В письме Никите от 1 октября 1758 года Григорий жалуется, что «тулской дом и все, что там есть движимое и недвижимое имение, и поныне не разделено и мне не опростано», просит «скорея тулской дом и деревни мне опростать»[903].

Трудно сказать, был ли доволен свершившимся разделом Прокофий. Скорее всего он его устраивал. Но это не мешало ему демонстрировать неуживчивый характер. Братья реагировали. Все друг на друга жаловались.

Первый выстрел сделал, кажется, Прокофий, подав жалобу на братьев 21 декабря. Он обвинял их в многочисленных грехах, как серьезных, так и мелких: не дают ему копий с грамот и крепостей, не учреждают счетной конторы для «щетов прикащиков», Григорий задерживает одного из конторщиков в Петербурге, в посланном в Тульскую контору ордере о разделе заводских «инструментов» «написано неделно» и т. д.

Братьев эти претензии возмутили: «…есть ли б совесть имел, то б в челобитной о том и писать стыдился». Некоторое время они молча доходили до белого каления, к августу 1759 года дошли: подали собственную жалобу на Прокофия. Они писали про «коварные ево происки, в которых раздела… действом не оканчивает, и чрез то нас… в разные правителства подсудными учиня, и из нижних правителств в вышние те ж самые дела во аппеляцию перенося, во весь век человеческой в покое не оставит, а чрез то привести во всеконечное нас разорение». Заявляли, что если «коварной вымысел брата нашего Прокофья особливою… к нам беззаступным милостию пресечен не будет, то мы, именованные, не токмо государственной ползе способствовать, но и во весь век наш по совершенном нам разорении никакого покою себе иметь не будем, а имение наше вместо того, чтоб оное употребить в размножение… заводов, все истреблено будет в напрасных тяжбах для единого брата нашего Прокофья душевреднического намерения». Братья просили послать в еще неразделенные имения «надежную персону» и «повелеть при том посланном самою истинною, в чем надлежит, нас розделить». А чтобы «оной раздел наш никаким более от нас прекословием подвержен быть не мог» — «удостоить оной… императорскаго величества конфирмации, чрез что избавить нас раззорения и вечнаго беспокойства»[904].

К челобитной братья приложили обширный, 19 пунктов, экстракт, подробно перечислявший, в чем, по мнению челобитчиков, Прокофий договоренность «не токмо не исполняет, но и ничего братьям своим дать не хочет». Из него узнаём, что в Тулу и Сибирь ордера о разделе движимого имущества не посланы, что на Чугунских заводах раздел идет, но медленно из-за препятствий, чинимых приказчиком старшего брата. Расчетная контора в Москве не учреждена за его же, Прокофьевым, несоглашением. В Сибири дело движется, но поминутно спотыкается. Прокофий просит закрепить за ним леса, данные Петром I его деду, игнорируя тот факт, что они «пожалованы, дабы и другие в тех местах дед наш заводы заводил, которые и заведены, и ему, Прокофью, не достались». Григорий и Никита никак не могут получить согласованное при разделе количество чугуна, Григорий — какие-то «образцы» с «меднокотеленных» фабрик при Невьянском заводе. Не отдают ему и инструменты недействующего Тульского завода. В Петербурге Григорию достался дом, но в нем хранится общее движимое имение. Прокофий делить его не дает и сам не съезжает, хотя имеет в столице собственный дом, сдаваемый внаем. Приказчики не отдают в раздел и находящиеся на Невьянском заводе «башенные двои часы с колоколами». Челобитчики опасаются, как бы «по явной же брата нашего ко интересу склонности (то есть из-за корыстолюбия. — И. Ю.) …он всего оного себе не захватил»[905].

Впрочем, между Никитой и Григорием отношения тоже были не идеальными. Сохранился черновик обширного письма первого второму, страницы которого, несмотря на обволакивающие читателя заверения в приязни и уважении прав («а чтоб тем тронуть вас, и в помышлении моем не имел, да и словесно вам… доносил; на то и вы мне отозвались по-брацки, что по справедливости удоволствие окажете…»[906]), свидетельствуют о непонимании автором (Никитой) действий и помышлений адресата (Григория). Большая часть девятистраничного текста посвящена совершенным пустякам на фоне того, чем уже владеет каждый из братьев: судьбам одной из мельниц и двух крепостных крестьян. Впрочем, напряжение между Никитой и Григорием было все же не столь сильным, как у обоих с Прокофием, — средний и младший друг на друг в казенные учреждения не жаловались. А.С. Черкасова полагает, что кончина в 1761 году Григория способствовала сближению братьев. «Несомненно, — пишет она, — ранняя смерть брата произвела сильное впечатление на живых»; она «повлекла существенные изменения в отношениях старшего и младшего братьев». Насчет впечатления свидетельств не имеем и спорить не станем, а вот в изменении отношений, во всяком случае существенном, не уверены. Приведенное историком письмо младшего брата старшему от 16 мая 1762 года свидетельствует, что трудности в контактах преодолены не были. Ограничимся фразой, следующей за перечнем возмутивших Никиту действий Прокофия: «К чему причиною, не прогневитесь вы, государь мой, желая не по любви уже братской, но и не по христианской, особливо меня обидеть и под разными претексты всего отеческого лишить»[907]. Один брат отказывает другому в присутствии у того не только братской любви, но и любви христианской — какое уж тут изменение в отношениях!

Нет, смерть Григория измотанных бойцов, увы, не примирила (в мае 1762 года Никита снова жаловался на Прокофия[908]) — всё еще слишком горькими казались упреки и обиды, наносившиеся когда-то одному из них отцом, а потом в запальчивости братом брату годами. И дележка после этой смерти еще продолжалась. Сохранившиеся ордера о порядке раздела между Демидовыми Прокофием, Никитой и сыновьями покойного Григория Александром и Петром находившегося на Невьянском заводе серебра, драгоценных камней, платья, мебели и другого имущества относятся к июлю 1762 года[909]. После вступления во владение прошло четыре года, после смерти отца — 17 лет!

Мир к братьям пришел, кажется, только после того, как Прокофий, в конце 1760-х — начале 1770-х годов продав свои заводы, утратил интерес к сфере деятельности, которой еще долго и успешно занимался его брат.

Остается еще раз посочувствовать Григорию, немало сил и, вероятно, души вложившему в распутывание тугих узлов при разделе. Но таким долгим он оказался не только из-за столкновения интересов и характеров. В неменьшей степени «виноват» в этом колоссальный объем наследства, оставленного Акинфием. К моменту его смерти его хозяйство разрослось до стадии, когда без ущерба разделить его на части было уже невозможно — диспропорции возникали при любом варианте. При этом, полагаем, оно еще много лет могло без больших проблем существовать как целое и даже расширяться, проживи Акинфий дольше или получи один из братьев наследство неразделенным. Но целое искусственно расчленили на четыре части (четвертая — алтайские заводы, переданные в Кабинет). Передел собственности ударил по любовно выстроенному и отлаженному очень тяжело, разрушив многочисленные многоуровневые связи, крепившие былое единство. В ситуации маячившего мало сказать распада — развала и деградации хозяйства Григорий проделал важную и трудную работу, позволившую каждой из сконструированных им частей относительно успешно существовать самостоятельно. Имевший, конечно, известный собственный интерес, в еще большей степени стремившийся примирить интересы братьев, он выступал защитником также и государственного интереса — того самого, который очень точно обозначила присутствующая в указе императрицы выразительная формула: «…то их имение все суть государственная полза»[910].

Предпринимательские заботы Прокофия

Хотя официальное вступление братьев в «особое» владение только еще начинало реальный раздел, событие произошло все же важное. У каждого наконец появились свои заводы. Эта глава — о том, как шел по избранной им дороге промышленник Прокофий Акинфиевич Демидов.

Сразу скажем, что достиг он немногого. Вместе с имуществом на него свалились проблемы как доставшиеся от отца, так и новые. В качестве нежеланного, но неизбежного обременения он получил обязательные казенные поставки, осуществлявшиеся со времен первого Никиты Демидова и оплачивавшиеся очень неаккуратно. Получил леса, убегавшие от заводов все дальше. Получил неспокойных приписных крестьян, не желавших работать за установленную плату больше времени, нужного для отработки подушной подати. Получил споры с соседями, мешавшими друг другу самим фактом своего существования.

Для преодоления одних трудностей отец подключал многочисленные свои связи — то, чего Прокофий не имел. С другими Акинфий готов был временно мириться — пока, работая на будущее, концентрировал усилия на решении других, стратегических задач. Прокофий, может быть, и готов был увлечься чем-то подобным, но никак не мог справиться с тем, что требовалось делать немедленно.

Требовалось же заменить оборванные при разделе связи и обеспечить самодостаточность выделившегося промышленного комплекса. Задача достойная, но, как нам кажется, пылкого в своих увлечениях Прокофия не слишком вдохновлявшая. Тем не менее после длительного ожидания получивший наконец собственные заводы, он погружается в связанную с ними работу.

Летом 1760 года Берг-коллегия дает ему разрешение на строительство нового Верхнейвинского завода. Место для него на земле, полученной еще комиссаром Демидовым, подобрал когда-то Акинфий. Но, очаровавшись им, вскоре разочаровался, решив, что для реализации проекта потребуется слишком большая плотина[911]. Подобно Павлу I, спорившему с покойной матерью ревизией многих разумных ее решений, Прокофий за строительство нового завода на Нейве решил взяться.

Забегая вперед скажем, что пустить его в действие он так и не сумел. Но задачу, показавшуюся трудновыполнимой отцу (строительство плотины), — решил. При осмотре места строительства, произведенном в 1765 году, было обнаружено, что плотина, включая все в ней прорезы, уже готова, тогда как на остальных объектах дело не ушло дальше заготовки «припасов» и работ нулевого цикла — в лучшем случае были набиты сваи и прокопаны каналы.

Отдавая должное решимости Прокофия взяться за трудновыполнимую задачу, отметим все же слишком большой срок, потребовавшийся для ее решения. Конечно, некоторые заводы и дольше строились, но всегда для этого существовали причины — трудности организационные, финансовые, технические… Полагаем, что в данном случае собрались вместе все эти причины. Большая плотина требовала больших трудозатрат и больших денег. Кроме того, в 1760 году у Прокофия сгорел один из его передельных заводов, Быньговский, и возникли трудности с обеспечением казенных поставок. Братья, отношения с которыми оставались напряженными, брать на себя чужие проблемы не захотели. Поневоле Прокофий вынужден был отвлечь внимание и ресурсы от нового завода.

Завершая наше повествование концом Елизаветинской эпохи, прерываем рассказ о Прокофии-промышленнике далеко от его завершения. Он еще не отказался от былых амбиций полностью. В 1762 году даже отправил на заводы учиться управлять ими сыновей — значит, намеревался сохранить их в роду, готовил себе смену[912].

Что, однако, интересно и несколько тревожно, если думать о перспективе, — сам он предпринимательские невзгоды расхлебывает, проживая не в Невьянске, а в Москве. Уже в 1750-е годы ведет здесь усадебное строительство, закладывает ставший впоследствии знаменитым сад. Представление о московском его доме можно составить из следующего принадлежащего историку С.Н. Шубинскому его описания, лишенного индивидуальных черт, но общее впечатление, несомненно, передающего верно: «Внутренняя отделка дома была великолепна и вполне соответствовала колоссальному богатству хозяина. Масса золота, серебра и самородных камней ослепляла глаза; на стенах, обитых штофом и бархатом, красовались редчайшие картины; зеркальные окна и лестницы были уставлены редкими растениями; мебель из пальмового, черного и розового дерева поражала тончайшей, как кружево, резьбой»[913].

Сидя в таком кресле, бороться с трудностями было, несомненно, комфортнее. Показательно, что в 1763 году, отвечая на циркулярный запрос Берг-коллегии заводчикам, не имеют ли они «каких по заводам тягостей», Прокофий ничего по существу вопроса не сказал, лишь сообщил: последний раз был на Урале во время описи, порученной Томилову, а «после того даже и поныне в тамошних заводах быть мне не случилось, и за тем, какие оные заводы имеет тягости и какое к тому вспо-мощество потребно, ныне я показать не могу». А.С. Черкасова выдвинула довольно убедительное объяснение тому, что Прокофий в данном случае предпочел отмолчаться[914] (хотя, заметим, другие заводчики на свои трудности жаловались по поводу и без повода то и дело). Но, слукавив в отношении своей информированности, Прокофий не стал бы врать в отношении поездок — слишком легко было бы его уличить, слишком бесцельна была бы эта ложь[915].

Долгие годы стремившийся стать заводчиком, обзаведясь заводами, Прокофий уже не рвался физически к ним прикоснуться. В конце концов он их продал: в 1769 году уральские, три года спустя — нижегородские[916].

Примеряя наряд чудака

Не следует думать, что наследство было единственной серьезной заботой Акинфиевичей. Хотя одной из важнейших — несомненно. Существовали, однако, и другие, в своем роде тоже важные заботы и связанные с ними цели. Читателю этой книги не нужно напоминать, что братья родились в более «низком» сословии и в разные годы испытали сословное «преображение». И если Никита скорее всего превращения даже не заметил (он стал дворянином в возрасте двух лет), то родившийся казенным кузнецом и остававшийся им до шестнадцати лет Прокофий становился дворянином болезненно и долго—в некотором смысле всю жизнь. Ощутив, как в августе 1745 года с него в одночасье спали цепи отцовской воли (которой он сопротивлялся, но не настолько успешно, чтобы не замечать), Прокофий несомненно почувствовал облегчение. Но оставались иные путы, которые сами собой исчезнуть не могли, — путы сословных норм и сословных предубеждений. Их власть давила не менее болезненно, и он противился ей не менее яростно, чем власти отцовской.

В этой борьбе смерть отца не была ключевым событием, хотя предшествующие отношения с ним определенную роль для ее (борьбы) хода и исхода, полагаем, сыграли. Чтобы понять ситуацию, перенесемся в более раннее время — самое начало дворянской биографии Прокофия.

Культурная его интеграция в новую сословную среду проходила непросто. Чисто умозрительно можно представить три сценария событий, следующих за актом формального одворянивания.

Вариант первый. «Новый» дворянин принимает и усваивает новые социальные функции и присущую статусу новую социальную роль. Как результат — подтверждает изменение социального статуса, растворяясь (в культурном плане) в новом для него сословии. Из заводчиков таковы Гончаровы, некоторые из Демидовых. К описанию этого сценария можно приложить идеи Джорджа Герберта Мида о том, как индивид, инте-грируясь, стремится преодолеть мозаичность внутреннего «я».

Второй сценарий. Кое-как справившись с усвоением социальной функции, пассажир межсословного лифта в полной мере так и не вживается в новую социальную роль, оказывается неадекватен ей и застревает на обочине сословия. Такие тоже существовали. Из известных заводчиков именно таким был, возможно, пионер промышленного освоения Северного Урала М.М. Походяшин.

Особенностью третьего варианта является то, что герой, влившись в сословие (первый сценарий), позднее в некоторых сферах социального бытия (особенно в частной, приватной жизни) совершает обратное движение: возвращается к формам и нормам оставленной им материнской среды. Можно предложить несколько объяснений такого развития личности. Оно может быть истолковано как культурный регресс. Трудность, возникающая при таком объяснении, — часто неясно, что считать снижением культурного уровня. Его можно описать и как результат разбалансировки ролевого набора (совокупности задающих программы поведения социальных ролей), порожденной неопределенностью представления индивида о его сословной идентичности. Наконец, при определенных условиях этот сценарий может быть сведен к комбинации двух предыдущих. Неочевидность интерпретации делает этот случай особенно интересным.

Эволюция личности Прокофия Демидова, как нам кажется, является примером практической реализации именно такого сценария.

Одна из составляющих характерной для молодых его лет негомогенности личности — двойственность в самоидентификации. Насколько об этом позволяет судить последующее поведение, преодолена она им не была. Прокофий прожил долгую (76 лет) жизнь и не исключено, что за эти годы продвинулся в интеграции дальше, чем можно заключить из отрывочных свидетельств этого движения. Однако, продвигаясь, постепенно в движении затормаживался и, наконец, остановился.

Полностью вписаться в новый социальный статус невозможно, не преодолев социально-психологические барьеры. Но внутренняя переработка личности — еще половина дела. Пребывание в социальной группе — это непрерывный диалог с ней. Допустим, первые барьеры преодолены и в действиях новичка ясно читается установка на интеграцию. Но захочет ли общество принять посылаемый им сигнал? Депутаты екатерининской Комиссии о сочинении нового Уложения жарко спорили по поводу расширения сословия за счет выходцев извне. Многие дворянские представители были категорически против него[917]. Уровень сословной самооценки дворян был высоким и в петровское время — последовательное, даже в условиях реформ, сохранение за ними права не платить подать и других прав, воспринимавшихся как привилегии, давало для этого достаточные основания. Пока «перебежчик» не интегрировался полностью, дворянское «общество» в принципе не может относиться к нему как к равному — оно предъявляет к нему требования, существенно отличные от требований к «своим». К новичку предвзято приглядываются: придирчиво отслеживают, с одной стороны, качество исполнения им новой социальной роли, с другой — отсутствие в его поведении следов прежних ролей. И не стесняются указывать на ошибки.

Но Прокофий не принадлежал к тем, кому подобное, замешанное на высокомерии наблюдение помогало отшлифовывать новую роль. Одной из присущих ему с юных лет черт характера было упрямство, только закалявшееся в столкновениях с родителем. Нам кажется, что это качество отразилось и на интеграции: с какого-то времени в его личности начинает набирать силу противостоящее ей движение. Трудно сказать, были ли причиной тому лишенная теплоты встреча новой средой, «родимые пятна», оставленные прежней жизнью (так и не достигшее баланса сочетание ролей внутри их набора), индивидуальные ли черты характера, что-то иное или, наконец, все вместе. Вектор эволюции личности, а с ним и сам Прокофий, доселе перемещавшийся из одной субкультуры в другую, в своем движении постепенно разворачиваются. Но в одну реку дважды не войти. Незамкнутая петля рождает химеру: Прокофий, сохраняя присущее новому социальному статусу понимание социальной функции (прав и обязанностей, соединенных со статусом), в части социальной роли застревает в сумеречной зоне причудливых смешений несовместимого. Становится тем, кого в то время именовали чудаками.

Черты несколько утрированного своеобразия в поведении, по временам весьма живописные, проступали у него еще в молодости. Первоначально их допустимо было списывать на еще неотполированные культурой проявления чрезмерной страстности натуры. Но уже в это время они порождали специфически окрашенные отголоски. Так, брат Григорий в письме, размышляя по поводу одного предложения, согласится на него Прокофий или нет, не исключал, что всё определится настроением: «…однако ж угадать не могу, может быть, что доброй стих на него и придет»[918]. Что это, как не своего рода минус-ожидание: в словах Григория присутствуют и косвенно выраженная оценка прежнего поведения (сомнение в приходе доброго «стиха» суть ожидание прихода недоброго), и констатация неустойчивости социально значимой составляющей поведения.

Развитие некоторых из этих черт приводит к девиациям поведения, уводящим на обочину ролевой нормы, говорит об освоении ролей, чуждых ролевому набору, адекватному социальному статусу. Еще недавно подчеркивавший «от дел своих» (благодаря им) принадлежность дворянскому званию (вспомним его разглагольствования периода «драмы на охоте»), поздний Прокофий демонстрирует равнодушие к гармоничной культурной интеграции. Примечательны слова, сказанные им по поводу одной исторической песни, переданной Г.Ф. Миллеру: он извещает, что достал ее от сибирских людей, «понеже туды (в Сибирь. — И. Ю.) всех разумных дураков посылают, которые прошедшую историю поют по голосу»[919]. Именно эта маска — разумный дурак — с некоторого времени становится для него привлекательной альтернативой тому образу, к которому вело движение по ортодоксальному пути. Именно ее он все чаще к собственному и окружающих удовольствию на себя примеряет. Таков он в подавляющем большинстве многочисленных исторических анекдотов, сохраненных его современниками.

Простец простецу рознь. Просты были и промышленники первого поколения. Упомянутый М.М. Походяшин, став владельцем обширного горно-металлургического хозяйства и значительного состояния, сохранил привычки, сформированные средой, в которой прошли его детство и юность: любил ходить летом в халате, зимой — в нагольном тулупе, обожал женить молодежь и прочее[920]. И в костюме, и в поведении Прокофий подчас поразительно на него похож. Но Прокофиева простота по природе совсем другая: это простота протестная по содержанию и часто весьма изощренная по форме. Роль мудрого простеца наш герой — при рождении повенчанный с заводами, но постепенно разочаровавшийся в этом союзе, — увлеченно играет не только в своем доме, но и публично, играет в России и за границей. (Иллюстрацию последнего содержит принадлежащий самому Прокофию рассказ о его пребывании в Голландии: «в посмеяние тем, у которых недостаточны карманы, а ездят в каретах», богач Демидов демонстративно передвигался там пешком или на извозчике. По его словам, это было замечено, понято и оценено: местные жители «радуются и не вытерпели меня за оное похвалить»[921]).

Прокофий рубежа 1720—1730-х годов, отрабатывая навязанную дворянским достоинством и связанным с ним статусом социальную роль, старается удовлетворить ожидания общества, к которому приобщается. Стареющий, он раз за разом демонстрирует презрение к этому достоинству (противопоставляя ему шкалу ценностей, в которой более значимое место занимают человечность и вера) и постоянно совершает явно провокационные по форме поступки. С надеждой влиться и в известном смысле раствориться он порывает окончательно и бесповоротно.

Демонстративный разрыв с ролями, сопровождавшийся провокативным поведением, привлекал внимание. Нашему современнику, поддавшись обаянию пушкинской речи, легко рассуждать о «странностях», которые суть «существенные достоинства, из коих главное: особенность характера, самобытность (individualite), без чего, по мнению Жан-Поля, не существует и человеческого величия»[922]. Сословное общество смотрело на причуды не всегда столь снисходительно. А.Т. Болотов, вспоминая Прокофия, отзывался о нем в общем нейтрально, хотя и несколько пренебрежительно[923]. А вот М.М. Щербатов, на страницах сочинения «О повреждении нравов в России» тоже вспоминавший его эскапады, высказывается о нем нелицеприятно, жестко: «Прокофей Демидов… бывший под следствием за битье в доме своем секретаря Юстиц-коллегии, делавший беспрестанно наглости и проказы, противные всякому благоучрежденному правлению, за то, что, с обидою детей своих, давал деньги в сиропитательный дом, чин генерал-маеорской получил, а задание пяти тысяч в пользу народных школ учинено ему всенародно объявленное чрез газеты благодарение. Якобы государь не мог полезных учрежденей завести, без принимания денег от развратных людей, и якобы деньгами могли искупиться развратные нравы!»[924] Такова оценка длительной и щедрой благотворительной деятельности Прокофия Демидова (о ней ниже) «природных» дворян, причем щедрости, облаченной во вполне европейский костюм (воспитательные учреждения, университет). Одни от его щедрости отворачивались, другие ею пользовались, но все же часто относились к благодетелю свысока. В начале XIX века Василий Нарежный в романе «Российский Жилблаз»[925] нарисует несколько выразительных сцен, герои которых — презирающие низкородных богачей масоны, цинично дурачащие их, хитростью втягивающие в разорительную для них благотворительность. Причем последняя, независимо от ее масштаба и содержания, нисколько не прибавляет в глазах мошенников достоинств благотворителю. Примерно так некоторые относились и к пожилому Прокофию: завидовали, презирали, не считали грехом обмануть.

Расставаясь с Прокофием, отметим, что история одворянивания и последующего внутреннего, если можно так выразиться, «раздворянивания» нашего героя интересна еще и тем, что происходит на фоне и при непосредственном действии фактора провинциальное/столичное. Прокофий, интегрирующийся в дворянство, но сохраняющий связь с материнской средой, — житель провинции. Он же поздний, разуверившийся в статусных суетах и в плане поведения реинтегрирующийся — пожившая «столичная штучка»[926]. Не исключаем, что, сложись его биография без переноса места действия, несмотря на внутреннюю логику конца этой истории, итог мог оказаться другим. Но промышленник в третьем поколении успешной российской предпринимательской династии XVIII века был фактически обречен переселиться в столицу. А эта колея таких, как Прокофий, вела к известному нам финалу уже по кратчайшему маршруту и без остановок.

Григорий и Никита

Григорию и Никите Акинфиевичам удалось избежать психологической западни, в которую попал старший брат, — утверждаем это не только для Никиты, но и для Григория вполне уверенно. Стряхнув после раздела многие ограничивавшие их свободное развитие заботы, они нашли собственные «рецепты» жизни в обществе, вполне соответствовавшие их возможностям, склонностям, характерам, темпераментам.

В отличие от Прокофия, в конце концов охладевшего к промышленному предпринимательству и обрубившего питавшие материальный достаток рода заводские корни, Григорий и Никита заводами занимались до конца дней. Не беремся судить, испытывал ли Григорий внутреннее влечение к этому занятию. Неопределенность обусловлена не столько сомнениями в его (влечения) существовании, сколько тем, что исторические источники для хозяйства Никиты сохранились в изобилии, а для Григориевых заводов отсутствуют. Впрочем, ничего, что вызывает сомнение в усердии Григория на промышленном поприще, в нашем распоряжении нет. Тем более что к этой деятельности он был неплохо подготовлен. (Отметим, между прочим, что в библиотеке Григория имелась рукописная копия знаменитых «Абрисов…» В.И. Геннина — вобравших в себя опыт этого незаурядного специалиста описаний металлургических заводов Урала и Сибири. Впоследствии именно этот экземпляр был взят за основу при публикации книги[927].) Не исключаем, что занятия заводами воспринимались им по большей части как неизбежная обязанность. Но за недолгие три года между окончанием раздела и смертью один завод, Бисертский передельный, он все-таки построил и пустил. И это лучшее доказательство того, насколько серьезно он относился к исполнению своего долга.

Завод строился на землях Западного Приуралья, купленных его отцом у татар и марийцев еще в 1741 году. Акинфий ограничился строительством на речке Бисерти, притоке реки Уфы, мукомольной мельницы. Не исключено, что со временем он превратил бы ее в металлургический завод, но сделать это было суждено сыну. Желание построиться в этих местах высказывали многие мануфактуристы — не только «профессиональные» промышленники вроде Н.Н. Демидова и барона А.С. Строганова, но и недавно приобщившиеся к промышленному предпринимательству представители верхушки дворянского сословия граф Р.И. Воронцов и обер-прокурор Сената А.И. Глебов. Аргумент Г.А. Демидова, вступившего с ними в соперничество, состоял в том, что две домны принадлежавшего ему Уткинского завода (он находился в 50 верстах от мельницы на Бисерти) вырабатывают чугуна больше, чем могли переработать его молоты. Берг-коллегия, осознававшая главный негатив раздела — разбалансировку производств, возникшую из-за разрыва технологических цепочек, — вняла этому доводу. 11 июня 1760 года она разрешила Григорию построить передельный завод с двумя действующими молотами для переработки уткинского чугуна. Воспользовавшись существовавшей плотиной, Григорий построил его на удивление быстро. Первый молот начал работать 5 ноября 1761 года — всего через год и неполные пять месяцев. Сравним это с растянувшимся на несколько лет строительством плотины на Верхнейвинском заводе Прокофия. Кстати, и у Григория гидротехническое хозяйство оказалось внушительным: тянувшаяся на полверсты плотина имела высоту до семи метров, запертый ею заводской пруд уходил вверх по реке на шесть верст.

Завод заработал за неделю до смерти хозяина и послужить ему не успел. Случилось так, что его молотам пришлось обслуживать не тот завод, который намечал связать с ним Григорий. После раздела его наследства Уткинский и Бисертский заводы попали к разным владельцам. Поставщиком чугуна для бисертских молотов стал Ревдинский чугуноплавильный завод Петра Григорьевича Демидова[928].

Прошло время, когда строительство завода осуществлялось в присутствии и на основании личных указаний заводчика (именно так полвека назад «доводил до ума» Невьянский завод Акинфий). Как и Прокофий, Григорий строил, живя от Дела вдалеке, осуществлял дистанционное им управление. Теперь, при наличии отлаженного аппарата управления и опытных управленцев-приказчиков, результата можно было добиться и так. Все братья переселились в столицы, и в этом — общее их отличие от поколения Акинфия, от свойственного ему культурного типа промышленника-мануфактуриста, привязанного к своим предприятиям.

Не лишивший своего внимания родовое Дело, Григорий последних лет его жизни уже столичный житель со свойственными уровню достатка и социальному положению интересами и привычками.

Вот каким было Соликамское жилище, в котором Григорий с семьей пребывал в годы молодости: «В Красном селе большой деревянной дом, на каменном фундаменте с чердаками, весь убран штуфом (штофом. — И. Ю.); в коем комнат с сен-ми 27 и при выходе [из] онаго три палатки для держания напитков и над оными чердак о двух комнатах. А весь оной дом покрыт тесом, длиною 23 сажени, шириною 8 саженей…»[929]Солидно, но не роскошно.

Его столичные жилища были другими. Напомним, что из имущества отца ему досталось по каменному дому в каждой из столиц. Какие именно — стало ясно только в 1758 году. Не имея до этого возможности сделать ставку ни на один из отцовских домов, Григорий в 1755 году купил в Петербурге усадьбу у обер-шталмейстера П.С. Сумарокова. Она находилась на Мойке, в районе нынешнего Гривцова переулка (ранее Демидов переулок, еще прежде — Малая Сарская улица). Не позднее 1756 года он начал на этом участке каменное строительство, завершившееся на третий год. Проект возведенного им дома по стилю приписывают одному из крупнейших зодчих русского барокко С.И. Чевакинскому, много и успешно строившему как в Петербурге, так и в Москве для знатнейших персон государства. Кроме основного здания, стоящего параллельно Мойке (оно сохранилось), комплекс включал флигели, парадный двор, большой сад и службы. Фасады были оформлены с использованием чугунных украшений (прием не уникальный, но в данном случае особенно уместный), отлитых, возможно, на заводах владельца[930].

Домом в Гривцове переулке петербургская недвижимость Григория не исчерпывалась. Возможно, дома он множил и сохранял в расчете на подраставших детей.

В своих заметках, посвященных современному ему русскому искусству, петербургский академик Я. Штелин описал виденный им необычный (из-за множества символических деталей) семейный портрет, написанный с Г.А. Демидова и его супруги. Его автором был немецкий портретист Давид Людерс, работавший в Петербурге в 1757—1758 годах. Мужа на портрете он поместил перед кабинетом редкостей натуральной истории, жену — на фоне сада. Перед ней находился розовый куст с двадцатью пятью листьями на нем и пятью увядшими розами. Пять свежих роз она протягивала мужу. «Это должно означать, — поясняет Штелин, — что они живут в супружестве 25 лет, у них было 10 детей, из них 5 умерли, а 5 живы». По мнению Штелина, картина была лучшей из написанных художником в годы пребывания в русской столице[931].

Дети, их воспитание — важная часть жизни Григория Демидова, всмотревшись в которую, можно узнать нечто и о нем самом.

Детей, доживших до взрослых лет, в семье было много — больше, чем насчитал роз Штелин[932]. Сыновей — трое: Александр (старший), Павел и Петр. Дочерей — семь. По возрасту сыновья различались не сильно — разница между старшим и младшим составляла три года. Весной 1748 года, когда старший приближался к одиннадцатилетию, отец отправил их в дальние края: учиться и смотреть мир. Впрочем, первые три года прошли не так уж далеко, в Ревеле, где профессор Сигизмунди и некто Фохт обучали их латыни и немецкому языку. Овладев ими, братья отправились в Западную Европу. Их путешествие по ее городам, обучение в ее университетах продолжалось, считая от времени отъезда из Петербурга, 13 с лишним лет. В русскую столицу они возвратились в первый день сентября 1761 года, за два с небольшим месяца до кончины отца[933].

Сохранились «журналы» путешествия молодых Демидовых, раскрывающие интересы и образ мыслей не только их самих, но, опосредованно, и их родителя. Здесь упоминается о посещениях заводов и рудников, в частности знаменитых фрайбергских (сравним: раньше Демидовы отправляли преемников для обучения делу на собственные предприятия). Но сколько упомянуто объектов, которые Демидовых прежних поколений заинтересовали бы в лучшем случае как занятная редкость. Содержащиеся в заметках братьев описания художественно-исторических памятников Рима и Флоренции и сегодня можно использовать в качестве путеводителей по знаменитым городам[934].

Эти письма и журналы — своего рода окно в души братьев Демидовых. Но корректно ли переносить то, что видим в них, на Григория? Ведь их личности ваялись в иных, чем его, условиях — в атмосфере европейской культуры. Какой была обстановка в петербургском доме Григория Акинфиевича, тон в котором задавали не письма, а живые люди? Ответ на вопрос дает знакомство с дочерьми Григория и Анастасии. За границу их не посылали, но тоже учили и воспитывали. Усилия принесли плоды: по меньшей мере три из девиц Демидовых занимались литературными переводами. Одна, Хиония, перевела, между прочим, французскую сказку, русский отголосок которой известен нам в пересказе Сергея Аксакова под названием «Аленький цветочек». И это — в XVIII веке, в эпоху, для которой писательские опыты женщин в России еще довольно редки.

О многом говорят имена зятьев Григория. Дочь Пульхерия вышла за архитектора, директора Академии художеств А.Ф. Кокоринова, Наталья (младшая) — за другого архитектора — И.Е. Старова[935], Хиония — за дипломата, посланника в Швеции и Турции, впоследствии члена Российской академии и секретаря Вольного экономического общества А.С. Стахиева.

Новые интересы, новые места конденсации лиц с такими интересами. Это уже не просто круг образованных людей, это круг людей с высокими духовными запросами. Прокофий, реинтегрируясь, стремится уже не столько к знанию (хотя и его не отвергает), сколько к здравому смыслу и радостям естества. Напротив, Григорий в его интеграции оказывается даже впереди паровоза — в просвещенном обществе, духовным наследником которого станет русская интеллигенция XIX века.

Любопытно, что ориентация на знание «европейского» типа не отменяет интереса к традиционной культуре, хотя воспринимается она, конечно, уже не так, как в детстве. Мы упоминали о письме Прокофия Миллеру, сопровождавшем посылку ему исторической песни. Она входит в замечательный фольклорный сборник XVIII века, который назван по имени его составителя «Сборником Кирши Данилова». Кирша — загадочная фигура. Долгое время не было даже уверенности в том, что это историческое лицо. Только недавно удалось реконструировать биографию этого человека, при этом выявилась тесная его связь с демидовскими заводами. И, добавим, с самими Демидовыми. Не ставя перед собой цели полно раскрыть это утверждение, в дополнение к упомянутому факту посылки Прокофием песни из «Сборника» (посылал — значит скорее всего был знаком и с собранием), укажем еще один. Это написанная одним демидовским приказчиком другому недатированная записка, сохранившаяся среди писем Акинфия в Нижний Тагил 1739 года. Вот ее текст:

«Григорей Сидорович. Кирилу Данилову не извольте проживку ево в вину поставить, ибо он удержан здесь был его благородием Григорьем Акинфиевичем за некоторым делом. Писал приказом его благородия Борис Сергеев»[936].

Конечно, даже если речь в записке идет о загадочном Кирше, из нее не следует, что его задержка Григорием связана с талантами, сохранившими имя Данилова в памяти потомков. Но существует свидетельство того, что в общении между ними важную роль играли именно таланты. В одном документе (до-ношении 1740 года из конторы Лялинского завода в Канцелярию главного правления Сибирских и Казанских заводов) упоминается некий Кирилла Данилов сын Исаков, в 1737 году отданный Акинфием Демидовым «сыну своему Григорию в музыканты». Этот Исаков жил «при нем, Григорье, у Соли Камской», а позже приехал с ним в Невьянский завод. Косвенные, но в своей совокупности сильные доказательства убеждают, что К.Д. Исаков и составитель знаменитого впоследствии фольклорного сборника — одно лицо[937]. Как видим, ориентированный на европейскую культуру 24-летний Григорий не чурался культуры коренной, народной.

Григорий умер молодым, в 46 лет, 3 ноября 1761 года. Его похоронили в Туле, в демидовской усыпальнице Николо-Зарецкой церкви при гробах отца и деда. Не знаем, кто принимал решение о его здесь погребении. Но, помня, как далеко ушел он в своем развитии от первых представителей рода, его посмертное возвращение к корням представляется символичным. Григорий был и остался Демидовым.

Трудно сказать, успел ли он раскрыться в полной мере. Возьмем Прокофия, каким он был в те же 46 лет. В 1756 году в его послужном списке еще не было ни Московского ботанического сада, ни благотворительности — ничего (кроме недатированных чудачеств), благодаря чему он вошел в историю. Куда бы «занесло» Григория в золотой век Екатерины? Ориентируясь на интересы и среду, к которой он тяготел, предположить, конечно, можно. Но с какой подчас иронией живая жизнь опровергает самые «научные» наши прогнозы!

Хочешь насмешить Бога — расскажи ему о своих планах.

Третий из братьев, Никита Акинфиевич, заводскими делами занимался весьма прилежно и, что всегда немаловажно, не без искреннего интереса.

Унаследованные заводы он не растерял — даже умножил, построив три новых. Вскоре после раздела возник железоделательный Нижнесалдинский завод (1760), в 1770-х годах еще два — Висимо-Уткинский и Верхнесалдинский[938]. Нижнесалдинский предназначался для переработки чугуна домен Нижнетагильского завода, располагавшегося от него на расстоянии 60 верст. Он стал самым мощным передельным заводом в тагильской их группе[939].

Ожидания отца Никита вполне оправдал. Хотя заводов он имел меньше, суммарная их производительность превышала выпуск чугуна и железа на всех предприятиях его отца до их раздела[940]. Результат был достигнут благодаря постоянному контролю за работой и компетентному в нее вмешательству. Живя в столицах, он поддерживал активную переписку с Нижнетагильской заводской конторой, входя в мельчайшие детали текущей заводской ситуации.

Как когда-то дед и отец, Никита пытался заручиться поддержкой сильных мира сего. Состоявшееся еще при отце знакомство с великим князем Петром Федоровичем закрепилось. И.Ф. Афремов не без скрытой, может быть, иронии писал, что тот «очень полюбил его, потом часто занимал у него деньги и пожаловал ему Аннинскую ленту», с тем, впрочем, условием, чтобы она была обнародована лишь после смерти императрицы Елизаветы Петровны[941]. Но в царствование Петра III Демидов был очернен завистниками, потерял его расположение и ордена лишился. Позднее Екатерина II якобы подтвердила право Демидова на орден и произвела его в чин статского советника. Достоверность этих сведений некоторыми исследователями ставится под сомнение[942]. Но связь с двором великого князя вполне вероятна, участие же императрицы в дальнейшей судьбе Демидова несомненно: месяц спустя после восшествия на престол, 27 июля 1762 года, она уволила его от службы[943]. Достоверны и сведения о пожаловании.

Женат Никита был трижды. В первый брак, с Натальей Яковлевной Евреиновой, он вступил 9 ноября 1748 года. В 1756 году, 11 августа, она умерла. Вторая жена, Мария, происходила из рода Сверчковых. В третий раз он женился во второй половине 1760-х[944].

В ближайшие после раздела годы встречаем его то в Москве (1757, 1758, 1762), то в Петербурге (1757, 1759, 1760), но неизменно в столицах. Существует, правда, довольно большая его переписка с тульскими корреспондентами, но свидетельств того, что он приезжал в эти годы также и в Тулу, мы не обнаружили (что, впрочем, оставляет такие визиты вполне возможными, даже вероятными). Помимо городских усадеб имел две подмосковные. Никита поездит и по заграницам, но произойдет это позже, в екатерининское время.

Известны минимум два дома, принадлежавшие Н.А. Демидову в Петербурге. Первый, доставшийся от отца и к настоящему времени снесенный, находился на стрелке Васильевского острова левее современного Пушкинского Дома и правее Биржи. Второе здание — в семь окон на высоких подвалах с каменным цокольным этажом и верхним деревянным — стояло на левом берегу Мойки против Новой Голландии, недалеко от Крюкова канала. Демидов купил его у Ф.В. Гарднера в 1755 году. Большая часть усадьбы была снесена в 1913 году. До настоящего времени из построек, относящихся ко времени, когда ею владели Демидовы, сохранился выходящий на Мойку одноэтажный каменный флигель, позднее надстроенный[945]. На рубеже 1750—1760-х годов один из этих домов он перестраивал, в связи с чем заказывал архитектурное литье на заводах братьев Баташевых[946].

Он ведет жизнь богатого и свободного в своих желаниях человека. Будучи достаточно просвещенным, много читает (сохранились остатки его библиотеки, многие книги которой содержат автографы владельца — краткие заметки аннотационного и оценочного характера[947]). Коллекционирует редкости, произведения искусства. Знакомится и в ряде случаев поддерживает связи с деятелями культуры, науки, искусства и теми, кто себя в этом качестве еще выразит в будущем: скульптором Ф.И. Шубиным, историком и коллекционером А.И. Мусиным-Пушкиным, естествоиспытателями А.Т. Болотовым и академиком П.С. Палласом. В петербургский дом Демидовых в конце 1748 года перебираются академические коллекции и библиотека, пострадавшие при пожаре Кунсткамеры в ночь на 5 декабря. Сюда же перевозят минц-кабинет, станки петровской токарни и знаменитую «восковую персону» — изготовленную из воска статую Петра Великого в натуральную величину, в подлинной одежде императора (сейчас в экспозиции Государственного Эрмитажа). В то время этот дом находился в общей собственности наследников, но позже его владельцем стал Никита. Коллекции оставались здесь долго — до 1766 года[948].

Никита многим похож на брата Григория. Но озаренности далекой от меркантильных расчетов духовной целью и одновременно печали, порожденной ощущением духовного одиночества, — черт, которые подчас пробиваются у Григория, несмотря на тщательно скрываемый внутренний мир, — всего этого у Никиты нет. Нет ранимости, свойственной другим братьям (проявлявшим ее, конечно, в разной мере и форме). Никита интегрировался в свое сословие великолепно, без родовых шрамов и комплексов. Б.Б. Кафенгауз, сравнивая братьев, заметил, что Никита «не выделялся какими-либо особенностями, и эта ординарность делает его в своем роде не менее типичным, чем его старший брат, характерный представитель чудаков и самодуров того времени»[949]. Мы привели эту цитату не для того, чтобы присоединиться к такому понимаю различия между братьями (на наш взгляд, оно глубже, а природа — сложнее), сколько для того, чтобы указать на использованное определение: ординарность. И это нисколько не оскорбление, не стремление умалить достоинства. Достоинства тоже были. Но помните, как в старом фильме: «Хороший ты человек. Но не орел».

Кстати, не благодаря ли этой ординарности Никита оказался самым успешным промышленником? Вдохновенной энергии и талантов деда и отца вполне хватило, чтобы оплодотворить косную материю. Новых дрожжей не требовалось. Нужны были навык и правильный распорядок.

«Другие» Демидовы

Зеленые наслаждения Демидовых

Разведение садов — занятие, хорошо известное культуре Древней Руси. Перешедшее в Новое время и многое почерпнувшее из опыта Западной Европы, оно приобрело новые формы, расширило цели, обогатило изобразительный язык.

Тяготение к миру живой природы, восторг перед его совершенством и красотой были свойственны всем братьям Демидовым. Путешествуя по страницам их писем, убеждаешься в этом снова и снова. Они восхищаются пением птиц, ищут грибы, разводят пчел, дивятся картинам, открывающимся в окуляре микроскопа. И увлеченно собирают то, что можно из этого мира собрать и поместить рядом с собой. Так создаются демидовские коллекции. Так расцветают демидовские сады.

Мы ничего не знаем о садах Акинфия. Животных он собирал, это точно — упоминаний о них в письмах много. А вот растения…

Отметим, однако, что на плане Невьянского завода, созданном вскоре после случившегося там в 1772 году пожара[950], между церковью и постройками господского двора показан примыкавший к крепостной стене сад. Внутри сада отмечена сгоревшая оранжерея с двумя галереями. Кем всё это создавалось? На момент пожара владельцем завода был Савва Яковлев, купивший его недавно — в январе 1769 года[951]. Чтобы посадить сад и устроить оранжерею, у него было только три года. Немного, если учесть необходимость достраивать один недостроенный завод и налаживать управление несколькими действующими. Более вероятным представляется возникновение сада при Демидовых. При котором конкретно? Едва ли при Прокофии — он на уральских заводах жить не собирался и сад ему там не требовался. Напротив, Акинфий с перерывами жил в Невьянском заводе чуть не со дня передачи его Демидовым, здесь же проживала и его семья. Его кандидатура подходит, согласимся, больше других[952].

Рассказ о садах Акинфиевичей уместнее начать с того, который был создан Григорием, — именно к нему относятся первые конкретные сведения о демидовских садах.

Сад был заложен им в селе Красном, как полагают (вслед за В.М. Сваловым), около 1731 года. Коллекция собранных в нем растений становилась все больше и интереснее. Возможно, уже в 1733 году ее осмотрели проезжавшие Соликамск участники Второй Камчатской экспедиции — молодые посланцы молодой Петербургской академии наук. Значение этого сада, созданного любителем первоначально ради далеких от науки целей («как для времяпрепровождения, так и для отдыха»[953]), не следует недооценивать. Забава переросла в нечто большее — возник полноценный ботанический сад. Если отсчитывать от времени его основания, это был не только первый такой сад на Урале, но скорее всего и первый в России. Во всяком случае, следующий известный нам подобный сад был основан в Петербурге на базе Академии наук на несколько лет позже — по разным данным, в 1735 или 1736 году[954].

Уровень, на который со временем вышло увлечение Григория, демонстрирует его переписка с выдающимся шведским ботаником Карлом Линнеем. Опубликовано 12 писем Демидова, охватывающих период в 12 лет — с февраля 1748-го по июнь 1760 года. В одном из первых, представляя себя, он сообщает, какой деятельности со времени деда посвятили себя представители рода, но замечает, что сам он старается «заниматься в свободные часы различными искусствами и науками». Ботанику, и то, что он именует латинским выражением cultura plantarum (в данном контексте: культура садоводства. — И. Ю.), он относит к числу «основных» своих занятий. Осознавая дистанцию между собой, любителем наук, и известным европейским ученым, Григорий пишет Линнею не часто и «по делу»: обращается к нему, как правило, или за консультацией, или в поисках нужной книги. При этом всегда выражает готовность быть полезным и действительно выполняет некоторые просьбы, связанные с доставкой растений и семян из разных, в том числе труднодоступных европейцу районов России[955]. Впоследствии с Линнеем переписывался сын Григория Павел.

«…А в этих местах я единственный живой ботанофил, и моя страсть повелевает мне не только служить ей, но и не считаться ни с расходами, ни с друзьями», — писал в 1750 году Линнею Григорий, похоже, страдавший от вынужденного одиночества[956].

Григорий, полагаем, насчет единственности несколько преувеличивал. Отнюдь не чужд той же страсти был его брат Прокофий, первые сведения о садах которого относятся к началу 1740-х годов. Возможно, импульс развитию этого увлечения он получил от Григория.

Интерес к ботанике старшего брата проявился еще в Туле. Сохранилось относящееся к марту 1740 года письмо 29-летнего Прокофия, адресованное петербургскому академику ботанику Иоганну Амману. В Петербурге всего годом раньше вышла из печати написанная им на латинском языке книга «Изображения и описания редких растений, произрастающих в Российской империи» — труд, содержавший описания 235 неизвестных растений. Письмо академика и отправленный ему ответ документируют процесс сбора ботанического материала для такого рода работ. Прокофий, получив в Туле послание ученого, заключает: «Усмотрел, что в здешних растениях имеете охоту», сожалеет, что сейчас не в силах услужить просителю, объясняет почему. При этом сообщает корреспонденту, а заодно и нам немало интересного.

Оказывается, у Прокофия в это время существовал в Туле «огород». (Этим словом в России XVII, а часто и XVIII века называли не только собственно огороды, но и сады. Именно его, как правило, использовал Петр I, большой любитель садовых затей. Существовали также специальные «аптекарские огороды», в которых выращивали лекарственные растения.) Как следует из контекста, в тульском огороде произрастали растения, среди которых были и нужные Амману. В оранжерее Прокофий их не держал (существовала ли она — из текста не ясно, но это слово он употребляет), что понятно — вызвавшие интерес растения были скорее всего местными дикими формами. Отвечая на письмо в марте, Прокофий, естественно, не располагал живыми растениями, лишь обещал: «что Бог зде-лает впредь, то я с радостию моею пришлю в предбудущую осень». Сразу он выполнил заказ лишь по одной позиции: отправил ботанику два листа «натуралной гербарии» чемерицы черной[957] — однолетнего травянистого ядовитого растения, используемого в медицине. Послал «третей листок написанной, как он ростет натурално», то есть, надо понимать, рисунок. Послал и семена, причем отметил, что из-за дождливой осени «збирал их с великим трудом». Обратим на это внимание: сбор семян производился осенью, скорее всего до письма Аммана, — стало быть, Прокофий интересовался этим растением независимо, сам по себе. Убеждаемся в этом, обнаружив в письме информацию о типе почвы, наиболее подходившей для растения: «Землю любят они полевую, хорошую и чорную, а в черноземе оне, по моей пробе, не растут»[958].

Итак, у Прокофия имелся «огород» (читай — сад), в котором он выращивал дикорастущие растения (в том числе лекарственные), экспериментируя при этом с грунтом; он, возможно, уже имел оранжерею, он собирал семена и создавал гербарий, он зарисовывал (не обязательно сам) растения… Не имея сведений об объеме и качестве этой работы, можем тем не менее уверенно заключить: Прокофий проявлял интерес к ботанике и осваивал практические приемы собирания и изучения растений.

Итак, первый достоверно известный сад Прокофия — тульский. Сведений о нем очень мало. Мы не знаем, где находился «огород», отмеченный в письме Амману, не знаем, был ли он единственным.

Сохранились поздние упоминания о двух тульских садах, которые можно связать с именем Демидовых. Составленная в 1779 году при покупке в казну Тульского их завода опись коротко упоминает находившийся здесь «сад, во оном саду три древа кедровых, округ оного саду огорожено, половина решеткою, а другая забором ветхим»[959]. Любопытны по счастливой случайности попавшие в документ «три древа кедровых» — ботанический привет демидовской Туле с демидовского Урала.

Еще один сад — у дома Демидовых в Оружейной слободе — видим на плане тульского Заречья конца XVIII века[960]. Думаем, что он был сравнительно небольшим. Об этом говорит размер участка, принадлежавшего когда-то Никите Демидову, — едва ли тот был больше, чем у зажиточных соседей по слободе. Войдя в силу, Демидовы, прикупив соседние дворовые места, его расширили, но очень большим он, полагаем, и после этого не стал (иначе этот «неформат» оставил бы след в планировке участка и в последемидовское время). Возможностей для размещения сада близ завода имелось больше.

И все же относительно невелики были, похоже, оба тульских сада. По сравнению с тем, чем обладал в то время Григорий, — нечто довольно скромное[961]. (Впрочем, трудно сказать, насколько сведения о тульских садах в документах последней четверти XVIII века отражают положение дел, каким оно было в 1730-х — начале 1740-х годов. Единственное, о чем они позволяют говорить точно, — место, где находились когда-то сады.)

По-настоящему развернулся Прокофий в Москве. Здешний его сад был известен современникам значительно больше, чем Соликамский брата, — и потому, что был на виду, и потому, что со смертью Григория первый пришел в упадок. В историю и топографию Москвы демидовский сад вошел под названием Нескучного.

Начало ему было положено еще в годы раздела. Сад был заложен не позднее 1756 года на высоком берегу Москвы-реки близ Калужской дороги. Природный профиль берега для его устройства показался неудобным. В течение двух лет 700 человек осуществляли вертикальную планировку, перемещая землю и формируя террасы, что позволило придать участку «правильную фигуру амфитеатра». Его образовывали пять уступов разной ширины и высоты длиной приблизительно 200 метров. Площадки соединяли лестницы с металлическими ступенями.

Верхнюю террасу занимал двор с обширным каменным жилым домом — трехэтажным, с одиннадцатью окнами по фасаду в каждом этаже, решетками вдоль балкона и крыши, с лестницей парадного входа по центру. Этот дом в перестроенном виде сохранился; сейчас это старое здание Президиума Российской академии наук.

За металлической решеткой раскинулись террасы, занятые садом. Заложив сад первоначально как плодовый, Прокофий позднее его перепрофилировал, определив «для одной ботаники». Первая терраса была узкой — чуть больше 20 метров. На ней размещались гряды для луковичных растений и «как бы зверинец для кроликов, кои здесь и зиму сносят на открытом воздухе». Здесь же были возведены каменные стены для защиты от непогоды особо нежных плодовых деревьев и устроен парник для ананасов. Узкой была и следующая терраса, занятая грядами и горшками с однолетними («годовыми») и многолетними («переннисами») растениями, в том числе кустарниками. За каменной стеной росли плодовые деревья. Рядом были устроены две длинные, больше 80 метров, кирпичные оранжереи. В одной выращивали виноград, в другой зимой держали многолетние растения, весной ею пользовались «для рощения семян». На третьей, более широкой площадке размещались три оранжереи, в том числе одна для пальм и других деревьев и «сочных» растений из теплых стран. Зимние оранжереи находились и на четвертой площадке. Самой большой была пятая площадка, продолжавшаяся до берега Москвы-реки. На ней располагались оранжереи, большой пруд и обсаженный деревьями птичник. Одно время в нем содержались редкие животные, выписанные из Англии и Голландии, позднее его заняли исключительно редкие «иностранныя птицы из роду кур и уток».

Современники отмечали высокое качество и отличное состояние собранной в демидовском саду ботанической коллекции. Посетивший московский сад Прокофия в начале 1880-х годов П.С. Паллас рассказ о том, что в нем «особливого удивления достойно», начал с указания на уникальное «по числу и по редкости собрание иностранных дерев, ежегодно с великим иждевением умножаемое»[962].

К концу елизаветинской эпохи сад еще не развился до своей высшей точки — той, которая отражена в двух печатных его каталогах, принадлежащих Палласу (1781) и самому Демидову (1786). Но уже к 1780 году количество в нем растений («переннисов и деревьев»), по оценке хозяина, достигало приблизительно трех тысяч.

Завершим экскурсию в демидовский сад принадлежащей Палласу общей оценкой этого замечательного собрания. «Сей сад, — писал он, — не только не имеет себе подобного во всей России, но и со многими в других Государствах славными ботаническими садами сравнен быть может как редкостию, так и множеством содержащихся в оном растений»[963]. Ученый не преувеличил. Московский ботанический сад Прокофия Демидова по праву вписан в историю русской культуры и науки XVIII века.

Увлеченным садоводом был и младший из сыновей Акин-фия Демидова. Его сады — и в Москве, при городской усадьбе, «Слободском доме», и в подмосковных Сергиевском (Алмазове) и Петровском-Княжищеве (Алабине) — по редкости и качеству экземпляров подчас соперничали с теми, которыми владели его братья.

Чем были для Демидовых их замечательные сады?

Нам кажется, что каждый из них в той или иной мере обладал тремя качествами, раскрывался в трех ликах. Сад был местом отдыха. Был коллекцией. Был площадкой для научной работы. Несмотря на тесную взаимную связь, каждое из этих качеств обладало собственной значимостью и к другому не сводилось. Здравый смысл подсказывает, что научная работа в садах могла начаться не раньше, чем их создатели оказывались к ней готовы. Наверное, так и было. Наверное, копавшегося в земле и собиравшего семена по тульским лугам и перелескам Прокофия еще рано именовать «молодым ученым». Но отвергать определенную научную значимость его трудов в московском саду уже нет оснований. Эта значимость многократно возрастает, если учесть, что собранным Демидовыми пользовались жившие в их эпоху профессиональные ученые, а их список велик. Конечно, Демидовы даже в высших своих достижениях в этой сфере оставались учеными-любителями, дилетантами, многого достигавшими не знанием, а энтузиазмом и вложением в дело немалых средств, но для развития науки в ту эпоху такие рядовые солдаты ее армии были также чрезвычайно важны.

Насколько подобные увлечения были типичны для того времени? Насколько распространены? Параллели встречаются (так, интерес к садам у А.Т. Болотова возник еще в молодые годы[964]), но они редки и не столь масштабны.

И еще. Сады Демидовых — только что не райские сады. В них уходило за горизонт всё, что тяготило и мучило: бесконечный раздел имущества (продолжившийся и после получения раздельных грамот), бесконечное одворянивание (после получения диплома), бесконечные проблемы на заводах существующих и строившихся. «У меня только и радости, — пишет Прокофий, — как жадной, веселюсь на растении»[965]. Братья обменивались семенами, отводками… Сады — гармонизированная искусством натура, прибежище покинувшей мир любви — изгнанная из прошений и челобитных, в них одних она и спасалась. Создавая сады, Демидовы пестовали в себе ту человеческую первооснову, которую во все времена так непросто сохранить в мире больших денег.

Меценаты и благотворители

Еще одна общая Акинфиевичам черта, в елизаветинское время раскрывшаяся неполно, но проявившаяся достаточно отчетливо, — их склонность к благотворительности и меценатству.

Нищелюбие в допетровской Руси — тема слишком обширная и слишком важная для понимания русской культуры того времени, чтобы останавливаться на ней походя. Нас в данном случае интересует та ее часть, которая касается подобных явлений в предпринимательской среде. Приведем один факт, относящийся непосредственно к кругу металлозаводчиков.

При приеме в 1675 году в компанию по поиску и разработке полезных ископаемых, состоявшую из переводчика Посольского приказа московского дворянина Андрея Виниуса (того, который много лет спустя возглавит Сибирский приказ), посадского из Вологды Якова Галкина и торгового иноземца Кондратия Нордермана, нового члена заводчика Вахрамея Меллера компаньоны подписали соглашение, включавшее, помимо прочих, и такой пункт:

«А буде за помощию Божиею сыщем мы многую прыбыточную руду и заводы построим, и мне, Вахрамею, по прежнему их, Андрееву, и Яковлеву, и Кондратьеву, обещанию и своего жеребью ис прибылей, которые Бог подаст, откладывать с ними ж на строение Божиих церквей, и на пропитание служебников церковных, и убогим десятую часть безо всякия удержки»[966].

Обратим внимание на упоминание некоего «прежнего обещания». Речь идет о договорной записи, объединявшей коллектив в его прежнем составе[967]. Судя по приведенному тексту, статья о десятине присутствовала и в ней. Содержание ее неизвестно, как неизвестно и то, насколько такие статьи были типичны для подобных договоров. Но в том, что подобные обещания давались, сомневаться не приходится.

(Своеобразие обещанию, данному в 1675 году, придает тот факт, что участники соглашения принадлежали к разным конфессиям: Виниус и Галкин были православными, Нордерман и Меллер — протестантами[968]. Какой именно церкви и ее «служебникам» намеревалась они помогать? Разным? Но как в таком случае предполагалось делить средства? Поток планировалось направить в сторону одной православной церкви? Тогда, получается, помогать ей собирались и протестанты?)

Приведенное свидетельство уникально (хотя, как следует из него же, факты такого рода имели место). Век XVIII дает неизмеримо более богатый материал, содержащий упоминания и Демидовых.

При Невьянском заводе в середине 1750-х годов существовала богадельня. Хотя по согласию деливших наследство братьев «сии богаделщики в раздел не кладены», из факта обсуждения вопроса следует, что по крайней мере некоторые из них были людьми зависимыми (один «купленный» даже упомянут)[969]. Само по себе существование богадельни, конечно, не означает, что ее содержал заводовладелец, но все же важно, что на старейшем уральском заводе Демидовых такое заведение имелось. Помня гуманный тон писем Акинфия и столь же гуманный характер содержащихся в них его распоряжений, зная о его многолетних благодеяниях по отношению к старообрядцам, можно думать, что и невьянская богадельня не была ему вполне безразлична. Напомним, кстати, что некоторые из этих благодеяний старообрядческие историки уверенно считали сделанными одним из сыновей Акинфия, которым посвящена эта глава, а именно Никитой Акинфиевичем.

Новое время, новое поколение. Возникают новые адреса благотворительной деятельности (наука, культура), рождаются новые ее формы.

Самый ранний известный нам факт деятельности в этой сфере братьев Демидовых относится к периоду раздела отцовского наследства. Мы хорошо помним, как напряжены были их отношения в этот период и как трудно тогда, да и многие годы после, согласовывали между собой они даже мелкие вопросы. Тем примечательнее запись в Журнале посвященных разделу заседаний конца 1757 года, сообщающая, что «со общаго согласия положили они и[з] отцовъского имения в Московской императорской университет поднесть два выписные минералные кабинета, называемые один Генкелев, а другой Морздорфов, и минеральную ж перемиду, ис коих один кабинет уже и поднесен; и требовали чтоб оные кабинеты и перемиду ис числа раздела их исключить, и о том для ведома записать в Журнал»[970].

Напомним, что Московский университет был учрежден в 1755 году — всего за два года до события, отмеченного в Журнале. Научных коллекций, обязательной принадлежности такого рода учебных заведений, он, естественно не имел. Не было и сложившейся практики дарений таких объектов частными лицами. Продолжая споры вокруг имущества, братья Демидовы без трудных обсуждений (во всяком случае, их следов в документах нет) принимают решение подарить университету едва ли не лучшее собрание минералов, которым располагали, — приобретенное их отцом минералогическое собрание известного саксонского минералога И.Ф. Генкеля[971].

Ранние акты благотворительности братья совершают, как правило, от общего имени, что понятно: до конца 1757 года личная собственность каждого невелика, возможности же в одиночку распоряжаться имуществом отца, имуществом пока общим, они лишены. В качестве примера назовем два денежных пожертвования Московскому университету, сделанных Демидовыми: одно — к его основанию (13 тысяч рублей), другое — немного позднее (8 тысяч)[972]. В источнике жертвователи указаны только по фамилии (Демидовы). Полагаем, что это были братья Акинфиевичи, к тому времени еще не разделившие наследство и потому выступавшие коллективно.

В начале 1820-х годов во исполнение распоряжения министра народного просвещения графа А.К. Разумовского в Московском университете появились две доски «для всегдашней памяти» о его благотворителях. На первой из них золотыми буквами были написаны имена трех братьев Демидовых[973].

После раздела благотворительная деятельность братьев, в том числе в пользу науки и просвещения, продолжалась уже самостоятельно. В наибольшей степени проявил себя в этой сфере Прокофий Акинфиевич (по-видимому, абсолютный лидер среди Демидовых в этой деятельности), но наиболее известные и крупные его благотворения (Воспитательному дому, университету) относятся уже к екатерининской эпохе.

В детях Акинфия Демидова впервые в этом роду видим покровителей наук и просвещения. В свое время их отец, человек в некоторых отношениях вполне просвещенный, и уж точно не обскурант, скептически отнесся к обучению «обывательских» детей при частных заводах, которого добивался Татищев. И добился-таки решения «учить читать и писать охотников, а в неволю не принуждать»[974]. Дети Акинфия по мере сил помогали становлению первого российского университета. Внуки, продолжая эту работу, попытаются открывать новые.

* * *

Осколки «ведомства Акинфия Демидова» можно сравнить с эллинистическими государствами, возникшими после смерти Александра Македонского. Обосновавшиеся в своих «частях» Акинфиевичи в чем-то подобны воцарившимся диадохам, бывшим военачальникам блистательного полководца. В истории Древнего мира распад той великой империи особенно четко отграничил культуру классической Античности от культуры эллинизма (при всей их преемственности). Новое поколение Демидовых, по привычке считая домны и ревизские души, даже не замечало, как стремительно погружалось в новую эпоху. Прошло совсем немного времени — и чудо преображения свершилось. Вчера еще отпрыски отцовского ствола, теперь они иные, причем разные иные. Мы покидаем их далеко от конца жизненного пути. Исключая умершего в 1761 году Григория Демидова, им еще предстоит без нас дораскрыться. Но уже сейчас, на рубеже 60-х, каждый из них проявил себя так, как едва ли бы смог при отце.


Загрузка...