Вот он я, старый бродяга, измученный бездомный пилигрим. Весенние зори юности моей давно погасли; над поседевшей, распатланной дорожными ветрами головой — тусклый закат истерзанного окровавленного солнца, которое, испугавшись старческого хлада, скрыло свой огонь где-то за завалами бурых туч. Иногда лишь выскользнет из щели души страстное пламя прошлого и окрасит багрянцем мое лицо; и меня, старика, удивит невпопад и само, устыдившись, торопливо погаснет, прежде чем успеет вспыхнуть: улыбнусь язвительно и пойду дальше... Дальше, вперед в эту даль без конца, что синей каймой простерлась по окоему; иду по широким полям, крутым ярам и дебрям, оставляя клочья моих одежд на придорожных кустах. Ветер рвет их и разносит наследие прошлого другим беднякам, далеко-далеко по всему миру. Предо мной ползут в бесконечном превращении крестьянские нивы, боры и леса, пестреют сельские хаты, толпой встают городские башни; блистает, мерцает, бушует и плачет весь этот громадный божий мир... А я по-прежнему в дороге — как бродячий пес, которого прогнали от домашнего очага, шатаюсь по перекресткам...
Скрещивающиеся дороги! Перепутья!.. Скиталец-ветер носится над вами, насвистывая мне осеннюю песенку жизни. Иногда меня опьяняет этот лютый напев, и тогда я иду вперед, крепко задумавшись, ничего не видя перед собой,
- 7 -
а он холодным дыханием вытирает мне слезы, которые внезапно собрались откуда-то под опухшими веками...
Старый, дикий бродяга...
Гнусная жизнь у меня была — гнусная и негодная! Люди меня возненавидели — я посылал им проклятия. И преисполнилось мое сердце такой великой ненавистью и болью, что я стал страшной угрозой для счастья людского, оставаясь несчастным одиноким скитальцем.
— Дикие, страшные у тебя глаза, — говорили мне люди с детства.
Такие страшные глаза дала мне мать-природа. Ибо глаза эти обладали проклятой силой: пробуждали затаившееся в закутках души ближнего осознание неминуемой беды; глаза мои освобождали предчувствие, дремлющее в глубине человеческой души. Как гиена чует под могильным холмом падаль и трупы, так и я издали чуял жертву злой судьбы; ведомый магнетическим влечением, я приближался к этим проклятым землям, чтобы не покидать их до тех пор, пока не исполнится то, что нашептывал мне в глубине души какой-то демон. Сам я при этом страдал, как проклятый. Это была какая-то тяжелая болезнь: не имея ни минуты передышки, я мучил себя и других несчастных, вокруг которых я кружил как кровожадный стервятник, гипнотизируя своих жертв алчным взором; сужая круги все ближе и ближе, наполняя их глаза бездонным страхом; я был их неотъемлемым спутником ночью и днем, даже во сне я всевластно господствовал над ними в призрачных грезах... До тех пор, пока не свершалось... пока предчувствие не превращалось в реальность, пока не грянет гром... Тогда я уходил... чтобы нести страшную истину другим. Поэтому я проклят людьми и землей и знамение Каина жжет мое чело. Сам гореносец — и другим возвещаю погибель и несчастье.
Лучше ты меня, земля злодейская, пожри, ибо ведаешь, что породила чудовище!..
Лучше ты меня, вода чистая, потопи, ибо ведаешь, что упыря подкрепляешь!
Лучше ты меня, ветер полевой, в пропасть унеси, ибо ведаешь, что выродка освежаешь!
- 8 -
Песенку напеваешь, песенку, старая песенка-дума: Бродит ветер по полю — гей! Степные туманы, буря свирепая!.. В простор, в дорогу, в даль!..
-------------------------
Был дождливый осенний вечер. Небо натянуло стальное забрало облаков, лишь время от времени выглядывая синим, осовелым оком из-под приоткрываемых ветром век. Повсюду царило равнодушное бесцветье, столь же давяще-неясное и однообразное, как серая, зевающая скука. Без устали сыпал мелкий дождик; по засохшим стеблям и жестким веткам хлестал ветер, болезненно завывая, проносился сквозь пожелтевшую стену тополей вдоль проселка. С протяжным шипением врывался в их взъерошенные вершины и с каждым разом вычесывал целые пригоршни испещренных красными пятнами листьев; вновь рвал их, скручивал в муфты или длинными, шуршащими шлейфами нес по тракту палую листву. Придорожная ветряная мельница за тополями поймала его черными руками манекена и пустилась в пляс: развернулась, закрутила ворчащий жернов и остановилась... Ветер легко скользнул по крыльям... вылетел из чертовой мельницы, понесся по хищно ощерившейся ржаной стерне и залег в яру... притихло.
Промокший, простуженный, я шел дальше. Слева склонился замшелый крест; на кресте — ворон. Он захрипел, закаркал и улетел... Я миновал крест. Напрямик через поля тащился изможденный пес; остро торчащие ребра едва не пронзали насквозь впалые бока животного. Мне стало жаль псину: я подошел, чтобы бросить ему кус черствого хлеба, но в тот же миг дикий страх оттолкнул меня от него: в покрасневших от горячки глазах бестии пылало бешенство. Я отошел в сторону.
Он помчался дальше, обдавая дорогу кровавой пеной.
— Бешеный пес, — пробормотал я сквозь зубы, рефлекторно хватаясь за первый попавшийся камень.
— Дурак, — зашипело что-то в ответ, — дурак, ведь это Твой кум — брат сердечный.
Я сейчас так озяб, что с трудом поднимал окоченевшие ноги. Проходя через небольшую дубраву, я заметил
- 9 -
на поляне между лишенными коры стволами кучку людей, гревшихся у костра. Молочный тяжелый дым тянул белые щупальца из купы хвороста, усохших ветвей и листьев, составлявших костер, полз мягким телом, облизывая землю; ощупывал змеиным сплетением дубки, клубился в зарослях, ласкал хищные прелести терновника и чертополоха.
Я попросил греющихся людей о месте у огня. Они были оборваны не хуже меня и выглядели подозрительно. Задетые просьбой, они заинтересованно смотрели на меня с недобрым блеском в наглых глазах, но, увидев нищего, насмешливо и презрительно усмехнулись. Пожилой мужчина с мрачным выражением лица скривился в гримасе:
— Нет места. Пошел вон, к бесу!
Я свернул на дорогу. Протяжный, издевательский, глумливый колючий смех летел мне в спину и еще долго сопровождался язвительным хохотком.
Меж тем стало еще холоднее. Дождь изливал целые потоки на размокшую от сырости землю; длинные нити слез растянулись между хмурым сводом небес и заплаканными полями; ветер ежеминутно рвал их, разбрызгивая в мелкие капли и рубя мокрыми косами дождя придорожные деревья. Резко потемнело: быстро наступали мрачные осенние сумерки, прикрывая чудовищной ладонью лик разрыдавшегося мира. Лишь там, вдалеке, у самого края земли кровоточил закат; но и тот быстро укрывали от моего взора посиневшие завесы облаков, плотно смыкавшихся над пурпурной мистерией солнца.
С чувством облегчения я свернул с проселка на боковую тропинку, чтобы добраться до показавшегося в стороне полуразрушенного строения. Поначалу перед моим взором чернели лишь невыразительные очертания чего-то покосившегося и сгорбленного. Постепенно контуры стали различимы получше, формы стали более четкими, и из мрака ночи высунулся старый, полуразвалившийся кирпичный заводик. Древняя, покосившая постройка была совсем невысокой, так что крепко поизносившийся навес из гонта едва не касался трухлявым крылом земли. Грунт вокруг был утоптанный и твердый. Обходя кирпичню со всех сторон, я искал подходящее место для ночлега.
- 10 -
По крайней мере, у меня теперь хотя бы имелась крыша над головой — но какая крыша! — скорее уж решето; похоже, многолетние ливни прогрызли гонт и тес, которые были сплошь в дырах и безнадежно пропускали дождевую воду. На земле местами валялись куски кирпича, скалилась битая черепица, щербились пористые шлаки, осколки стекла и ржавого железа. Внутри небольшой отвал прыщавился рыжим оттенком битого кирпича, перемешанного с другими обломками.
Я решил устроиться как можно удобнее. Пару прогнивших поперечных досок, грозящих обрушением после любого сильного дуновения ветра, я вырвал из дырявого потолка. Падая, они разбивались на мелкие щепки. У меня теперь было отличное топливо, причем трут оказался излишним. Надо было еще обезопасить себя от все свирепевшей бури. Тут и там остались осколки кирпичей, а неподалеку чьи-то неведомые руки нагромоздили кучу камней, которые послужили мне для возведения защитной стены, опирающейся на один из столбов, которые поддерживали свод. Подобным же образом мне удалось сложить небольшой очаг или, вернее, яму, выложенную по краям кирпичом и гравием. При помощи верного кремня я разжег огонь. Кое-как укрытый от свирепствующего ненастья, скорчившись, закутанный в лохмотья, я грелся. Где-то откопал ломоть сухого хлеба на ужин. С трудом пережевывая его, я впился глазами в дрожащее, неспокойное пламя... Удивительно, как огонь умеет приковать к себе взор! Можно так смотреть на него часами, без мыслей, без движения. Подобное очарование присуще картинам громадных масс водной стихии. Помню, как однажды я сидел над большой рекой и не мог оторвать глаз от тихо катящихся волн; взгляд скользил по течению и плыл вместе с ним. Я испытывал неистовое желание отдаться воде, сладко отдохнуть в ее родительском лоне.
В другой раз я уснул, убаюканный коварными колыханиями вспененных, истекающих серебром морских волн. Тогда мне снились сны — грезы, которые навряд ли получится изведать в обычном сне. У меня было ощущение чего-то неопределенного, безмерно легкого и воздушного,
- 11 -
что пронизывало вселенную, проплывало через все мое существо, тесно связывая его с исполинским естеством земли. Гибкие, упругие волны текли по телу, и в них самих чувствовались какие-то движения, тонкие как мысль, гибкие как летящие мечты... Я ощущал их, но не чувствами — они спали крепким, непробудным сном, — я ощущал это всем собой, тончайшими волокнами нервов, их тысяче-узловыми сплетениями, пронизывающими все мое тело.
Я видел странные, непостижимые вещи: самые сокровенные колебания мира не ускользали от моего проницательного внимания, могучее сияние озаряло предо мной тайники природы, неизведанные лесные дебри, до которых, возможно, никогда не доберутся мои собратья; прозревал с быстрой проницательностью обращенную вспять роковую цепь причин; осторожно, с неумолимой логикой выводил чудовищные и все же — увы! — правдивые результаты!
И понимал! Я — человек — знал!
И все для меня было настоящим: и прошлое, и безумное будущее — одна великая протяженность без конца — головокружительный, порочный, грозный круг... Я был, и есть, и буду!..
А тихие волны все так же мягко бились о восторженное тело, трепетали, скрещивались, пронизывали... А чувства спали, а разум — хе-хе! интеллект, эта мудрая бестия, — дремал, пьяный, бессильный палач!..
В такие вот моменты из мрака будущего высовывалась отвратительная голова, и оно — это проклятое, ненасытное... несчастье... вонзало в меня свои когти, оставляя неизгладимые следы — где? — не ведаю: пропитывало все мое существо. И лишь оно, лишь его сознание и память оставались со мной после пробуждения от сна или от забытья. Но и тогда оно не давало мне покоя, душило призраком, пока кошмар не сбывался наяву с присмотренной им жертвой. А мне досталась роль посредника: я «возвещал»... Проклятие и кара на мне!.. Откуда и зачем!? Вон, там деревья гомонят шумно, там ветер рыдает — спрошу, может, знают...
Огонь трещал и шипел, выжимая пенящуюся влагу из промокшего дерева. Обгоревшие деревяшки с шорохом
- 12 -
покатились в обе стороны, закружился пепел, поднимаясь над кострищем. Удивительные тени маячили на балках, расселись по кирпичам; длинные косматые лапы хищно тянулись за чем-то, вытягивали цепкие костяшки пальцев, с каждым разом все более тонкие, нервные — дальше... выше... и отступили. Какое-то создание сонно шевелило там чудовищных размеров головой туда и обратно, скучно, однообразно... приняло вид вращающегося маховика: безумный оборот раз! другой!., лопнул со звоном... Тонкие и гибкие чувствительные щупальца развернули предательскую сетку теней: подстерегают... есть! Что-то помутилось, замерло, исчезло... Там, там, над водой, над зеленой... брр... что за чудесная головка... чарующие распущенные волосы, синие, влажные глаза... улыбка украсила коралловые уста, дитя у лона... Что?!.. Боже мой!., в омут!., оба!..
Я пришел в себя. Склонившийся надо мной стоящий рядом мужчина внимательно всматривался в черты моего лица; беспокойные глаза незнакомца впились в меня с непостижимой настойчивостью.
— Простите, — прошептал он, чуть приподняв дорожную фуражку, с которой стекала вода на прорезиненный плащ, — кажется, я прервал ваш сон.
Мне пока не удавалось как следует сосредоточить свои мысли для ответа.
— Видит бог, — невозмутимо продолжал он, — я устроился дьявольски непрактично. Будучи зачислен в судебную комиссию в качестве эксперта, я выехал вместе со всеми на место преступления. Только представьте — до смерти избили крестьянина в трактире в воскресенье. Вот скоты! Череп на затылке раскроили колом от забора. И вот, после того, как я управился с этим премилым делом, у меня осталось немного времени перед возвращением, пока судья должен был выполнить кое-какие формальности с солтысом*. Я пошел тогда в лес. Вы ведь знаете эти места — прекрасные боры, не так ли? И вы не поверите, но я заблудился с концами, не представляя, куда идти. Здешние жители говорят, что в лесах призрак путает людей... ха-ха! Вот и меня тоже
____________
* Должностное лицо в польской деревне.
- 13 -
какое-то лихо завело в чащу. Уже стемнело, и порядочно хлестал дождь, когда я наконец путаными неверными тропками выбрался на проселок. Естественно, было уже поздно, но, увидев за сильным ливнем ваш свет, я не мог оставить его без внимания... Вы ведь не собираетесь выставить меня из помещения?..
— Ну, это само собой разумеется, располагайтесь, пожалуйста, — ответил я с видимым усилием. — Впрочем, признаюсь вам, доктор, что я ожидал вас здесь.
Он посмотрел мне в глаза с выражением удивления. После небольшой паузы, снисходительно улыбаясь, он заметил:
— Мне кажется, что вы не можете справиться с остатками сна, в котором я вас застал. Вам самому, похоже, было не слишком весело дремать. Я мог некоторое время изучать ваше лицо: поначалу у вас на губах блуждала неопределенная улыбка, — о! такая же, как сейчас, — потом вспышка восторга, и...
— Ну сколько можно уже, пан!..
— Вы кричали...
— Я кричал!? Вы ошибаетесь! Это все иллюзия! Я вовсе не спал...
— Это странно... хотя... Возможно. Все это время вы ни на минуту не закрывали глаз. Только это выглядело так, будто вы совсем не замечали моего присутствия: на вашем лице застыло стеклянное, тупое выражение. Скажите мне — вы не испытываете иногда...
— Доктор! Оставим это, пожалуйста. Думаю, будет лучше, если вы снимете промокший плащ и повесите его над огнем.
— Пусть так и будет, — немного смущенно ответил он, снимая верхнюю одежду, которую затем растянул на решетинах под дымоотводным колпаком.
Только сейчас я смог как следует рассмотреть молодого человека с красивым лицом, окаймленным пышной темной бородой. Черные, сверкающие внутренней энергией глаза свидетельствовали о мужестве и твердости. Изящный, но без всякой франтоватости костюм подчеркивал сильную и стройную фигуру. Весь облик его дышал ядреной не¬
- 14 -
истощимой силой молодости и счастья. Невозмутимость горделивого чела и молодая здоровая улыбка, временами пробегавшая по узким губам, красноречиво свидетельствовали об этом.
Глядя на собеседника, я испытывал самые разнообразные чувства. Одно из них выделялось над этим неопределенным хаосом. Я чувствовал, будто что-то связывает меня с этим человеком: некая невообразимая, скрытая нить; меня охватила непостижимая нежность и заботливость по отношению к нему. В этом было что-то необычайно отвратительное: словно умиление палача над своей жертвой. Острая боль и жалость время от времени невыносимо донимали меня, но вскоре уступили непреодолимому, изначально проявившемуся чувству. Злобная судорога искривила мое лицо, формируя на нем сатанинскую, демоническую гримасу.
Доктор тем временем подтащил к костру кусок бревна и уселся напротив, согревая посиневшие от холода руки.
На минуту повисло тягостное молчание, только пронзительно скворчал огонь, да шепелявила вскипающая древесная влага... Затем тишину разорвал пронзительный голос филина-пугача, протяжный, жалующийся...
«Пора!» — бешеным порывом пронеслась у меня в голове мысль и погрузилась в сумрак души.
— Доктор, — хрипло произнес я, чувствуя себя неловко. — Вы верите в предчувствия?
Он вздрогнул. Темные глаза беспокойно впились в мои собственные.
— Предчувствия?.. Не знаю... По правде сказать, сам я никогда не испытывал ничего подобного. Одни люди чувствительны к таким вещам, другие же совершенно на них не реагируют.
— В таком случае надо им помочь, — прошептал я с адским блеском в глазах.
— Да вы обезумели! — возмутился он, привстав от негодования. — Зачем? Почему?!..
— Ха-ха! Превосходный вопрос вы задали. Спроси мимозу, почему она сворачивает лепестки в ненастье, спроси
- 15 -
птицу, почему она спешит в теплые края? Это непреодолимая неизбежность!
Доктор мерил кирпичный цех большими шагами, время от времени сжимая бороду узкой, почти женской рукой, на среднем пальце которой поблескивало в пламени огня золотое обручальное кольцо.
— А знаете ли вы, что такое зависть богов, месть внезапная и сокрушительная, как молния в ясный погожий день? Сегодня вы сильны и счастливы, но за это воздастся вчетверо страшнее! У вас нет права на это счастье! Посмотрите туда, в выгребные ямы жизни! Видели ли вы эти гноящиеся десны, прогнившие тела, гниющие души? Слышали ли вы хрип заразных голосов, рев спекшихся глоток, свист умирающих гортаней? Кровь тяжело, лениво пульсирует в артериях, жар обжигает кишки и внутренности!
Это дело ваших рук! Это вы, вы все сдвинули чаши весов, вы, подлые счастливцы! Но мы восстановим равновесие, мы, люди мрака, незнакомцы, мы, дети ночи и закоулков! И нам поможет в этом Бог!..
О, как ты должен ее любить... оттенок голубых глаз, локоны нежно-палевых волос... О, как ты упиваешься чарами из пурпурных губ... ошалело прижимаешь грудь к горячим устам... и дитя у вас с ней есть... Но трепещи перед большой водой, что дремлет, уставшая: такая рыжая, затянутая ряской... Ибо временами дремлющие в ней злые чары любят заманивать... вниз... а утром, в предрассветном сиянии, в пьяной воде белеет раздувшийся труп... блеск жемчужных зубов сияет между тронутыми гниением губами... А может, и ничего не выпустит из своих вод пруд... только в белой, затканной серебром ночи плеснет тихо над омутом... между ракитами светятся жемчужной росой глаза покойницы... поблескивает кожа округлого тела... слышится тоскливый детский плач...
Он подступил ко мне со страшно изменившимся лицом, бледный, с каплями холодного пота на лбу.
— Слушай, старый ворон, юродивый нищий, — крикнул он, опьяненный яростью или бездонным страхом, — я мог бы убить тебя, как собаку!..
Я легко оттолкнул его рукой:
- 16 -
— Ни ты и никто другой из людей! Таким, как я, не грозит убийство. Потому что я принадлежу, хе-хе!.. ну да, к избранникам земли, к проклятым: ибо меня отметил своим знаком Великий Незнакомец, и никто не смеет меня тронуть. «Ибо всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро». Только здесь, в груди клокочет ад, рвет ее беспрестанно кровожадный стервятник. И в этом состоит все проклятие!.. А теперь убирайся отсюда!.. Уже время. Противиться этому ты не можешь. Здесь властвует великая мощь: не сдюжишь. Может, вскоре еще свидимся...
Властным движением я указал ему на дорогу.
Ушел...
Сверля глазами пасть ночи, в которой он сгинул, я еще долго слышал, как он спотыкался на дороге, поднимался, тяжело тащился вперед...
Потом все стихло. Я посмотрел на умирающий огонь, на жестоко порванный плащ, на эту черную ночь... и сердце мое рыдало...
-------------------------
В мире веселился, купаясь в багреце заходящего солнца, безмятежный ранний осенний вечер. Кровавые полосы света выплескивались из-под земли, плавящейся у краев небосвода, чтобы взмыть пурпурной волной по задумчивым левадам, лугам, сенокосам, брызнуть кровью на притихшие леса. От свежескошенной отавы* летели крепкие и сладкие ароматы, с осенних пастбищ доносился унылый голос лигавки**. Тут и там позвякивали колокольцы невидимых отсюда коров. По лугам раскинулись стога сена, косо торчали щетинистые шапки на скирдах, внизу расстилались рядами покосы.
Огненный щит скатывался все ниже, все сильнее истекая кровью. Был момент, когда этот роковой спуск под землю задержался: солнце словно заколебалось, всколыхнулось, сосредоточивая все свои созидательные силы и окидывая скорбный мир багряным великолепием, озарив его по¬
____________
* Трава, выросшая на месте скошенной в том же году.
** Деревянный пастуший рог, один из самых древних славянских музыкальных инструментов.
- 18 -
следним остатком теплой, благословенной мощи. То был предсмертный пир, безумная оргия замирающей жизни, грандиозное, царственное усилие. Охватило жарким взглядом боры, чернеющие плотной стеной на востоке, влажную росу вечерних полей и пастбищ, зажгло отсветы на церковной башенке, грустно заиграло на лице бродяги-безумца... и тронулось завершать свой путь...
Я был у незнакомой мне деревни. Безжизненно, с поникшей головой, я прошел под Крестом Господним, наклонившимся над проселком у входа в село. Здесь, прямо под крестом, вилась серыми петлями одинокая тропинка; она отходила от шоссе и прорезала узкую кромку травянистого выгона. Я ступил на тропку с необъяснимым любопытством, раздумывая, куда она меня приведет. Тяжкая задумчивость угнездилась в моей душе, так что я не способен был смотреть на чудесный вечер и лишь упрямо впивался взглядом в сереющую у моих ног дорожку, бесцельно устремляясь вперед. А тропинка то бежала впереди прямо, то сворачивала зигзагом направо и налево, снова выпрямлялась точно по линейке и белела, белела без конца. Когда я внезапно поднял голову, в нескольких шагах передо мной оказался забор какого-то большого сада или парка.
«Ну да, — подумал я. — Видимо, я обогнул его, когда двигался по дороге, и сейчас подошел к нему сзади».
Догадка моя подтвердилась, когда через некоторое время я увидел в заборе маленькую калитку. Она была слегка приоткрыта. Подталкиваемый непостижимой силой, я распахнул ее настежь: старые, изъеденные ржой петли сухо скрежетнули... Я вошел внутрь. Чувства, которые тогда до основания потрясли мою душу, я никогда не забуду. Странное дело: место это показалось мне знакомым, даже очень хорошо знакомым, хотя я поклялся бы, что вижу его впервые в жизни. И все же... Было в этом всем нечто большее: я просто чувствовал, что нахожусь, так сказать, на своем месте, которое наконец нашел. Но что именно это было, я не мог себе объяснить. В то же время внезапно прекратилось сильное беспокойство, которое пожирало меня весь последний месяц. Вместо этого меня охватила какая-то холодность
- 19 -
и ожесточенность. Иногда только на мгновение эту плотную скорлупу пронзал страх, и я застывал, скованный леденящим ужасом. Но и это вскоре прекратилось, и я снова был поразительно спокоен.
Я стоял посреди прелестного сада. В каких-то двадцати шагах сверкал золотом, опалесцировал, переливался радужным сиянием темно-голубой пруд. Как раз сейчас косые падающие закатные лучи, пронизывая густые кроны деревьев, ложились на тихие воды; в их огне вспыхивали гребни волн, мерцая своими окровавленными гривами. Иногда вода взблескивала золотой чешуей, разбрызгивая воду светлыми каплями: поднималось стоцветное радужное сияние, дивно играло на солнце и лучистым каскадом возвращалось в родное ложе. Восхитительная рябь морщила гладкую поверхность и бежала хрупкими бороздами к берегам, отразившись от которых они, разбитые, разбегались, окруженные дрожащей пеной; а та падала белыми брызгами на прибрежную траву или увлажняла ладони листьев кувшинок. Вечерний ветер наклонял с грациозной любезностью гибкие ветви ракиты, которые, размашисто покачиваясь, приоткрывали лес белеющих снизу точеных стеблей, без изъянов и узловатостей. От камышей тянуло сильной терпкой сыростью, томящей чувства. Загнанная в камыши лодка покачивалась, словно танцовщица; ее борта были наполовину покрыты плесенью. Когда волнение усиливалось, она металась и с шорохом билась о стебли камыша, пытаясь выбраться на середину озерца; но тогда цепь, прикрепленная к рулю, а другим концом к колышку у берега, разворачивала заржавевшие звенья, чтобы через некоторое время, когда ветер утихнет, со звоном опуститься вниз, на дно. Забытое кем-то весло торчало сбоку, и когда лодка подпрыгивала на волнах, колотило по расходящимся волнам, взбивая на воде мягкую пену.
Тут и там виднелись островки из заблудившихся одиноких кувшинок и водяных лилий.
Пруд окружала широкая, посыпанная песком дорожка для прогулок, а дальше в неспешно наступающую тень погружались коренастые яворы, источавшие медовое дыхание
- 20 -
липы, пожилые, укутанные в поседевший мох дубы-бородачи; между кустами стыдливо прятала свой белый срам береза.
Из-под тени ясеней проглядывала изящная беседка, сколоченная из сосновых бревен. По поперечным решеткам вился дикий виноград с листьями темно-красного оттенка.
Я заглянул внутрь: там стоял маленький дубовый столик, окруженный с трех сторон лавочками, на нем лежало оставленное кем-то рукоделие, отличавшееся недурным вкусом, и пара мотков атласа. Рядом на скамейке — тарелка с остатками пирожного, большая черноглазая кукла в углу. В воздухе витал запах духов — не от кружевного ли платка, забытого на столе?
Утомленный блужданиями, я присел. Только теперь мое внимание привлекла укрытая под грудой шелковых нитей книжечка. Открываю: записная книжка, почерк мелкий, женский, последний листок недавно заполнен...
...Боже мой! Какой же этот Стах милый, даже лучше, чем я когда-то предполагала... Завтра мы поедем в... в... угадайте!.. Вы не знаете? Так я скажу: далеко-далеко, в самый Неаполь, на купания. Я увижу море. Море большое, страшное, прекрасное. Мы едем на целые долгие три месяца. Тетя Здися была там год назад и говорит, что жизнь там прелестна и упоительна. Добрый Стах! Он все это делает для меня. Правда, говорит, что этот отъезд крайне необходим для его здоровья, но это я уже знаю... Бедняга в последнее время так намучился... Но дедушка обещал прийти на помощь. Бесценный дедушка!
Едва ли не больше всех нас обрадовалась Лютка. Когда я в первый раз сказала ей, что мы едем к морю, она подняла на меня сладкие глазки с вопросом, что это такое — море?
— Видишь, Люта, это такая большая, большая вода, в сто раз больше нашего пруда.
Она захлопала в ладошки от радости и с тех пор уже целыми днями щебетала о море. Тут я должна упомянуть, что моя доченька очень любит наш пруд и катание на лодке. Не раз Стах в свободные минуты, когда ему наконец перестают докучать эти несносные больные, садится с нами в лодку
- 21 -
и гребет; малышка с большим вниманием наблюдает за движениями весла или же с серьезным видом задает причудливейшие вопросы...
Прошу простить меня за сумбурность, но эти почти месячные приготовления и лихорадочное ожидание новых впечатлений вконец расшатали мои нервы. И может так случиться, что мне придется надолго прекратить писать. Скорее всего, мне не захочется собираться с мыслями на морском побережье, как говорят, «солнечный берег» расслабляет энергию, вызывая состояние ленивой безвольности. Боже мой! Почему бы мне не отдаться ей — так сладко млеть... в объятиях Стаха...
Я схватил карандаш, которым было заложено это место, и почти рефлекторно добавил: «Конец», а рядом положил крестик. Затем я вышел из беседки.
У входа кровавый блеск ударил мне в глаза: солнце повисло над самой землей. Я торопливо зашагал по прогулочной дорожке.
С этой стороны берег врезался в пруд острым клювом, образующим треугольный выступ. Мысок был скалистый, местами обросший мхом и плесенью. С плоской вершины, расположенной на уровне остального сада и дорожек, синими косами спускался вьюнок, склоны оплетал плющ, свисавший прямо над водой. На пологом склоне справа из расщелины вырос куст терновника; дикая прелесть кустарника удивительно красиво проступала на сером фоне скал. Весь мыс производил впечатление смотровой площадки. Над самым краем, наверное для того чтобы можно было удобно опереться, стояла ограда на железных балясинах; с виду она была уже старая и изъеденная ржавчиной, но держалась крепко. Войдя сюда, я оперся о нее спиной, чтобы охватить взглядом восхитительный вид на дальнюю часть сада. Внезапно я почувствовал, как предательски затрещали перила; отшатнувшись от коварной опоры, я осмотрел ее: четыре винта совсем ослабли, так что брус перил грозил выскользнуть из соединений. Не закручивая винтов, я медленно вставил его на место, после чего направился в тополиную аллею. Роскошная вилла у самого выхода из
- 22 -
нее блестела окровавленными закатом окнами. Осторожно крадучись, я добрался до дома, укрытого за кустами распустившейся сирени.
И вот, встретившись лицом к лицу с человеческим счастьем, я наблюдал за ним в его гордой, лучащейся красе, видел его во всей полноте, одаривавшее щедрой рукой своих избранников, дерзкое, победоносное, бесстыдное...
На белой каменной террасе виллы, спускавшейся несколькими ступенями к саду, виднелись два человека, две красивые, совершенные фигуры. Женщина была светловолосой, с сапфировыми влажными глазами; тонкие черты Мадонны, сочащиеся рафинированной красотой, свидетельствовали о том, что для их появления должны были быть затрачены целые века культуры и целенаправленного отбора. Округлая грудь вздрагивала от неизъяснимого восторга, глаза, ошалевшие от любви, тонули в зрачках склонившегося над ней мужчины... А на это безумие любовного забытья лил золотые струи умирающий день...
И так они стояли среди оргии света и тепла, прекрасные, счастливые, как боги...
Он шептал какие-то страстные, ласковые слова, от которых кровь вожделела бури, в чувствах пылал пожар неутоленного ненасытного желания... Он склонился ниже... к устам... я узнал доктора...
Детский смех зазвенел изнутри виллы, и вскоре в застекленных дверях на веранде показалась миловидная маленькая девочка, которую вел за руку седовласый слуга. Малышка подбежала к родителям, в то время как слуга, подойдя к хозяину дома, обменялся с ним парой слов. Доктор слушал неохотно и с видимой рассеянностью, однако, немного поколебавшись, он попрощался движением руки с женой и дочкой, после чего исчез вместе со слугой в дверях дома.
Женщина еще некоторое время покачивалась с закрытыми глазами в удобном кресле-качалке, словно вновь переживая наслаждение от недавних ласк, а затем, взяв за ручку дочурку, начала спускаться с террасы вглубь сада. На последней ступеньке она словно задумалась; это продолжалось лишь мгновение, и вскоре мать и дочь уже шли
- 23 -
по тополевой аллее в безмятежной и прекрасной тишине вечера. Какое-то неземное, ангельское блаженство сияло на лице женщины, полнящемся распустившейся красотой молодости, и на лице дитя, что было наполнено прелестью грядущей очаровательности. Они прошли вдоль аллеи и ступили на прогулочную дорожку. Пройдя несколько шагов, мать приостанавливалась, позволяя малышке срывать цветы, буйно разросшиеся на пышных клумбах. Сама она сорвала белую лилию и вплела ее в волосы. Так они дошли до каменного выступа над прудом: мать хотела идти дальше, не меняя направления, но девчушка упорствовала, потянув ее за руку к скальному выступу. Поддавшись капризу дитя, она приблизилась к старой ограде...
Я почувствовал, как кровь забилась во мне легионом бешеных молотов и застучала в висках. Они остановились прямо у роковых брусьев. Женщина взяла дитя на руки; ее гибкая фигура отчетливо чернела на фоне переливающегося, опалесцирующего пруда... вечерний ветер играл в распущенных волосах... Малышка некоторое время внимательно вглядывалась в какую-то точку на воде... протянула ручки:
— Мама! Смотри... там!..
Мать опирается на перила, наклоняется... сильнее, ниже... сухой, хриплый скрежет, секунду она неустойчиво покачивается, после чего короткий, оборванный крик из двух грудей и... тяжелый всплеск падающих тел...
В этот момент на террасе показался доктор. Он посмотрел на пруд: по воде омута тянулись длинные, палевые волосы... рядом разок мелькнула светлая головка Лютки... потом все исчезло. Только глубокая водяная воронка начала поспешно заполняться... наконец омут в последний раз вскипел, разгладился и вновь был тихим, как прежде.
Я выскользнул из кустов сирени, встал посреди аллеи, освещенной кровавой закатной зарей, и посмотрел на террасу. Он посмотрел на меня... мы заглянули друг другу в глаза: долго, продолжительно... через некоторое время он угрюмо склонил голову на грудь. Тогда я погрузился в сумрак вечера...
Ветреная осенняя ночь развесила над Кастро де Брокадеро дико взлохмаченные облака. Яростный ветер, прорвавшийся сквозь щербатые зубцы Пико Невадо, с адскими завываниями проносился между раскидистыми вершинами деревьев, окружал замок хороводом разбойничьих посвистов, обкладывал со всех сторон свирепым воем. Иногда его порывы разрывали сцепившиеся в объятиях косяки туч, чтобы обнажить бледно-зеленый диск луны: на мгновение из пещер ночи возникали мощные угловые укрепления, вытянувшиеся косыми маршами бастионы, смелым броском в небеса возносились шпили башен. И снова все погружалось в необъятную тьму. Только множество филинов вылетали из каменных бойниц и со зловещими воплями бились о скалы...
В стройном готическом угловом окне едва горел тусклый свет: не спит хозяин замка, бдит дон Алонзо де Савадра. Замковые часы давно уже пробили двенадцать, давно прозвучала на башне латунная фанфара полночи, разнося тысячи отзвуков по хищным окрестным топям...
В комнату хозяина вошел среброволосый мажордом, чистокровный идальго, друг и слуга. Отдал ключи:
— Мне вызвать комнатного слугу, сеньор?
— Не утруждайся, друг мой, — этой ночью я не буду спать.
Он поклонился:
— Уже ухожу.
- 25 -
Граф опустился в роскошное кресло красного дерева с изогнутыми ножками. Перед ним на трехногом столике лежал какой-то старый мистический трактат — с цветными заглавными буквами и причудливыми арабесками. С пожелтевших страниц фолианта веяло особым, своеобразным духом; возможно, воспоминаниями о давних, великих моментах. Дорогая, драгоценная книга, наследие храбрых предков!..
Задумался над угасшей славой рода Савадра, забылся — он, последний из рода...
Прекрасные рыцари были — Христово воинство! И сам он был подобен им, когда в великолепной кольчуге, в окружении красивых оруженосцев ввел в этот дом гордую Бьянку Брадера, ставшую щедрой и властной госпожой. Ныне седой старец был уже в летах, и не было у него потомка... Род Савадра!.. Жемчужина Андалусии, владыки края, большие сердца, крепкие руки! И — ревнители веры. Ни один не запятнал себя ересью, ни один не угас в изгнании, ни один не сгорел в огне аутодафе. Двое, отринув мир, замкнулись в скальном уединении, где издавна жили блаженные. После смерти церковь признала их святыми. И вера их была сильна, горяча: только так умеет верить страстный дух испанца...
...Может быть, они и в самом деле слишком презирали плоть, может быть... Однако род их продолжал слабеть на глазах, угасал с фатальной быстротой. Некогда столь плодовитый, разросшийся мощными ветвями, он совершенно зачах в течение нескольких десятков лет. И вот, на нем, последнем отпрыске, должен был окончательно завершиться и погибнуть род Савадра...
Он провел усталыми глазами по галерее предков, переводя взгляд с лица на лицо. Впервые, возможно, его поразил контраст между верхними рядами портретов и последними отпрысками. Там — мужские черты, с широким размахом, грудь как круглый щит, внизу — странные утонченные головы, глаза затянуты туманом фанатичной веры, вытянутые аскетичные лица...
Задержал взгляд у самого низа и долго-долго всматривался в изображение предпоследнего: Оливареса. Брата и друга.
- 26 -
Как отличалось это молодое, наполненное жизненными силами лицо от своих побледневших, уставших от жизни соседей. Хм... хм... Оливарес, Оливарес...
Он впал в задумчивость.
Да, это правда. Старший брат во всех отношениях представлял собой дисгармонию с финальной линией Савадра. Как будто в нем род хотел в последний раз вспыхнуть величием былой физической силы, еще раз сверкнуть прежним великолепием. Поэтому он сосредоточил остатки жизненных соков, оттеснил фанатичную родню и выдал совершенного человека. Ибо в понимании дона Алонзо брат всегда был таким. Он ясно помнил ту стройную мужскую фигуру с черными волосами цвета воронова крыла, те огненные, страстные глаза и движения, проникнутые изысканностью и рыцарством. Оливарес был отважным всадником. Когда он на своем вороном арабском скакуне проезжал по улицам города, бросая пламенные взоры из-под опущенных краев сомбреро, окна и балконы наполнялись женскими фигурами, тысячи пылающих глаз сеньорит провожали его с тайным восторгом.
Храбрый был! Когда однажды в Мадриде разъяренный бык ринулся на побледневшего тореадора, Оливарес, легко перепрыгнув через барьер, по самую рукоять вонзил охотничий нож в сердце бестии.
Наряду с физическими достоинствами брат заметно выделялся необычайным интеллектом. Несмотря на относительно юный возраст, он выработал для себя довольно оригинальный взгляд на жизнь и ее загадки. Особенно он любил диспуты на тему загробного бытия. Не раз, когда сквозь жалюзи просвечивал приглушенный солнечный свет пополудни, а из-за кашемировой портьеры просачивались таинственные, страстные звуки песен креолов, они сидели наедине под сводами аркад и вели долгие, глубокомысленные разговоры. Иногда музыка стихала, и на фоне бархатных покрывал вырисовывалась иератическая* фигура Бьянки, вслушивавшейся в звуки брошенных слов, вопросы, ответы...
____________
* Жреческая.
- 27 -
Бывало так, что уже и луна зажигала бледные огоньки в развешанных по стенам щитах, серебрилась на клинке даги, покрывала блестящей пылью лезвия скрещенных шпаг...
Один из этих разговоров особенно глубоко засел у него в памяти.
Было это незадолго до отъезда Оливареса на южную границу страны, где он должен был принять в управление доставшийся ему удел. Близкое прощание, а возможно, и какие-то неясные предчувствия заставили брата сильно взволноваться в тот памятный вечер, что по обычаю проявилось в потребности живой дискуссии. Велась она на его любимую тему о загробной жизни и отношении духа к материи.
— В самом деле, — говорил он, — не понимаю вашего настойчивого презрения к телу. Иногда мне кажется, что мы окончательно вырождаемся. Видишь ли, Алонзо, я не могу согласиться на эту односторонность; слишком сильно взывает ко мне внешний мир, слишком прекрасными кажутся мне люди в гордом достоинстве своих тел. Никогда не склонюсь к отчаянной вере в то, что столько подобий божьих когда-нибудь развеются прахом или породят одни лишь ядовитые миазмы болезней. Быть того не может! Тебе всегда были отвратительны игрушки с их тупой бессмысленностью красоты. Могут ли быть всего лишь капризным творением измученного небытием демона эти тонкие, гибкие линии, что подчиняясь такту тайных ритмов, то складываются в бронзовую статую силы, то ластятся волнами изгибов с удивительными просьбами, эти золотые каскады звуков, радужные симфонии красок? Вся эта столь страшная и столь великолепная жизнь? Нет, не может такого быть! Мой Демиург для этого слишком велик и слишком серьезен. Откуда вообще этот неумолимый разрыв между телом и душой? Может быть, душа сама по себе не существует? Может, и нет этой бездонной разницы?
Он остановился, словно ожидая вопроса. После минутного молчания тихой мелодией заиграл голос Бьянки:
— Что же тогда душа?
— Призрачное тело, которое после смерти избавляется от грубых, органических частей и со временем пре-
- 28 -
вращается в светлое, бессмертное творение духа. Зримым образом этого процесса является бледная фосфоресценция над могилами недавно умерших. Это освобождение души. Таким божественным телом обладал Христос после смерти — в нем он явил себя в оливковой роще обрадованной Марии из Магдалы и через закрытую дверь вошел на вечерю своих учеников. Вспомни слова Священного Писания о воскресении тел. Разве не о тех там говорится, что уже давно сгнили в гробах, о физических телах? Так мне думается...
Раздражение Оливареса заметно усилилось, так что он сделал паузу и принялся быстро кружить по зале. Губы его дрожали от нетерпения, и было видно, что он жаждет вырваться из какого-то кошмара, сжимающего ему грудь. Наконец резко, со стыдливой боязнью, он закончил:
— Иногда в моей голове мелькает чудовищная мысль, дикая фантазия о смерти. Вообразите себе, что человек всесторонне развитый, с совершенной гармонией тела и души, чудесно заключающий в себе крайние их проявления, внезапно погибает насильственной смертью. Подумайте, как неохотно тогда душа освобождалась бы от тела, с какой нерешительностью, мучительно долго отрывалась бы от него?.. Она бы летала вокруг него, как мать мертвого птенца, не в силах с ним расстаться! И ах!., это чудовищно!., может быть, так продолжалось бы целые годы!.. Подумайте о последствиях чего-то подобного! Это было бы что-то половинчатое, какое-то зависание между жизнью и смертью, землей и загробным миром. Безумное посмертное полусуществование!.. Нет!.. Нет! Я сошел с ума!..
Он судорожно прижал ладони к вискам, глядя одичалыми от страха глазами в посеребренную ночь за окнами.
Вскоре после этого брат уехал. Через месяц пришло известие о его внезапной кончине. Смерть эта до последнего дня оставалась тайной для графа. Труп нашли в уединенной пригородной гасиенде, окоченевший, вытянувшийся на оттоманке.
Может быть, коварная месть вероломной любовницы обронила каплю яда в пиршественную чашу среди истериче-
- 29 -
ского пляса тарантеллы... может, бездонная боль разорвала сочащиеся кровью артерии... может быть...
А был так молод: погиб, едва достигнув тридцатого года жизни.
Останки незамедлительно привезли в замок и, не бальзамируя, похоронили в гробнице семейства Савадра.
С тех пор уже сорок раз убеляли снега зубчатые хребты гор, сорок раз светлая праздничная весна возвращалась по бескрайним холмам, лугам, по лесным туманам. Алонзо тяжело переживал потерю брата. Он одичал и помрачнел. После смерти Оливареса ни разу не прозвучала с башни приветственная фанфара трубача, ни разу не опускался подъемный мост через ров, чтобы принять гостей. Застоявшаяся вода в окаймляющих замок рвах густо заросла ивняком и камышами, между которыми проглядывала рыжая плесень и покрывавшая воду пленка. На заросших сорняками эскарпах, на крепостных склонах долгие годы несли траурную службу кипарисы, покачивались под ветрами печальные кедры. Лишь иногда тишину нарушал доносящийся с башни дрожащий голос Розиты, старой няньки графа, когда она пряла на своей прялке, едва слышно напевая старческую песенку, да временами отдаленным эхом доносился похоронный звон из деревеньки Санта-Пьетада, лежащей в трех верстах от замка.
Иногда под вечерней зарей двигалась вытянувшаяся по скалам тень силуэта одинокого странника, мелькали красочные одежды горца. В вышине без перерыва играли великие арфы ветра...
Хозяин замка полностью отрешился от мира и людей; погруженный в мистические исследования, он терял последние остатки жизненных сил и угасал среди убийственных удовольствий аскетизма.
Лишь запоздалые проблески прошлого временами проносились перед ним, старые, затертые картины, словно выцветшие гобелены на стенах рыцарских залов...
...Распевают хором менестрели, стройные, пламенноокие сеньориты, и розы... белые, увядшие цветы... Где-то звучит далекая мелодия, где-то умирает мужественный тореадор...
- 30 -
Как рыдает, ах! как рыдает горячий звук болеро... Ах!., разрываются струны!..
Но такие моменты приходили редко и вскоре развеивались безвозвратно. И вновь мистическая задумчивость окутывала душу белым саваном. Обычно он сидел в нише огромного окна угловой смотровой башни, обращенной ликом к титаническим скалам, которые громоздились вокруг замка. Когда ему надоедали замысловатые трактаты аскетов, он откладывал фолианты и, устремив взор в голубизну неба, часами сидел без движения. Не раз тогда ласточки, возвращаясь на ночлег под замковые карнизы, задевали в полете о стекла, не раз гаснувшее на вершинах солнце окатывало серебристую голову старца пурпуром заката.
В долине тем временем ходили самые разнообразные слухи о последнем из рода Савадра. Все были согласны в одном: дон Алонзо разговаривал с духами предков. Сколько в этом было правды, выяснить нелегко. Несомненно, однако, что на протяжении многих лет его навещали удивительные, иногда даже неприятные сны. Сам он обратил особое внимание на одну деталь. Все они в большей или меньшей степени были связаны с Оливаресом, все выглядели словно вариациями на одну и ту же тему, и темой этой был его старший брат. Возможно, что причиной тому была сильная привязанность, которой он окружал его до конца жизни, возможно, была и другая причина. Граф не задумывался над этим моментом, напротив, его в высшей степени раздражало некое обстоятельство, постоянно возникавшее всякий раз, когда ему снился брат. Обычно ему показывалась только красивая голова Оливареса, возникавшая из плотных сувоев* неопределенной материи; по устам призрака всегда блуждала загадочная улыбка, в то время как глаза, казалось, давали ему понять, что тот хочет что-то сказать. Продолжалось это лишь невероятно краткое мгновение. Затем сувои пропадали, и все растворялось в сплошной темноте.
Последнее видение, которое явилось прошлой ночью, произвело на него настолько сильное впечатление, что под
____________
* Здесь — нечто беспорядочно свивающееся, скрученное, перевитое.
- 31 -
его магическим влиянием Алонзо принял необычайное, возможно, даже причудливое решение. Как обычно, из полога ночи проявилась жуткая голова, освещенная падающим неведомо откуда зеленоватым отблеском. В тот момент, когда она уже собиралась скрыться за драпировками, до сих пор плотно сжатые уста на мгновение приоткрылись, и призрак прошептал клокочущим голосом:
— Проведай меня!
И пропал.
Алонзо решил прислушаться к призыву и потому не отправился этой ночью на покой. Он хорошо понимал необычность своего намерения, однако не изменил его, желая любой ценой исполнить волю призрака.
Посмотрел на часы: было два часа ночи. Два рыцаря, приводимые в движение скрытым пружинным механизмом, вышли через открытый настежь портал, дважды ударили копьями в щит и зашагали к другой стене часовой сцены. Был самый темный час.
Он вынул из железной хватки стенного кольца пылающий факел, поджег на углях второй и подошел к одной из стен комнаты, которую от потолка до самого основания прикрывала китайковая занавесь необычайно тонкой работы, изукрашенная парчой и узорами из жемчугов.
Под вековым платаном сладко спит, грезит пригожий герцог. Золотистые пряди волос рассыпались у него по плечам, сомкнутые веки подрагивают от полуденного жара едва заметными колебаниями. Небрежно вытянутая рука мягким движением обхватывает ствол дерева, другая опирается на гарду шпаги, усыпанную темно-голубыми сапфирами. Грезит, видит сны... может быть, о чарующей водянице, что плавает там, за деревьями, в лесном омуте...
Это герцог Петр из Прованса и его супруга, прекрасная Мелюзина...
Алонзо собрал парчу в складки и отодвинул ее в сторону. На стене, примерно посередине показалась выпуклая костяная кнопка. Обеими руками он надавил на нее. Стена начала раздвигаться в стороны, и в образовавшемся на ее месте отверстии теперь чернел глубокий зияю-
- 32 -
щий проход. Осветив темноту факелом, вошел внутрь. Справа отодвинул железный засов и вынул из ниши большой ключ с несколькими зазубренными бороздками. Затем принялся внимательно изучать каменный пол тайника, выложенный квадратными плитами. Одну из них, очевидно, не слишком прочно закрепленную, легко отбросил в сторону. Прямо отсюда начиналась подземная лестница, ведущая к гробнице. Осторожно, сжимая древко факела, спустился по ступеням вниз, углубился в узкий коридор и остановился перед мощной окованной дверью. Сунул ключ в замочную скважину, повернул дважды и толкнул...
Резкий порыв спертого воздуха вырвался изнутри и погасил факел. К счастью, он оказался здесь уже ненужным, потому что всю гробницу ярко освещал лунный свет из эллипсовидных окон наверху.
Одурманенный, едва осознавая себя, де Савадра остановился на пороге. Перед ним, в нишах, высеченных в гранитной скале, покоились предки в своих роскошных поблескивающих гробах. Ничего вокруг — только ряд гробов и играющий сталью диск луны, словно тонкий отзвук просыпавшегося серебра, ничего — только звенящая тишина смерти, мистический потусторонний шорох...
Постепенно наступила тишина. Ниша Оливареса, последняя в ряду, под самым окном, была в эту минуту полностью высеребрена лунным светом, просторная и светлая, как днем.
Подошел ближе. В ноздри ему сразу ударил странный, приятный запах, разлитый в этой части гробницы. И одновременно он ощущал какую-то особую, собственную атмосферу именно этого места, для определения которой лучше всего подошло бы название — окружение Оливареса. Да, тот непостижимый для него настрой или дух места можно было хотя бы приблизительно передать лишь таким словом. Это определение, подобно внезапно явленной вещи напрашивалось почти машинально, самопроизвольно вытекало из глуби естества без разумных предпосылок. Стихийная проекция первого впечатления.
- 34 -
Но на этом все не кончилось. Находясь в этом месте, граф испытывал некое загадочное ощущение: ему казалось, что он не один в подземелье... нет, он был почти уверен в этом...
Все его нервы были натянуты так, что он дрожал как ошалевшие струны звенящей баядеры...
— Кто здесь?.. Кто здесь?..
Он коснулся крышки гроба, не смея поднять ее. Наконец, закрыв глаза, отважился; почувствовал, как та легко сдвинулась под рукой и, очертив дугу, распахнулась настежь...
Внезапно он открыл глаза и с криком ужаса отскочил назад...
В гробу лежал неповрежденный труп человека, чуть старше самого графа. Длинная белая борода доходила до пояса, необычайно отросшие волосы плотно устилали стенки и дно гроба, покрывая призрачной мантией руки, туловище и ноги. А из этого дикого сплетения сиво-серых волос торчали в окружении брабантских кружев две руки, нет!., две когтистые лапы с нечеловечески длинными, хищными ногтями, белыми как мел и бескровными...
Это был труп дона Оливареса де Савадра, парадоксальный труп, постаревший лет на сорок...
Перед Алонзо находилась чудовищная аномалия, одна из самых диких, самых безумных в мире...
Он поднял глаза к небу, полный ожидания, неуверенный... Но там, наверху, было тихо, как и прежде, — только мрачная, растрепанная туча, сорвавшаяся со Сьерра-Негры снова затянула плотную завесу над замком Савадра и его тайной.
Стою в солнечных отблесках, купаюсь в кровавых струях — а ветры надо мной так печалятся, а ветры так стонут над головой...
В степь гляжу, пустую, раскидистую, в степь гляжу, сорными травами взъерошенную — а вброны скорбят надо мной, а вороны надо мной так рыдают...
Одинокий стою в руинах, бездомный, бездетный отец - и отчаяние гремит по развалинам, и отчаяние шатается по щербатым обломкам...
На краю неба тучи сгустились, на небосклоне тучи встали — дым накинул пелену на глаза, сажа забивает гортань, впивается горло...
-------------------------
Вчера я вернулся из клиники: я больше не опасен. Пусть так и будет. Но я клянусь, что любой на моем месте, при подобных обстоятельствах, оказался бы в конце концов там же, где и я...
Я не безумец и никогда не был таковым — даже тогда... да... даже тогда. То, что я сделал, было связано не с каким-то извращением, но было неизбежным, как проявления стихий, как смерть и жизнь, — с непоколебимой очевидностью это произошло из того, что меня окружало. Нет, я не психопат, и никогда им не был!
Напротив, я был законченным скептиком; я не придерживался никаких правил или доктрин — и никогда не поддавался внушению. А вот мой приятель К., которого я в то
- 36 -
время считал человеком чрезвычайно суеверным, в этом отношении стоял на прямо противоположных позициях. Его причудливые, порой безумные взгляды и теории постоянно вызывали во мне бурный протест, а отсюда и непрерывные споры, не раз заканчивающиеся разрывом наших взаимоотношений на довольно продолжительное время. И все же сдается мне, что заблуждался он не во всем. По крайней мере, одно из его воззрений фатальным образом нашло свое воплощение, обрушившись на меня. Может быть, поэтому я, собственно, и выступал против него столь ожесточенно, как бы предчувствуя, что оно послужит ему формой некоего провозвестия.
К. утверждал, что в определенных местах должны происходить определенные вещи; иными словами, что есть некие места, чей характер, природа, дух ожидают исполнения известных происшествий, событий, связанных с ними. Он назвал это «стилистическим последствием», хотя я чувствовал во всем этом некий пантеистический первоэлемент. Что бы под этим ни подразумевалось, я не соглашался с суждениями подобного рода, стараясь избегать даже тени таинственности.
Мысль эта все же не давала мне покоя, а желание продемонстрировать ее беспочвенность соблазняло меня даже после расставания с К., с которым я больше ни разу не встречался в жизни. Вскоре после этого мне представилась возможность удовлетворить свое любопытство. Свершилось... и я вышел оттуда на тридцатом году своей жизни, поседевший, как старик, и навсегда сломленный. Волосы у меня встают дыбом при воспоминании об этом страшном, незабываемом моменте, который окончательно сокрушил меня.
Не знаю, почему и для чего я еще живу и как вообще могу жить после этого. Ибо в покаяние я не верю; во всяком случае, я не чувствую себя виноватым...
И пусть закатывается кровавое солнце и брызжет багрянцем мне на голову — я не чувствую себя палачом...
Только слишком долгая агония неизмеримо терзает меня.
- 37 -
И пусть при этих воспоминаниях стынут артерии, а в мозгу разливаются лужи крови — у меня чистый лоб и мертвенно-бледные руки...
Только слишком затягивается мой конец, слишком ясно я все понимаю, слишком проницательно... Как-то странно заострилось мое внимание. Я холоден как сталь и как сталь врываюсь в собственные артерии...
А солнце играет, а солнце окутано пурпуром...
Я истекаю кровью, сердечной кровью...
Я был отцом двух деток, наших бедных деток. Агнес любила их до безумия может быть, даже больше, чем меня. И покинула нас преждевременно. Она умерла через несколько лет после появления на свет младшей девочки.
Агнес моя! Моя сладкая Агнес...
Эта смерть сильно расстроила меня. Не в силах примириться с однообразным образом жизни, я начал путешествовать вместе с детьми, которые были для меня единственной усладой в те времена. Чтобы отвлечься от болезненных воспоминаний, я много читал, переключаясь по очереди между самыми разнообразными темами — от крайне разнузданных и брутальных до полных мистицизма и символизма. При этом я не забыл о К. и его теориях.
Однажды мы остановились на длительное время в городе с намерением провести здесь осенние месяцы. Сам город с чертами типичного большого культурного центра и бьющей через край нервной столичной жизнью представлял для меня высшую прелесть своими чудесными окрестностями.
Ясным августовским воскресеньем я отправился прогуляться по ним с детьми на пролетке. Оказавшись за пределами города, экипаж двигался между двумя шеренгами тополей, пересек железнодорожный путь и помчался между полей. Мы были уже в полумиле за городом, когда справа от проселка, чуть в глубине, на пустыре мое внимание привлекла довольно странная на первый взгляд постройка, одиноко вздымавшаяся посреди запущенного сада и совершенно необитаемая. Я остановил извозчика и в одиночестве пошел осматривать здание.
- 38 -
Когда я с любопытством принялся рассматривать детали, внезапно из-за кучи развалин перед домом выскользнула древняя морщинистая старуха и, со страхом приблизившись ко мне, прошептала:
— Пан, бегите от этого дома, пока можно, бегите, если вам дороги Бог и душа!
После чего поспешно метнулась в сторону и исчезла в бурьянах.
Это происшествие только усугубило мое любопытство и пробудило желание разгадать загадку, если здесь вообще можно было говорить о чем-то подобном. Когда я вернулся домой, у меня уже был готов план: я решил без промедления переехать в опустевшую усадьбу. Она казалась мне словно просто созданной для оправдания выводов моего эксцентричного приятеля; если в них был какой-то смысл, то именно здесь он должен был явить себя. Меня поразила именно упомянутая сцена возле руин, равно как и некоторые детали места, соответствующие тому, что я когда-то слышал от К.
Что же касается скептицизма, то он отнюдь не уменьшился; я все так же сохранял холодную сдержанность недоверчивого исследователя. Позже мне пришлось сменить образ наблюдателя на роль активного участника; но это произошло позднее и без моего сознательного участия.
Между тем искушение было слишком велико, чтобы сопротивляться ему, и наутро, запасшись всем необходимым и прихватив с собой детей, я перебрался с ними на этот уединенный хутор. Что меня с самого начала удивило, так это, то обстоятельство что, когда я хотел договориться об аренде дома с гминой*, с этим не возникло ни малейших затруднений и нам позволили жить в нем за смехотворно малую плату. Я был совершенно свободен, и мне не надо было опасаться излишне настойчивого внимания ко мне со стороны деревенских жителей, поскольку люди сами издали обходили мое новое местожительство, и я не раз видел, как они, проходя мимо, суеверно крестились. Так
____________
* Наименьшая административная единица Польши, община.
- 39 -
что я целыми неделями не видел человеческих лиц разве что кто-нибудь проезжал по тракту, что впрочем, случалось редко, ибо движение на этом направлении в последние несколько лет значительно ослабло и переместилось на пару верст западнее. Я начал вести наблюдения.
Больше всего меня интересовала сама усадьба. Ее постройка с виду ничем не отличались от обычных домов, какие встречаются в предместьях или на придорожных постоялых дворах, и все же... В результате особого сочетания пропорций казалось, что она заметно сужалась книзу — так, что основание по сравнению с вершиной было удивительно маленьким и хрупким; крыша с верхней частью прямо-таки придавливала фундамент. Все это можно было сравнить с болезненно развитым человеческим организмом, который сгибается под тяжестью аномально переразвитой головы.
Эта конструкция придавала дому характер чего-то жестокого, какого-то издевательства сильного над слабым.
Я никак не мог объяснить себе, как было воздвигнуто и смогло устоять строение такого рода.
Подобное же впечатление производили окна, исчезающе-маленькие в сравнении со стенами; вдавленные в грубую кладку, они почти терялись в их ужасных объятиях.
По крайней мере, так это выглядело снаружи, хотя, как я со временем убедился, на самом деле они не были столь узкими и пропускали столько света, сколько в обычных условиях пропускают намного более крупные окна.
К этому добавлялся хищный вид полуразвалившегося дома, болезненно испещренного множеством дыр и выбоин; выглядывающие из них кирпичи пятнали кладку, словно бугорки свернувшейся крови, забрызгавшей стены.
Не менее жалким представлялся интерьер. Дом, состоящий из трех комнат, был полон щелей и дыр, сквозь которые свободно проникал ветер, проваливался в полуразвалившийся очаг, закручивал в нем остатки пепла и гремел в дымоходе.
Однако самой странной из всех оказалась угловая комната, где я находился чаще всего.
- 40 -
Лишайники, проросшие на одной из стен после отслаивания штукатурки, образовали загадочную фигуру.
Поначалу я не мог понять ее должным образом; поэтому не спеша перерисовал ее на бумаге, и тогда мне представилась довольно интересная картина или, вернее, ее фрагмент.
У нижней части стены чуть выше пола отпечатались контуры детских ног; одна, согнутая в колене, упиралась концом в другую, жестко прижатую к земле. Туловище, откинувшееся назад, более-менее различалось до уровня груди — остальное отсутствовало.
Маленькие хрупкие руки вздымались вверх, в жесте бессильной самозащиты.
От всей фигуры, которая могла представлять тело маленького мальчика, безотчетно тянуло мертвечиной.
Чуть выше над ней, в направлении несуществующей головы, виднелись две руки, судорожно сжимавшие непонятно что; пространство между пальцами было пустым. Но руки эти принадлежали кому-то другому: они были гораздо более крупными и жилистыми. Кому именно — картина не показывала, потому что контуры этих рук оканчивались ниже локтя и терялись где-то на белом фоне стены.
Эта картина, как и вся комната, в солнечные дни отличалась собственной необычной освещенностью. Лучи, попадая в окна, преломлялись таким образом, что свет, расщепляясь на кровавые окружности, обливал одну из подвалин*; тогда казалось, что по ней стекают густые капли крови и растекаются лужей внизу.
Я объяснял себе это не слишком приятное явление законами оптики и особым химическим составом стекла в окнах; впрочем, само оно на вид было чистым и безукоризненно прозрачным.
Изучив само жилище, я перешел во двор или, скорее, сад, составляющий с ним одно неразлучное стилистическое целое.
Был он очень старый и запущенный. Много лет разраставшиеся заросли охватывали его снаружи плотной живой изгородью, ревниво охраняя прячущиеся внутри тай¬
____________
* Балка в основании стены.
- 41 -
ны. Среди болезненно разросшихся трав и дурмана гнили стройные, преждевременно погибшие стволы молодых деревьев. Их повалили не ветры, которым не было сюда хода, а медленное, убивающее их высасывание жизненно важных соков старыми деревьями. Они высохли, как скелеты, с листьями в чахоточной сыпи. Другие, до которых еще не добрались сосущие щупальца исполинов, умирали в их тени, заслоненные этими жестокими переростками
В одном месте из-за могучих плечей соседнего дуба высунулась молодая ольха и блаженствовала под солнцем, наслаждаясь желанной свободой; тогда он поймал ее толстой мускулистой ветвью, впился в еще мягкую сердцевину ствола и прорвал ее насквозь; клочьями свисали вывороченные наружу жилки, в резкой судороге перекрещивались волокна и внутренние слои древесины. После этого она начала усыхать...
Губы грибов-трутовиков обсели молодую поросль и с неистовой страстью поглощали их юные соки своими ядовитыми поцелуями. Какие-то мерзкие, набухшие паразиты опутывали молодые стволы и душили их, удавливая в объятиях. Высокие заросли яворов опирались своей тяжестью на едва выросшие ростки и придавливали их к земле; под тяжким напором они печально сгибались книзу или вырождались в чудовищно нелепых карликов...
В саду никогда не наступала тишина. Постоянно слышался какой-то писк, беспрерывные мучительные стенания. Птицы, отчего-то сами не свои, обиженными голосами причитали в кустах, блуждали по ветвям, прятались в дуплах. Иногда по всему саду начиналась адская погоня, в которой царил ужас битвы не на жизнь а на смерть. Это родители гоняли свою молодь; бедные, непривычные к полету птенцы бились в тщетных усилиях о стволы, ломали крылья, теряли перья и, наконец, измученные, окровавленные, падали на землю; преследователи долго били их сверху клювами, пока от растерзанных трупов не оставалось и следа.
В этом странном саду моих детей охватывал инстинктивный страх, поэтому они избегали его, ограничиваясь играми перед домом. Я, напротив, почти не выходил из него,
- 42 -
изучая его упадочные явления, с каждым разом все дальше углубляясь в его секреты. И меня неведомо как незаметно втянули в заколдованный круг, вплели в муравейник преступления и безумия. Я не смог отследить процесс тех духовных изменений, которые происходили во мне, — все произошло почти бессознательно. Только сейчас, путем непонятного для меня самого анамнеза я воссоздаю для себя самые тонкие его стадии.
Поначалу атмосфера усадьбы и ее окружения была мне так противна, что, если бы не желание узнать правду, я бы с радостью оставил ее. Однако со временем я привык ко всему этому окружению и теперь даже не мог без него обходиться: я стал его частью. Место это начало переделывать меня на свой манер, и я уступил закону, который я бы назвал «психической мимикрией»: я полностью переродился. Я позволил себе стать жестоким.
Преображение это отчетливо выразилось в той симпатии, которую я через некоторое время начал проявлять к элементу насилия и произвола, просматривавшегося в характере усадьбы и в том, что происходило вокруг нее. Я стал злым и жестоким. С восторгом хулигана я помогал птицам уничтожать их потомство, деревьям — мучить молодую поросль. Моя человеческая интеллигентность в то время ужасающим образом притупилась и перевоплотилась в жажду бессмысленного уничтожения.
Так проходили месяцы, причем мое безумие лишь усиливалось и принимало все более разнузданные формы. Однако было похоже, что вместе со мной и вся окружающая обстановка тоже прогрессировала в своем безумии, словно в ожидании близкой развязки. Мне тоже довелось испытать это предчувствие, ибо припоминаю, как под конец я целыми часами всматривался в химерический фрагмент на стене, стараясь его мысленно дополнить и ожидая, что это даст мне ключ к загадке. Ибо, в конце концов, я знал только то, что я должен что-то выяснить, — не отдавая себе отчета в том, что со мной происходило.
Одновременно с этими явлениями дико изменилось мое отношение к детям. Не могу сказать, что я перестал их лю¬
- 43 -
бить, — напротив; но эта любовь превратилась во что-то чудовищное, в наслаждение от издевательства над предметом своих чувств: я начал бить своих детей.
Пораженные, удивленные суровостью доныне нежного отца, они убегали от меня, прячась по углам. Я помню эти бедные светлые глаза, залитые слезами, с тихой жалобой в глубине. Однажды я очнулся. Это было в тот раз, когда мой маленький, мой бедный сынок простонал под ударами:
— Папа... почему ты меня бьешь?
Я затрясся от рыданий, но на следующий день повторилось то же самое...
Однажды я встал значительно более спокойным, чем прежде, словно родившись заново после долгого лихорадочного сна. Я с кристальной ясностью осознал нынешнее положение; оставаться дальше в этом безлюдном месте было опасно, и поэтому я решил на следующий день оставить его навсегда, отказавшись от дальнейших исследований. Это был последний порыв моей сознательной воли.
В тот вечер перед отъездом я сидел с детьми в комнате; все трое задумчиво смотрели в окна на закат, который ложился на поля.
Он был кровавым и скорбным. Медные полосы осеннего света лежали на полях трауром агонии, ледяной, объятой холодом ночи, бессильной...
В саду вдруг все затихло, сонно шелестели ясени, стрекотали сверчки... Мир затаил дыхание. Миг напряжения...
Лениво полуобернувшись, я перевожу взгляд на причудливую стену.
— Надо это дополнить... дополнить...
Меня охватывает нежность. Я добр и полон слез.
— Иржи! Подойди сюда, дитя!..
Они садятся мне на колени, доверчивые, прелестные... Должно быть, они почувствовали искренность в голосе... Мои руки гладят светлую головку сына, свободно обнимая шею...
— Папа!.. Не сжимай так сильно! Па-а-ап...
Захрипел...
Вторая малышка в испуге быстро бежит к двери...
- 44 -
— Убегаешь...
Бросаю труп Иржи, догоняю дочку и одним ударом разбиваю ей голову о балку...
Кровь смешалась с пурпуром солнца.
Тупо смотрю под стену, где лежит мой сын: кажется, что он прильнул к картине и дополнил ее с превосходной точностью, ни на волосок не выходя за ее линии.
А в руках, уже не стиснутых вокруг пустоты, а сокрушающих его шею, я узнал... свои собственные...
Вереница безумных мыслей пронеслась с лязгом, захрустела скелетами трупов и исчезла в вихре...
-------------------------
Проблема усадьбы была решена.
В хате ведьмы Магды светало. Сквозь мрачный саван ночи скрытной кошачьей походкой пробирался серебристо-серый рассвет, свободно просачивался сквозь стекла, вливался в светлицу, призраком бродил по полу, расползался по предметам обстановки, забирался в темные углы. Окна, словно затянутые бельмами глаза, начали лосниться и поблескивать под лучами. Но вот уже из-за ближнего бора начали раздаваться шумы и перекликивания, послышались странные возгласы, возбужденные радостные разговоры...
Иногда пугливыми бросками проносилась летучая мышь, ухал филин, но тут же в страхе умолкал. И снова наступала тишина, огромная, затаенная, выжидающая...
Далеко-далеко на краю неба, словно дремотный призрак, розовеющим предвестьем утра мерещилось мглистое свечение; половина синего небосклона посветлела от этого сияния, отбросив мрак на полночные земли; восход румянился все сильнее, возвышался и разворачивал ясную, купающуюся в румяном свете зарю. Вот уже вырвались из-под земли стрельчатые полосы и расплескались по небу, а вслед за ними появился золотой шар солнца; заколебался ненадолго над миром, а потом взмыл в повеселевшее небо. Несколько ярких лучей лизнули стены и бревенчатый потолок избы и раскатились по крепко убитому полу.
- 46 -
В светлице смеялся большой, белый день. Сосновая дверь комнаты скрипнула, и из мрачной глубины высунулась чернобровая красавица. Лоснящиеся, черные как вороново крыло волосы, небрежно стянутые на голове красной повязкой, мягкими изгибами скатывались по плечам к земле. Медленно двигаясь после сна, поправив смятый в беспорядке корсет вышитой рубашки, девушка придвинула к окну стоявшую у стены лавку; уселась на нее, вся залитая золотистым утренним светом. Правой рукой ухватила половину волос и начала расчесывать их гребнем. Лучи играли в буйных извивах, плавили в горячем наслаждении тяжелые пряди, ласково скользили по крепкой, упругой девичьей груди, покачивающейся с каждым новым движением. Она напевала какую-то страстную думку*, глядя на залитый жемчужной росой луг, что виднелся за окном; со свежей травы взгляд перебегал на гудящий рассветными разговорами бор, перескакивал с ветки на ветку, проникал в чернеющую таинственную глубину...
В комнате раздался сухой кашель, и через некоторое время, прихрамывая, показалась мерзкая старуха с корявой клюкой. Молодая, не поворачивая головы, напевала без умолку. Ведьма косо посмотрела на дочь и, что-то бормоча, сняла с припека пучок сухой травы, покрошила ее на мелкие кусочки, положила в глиняный горшок и поставила в печь; потом разожгла под ним небольшой огонь. Все это время она беспрестанно что-то мурлыкала, вытягивая вперед сморщенную, покрытую бородавками нижнюю челюсть.
Магда в это утро была страсть как рассержена. Не везло ей. Третьего дня Антоше, жене Кузнецовой, так сняла чары сглаза, что женщина едва не померла и расхворалась до беспамятства; а кузнец сыпал проклятьями, ругался на чем свет стоит и едва за палку не хватался. А Ягне солтысовой такого зелья дала, что с девкой этой словно порок какой приключился и три дня и три ночи по хате ее водил.
Неудивительно, что от таких лекарств людишки начали отказываться, исподлобья смотреть да насмехаться. Были
____________
* Музыкальный жанр славянской баллады.
- 47 -
и такие, что с ней и разговаривать не хотели, только уступали дорогу, как заразной собаке, и ворота запирали, когда она мимо проходила.
А ведь бывало когда-то и по-другому; уважать-то ее никто не уважал, обычная бесова кума — но доверие и душевную веру имели, которая уже сама по себе немало хворей из человечишек выгнала. Ходили к ней тоже часто, со всей деревни сползались к знахарке: кто с ногой, кто с рукой, кто с больным крестцом: другие к роженице звали, так что ни в один божий день покоя не было, и не раз и не два за полночь спать ложилась. Росло стадо скотины, и червонцы в копилке прибывали, так что и Розалку приодеть смогла, как дворянку какую, и ее саму за первую в селе хозяйку считали.
А нынче? Хорошо, если один или два раза в неделю заглянет кто во двор старой Магды и о совете спросит, да и то, словно червь слепой, выкручивается и в благодарность лишний грошик не бросит.
Но она знала, в чем причина такой лихой перемены, прозревала все полностью. Дозналась, кто ей ставил палки в колеса. Тот пропащий бродяга, чертов сын, тот проклятый бузила, что ни с неба, ни с земли, бес знает откуда в прошлом году в село пришел, и будто король какой, поселился на Яворовом острове, головы деревенским людям вскружив. Едва он появился, как тут же селяне кучками стали к этому негоднику слетаться и набиваться и чуть ли не на коленях умолять, чтобы тот помогал в доле несчастным. И исцелял! И какие только хвори не выгонял прочь, чтоб никогда потом не возвращались в тело. Болячки проходили, струпья, язвы, что в течение многих лет гноились и нарывали, гангренозная плоть, что целыми кусками гнила и разлагалась, мослы, что усыхали и отмирали, налившиеся кровью жгучие опухоли... А в деревне говорили, что он и злых бесов, которые издеваются над людьми, изгонял в преисподнюю, дьяволу на растерзание, людям бедным на потеху в сей жизни, скорбями обильной. Могучим его звали, потому что и силой непомерной он обладал, и крепостью духа небывалой. И Магда испытывала к нему та¬
- 48 -
кую ненависть, что трухлявыми зубами своими на ремни бы разорвала, а когтями своими глаза бы выцарапала — и такой страх, что всякий раз, когда вспоминались ей эти глаза, тихие и спокойные, синим блеском сиявшие, будто озерца посреди бора, нестерпимый холод пробегал по ее старым костям и сотрясал в ознобе без перерыва, так что как червь гнусный свивалась она в клубок и дрожала всеми костями своего высохшего тела. Силачом был, а она — всего лишь обычная баба, что людей по-знахарскому заговаривает и чарами туманит. Собственно, поэтому и решила стереть его в порошок, чтобы никакого следа после него не осталось, даже тени слабой. И способ нашла; полгода голову ломала и надумала: мудрой бабой была — недаром ее Магдой-Лисой прозывали.
Собирала о нем всевозможные гадости, выслушивала всякие разговоры, что глухими слухами бродили по деревне. Потому что с ним самим поговорить с глазу на глаз было нелегко. Больных он принимал только до полудня, а весь остаток дня прятался, как дикий зверь, в своей яворовой глуши и не подпускал к себе никого, даже старого Марцина-перевозчика, который жил на противоположном берегу и переправлял людей на остров. Один, всегда один. Вроде как и в святую неделю из своего укрытия в мир не выбирался и Бога не славил. Безбожник, который не заслуживал погребения! И в самом деле, откуда бы взялась у него такая сила, если не от беса? Любило его зло — оттого и адской силой одаривало.
Так, осторожно, на ухо говорили деревенские. Магда жадно слушала и все запоминала. В чертей, дьяволов и прочие мерзости людских вымыслов она не слишком верила: кто знает, может быть, там что-то диковинное в самом его сердце, кто о том знает? Может быть, там другая власть верховодит, в железных тисках сжимает душу, а сердце в сталь заковывает? Тот, кто первым сие разгладит — догадается ли, что это тьма?.. Может, его душевная вера крепка, непоколебима как скала, разрослась как дуб, страшная мощью своей, как чары — вера в то, чего не знает никто, что было и в ней, и в других, что только в сонных видениях маячит,
- 49 -
в недоснившихся снах кажет себя бледной, тускнеющей марой* — а наяву расплывается, рассеивается, исчезает...
Но не было то небесной признательностью, преклонением к стопам сладчайшего Избавителя нашего препокорного, поклоном пред ликом Бога — нет!..
У ведьмы были слишком зоркие глаза и чуткие уши, чтобы позволить себе оступиться...
А коли так, то крепкую веру можно пошатнуть, расколоть как рассохшийся дуб?.. И дубам вихри медленно ломают хребет... хотя иногда и крот подгрызет корни... Кротовая работа лучше, поскольку самая безопасная — можно вовремя убраться, а дуб, падая, способен придавить червя, пока он где-то извивается...
И черт захихикал в ней, тихонько, плотоядно...
Посмотрела на дочку — чудная девка была, крепко сбитая, как никто из деревенских. Оттого и парубки теряли головы и дрались за нее. Кокеткой была жестокой и никого не привечала: любви в ней не было никакой: будто лед искрилась радужной пеленой под солнышком, когда оно вечером клонится к закату, блестящей, соблазнительной и холодной... Загорался в ее черных ослепительных глазах огонь, так что даже искры по челу бежали, когда его видели, но такое пламя не грело, не сходило сладким жаром на душу жаждущую; лишь распаляло необычайную дьявольскую жажду, пережигало и поглощало изнутри, пока все там не сгорало, пока душа не истлевала дотла...
— Выбросила бы ты этот скребок! Шуруешь и шуруешь без конца. И без того красивой выглядишь, трудно другую такую найти... А ведь есть вроде бы у тебя один, который красе твоей не поддался?..
Розалка вопросительно обернулась...
— А Лавр Могучий? А?!.. Чародей с острова?
— Нет!
— Как же?.. Дала бы ему?..
— Нет... Да!.. Ради вас, матушка, — да!., чтоб он сдох у ног любимой, как пес, да!., осилю его и вам отдам, -
____________
* Призрак, греза.
- 50 -
этими волосами оплету и о землю ударю, в пруд завлеку, этими губами ему в губы вгрызусь и кровью захлебнусь, упырем стану!.. Отомщу за вас, матушка, только помогите... Вы мудры — у меня есть красота...
— Ты пойдешь на Святого Яна, пополудни, как пройдет первая жара... пойдешь туда... Хе-хе! с сильной хворобой — понимаешь?.. Поклонишься, а как ласку ответную получишь, не поддавайся!.. Как будто долго страдала — неспешно воле его покоряйся... а потом сам разгорячится... Тогда останешься... а потом я... Ха-ха! Набожной будь, на дорогу книжку дам... ты же грамотная... Я тоже позже загляну... помнишь? — я же твоя мать!..
Разъяренная старуха с пеной на губах сидела перед изумленной и прослезившейся Розалкой — она понизила голос до шипящего шепота и сквозь стиснутые зубы выплевывала слова, язвительные, как отрава, марающие душу будто проказой. А когда, изнеможенная завистью и ядом, умолкла, а Розалка пошла одеваться в комнату, подошла к окну, напрягая свои блеклые совиные глаза, глядя в сторону реки: водила ими несколько минут не мигая, словно что-то высматривая; через некоторое время, видать, нашла, что искала: впилась ястребиным взглядом в одно место... на лице ее долго играла издевательская, глумливая полуулыбка...
Яворовый остров дремал. Заключенный в водные объятия раздваивающейся реки, частично занесенный по краям илом, наглухо заросший по обрывистым берегам сорняками и бурьяном, ощетинился колючками терна, насторожил хищное плетение шиповника и ежевики.
Пополуденный жар июньского солнца еще дрожал раскаленными волнами, но уже неспешно ослабевал. Сменяя его, на землю мягко опустилась ленивая томная сонливость, погрузив в оцепенение далекие села, легла на поля, пастбища, окутала дремотной скукой реку и остров. Воды бормотали приглушенным журчанием, мягко набегая на берег островка; тайным шепотом нарушал тишину теплый ветер, что на тонких крыльях веял откуда-то из-за бора и проникал слабым, запыхавшимся дыханием под замершие деревья...
- 51 -
Ш-ша... ш-шш... из бора посвист несется — шепелявит осина, шелестит сивая листва... ш-шш... в трухлявом дупле светит ржавый нарыв гнилушки... ш-ша!.. ш-шш!.. — посвист ветра несется...
Зашуршали верхушки яворов, заскрипели хрипло... ветер стихал где-то в ольховой чаще...
В центре островка меж густых зарослей белела хата. Покрашенные в бледно-синий цвет стены сверкали на солнце черными лоснящимися стеклами окон. Под навесом на завалинке сидел человек, жуя крепкими зубами махорку. Яворы отбрасывали на него плотную тень, которая перемещалась по стрехе хаты всякий раз, когда сильный порыв ветра наклонял их кроны. Два тополя пронзали синеву стройными верхушками...
Пустынно тут было и одиноко, ни одной человеческой души вокруг. Все здесь разрослось как-то без меры, все выглядело переросшим... В окна заглядывали высокие, свисающие зеленые головы лебеды, вокруг остро пахло чабрецом... Чудовищные сорняки расползались дико спутанными стеблями, скручивались в плотно покрывающие землю жилистые густые сплетения, которые не расплел бы сам дьявол. В стволы яворов впивались мокрые, вечно несытые губы странных грибов, и сосали, сосали из них соки... Кладбищенская грусть скиталась по этой невероятно заросшей местности, печаль проникала в душу, затягивала странной тоской ясные, словно сияющие, просветленные глаза сидящего человека.
Задумался, забылся... Он был найденышем. Старый, наполовину одичавший смолокур нашел брошенного мальчика на краю бора, сжалился и повел в свою убогую хижину посреди столетней чащи. Им было хорошо вдвоем в одинокой смолокурне. Старик избегал людей, с которыми почти не общался, потому что чувствовал себя среди них непривычно. Лишь трижды в неделю он ездил с чумацким возом в соседний городок, да и то всегда спешил вернуться к своему Лаврику. Проходили годы, мальчонка вырос, возмужал и начал помогать смолокуру. Странным был мальчик Лаврик. Бывало, жарким летним днем пополудни, когда ста¬
- 52 -
рик, утомленный работой, засыпал где-то в тени, он садился на большой каменный выступ под дубом и вслушивался в тишину пущи. Блаженство великое и сила сходили тогда на него с этих буйных, расшумевшихся в громкой беседе стоящих вокруг деревьев, захватывали душу, входили в тело. Он вбирал все ее мощные, животворные соки, живительные силы, которые вздымают вверх деревья, множат всякого зверя, плодят людей. Пил жаждущими губами сей чудесный отвар, что брызжет благотворным запахом из целебных безмятежных трав, пьянит наслаждением. Поглощал эту медо-сытную манну, что жизнью и здоровьем одаривает, в девках, что потомства хотят, огонь распаляет, в мужьях жажду возжигает, старикам сил прибавляет. Так на него благословенная милость изливалась, силой наделяла — и он любил эту мать-природу, любил и почитал; всем ему она была: нянькой, родительницей, Богом... Язычник был. Верил в нее верой детской, такой, что не разбирается, не рассуждает, лишь с безграничной доверчивостью кладет голову на грудь возлюбленной, ибо покорная она и любящая. И вера эта была горячая и простая, сердечная преданность, поклоняющаяся одной лишь силе и прибавлявшая ему мощи. И так сливался с ней все крепче, напитывался ею, проникался. Не было травы целебной, которой он не знал, не было отравы, о которой не был предупрежден. Однажды смолокур застал его за тем, как он, обняв толстый явор, обросший космами мха, с великим почтением и любовью прижался к стволу. В другой раз пал лицом на землю перед вековым дубом и так пролежал до сумерек; а когда вернулся под вечер, весь сиял какой-то удивительной безмятежностью и спокойствием. Старик изумленно спросил:
- Что это с тобой?
— Молился, и сила снизошла на меня, — ответил Лавр и больше ничего не хотел отвечать.
С этого момента в смолокурне начались разные чудеса. Через несколько дней старик, рубя дерево в лесу, сильно порезал ногу, отчего кровь так и брызнула. Когда испуганный Лавр подбежал и дотронулся до раны, кровь перестала течь, а рана начала быстро затягиваться.
- 53 -
Через год они вдвоем выбрались на ярмарку в Собачьей Веске. На обратном пути повстречали у дороги какого-то бедолагу, все тело которого покрывали гноящиеся язвы и короста. Лавр сказал, чтобы он шел за ним до смолокурни, где несчастный остался на целую неделю. Каждый день с самого утра Лавр выводил его в лес; здесь он приказывал ему встать под каким-нибудь деревом, после чего протягивал руку и водил ею вдоль тела. После этого струпья отваливались, гноившиеся годами язвы заживали, бурно выбрасывая едкую зеленую слизь. Через неделю полностью выздоровевший нищий с благословением покинул уединенную смолокурню.
Весть об исцелении разнеслась по околице; прошло совсем немного времени, и люди из соседних сел и слобод начали собираться под глухой смолокурней. У Лавра сердце было сострадательное и кроткое, как у голубя, он хотел помочь беднякам, поэтому никому не отказывал. С утра до вечера работал без передышки.
Между тем старик умер; корявый ясень, свалившись под скобелем лесоруба, придавил его насмерть. Тогда Лавр бросил смолокурню, оставил лесную глушь и поселился на Яворовом острове, где и ему самому, и людям было удобнее. До полудня принимал больных, а когда солнце переваливало через середину небосклона, оставался один.
Год так прожил на своем отшибе. Полюбил печальный островок, проникся здешней тишиной и покоем. В серебряной утренней заре вставал с ложа и выходил перед хатой, чтобы все с тем же восхищением, с тем же молитвенным восторгом в глазах наблюдать чудо лучистого рождения. Каждый вечер прощался с пылающей зеницей солнца, спускающейся за край леса, пил жадными губами росную благодать небес.
Тем временем сорняки возле его дома разрастались все сильнее, крепли, становились выше и гуще. Он не трогал их, не выпалывал. Вот, наконец, вытянулись до стрехи, затянули стены, оплели дымоход... и совсем укрыли собой хату, захватили окрестные тропы. И Лавр потерялся среди них. Он уже не принадлежал себе: стал частицей острова, с ко¬
- 54 -
торым его словно связывали какие-то жилистые, набухшие кровью стебли, побеги, клубни, корневища. И растворился в извивах этих разбушевавшихся сплетений, потерялся в чудовищных зарослях.
Держали его могущественные узы; разорвать их означало уничтожить самого себя, сокрушить в прах, ибо слишком глубоко в душу запустили они своим побеги; вырвешь — кровью истечет сердце...
Иногда только посещали его странные желания, охватывала безбрежная тоска, стремление лететь куда-то на край света, к людям, к Солнцу, прижать к груди что-то широкое, что как птичка милая трепещет, что гибче и воздушнее, чем камыш, краснее, чем ягоды калины, окутать неприкаянную голову отшельника чем-то, что мягче льна, благоуханней мяты, насытить запекшиеся уста чем-то, что слаще меда, который с цветущей липы пресветлым соком сочится...
Дремала в сумрачных закоулках души неудовлетворенная жажда, бурлила время от времени пробуждаемая пылающим вихрем кровь, обильная силой жизни. Крепок он был, властен, сопротивлялся ее влечению...
Лавр Могучий не знал женщины...
И тогда греза сбылась. Перед ним в нескольких шагах стояла стройная дева, глядя наполовину с покорностью, наполовину с жаром, прячущимся в глубине искрящихся темных глаз.
Лавр нахмурился. Он не любил, когда его навещали не вовремя.
— Прости, Могучий, — заговорила она мягким, как звуклигавки, голосом, — простите несчастную... но я уже конца не вижу той муке, что тело молодое точит. А вы же силу имеете, во власти вашей зло низвергнуть, злую долю одолеть — и вот я пришла и у ног ваших молить готова: верните мне здоровье, возвратите силы, что пропали, ушли куда-то, излечите мое тело... Ибо бес какой-то овладел мною — о землю бросает, пену ртом пускать заставляет, по обрывам водит, так что ни уснуть, ни поесть, ни передохнуть, ни жить... Ой, доля моя, доля пропащая!
- 55 -
Он смягчился и, подняв упавшую на колени Розалку, велел быстро посмотреть ему в глаза. Поднял руки к вискам девушки и, подержав с минуту на небольшом расстоянии, начал опускать их вдоль плеч. Дойдя до локтя, снова остановился. Из сжатых губ вырвался короткий приказ:
— Трепещи!
Розалка стояла неподвижно, только в уголках полусомкнутых глаз тлел ядовитый блеск. Он, однако, был терпелив; пробежал рукой по левой кисти до конца и перешел на правую. Девушка не дрогнула. Только впилась в лицо знахаря диким, страстным взглядом и ждала, когда придет подходящее время...
Но лицо Лавра оставалось твердым и холодным, как камень. Может, только бровь поднялась выше, может, сила сосредоточилась крепче... Теперь он положил правую руку на голову, а пальцы левой скользнули поперек тела...
Розалка почувствовала легкую дрожь, но еще сопротивлялась. Она ведь не была одержима бесом; видела как эти несчастные в дикий танец пускаются, в извивах тел сплетаются, в плясовице безумной мечутся. Но она здорова - только мать приказала одержимой прикинуться...
Не ведали ни Магда, ни дочка, что такие, как Лавр, и со здоровыми удивительные вещи творят; только это куда труднее и большего времени требует. Между тем она не поддавалась. Лавр понемногу менялся все более странным образом. Обычно спокойное, безмятежное лицо постепенно принимало выражение какой-то яростной ожесточенности и упрямства. На лбу проступили грубые синие узлы вен, глаза сверкали внутренним пожаром: распалила его эта упрямая девка — хотел превозмочь ее, показать мощь свою, повалить к ногам дрожащую... Зуд, что бродил в уголках алых губ, подстегивал его колючим стрекалом...
К этому добавлялось жгучее стремление овладеть этой прекрасной чернобровкой, первой в жизни, единственной, овладеть силой, властью своей...
И так боролись друг с другом, извечной борьбой мужчины и женщины. Но он уже брал вверх; уже неверная дрожь
- 56 -
выгибала тело Розалки, уже руки начали скручиваться, глаза безумно вращались — густой холодный пот струился по черным блестящим косам...
Собрав в себе остаток воли, бросила через сдавленную, будто клещами, гортань:
- Сжалься! Я твоя!..
И тихо опустилась на мураву...
Схватил ее крепко, прижал к волосатой груди и, как дитя, понес в хату с шепотом:
- Идем, дева возлюбленная моя, идем...
Исчезли в проеме двери, затворившейся за ними... Зашепелявили дрожащие листья осины, зашумели тополя, яворы... Поседевший, усеянный губами трутовиков клен выпрямил одну из своих самых больших веток и опустил молодую зелень на соломенную крышу — положил тяжелую отцовскую руку, словно благословляя то, что должно было исполниться...
А остальные деревья вторили негромким пением...
...Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих, Сам восскорбел духом и возмутился и сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! пойди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда Иудеи говорили: смотри, как Он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер? Иисус же, опять скорбя внутренно, приходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит Ему: Господи! уже смердит; ибо четыре дня, как он во гробе. Иисус говорит ей: не сказал ли Я тебе, что, если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче! благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными паченами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет. Тогда многие из
- 57 -
Иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него*...
Розалка устало опустила книгу и замолчала. Магда с ханжеским восторгом подняла выцветшие глаза на картину, висевшую над входом, изображающую «Преломление хлебов». С картины она переводила короткие сверлящие взгляды на задумчивое лицо Лавра, чтобы хоть таким необычным образом взглянуть на дочь. В избе наступила тишина, прерываемая жужжанием мух и гудением трутней, доносившимся со двора.
Лавр сидел в тени, в углу светлицы, не двигаясь, не говоря ни слова. С прошлого лета он сильно изменился: исхудал, почернел, и глаза у него безумно блестели.
Какая-то громадная озабоченность легла на некогда спокойное чело, проложила на нем глубокие борозды. Нижняя челюсть как-то непомерно выдвинулась вперед, нос заострился, как клюв у хищного сипа. Хмурым к тому же стал, помрачнел, темнее ночи сделался. Лишь тогда, когда бросал взгляд на Розалку, становился веселее, но ненадолго, поскольку тут же впадал в тупую задумчивость.
Вот уже год подходил к концу с того времени, когда она переступила порог его уединенной обители. Вошла как пламя красное, как факел, и запылало все пожаром. Эти ночи, опьяненные наслаждением, эти толчки тел, пылкие поцелуи... Это желание, пробуждающееся с ранней утренней зарей, исполняющееся в буре безумия в долгие, одуряющие часы пополудни...
Лишь иногда, как проблеск, как мерцание, пробивалась в ней фальшь, и словно морозом грудь сковывало. Тогда острая боль вгрызалась холодным лезвием и жестоко терзала... Но всего одна ласка ее точеных рук, один продолжительный взгляд моментально растапливал скованное холодом сердце. Любовницей ему была, лучиком ярким в осеннее ненастье, всем была для него... Пошел бы за ней, как тот Йонтекиз предания, через семь гор, через семь рек за живой водой
____________
* Евангелие от Иоанна, 11 глава.
- 58 -
для возлюбленной. Ничему не сопротивлялся, уступал малейшей прихоти. Большие, необычные изменения устроила она и в его хате. На пустых стенах светлицы развесила много разных картин, которые он сначала не понимал. Перед одной из них каждую субботу возжигала масляную лампадку и опускалась на колени, так, чтобы он это видел. Поначалу это показалось ему странным, потом стал допытываться, для чего она перед этой женщиной с ребенком на груди поклоны кладет.
- Узнаешь в свое время, — загадочно отозвалась она.
И округа изменилась сильно. Повырывала лопухи, мшистые листья которых разрослись повсюду вокруг, выполола заросли трав, выкорчевала чертополох... И все с таким ожесточением, с таким завистливым жаром, что он лишь дивился и трепетал. Видел, как уничтожала его родной двор, и не противился, хотя с каждым выдранным корнем у него словно вырывали его собственные внутренности. Скрежетал зубами от боли, но превозмогал себя... На освободившейся от сорняков земле посадила весной овощи, зелень, цветы... К лету проклюнулись зеленые бутоны и устлали свежими всходами разрыхленную почву. Вырос новый, молодой мир и подавил старый, вскормленный его соками.
По воскресеньям и праздникам приходила старая Магда, и втроем они сидели до вечера. Розалка доставала из сундука какую-то пожелтевшую книгу, и они читали: странные вещи, неслыханные... О великом, властном Духе, который дыханием своей воли из хаоса предвечного породил землю, о первородном грехе, о избранных людях Израиля — о пророке белом и чистом, о чудотворце, что людей воскрешал, по имени Иисус из Назарета, о муках Господних, воскресении и вознесении, о Пресвятой Деве...
Лавр слушал. В первые недели ему казалось, что он уже слышал одну из этих старых баек, что среди людей ходят, да старухи у зимних костров напевают. Ему объяснили его ошибочное понимание веры и прочего... Тогда он начал размышлять. Как же тогда быть с той силой, что он считал высшей? Разве она не от земли-матушки, бессчетными травами обильной, борами шумными, водами влажны¬
- 59 -
ми?.. Как же быть и с тем умением ясновидца, которое людские болести ему являло? Разве не из лона той матери вышло оно, что в радостной мощи своей, пламенной силой солнца дарованной, цветами ароматными полнится, млеком течет?..
И скорбь безбрежная и разочарование заполонили душу. Великая старая вера остывала, гасла... Каким же ничтожным и никчемным показался теперь ему этот обожаемый мир, этот Бог зари жизни... Завязалась дикая борьба. В нем словно было два человека, два смертельных врага; он чувствовал, как в изломах души перемещаются старые пласты верований, словно каменные глыбы, выдавленные из темных подземных областей, рассыпаясь на осколки и опадая на самое дно, густо устилая его мелким крошевом... Охваченный предчувствием смертельно раненного зверя, он убегал, скрывался в самых недоступных уголках острова. Не помогало. Всегда во снах маячило прекрасное, продолговатое лицо Того, с картины в светлице, Пастыря доброго и смиренного. И уже не отказывался слушать; хворал только все чаще и силы терял. Над головой его зависла мертвая рука какого-то жуткого призрака и грозила местью. Видел ее прямо над собой, отчего боялся поднять глаза, хотел сжаться, исчезнуть; только не ведал, как это получилось и почему, но что ждать осталось недолго — был уверен...
Они вышли из светлицы во двор перед хатой. К воскресной вечерне должно было проясниться. На западном склоне неба несколько веретенообразных полос плавили края в закатывающемся умирающем солнце. Черные стаи галок, клювами врезаясь в синеющую лазурь, прочерчивали по ней темные, расходящиеся тропы. На землю спускалась вечерняя роса, даруя свежесть травам на окрестных пастбищах и лугах...
Со стороны села плыл жалобный отзвук маленького церковного колокола, чтобы сообщить людям благочестивым, что пора отметить тот момент, когда Ангел Господень принес весть Пречистой Марии, что она зачнет сына...
Магда с Розалкой опустились на колени, обратившись лицами туда, где меж ветвей тлел закат...
- 60 -
- Ангел Господень возвестил Марии... — громко начала ведьма, и, услышав ее голос, дочь, словно вторя ей, уже сильнее, с угрозой в глазах впиваясь взглядом в хмурое лицо стоящего Лавра, повторила призыв...
Он пошатнулся, как подрубленный, преклонил колено и голосом глубоким, хотя и измученным ответил:
- И зачала от Духа Святого...
Потом молились уже все вместе. Закончив «Аве, Мария», вздохнул тяжко и сказал тихим добрым голосом:
- Кланяемся Пресвятой Деве...
Внутри у него что-то окончательно сломалось...
Взялся в третий раз. Принял дитя из рук матери и начал тереть ему темя. Когда-то достаточно было легкого касания пальцев, чтобы растворить подобные шишки. Сейчас они не хотели уступать, напротив, казалось, что они еще сильнее твердели под нажатием рук. Мальчик стонал и плакал, на ногах вздувались налитые кровью опухоли...
Меж людей, собравшихся в ольшанике, прошелестело глухое ворчание; смотрели удивленные, пораженные, глазам не веря. У некоторых во взглядах мелькали насмешки и злая радость. Кирпичный румянец полз по побелевшим щекам Лавра. Прошло уже два часа с того момента, как он занялся ребенком. Решил закончить. Напрягся, сосредоточил все силы и обхватил обеими ладонями его голову: напрасно... руки лежали безучастно, не реагируя на это прикосновение как когда-то раньше, моментально и ошеломительно. Полумертвый, посиневший, Лавр отдал ребенка матери. Та принялась осыпать его самыми злыми оскорблениями, пока ее не увели старейшины. Тогда он сказал окружившей его толпе:
- Ступайте с Богом, люди добрые, и не поминайте меня лихом — расточилась сила моя...
Ушли. Вдали еще был слышен шум голосов, звон распутываемой цепи, прозвучал глумливый смех... Потом мерный плеск весел и... все стихло...
Лавр остался один.
- Сбылось... — повторяли бездвижные губы.
- 61 -
— Сбылось... — просвистал пролетевший ветер и затерялся в камышах...
— Сбылось... — зашуршали воды и потекли дальше...
Невыносимая боль угнездилась под черепом и колотилась внутри. Иногда думал, что она все связки распирает, швы ослабляет. Кто-то повесил между ушами исполинский колокол и бил набат бронзовым языком. В голове поднялась чудовищная буря и крутилась, крутилась без перерыва, без остановки... Взбесившиеся нервы обливала кипящая кровь, водопадом заливающая мозг...
С трудом овладел собой. Приговор был ясен: все... пропало!.. бесповоротно, безнадежно. Тяжко... судьба так хотела... Оставила его...
Хей! Хей! дева возлюбленная, ты ж у меня силу отняла, растопила в бледном огне ненасытной жажды, крепость душевную забрала, кровь свернуться заставила... Хей! Хей! приложила белой ручкой топором по зеленому дубу... Пусть так!., лишь бы только меня любила... Я б для тебя себя на кусочки порезать дал... Пусть так!., лишь бы ты мне не изменила, любимая моя!.. Теперь мы останемся вместе, чтобы ждать того дня, когда матушка-Курносая на сватовство прибудет... Я тебя на руках носить буду, голубку белую, крепко приголублю... Еще достанет сил... пожирай! широкая грудь у меня, есть куда прислониться... Я у тебя из-под ног терны и чертополох выполю, камни в мягкую пыль сотру и дорой цветами усыплю... Только руку дай! Я пригожусь — спрячу в дружеских объятиях... только отпусти меня!., звездочка ты светлая!..
И пошел к хате, с жаждой поцелуев и пары добрых слов. Перед хатой никого не было. Ни один шорох не доносился изнутри... Торопливо вошел в светлицу. Она была пустой и заброшенной. Оглядел стены и вздрогнул... Картины исчезли... Вместо них торчали гвозди, топорщили черные головы... Тянули к нему свои длинные шеи, приближались к самым глазам и снова, дрожа, втягивались в доски...
Повсюду царил сильный беспорядок. Сундук с вещами Розалки, распахнутый настежь, неприятно являл взору опустевшее нутро. Пара лохмотьев валилась на полу, в углу
- 62 -
лежало разбитое в спешке зеркальце... Под лавкой со вчерашнего дня валялась выпущенная из рук пожелтевшая книга...
С острым любопытством осматривался дальше... Брошенная на пороге лента кровоточила шелком...
Прошел в сени. Дверь сзади захлопнулась с такой яростью, что выскочила из верхней петли и косо повисла...
На засове клочья накидки...
Понял...
- Сбежала... сбежала...
Вернулся в светлицу. На столе лежал свернувшийся змеей шнур, которым Розалка обычно завязывала сундук...
- Это для меня...
Бездумно взял его в руки, скрутил петлю, завязал в узел. Встав на табуретку, прикрепил петлю к балке, надел на шею... оттолкнул табуретку далеко к окну...
В избе раздался предсмертный хрип...
Приближался полдень. Тихо было на Яворовом острове, тихо и сонно. Жар лился струями с побелевшего неба. В горячем воздухе беззвучно проносились раскаленные полудницы*. Теплая струя воздуха шла со двора, вливалась в хату, проплывала, извиваясь через сени и выплывала с другой стороны в сад... Наверху несли свою стражу застывшие деревья. По распадкам, в щелях земли, покрытой мелкими стеблями, по выкорчеванным деревьям скользили пестрые ящерки... Двое желтопузиков выбрались из укрытия и, скользя гибкими суставами, свернулись в два чернеющих на песке кольца. Тут и там стонали сверчки, застрекотал кузнечик... В прибрежных кустах раздавался одинокий тоскливый голос иволги.
____________
* Призраки, являющиеся в жаркий ясный полдень в образе высокой красивой девушки, уродливой старухи или чудовища.
День клонился к вечеру. Одурманивающее, необыкновенное осеннее время, давно перезрелая пора, когда уже собраны хлеба на полях, бабье лето распустило кудельные волосы, усыпало спелыми плодами деревья...
Лежащие вдали заливные луга и стоящие под паром поля стерни заливало светом солнце... могучее, удивительно жаркое для этого времени года, возбуждающее...
Вновь оживали и прорастали травы, у зверья начался несвоевременный гон, шалели люди...
Соблазняюще заблагоухал чабрец, разнеслись манящие чары коровяка, волчеягодника... раскинулись чувственные пряслица хвощей, вздымались ветви лиственниц...
Тихохонько!., тише, тсс, тсс!..
Склонились в диком блаженстве степные осоки, сплелись буйными развратными кудрями лебеда с овсяницей...
Опьяненные исступлением, робко зазвенели в воздухе насекомые, выскользнув из убийственных объятий поздней осени...
Тихохонько!., тише... тсс... тсс...
Дивный вечор, томимый осенней печалью...
- 64 -
Умолкли села, притихли поля, вслушиваясь в шепоты своих соков...
Вечерняя заря бесплодно неистовствует в старческом бессилии слабых ласканий. В знойный час вожделения, в клятвенные мгновения воспламенения чувств, когда солнышко склоняется на закат, покоряя гребни холмов...
Бесплодный пыл, выродившееся стремление, время распутных совокуплений...
Тихохонько!., тише... тсс... тсс...
В перезревшем саду слышен говор старых раскидистых деревьев, плодами гордых, благословенных.
Старый, добрый сад — Блажея Жвача владение...
А в саду тихо. По дорожкам смятым покрывалом разостлалась осыпавшаяся листва, вокруг стоят усохшие подсолнухи...
Только под перелазом виднеются заросли пижмы, ласкаются, прижимаются к забору...
А в саду тихо... Лишь опавшие пожухлые листья зашуршали, завертелись кругами и улеглись наземь...
У ворот в зарослях перед хатой был виден молодой, красивый человек, быстро поглядывавший на проселок. Видать, беспокоился крепко и чувствовал себя неловко, ибо без конца посматривал на изгородь, что белела за деревьями, и снова возвращался взглядом к тянущемуся по тракту облаку пыли.
Высматривал кого-то — будто истосковался по гостю.
Нес стражу в проклятом ожидании собственного родича перед отцовской усадьбой, ибо брат младший с мачехой совокуплялись там нынче в жаркий час заката, в отблесках вечернего зарева.
Так он охранял их от отца, поставленный на страже у входа, когда старик перед рассветом на ярмарку выбрался.
Посматривал, чтобы предостеречь их, когда тот будет возвращаться в усадьбу с коралловым ожерельем для своей молодой жены Халынки, да с обновками для сынов родимых.
А вернуться он должен был в сумерках, дорогой, что вела к городу.
- 65 -
Притаился Вонтон, прижался к земле, охраняя кровосмесительную любовь. Ибо такова была воля Остапа, младшего брата.
Странную, непреодолимую власть над ним имел, так что Вонтон не мог ни уклониться, ни вздохнуть свободно И не было это любовью братской, сердечной — куда там! Только боялся чего-то страшно, робел от ядовитого блеска его темных глаз, мерцающих необычайным жаром. Мрачно клубилась в них дикая мощь и сковывала волю, так что ни на шаг не смел отступиться от нее.
У Вонтона сердце было смелое, неустрашимое, в любой момент готов был и к смерти и к приключениям и никому не угождал: крепкий, в плечах широкий, ловкий, гибкий - не было никого, кого бы он боялся. А все же когда Остап говорил с ним, поблескивая глазами, что-то наставительно внушал ему тихим и повелительным голосом, он слушал, невольно замерев на месте. Часто отсутствовал дома по несколько недель, уходил на заработки — надеялся, что хоть немного отдохнет, от тяжкого гнета избавится... напрасно! Вонтон не смел перечить брату ни помыслениями напрасными, что в глубине души топил, скрывал в тумане, подавлял, ни пылкими желаниями.
Почему?.. Зачем?..
Не ведал... Может быть, у него была душа верующего...
А Остап был человечек маленький, приземистый и хилый; силы у него в членах не было никакой, только в глазах тлело что-то ядовитое, будто бесовские червонцы алеют в подлесных урочищах. Горело там что-то, мерцало зеленым огоньком, безумно, жгуче, очаровательно.
Верно говорили люди, что человек этот ни Богу свечки не зажег, ни дьяволу огарка.
И в самом деле так было. Разбогатеть у него не получалось ничуточки, видать, бес с кумой своей не желали такого допустить.
А ему все смешно, и все вздор и мерзость. Чертов негодник!..
Гей, гей! не стоило старому Блажею молодую женку брать, не стоило!..
- 66 -
Нечего было и задумываться о таком! Взял Халыпку, взял красавицу на долю да беду, жить в разврате четой порченой.
Гордый ходил, над молодыми насмехался, когда дочка народилась. Любил ее, баловал и довольным взором смотрел на жену, когда она дитя кормила. Да только не замечал, что смотрели на нее и другие. И не удивительно! Чудесная была женщина! А малышка сосала грудь кормящей кровной мамки, круглую, припухшую. И текло молочко сладкое, как перга пчелиная, тяжелое, плотное, сытное...
Посматривал Остап и румянцем заливался всякий раз, когда встречался взглядом с мачехой.
Так и вспыхнули оба...
А сегодня совокупились там, в хате, в каморке: ибо вечер был какой-то странный, возбуждающий, когда невозможно сдержать желание вступить в связь греховную...
Вонтон в это время сторожил у ворот.
Внезапно холодок пробежал по его позвоночнику. Показалось ему, что кто-то зашел во двор через заднюю калитку со стороны сада, там, где начиналось поле. Вскочил как молния, чтобы посмотреть.
То был Блажей, который неожиданно, по меже паровой земли вернулся из города, избрав более длинный, чем обычно, путь: соседа провожал, да и отклонился с ним от привычной дороги. Он уже взялся рукой за дверную скобу.
- Отец, подождите, я вам кое-что скажу!
Оглянулся на Вонтона, и вдруг в его глазах мелькнуло недоверие:
- На это у нас еще будет время...
И уже не колеблясь, толкнул перед собой дверь...
Заглянул внутрь...
Закричали... расцепились...
Расхристанная, осрамленная, охваченная страхом Хальшка упала наземь за бочкой, Остап, непонимающий, напуганный, замерев на месте точно окунь, не двигался с лежанки; только по лицу неясные пятна ходили да побелел немного...
Блажей сперва не отрывал глаз от прелюбодейки, лишь остекленело уставился на нее с болью и обидой, так что ка¬
- 67 -
зался окаменевшим. Затем перевел взгляд на Остапа: что-то сорвало его с места, начал осматриваться вокруг, как будто смотрел, как половчее броситься на выродка; но вскоре оставил это. Лицо у него сделалось землистым, голова поникла к шестку у печи. Кипело, бурлило в нем недоброе, обдумывал что-то страшное...
Тяжким движением с ненавистью поднял к сыновьям свирепое, волевое лицо, вознес вверх дрожащие, истерзанные сохой руки, узловатые руки землепашца: властный был какой-то, величественный с волосами, облитыми сединой в истекающем кровью свете заката, в праздничном шерстяном кафтане, пламенеющем под лучами заходящего солнца...
— Проклятие вам, сыны родные! Проклятие вам! Ты, Бог великий на небесах, услышь и слова мои исполни! Ты, земля святая, слушай и мсти! Мщение на вас отцовское!.. Пусть ваше поле цикутой порастет, осот заглушит; пусть ваши паровые земли тернии покроют, белена отравит! Бездомные бродяги, нищие!.. Радостей не знайте никаких, да поразит вас это проклятье до самой сути, до глубины душонок!.. В прах вас смелю, в ржавчину, в гниль, в прель червивую!.. Безземельные наймиты, ссыльные!.. Пусть день этот в час свой закатный нерушимым смертным проклятием станет для вас... в этот день, через год, вечером помрете оба!..
— Ха-ха-ха! — глумливо захохотал Остап. — Слушай, ты, глупый старик, не верю я ни в тебя, ни в проклятие твое. Ха-ха-ха!.. Пошли, Вонтон! Что ты так трясешься, как осина на ветру? Пошли — только не верь ему, говорю, не верь ему, потому что... эх!., что говорить... да не вздумай остаться!..
Дернув брата за свитку, потянул его на проселок...
А был то день Введения во храм Пресвятой Богородицы, когда уже листва обильно опадает, землю густо устилая, солнышко все ниже к земле склоняется, а по полям по широким тихая печаль развешивает мглистые осенние завесы...
Вдруг откуда-то, из-под зарослей зеленых сорвался вихрь сильный, полевой, опоясанный жухлыми четками листьев.
- 68 -
сгреб в лютые когти сыпучие горсти песка и швырнул им в лицо на прощание...
Солнышко куда-то внезапно спряталось, и яростный осенний шквал накинул на мир густое непроницаемое покрывало.
За ним взвыл второй, понесло клубящуюся пыль, и разразилась буря...
Знаете осенние ливни, когда деревья по полям земные поклоны кладут, грачи в кружащихся хороводах грают, размывается струями дождя размокший, унылый мир?..
Знаете ветреную погоду ненастную, разбушевавшуюся, когда по ельникам бесы шатаются, ведьмы на ветрах буйных носятся, а по одиноким еланям таращит слепые глаза черная, гореносная ночь?..
В такой час изгнал Блажей Жвач сыновей из родимой отцовской усадьбы...
И пошли они в ветер, в непогоду, в посвистах гневных смерчей, в мокрядь, туманами беременную...
Была котловина — просторная, песчаная, заросшая дерном, покрытая лесом и зеленью. Холмы, собравшиеся вокруг, по краям урочища, спускались с окружающих перевалов и вершин, шеломы которых горели алым, словно окровавленные...
Ибо закат июньский разгорелся, заливая ярким румянцем пламенеющее небо.
Напрямик через дерн, через мураву пробирался синеватый поток ручья, растекался посредине в глухой заросшей топи и терялся далеко за курганом, где темнела буковая роща. Через расселину, что пролегла между двумя осыпями, проникали последние лучики и клином падали в леваду: вспыхивали красивым мареновым оттенком, запахи стали ярче, зазвенели ботала стада у мочаги... так солнышко прощалось с долиной...
На склоне пологой осыпи под одинокой плакальщицей-вербой сидели двое молодых.
- 70 -
Одной рукой парень приобнял девушку, а вторую приложил ко лбу и уставился куда-то вдаль перед собой, в закатное зарево...
И хотя все его мысли должна была занимать одна лишь светловолосая Ханка, неведомая тень омрачала молодое лицо, безмолвное, скрываемое страдание мутью затягивало очи.
Невесело миловался Вонтон, невесело.
Говорили, что не всегда он был таким мрачным и хмурым. Но она не видела его другим с того дня, как Вонтон с братом Остапом пришел в отцовскую слободу, и до сего вечера, что нынче над полями пламенеет.
Помнит, как вошли во двор ее родича, промокшие, пропитанные дождем, оголодавшие... поздним осенним днем, — как им еду стряпала, угощала...
И остались в хате наймитами.
В деревне никто их не знал, видать, из дальних краев прибрели, отец тоже не выспрашивал... Да и к чему? Сироты, погорельцы... Божьи дети. Работали неплохо, только младший временами развратным взором бесстыдно смотрел, над благочестивыми глумился, так что и сам старик не раз ругался и злился непомерно. Но парень он был не ленивый, а во время вспашки или косьбы не валялся, как глупый Матиуш*, за припечком и работал быстро, как молния, так что хозяин только удивленно поднимал брови и выпучивал глаза.
По-разному относились к нему и сельские бабы, хоть и не всегда по-божески; но чего только языки не мелют?
Сам он окружал себя ими, потому и молчалив был. Вроде бы даже за дородной девкой с выселок, хозяйской дочкой бегал и о сватах мимоходом спрашивал.
Везло ему.
Ханку что-то от него отвращало, какая-то страшная и сильная неприязнь, которую она испытывала рядом с ним, омерзение, как от ядовитого гада. Временами находила на нее непримиримая ненависть и ужас перед этим человеком, вечно глумливым, смеющимся. Шептало в груди девичьей,
____________
* Персонаж одноименной народной польской сказки.
- 71 -
что от него на ее юную долю выпадет какое-то великое, неизбежное несчастье.
Зато возлюбила всей душой Вонтона. Может быть, за ту печаль с утра до ночи, за то страдание, что тяжким грузом висело у него на шее, за великое спокойствие сердца?
Грустный он был всегда и задумчивый; какой-то червь точил ему душу. Иногда забывал об этом ненадолго, на краткое мгновение, когда она прижимала его бедную голову к груди; но не раз бывало, что во время любовного поцелуя сквозь белеющие губы просачивался глухой приглушенный стон. Тяжкое, видать, бремя давило Вонтонову душу.
Она была бы рада снять его, отбросить подальше, да не ведала как. А он не признавался, не жаловался никогда Обращалась к Остапу, но тот отделывался шуточками и насмехался над братом.
Так и бросила это дело.
А Остап знал безошибочно! Что-то было между ними, какой-то нечеловеческий узел завязался под сердцем и связал обоих тайной петлей, концов которой ей не удавалось ухватить. Вонтон нуждался в Остапе; жаждал его беззаботного, издевательского смеха и — странно — будто бы с радостью выслушивал безбожные насмешки.
Потом, казалось, набирался бодрости; прогонял застывшую на челе боль, переставал томиться вечным страхом, залегшим в глазах.
Но так продолжалось недолго. Через какое-то время из проклятой норы снова выползала великая грызущая тоска и заполняла душу пронзительным беспокойством. В конце концов он запил.
Пил крепко, алчно, как перед смертью, но как-то ни разу не смог упиться; по утрам возвращался в усадьбу, трезвый, как ни в чем не бывало, и шел в поле на работу, разве что более мрачный, чем накануне, и еще ниже склонялся к земле.
Так и прокатилось с полгода: земля надела ледяные одежды, наступила весна, подступало лето милостивое...
Под сумерки с долин, лугов, выгонов до водопоя долетали напевы девушек и парубков, когда те возвращались домой от дневных трудов; слышалось мычание стад.
- 72 -
Родич Ханки держал солидный коровник, так что девушке не раз приходилось скотину как следует погонять, покричать, чтобы с пастбища назад завести. Вонтон жалел ее, умаявшуюся, и не раз бывало, когда он, от работы уставший, заходил в балку и помогал сгонять стадо в хлевину.
Так вот и сейчас пришел на помощь. Когда настало время возвращаться домой, прижал к губам лигавку и грустная думка понеслась по восьми ветрам.
Когда уже стихли последние отзвуки, откуда-то из-за предгорных холмов до левады донеслось:
Явор, явор,
Яворовый гай!..
Слышь, как тихо, грустно
Жухлы листья вьются
В диком, лютом ветре!..
Гей!..
Явор, явор
Яворовый край!
Слышь, как призрак ходит,
В бездну как заводит,
В темну чащу тайн!
Гей!..
Явор, явор
Яворовый бред!
По опасной тропке
Шел парнишка кроткий.
Потерялся след...
Гей!..
Ханка вздрогнула.
- Антек, страшно мне, откуда-то из глуши принесло, от рощицы дальней.
- Кажется, туда ведет Чертова Тропка... Хануся! Это доли моей знак! Захохотал дьявол! В какой день ни возвращаюсь в хату, постоянно вспоминаю про это вечером... То родич мой перед судом Божьим зовет в проклятый час...
Упал лицом наземь и свернулся в клубок.
- 73 -
Она слышала, как он лязгал зубами от страха, рвал траву, а глаза налились безумием.
— Антек! Держи Бога в сердце! Что ты делаешь, несчастный?.. Что назначено долей, не узнаешь, но скажу тебе, что скоро настанет перемена, и нам, может, тоже милостивое утро воссияет. Через два дня празднуем рождение солнышка в ночь урочной субботы. Божье стадо дев невинных на Купалу святым хороводом пойдет, в круг купальских костров... Царица праздника в середине станет, веночек первой в воду бросит; слови его и будешь моим... Антек! Что же с тобой?.. В русальном омуте чудесном омоемся, избавимся от ала. для счастливой жизни и трудов праведных... в праздничном жаре сбросим немощь в субботний чудесный час, когда Ладон* крепость мужам дает... Антек! В ночь колдовства пойдем в лес за цветком, что долю дарует, за папоротниковым цветом... вместе... Ино не убоимся!
— Напрасно, напрасно радуешься; не для меня он вырастет, не для меня... С другим пойдешь счастливую долю ловить... Нельзя, слишком поздно...
И с болью жестокой поднял ее с колен...
— Хи-хи-хи!.. — донесся смешок, и из зарослей лещины высунулся чем-то весьма довольный и веселый Остап.
— Вонтон!.. Хи-хи-хи!.. Весть несу — обрадуешься, может, даже бояться наконец перестанешь! Старик скопытился! Вот так... с концами... завтра на кладбище потащат. Хи-хи-хи!.. Наворожил... да только себе, не нам... Ну же, неужто остолбенел?!..
Вонтон ни слова не ответил, лишь глазами блуждал по брату, словно по чужому; наконец в задумчивости склонил голову к земле...
И тут ему, должно быть, что-то заново привиделось, ибо он так крепко вцепился руками в плечи Остапа, что тот зашипел от боли:
— А я тебе, Остап, поведаю, что это еще ничего не значит. Еще не вышел срок... еще не миновало назначенное время... Зачем так рано веселишься?
____________
* Купальское божество, сын Лады, олицетворял летнее солнце, солнцестояние.
- 74 -
Но тот уже разозлился.
- Да пропади ты пропадом со своими терзаниями, раз уж тебе так хочется, только меня оставь в покое! А то скажу в придачу, что сладим свадьбу под осень. Напьемся, Вонтон?.. Под позднюю осень, наперекор... Посмотрим, кто из нас одержит верх: ты, нет!., я хотел сказать, вы — или я?..
-------------------------
Между стволами небо уже едва мерцало красным, сгребая остатки огня под землю.
Над головами начинали раздаваться предсумеречные писки и щебет козодоев, кладбищенские крики филинов... С болот надвигались молочные туши вечерних туманов, сворачивались в пухлые сувои и ползли по полям. Дуновения ветра с прудов доносили лягушачью болтовню...
На тракте три человека гнали стадо овец. Видимо, сильно припозднились, ибо бойко мчались на ужин. Деревня приняла их в круг сверкающих костров...
Запустило осеннее солнышко златоокий невод между стволами раскидистых ясеней, яворов, поплыло в красной бездне, освещая порыжелую листву.
Все быстрее склонялось к закату — отправляясь на праведный поздний отдых после знойной летней горячки... Вот и угасало понемногу.
Заиграли огнем пылающие под солнцем вершины над сухими долинами, вызывающе взметнулись в небо утесы...
Они должны были исчезнуть через минуту, погрузиться в ночной мрак... Так пламенели они под конец. Уже украдкой ползал по склонам коварный чмук* скользил по откосам, забрасывал зловещие тенета в глубины пещер...
Только одна гора на перевале была светлой и кровавой. Снизу, глубоко в расселине грохотала по галечнику вода, поток которой в сумерках самый острый глаз не узрит. А днем туда и взглянуть страшно; ибо по всему ущелью тор-
____________
* Летающий змеевидный демон.
- 75 -
чали грозные пики скал, что вздымались снизу до самого верха. И никто не заглядывал в распадок, ежели ему через перевал дорога выпадала.
Она перекатывалась по возвышенности, как девичья лента для волос, крутая, ухабистая: разве что одному бесу удобная, когда тот в ночку ветреную к любовницам заигрывать идет. Недаром ее Чертовым Скоком назвали.
Редко и неохотно пускались люди этим ненадежным путем, только если время поджимало и надо было спешить Сам он легко просматривался, погруженный в солнечный потоп, словно искрящимся полотном соединяя скальные вершины.
По краям углублялись в скалистое основание эдельвейсы, заглядывали в бездну неустрашимые стебли чертополоха. Хищная и суровая красота была. Не удивительно орлиное гнездовье...
Внезапно на гребне слева послышались быстрые шаги и голоса; судя по всему, люди приближались к горной тропке и вскоре как-то быстро замаячили в горловине желоба
Вонтон провожал Остапа на свадьбу, которую он должен был наутро с хозяйской девушкой справлять. Показалось им, что опаздывают к назначенному времени, а перед свадьбой надо было еще кое-что устроить, поэтому и двинулись одолевать перевал, желая сократить путь.
Младший шел впереди, весь улыбающийся, радостный, довольный скорой женитьбой. Вонтон, повесив голову, с каким-то исступлением повторял шаги брата.
Склоненного лика было не разглядеть, но когда он время от времени выпрямлялся, можно было видеть землистое лицо, едва похожее на человеческое, с ввалившимися щеками, изъеденное глубокими ямами. Только зрачки его полнились грозовым светом, где-то глубоко в пещерах глазниц таящимся. В деревне говорили, что этот человек уже источен до основания. И в самом деле: из последних сил шел за братом...
Удивительно, сколь много странного бывает в сей земной юдоли, и насколько разные люди блуждают по безумным тропам сего мира.
- 76 -
Идет себе человек, идет, словно сам не свой, до тех пор, пока не поймет, куда и зачем пришел. С виду кажется, что по доброй воле идет, а на деле как та кукла дерюжная, ветров игрушка, перекати-поле. Многоножкой кружится и в круг без конца возвращается... Доля ты, доля человечья...
Многие крепко проникаются верованием во что-то и стоят на своем так прочно, словно громадный скальный замок, что с места не сдвинешь. А вера-то разная. Один бьет поклоны Богу, другой бесу поклоняется, почтение выказывает, а некоторые с потусторонними силами борются.
Нелегко пользоваться оными заклятыми силами, словно держась за незримую руку, по лесистым горным ущельям движешься.
Не отгадаешь никогда, откуда берется такое могущество - от темных владык, которым люди доверяются, или то собственного духа вера стальная?
Ибо ниоткуда не узнаешь, правда ли сие.
Может, из самой человеческой души выходит на свет могущество?
А иногда человек и сам догадывается, что является источником силы.
Про таких говорят, что он с Богом или с дьяволом рядом держится. Или еще с кем-нибудь — может, и с самим собой?..
Но неоднократно встречается также и некое слияние с верой, когда она являет свою обратную сторону, ужасную для людской доли.
Тогда оборачивается она на союзников и единым святым словом наземь валит верующих.
Так бывает и тогда, когда проклятие нависает грозовой тучей над головой того, кто в него верит.
На такой адский вызов некоего таинственного бога неизбежно являются оба божества, из света и из тьмы, чтобы карающей мощью своей подтвердить веру...
Ибо никогда не проклянет тот, кто не верует...
Так вот завязывается проклятие, общее в этой нелюдской троице, и тянется, тянется, пока не исполнится...
А сбыться должно, потому что веруют.
- 77 -
А может быть, и нет этой троицы, нет ни образов, ни следов тайных владык, только два духа человеческих с взаимной силой своей всевластной...
Ведь невозможно постичь ни Бога, ни собственный дух Все равно одинаково выйдет — лишь бы верили. Когда-нибудь, после всего, скажут люди:
— Бог покарал.
Но на самом деле неведомо. Может быть, человек сам себя карает незримо. Может, его собственная душа невольно исполнит проклятие. Во мраке ибо блуждаем все, в тумане, и никто не знает почему.
Бывает и другая сила душевная, в равной степени страшная и властная. Мощь неверия. Пусть даже отец или мать родная такого человека к суду Божьему призовет, проклятие наложит, а ему это все — мелочь и развлечение: ничего плохого с ним не делается. Встречаются, встречаются такие люди, наподобие Остапа!
И они тоже могущественные, властные, да только по-другому. Ибо во мраке темном бродим, от века пребываем на незамерзающих топких болотах, беспрестанно пары испускающих, туманами затянутых, где брат брата во мгле не отличит. Земные ссыльные!
И лишь одно в этих отбросах ясно проглядывает, одно налитым кровью оком слезится: кривда! Жестокая, безвинная кривда людская!..
И этот вечный вопрос: пошто? За какую провинность?
Вопрошал так и Вонтон, искал отгадку целый год, с первого часа, и до сего дня не получил ответа. Истощился до предела, и душа его сжалась...
Поднялись на Чертов Скок.
— Остап! Братец, дай руку, а то как-то нехорошо на сердце!
— Хватайся, парень! да держись крепче!
— Благослови Бог — так вернее...
Шли дальше. Остап, что шагал впереди, сжимая в протянутой назад руке ладонь брата, бросал по вершинам спокойные взгляды, впивался рысьими глазами в желобчатую котловину. Внезапно почувствовал, что кисть Вонтона на-
- 78 -
чала как-то необычно дрожать в его руке, будто ее то ли что-то вырывало, то ли он сам хотел освободиться... Рывком вывернулась у него из хвата, и в следующий миг Остап услышал позади себя внезапный шум, как будто кто-то в сугроб свалился и пропал... Резко оглянулся; Вонтона уже рядом не было, лишь там, внизу, в глаза ему бросился кусок братовой епанчи...
Без крика его смело, без стона.
А был то день Введения во храм Пресвятой Богородицы, когда уже листва обильно опадает, землю густо устилая, солнышко все ниже к земле склоняется, а по полям по широким тихая печаль развешивает мглистые осенние завесы...
Остап приостановился.
- Старик это или сам? Хм!..
И крикнул в бездну:
- Глупый ты! Почто ж верил!?
Хохотом прогремело эхо в страшных скалах.
Постоял еще какое-то время на самой середине головокружительного перевала, словно с вызовом, с глумлением... ждал, пока солнышко в низину опустится. Тогда еще раз зашелся смехом и, насвистывая, пустился в путь: спешил он на повенчанье; самую красивую девку из села в жены брал - Ксению чернобровую.
Они погрузились в вечернюю задумчивость.
Гул города доносился сюда лишь приглушенным тихим отзвуком; толстая, поросшая травой стена не пропускала посторонний шум в тихий, уютный сад приходского священника. Лишь на дальнем конце она прерывалась уз кой калиткой из железных решеток, являя взору фрагменты уличной жизни. Время от времени мимо нее тянулись с песнями группы подвыпивших солдат в кожаных колет небрежно бряцавших опущенными рапирами, мелькнуло пушистое перо в широких модных линиях изогнутой шляпы, затрепетал на ветру рыцарский плащ...
Время от времени шелестела бархатным шлейфом платья скромная горожанка, быстрым шагом поспешавшая домой, прошла важным шагом компания городских советников, проплыла величественная фигура матроны в черных одеяниях...
Где-то на углу змеиными движениями выгибал гибкое тело жонглер-канатоходец, сверкая пестрыми одеждами среди толпы зевак. А дальше — дальше вились вечерние дымы и солнце блестело на крышах...
Из сада доносились сырые запахи свежескошенной травы, выплывали влажные испарения земли. Час назад прошел дождь, и промокшие деревья, трава и цветы нежно блестели, плавно сочетая свои оттенки с сочным багрецом заката.
- 80 -
Шелковые тени накатывали волнами на росистое руно травяного покрова, поддаваясь капризным движениям ветра, контуры переплетшихся ветвями деревьев окутывала паутина сумерек. В центре, словно коралловый щит, лежал отраженный от витража соседнего костела пламенный отблеск солнца и медленно угасал. На улицу ложились сумерки...
На лице ксендза Павла светилось тихое спокойствие; седые глаза мистика со снисходительностью смотрели в пенящийся водоворот жизни, наполненные любовью и состраданием, охватывали разгоряченный мир чувств, объясняя все, прощая всех.
Иначе смотрел в город приятель отца Павла и его наперсник, звонарь Себастьян. Тонкое лицо ваятеля, окаймленное темной щетиной, дышало сильной волей, которая вот-вот должна была отступить под натиском новых желаний, очень сильно отличающихся от тех, что доселе окрыляли его душу.
Ибо это был вечер перелома и мятежа, разъединившего пути двух человеческих душ, до сего дня напоенных могучей силой; отныне каждый должен был идти своим путем.
Почти ровесники, они воспитывались вместе, росли в общности взглядов и идей. Павел, будучи по натуре мистиком, посвятил себя духовному служению и несколько лет жил при костеле, где вскоре после рукоположения прославился как проповедник и исповедник. Себастьян, не желая расставаться с приятелем, взял на себя обязанности звонаря, а в свободное время занимался скульптурой и пластикой. У него была душа ребенка, страстно проникнутая красотой веры, поющая звонами колоколов, вслушивающаяся в мелодии серафимов. Таким его издавна знал ксендз Павел, таким полюбил и видел в своих мечтах. Себастьян был его идеалом, той единственной безупречной душой, которую он искал и изо всех своих сил старался удержать ее на сияющих поднебесных высотах.
У них сложилось необычные, так сказать, метафизические отношения. Легчайшее колебание мыслей доносилось от одного к другому невидимыми волнами, гармонически пронизывало обоих извечно чистым, безупречным созву¬
- 81 -
чием. Из уст Павла исходили архангельские вздохи, играя на арфах братской груди звонаря, чтобы отсюда, усиленные восторгом красоты, взмыть ввысь тысячеструнным хейналом*. Скульптор принимал творческую мысль приятеля на белые крылья своего искусства и нес куда-то за пределы мира, туда, где располагалась обитель ангелов и господа Бога.
Павел решил укрепить отношения, приковать его к себе неразрывно, прежде чем другие силы овладеют его душой И соединил их архангел Михаил, великий святой воин, творение мыслей и душ обоих, созданный руками Себастьяна.
Подвесили его, летящего на гигантских крыльях, нал главным алтарем приходского костела.
Звонарь вырезал статую два года, черпая вдохновение в разговорах с приятелем, в молитвенном сосредоточении.
Многократно закаленные железные полосы незаметно удерживали тело героя небесных воинств; при необходимости они отстегивались, и статуя легко скользила по блокам, помещенным за балдахином, скрывающим верхнюю часть свода.
Устройство это мастер полагал необходимым для перемещения статуи и ремонта поврежденных частей. Тайну механизма, однако, он не доверял никому, кроме Павла, опасаясь, чтобы неуклюже или слишком резко запущенная машинерия не привела к роковому падению статуи с высоты.
Раз в год умелой рукой он опускал статую вниз, очищал от паутинной пряжи, восстанавливал изначальный блеск запылившихся одеяний. И вновь взмывал под аркадами небесный витязь с божьим пылом в очах и развевающимися волосами.
Памятным был день, когда впервые в пустом костеле подвесили лучезарный плод душевного труда гордого и счастливого творца.
Тихо стояли, глядя на святой, храбрый огненный лик и громоносный жест десницы, целящейся в сатану - радостные, изумленные надмирной красотой творения замыслов своих... Архангел Михаил!
____________
* Сигнал времени, исполняемый с башни костела.
- 82 -
И заключили обет великий, обет духовный и скрепили клятвой. На всю жизнь, на всю долгую человеческую жизнь, которая отныне должна была быть священной и непорочной, посвященной любви к Богу и людям, от земных наслаждений свободной. Господь был им свидетелем и клятву принял...
В существовании души можно различить определенные сферы, к которым одни относятся с полнейшим равнодушием, или, вернее, с сухим неверием, иные же все свое личное глубоко скрывают в ее тайных безднах. И тогда во всей кровожадной полноте являет свои знамения жестокость бытия! Оные «свободные люди» безразличны, ничем не стесняя себя во всех отношениях, действуя безнаказанно, с демоническим хохотом совершая самые жестокие преступления, часто впутывая в них и других, случайно оказавшихся втянутыми в эту зияющую адскую бездну.
Проклятие и кара тем, кто верит!
Вера твоя погубила тебя!
Пусть трепещет верующий грешник!
Лучше разорвать все путы, которые сковывают душу, чем оставить самую тонкую нить, ибо и ее достанет, чтобы увлечь в омут погибели. И мельчайшая искорка, тлеющая глубоко под пеплом не до конца потухшей веры разжигает в день возмездия пожар всеуничтожения.
Ксендз Павел и Себастьян были людьми верующими. Обет, который они приняли, мог стать опасным для обоих, особенно для того, кто понял его глубже, чем следовало.
Когда в тот вечер они покидали храм, чудесный май распускал цветы в садах, покрывал зеленью луга и поля, разворачивал гроздья плодов. Осыпались густым ливнем лепестки яблоневого цвета, разносились головокружительные запахи сирени и жасмина, пьяно колебался одурманенный магнолиями ветер. По улицам проскакивали дрожащие от наслаждения пары влюбленных, прижимавшихся друг к другу в весеннем желании, сплетая руки.
Себастьян вдруг опечалился. Но уже звал его за собой на поднебесные тропы серьезный голос ксендза:
- 83 -
— С этого дня каждый из нас отвечает за другого. Мы приняли взаимную клятву, мы вошли в святую обитель, которую нельзя безнаказанно осквернять верующим. Если кто-то из нас нарушит обет, другой ответит за него очищающей жертвой.
— Но верно ли мне кажется, что ответственность исчезнет, если мы перестанем верить?
— То правда — даже если подобное случится хотя бы с одним из нас. Но и это должно быть искренним. Понимаешь меня? Полное неверие!
— Да... но на это мы по сути своей не способны...
— Поэтому мы должны быть начеку! Мы служим вечной гармонии духов. Горе нам обоим, если кто-то из нас осмелится ее нарушить!..
Глубоко задумавшись, они расстались.
С тех пор прошло несколько лет. Обет, похоже, сплотил обоих еще сильнее. Но вскоре должны были произойти перемены.
Павел по отношению к другим всегда оказывался понимающим и мягким, к приятелю же был требовательным и часто даже суровым с самого начала их тайной связи Себастьян, с самого детства воспитывавшийся под его всесильным влиянием, сторонился соблазнов внешнего мира. Казалось, что он не сразу почувствовал неловкую опеку; в нем еще не пробудились неизбежные душевные порывы. Преследовавшую его иногда временную меланхолию приятель умел направлять в нужное русло, разжигая в нем неземной экстаз и любовь. Однако спавшие до поры до времени силы наконец проявили себя в тихих, почти незаметных, но настойчивых в своих действиях движениях души.
Однажды скульптор почувствовал себя чрезвычайно одиноким. Пришла мысль, что до сих пор он не наслаждался жизнью и до принятия присяги мог в любой момент получить свою долю счастья, сорвать цветок любви — ибо был красив и молод. Однако после того, что произошло под стопами Михаила, подобный путь для него был теперь закрыт. Неприступные стены заключили его в храме, искрящемся
- 84 -
морозной свежестью кристаллов среди каскадов льдисто-холодных радуг. Его охватил мучительный хлад мрамора, белизна алебастров болезненно слепила очи. На отчаянный крик сердца он неизменно получал в ответ глухое эхо огромных пустых покоев. А там, за витражами оконных ниш, сиял праздник жизни, проходили мимо солнечные золотые дни. А там, за драпировками окон щедро изливали благоухание лона роз, соревновались в напрасном томлении по отважной руке обильные лаской девы.
И, как птица, попавшая в ловушку, забился о стекло, заколотился о решетку, но через минуту борьбы опустился на дно клетки. Вера не позволяла расправить крылья.
В этом душевном разладе он познал Марту и понял, что является мужчиной.
Она была танцовщицей из бродячей труппы цирковых актеров. Когда смуглое тело креолки начинало виться в буйных вихрях сарабанды, а кошенилевый платок опоясывал голову алой лентой, толпы собравшихся вокруг людей немели и, затаив дыхание, следили за каждым движением гибкого танца. Она была подобна туе, оплетенной краснеющим виноградом осени...
Пришла к нему в вечерний час с лучами заката, пришла на порог одинокого дома, тайно, ненадолго, одна:
- Прислал меня твой великий Архангел...
Павла в городе не было: уехал на довольно продолжительное время. Когда вернулся, уже все случилось. Мог ли он сопротивляться?
Было грустное, больное счастье — бледная радость солнца на скорбных залежах туч надвигающейся грозы.
Себастьян не переставал верить в святость клятвы. Слова Павла черными тревожными линиями прорезали светлый узор любви...
Влюбленные решили сегодняшней ночью покинуть город и отправиться на юг, к рощам кипарисов и померанцевым садам. Тем временем этот последний вечер он посвятил Павлу.
Неужели ксендз догадывался, предчувствовал?
Неизвестно. Вот он опустил лицо на ладонь и молвил:
- 85 -
— Этой ночью мне приснился странный сон. Приснились мне два близнеца, по какому-то несчастному случаю сросшиеся грудями. Через некоторое время выяснилось, что один из них заражен отвратительными пустулами, которые начали уничтожать его тело самым жестоким образом. Чтобы спасти второе дитя, их нужно было разделить. Врачи сочли это невозможным. Было установлено, что они имели общее сердце, и хотя оно полностью располагалось в груди здорового, но жила, связывающая его с больным, в случае отсоединения должна была перестать выполнять свою функцию и убить другого. Таким образом, оба были обречены на гибель. Вдумайся... всего одна крошечная жила! Роковая!
Себастьян внимательно изучал лицо друга:
— Что же дальше?
— Дальше? Что же ты хочешь? Результат ясен. Я с ужа сом наблюдал за кошмарной медленной гибелью одного из них, того, кто передал свою судьбу здоровому. Очнулся я как раз в тот момент, когда болезнь подбиралась к сердцу...
— В самом деле, — пробормотал звонарь, — в самом деле... — и добавил тише: — Удивительное сходство...
Уже совсем стемнело. Павел встал и протянул руку на прощание. Обнялись: один как бы с немым упреком, другой перед долгим, может быть, окончательным расставанием.
Через минуту скульптор уже сидел один перед домом..
Ползущая по небу луна уже какое-то время предавалась извечным грезам о хороводах сновидений, серебряной задумчивости и неясной тоске, обливала нежным бледным светом ряды пихт и каштанов. Среди розовых кустов вспыхивали светлячки, сияя огоньками призрачного счастья. Откуда-то поднялись туманы и, обнимая стволы деревьев развевающимися шалями, разрывали свои молочные груди на сучьях. Где-то надрывался стонами соловей...
За решеткой калитки замаячила хрупкая фигурка.
Наконец-то!
- 86 -
Они быстро пошли в сторону пригородных бульваров. Город уже спал. Только из придорожных винных погребков падал на тротуар свет ламп, факелов, слышалась музыка да раздавались хриплые песенки.
Они вошли в последний из них, располагавшийся на самом дальнем конце города, откуда обычно уходил в путь почтовый дилижанс. Он должен был отправиться только после полуночи, так что времени у них было много. В трактире они застали цыганскую капеллу, крикливую, но страстную. Давка была огромная, и трубочный дым заполнял все помещение, так что они едва нашли место за столом.
Нежные тона скрипок, флейт, вперемешку со звуками бубнов и хрустом трещоток созвучно заиграли в душе Марты: она начала танцевать.
Толпа расступилась.
Краткое вступление... Пара резких, хищных движений и... кругом... Тело горделивое, королевское... Фиолетовая шаль... Движения рук надменные, широкие: креолка!..
Замедлила бег... дремлют с вожделением струны — круги все меньше, в самом центре... замерла!..
Эй, кровь ты моя, кровь шальная — льется через край, не стыдясь ничего! Пламени дочь! Эй, кровь ты моя, кровь!., ошалей, заиграй, плещи! Как факел огнем дышишь!..
Вихри, повороты, гомон!.. Понеслась в танце. Оргия изгибов, поклонов, сплетающихся рук, лент, золотой вихрь волос! И этот красный платок, этот красный платок!..
Молниеносная встреча зрачков...
- Что, хороша тебе невеста?..
Боль, погибель, обожание! Архангел Михаил!
Святой, чистый, мой! Взбурлившей крови клятва, смиреннейшее раскаяние...
Нет!.. Истина во мне!..
Дивный поворот головы, изгиб губ... Кто же это?
Я палевая пантера!
Там блеснуло за окном?.. Ничего... нам повезет!
Знаю я колдовские сады, любовь райскую. Знаю источники сладчайшие, упоительные пристанища, пряденье ткани божественных снов.
- 87 -
Пойдем!
Там гремело за окном?.. Ничего! Ничего!..
Жар знойный, алчущий похоти, жаждущий исступлен
Знаю, как тела раздразнить, я молодая, желанная.
Ласки на ложе тихие, едва ощутимые...
Пойдем!
Буря деревья ломает?.. Я сильная!
Песни буду петь, лоном убаюкаю, когда вернешься утомленный после работы. Распущу волосы, изголовье вьют лилиями, розами усыплю...
Ха!.. Что это?!..
Приникла к любовнику.
Сквозь внезапно распахнувшуюся дверь в задней стене брызнули струйки дождя, и на пороге возникла черная мантия священника. То был отец Павел, промокший! нитки, побледневший.
Около полуночи его внезапно разбудили и позвали к умирающему. Он сорвался с постели и, прихватив самое необходимое, без плаща, пошел в сопровождении малолетнего мальчика. Дорога была довольно далекой, но ночь выдалась светлая, видно было почти как днем. На o6paтном пути его нагнала буря.
На ощупь, не ведая, куда идет в темноте, он подошел к двери первого повстречавшегося ему дома на краю города. Осмотревшись, уже хотел было повернуть назад, но взгляд его упал на Себастьяна и танцовщицу, прижимавшуюся к нему в объятиях.
Лицо ксендза на миг исказилось бессильным отчаянием. Но уже в следующее мгновение он овладел собой и, не отступая больше, шагнул к ним:
— Себастьян, ты перестал верить?
Скульптор молчал. Он знал, что момент решительный, но и священный. Перед этим пронзительным, ясным взором он не смел лгать, даже чтобы спасти себя. После долгой паузы он тихо ответил:
— Нет...
Яростная судорога свела его челюсти.
— Прости!.. Я не мог иначе...
- 88 -
- Благодарю тебя, брат. Будь спокоен: Я спасу Его. Восстановлю пошатнувшийся союз. А ты будь счастлив с ней... если только хватит сил...
Он улыбнулся.
Когда звонарь нашел в себе силы ответить, ксендза Павла в зале уже не было...
Тем временем погода на дворе прояснилась, и луна завершила прерванную прогулку.
Где-то еще звучала музыка, люди разошлись. Только по углам дремали путники в ожидании почтового дилижанса.
Себастьян тупо смотрел в потолок, не обращая внимания на Марту, которая безрезультатно пыталась вывести его из тяжелой задумчивости.
Так прошло несколько часов.
Внезапно рожок заиграл сигнал к отправлению. Скульптор поднялся, будто только что очнулся, и, делая вид, что идет договариваться о месте в дилижансе, вышел с постоялого двора. За воротами свернул к городу; его понесло в сторону приходского костела.
Через полчаса был на месте. В костеле горел свет: сквозь открытые двери он увидел тусклый огонек свечи. Словно желая в чем-то убедиться воочию, заглянул внутрь... Горько засмеялся:
- Так и знал.
Оловянным шагом направился к звоннице...
-------------------------
Было около трех часов ночи, и петухи уже пропели трижды. Предрассветная тишина простирала над городом ленивые руки, полаивали спущенные с цепей собаки, над рекой тянулась туманная мгла. С крыш сонно капали слезы ночного дождика, в кадках плескалась мутная дождевая вода. На востоке тонули в синеве звезды...
Потом застонал голос колокола: одинокий, хриплый... Кто-то бил тревогу. Вот прозвенел второй раз, третий... все.
Летели по улицам бронзовые щиты звуков и, сталкиваясь друг с другом, гремя, разбивались о стены...
- 89 -
Новые порции звенящего воздуха, бешеный размах ослепительных фаланг и вновь грохот столкновения... Безумные звоны...
Сбежались люди с факелами на церковную площадь.
Костел стоял с широко распахнутыми дверьми. В центре, у подножия большого алтаря, лежал в луже натекшей крови ксендз Павел с разбитым черепом, держа в объятиях архангела Михаила, который укрыл его золотыми крыльями.
Рухнувшая с самого верха статуя уцелела после жестокого удара: неповрежденная, лежала на теле ксендза, собственным весом раздавив ему голову.
А там, на звоннице, кипела буря звуков, дергались неистовые шнуры, гремели разбушевавшиеся языки колоколов.
Звонарь костела сошел с ума.