ГОД 1410


ГРАДЧАНЫ. 15 ФЕВРАЛЯ

Ко дню объявления королем Вацлавом декрета о споре Ордена с Польшей и Великим Княжеством Литовским собрались в Праге крыжацкие, польские и литовские посланцы. Представлявшие Витовта боярин Ян Бутрим и нотарий Миколай Цебулька ехали из Кракова вместе с посольством Ягайлы, вместе и остановились на постоялом дворе в Старом месте, неподалеку от Карлова моста.

Девятого утром чем попышнее оделись и направились в Градчаны, во дворец, слушать Вацлава. Ничего выгодного для себя от королевского решения не ожидали, предсказывали, что Вацлав рассудит несправедливо, на корысть орденской стороне, но король всех поверг в изумление — и выступавших от имени Ягайлы познанского епископа Альберта Ястшембца, и королевского маршалка Збышека Брезинского, и Бутрима с Цебулькой, и крестоносцев, возначаленных великим госпитальничим Вернером фон Теттингеном. Всем одинаково утер нос, всех в равной мере ошарашил. Вышел к послам, поморщил пухлые губы и без тени стыда на землистом от разгульной жизни лице сообщил, что ожидаемого послами решения он принять не успел, ибо вопрос непростой, а у него своих дел в предостатке. И ушел. Все три одураченные посольства надолго онемели, потоптались, приходя в себя, облаяли мысленно Вацлава бараном, дубиной, подлецом и покинули дворец. Вернувшись на постоялый двор, сели раздумывать, что делать: настаивать на декрете или отъезжать домой? Справедливое решение Вацлав не примет, говорил маршалок Збигнев Бжезинский, а настаивать ради несправедливого — какая же нам польза? Пусть лучше Вацлав выглядит глупцом, чем мы простаками. Решили отъехать. Но вечером прибыл дворцовый гонец с извещением — король объявит декрет через неделю, пятнадцатого февраля. Только и оставалось расхохотаться: то четыре месяца балде не хватило, то неполной недели достаточно; не зря у него все вкось-вкривь идет.

Скоро от сочувствующих полякам чешских панов узналось, что орденский посол Вернер фон Теттинген ежедневно встречается с маркграфом моравским Йодоком, а Йодок же пользуется немалым влиянием на короля. Сомнений не вызывало, ради кого постарается враждебный польской Короне мстительный маркграф. Узналось еще, что король Вацлав сам принял Теттингена и уделил беседе с ним целых полдня — это при своих-то якобы важнейших делах, и выплыло, что этот же Теттинген еще в октябре прошлого года, когда Вацлав вдруг предложил свое посредничество для замирения начавшейся между крыжаками и Польшей войны, привез королю гостинец из Ордена — шестьдесят тысяч флоринов. Стало ясно, что сейчас фон Теттинген требует возмещения. И все немецкое сочувствующее Ордену окружение Вацлава как-то согласно и дружно задвигалось, засуетилось, пошло надавливать на слабую королевскую волю.

Польские и литовские послы, мотая на ус эти неблагоприятные сообщения, задумались: уступит или не уступит Вацлав натиску крыжаков. Казалось, и многое подсказывало верить, что не должен был уступить — множество обид претерпел от немцев. На императорском троне после отца сидел двадцать лет — немецкие князья сбросили и прогнали; родной брат, Сигизмунд венгерский, в темнице полтора года промаял, конечно, не без немецких подговоров; немцы им недовольны, тычут, упрекают, насмехаются, желали бы и с чешского трона согнать; с Прусским орденом вовсе не приятельствует, более того — враждовал, сам выгнал крыжаков из Чехии, отнял себе пх имущество и земли; трёх месяцев не прошло, как нанес немцам гулкую пощечину — кутногорским эдиктом освободил Пражский университет от немецкого засилья, тысяча оскорбленных, разъяренных немцев выехала из Праги в империю, призывая на Вацлава проклятья небес. Так что вроде бы не за немцев, и теперь удобнейший имеет случай чувствительно их ущипнуть, сказав правду: крыжаки — захватчики, ведут себя неправо, дерзко, грубо и должны вернуть Жмудь Витовту, Добжин п все польские убытки от осенней войны — Ягайле. Примет не примет такой декрет Орден — дело второе; попятно, что не примет, но справедливое третейское решение далеко бы отозвалось, сильно бы ущербило Орден перед летней войной. Однако вряд ли он отважится на подобную смелость, рассуждали послы. Вацлав за здравие начнет, за упокой кончит. На немцев зол, но на них и оглядывается в тщетных своих расчетах вернуть императорский престол. Десять лет прошло, как курфюрсты его Рупрехтом пфальцским заменили, но корону до сих пор не вернул, по сей день именует себя императором Священной римской империи немецкой нации и, стало быть, раздражать князей, расположенных к Прусскому ордену, сочтет делом рискованным, неосмотрительным, излишним. Воли нет, ума зоркого нет, болтается, как щепка на воде, твердого берега разглядеть не умеет; воля хилая, отсюда и беды. В своей же Чехии неспособен навести порядок, грызня какая-то злая в народе: немцы кричат, что их чехи обижают, чехи кричат, что их немцы зажимают. Чехам, разумеется, легче поверить. В Старом месте выйдешь на улицу — и словно в Неметчину попал: редко по-чешски, а так все по-немецки голгочут. На голодном месте чех сидит, на сытом, важном, видном — немец, а если чех — то онемеченный. Стенками сходятся воевать. Отца-то, императора Карла, побаивались, а над этим недотепой курносым открыто смеются. Трудно понять, чего хочет. Вот, одна забота: раздобыть денег и тут же спустить на потехи. А деньги не мыши — сами не плодятся. Одно название — чешский король, а беднее многих своих панов: за золотишко, конечно, на любой смертный грех готов. За шестьдесят тысяч флоринов может и немецкую песню пропеть. У него выбор прост: либо правду сказать по совести, либо за флорины солгать. Понятно, солгать выгоднее, коли в кармане вошь на аркане. И предчувствуя, что Вацлав выскажется на руку крыжакам, послы вывели: лезть из кожи, противиться не стоит; не здесь, не в Праге решается, быть миру или войне, в Мальборке решается, в имперских немецких княжествах, там за веревку дергают, здесь только звон идет. От удобного нам декрета, рассудили послы, Орден откажется, от декрета, удобного Ордену, мы отпихнемся; в любом случае летнего столкновения не миновать. И с чистой душой, готовые к любым выходкам Вацлава, поляки и литовцы стали ждать исхода условленной недели.

Пользуясь свободными днями, Ян Бутрим, впервые попавший в Прагу, знакомился с огромным городом. Трижды в день проезжал по Карлову мосту, ожидая с веселым любопытством, что тяжелые камни обвалятся и он вслед за ними рухнет в темную Влтаву. Нарочно спускался к реке глядеть на каменные опоры, упроченные клиньями ледоломов, на сводчатые полукружья, нависшие над водой. Изумлялся: не чудо ли — полверсты тесаным камнем перекрыли! А уж костелов! Во всем Великом княжестве меньше, чем в чешской столице. И уж костелы! Что там Виленский или Новогрудский — низкие, темные, крытые гонтом; здесь храмы божьи крестами небо подпирают, золотом разукрашены, красками расписаны, облеплены серебром; в таких костелах и молиться не надо, сама собой святость приходит. А костел святого Вита! Прекраснее, верно, на всем свете нет; сразу видно, что тут бог обязательно молитву услышит, потому что отсюда и не удаляется, до того ему здесь приятно, сидит на алтаре, любуется золотыми своими ликами, цветными стеклами в узорчатых окнах, завитками резаного гранита; задерешь голову — далеко в вышине играют стрелами своды; стекла одного в окнах на тысячи дукатов поставлено, во всей Литве меньше стекла, чем в этих святовитовских стенах! Да что стекло! Кабы стеклом только разнились! А башни, а ратуши, а мощеные улицы? В одной Праге во сто крат больше каменных домов, чем во всех городах Великого княжества. «Что у нас каменного-то? — думал Бутрим.— Десяток замков да десяток церквей». А здесь какой-нибудь замухрышка, купчишко, господи, мясом торгует, шерсть валяет, седла шьет, а у него домище кирпичный, наши лучшие бояре таких не имеют, жмутся в тесных избах вкупе с челядью. Здесь, в Чехии, да и у поляков то же самое, пан — это пан, человек вольный, иначе живет, чем мы — боярство литовское. Наши повинностями, податями обложены, точно волки в загоне; замки строить — людишек дай, дороги чинить — шли, гатить топи — гони, жито — дай, меха, коней — подавай; голоса своего не имеешь, согласен не согласен — помалкивая делай, и точного места не знаешь — сегодня князь Витовт в Прагу послал, завтра взойдет на ум, не с той ноги встанет — у тебя твое отнято, будто и не было, другой владеет. Чешская и польская шляхта устроилась правильно, до-моглась свобод, завидовать остается. Король, спору нет, нужен, без него нельзя, пусть правит, но он по себе, паны по себе, у них свои земли, у короля свои; панских, шляхетских король не касается. Ну, если война — другое дело, тут и обложение гривнами можно стерпеть, и все должны ополчаться, слушаться великой воли, рушиться па врага и биться, как рыцарская совесть велит. А в мирные годы им до короля и дела нет. Чем наши бояре хуже? Стали христианами, как поляки и чехи, так и права не меньшие должны получить. А то крест надели, носим, а к нему — почти ничего. Как было встарь, так и ныне остается. Начнешь говорить с каким-нибудь паном, сравнивать их и свое житье — никакого сравнения, даже стыд признаваться, какими путами опутаны, как в своей жизни не вольны. Тот важничает, чванится: у нас король — первый среди равных, а у вас один великий князь свободен, а все прочие ему рабы,— нечего возразить. Ну, ничего, утешительно думал Бутрим, и у нас переменится: вот побьем крыжаков, заслужим мечами, и мы освободимся. Витовт высоко вознес Великое княжество, на куски, на уделы разваливалось — сплотил, и нас — свою опору — вознесет. Как чешские и польские паны будем жить.

Но не все нравилось. Больше всего не понравилось, что обокрали посеред белого дня, так ловко срезали кошелек с полусотней дукатов, что только перед сном и хватился, цап-лап за кошелек, снимая пояс,— пустое место. Двух своих паробков чуть с досады не убил — куда глазели? Как вора проморгали? Зарежут у вас на глазах — просмотрите! Но чувствовал, что сам виновен: не их облапошили — его, сам ворон считал, на кресты, иконки умилялся. Вон, у костелов стаями сирые сидят — и слепые они, и безрукие, и глухие, а прошел мимо — вмиг полета дукатов исчезло, словно языками слизали. Да и немудрено здесь стать обворованным — разнузданность чрезмерная в людях: оборвыши сотнями таскаются, следят, что плохо лежит; блудницы бесстрашно гуляют, и никто дубиной их целомудрию не учит; народ в толпы сбивается, шумит, буянит, явно бунтует. Нет, слаб Вацлав, город свой в узде не держит.

Наслушавшись рассказов Цебульки о магистре Гусе, лекции и проповеди которого нотарий слушал, когда учился в университете, Бутрим решился посетить Вифлеемскую часовню. Сходил — ужаснулся. Этакий-то овин называют самым интересным местом Праги! Что снаружи, что внутри — скудость, бедность, просто убогость, будто немцы за лупами приходили и ободрали, как липку. Просто голые стены! Народу же набилось тысячи три, молиться надо — и в помине нет спину ломать, и кому молиться-то, коли пустые стены. Священник с кафедры яростно, страстно кричит, в ответ толпа страстно ухает; господи, не моленье — вече какое-то перед битвой; бог сюда и ногой не ступит — ополоумят криками.

За вечерним кубком вина поделился впечатлениями с епископом Альбертом Ястжембцом.

— Вы, пан Ян, главного смутьяна чехов слушали,— ответил епископ.— На него здесь больше, чем на Иисуса Христа, молятся. Даже Вацлав слушать приходит. Гус церковь предлагает донага очистить, чтобы священник беднее последнего холопа жил. Вацлаву и выгодно.

Бутрим удивился.

— Церковь в Чехии большими угодьями владеет,— пояснил Ястжембец,— только пражскому архиепископству под тысячу сел и местечек подчинено. Вацлав спит — конфискацию церковных земель во сне видит. Сразу бы увеличил свои мизерные доходы. Тут путаница страшная, пан Ян, тут адское варево кипит, без домашней войны едва ль разберутся. Сам Вацлав и заварил. То нелепую войну против панов вел —

проиграл. То на помощь папы Григория вознадеялся. Папа, разумеется, вернуть имперский трон не помог. Вацлав обиделся и стал стараться об утверждении нынешнего папы Александра. И сейчас здесь суета, все дерутся: король за нового папу, архиепископ за старого, даже интердиктом 7 облагал Прагу; Вацлав в ответ у многих епископов поместья отнял; Гус, тот вообще против всех — римской церкви, богатства, панов, немцев. Священники здесь и впрямь под бесами ходят: кто пьянствует, кто блудит, кто безудержно грабит. Содом и Гоморра! Помянете мое слово, пан Ян: Прагу господь огнем поразит. А самое худшее, что гусовская зараза и к нам перетекает: неумные головы под устои древнего нашего костела подкоп ведут, уравнять ксендза с мирянином мечтают.

Бутрим хоть и подумал: «Чем же ксендз лучше пана или боярина, вот, к примеру, меня?»,— но смущать почтенного епископа таким вопросом не стал. Спросил:

— Что же Вацлав медлит? Посадил бы крикунов в подвалы — и делу конец!

— Вовсе нелегко! — усмехнулся епископ.— Его со всех сторон обложили, как в осаду взяли, не вырвется: поддержит чехов — немцы вскинутся, поддержит немцев — чехи ополчатся, поддержит Гуса — проклятья церкви сорвет, поддержит епископов — шляхта, ремесленники, хлопы разъярятся. Он всем понемногу уступает, с каждым понемногу воюет, и за что ни возьмется, все ему выходит боком. Так ему на роду написано. Вацлав, я думаю, уже и не рад, что в посредники напросился: кто войну выиграет — неизвестно, а с кем-то — либо с нами, либо с Орденом — надо рассориться; рассорится с нами, а мы возьмем крыжаков сломаем — сразу непримиримого врага получит на голову. Но Вацлав как рассуждает, чем себя успокаивает? Крыжаки, мол, всегда побеждали, и на сей раз победят. Побьют поляков и литву, вспомнят: «Вацлав-то нам удружал!» — и вернут хорошее отношение. Простак, а за тонкое дело берется.

— Это всегда так,— заключил Бутрим.— Кто свое решить не умеет, чужое решать спешит.

Накануне пятнадцатого Миколаю Цебульке старый университетский приятель, служивший нотарием на королевском дворе, сообщил оглушительную новость: декрет будет зачитан на немецком языке и содержание его от первой до последней

буквы нацелено против Ягайлы и Витовта. Но что Вацлав конкретно называет в своем, продиктованном крыжаками, решении, нотарий не знал. Неприятный был вечер. Готовы были к тому, что Вацлав наплюет на справедливость, но чтобы в придачу н оскорбить немецким текстом — такого не ожидалось. Оба посольства свирепо ругали короля, измысливали, как избежать оскорбительного слушания. Судили-рядили и вырядили довольно удачно: если, действительно, начнут читать декрет по-немецки, на языке крыжакам родном, а нам — чуждом н неприятном, тут же вежливость забыть, повернуться н уйти; крыжаки Вацлаву заплатили, пусть за свои денежки и слушают. А если, вопреки предостережению, декрет объявят по-латыни, тогда слушать.

Но как Цебулькин товарищ предупреждал, так и сталось. Лишь вошли в тронный зал, увидели самодовольную морду фон Теттингена, насмешливый, хитрый взгляд Йодока, веселые рожи немецких прихвостней, сразу уразумелось — приготовлен им здоровенный кукиш, можно назад поворачивать, пока к носу не поднесли. Долго ждали Вацлава, наконец он появился с какой-то щепкой и ножичком, кивнул послам и, став возле трона, начал как дитя стругать деревяшку. Зачем ему в такой важный момент потребовалось выстругивать чертика, что он желал этим подчеркнуть, на что намекал — понять было невозможно. Единственное напрашивалось объяснение — балда, стружка в голове, вот и строгает. Ему в плотники бы, может, и хороший был бы плотник, а он трон занимает. Появился нотарий, по кивку Вацлава взошел на возвышение, развернул пергамин и закаркал по-немецки: «Божьей милостью, король римский и король чешский Вацлав...» Поляки с литвинами переглянулись и демонстративно, не откланиваясь королю, пошли к выходу.

У Вацлава деревяшка выпала из рук от гнева:

— Куда? Почему?

— Мы по-немецки не понимаем,— ответил Збышек Брезинский.— Идем туда, где нам на понятном языке прочтут.

— А вот сейчас по-чешски объявят! — сказал Вацлав.

— Мы и по-чешски не понимаем! — ответил маршалов.

— Нетрудно понять,— возразил король.— Языки — одинаковые.

— Языки, светлейший король, звучат одинаково,— улыбнулся Збышек,— но разное означают. По-чешски, например, седляк — тот, кто владеет землей, по-польски же седляк — тот, кто владеет всего лишь шилом.

И оба посольства, не оглядываясь на взбешенного Вацлава, покинули тронный зал. Но уже через час герольд вручил им решение, записанное по-польски и скрепленное королевской печатью. Устно же передал приглашение прибыть к вечеру на пир, которым чешский король отмечает свои миролюбивые усилия, отраженные в декрете. Не стоило и читать пакостное сочинение, но любопытство жгло — что крыжаки в непутевую Вацлаву голову вложили? На что во всеуслышание зарятся? Сгрудились вокруг стола, епископ Альберт Ястжембец надел очки и стал зачитывать вслух статьи решения. Уши отказывались слушать, глаза смотреть, сердце верить. С подозрением оглядели печать: есть ли на ней знак креста? Не припечатан ли пергамин дьявольским копытом? Только бес своими рогами мог написать такую мерзость, но не христианский король пером. Чушь, бесстыдство, безбожная крыжацкая наглость гремели в каждой статье, за казуистикой слово-сплетений скрывалась оголтелая дерзость. «Каждая из сторон,— читал Ястжембец,— остается при своих землях и людях, на которых имеет право на основе грамот римской столицы, императоров, королей и князей...» Все яростно негодовали. «Выходит,— бил кулаком о стол Бутрим,— вся Литва и Русь принадлежат ордену! Какой-то там император подарил нас ордену в прошлом веке. Или с дарственных Миндовга отрясут пыль!» — «Выходит, мы на наше Поморье потеряли права,— кричал маршалок,— если немцы Казимира Великого вынуждали к уступкам!» — «Ловкачи! Хитрецы! Прожоры! — наперебой шумели послы.— Этак у нас и земель своих нет, на чужих живем. Этак если смотреть, то, конечно, они — овцы, мы — волки, все у них отняли — и Жмудь, и Литву, и Русь, и половину Польши!»

«Ни одной из сторон,— продолжал епископ,— нельзя пользоваться помощью неверных и нельзя помогать неверным в борьбе против другой стороны...» Тут уж столь явно выпирало желание разъединить Корону с Великим княжеством, что все друяшо расхохотались. А-а, не нравится против обоих воевать, страшновато. Поодиночке, ясное дело, легче ощипывать. Верные, неверные — мечи с равной силой крыжаков секут. И кто неверные-то? Литва? Уже четверть века, как крещены. Русь? Молятся чуть иначе, но крест с незапамятных времен носят, как и поляки. Жмудь? Что ж сами не окрестили, она вашей была до восстания.

Ну и Вацлав, качали головами, ну и сочинил: «Польше по кончине короля Владислава нельзя избирать на трон литовских

князей, а лишь из христианских западных стран». Это кого же? Может, сам Вацлав мечтает дожить? Его! У немцев не удержался — на польский престол хочет сесть. Или Сигизмунда? Или Йодока? Вот размахнулся. Панам своим так диктовать не смеет, как нам отважился. Не раньше ли срока? Вот выиграйте войну, разбейте верных вместе с неверными, если удастся,— тогда и прикажете, с кем дружить, кого выбирать, чем владеть. А по крыжацкой мерке мир — за Добжинскую землю отдать Жмудь, разорвать унию Княжества с Польшей, выгнать Ягайлу, посадить Вацлава — такой мир нам не нужен, не примем.

Повозмущались, пошумели, насмеялись над Вацлавом всласть и успокоились. В Праге несправедливо решилось — шляхта и бояре топорами справедливо решат. Что нам с дурацкого, злого слова горевать, пойдем на пир весело, пусть король и крыжаки горюют, злятся, что мы грамотку эту мимо ушей, как собачий лай, пропустили.

МАЛЬБОРК. ДЕНЬ АПОСТОЛА МАТВЕЯ

Утром срочный гонец доставил секретное донесение из Венгрии: Ягайла и Витовт через родственника польской и венгерской королев графа Цилейского договорились с Сигиз-мундом Люксембургским о съезде, который предполагается провести в Кежмарке в первые дци апреля. Прочитав письмо, великий магистр помолился: спасибо, господи, что не оставляешь Орден своей заботой. Вот новый знак твоей милосердной любви. Воистину, кого ты хочешь погубить, того лишаешь духовного зрения, чтобы подобно баранам брели на край гибельной пропасти. А дело Ордена указать ближний путь и вбить внизу заостренный кол для услаждения небесного отца предсмертными воплями дерзких язычников. Ибо кто против Ордена, тот против бога.

Глупейшие потуги Ягайлы и Витовта, думал фон Юнгин-ген, лишний раз доказывают наивность и притупленность их языческих умов. Старым волкам отказало чутье — верная примета близкого издыхания. Тем более следует его ускорить. Карающий меч, который вложен господом в десницу Ордена, не может достать злобных глупцов, когда они прячутся в своих конюшнях на Вавеле или в Троках. Если бог выталкивает их из нор для заведомо пустой поездки, то очевидный долг Ордена удовлетворить давнюю жажду небес. Эти осквернители веры, надевшие кресты поверх вонючих языческих кожухов, должны умереть. Есть пределы и смпрепному долготерпению Ордена.

Великий магистр велел слуге найти великого комтура, великого маршала и казначея и сказать, что брат Ульрик просит братьев к себе.

Держа в руках столь важное письмо, он стал прохаживаться вдоль окон, поглядывая на красные стены Верхнего замка, на башни Мостовых ворот, на мост через Ногату, по которому тянулся в крепость какой-то обоз. На доступных его взгляду улочках стояло густое движение рыцарей; отряд братьев, накрытых белыми плащами, двигался к воротам; по стенам ходила замковая стража.

Господь помог возвести эту твердыню, равной которой нет во всей Европе, думал Ульрик фон Юнгинген. Что здесь было, пока Орден не принес сюда свет истинной веры? Глухие леса, убогие избы поляков и собачьи конуры пруссов, молившихся на каждый куст. Полтора века неслыханным усердием братьев создавалась на этих землях цивилизация. Не счесть жертв, которые понес Орден, озаряя светом Христова учения замшелые души. Но скота легче обучить почитанию святого креста, чем упорного язычника. Полтора века трудились братья, и то не все плевелы преданы очистительному огню. Что ж говорить о Литве, принявшей крест па нашей памяти. И кто крестил? Кто кропил святой водой? Где брали эту воду? Один язычннк брызгает на другого водой, которую подают ему русалки, и надевает крест. Скоморошество, мерзкое надругательство над муками Иисуса. И смеют замахиваться на Орден рыцарей черного креста девы Марии, па Орден, который бился за гроб господень в святой земле. Неблагодарные свиньи с короткой памятью. Разве забыл Ягайла, кто помог ему вернуть великокняжеский престол, когда старый пес Кейстут изгнал его сидеть в Витебске? Кости бы его давно растащили волки, если бы Орден по вечной своей милости не оказал помощь, если бы не стали возле него хоругви великого Конрада Валленрода и войско ливонского магистра Вильгельма Фримерсгеймского, А Витовт? Кто оказал ему приют, когда он бегал, как бездомная собака, и вот здесь, у стен орденской столицы, выл, прося миску похлебки и кров. Сколько славных рыцарей отдало свои жизни, чтобы сделать из языческой собаки христианина, победить его несметных врагов! Разве не проявил Орден величайшей щедрости, когда послал ему братьев и рыцарей брать Смоленск? Разве не прощал подлые измены, убийства братьев, разорение замков и крепостей? Как может быть христианином существо, которое в насмешку над спасителем трижды меняло веру, принимая крест то здесь, в Ордене, то от недоверков с Белой Руси, то в Вавеле от полоумных польских ксендзов?

3

67

Лишь неизбывная жалость создателя могла уберечь такого ублюдка от разящих стрел архангела Михаила, только надежда на осознание мерзейших грехов и полное раскаяние. Но когда вместо слов мольбы о прощении грязные уста извергают угрозы Ордену, Ордену, который опекает, как мать, сама пресвятая дева Мария, когда гнусный язычник брызгает ядом на пергамин, что «он выступит со жмудинами на пруссов и огнем и мечом погонит немцев к морю, чтобы потопить их всех в соленой глубокой воде», то разве неясно желание господа раздавить взбесившуюся змею? Вот оно, не терпящее задержек желание господне, откровенно выражено оно в письме, ибо не прямы, не просты его знаки, только тем доступно их узнавать, над кем витает милость, благость, защита творца. А разве могут быть угодны небу сонмы татар, осажденные в Гродно, в Лиде, в Троках, под Слонимом, вблизи святых орденских земель. Разве не раздражают чувства спасителя тлетворное дыханье язычников, их чавканье, когда они жрут дохлую конину, их хрюканье, когда онп, подобно упырям, сосут кобыльи сосцы? Был ли пример в истории, чтобы христианский князь населял свои земли этой нечистью, кормил их, поил, терпел пх горготапье? Не было и не может быть! Христианский князь поспешил бы поднять топор и рубить, рубить, сечь, жечь, толочь. Только язычник способен сносить столько тварей, не знающих спасительного знака креста. А язычника умиротворяет одно средство — меч!

Но чем разнится от него Ягайла? Личиной. Узором короны, которой жадные, загребастые поляки прикрыли бесовские рога, чтобы умножить свои земли. С кем поведешься — от того наберешься. Теперь и полякам отшибло память, забыли свои же клятвы, обещания, честные слова. Но разве не их король Казимир заключил с великим магистром Людольфом Калиш-ский мир, по которому все Поморье, как этого хотел бог, отошло к Ордену? Или уже ни о чем не напоминают полякам могнлы, в которых тлеют кости их предков с тех дпей, когда, исполняя божыо волю, Орден сровнял с землей Гнезно, Серадзь, Бреславль? Так напомним, нам нетрудно, повторим. Разве смели они задумываться о войне, когда Орденом правил великий Винрих де Книпроде, никогда не мешкавший обнажить меч. Нет, мир вреден для славян. Если их не бьют, они считают, что их боятся. Покойный брат Конрад, пусть спокойно спит праведным сном, совершил непростительные ошибки. Можно ли было проявлять столь ангельское терпение, какое проявил он, спокойно наблюдая растущую наглость вековых врагов Немецкого ордена. Сколько великодушных уступок сделал Орден, надеясь делами добра смирить буйный нрав поляков. Разве Орден не отдал им за бесценок, буквально даром, Добжинскую землю? Тщетно, все тщетно. Как ненасытный зверюга, захватив палец, жаждет откусить руку и дорваться до туловища, так и они, получив Добжин, намерились проглотить Поморье. А после того балагана, который богохульственно был назван крещением Литвы, господи, стыдно вспоминать такое насмеяние, разве не литовцы с поляками стали визжать под стук своих бубнов, что тевтонскому Ордену уже нет дела на этих землях, что Орден должен выселиться в Дикое поле, нести крест татарам, как прежде нес пруссам.

О, тупоголовое язычество! По их мысли, достаточно размазать по лбу каплю грязной воды, упавшей с гнилого кропила, чтобы отмыть вековые грехи дружбы с лешими и водяными, поклонения кострам, дым от которых выедал светлые очи спасителя и его апостолов. Века грешили, века и очищаться, молясь па крест, который держит Орден. Сама мысль избавиться от соседства с богоугодным Орденом есть страшное кощунство. Ибо каждый добрый христианин всю свою жизнь гордится и завещает гордиться своим детям, если бывал на святых, мечом отвоеванных у пруссов орденских землях. Известно, от кого отбивается христианин, сотворяя крест, и понятно, кому крест ненавистен. Разве не Ягайла перед тем, как ступить за порог, трижды поворачивается на одной ноге подобно бесу, или же не он вместо молитвы сплевывает через плечо на созданную богом землю? И услышится ли господу молитва, которую полуверок пробормочет на языке схизматиков, потому что ни одному христианскому языку не обучен? Как лопотал по-русски, когда садился на польский трон, так и по сей день лопочет, запомнив, может быть, только польские названия каши, мяса, пирогов, чтобы без промедлений на перевод набивать ненасытную утробу. А что доброго он мог впитать с молоком своей матушки-недоверки, тверской княгини? А что, тем более, впитал Витовт, когда припадал к груди язычницы Бируты, единственно умевшей кидать по-лепья в костер, у которого грелся их лохматый Знич *. И вот

1 Знич — славянский языческий бог погребального огня, бог смерти.

такие-то ничтожные твари посажены дьяволом в королевские кресла, двигают людьми, пытаются мешать исполнению всевышних предначертаний.

Орден с чистой совестью может сказать господу богу: господи, все мыслимое и немыслимое, все доступное человеческим силам сделал Орден, чтобы образумить безумцев, призвать их к исполнению твоих великих заповедей смирения, кротости и любви. Но выше сил заставить злобного волка вдыхать сладостные запахи цветов: накрывшись овечьей шкурой, он тем легче режет ягнят, рвет на куски безвинных агнцев. Многие десятилетия, нет, века, века, терпел Орден чудовищные обиды, воистину с ангельской кротостью подставлял левую щеку, когда его с размаху били по правой, сносил на своих землях это паскудство, хотя сразу, как только император Людвик Баварский, исполняя божье повеление, подарил Ордену Литву и Русь, мог сжечь все змеиные гнезда. Грязные свиньи. Радовались бы и целовали ноги братьям Ордена, что им дозволено жить в орденских пределах. Разве не их любимый Миндовг, благодаря апостольским стараниям Ордена, был окрещен в Новогрудке и увенчан королевской короной, которую не пожалел прислать папа Иннокентий? И разве не Миндовг своей королевской властью подарил Ордену Жмудь, а потом и все свое королевство? Любому суду — небесному и земному — может предъявить Орден эти дарственные грамоты, и любой суд скажет: да, Литва, Жмудь, Черная Русь, Подлясье уже полтора вена законные земли Ордена, его полная собственность. А разве не Андрей Горбатый вручил покровительству Ордена Белую Русь, разве не был оплачен этот договор драгоценной немецкой кровью? Или кто-то другой, а не озверевший ныне Ягайла, передал Ордену Жмудь, ту ее часть, что лежит между морем и Дубиссой? Или выцвели чернила на раценжском договоре, по которому оба язычника — Витовт и Ягайла — признали, что Жмудь — вечное владение Ордена? Так сколько же можно противиться божественному предопределению, шутить над сокровенными замыслами создателя, насмехаться над вернейшими исполнителями воли незабвенного Иисуса Христа.

О, чудовища! Будь у них силы, они и с нами сделали бы то, что сделал презренный Филипп с Орденом тамплиеров. Свершался ли более тяжкий грех: обвинить в ереси, в колдовстве, в разврате, в отрицании Христа самый заслуженный Орден, снискавший славу в грознейших битвах за гроб господень в святой земле! Сжечь магистра, казнить богобоязненных

братьев, разграбить накопленное мученическим трудом достояние. Вот, век назад свершилось это зло, бог допустил его, чтобы мы не забывали о происках дьявола, науськивающего всякую дрянь на лучших учеников Иисуса. Но что удалось королю Филиппу, который за сожжение благочинных тамплиеров обречен корчиться на вертеле над негаснущим свирепым костром, не удастся больше никому. Мы не тамплиеры, мы не стерпим! Тевтонский орден будет стоять века, до последнего часа жизни всего сущего на земле, до второго пришествия, до Судного дня, когда братья его первыми вступят в рай. Бог среди всех народов счел лучшими немцев. Именно немцы отмечены яркими знаками его расположения, им поручено нести свет христианской веры! Разве не германцы разрушили языческий Рим? Разве не они, погубив языческих богов, создали священную римскую империю немецкой нации? Разве не они без сожаления об огромных жертвах, а наоборот, с радостью жертвуя кровь и жизни, двигались на восток, обращая в цветущие поля лесные дебри, где по примеру медведей сидели под корягами ободриты и лютичи? *

Поморье вам дай, думал великий магистр. А что вы делали на Поморье, когда бог по своей милости разрешил вам временно им владеть? Собирали в мешки янтарь, отнимали мед у бедных пчел, орехи у белок, грибы у ежей? Ни городов, ни дорог, ни церквей, ни торговли. Спасайте, сказал Ордену господь, спасайте этих людей от лености, а эти земли от прозябания, в котором их могут продержать тысячу лет. По господней же воле на чешский престол пришли князья Люксембургские. Немцы вдохнули жизнь в города Силезии; благодаря немцам расцвел Краков; вся Малопольша преобразилась, когда в селах и городках зазвучала деловая речь немецкого колониста; узнали божью благодать Ливония и эсты; все морское побережье украсилось прекрасными городами, которые воздвиг неутомимый немецкий дух; сотни тысяч язычников позабыли свои каркающие, противные богу языки, усвоив тот, на котором говорит с Орденом пречистая дева Мария. А два исчадья гнилых болот, привыкшие к разбою и грабежам, мечтают привести сюда толпы язычников и недоверков, на-смоктаться христианской крови, обгадить бесценные чудодейственные святыни. Кто из людей, верящих в Иисуса Христа, усомнится, что их следует попросту убить. И как можно скорее. Они не страшат Орден, они противны Ордену. Орден рыцарей черного креста никого не боится, силу его умножают реликвии апостольской церкви: оправленное в золото настольное распятие из креста, на котором принял муки Спаситель; и заключенная в драгоценную раку частица мощей святого Либория; и кусочки одежд Богоматери, в которых она рыдала над телом замученного язычниками своего сына; и веточки моисеевой неопалимой купины; и молочный зуб Марии Магдалины, взятой на небеса, к подножию божьего престола; и частица мощей святой Екатерины, которую преподнес Ордену император Карл IV.

Не страх диктует убить предавшихся дьяволу братьев, вовсе не страх, лишь завещанная Спасителем забота о христианской крови, бережное отношение к каждой христианской душе. Ибо много лелеемых ангелами жизней будет спасено, если не дойдет до большой битвы, если обе волчьи стаи лишатся своих вожаков. Бог, предоставляя Ордену столь благоприятный случай, не простит промедления, жалости, смиренного ожидания. Орден не может грешить перед господом и не согрешит. Когда обе стаи жили раздельно, Орден мог не слушать их злобный лай, прикармливая или наказывая каждую в отдельности по своему усмотрению или натравливая одну на другую, чтобы обе затем подолгу зализывали кровоточащие раны. Но если на бедного путника налетают два бешеных пса, ему тяжело. Орден уже понес горькие потери, отказавшись ради этой войны с язычниками от морского могущества, от дорогостоящих побед над Ганзейским союзом. Выгоды внезапной гибели в Кеж-марке двух царствующих врагов Ордена, гибели, без сомнения, приятной небу, столь очевидны, что в случае удачи будет необходимо возвести новый храм во славу святых патронов немецкого рыцарства.

Зазвенели шпоры — в залу входил опоясанный мечом, в тяжелом дорожном плаще великий комтур Куно фон Лихтенштейн. «Прошу простить, брат Ульрик, если запоздал,— улыбнулся комтур,— но я только сошел с коня».— «Нет, брат Куно,— ответил Юнгинген,— хоть ты и был в пути, ты пришел раньше прочих». Но и прочие — великий маршал Фридрих фон Валленрод и казначей Томаш фон Мерхейм, оба в рясах, прямо из часовни — уже переступали порог.

— Прочтите, братья, что пишут нам из Венгрии,— сказал великий магистр.— Узрите волю Господню.

Братья, сойдясь плечо к плечу, стали читать. Наблюдая за ними, магистр с удовлетворением отмечал, что каждый осознает важность венгерского сообщения, необходимость решительных действий.

— Сядем, братья,— сказал Юнгинген,— Дело наше серьез-пое, не будем гневить бога, решая его второпях.

Задвигали креслами, сели.

— Вчера прибыло наше посольство, ездившее в Прагу,— сообщил великий магистр.— Чешский король Вацлав после долгих раздумий и свойственных его легкомыслию колебаний вынес подсказанное господом богом решение. Оно ставило преграду войне, и мы полностью согласны со справедливыми его условиями. Орден не притязает ни на пядь польской земли, более того, он возвращает полякам Добжин и готов заключить с Польшей вечный мир. Единственное требование к полякам, как точно сказал король Вацлав,— отказаться от помощи неверным и недоверкам. Впрочем, братья, это трудно назвать требованием. Это призыв к исполнению христианского долга. Справедливо и то рассуждение Вацлава, что Жмудь, Литва и Русь принадлежат Ордену по дарованным грамотам, и польский король не имеет на них даже малейших прав. Бог, как известно всему миру, не возлагал на поляков апостольской миссии, это дело немцев, и Орден всеми доступными силами будет его исполнять, как исполнял прежде, когда римские папы благословляли крестовые походы на языческие земли Литвы, Жмуди и соединившихся с ними русинов, неспособных по причине слабого ума расстаться с гибельными заблуждениями, пока не примут истинного крещения. Небу противно терпеть на христианском престоле Польши литовских неофитов, и мы вполне разделяем требования короля Вацлава, чтобы по смерти Ягайлы этот престол занимали князья западного воспитания, происходящие из семейств, нарочно созданных творцом для несения пелегких монарших забот. Так, с божьей милостью, наследуются престолы во всех странах, так делается у венгров и в Чехии, и так должно быть в Польше. Увы, братья, эти скромнейшие условия отвергнуты с диким пренебрежением.

— Поляки и литва жаждут войны, и они ее получат. Орден, любезные братья, няньчился с язычниками вместо того чтобы сразу утопить, как поступает радивый хозяин с лишними или неудачными щенками. Настал час исправить прошлые ошибки. Двоюродные братья собираются в Кежмарк. Ордену зачтется как благо, если там пресекутся эти две никому не нужные, вредные делу мира жизни.

Братья согласно наклонили головы.

— Одна минута,— продолжал Юнгинген,— будет стоить всей войны. Гибель двух коронованных язычников снимает с

Ордена тяжкое бремя расходов и забот, сразу разрушится противоестественный союз Польши с Великим княжеством. Врагов Ордена охватят смятение, паника, междоусобная грызня. Ни в Кракове, ни в Вильне нет князя, способного взять в руки польский скипетр. Кто способен, кто достоин вести Польшу, будем решать мы. Наконец, скоропостижная кончина Ягайлы и Витовта в Кежмарке, скажем, от отравления рыбой, не бросает тени па Орден. Мелкие неприятности, которые доставит это происшествие венгерскому королю, можно легко искупить несколькими тысячами золотых.

— Он уже получил триста тысяч,— напомнил казначей.— Эта война крепко уменьшает наши запасы. Триста тысяч ему, шестьдесят тысяч Вацлаву за мудрость декрета, предстоящая оплата десяти тысяч наемных копий...

— Ну, если король и князь исчезнут,— сказал Валлен-род,— наемники не потребуются. Да и Сигизмунду еще не плачено, обойдется и меньшим.

— Ради великого дела Ордепа,— возвысил голос великий магистр,— каждый из нас, братья, готов пожертвовать жизнь. Стоит ли говорить о флоринах нам, давшим небу обет бедности. Пусть упивается ими погрязший в грехах Сигизмунд. Я готов дать ему в полтора раза больше, лишь бы в Кежмарке свершилось то, чего хочет господь.

— Не думаю, братья, что это будет легко,— сказал великий комтур.— И Ягайла и Витовт потребуют от Спгизмунда охранных грамот. У каждого будет свита в тысячи полторы. Каждую минуту и днем и ночью их будет окружать кольцо панов и бояр. Ни тот, пи другой не пьют, любое блюдо будет опробовано, смельчак, обнаживший меч, тут же зарублен. Единственная возможность — окружить Кежмарк кольцом и вырубить поляков и литву полностью. Но Сигизмунд никогда на такой решительный поступок не согласится.

— И что, брат Куно, ты предлагаешь? — спросил Ульрик фон Юнгинген.

— Милостивый бог не дал Ягайле детей,— ответил комтур.— А ему шестьдесят четыре года. Род его угаснет вместе с ним. Пусть живет. Достаточно уничтожить Витовта, что намного проще, чем покушаться на обоих. Насколько я знаю литовские и русские дороги, князь поскачет из Вильни па Брест, а из Бреста в Люблин. Можно выслать две-три хоругви в засаду или же напасть на князя врасплох, когда он остановится ночевать.

— До Бреста четыре перехода,— возразил Валленрод,— пройти их незаметно нельзя.

— Что ж, можно ждать Витовта под Слонимом,— ответил Лихтенштейн.— Два перехода от наших границ. Рыцарей можно одеть в кожухи или в татарские халаты. Вдобавок смелый наезд н разрушение Бреста или Слонима посеют смятение.

— А что думает брат Фридрих? — спросил великий магистр.

— Соглашаюсь с братом Куно,

— А брат Томаш?

— Не знаю, не знаю,— сказал казначей.— Витовта охраняет дьявол, и трудно поверить, что он попадется в столь простую ловушку, как дорожная засада. Надо выслать десятки людей на дороги и в города, чтобы следить путь князя, держать десятки гонцов. Сложно, очень сложно.

— Разумеется, нелегко, брат Томаш,— ответил великий комтур.— Но что ж делать? И потом, братья, мне не верится, что старый лис Ягайла при его подозрительности, недоверии и крайней лености пустится' в эту рискованную поездку. Можно не сомневаться: если мы думаем о нем, то и он думает о нас: что измыслит против меня Орден? Не отравит ли меня царственный брат Сигизмунд? Уверен, что он найдет повод остаться в Вавеле.

Трудно было возразить великому комтуру, и братья долгое время молчали. Вдруг Куно фон Лихтенштейн расхохотался.

— Будет неплохо, если Витовт поедет к Сигизмунду один,— сказал комтур, хитро поглаживая бороду.— Вспомним, братья, давний Салинский мир, когда грязная боярская сволочь, упившись, закричала: «Слава Витовту — королю Литвы и Руси!» Радость доставили язычнику эти пьяные крики. Пусть Сигизмунд предложит ему желанную королевскую корону, При одном, разумеется, условии — разорвать союз с Ягайлой и никогда не произносить «дедич Жмуди». Жмудь — орденская земля, которая соединяет Прусский орден с Ливонским.

— Что ж он, дурак? — спросил брат Томаш.

Валленрод мученически кривился.

— Братья, о чем мы думаем? — призвал он.— Какую корону? Кому? Мало лп этот зверь водил нас за нос? Пусть дьявол коронует Витовта за верную службу. На том свете. Не вижу лучшего средства, чем сжечь Кежмарк вместе с Витовтом и Сигизмундом. Никаких затрат, только на солому.

Великий магистр ударил рукой по столу:

— А что, брат Фридрих, ты прав! Мне правится! Вот это будет неожиданно! Меч, нож, стрелы, яд — они позаботятся отразить. Но Витовту в голову не придет, что его можно запечь на костре, как теленка. Но, само собой, не должен пострадать король Сигизмунд. Старый друг лучше новых двух. Поэтому сделаем так: силами двух хоругвей наскочим на Витовта по дороге из Вильно в Брест. Согласен ли ты, брат Фридрих, вести эти хоругви?

— С удовольствием! — откликнулся великий маршал.

— Если Витовт уйдет,— развивал план магистр,— встретим в Кежмарке. Пусть Сигизмунд предложит короноваться. Согласится — пощадим. Если откажется или, по своему языческому обыкновению, начнет хитрить, подожжем город и в начавшейся панике посечем. Для этого потребуется нанять местный сброд.

— Брат Ульрик, неужели ты считаешь возможным,— удивился Валленрод,— посвятить Сигизмунда в это дело?

— Почему бы нет? Конечно, в самых общих словах.

— Захочет ли он губить город?

— За деньги он мать родную сожжет,— сказал магистр,— а уж никчемный Кежмарк сам обложит дровами. Впрочем, лучше не пугать его. Нет,— сразу же и раздумал,— еще сдуру помчится тушить. Что ты думаешь, брат Томаш?

— Можно попытаться. Если бог выкажет милость — исполним.

— Помолимся,— сказал с убеждением Лихтенштейн,— бог нас не оставит.

Поглядывая на братьев, великий магистр теплел сердцем. Завтра колесо покушения покатится: будут отправлены па Русь купцы, старцы, скоморохи, пойдут секретные письма на немецкие дворы в Вильню и Брест, поскачут гонцы в Венгрию, брат Куно отправит толкового, делового человека в Кежмарк,— колесо покатится и сомнет одного из врагов. Его не станет. Вздохнет, наконец, спокойно земля, и облегченно вздохнет Орден. Останутся сами по себе, без литовской и русской помощи, поляки и будут наказаны. Взвоют вероломные жмудипы. Впрочем, что Ордену Витовт, что Ягайла? — остановил себя магистр. Врозь они или вместе — разница невелика. Пусть держатся парой — тем больше крови попьют орденские мечи.

ВОЛКОВЫСК. ВЕРБНАЯ НЕДЕЛЯ

Истекали томительные для Софьи месяцы ожидания пасхи, приезда сватов, встречи с Андреем. Уже близилась вербница, уже могли в любой час прибыть желанные гости. Днем раз за разом выбегала на дорогу, вглядывалась в чистую даль, вслушивалась в тишину — не скачет ли к ней любимый боярин? Сны ночные, покружив у изголовья, улетали; прижимая к сердцу подаренный складень, просила святых уберечь Андрея Ильинича от несчастий. В ночной темноте избы, затаивая дыхание, мечтала, что на пасху, когда в замковой церкви отец Фотий возгласит: «Друг друга обымем, рцем, братие!» — и все начнут целоваться, и она поцелуется с Андреем, и потом, когда подарит ему крашеное красное яичко и скажет «Христос воскресе!», а он ответит «Воистину воскресе!», опять Андрей и она крепко поцелуют друг друга. Сердце замирало от близости великого счастья. По вечерам, сидя за прялкой, вздрагивала при каждом стуке дверей, а стоило разлаяться дворовым псам — пряжа выпадала из рук, ноги отказывались держать; обомлевши, просила отца: «Таточка, едут, встречай!» Боярин Иван, проигрывая сыну в шахматы, сердился: «Ты что, дура молодая, тоскуешь! Схудела — противно глядеть. Скажут: страхолюдину сбываем с рук. Ты богу молись, богу!» Мишка, вгоняя в стыд, смеялся: «Силу, сестра, береги! На медовый месяц много надо здоровья!» — «Уж ты помолчал бы! — шикал на него отец.— Много ли сам об этом знаешь!»

В субботу накануне вербницы были посланы в Волковыск две бабы посвятить охапку вербы. Спать полегли рано, чтобы пораньше в праздничное утро встать: только Софья не спала, целовала складень, шептала молитвы. Вдруг услышала над головой воздушный трепет, легкое дуновение коснулось горячего лица. Софья, не дивясь и не пугаясь, поняла: ангел машет лебедиными крыльями, спустился сказать, что завтра следует ожидать Андрея. Зарылась лицом в подушку, отблагодарила божью заботу радостной слезой, размечталась о завтрашнем дне и в самых светлых чувствах уснула. Пробудилась же от какого-то непонятного, колкого хлопания по спине. Отворила глаза — Мишка заливается смехом, бьет вербой. Теперь уже вдвоем пошли хлестать Гнатку. Богатырь сладко спал. Осторожно стянули кожух и ударили в две лозы, и еще, еще — мертвый бы очнулся, но не Гнатка. Пырская смехом, принялись щекотать старику сережками губы. Тот сквозь сон отмахивался огромной ладонью, как от назойливой, неуловимой мухи. «Вот же зубр! — дивился Мишка и предложил: — Неси воды — окропим!» — «Я вам окроплю!» — вдруг грозно пробасил Гнатка и рассмеялся, довольный своим незатейливым обманом.

Скоро поднялся весь двор; позавтракали, стали собираться в церковь. Выехали большим поездом: все дворовые старухи и бабы упросились ехать, тесно понабились в сани; лишь трое паробков были оставлены сторожить двор. В дороге встречали рассвет. День, обещавший Софье долгожданную радость, начинался чудесно: впервые за зиму расчистилось от седых облаков небо; на свежей лазури господь, празднуя вербное воскресенье, проявил яркое солнце; вспыхивали блестками в алых лучах снега; сползал зимний покров с сонного леса. В городе, призывая народ в храмы, трезвонили колокола. Несколько человек стражи топталось на въезде, поглядывая на приезжих, здороваясь со знакомыми. Народ, истосковавшийся за нудные недели поста, весь высыпал на улицы. Благочинно шли слушать обедню семьи, старухи вели приодетых счастливых детей.

Росевичи всем своим скопом заехали сначала к возному, где ожидали их бабы с освященной вербой. Тут вербу разобрали, украсили ленточками и уже вместе с Волчковичами направились на Замчище. На рыночной площади, перед Мико-лаевскнм костелом, толпились католики. Шли мимо, раскланивались: «Здорово, Сургайлы! С праздником!» — «Здорово, Журдак! Здорово, Матуш!» И те в ответ: «И вас с праздником!» Хоть и другой держались веры, но хорошие все были соседи и люди. Вот когда приезжали молиться, тогда только и делились — одни перед замчищем поворачивали в свой костел, другие поднимались на Замковую гору в свою церковь.

Вокруг церкви и по всему замчищу стояло полно боярских возков; распряженные лошади хрустели сеном. На звоннице дьячок Семашка отбивал благовест; праздничная толпа, крестясь, снимая шапки, вступала в храм.

Старый отец Фотий, застыв у аналоя, с ликованием в душе глядел, как украшается огнями свечей господне место. Словно вербный сад расцвел в храме; каждая рука держала пустившую сережки лозу, в каждой руке трепетно горела тонкая восковая свеча. Он воздел к небу очи — смолкли шумы, человеки затихли, освободили сердца от суетных забот для святого единения с духовным отцом. Шорох общего креста прошумел в церкви и унесся к небесному престолу. Отец Фотий, отлистав нужный стих евангелиста, начал читать народу о въезде Иисуса Христа в Иерусалим. Читая, он зримо представлял себе, словно видел собственными глазами, и тихую поступь осла, на котором восседал сын божий, и толпы людей, омахивающих Иисуса пальмовыми ветвями, и ликующие их крики: «Осанна сыну Давидову. Благословен царь, грядущий во имя Господне», исподлобные взгляды фарисеев, и чудо воскрешения из мертвых Лазаря. Отрываясь от рукописных строк, он с умилением наблюдал действие святого рассказа — великие дела сына божьего прояснили лица волковыской паствы. Сам господь мог радоваться на облаках, видя в день своего праздника чистоту сердец и кротость помыслов христиан. Окончив чтение стихов, отец Фотий взглянул на хор, готовый к песнопениям, и чуть приметно кивнул. «Воскресенье Христово видевше...» — запел хор, но вдруг, глуша и сбивая слова чудесной молитвы, донеслись в храм сквозь растворенные двери тяжелый гул конской лавины, гром страшных криков, дальний звон мечей, и внезапно ввалился в церковь окровавленный человек с голым мечом — толпа раздалась, шарахнулась в стороны, потом ближние огляделись, что это Стась Матуш, боярин* латинской веры, и Матуш хрипло, истошно, страшно выкрикнул:

— Немцы!

Стон изумления и ненависти вырвался из всех уст. Бояре, обнажая мечи, поперли из церкви; через минуту в храме остались женщины, дети и бессильные старики. «Помолимся, братие и сестры! — воззвал отец Фотий.— Вознесем мольбу богу о помощи любящим его, о погибели с мечом приходящих, кощунствующих господа, его ненавидящих!» Слезы текли из глаз старика, душа раздиралась; он обернулся к распятью и надсадно воспел: «Погуби крестом твоим борющие нас, да уразумеют, како может православных вера, молитвами Богородицы, едине Человеколюбие!» Слышал за спиной сухой шелест молитвы, творимой матерями и женами воев, слышал всхлипывания страшащихся детей, недалекий лязг боевого железа, рев, ругань, вскрики и ожидал в горячем ознобе знаков божьей защиты пли научения.

Бояре же, высыпав па двор, побежали к замковым воротам, в которые отступали с рыночной площади теснимые крыжаками литовцы. Отчаянно дрались литовские бояре, первыми приняли удар, заслоняя семьи, бежавшие из костела на зам-чище: толпа баб, старух, ребятишек искала теперь спасения в церкви. Жуткие были мгновения: пешие против конных,

без панцирей, кольчуг, в одних ферязях и кафтанах, считай, голые, против стальных лат, с непокрытыми головами против укрытых коваными шлемами немцев, без единого щита, только с мечами и кордами против копий и арбалетчиков. Предстояло гибнуть, уже гибли в рубке у ворот, и многие замерли. «Сани бери, возки! — нашелся старый Росевич.— Ставь валом!» Уверенпый его крик привел бояр в движение. Побежали к саням брать оставленные луки и стрелы. Дружно выкатили напротив ворот десяток саней, поставили валом. Кто не имел меча, отрывал оглобли. Василек Волчкович вскочил в нераспряженный возок, секанул мечом лошадь — та, взвившись, понеслась прямо на конных вожаков, смешала их строй; ее проткнули копьем, она повалилась, заграждая дорогу. Десятка два людей побежали с тиуном в замок брать сагадаки и топоры. Укрываясь от стрел за поваленными санями, ждали бояре ближнего боя, когда пойдут в ход мечи. Страшно близились к ним тяжелые кони, блестели па солпце острия копий п латы крыжаков. Наехали, ударили копьями, пятерых сразу наповал. Какой-то рыцарь правил копье на Гпатку. Силач вырвал древко, обернул, вонзил крыжаку в живот, пробив панцирь, и выдерпул немца из седла, как выдергивают на остроге щуку. Бояре били оглоблями, секли мечами морды коней; кони вздымались, сбрасывали рыцарей, падали с подрубленными ногами. Наскок немцев сломался; уже от замка летели в них ответные стрелы, и у вала из саней и трупов схватились биться на мечах. *

Сеча шла и у костела, и на Песках, и на Слонимской, Виленской улицах. Немцы рубили, не разбирая — женщина, мужчина, старуха, дитя; кто попадал под меч — валился с разрубленной головой.

На рыночной площади в окружении братьев и рыцарей стоял великий маршал Ордена Фридрих фон Валленрод. Ни дикое ржание взбесившихся лошадей, ни вопли, ни гром битвы, ни удары молотов, которыми рыцарские слуги сбивали с лавок замки, ни рубка спасавшихся через заборы баб — ничто не отвлекало его от напряженного ожидания главной вести, вести о гибели великого князя. Смятение, страх, кровь, гибель ничтожных недоверков, сопротивление наиболее упрямых, одержимых бесами язычников,— все было так, как и должно быть, когда карающий меч Тевтонского ордена исполняет господню волю. Мечи должны омываться кровью, русины, литва должны вопить, чтобы ангелам было легче считать уничтоженную нечисть. Таков их удел. Если бы богу не было угодно допустить немецкие хоругви в это логово, он поставил бы им на пути препону. Он не вмешался, значит, ему угодно. Наоборот, господь позаботился об Ордене, помог, устранил все преграды. Вчера, когда отряд таился в лесу, гонец из Слонима сообщил, что Витовт под вечер выедет в Волковыск. Можно было поджидать поезд князя на дороге, но на этих узких лес-пых дорогах трудно развернуть к бою хоругвь, и велик был риск, что, пользуясь темнотой и сугробами, князь Витовт нырнет в какую-нибудь ему одному известную берлогу, к любимым медведям, где может просидеть до весны. Он, великий маршал Ордена, благоразумно решил захватить Волковыск в час обедни, когда вся шваль, вся литва и русины соберутся в своих церквях и вместе со своим князем будут молиться своему древнему богу плодородия — Вербе. Ночью одна хоругвь обошла город лесами, чтобы одновременно ударить с обоих ворот. Дубоголовая стража без заминки пропустила несколько подвод с переодетыми в боярские шубы храбрыми рыцарями, которые тут же перерезали этим хрякам горло. И доблестные хоругви вступили в языческое логово, вошли неприметно, как неприметно приходит смерть; лишь несколько дураков, охранявших вот здесь ненужные никому солому и сани, кинулись орать своему стаду: «Немцы! Немцы!» — и заткнулись стрелами арбалетов. Да, немцы! Дивитесь и войте в последний раз, сходя в пекло, в котлы с огненной серой. К сожалению, многие волки, рычавшие какую-то песнь в этом похожем па хлев костеле, сумели спастись в замок, и, судя по остервенению, с которым они сдерживали рыцарский удар, князь Витовт сейчас прячется на замчище.

С замчища прискакал брат Альберт — белый плащ заляпан кровью, порван, па латах вмятины от мечей.

— Князь там? — поспешил узнать Валленрод.

— Неизвестно,— ответил монах.— Бешено отбиваются.

— Приведите кого-нибудь! — бросил рыцарям маршал.

Весьма скоро к нему подогнали копьем озлобленного старика.

— Спроси, где князь Витовт? — сказал Валленрод переводчику.

Толмач спросил.

— Не знаю! — ответил старик.

— Он прибыл в город?

— Нет! — ответил старик.

— Может, ты не видел?

— Точно не прибыл,— сказал старик.— Был бы князь, вас бы здесь не было.

Услышав от толмача такой довод, великий маршал раздраженно повел рукой. Старика отвели и зарубили.

Однако какая обида, подумал Валленрод, если старый болван сказал правду и дьявол вновь уберег своего выкормыша. Стоило ли ему, великому маршалу, мерзнуть всю ночь в лесу, слушать вой волков, чтобы сделать мелочное дело. Избить этот языческий городишко мог любой.

— Бешено отбиваются! — желчно выкрикнул Валленрод в лицо брату Альберту.— Кто? Чем? Вербой? Всех перебить.

— Брат Фридрих! — оскорбился рыцарь.— Твой один меч сделает больше, чем десять наших.

Это значило: сам, мол, стоишь, боишься; попробуй-ка, покажи храбрость.

— Ты прав, брат,— спокойно ответил Валленрод и поскакал в гущу боя.

А на Слонимской, Виленской, на Песках народ хватал луки, секиры, цепы; стрелами валили крыжацких коней, пеших крыжаков били цепами и кистенями, закрывались в дворах, сбивались в десятки, заграждали улицы, и легкая поначалу рубка безоружных теперь оборачивалась для немцев немалой тратой людей.

На замчище, куда поскакал Фридрих фон Валленрод, горел ожесточенный, рукопашный бой. Уже много полегло волко-выских бояр, и немцы, наступая, близясь к церкви и замковым избам, победно кричали. В этот тяжкий для бояр миг из храма вышел отец Фотий. Был в золотых ризах. Подняв напрестольный крест, он сказал: «Господи, дай мне силы!» — и бог услышал и дал, и отец Фотий звучным, как в молодые лета, голосом воспел: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его, и да бежат от лица его ненавидящие его. Яко исчезнет дым, да исчезнут...» И рядом с отцом Фотием стал старый Матвей Суботка, высоко держа святую хоругвь с ликом Пречистой матери божьей, и тоже запел. И вышли из церкви и стали рядом с отцом Фотием и Матвеем Суботкой седые старухи и отдали песне всю боль и силу своих скорбящих сердец. И кто из бояр угасал духом — воспрял, и кто ослаб мощью — окреп, и кто отступал — остановился. А в хор, в поющих богу людей, понеслись, жикая, стрелы; обходили отца Фотия, но не обходили старух, и те тихо опадали на землю, и сухие их руки творили последний крест ради победы бьющихся с врагом сынов и внуков, и мученицы волковыские отходили на небеса святыми. И в хоруговника Матвея Суботку ударили железные немецкие стрелы, и выпала из разжавшихся рук святая хоругвь. И пришел смертный час отца Фотия — вонзились в него стрелы, и оборвалась, замерла песнь, и он упал поперек паперти, преградивши вход в церковь ее врагам.

Оглянулись бояре — снег перед храмом устлан телами матерей, и торчат из тел, давших жизнь, крыжацкие жала. Окаменели сердца, и перестали волковысцы защищаться, а стали убивать. Семка Суботка лез под коней и резал ножом брюхи. А следом шел Василь Волчкович и рубил падавших. Снимал двуручным своим мечом головы Гнатка, а рядом бился боярин Иван, а рядом с отцом Мишка, а рядом все братья Верещаки, примирившиеся в этот горький для города час, а рядом Шостаки, Волчковичи, Счастные, Сопотьки, Комейки, Сургайлы, Ходыки, все, кто был жив. По всему замчищу секлись волковысцы с крыжаками — на грудах трупов, у стен, у конюшен, на санях, у замка. Тяжело было боярам, и бог надоумил Егора Верещаку сделать легче: побежал в церковь и вышел с горящим жгутом; донес огонь до первых саней — полыхнула солома, и зажегся костер. С соломенным факелом кинулся Верещака ко вторым саням, к третьим, в гущу свалки. Загорелись возки, из которых строили вал в начале боя. Высоко взвились огни, десятки костров забушевали на зам-чище; лошади, спасаясь от жара, бились в оглоблях, ревели, шарахались, мчали на толпу, смешивая, давя рыцарей и бояр; площадь боя сузилась, и немцы стали выдавливаться из ворот.

Освежив меч кровью двух недоверков, Фридрих фон Валленрод вернул себе доброе расположение духа. Нет князя, думал маршал, есть бодливые язычники. Уменьшим их число. Раздули огонь, хотят защититься — в нем и очиститесь! Внезапно конь маршала горько заржал и осел на задние ноги. Маршал увидел сквозь щель забрала метнувшегося в сторону молодого русина. «Волк! — подумал маршал.— Зарезал дорогого коня!» — и с бешенством секанул русина по спине. Но тут же пришлось отступить перед огромным волчищем, который рубил двуручным мечом. Маршала закрыли, он побрел с замчища на площадь. Тут ему подвели свежего коня. «Сбор!» — крикнул Валленрод трубачу. Над городом полетел звонкий сигнал рыцарям собираться к хоругви. И только замер голос трубы, как зазвонили колокола Пречистенской церкви — бояре отбили звонницу, и Семашка ударил в набат.

— Город поджечь и покинуть! — распорядился Валленрод, понимая, что исполнить приказ так, как следует, поджечь все, чтобы к утру только пепелище чернело на месте Волковыска, не удастся. Нельзя было без огромных потерь зажечь замок, из которого отходили рыцари, нельзя было без траты людей вновь войти на загороженные улицы. Погубить же рыцарей, приобрести славу неудачника — нет, Волковыск того ие стоил.

Меж тем, исполняя приказ, лучинки лезли в дома, где не было хозяев, где не кидались с топорами мозжить шлемы и головы. Загорелись лавки на рыночной площади, Миколаевский костел — потянуло дымом. Валленрод приказал трубить выступление, но сигнал глох в колокольном трезвоне, и хорунжий замахал стягом. Крыжаки, выстраиваясь в колонну, пропуская вперед сани с лупами, потянулись из города.

Когда ударили колокола на звоннице и шум боя заметно притих, бабы, молившиеся в церкви, стали подниматься с колен и выходить во двор. Страшное зрелище открылось их глазам, и с плачем, причитаниями взялись они за горькую работу. Внесли в храм и положили на алтарь отца Фотия, и положили на каменный пол побитых старух и хоруговника Суботку. Крестились, тихонько подвывали над родными: «Мамочка любая, мамочка дорогая!» Завыть бы во всю силу боли, заголосить бы во весь голос, по не тот был еще час, не знали, кого еще придется оплакать — все замчище было покрыто убитыми. И плакать не дали, крикнули бежать, гасить хаты. Уже немцев не осталось в городе, уже возный Волчкович, взяв на себя власть погибшего тиуна, отрядил к воротам людей и ворота закрыли. Горело около полусотни дворов. Растянувшись цепью к Волчанке, к колодцам, подавали ведрами воду, сбивали огонь, мешали разбушеваться, переброситься на соседей. Только через час, притушив пожары, пошли выяснять, кто жив, кто мертв. На замчище мужики и бабы разбирали убитых — волокли к стене немцев, несли к церкви своих.

Настрадавшаяся неведением Софья вернулась в замок искать отца, брата, Гнатку. Увидев старого богатыря живым, кинулась к нему, обвила шею, зарыдала в жесткую мокрую бороду. «Ну, ну,— утешительно шептал старик,— живы, и слава богу!» Тут подошел закопченный, в обгоревшем кафтане Мишка. Уже втроем пошли ходить среди мертвых, смотреть своих. Боярина Ивана нашли у сгоревших возков, среди посеченных крыжаков. Был еще жив. Возрадовались, понесли отца к Волчковичам. У них свое горе — боярыня, Настя с Ольгой, братья голосят над Васильком. И некуда податься. В каждом дворе плачут, кричат, воют — там муж зарублен, там детей порубило, там мертвую жену принесли, там и мать и отец убиты, и сидят возле бездыханных родителей малолетние сироты. «Какая ж это Вербница! — ужасаясь, думал Мишка.— Конец света худшим не будет. Как господь мог позволить? Людей погублено сотни, не счесть, половина города и повета. За что? За какие грехи? Чем этот малец,— увидел на сугробе подростка, наискось рассаженного мечом,— провинился? Господи, глянь, воззрись на дело немцев. Все кровью залито, людьми умощено! Как терпишь! Как сносишь! Почему землю под убийцами пе разверз!» Встретили Егора Верещаку с паробками — несли на кожухах Петру и Миколку.

— Живы? — спросил Мишка.

— Дышат,— сказал Егор.— А боярин Иван?

— Дышит,— ответил Мишка,— Домой поедете?

— Что ж тут делать, поедем.

— Так нас погодите — сейчас дворню соберем.

Из дворовых баб шесть оказались побиты. Их занесли в церковь, отыскали свободные еще местечки у стен, вложили в остывшие руки свечи и оставили до утра. Пошли искать сани и лошадей — свои, оставленные на рынке, были взяты крыжаками. Быстро нашли — не скупились в этот день люди, не жалели, откликались на горе. Соединились с Верещаками и выбрались из несчастного Волковыска. Гнали в Рось, не щадя лошадей. Мнилось, что родной кров вернет отца к жизни, что сейчас прибудут, положат старого боярина па кровать, согреют, перевяжут, напоят горячим медом, и согреются, шевельнутся губы, откроются живые, любимые глаза. Но задолго до поворота на Рось почуялся пугающий запах гари. Примчались — черная пустошь на месте двора, только печь да головешки остались от древнего дома. Не жалко добра, страшно, что отца негде приютить для ухода. Помчали к Кульчихе, однако с дурным предчувствием, потому что дорога была изрыта сотнями крыжацких коней. Хата шептуньи стояла целой, но жутко выл внутри пес. Мишка бросился в избу, позвал: «Кульчиха! Бабка!» Молчание. Раздул в печи уголек. Зажег лучину. Зарубленные старуха и коза Лешка лежали в углу, а рядом сидел пес Муха, слезился и выл. Помчались к Егору Верещаке; тут немцы не проходили, двор был не тронут. Боярина Ивана внесли в избу, положили на лавках, бабы заспешили ухаживать. Разрезали рубаху, глянули и стали креститься — торчал возле соска коротенький обломок стрелы, и запеклось вокруг него совсем мало крови — вся разлилась внутри. Гнатка и Софья зарыдали. А в другом углу помирал Петра, а в третьем — Миколка. К полуночи все трое и отошли.

Горестной была ночь с шестнадцатого на семнадцатое марта во всех волковыских и окрестных дворах, доделывала смерть в эту ночь то, что не успела в погибельный день Вербного воскресенья, подбирала недобитых, гасила надежды живых. И в мучительную эту ночь волковыские бояре клялись припомнить крыжакам кощунственный наезд в час молитвы, вернуть мечами кровавый долг.

Назавтра под вечер, загнав по дороге из Слонима трех коней, появился у Верещаков измотанный страхами Андрей Ильинич. Печальной была радость встречи: готовился к празднику, сам маршалок Чупурна согласился сватать для Андрея дочь Росевича, а прибыл на похороны. Условился с Софьей и Мишкой, что в мае, когда пройдут сорок дней, приедет для обручения.

На пасху проследовал через Волковыск великий князь Витовт, и Андрей присоедипился к свите. Пасху же в Волко-выске не отмечали: как было радоваться Христову воскресенью, если чернели посреди снегов свежие могильные холмы.

КЕЖМАРК.

ДЕНЬ ОБРЕТЕНИЯ ЧЕСТНОГО КРЕСТА

После двух недель неспешного путешествия через Брест и Люблин великий князь со всем своим обозом и полтысячью охраны прибыл в Ланцуту, где уже ожидал его король Ягайла. Отсюда зелеными весенними дорогами направились в Новый Сонч и остановились в замке, вознесенном на скале над разливом бурного Дунайца. Здесь, посовещавшись с епископами, король решил остаться под защитою замковых стен и передал все полномочия для бесед с королем Сигизмундом князю Витовту. Назавтра великий князь с пышною свитой своих и польских панов, со своею хоругвью и отрядом польских рыцарей, с внушительным поездом подвод выступил в путь. Дорога кружила среди лесистых гор; то вилась по узкому лесному ущелью, то взбиралась под самое поднебесье, и с высоты далеко открывались одетые свежей зеленью долины и холмы, а внизу сквозь позолоченный воздух сверкали петли реки, вдруг разбивавшейся жемчугом на перекатах; или дорога шла по крутым склонам, а то и вовсе краем каменистого обрыва, в котором стояли, подобно рогатинам, островерхие пихты. Часто виднелись на обезлесенных холмах крепостцы, сложенные из желтого камня, совершенно неприступные. Бояре княжеской охраны, привыкшие к глухим равнинным пущам и легким погоркам, дивились красоте сончской земли. «Ну, прямо рай! — думал Ильинич.— Буду рассказывать Софье — не поверит!»

Заночевали в Мушине — князь и епископы в замке на вершине горы, бояре и польские шляхтичи — в повозках. С зарею поднялись и под вечер прибыли в Кежмарк, встреченные по дороге толпою знатных венгерских палатинов. Под постой князю, и свите, и охране были отведены в полуверсте от замка тесные деревянные дома в два-три потолка, с тесными дворами и стайнями, однако хорошо обеспеченными овсом и сеном. Утром, с подобающей важностью вырядившись, поехали в замок. Пели трубы; венгерская стража раздвигала густую толпу кежмарских ротозеев, вышедших поглазеть на необычных королевских гостей и несметные подарки, которые несли на руках две сотни бояр.

Король Сигизмунд и королева Варвара встречали великого князя на замковом дворе. После взаимных многословных уверений в радости свидания князь Витовт попросил королевскую чету принять от него и великой княгини Анны скромные дары. Перед королем пронесли на перчатках двенадцать соколов, потом двенадцать кречетов и столько же седых канюков; провели свору из двенадцати великолепных борзых; провели двенадцать вороных рысаков, потом двенадцать каурых аргамаков, потом повели двенадцать седых скакунов под седлами из золотой парчи; кони, гордо переступая, стучали о камень двора золотыми подковами. Сигизмунд, заметив золото на копытах, побледнел. «А, защемило! — весело подумал Витовт, следивший за королем сквозь прищуренные веки.— Небось, сам помчишь на конюшню подковы отдирать». Потом пронесли двенадцать золоченых круглых щитов, и столько же овальных, и по дюжине копий и дротиков; пронесли дюжину собольих шапок, вышитых жемчугом, и по столько же собольих колпаков, куньих рукавиц и опять же куньих рукавов, шитых жемчугами; пронесли двенадцать кафтанов и двенадцать шелковых платков, и двенадцать восточных ковров; тридцать бояр несли сороками соболей, и еще тридцать сороками же несли горностаев.

Ильинич успел раза три пройти перед королем — ведя аргамака, потом неся копья, потом меха, и присмотрелся: Сигизмунд был рослый, дородный детина с плутоватым лицом;

глаза его зорко впивались в каждую вещь, полные приоткрытые губы легко шевелились, словно вели счет. Нарумяненная королева Варвара, молодая, но плоская, как немецкий щит, Андрею совсем не понравилась — ни в какое сравнение не шла с Софьей. И взгляд у нее был какой-то кошачий, блудливый; встретишь на улице, если не скажут — королева, подумаешь — потаскуха. «Ну,— думал,— буду рассказывать Софье, ни за что не поверит!»

А подарки не кончались. Несли двенадцать чаш из позолоченного серебра, и двенадцать пар покрытых золотом ножей, и четыре оправленных в серебро охотничьих рога, и соболью шубу, шитую жемчугом с двенадцатью чистого золота пуговками, и двенадцать белых полотенец, с золотым шитьем, и большое шитое золотом полотенце с золотой бахромой, и три пары унизанных жемчугом башмаков, и еще тридцать сорокой соболей, и двенадцать скатертей, украшенных золотой нитью, и опять собольи рукавицы, и еще полотенца, и еще шелковые платки, и еще драгоценные шапки, и еще меха.

Все это принималось королевскими псарями, конюхами, сокольничими, мечниками, сотнею мелких слуг и уводилось в глубины двора, уносилось в покои замка под искренние восхваления королевы и короля Сигизмунда, который, радуясь таким непредвиденно богатым дарам, приговаривал себе для душевного равновесия: «Видит бог, я не принуждал этих людей везти сокровища; могли прибыть и с пустыми руками; я был бы не менее счастлив послужить против войны; и было бы лучше, если бы прибыли без ничего, ведь что там ни говори, а жемчуга, золото, горностаи — это нажим, подкуп. Но дух короля,— решил Сигизмунд,— должен быть тверд!»

Наконец прошли в залу и расселись в деревянные кресла: позади Витовта — маршалок Чупурна, виленский наместник Минигал и польские епископы, позади Сигизмунда — толпа баронов.

— Тому назад тринадцать лет,— приступил к делу Витовт,— божьей милостью король польский Владислав и ты, Сигизмунд, божьей милостью король венгерский, заключили мир, и до истечения его срока осталось три года. За эти тринадцать лет пи одна из сторон мир не парушала, между нашими странами царило угодное господу понимание, дружелюбие и, можно сказать, братская любовь!

— К божьей славе! — воскликнул Спгизмупд.— Все, что мы ни делаем, делаем во имя Христа!

— И мы точно так же! — подтвердил Витовт,

Все дружно перекрестились, и князь продолжал:

— Жить в мире со светлейшим королем Сигизмундом мы считаем для себя за высшее благо и большую радость, и мы готовы заключить вечный мир, чтобы во веки веков на наших общих границах стояло нерушимое спокойствие и никто не терпел бы разорения. Но, к глубокому нашему сожалению, не все наши соседи дорожат миром, как ты, король Сигизмунд. Тевтонский орден, наоборот, за лучшее для себя считает войну против Литвы и Польши, каковая война и ведется с прошлого лета и остановлена коротким перемирием до дня Иоанна Крестителя. Мы, сколько себя помним, все время терпели от крестоносцев,— сказал Витовт и стал излагать жалобы. «Чем же ты отплатишь за редких коней, за жемчуг и золото? — думал он, перечисляя обиды, испытанные от немцев.— Как с неба тебе свалилось. При твоем-то безденежье». Вспомнилось вовсе некстати, потому что чуть не пырснул смехом средь горького повествования, как Сигизмунд, только получив в дар от английского короля две золотые чаши, тотчас послал их в Брюссель заложить за восемнадцать тысяч. «Воевать нелегко, флорипчики * нужны, золотая монета,— думал князь.— Ну, хорошо, против нас Орден подсыплет, а против турок кто даст?» Не откладывая, вплел в свою речь турецкую угрозу, сказав: «Король Сигизмунд известен всему миру как стойкий защитник христианства от свирепого язычества, как верный слуга господа, не жалеющий ради святой веры ни рыцарства, ни казны».

Сигизмунд же, слушая утомительнейшее перечисление всех нападений крестоносцев на литовские, русские и польские города, скучнейшую хронику всех поджогов, убийств, изнасилований и грабежей, совершенных братьями Ордена за последние сто лет, и кивая головой в знак своего внимания, думал о наивности великого князя и польского короля, жаждавших услышать от него однозначный ответ: да, он, венгерский король Сигизмунд, согласен, что Орден развязал несправедливую войну, и не будет его поддерживать, а будет хранить заключенный с Польшей мир, чтобы Ягайле и Витовту было проще разбить крестоносцев на поле боя. Нет, не иначе они полагают, думал Сигизмунд, что я набитый дурак. Какая мне беда, что вас жгут и насилуют. Сами виноваты. Объединили, черт побери, такие земли с множеством народа и удивляетесь, что все хотят укоротить вам крылья. Что мне за радость, что вы победите Орден? Появится грозный сосед, только и всего, новые заботы. Скажи вам: «Да, мы в стороне!» — да еще вслух. Ишь, хитрецы. Руку легче отрезать, чем сказать подобную глупость. Одним словом навсегда закрыть себе дорогу на императорский трон. Немцам не нужен император, потворствующий славянам. И что такое Польша? Пусть поляки теперь укусят себя за локоть. Неужели они думают, я забыл то жуткое оскорбление, равного которому не переживал ни один человек на свете. Будто не поляки отказали мне в правах на польскую корону. А кто принял указ, запрещающий впускать меня в города и замки? Кружки воды и куска хлеба жалели выделить мне эти добренькие, несчастные поляки. Выгнали вон, как прокаженного. Другого искали, лучшего, Ягайлу-язычника предпочли. Так о чем речь? Отказаться от Ордена, который обещал триста тысяч, если я одновременно с ним ударю на поляков? Отказаться от трехсот тысяч, от возможного раздела этой неблагодарной Польши, от императорского венца ради верности клочку пергамина, который пришлось скрепить печатью после неудачи под Никополем? Лесные, дремучие умы! Пригнали десяток кляч, которые завтра могут поломать себе ноги на первом выезде, и их придется зарезать и продать мяснику, привезли телегу соболей, которые им ровным счетом ничего не стоят, потому что ими кишат все их леса и они ловят их голыми руками, и за такие-то подарки желают, чтобы я кинулся в омут, лишился доброго мнения и поддержки во всех немецких княжествах. И зачем мне ваши соболя и горностаи? Что мне теперь, торговать ими в лавке или вступить в цех скорняков? Воистину, ростовщики рядом с ними ангелы: те требуют проценты и больше ничего, а эти притащили стаю бешеных собак и требуют рассориться со всей Европой. Вот, и Вацлава обливают грязью (Витовт жаловался на решение чешского короля). Вацлав — плох, Орден — плох, все — плохие, только они одни хорошие!

— Мы не беремся обсуждать решение моего брата, чешского короля Вацлава,— возразил Сигизмунд.— Ум наш, увы, слишком скромен для таких сложных задач. Тем более, он имел для рассуждения месяцы, которых мы сейчас не имеем. Однако мне трудно согласиться с мыслью, что мой венценосный брат объявил вопиющую несправедливость.— С удовольствием отметил, как помрачнели епископы, а литовцы гневно задвигали усами. «Двигайте, двигайте,— подумал Сигизмунд,— еще не то придется проглотить».— Что же касается Немецкого ордена,— сказал он веско,— то его заслуги перед лицом господа неоспоримы, его вековые старания во славу христианской церкви знают все. Орден оказал неоценимые услуги Великому княжеству в недавнее время. Насколько мы наслышаны, братья Ордена сражались в хоругвях князя Александра под Ворсклой (нарочно вспомнил этот разгром, чтобы не заносились) и ходили под его началом утишать мятежный Смоленск (и здесь был неприятный намек Витовту: мол, что бы ты сделал без крестоносцев). Немало сделано Орденом и для Польши! — заявил король.— Целый край пруссов познал благостную силу Христова учспия, и прекратились известные нам из истории кровавые набеги пруссов на польские земли. Это великий подвиг братьев Тевтонского ордена. — Сигизмунд гляпул на епископов. Те сидели с искаженными мордами, злобно сверлили его глазами. Ясно улыбнувшись, он ушпилил их еще сильнее: — Ведь именно от Ордена изошли к польскому королю Владиславу, когда он по заблуждению был язычником и молился огню, первые призывы познать светлое божье слово. Не кому-либо иному, а именно Ордену князь Ягайла обещал принять крест в течение четырех лет, и в том, что он свое обещание сдержал, мы видим заслугу братьев. Такие славные дела,— воскликнул Сигизмунд,— не могут изгладиться из памяти! Боль глубоко пронзает мою душу, когда я слышу, что Польша, Великое княжество и Орден не могут полюбовно решить...— хотел сказать «земельные раздоры», но подумал, что «земельные раздоры» прозвучат значительно и сказал с колкостью и таким тоном, будто речь шла о нескольких деревушках с выпасами,— не могут разрешить мелкие порубежные дрязги. Уважение, которое испытывает к Ордену весь христианский мир, и нам не позволит никогда и ни за что отказаться от заботы и помощи орденским братьям. Это было бы равнозначно для нас отказу от христовых заветов любви, прости нам, господи, самые эти кощунственные слова.

Как Сигизмунд и ожидал, настала напряженная тишина. Поляки кусали губы и сердито сопели; великий князь как-то жутко ухмылялся; два литовца у него за спиной зверовато поводили плечами. Да, неприятно, это я понимаю, думал Сигизмунд. А что ж вы хотели? Подкупить меня копьями и щитами или шубой бог знает с какого плеча. Все горностаи мира — пыль рядом с правдой. А правду следует говорить в глаза. Тогда легко и чисто на сердце, тогда можно порадоваться про себя вот как в эту минуту. Он высказал свое отношение к обеим сторонам с достойной монарха откровенностью и, слава богу, при множестве уважаемых свидетелей. Все слышали смелость его ответа, и завтра, а то и сегодня, нет, нет, сегодня, в имперские княжества и в Орден гонцы понесут письма с подробным изложением его жесткой отповеди литовскому князю. А если случится и то, чего он ждет от Витовта, то гонцы помчат во все страны.

Одна цель была достигнута, и теперь наступала пора успокоить туманными обещаниями этих несчастных поляков. Пусть заговорят первыми — тогда сохранится в силе произведенное впечатление, а он даст милостивый ответ.

Князь Витовт не замедлил с вопросом:

— Следует ли нам понимать слова короля так, что если на день Иоанна Крестителя возобновится паша война с Орденом, то и венгерский король разорвет перемирие и выступит с войском на помощь крестоносцам?

Спросил и впился рысьим взглядом в глаза Сигизмунду.

Грубый был вопрос. «Выступит с войском?» Может, выступлю, а может, и нет, думал Сигизмунд. Нельзя же так прямо, по-бычьи, в лоб. Кто знает, что будет через два месяца. Может, невыгодно станет выступать с войском. Зачем вообще говорить о войсках. Помощь и помощь, а какая — бог определит.

— Увы! — вздохнул Сигизмунд.— При всем нашем миролюбии мы не сможем быть хладнокровными наблюдателями и принуждены будем, хоть искренне не хотим, пересмотреть условия столь ценимого нами мира с королем Владиславом. Но,— повеселел он,— это крайний случай, до которого, по нашему убеждению, дело не дойдет. Мы сделаем все доступное нашим силам, чтобы затушить искры пожара и обратить перемирие в мир. Я сам обращусь к великому магистру Ордена Ульрику фон Юнгингену, а если потребуется, то сам поеду в Мальборк, и день святого Иоанна огласится не кликами войны, а радостными приветствиями вновь обретенного мира. Разумеется, если король Владислав и великий кпязь Александр не станут возражать против моей мирной миссии.

— Мы по достоинству оценим такие усилия! — ответил Витовт.

Дальше и говорить было не о чем. Поездка оказывалась совершенно бесплодной, даже ненужной, вредной, так как Сигизмунд громогласно заявил себя на стороне Ордена. Редкой же красоты кони, одежды, драгоценные меха, сожалел Витовт, были выброшены коту под хвост. Сотню копий лучше было нанять за эти меха. Никаких усилий Сигизмунд не приложит, а если и приложит, то ничего путного они не дадут, поскольку Орден доброю волею от Жмуди не откажется. Стоит же крестоносцам надавить на Сигизмунда, он и впрямь ввяжется в эту войну, и полякам придется защищать южные границы, держать в замках, а не вести против немцев достаточное число рыцарей. И носит же земля такую жадную сволочь, думал Витовт. Ведь знал, о чем пойдет речь, и знал свой ответ, так зачем было темнить, когда Генрик Цилейский сговаривал с ним эту встречу? Дрянь из дряней, то-то года не проходит, чтобы кто-нибудь не пытался убить или отравить. И было, вспомнил, уже отравили, так лекарь, будь он трижды проклят, приказал повесить короля за ноги вниз головой. Так и провисел, что туша, все двадцать четыре часа; у другого морда лопнула бы от налива крови, этому подлецу все нипочем. Плюнуть бы и уйти не простясь, но грубить не годилось — Сигизмунд не преминул бы использовать такую ошибку, и тлела надежда, что к сказанному при всех король сделает пояснения без свидетелей, тем более что он приглашал «доброго брата Александра» и поляков к обеденному столу.

За обедом королева Варвара и венгерские дамы щебетали и смехом пытались развеселить озленных литовцев и поляков. Средь суеты застолья король Сигизмунд наклонился к Витовту и загадочно предложил уединиться для важного разговора. Князь немедленно согласился. Оба тотчас встали из-за стола и удалились в глухой покой. Кпязь терялся в догадках, о чем скажет Сигизмунд. Единственной приятностью могло быть королевское признание, что грозные речи о поддержке крестоносцев предназначались для успокоения сторонников Ордена и не следует воспринимать их серьезно. Но для такого дополнения вовсе не требовалось многозначительной важности, какую напустил на себя король. Удивление князя усиливалось и тем, что Сигизмунд как-то странно сиял очами и принял монаршыо позу, крайне неуместную при тайной, с глазу на глаз, беседе. «С чего это ты светишься? Чего лучишься? — думал князь.— Чему радуешься, хитрый лис?» Но то, что он услышал, было полнейшей неожиданностью.

— Сегодняшний день может войти в историю Европы! — торжественно отчеканил Сигизмунд. — О нем золотом запишут летописцы всех стран. Только от вас, мой дорогой брат, зависит, быть или не быть событию, которого давно ждут все государи и промедление с которым трогает их печалью.

— Что же это за событие? — спросил Витовт, не желая стоять в дурацком недоумении.

— Венчание вас королевской короной и возглашение нового королевства! — объявил Сигизмунд.— Пусть день обретения христианами честного креста господня станет и праздником обретения вами, дорогой брат, королевских атрибутов! — и, не давая Витовту опомниться, стал исчислять основания: — Сложились малопонятные обстоятельства. Чем больше я размышляю о них, тем сильнее мое изумление. Самое большое государство Европы, простершееся от моря до моря, называется до сих пор княжеством, а ваш светлый ум и завидная энергия давно требуют более достойного, чем княжеский, венца. Княжеская власть на ваших землях не отвечает происшедшим переменам. Она была достаточной, когда великим княжеством правили ваши великие деды и отцы, отвергавшие к сожалению, крест и вместе с ним знаки христианских монархов. Сегодня я нахожу это несправедливым, противным природе и вашему положению. По сути дела, вы, дорогой брат, и есть король; остается назвать вещи своими истинными именами.

Предложение было негаданное, лестное, завидное и, главное, чувствовал Витовт, делалось вполне серьезно. Редкостной удачей следовало считать это предложение. То называлось, чем мучился в тайниках души, что своей волею невозможно было сделать. Сам себя королем не объявишь; то есть можно объявить и можно отлить великолепную корону, но хоть спи в ней, все равно будет детская, смешная для всех игра. Кто освятит ее? Кто признает законной? Кто возложит? Братец Ягайла тут же кинется войной. Каковы бы ни были побуждения Сигизмунда, он был прав, видел Витовт: честь воздавалась не по заслугам, несправедливо; братец Ягайла — король, он — князь, да еще и унизительно подчиненный, ибо братец называл себя во всех документах «найвеликим князем Литвы, Руси и Жмуди». А почему? с чего? за какие дела? Ушел на Польшу — ну и прощай! Кто владеет землями, на которых можно разместить три таких Польши? Чьими стараниями выросло и окрепло Великое княжество? Разве его? Моими. Двадцать лет бился, собирал земли в кулак, заслужил, не вечно же зваться меньшим.

— Со дня на день умрет император Рупрехт,— ласкал слух кпязя Сигизмунд.— Я стану цесарем, и прошу поверить, мой дорогой брат, что первым моим делом на императорском престоле будет дело вашей коронации. Властью императора Священной римской империи я освобожу вас от присяг и обязательств королю Ягайле, востребованных им и поляками в несчастливые для Великого княжества годы. Клянусь вам в этом своим королевским словом! Более того, если король Ягайла посмеет нарушить границу нового королевства или вредить каким-либо иным способом, мы окажем вам, дорогой брат, всю необходимую помощь.

— Слова сиятельного короля Сигизмунда — полная неожиданность для меня,— сказал Витовт,— и мне трудно вообразить, как наше бедное княжество сможет отблагодарить столь ценную заботу.

— Не стоит и думать об этом,— ответил Сигизмунд.— Торжество справедливости — вот что радостно мне, как и каждому доброму христианину. Если Великое княжество, вернее, если новое королевство ни в чем не будет зависимо от соседей — это и станет лучшей благодарностью нашим трудам!

Мягко ты стелешь, да жестко спать, подумал Витовт. Хочешь, чтобы я разорвал союз с Ягайлой сейчас, в канун войны. Тогда Орден расколет, как орех, поляков и примется за нас. Какой же толк будет короноваться. Завтра надену корону, а послезавтра ее снимут вместе с головой. Недолгая получится радость. Получить корону, зато навсегда потерять Жмудь. Втридорога просишь, дорогой брат. И уменьшит ли жадность крыжаков моя новая корона? Что им с того, что она королевская? Хоть императорская, была бы сила ее смахнуть. Трудно ли придумывать поводы для раздоров и войн! Этот же Сигизмунд вместе с Орденом сначала сожрут разбитую Польшу и начнут отрывать куски от нового королевства, пока оно не станет княжеством величиной с ноготь. И уже никто не защитит, никто не поможет. Вот разобьем крыжаков, тогда можно задуматься. А сейчас невозможно. Наверное, и не сам придумал, белые плащи научили. Для Ордена старается, жадный подлец. Обговорили, уверены, что ослеплюсь блеском ихней короны, не выведу войска. Ведь надеются на это, ведь это выбор,— осознал князь и почувствовал укол леденящего страха.— Ради раскола с Ягайлой на все пойдут. В Волковы-ске думали схватить, просчитались, нажимают здесь. Соглашусь — им хорошо, а откажусь? На моем ответе победу строят. Слишком многое зависит от моих слов. Нет, нельзя отказаться. И согласиться нельзя, потому что сразу же потребуют точных обязательств.

Ну, что молчишь, выгадываешь, думал Сигизмунд. Не сглупи, соглашайся. Тут, в этих стенах, я оберегаю тебя, а заворотами только бог. А ему трудно уберечь каждого. И разве не оскорблением для моей чести будет отказ ничтожного князя от величайшей милости. Смогу ли я удержать руку, ведомую богом. Увы, много горьких минут может последовать, если старый литовец своим закоснелым умом не поймет обещанных благ. Но моя совесть чиста, сказал себе с убеждением Сигизмунд. Я сделал все доступное: ему предложено то, за что любой другой сразу кинулся бы целовать ноги. Этот же мужлан стоит истуканом, обмысливает выгоды.

— Каков же будет ваш ответ, мой дорогой брат? — с нетерпением спросил Сигизмунд.

— Признаюсь откровенно,— простодушно улыбнулся Витовт,— щедрость вашего сердца, король Сигизмунд, так сильно взволновала меня, что мне трудно собраться с мыслями. Получение короны будет счастливейшим днем моей жизни. Пусть светлейший король верно поймет мои чувства — мне надо прийти в себя. Ваша милостивая забота обещает великие перемены как в моей судьбе, так и в судьбе Великого княжества. У меня голова кружится от нахлынувшего счастья!

Сигизмунд едва сдержался вспылить. Дерзость! Невиданная дерзость! Голова закружилась у этого мерзавца, и он будет полгода приходить в себя. Так отвечать на предложение королевской короны! Да это хамский отказ! Не хочется быть королем, хочется воевать с Орденом, держаться вместе с Ягайлой, вместе с ним грозить границам Священной империи! Так стоит ли удерживать тех, кто противится этим желаниям? Пусть пеняет на свое недомыслие. Короли — не монахи, их милосердие ограничено заботою .о собственных народах.

— Разумеется, дорогой брат,— ласково ответил Сигизмунд.— Мне понятен ваш трепет. Войти в семыо европейских монархов, стать равным среди равных, сменить княжеское кресло на королевский трон, получить признание и благословение римского папы — о, это нельзя решить в считанные минуты.

Витовт промолчал.

— Буду надеяться, что мы скоро продолжим начатый разговор,— сказал Сигизмунд и прибавил про себя: «С кем-либо иным, более мудрым. А теперь храни тебя бог».

Вернулись в зал. Скоро князь поднял свиту, простился с королем и королевой Варварой. Ему подали коня; окружившись боярами, он быстро поскакал на отведенный двор. В своем покое на втором ярусе дома сразу, не снимая кафтана и меча, повалился на кровать. Чувствовал сильную усталость, знал, что сейчас прикажет собираться в обратный путь, и хотелось успокоить мысли, затушить досаду от неудачи переговоров. Смежив веки, вспоминал беседу о коронации и говорил себе: да, отвечал Сигизмунду верно — ни да, ни нет. С короной всегда успеется, им всегда будет важно разделить нас с Ягайлой, и через год, и через десять лет. Но пока цел Орден — нельзя. После войны — другое дело. Вернем Жмудь — тогда и поговорим. Тогда не вы — мы будем ставить условия.

В это самое время, когда Витовт лежал у себя в покое, каким-то невероятным образом вспыхнули огнем все дворы, примыкавшие к месту пребывания князя и его свиты. Десятки дворов загорелись разом и дружно. С поразительной быстротой огонь перекинулся на дворы, занятые литовцами и поляками, и на княжеский двор. Заполыхали конюшни и дрова, заборы и возы с сеном, огонь стал пожирать телеги, и языки его лизали стены самого дома. Витовта поднял ворвавшийся в покой маршалок Чупурна: «Князь, горим!» Витовт вскочил, выбил кувшином цветное стекло и, увидев обнимавшее дом огненное кольцо, ринулся к двери. «Хрен с ними! — крикнул Чупурне, который пытался собрать одежды и драгоценности.— Голову бы спасти!» Слетели по лестнице во двор; бояре уже держали наготове копя. Тут во двор вбежали несколько разбойничьего вида людей при оружии, стали закрывать ворота. Андрей Ильинич, уже сидевший в седле, выхватил из сагадака лук, и через мгновение передний разбойник повалился на спину. А с улицы заставляла собой ворота шайка конных венгров. Вторую стрелу Андрей выпустил по ним. «Вперед!» — крикнул князь. Бояре, обнажив мечи, рванули к воротам. Преграждавших путь венгров выбили свирепым напором и посекли. На улицу, задернутую клубами дыма, гудевшую огнем, вымахивали конно епископы и польские рыцари. Все зло и страшно ругались. Навстречу им, заняв всю улицу, спешила конная толпа. Окружив князя и епископов, бояре и шляхта ураганом промчались сквозь эту толпу, сбивая каждого, кто держал оружие. Князь сам срубил какого-то кинувшегося к нему всадника. А сзади ржали оставшиеся в конюшнях и сейчас горевшие кони.

Князь скрипел зубами и матерился. «Сволочи! Сволочи! — твердил себе в яростном озверении.— Живьем хотели сжечь! Скот! Отблагодарил за кречетов и коней, за горностаев и золотые подковы! Сам же грамоту безопасности заручил, люксембургская гнида! Не по-вашему, так в огонь! Нравятся вам костры, ублюдки немецкие. Ну, погодите, получите летом сполна, припомнится этот костер!»

Отскакав три версты, заметили с пригорка погоню, однако небольшую. Князь решил погоню вырубить и приказал стать гуфом. Быстро выстроились. Все были свирепы, каждый что-нибудь утратил в огне: кто коня, кто телеги, кто одежду, кто лишился дорогого оружия, кто вообще остался только с тем, что имел на себе. Жаждали отмщения, зло сжимали мечи.

Скоро погоня приблизилась; оказалось, к общему разочарованию, что это король Сигизмунд с двором. Князь Витовт выдвинулся перед строем. «Здесь-то ты меня нагнал,— думал князь, с гадливостью наблюдая прыгающего в седле короля.— А в городе не мог? В окно, дрянь, глядел на огонь, думал — сгорю. Мириться мчишь, загладить промашку. Ну, давай, кланяйся. Хоть маленькая, все же радость!»

— О, дорогой брат! — издали закричал король.— Я в потрясении! Ужасное происшествие. Какое счастье, что вы не пострадали.

— Господь защитил! — мрачно ответил Витовт.

— Как только мне сказали о пожаре,— не смущался Сигизмунд,— я тут же вскочил на коня. Молю бога, чтобы вы не затаили обиды. Пожары — бич наших городов. Какое горе для меня, что ваш приезд отмечен столь печальным событием.

Это бурное излияние слов, продолжавшееся довольно долго, завершилось никчемным жестом.

— Мой дорогой брат! — воскликнул король.— Не терзайте вашего искреннего друга хмуростью сердца. Протяните мне свою руку в знак того, что на наши добрые отношения не ляжет тень случайного пожара,— и, сняв перчатку, Сигизмунд протянул Витовту руку.

Князь подал свою. На том и расстались. Сигизмунд возвращался в Кежмарк, кляня крестоносцев, которые бесполезно обратили в угли полгорода. Витовт скакал к границе, кляня подлость и бесстыдство Сигизмунда. Бояре же и шляхта, подсчитывая убытки, срывали злость на лошадях.

В Мушине переночевали, сменили коней и к обеду следующего дня примчались в Новый Сонч, где с нетерпением ожидал великого князя король Ягайла.

БРЕСТ.

ЧЕТВЕРТАЯ НЕДЕЛЯ ПО ПАСХЕ

На Люблинской дороге, там, где в декабре великий князь поджидал короля, встречала Витовта княгиня Анна. Был солнечный апрельский день; в топях, надрываясь, трещали жабы; чернолесье обтягивалось листом, и казалось, что

гаи и березовые дубравы окурены зеленым дымом. Боком сидя в седле, княгиня рысила впереди толпы съехавшихся в Брест князей и панов. Она узнала мужа издалека, взволновалась, ударила лошадь и понеслась навстречу. Князь радостно засмеялся, подскакал вплотную, вскочил на стременах и расцеловал в глаза, нашептывая: «Соскучился, Анна! Рад тебе!» Так же порывисто, будто забыл, оторвался, чтобы здороваться со встречавшей знатью. Оглядывал знакомые лица, весело кричал: «Здорово, Сигизмунд!», «Здорово, князь Роман!», «Здорово, Гаштольд!» Все собрались, все, кто был сейчас нужен, только самые дальние не приехали. Вертелся в седле па четыре стороны: кому подавал руку, кому кивал, кого весело спрашивал: «Ну что, без меня с крыжаками не воевали? А меня чуть не сожгли в Кежмарке, как ведьму, так их и так!» Среди шумной суеты, смеха, приветствий, криков Витовт с княгиней протиснулись сквозь строй раздвигающихся князей — и поскакали в город.

Солнце било в глаза, гудела под копытами дорога. Анна наблюдала за мужем, и по тому, как раздувал ноздри, как жадно втягивал грудью свежесть воздуха, напитанного запахами земли, чувствовала в нем давнишние жгучее нетерпение дела, отъявленную, запомнившуюся со времен борьбы с Ягайлой решимость. Если ставил цель, то рвался к ней упорно, весело, удальски. Любила в муже этот веселый порыв, радость риска, страстное упоение минутой. Знала наизусть все его привычки и настроения, видела, что сейчас он рад этому свиданию на дороге, отряду соратников за спиной, рад войне, которой долго избегал, и близкой уже минуте, когда скажет: «Настал святой час!» — и кликнет на-конь все боярство Великого княжества. И двинутся десятки тысяч рыцарей. II сам прыгнет в седло, и в тот зке миг забудет о ней на месяц, два, три, пока не сделает дело, а тогда память подскажет, он опомнится и будет, изматывая, меняя коней, гнать днем и ночью, чтобы хоть на час приблизить встречу. Но любила и отрешенные его состояния, когда он застывал в кресле или седле, обдумывая что-то тайное, чем не делился; ледяной его взгляд словно буравил время, прозревая будущее, и он был недоступен, мрачен, жуток, как дьявол. Улыбаясь, следила за мужем, за его простодушной радостью яркому солнцу, погнавшему в рост траву и листья, пробудившему птиц, которые носили над дорогой веточки для новых гнезд. Неожиданно князь взглянул на нее и, сияя глазами, выкрикнул: «Хорошо, Анна! Все равно как раньше!» Настроение лихой молодости,

владевшее мужем, сразу передалось ей. Вдруг словно провалилась на двадцать, на тридцать лет назад, в молодые годы, когда уходили в изгнание, возвращались, опять уходили, скакали в ночной темноте, скитались по дворам, прятались в лесах, засыпали, приникнув друг к другу, под жаркий шепот: «С тобой хоть в ад, на любые муки!» Сколько было любви! Кровь бесилась, ночи вспыхивали, сгорали, как знички, а весь день — сладкая жуть в душе, жадное ожидание, сердце отсчитывало часы, искала его взгляд, и вдруг глянет — обжигало всю, как огнем. Даже в медовый месяц, даже когда Софья родилась, а потом Юрочка и Иванка родились, не было так хорошо. Вроде и не жалелось нежных слов, и вместе радовались детям, но как-то все делалось спокойно — были чувства, не было трепета: приходил, смеялся, уезжал, приезжал, рассказывал, но всегда со скучинкой, всегда тепло, без огня; о Ягайле волновался больше, чем о ней, и ревновала, мучилась обидой, что тому отдает больше чувств, больше памяти, времени, души. II только в Крево, когда ждал петлю, когда обреченный, обманутый, разбитый просеивал в ночных бдениях свою жизнь, свои дружбы и привязанности, только там, в каменной темнице, перед лицом близкой смерти открыл, что имеет одного друга, преданного, верного по гроб, готового идти рядом в огонь, в пекло, под стрелы — ее, Анну. О, счастливая ночь побега! Топот коней, звезды, синий волшебный свет. И он рядом, стремя в стремя,— торжествующий, любимый, благодарный, завоеванный напрочно, намертво, навсегда. И перемешанная счастьем и ужасом ночь в Риттерсвердере, когда Ягайла сломился и уступил власть на Литве. Долгая, бессонная ночь на Купалу. Сидели рядышком у окна, чувствовала, как он терзался; вдруг вскакивал, опять садился, вдруг вымчался нз покоя и примчался, принес кольчугу — «Надень!». Мучался, что не смог вытребовать из Кенигсберга детей. Всех своих заложников собрал в Риттерсвердер — князей Ивана Гольшанского, Юрия Вельского, Глеба Святославовича, многих бояр, но самых ценных немцы не отпускали: оставался в Мальборке брат Сигизмунд и в Кенигсбергском замке сидели взаперти Юрочка и Иванка. Обнявшись плакали, молились за них — и знали: иначе нельзя, придется рисковать; убеждали друг друга, что все обойдется, что немцы не посмеют казнить детей. Витовт шептал: «Выкуплю, обменяю на пленных, обменяю на Жмудь». Вдруг откидывался к стене, искажался страхом: «Нет, не могу, достану, добуду их — тогда!» Прижималась лицом к мокрой его щеке, слеза попадала на губы, говорила то, что жаждал услышать: «Надо, надо, Витовт. Крепись. Вернем мальчиков, заплатишь землей, отдадут!» Вдруг слезы пересыхали, хватал за плечи, клялся: «Верь, сяду на трон, верну, им будет власть, им княжество!» Забывались в счастливых мечтах, радовались завтрашним переменам, концу своих мытарств, мук, борьбы за корону, смеялись; вдруг бешено осыпал поцелуями, вдруг, о ней забыв, улыбался своей победе или нетерпеливо глядел в окно — меркнут ли звезды? Потом стало светать. «Помолимся!» — сказал Витовт. Коротко помолились. Расцеловала его, он достал меч и с голым мечом вышел во двор. Несколько минут было тихо, и внезапно — ярые крики наших, звон мечей, унылые крики крыжаков. Когда солнце выплыло из-за лесов, деревянный замок пылал, а они скакали брать Гродно. А потом август в Острове — она, он, Ягайла, Ядвига, Скиргайла, затаенная ненависть, затаенная радость, ложь слов, грамоты, присяги, пиры — и Вильня, костел святого Станислава, золотые ризы епископа Андрея, корона в его руках, недовольное лицо Ядвиги, деланные улыбки Ягайлы, тысячи бояр — и они с Витовтом перед алтарем венчаются на княжение; ладан, блеск камней, золото коснулось волос, громкий стук в сердце, жар, темень в глазах — дошли! домоглись! свершилось! Скосила глаза — Витовт в короне, бледен, губы сжаты, глаза горят. Подумала: «Вот, Юрочка так же будет венчаться!» — и сглазила. Нельзя было так думать, надо было в тот час печалиться за детей, не гневать бога радостью власти, он защитил бы младенцев, остановил свирепую немецкую руку. А тут восторги, пиры, славословия, заворот ума, убежденность, что немцы начнут торговаться, что примеривают, сколько взять за Сигизмунда, сколько за мальчиков; а время бежит, они живы, уверенность крепнет, полное довольство — да, правильно решили; что ж немцы — звери? что ж они — глупцы? — не понимают выгод. И вдруг — гонец ползет на коленях, слезы по бороде, рвет кафтан: «Княгиня, ты — сирота, детей твоих в Кенигсберге крыжаки отравили».

Мгновение назад скакала с пылающим лицом, крепко сжимала повод, забылась счастьем, не чувствовала дороги, коня, седла, как тогда, в дни борьбы, в свои двадцать пять лет, а увиделись глаза деток — и словно валун могильный лег на плечи, смял, сдавил, сломил, выжал слезы, вырвал всхлипы — и горечь, мука, не хочется жить.

— Ты что? — удивился князь.

— Детки наши вспомнились, Витовт,

Он промолчал, но, будто ударившись, осел в седле, сгорбился, сник, стускнел, уткнулся взглядом в песок дороги, бессильный и беспомощный перед этой бедой. Год за годом пролетали с того дня, два десятка лет протекло, но не было облегчения. Княгиня поглядывала на мужа, жалела его, жалела себя. Господи, думала, печальные наши судьбы. Намучились, настрадались, сожглись силы, бог не дал новых и не дал еще деток, пресек род. Знала, что князь терзается этим страшно. Часто забывал, часто не давал памяти воли, глушил боль делами, разъездами, суетой встреч; убеждал ее и себя: надо жить, терпеть, и мы не вечны, и мы уйдем к ним, а здесь надо исполнить свое, ведь ими оплачено, и хватит слез, все, конец, ни слова о детях, иначе нам ад, жизнь хуже ада, и вдруг посреди почи пробуждался, мертво глядел в пустоту, видя их. Надолго цепенел душой, лежал разбитый, опустошенный, в глухом безразличии к любым заботам, тоскливо говорил: «Зачем, ради кого стараться, Анна? В могилу же власть не унесу. Кто-то сменит, придет на готовое, может, тот, кого ненавижу. Или дурак. Вообще чужой. Были бы они. Для чужих — охоты нет!» И месяцы — в кручине, скуке, тоске. Потом взрывался — отмщу, высеку, рассею. Но не мог отмстить, не было силы, и много было врагов. Притворялся, что верит неуклюжему объяснению — заболели и отошли по божьей воле; мол, дело случая, что смерть прншла в Кенигсберге. Такая жуткая ложь; ведь дошло, рассказали, как некий Зом-берг поднес мальчикам в кубках яд, когда бедные попросили водицы.

— Витовт! — позвала Анна.

Князь оборотился.

— Убей их!

Он кивнул, и грозный этот кивок утешил ее. Услыхала мощный топот коней, глянула назад — князья, паны, бояре шли на рысях в Брест, ее рыцари, се мстители в близкой войне.

Того самого дня под вечер великий князь собрал наместников и удельных князей в большом зале замка. Сам сидел на возвышении, они — вдоль стен, лишь прибывшие из Варшавы мазовецкие князья Януш и Земовит сидели в креслах отдельно. Все собрались, радовался Витовт, почти все; не было князя Семена Ольгердовича, князя Александра Стародубского и подольского князя Ивана Жедевида — эти уже с хоругвями придут.

Стояло торжественное молчание. Все были исполнены важности, ждали решительных слов великого князя. Он медлил, улыбка блуждала по его лицу, внимательно обводил взглядом обращенные на него лица, словно исчислял, кого поведет за собой на битву. Всех их любил в эту минуту, хотел, чтобы и они все любили один одного, оставили свои распри и зависти, чтобы католики не грызлись с православными, князья не косились на панов, чтобы от сей минуты и на весь час войны жили в дружном единении, в ясном сознании небывалости вершимого дела. Счастливая была минута, жданная много лет; часто о ней думалось, многожды она являлась в мечтах, и долголетними, тяжелыми трудами ее приближали. Но одно дело мечтать, думать, готовиться, и другое вот сейчас объявить — война! Не мелкие стычки на рубежах, не мелкое мщение, а жестокая война народов. Сохло от волнения горло. Переломная минута, перемена судеб! Здесь, в Бресте, зимой вместе с Ягайлой сбили план войны, а сейчас здесь же призывается под хоругви все боярство. Вот в этих стенах, на этом острове между Бугом и Муховцом открылся счет последних дней Ордена.

— Долго, князья, паны наместники, бояре,— срывающимся голосом сказал Витовт,— долго наши земли ждали дня прусского похода. Он настал! Все, кто должен и может,— в седло! Били нас, побьем мы!

— Побьем! — вскочил князь Александр Слуцкий и выхватил меч.

И все вырвали из ножен мечи и встали: брат Сигизмунд, князь пинский Юрий Нос, наместник трокский Явнис, наместник ковенский Сунигайла, князья Семен и Иван Друцкие, наместник полоцкий Иван Немир, наместник киевский князь Ивап Гольшанский, наместник ушпольский Остик, князья Иван и Григорий Несвижские, наместник кревский Ян Гаштольд, князь Андрей Лукомльский, наместник гродненский Михаил Монтыгирд, наместник вилькомирский Вежкгайла, воевода луцкий Федор Острожский, наместник виленский Вой-цех Монивид, князь Роман Кобринский, жмудские старосты Румбольд и Михаил Кезгайла, князь Юрий Заславский, князь Могилевский Андрей, князь Сангушка Ратненский, наместник витебский князь Василий, наместник смоленский Василий Борейкович, наместник ошмянский Минигайла, маршалов Чупурна, наместник дрогичинский Алексей Кмита. Встали мазовецкпе князья Януш и Земовит. И сам великий князь поднялся перед святостью общего порыва.

— Бог за нас! — ликующе вскричал Витовт.— Бог нам поможет!

Застучали, прячась в ножны, мечи; князья и бояре вернулись на лавки.

— А сейчас назначаю,— сказал Витовт.— Всем хоругвям собираться до третьего дня июня в Гродно. Судебные дела, все иски и тяжбы приостановить. Бомбарды все из крепостей снять и отправить с обозами вперед. Каждому, кто выступает, иметь с собой прокорму на пять недель, считая этот срок от Гродно. А бояре и города должны знать: за отказ или уклонение от похода или сокрытие обязанных к Погоне 8 людей буду казнить горлом. Король Ягайла уже разослал вици 9, уже чехов и моравов нанимают для войны, все мазовецкое рыцарство придет на битву.— Тут Земовит и Януш кивнули: да, все.— Наши татары и пять тысяч кипчаков сядут в седло, и я жду от вас, князья, паны наместники и бояре, полной щедрости. Ни один меч, ни один шлем, ни один топор не должны остаться в домах или лавках — в дело. Для охраны в дни похода городов и замков — Виленского, Трокского, Ковенского, Гродненского, Новогрудского, Киевского, Владимирского, Каменецкого, Полоцкого, Медницкого, Луцкого, Лидского — поставить мещан, а все рыцарство собрать в хоругви. Для охраны обоза и подмоги в бою иметь на каждой подводе кроме возницы пешего ратника, и брать одного ратника с десяти крестьянских дворов. Из семи жмудских поветов три пойдут с нами, а с другими, Кезгайла, ты ударишь на Клайпеду, Юрборг, Рагнету в купальскую ночь...

Говорил быстро, все было выношено, обдумано и обсоветовано десятки раз. Еще в осеннюю встречу с Семеном Мстиславским, прикидывая, каких сил потребует от княжества эта война, решили: чем больше пойдет, тем больше вернется; одних бояр с паробками не хватит, все должны ополчиться. Пять-семь тысяч смердов — это стена тяжелых топоров, это пять-семь тысяч свирепых ударов. И ночной отвлекающий удар жмудинов не однажды воображался во всей мощи мстительных костров. Постараться будет должен Кезгайла, чтобы четыре хоругви сошли за двенадцать, выжечь, нанести убытки, смутить дух. А если ливонский магистр Конрад фон Ветингоф дернется воевать, то Жмудь встретит ливонцев. Радостно об этом думалось, но особенно радовала промашка, которую уже совершили крыжаки. Сомнений уже нет, что на большое сражение ливонские хоругви не придут. Проморгали, проспали удобный срок. Пусть Ветингоф объявит войну хоть завтра, начнется же она через три месяца, только в августе. Сам согласился на условие такого разрыва между объявлением войны и военными действиями. Как в воду глядели в январе, когда обговаривали с Ветингофом свои отношения. Тогда ему эти три месяца отсрочки были выгодны — дозволяли бесстрашно ждать помощь от пруссов, сейчас нам выгодны, проигрышем обернулась крыжацкая хитрость. Вот так: в июне нельзя воевать, в августе — поздно. Хотя, подумал со снисхождением, ливонцам и выгодно остаться в стороне — сберегут свои земли, а ввяжутся — размолотим, и Псков, и Новгород охотно поддержат. В августе же Прусский орден ни единым рыцарем Ливонскому не поможет — сам будет просить о подмоге. Будет разбит и повержен. Припомнится кежмарский костер и все прочие. Пожалеют, горько пожалеют о своей жадности, подлости, кровожорстве. За каждую слезинку Анны слетит по голове, а она тысячи их пролила. И погибельный для крыжаков бой рисовался в зримых чертах — мечи, кони, стоны, смерти людей; и все они, сейчас спокойно сидевшие на лавках, виделись в этом бою — брат Сигизмунд впереди новогрудской хоругви, и князь Роман, и Юрий Нос, и Петр Гаштольд, и Немир, и отсутствующие Семен, Жедевид, Корибут, который, решил Витовт, поведет новгород-северскую хоругвь. Много людей поляжет, многие не вернутся, но за дело, за святое дело — оно любых стоит жертв.

— Назначаю,— говорил меж тем Витовт,— своих наместников в войске: князя Семена-Лингвена Мстиславского, его должны слушать, как меня, а еще Войцеха Монивида и Гаштольда. За всем войсковым обозом и за порядком в Гродно следить будет Стась Чупурна,— и, метнув взглядом в князей, жестко прибавил: — А кто их слушать не станет, ответит мне — головой.

Видел, что недовольны и не согласны. Мол, как это Монивидишку, а не меня, князя Слуцкого, чистого Гедиминовича, равного тебе, Витовт? Что яг это, спрашиваться у Чупурны, чей отец моему стремя придеряживал, где табором располагаться? Ну, ладно князь Семен, можно понять, брат королевский, Ольгердович, знает войну, но этих-то зачем? Затем, зло подумал Витовт, чтобы вы не брыкались один перед другим.

Не местом, мечом ищите славу и честь. А что злитесь, так польза, тем крепче будете рубиться, тем больше людей приведете, желая блеснуть.

И вообразились ему дружины, полки, хоругви на всех дорогах княжества, движение десятков тысяч людей из Витебска и Смоленска, Чернигова и Стародуба, Луцка и Киева, Трок, Вильни, Ошмян, Слуцка, Орши, Медников, Бреста, со всех концов, через все земли в Гродно — и повсеместно оставленные мужчинами беззащитные дворы.

— Вам законы Погони известны,— сказал Витовт. — В хоругвях вы, а в поветах и городах тиуны должны строго их исполнять. Моим повелением. Каждому и любому, невзирая на род и заслуги, если посмеет казаковать, нахальничать, ломиться в чужие дворы, касаться чужого добра, рубить чужие гаи, уводить чужие стада, насильничать или другим образом причинять вред, одно и немедленное наказание — петля! Все должны это знать, как имя Иисуса Христа. И должны знать, что отвага и храбрость будут достойно мною награждены!

Помолчал, улыбнулся и весело завершил:

— А сейчас, князья, паны и бояре, во славу божью за дело!

Наутро брестский замок опустел: разъехались наместники, расскакались срочные гонцы на Северскую Русь, в Великий Новгород, па Подолье, умчало по домам большинство бояр хоругви, ходившей с Витовтом в Кежмарк. Сам же великий князь задержался в Бресте со своими мазовецкими гостями.

ДВОР РОСЬ. ДЕНЬ ВОЗНЕСЕНИЯ

Андрей Ильинич спешил к Софье. Дорога была веселая, множество попутчиков шло на Волковыск — виленские, гродненские, полоцкие бояре, с которыми вместе служил. В Волковыске разделились — кто подался через Лиду на Ошмяны и Вильню, кто через Слоним на Новогрудок, Минск, Витебск, Смоленск. Андрей с людьми Михайлы Монтыгирда повернул на гродненский шлях. Пока кормились кони, встретился с тиуном Волчковичем и оставил при нем своего лучника Никиту с наказом лететь стрелой в Рось, как только услышится о подъезде к городу великого князя.

Возле Роси расстался Андрей с гродненцами и один, с запасным только конем, поскакал к знакомому двору. Мишка отстраивался: белел свежими столбами обновленный и расширенный частокол, вокруг трудились над бревнами десятка два тесельников. И двор обживался: уже стояли новый хлев, новая стайня, была срублена и покрыта соломой курная изба, и самого хозяйского дома стояло на камнях уже шесть венцов, а плотники поднимали седьмой. Возле стайни парился на костре котел, опекаемый двумя бабами. Софьи иге Андрей не увидал и огорчился — мечталось, что она будет встречать в воротах или еще прежде — на повороте. Но и там не было, и тут не видно. «Забыла!» — тускнея, подумал Андрей, но уже бежали к нему от плотников радостные Мишка и Гнатка. Чуть не вырвали нз седла — и в объятья: Гнатка — ласково, но все равно кости затрещали, Мишка крепко.

— Ну, ты здоров стал! — смеялся Апдрей.— Прямо медведь! — и спросил быстро: — Софья здесь?

— Где ж ей быть! — усмехнулся приятель.— Тут, котлом начальствует. Видишь, толока 10 у нас, хочу построиться до похода. А скоро позовут?

— На первый день нюня,— ответил Андрей, стреляя глазами по углам.

— Ну, то успею,— сказал Мишка и вдруг закричал: — Ой, сестра!

Через мгновение дверь избенки отворилась и вышла Софья — босая, в летнике, с засученными рукавами. Вышла, увидала Андрея и так радостно просветилась, так счастливо всплеснула руками, таким ликованием засняли ее глаза, что Андрей забыл обо всех, кинулся к ней, подхватил на руки, прижал к груди, и — как было во снах, как в мечтах — стал целовать щеки, губы, глаза, охватившие его руки.

Подошел Мишка, потоптался, покашлял, сказал:

— Хорошо, Ильинич, что ты приехал, а то у нас некоторые плакали по ночам. Погостишь?

— Погощу,— кивнул Андрей, не спуская с рук Софью.

— Ну, пойду работать,— извинительно сообщил Мишка и, к радости Андрея, отошел.

Тут Андрей заметил устремленные на себя и Софью любопытные взгляды. Сощурился, глянул на плотников — те отвели глаза, взялись за свои топоры, глянул на баб — тех как ветром повернуло к котлу, чуть головами в него не влезли.

Тогда поставил Софью на землю, прижал к себе и, целуя волосы, зашептал: «Сердечко, солнышко, звездочка моя, вот и дождались, скоро навсегда будем вместе!» Чувствовал себя самым счастливым на свете. Все сделалось прекрасным, все радовало и веселило. Снял кафтан, отдал Софье — радость; снял меч, она приняла, удивилась — «ух, какой тяжелый!» — и оба в смех; стал умываться, она поливает из кувшина — обоим хохочется звонко и легко, как в детстве; стала кормить, сама села напротив — праздников таких святых не было, как сейчас. Оглянулся на дверь, достал из-за пояса платочек, развернул — в нем золотое колечко. «Примерь, завтра надену». Взяла колечко, надела на палец, поворачивает руку, глядит так серьезно, будто не верит глазам. Вдруг поспешила к сундуку, что-то в нем порылась, протягивает зажатый кулачок: «Для тебя». Андрей подставил ладонь — упал перстенек, и осеклось на миг сердце. «Вот и обручились! — сказал Андрей.— Теперь жених и невеста! — и озорно подмигнул: — А там муж и жена!» Порывисто встал, обнял Софью, сжал в объятьях и жадно повел губами по щеке. Слышал, как дрожит.

Вдруг дверь стала противно скрипеть — едва успел отшатнуться: в избу наполовину всунулась баба.

— Софьюшка, что засыпать: пшено или гречку? — спросила она умильным голосом, пожирая глазами застыдившуюся до краски Софью.

«Саму б тебя, гадюку, сварить!» — с ненавистью подумал Андрей и сказал грозно:

— Гречку сыпь, гречку!

Баба скрылась, Софья, убоявшись Андреевой смелости, торопливо села за стол.

— Вот же, принесла нелегкая! — вслух пожалел Андрей и засмеялся.

Вновь стало беззаботно, вновь радовались тайной примерке колечек, завтрашнему празднику и, разделенные столом, ласкались глазами.

— А я видел королеву венгерскую,— сказал Андрей.— Ну, Софья, подметок твоих не стоит. Ей-богу. Щеки бураком натерты, кожа цыпкой побита, а спереди и сзади словно мечом обсекли. Гляжу на нее, думаю, как там моя прекрасная королева? Помнит ли меня? Не забыла, как с глаз сошел?

— Никогда не забывала! — счастливо сознавалась Софья.— Каждый день, каждой ночью молилась за тебя...

— Ну, значит, ты меня и спасла! — радовался Андрей и рассказывал, как вырывались нз огня и отбивали венгров.

На общем ужине рассказал о том же толоке. Помимо смердов помогали Росевичам окрестные бояре. Слушали с интересом, расспрашивали о княжеских подарках королю, расспрашивали, кто собирался в Бресте, мрачно говорили: «И наши выставляют хоругвь. Уж кому-кому, а нам есть за что погладить крыжаков мечами. Одних ребятишек сотню погубили. Мужиков за три сотни полегло. А баб и того больше. На сороковины весь город выл — ни одной семьи не минуло. Оно, конечно, безоружных рубить нетрудно. Вот сойдемся в поле, там поглядим». Посидели до звезд, и парод разошелся спать. Стало тихо. Андрей и Софья, обнявшись, сидели на бревне. Вдоль огорожи бродил ночной сторож, шуршали по щепе его сапоги; слышное его присутствие мешало шептаться, казалось, что подслушивает и подглядывает. Софья накинула кожушок, пошли к реке.

Серп месяца плыл по небу, ярко сиял; звезды гляделись в воду; в кустах на другом берегу вдруг защелкали, засвистали соловьи; тихо воркотала, наплывая на коряги, вода. Особенная была ночь, и особенный был ушедший вечер — чувствовали, что запомнится навсегда. Стояли, дивились, шептались, что это только для' них заботится бог и нарочно бабу прислал в неловкое время, чтобы лучше запомнились часы счастья, и первому соловью дал голос именно сегодня, чтобы им пел, и для них высеял счастливыми знаками звезды, и золотой серп в вышине не угасает, а рождается, потому что и у них вся жизнь и все счастье впереди. Пылали, целовались, вздыхали, что от обручения до свадьбы все лето ждать, опять разлучаться, а каждый день — век, а душа горит, а сердцу тесно — вон как колотится, бешено стучится, еще не выдержит разлуки, лопнет, разорвется пополам; а, боже милый, как хорошо — слов нет, стоять бы и стоять бы так бесконечно, ловить губы, слушать шепот, счастливо млеть.

Месяц будто верхом несся по небу, потянуло утром; нехотя вернулись па двор. Андрей отыскал в стайне, где спал народ, свободное место, повалился на солому, накрылся Софьиным кожушком и блаженно уснул. Проснулся —кругом никого, топоры стучат, яркий день. Вскочил, плеснул водой в лицо — и к тесельникам. Полнился силой, не было б работы — так, казалось, бегом бы понесся или под облака взлетел. Махал секирой, надрубал, щепил бревно, улыбался, вспоминая ночь. В обед увидал Софью — и словно жарких угольев бросили на сердце. Руки дрожали, ложку мимо рта проносил. «Господи,— ужасался,— скоро ехать, а как уезжать, околею с тоски! Поход этот, будь он проклят, приспичило ж им сейчас». Есть расхотелось. По и никто не дообедал, потому что прискакал Никита и от имени тиуна сказал, что завтра велено собраться в город — великий князь приезжает, хочет смотреть хоругвь. Тут же бояре разобрали коней и разъехались. Софья села возле Андрея, приникла к плечу: «Ой, Андрюша, мне страшно. Могла бы — не отпустила!» — «Да уж обойдется,— успокаивал Андрей.— Не впервые. Меня колечко твое сбережет».

Рано утром Мишка и Гнатка с ратниками выправились в Волковыск. Андрей поехал с ними, надеялся, что маршалок Чупурна исполнит свое обещание и выступит сватом. Вот с маршалком и будет лестное, достойное, памятное сватовство, честь и ему и Росевичам. Еще на Вербницу могло совершиться, если бы боярин Иван не погиб. Тогда немецкий наезд, сейчас немецкий поход — все помехи, препоны. Но уж сегодня, твердо решил Андрей, как бы там пи было, как бы княжеский двор ни торопился, он уговорит Чупурну, упросит завернуть в Рось для такого важнейшего дела. Окольцуемся — можно с чистой душой и на войну.

По дороге к ним приставали бояре и земяне своими копьями, все в полном вооружении. Кто вел девять людей, кто двух, но и таких было много, кто ехал на сбор одиночно.

— Эх, нам бы в марте вот так идти молиться,— говорил Андрею Мишка,— при сулицах да под шлемами. Ног бы гости не унесли. У меня к этим выблюдкам такая ненависть стала — трясет меня всего, крючит. По ночам наши снятся, все кричат, кричат, укоряют. Тут, Андрей, старуха жила, шептала хорошо, вот такого была роста, мне жизнь вернула, да ты ее видел. Всех мне жалко: и баб, и Ваську Волчковича, и отца, но ни о ком так не жалею, как о Кульчихе. Все думаю, думаю, не понимаю: сидела тихо в лесу, никого не касалась; у нас говорят — колдунья, а то ложь — горемыка одинокая, отшельница святая, травками и словом никому не отказывала помочь, и вот — приходит гад, падаль и, не зная, не ведая, кто, за что, просто так, чтобы не было,— рубит мечом.

Апдрей слушал, молча кивал; другой жил заботой, не думал о крыжаках; знал: станут биться — и он будет биться, а сейчас горело свои уладить дела — Чупурну перехватить, с Софьей обручиться и успеть вовремя в Полоцк. Влюбиться ему надо, думал про товарища. Сразу бы тоска отвалилась. Что ж тут: горюй-разгорюй — не вернешь.

— Раньше и в голову не приходило, не болело,— говорил

Мишка,— а как наших посекли в городе, стыд меня стал мучить, Андрей. Вспомню Коложу, млосно делается. И мы ведь коложан мордовали. Тысяч десять в Гродно увели, сорвали с родины; животину лучше берегут, чем мы их в то переселение. А в самом городе аки звери бешеные носились, кровь как воду пускали. Я сам, вот этой рукой беззащитных людей с коня сек. Жутко мне. Чувствую, не прийти с этой войны.

— Ты что, ты что! — взволновался Гнатка.— Ты это словом не сыпь. Разве можно? Молод был, глуп. Вот покаялся — бог простит. Ты и думать забудь. На войну надо легко. Ты ж обо мне помни, ты мне что сын! Вот! — И старый богатырь хлопнул Мишку меж лопаток, пригнув к седлу.

Андрей опять промолчал — нечего было сказать. Сам, если припомнить, такими грехами обвешан, как елка шишками. Да и каждый. И как избежать? Берут город, так прежде товарищей под стенами немало поляжет, озлишься, злая кровь очи зальет, озвереешь — и пошел колотить. А придешь в себя — глаза верить отказываются. Века назад началось, до сих пор метится. С детских лет приучаешься. То псковичи приходили, резали полочан, потом полочане идут выбивают псковичей; смоляне мстиславцев, Потом мстиславцы смолян. Дурное дело, но терзаться насмерть нельзя. Не мы первые, не мы последние. А на войну, прав Гнатка, с тяжелым сердцем лучше не ходить. Кто крепко совестится и кто крепко зол, тот первым и гинет. А сейчас мирные годы наступают. Отвоюем с крыжаками, и не с кем станет воевать. Осядем на вотчинах: Мишка здесь, а он увезет Софью — живи и радуйся, чего более, лучшего счастья не надо.

На рынке с отстроенными после пожара лапками и костелом уже было полно бояр и паробков, и новые все притекали; знакомые сходились в кружки; стоял веселый гул. Андрей оценивающе прикинул, что приличная собирается хоругвь — копий двести, и многие одеты были хорошо, не хуже немцев, но много было и в кожаных панцирях — в большой долгой битве верные смертники. Скоро появился Волчкович, принес хоругвь, крикнул:

— Эй, бояре, кто хорунжим пойдет?

— Я! — первым вызвался Мишка.

И впрямь испытывает судьбу, подумал Андрей. Стоять в битве хорунжим, конечно, честь, но зато и стрел в него падает в десять крат больше, и рубятся к нему первому, чтобы свалить знамя, ослепить полк, и самого стараются изрубить, зная, что хоругвь держит лучший, опытный рыцарь.

Время шло, никаких известий о князе не было. Высланный поутру дозор как сгинул. Уже солнце поднималось к полудню, все устали ждать, в толпе начались сомнения: мол, что князю ехать глазеть на нас, невидаль — хоругвь, на всех успеет наглядеться; если ехал бы — так давно приехал; чего попусту жариться, можно разъезжаться. Андрей беспокоился, мучался, что княжеский двор и с ним вместе так крепко нужный Чупурна минет Волковыск. В нетерпении сам выезжал из города, глядел па дорогу. Ратники, соскучась и утомясь, доставали припасы, садились под заборы обедать. Городские потянулись на обед по домам. Наконец примчался дозор — едут, через полчаса придут. Ударил колокол, поднялась суета. Волчкович с двумя десятками людей поскакал навстречу великому князю. Росевич стал выстраивать хоругвь — кто был в лучших доспехах, того в первые и боковые ряды, поплоше одетых — в середину. Развернулся стяг — серебряный всадник на пегом коне в красном поле. Ряды выравнивались, поднялись копья, солнце играло на шлемах, панцирях, кольчугах.

Скоро послышался топот княжеского поезда, на площадь въехали Витовт и княгиня Анна и стали перед замершим туфом волковысцев. По знаку Волчковича бросили бить звонари. В наступившей тишине редко похрапывали кони. Андрей, местившийся в стороне, с радостью углядел среди свиты лицо дворного маршалка. Великий князь обходил взглядом хоругвь, всматривался в ратников. Наглядевшись, привстал в стременах, удоволенно, лихо крикнул:*

— Добрая хоругвь, бояре! Выстоите войну!

Мишка Росевич пошевелил стягом; следившая за ним хоругвь взметнула мечи, копья, топоры, грянула в шестьсот голосов: «Выстоим!», «Слава князю!», «Слава Витовту!» Кричали долго, потом князь миновал ратников и направился в замок. Андрей поскакал вслед; на замчище сквозь толпу свиты стал протискиваться к Чупурне. Внезапно оказался перед лицом великого князя. Тот удивился:

— Ты здесь откуда?

— Сватаюсь к боярина Росевича дочке,— не сробел Андрей.— Хочу пана маршалка Чупурну просить...

— Ну, ты удалец! — легко опешил Витовт и вдруг, привлекая всех к себе, захохотал: — Слышишь, Анна, Войцех, Петр. Вот это хват! Война через месяц, все богу молятся, а Ильинич семью заводит. А голову снесут — не боишься?

— Не снесут! — ответил Андрей.

— Ну, дай-то бог! — сказал Витовт и, следуя благодушному настроению, спросил: — Что же меня не просишь в сваты?

— И думать не смелось, великий князь,— побледнел Андрей.— Ты меня казнить бы сказал за такую наглость.

— Ну, рискни,— улыбнулся князь,— мне решать.

У Андрея сердце оборвалось от негаданного счастья, понял — князь согласится. Вмиг слетел с коня, и на колени, и целовать стремя, пыльный сапог. Слыхал голос князя: «Что, Анна, окажем честь боярину? Он меня в Кежмарке спасал,— и через мгновение: — Вставай, Ильинич. Княгиню благодари!» Андрей прошел на коленях — и лбом в землю: «Великая княгиня, солнце наше, навеки твой верный раб!»

Когда Витовт с женой ушли в избу отдыхать, Андрей поднялся и поспешил искать Мишку. Тот, услыхав о таких сватах, схватился за голову: «Господи, где принимать? Не в стайне же!» — «Ты-то чем виноват? — успокаивал Андрей.— Немцы пожгли. На дворе стол накроешь. И Софье скажи — пусть не боится. Князь пугливых не любит». Мишка и Гнатка, в изумлении твердивший «Вот это да!», не медля рванули в Рось.

Андрей вернулся в замчище ждать пробуждения князя. К нему подходили бояре, поздравляли, удивлялись его везению, дружелюбно завидовали. Вслух не говорилось, но каждый, кто удивлялся, понимал: помимо великой чести и подарки будут щедрые. Княгиня была скуповата, а князь, если дарил, не скупился. Андрей оглупело слонялся по двору. Все так уладилось, как в мечтах не являлось. И Софье небывалая радость, и Мишка ошарашен неожиданностью. Ведь, небось, думал про себя: дурит Ильинич, грозился — сваты, сваты, прибыл же сиротой. А вот какие сваты! И посватаемся, и обручимся! Одного было жаль, что нельзя заодно и свадьбу сыграть. Хочешь не хочешь, придется ждать осени. Да и нельзя, если рассуждать трезво. Хоть он и хорохорится: «Не снесут! не снесут!», а очень просто могут снести; кому-то ж посносят, чем он лучше? А жениха, что там ни говори, легче потерять, чем мужа; пусть остается невестой, а не вдовой. Но и верил, что все обойдется.

Меж тем Мишка, отдав тяжелому на ход богатырю своп доспехи и оружие, налегке за час достиг Роси и привел к делу всю челядь и смердов. Стали чистить двор, погнали подводы свозить столы и лавки, паробкн понеслись в ближайшие дворы с просьбами выручать — поделиться чем есть, испечь, изжарить кто что может, потому что гром среди ясного неба — прибудет сватом сам великий князь Витовт. И пошло, завертелось: там куры кудахчут в последний раз, там ломают шею гусю, там копченый окорок снимают с крюка, там выкатывают из погреба бочонок меду или отдают тушу застреленного вчера лося; те одалживают скатерти, те чарки и кувшины и сами спешат к Росевичам, чтобы помочь и своими глазами увидеть редкое сватовство.

Софья, узнав, что близится, закрылась в избе. Сновала из угла в угол, удерживая сердце и шепча: «Ох, боженька, ох, родненький! Что ж мне делать, как быть?» Потом кинулась к сундуку, все вон, вон, вон — и в слезы: господи, одеться не во что, все пожгли, пограбили немцы, хоть голая в такой час выходи. Андрюша привез парчу, знала бы вчера — за ночь сшила, а за час никто не сошьет, вот лежит куском, одно и остается — обмотаться и выйти всем на посмешище, а потом броситься в Рось, в омут. Упала на кровать в полном несчастье, в горьких слезах. Вошел Гнатка, опешил: «Софьюшка, что?» — «Ой, Гнатка, несчастная я!» — «Что, детушка,— терял дух богатырь,— что случилось?» — «Ой, Гнаточка, опозорена я навеки!» — «Да что? кто? скажи!» — чуть не плакал старик. «Ой, бедная я, лучше мне па свет не родиться!» — «Софьюшка, кто обидел?» — взревел Гпатка, хватаясь за тяжелый свой меч. «Ой, Гнаточка, надеть мне нечего, голая я насквозь!»

Гнатка поперхнулся, вздохнул, посопел, освобождаясь от мучений души, и сказал с укором: «Экие вы все... нельзя так! Ты — боярская дочь древнего рода. Хоть в холстине должна гордо стоять!» Еще посопел, расчувствовался, присел рядом и стал утешать: «К свадьбе обошьешься, а сейчас будь как сеть. Ты красавица, тебе в любом хорошо. Кто увидит — тот и сомлеет! Голову ленточкой красной обвяжи, рубаха шитая, вон, лежит, и сарафан, вон, какой прелестный...» — «Он же зимний»,— отозвалась Софья. «Ну и пусть зимний, кто там знает. И глазки умой, чтобы сияли, а то выйдешь, как шмелями исколотая... Собирайся, Софьюшка, не буду мешать».

Через несколько часов, когда различили вдали на дороге большой отряд всадников, стол с меньшего на большее был приготовлен, не так, правда, богато, как хотелось бы, но тем успокаивали себя, что сделали все, что могли, что князя ничем не удивишь и не ради стола он сюда едет. Двор притих, лишний народ разбежался по углам, Мишка и Гнатка вышли пред ворота. Сваты приблизились, стали ссаживаться с коней, двинулись к хозяевам: впереди Витовт с княгиней Анной, а за ними Чупурна и Монивид — тоже выехали с князем на развлечение, и Андрюха, и незнакомые люди, и любопытные бояре охраны.

— Здорово, хозяева! — сказал Витовт.— Мы к вам за покупкою. Примете или назад завернете?

— Рады бы что продать, да нечего! — поклонившись в пояс, ответил Мишка.— Все немцы разорили. Раньше осени не вернем.

— Нам товар нужен редкий! — улыбнулся князь.— У вас птица райская есть, у нас — охотник, у вас — невеста, у нас — удалой боярин!

— Что ж, милости просим! — опять поклонился Росевич.

Вошли во двор. Гнатка заторопился звать Софью. Князь,

оглядываясь, сказал Мишке: «Да, начисто вас пожгли. Отца тогда порубили?» — «Отец в Волковыске погиб, в бою,— поправил Мишка,— много крыжаков посек».— «Помнишь, Анна, Ивана Росевича? — обернулся Витовт к жене.— К пруссам с нами ходил. Жалко. Храбрый был рыцарь. Жениха хоть видал? Не против воли?» — «Видал,— успокоил Мишка.— Нравился».

Вышла Софья, одетая в простой сарафан, проплыла павой, трепетно поклонилась княжеской чете.

— Ну, здравствуй, горлица! — сказал кпязь.— Жениха тебе доставили поглядеть. Годится — скажи, не годится — мы его тотчас с глаз долой, лучшего найдем, а сильно не нравится — голову снимем!

Софья выпалила чуть ли не криком:

— Нравится!

Все расхохотались.

— И торговаться не о чем,— подчинился Витовт.— Все ясно. Можно запивать. Эй,— обернулся к охране,— вина!

Несколько бояр отторочили привезенный бочонок и бегом понесли во двор.

Сели к столу. Потекли в чары мед и вино. Витовт сам не пил, едва пригубливал, но другим скучать без чары не позволял. Помнил с давних лет Гиатку, польстил ему вниманием. Сказал выпить за боярина Ивана, который сейчас радуется им с небес. Ценился к Стаею Чупурне: скоро ль дворный маршалов будет пропивать своего сыпа? Княгиня, глядя на счастливых Софью и Ильинича, задумалась, набухла слезьми — успокаивал ее. Андрею грозил: «Смотри, молодец, на войну не опоздай, назад вернем горлицу!» Стало шумно, стали забывать, зачем сошлись. Князь стукнул кулаком: «Гэй, бояре, тихо! — и в наступившем молчании объявил: — Сватовство запили, можно и обручаться. Пусть боярнп и боярышня меняются кольцами, коли есть!» Под крики и смех обменялись перстеньками. «Ну вот, теперь пара,— признал князь,— Жених и невеста! — И обернулся к охране: — Подарки!»

Принесли княжеские подарки: Софье — соболью шубу. Андрею — корд 11 с костяной рукояткой и сто золотых. Оба рухнули в ноги.

— Великий князь, великая княгиня, навек рабы. Вернейшей службой отдам!

— Службой, боярин, ты и так обязан! — строго ответил Витовт.— А отблагодарить нас легко. Простой есть способ. После свадьбы через девять месяцев чтобы рыцарь закричал! — И, уставясь на пунцовую Софью, сам первый рассмеялся.

Опять наполнялись чарки, опять пили здравицы великому князю Витовту, великой княгине Анне, Софье и Андрею, всему воинству, которое должно выступать в летний поход. Знатные сваты посидели еще с полчаса и под низкие поклоны и восторженные крики «Слава!» отъехали.

Лишь смолк вдали топот коней, как из всех дворовых щелок и углов вдруг повылезло народу, прежде совсем невидного, обсело стол — и началось главное веселье. Скоро начали петь, кто-то достал дудку — дудел; появились крепко хмельные, пошла смелость в речах. Андрей неприметно увел Софыо к реке, где гуляли в прошлые «очи.

Уже близились повечорки, густел свет, темнела вода, синью наливалось небо, на закате красились червленью облака. День прошел, день прекрасный, счастливый, блаженный, он жизни изменил — были врозь, теперь быть вместе, навсегда и во всем — скоро, скоро, мало осталось ждать. Обнявшись, стояли без дум, без слов, с одним чувством — «Люблю!».

ГРОДНО - ОЗЕРО ЛЮБЕНЬ. ПОХОД

Первые дни июня отметились сильными грозами. В хоругвях, сходившихся к Гродно, не могли понять, о чем предупреждает господь. Одну ночь огненные стрелы долбили и жгли что-то на западе, на крыжацких землях, и бояре, видя далекое полыхание зарниц, довольно крестились, зато в следующую —

громы грохотали прямо над городом, над таборами полков, мрак взрывался связками молний, они били в Витов-тов замок, куда уже прибыл князь, в Коложскую церковь, по табунам, обозам, дворам, и лило, лило часами, как в потоп. Неман замутился, нес лесной сор; возникли непредвиденные заботы с питьевой водой; но что было хуже — ливневый паводок закрыл броды, а на берегу скопились тысячи телег и прибывали новые. Великий князь приказал возить подводы плотами; более полусотни паромов с восхода до захода стали сновать по реке. Приходившие хоругви задерживались на ночевку и вплавь переправлялись на левый берег. Уже двигались к Цареву гродненский, новогрудский, волковыский, Виленские и трокские полки. Третьего числа пришли медницкая, ковенская и лидская хоругви, князья Друцкие привели оршанцев, князь Юрий Михайлович Заславский — минскую хоругвь, князь Александр Владимирович — слуцкую. Назавтра привалили смоляне с мстиславцами, Иван Немир с полоцким полком, князь Василий с витебским, прибыл Семен Ольгердович с полком новгородцев. Вечером вдоль Немана дымили сотни костров, косяками ходили кони, вповалку ложились спать мпогие тысячи людей.

Витовт полные дни проводил на переправе — торопил, сердился, хвалил, смотрел, как сотня за сотней соступает в Неман, сносится течением и выходит из реки. Давно не был так бодр, спал по пять часов, с рассветом — в седло, выносился из замка в хоругви, на ходу разрешал десятки забот, считал приходящие полки и дружины, порядковая злую толпу у паромов, опять мчался в замок, советовался с князем Семеном и Монивидом, диктовал нотариям и дьякам письма — все делалось с охотой, весело, легко; сам дивился, откуда брались силы; словно еще раз молодость пришла, словно скостила половину годов радость начавшегося похода. И все как нельзя лучше удавалось: гонцы от Петра Гаштольда, ведшего войско к Нареву, приносили утешительные вести — посланные прежде весняки 12 загатили топи хорошо, дороги расчищены; и сюда, в Гродно, хоругви приходят в назначенный срок; Орден предложил перемирие до купальской ночи — теперь можно идти через мазовецкие земли, не боясь внезапного нападения и невыгодной, своими только силами, битвы с крыжаками; даже в малостях ничто не вызывало досады — не считая двух ошмянскнх бояр, убитых молнией, никто не погиб и не утонул при переправе. Веселило п полученное в последний день мая письмо ливонского магистра фон Ветингофа с объявлением войны. Все-таки Юнгинген принудил ливонцев вступить в драку, но что с того? Ветингоф нарушит рубежи в последний день лета, в запасе полных три месяца. Радовала присылка Великим Новгородом полка — еще одна хоругвь, которая вовсе не помешает в сражении, и явный знак подначальности новгородцев Великому княжеству.

Наконец пришли пять тысяч татар Джелаледдина, более года кормимые для этого похода; недолго постояли на берегу и по мановению руки своего хана, молча, не сходя с коней, отрядами пошли в воду. Несколько часов Неман пестрел татарскими халатами.

Больше ждать в Гродно было некого; кто должен был прийти — пришел. Великий князь, сопутствуемый Семеном Ольгердовичем, Монивидом, Цебулькой и десятком телохранителей, переплыл реку и, обгоняя хоругви, помчал к Нареву. Лесные дороги на десятки верст были забиты войсками. Витовт восторженно говорил князю Мстиславскому:

— Гляди, Семен, сколь народу, сколь прет мужиков! Считанные разы за жизнь увидишь такую силу. Много помню походов, а так крупно не выправлялись. С немцами ходил на Вильню, считалось, крестовый поход, не счесть было сброда, но не сравнить, как мы сейчас идем. На Смоленск, на Москву ходили — немалые были полки, а все ж меньшие против этих. Только на Ворсклу, будь она неладна, скопище вели. Вот второй раз за шестьдесят своих лет и вижу такое множество, воинов. А ведь тут половина, еще столько же прибавится через неделю. А когда с Ягайлой объединимся — сколько станет! Вовеки так никто не ходил.

— Обратно бы столько привести,— рассудительно отвечал князь Семен.— Вот идут, хохочут, веселятся, а считай, каждый третий последние деньки доживает, уже отмечен ангелами па скорбных листах.

— Дело божье! — не опечалился Витовт.— И мы с тобой не заказаны. Пока живы — порадуемся, а побьют — пусть живые о нас погрустят. Не самим же себя оплакивать!

На шестой день пути войско стало над Наревом и здесь несколько дней отдыхало в ожидании полного сбора хоругвей. Одиннадцатого числа одновременно подошли брестский, пинский, могилевский, дрогичинский, мельницкий полки, потом явились волынцы — кременецкая, луцкая, владимирская, ратненская хоругви, пришел с подолянами Иван Жедевид и с

ними вместе отряд молдаван, и уже последними притянулись киевляне, князь Александр Патрикеевич со своими стародубцами и новгород-северская хоругвь князя Сигизмунда Корибута.

После недавних ливней настала жара; леса и земля просушились; из страха пожаров палили слабые костры; на верхушке огромной ели постоянно торчал сторож, следя порядок огней. На полянах плотно стояло таборами около тридцати тысяч ратников. Ручьи мелели, когда приводили на водопой тридцать тысяч коней. Хоть считалось, что войско после перехода заслуженно отдыхает, мало кто мог полежать без дела. Во все стороны за десять, двадцать верст рассылались дозоры и засадки. Днем не видавшую боя молодежь собирали в отряды и заставляли сшибаться на полном скаку. Вдруг поднимали в седло то одну, то другую, то разом несколько хоругвей, подъезжали Витовт и Семен Ольгердович, говорили ставиться гуфом, нестись по рыхлому лугу на воображаемых крестоносцев. Если хоругвь слабо слушалась хорунжего, не умела разворачивать бока, Витовт п князь Семен свирепели, вновь и вновь безжалостно гоняли бояр в «стычку с немцами», пока войлочные подклады под доспехами насквозь не пропитывались потом.

Вечерами народ купился возле костров, пелись песни, съезжались и разъезжались знакомые. Благодушие, дружеская расположенность овладели людьми; прощались старые обиды; забывалось, будто и не было, различие веры; даже о татарах говорили, не крестя их поганинами. И гордые паны как-то вдруг убавили спеси, и худородные бояре почувствовали себя не ниже других. Все, чем разнились, чем кичились, хвастались до похода, все осталось на дворах, потеряло цену перед грозной неизбежностью каждой судьбы. Та избранность, какую испытывали князья в своих уделах, наместники в городах, бояре в своих вотчинах, здесь, среди тысяч и тысяч людей, стекшихся со всех сторон Великого княжества в леса над Наревом, развеивалась ночным ржанием тысячных табунов, таяла под лучами солнца, одинаково светившего и подолянам, и мстиславцам, и полешукам, и несвижцам, и виленцам, и минчанам, и молдаванам, и простым смердам, и гедиминовичам, и отвергающим крест татарам. Над всеми равно нависал рок, все шли на одно дело, в одну битву, едиными сплачивались помыслами.

Четырнадцатого числа великий князь выслал в Варшаву гонцов сказать Яношу и Земовиту, что вступает на их земли

и движется к слиянию Нарева с Бугом, где будет ждать мазовецкие хоругви. Вновь потянулись унылые переходы: с рассвета до заката в седле, потом вечеря, короткие беседы у костров, вальная кладка на попоны, и с первыми звездами — му чительно-сладкие сны: родные места, любимые лица. И тепле ласка, забота — никогда, может, наяву они не были стол: крепки, как в эти ночные мысленные свидания.

Андрей Ильинич часто догонял шедших впереди волковысцев, подолгу рысил рядом с Мишкой и Гнаткой, расспрашивал о Софье. Хоть все, что могли сказать — кланяется ждет, скучает, просит беречься,— было рассказано в первую встречу, охота еще и еще раз услышать Софьины весточки из уст любимого ею старика и брата не слабела. Как-то решился и на вечернем привале повел четверых своих братьев — все выступали вместе в полоцкой хоругви — знакомить с будущим шурином. По такому приятному случаю взяли с собой две фляги вина и пяток колбас. Уселись дружным кругом, выпили за жениха и невесту, за знакомство и дружбу, за скорую свадьбу да за божью защиту — и стали друзьями. Мишка крикнул паробку принести ответную; потом присоединился Егор Верещака с флягой, присел какой-то росевичский свояк тоже не с пустыми руками, повторили, потроили — скоро сбились со счета. Младший Андреев брат Глеб лег на спину: мол, звездочки тянет увидеть — едва ль увидел, тут же заснул. Гнатка сидел то ли в глубокой дреме, то ли в глубоких думах, вдруг оживлялся наставлять: «Вы, бояре, теперь родственники, в бою должны друг друга стеречь!» Мишка не уставал вспоминать, как задрожал, когда великий князь Витовт входил во двор, скромничал: «Примете или назад завернете?»! Все смеялись: «Что ж не завернул? Испугался?» — «Будь не Андрей женихом, а кто другой, и завернул бы!» — отвечал Мишка. Верещака тосковал: «А мы вот нашего Миколку щипали, а уже ни его, ни невесты, ни Петры!»

Привалясь к телеге, Андрей глядел в небо; те самые звезды загорались, на какие в дни обрученья радовались вместе с Софьей. Слушая смех, вздохи, шутки родни и приятелей, воображал свадьбу, свадебный поезд в церковь, всех их в своей дружине, одетых не так, как сейчас, в измятые, запыленные, пропотевшие кафтаны, а в нарядные ферязи. Представлял зимний день, вой вьюги, посвист бесов в трубе, Софья за прялкой, он рядом, любуется женой, вдруг стук в ворота, въезжают товарищи, обснеженные, измерзлые, мигом стол, горелка, соленья — беседа до утра. Представлял летний день; |

опять кто-то в наведках; идут с бреднем к реке или выезжают на травлю, скачут по травам, свет, солнце, задор, и Софья рядом в седле. Забродился мечтами, не помнил, как уморило сном. Пробудились — день, рога трубят — поднимают хоругви; растерли виски, посмеялись — ну, крепко шумит, хорошо посидели — и отъехали. Мишке — братья, а братьям — Мишка и Гнатка пришлись по душе.

День за днем перекатывался вслед за солнцем под мерную поступь коней; пройденные версты приближали урочный час; незаметно подошла купальская ночь — с последним лучом солнца кончалось перемирие, начиналась война. Войска шли глубоко в мазовецких землях, за несколько переходов от прусских границ. Лазутчики и дозорные полусотни средоточия крыжаков не замечали. Двадцать четвертого числа великий князь выслал гонцов в Торунь, где пребывал фон Юнгинген, известить, что он, Витовт, воевать готов. Такие же гонцы явились к великому магистру от Ягайлы.

Истекал последний мирный вечер; ратники, кто в нетерпении, кто с грустью, провожали закат. Пурпурная его полоса нехотя угасала; солнце долго лежало на далеких лесах, словно томилось и не могло спокойно* уснуть. Наконец оно завалилось за край земли, и темные завесы ночи скрыли его сияние. В тот же миг польское рыцарство из Иновроцлава и Бреста куявского, протомившееся день в засадах под Торунем, было поднято в седло и помчалось на деревни, окружавшие город. Взвились в синее еще небо снопы огня. В тот же час прусские границы с Литвой перешли по знаку Кезгайлы конные отряды жмудинов, и все веси, местечки и замки на сто пятьдесят верст от Юрберга и Клайпеды обратились в купальские костры, стоившие Ордену, как назавтра с горечью подсчитали крыжаки, двенадцать тысяч грошей.

Русь, Литва и татары, шедшие с Витовтом, в этот час стояли таборами у бугских бродов. Хоругви спали, только пешая и конная ночная стража чутко слушала тишину. В то же время в Торуньском замке Ульрик фон Юнгинген, прервав ужин с послами короля Сигизмунда, глядел в окно на зарево пожаров. Был взбешен, словно пламенные языки, лизавшие небо, жгли его самого. Дерзко, лихо полыхали огни, с наглым вызовом — вот, мол, не боимся, ответьте, коли сильны. Хотелось немедленно выслать отряды ударить, бить, убивать, топтать подлых поляков. Повернулся к венгерским палатинам Миколаю Гара и Сциборию Сцибожскому: «Что, бароны, видели, каковы волки, каковы скоты! А вы хотите посредничать

о мире. Какой мир? Они господа бога не боятся. День Иоанн: Крестителя, верные христиане шепчут молитву, а эти дряни часа не выждали, пошли жечь. У них свой праздник, вот и молитвы — Купале рогатому. Язычники! Их могила исправит Мы! Топор!» И, не вытерпев, разразился совсем грязной, площадной руганью.

— Осмелюсь напомнить тебе, великий магистр,— хладно кровно сказал Сциборий,— что пока мы посредничаем о перемирии.

Ответ прозвучал толково, пригасил душившую злость Продлить перемирие было совершенно необходимо, в этом Ульрик фон Юнгинген не сомневался. Хоругви только стяги вались, ожидалась большая — в пятьсот копий 1, около двух тысяч рыцарей — хоругвь наемников. Ягайла и Витовт по языческой своей привычке коварно темнили, черт знает от куда намечали напасть. И неизвестно: сошлись? завтра сойдутся или вообще не будут сходиться, попрут двумя потоками? Что-то непонятное творилось у Дрезденко — какие-то строились там паромы; гадай зачем? И в Короново стоят полторы тысячи чехов Яна Сокола. И не повернет ли вдруг лисьим приемом на Дзялдово Витовт? Перемирие — не мир небольшое этакое затишье, дней на десять, думал Юнгинген совсем не повредит. Тем более что и удовольствие помимо пользы даст. Пусть все знают, что Орден стремится к миру на справедливых условиях чешского короля Вацлава. Упрямые Ягайла и Витовт, конечно, вновь откажутся — и тогда венгерский барон Кристоф фон Герсдорф подаст им письмо короля Сигизмунда с объявлением войны. Это не ничтожные укусы, не деревеньку поджечь; поскребут когтями свои тупые, набитые опилками лбы. А замириться надо так: с Ягайлой — да, с Витовтом — нет; вдруг захочется попробовать остроту мечей — есть на ком, под рукой литва и русины. Хотя и пробовать незачем — всех скоро перерубим; пусть знают — не будет мира, не желаем мира, будет крошение голов!

Назавтра Гара и Сцибожский повезли письмо магистра королю Владиславу, а через два дня королевский гонец сообщил великому князю о десятидневной оттяжке стычек. Прочитав записку Ягайлы, Витовт сказал князю Мстиславскому:

— Дивлюсь, Семен. Бывало, стояли во главе Ордена дураки,

но подобных Юнгингену не было. Ничего не соображает. Доброй волей дает полякам перейти Вислу. А потом выползет навстречу в белом плаще, как привидение,— бойтесь меня! Старший его братец, покойный Конрад, поумнее был, верно, высосал из матушки все лучшее, а Ульрику недостало.

— Может, силу чувствует? — ответил князь Семен.

— Сила-то у них есть,— согласился Витовт,— но выгоды упускает. Уже мог жечь поляков — не жжет; уже мог завтра бы дать бой нам, и нам пришлось бы туго — не дает; мог бы сломить переправу Ягайлы — не ломит. Ну, да не нам, язычникам, его поучать, у него крест на плаще, ему непорочная дева военные советы дает. Поглядим, что она насоветует.

— Ох, Витовт, не совсем так,— возразил князь Семен.— Наши тысячи ихним — не ровня. Татары лобовой сшибки не выдержат — пойдут петлять. Наши лучники метко стреляют, да немцев латы спасут. И тяжелые, в железе, крыжацкие кони потеснят наших. Вот он и считает: чем бегать во все стороны, лучше всех вместе побить. И за эти десять дней народцу себе прибавит. Нам крепко стоит подумать, как вести бой. „

— Думаешь, погонит? — прищурился Витовт.

— Почему бы и нет?

— Ну что ж, призовем князей, посовещаемся,— решил Витовт.— Время терпит.

В последний день июня войска подходили к Червиньскому монастырю. Уже было известно, что поляки навели мост и начали переправу, что первым перешел на правый берег Вислы король, что ему сообщено о приближении хоругвей великого князя и что он выехал встречать. Вскоре он показался в окружении большого числа панов и рыцарей. Минута была значительная — завершился без малого месячный поход, два войска соединялись в одно, две силы — в одну мощную. Ягайла и Витовт искренне приняли друг друга в объятия. С обеих сторон раздались торжественные клики и перекатами понеслись от хоругви к хоругви.

Король и великий князь поскакали смотреть переправу. По мосту, твердо стоявшему на сотнях челнов, плотно, подвода к подводе, тянулись обозы, шло по трое в ряд конное рыцарство, шагала пехота. А весь левый берег за пару верст от горла моста пестрел таборами отрядов. «Красиво, а, Витовт? — с гордостью сказал король.— Ульрика бы сюда. Вот подивился бы злобный пес!» Глядя на поток войск, на далекое шевеление тысяч и тысяч людей, точно и быстро собравшихся

сюда по его приказу, послушных ему, любому его слову, чувствовал себя на верху счастья. Ощущал, что здесь, прямо на глазах, вершится историческое дело — вся польская шляхта, все литовское и русское боярство идут посполитым рушением на тевтонцев; так долго теснимый крестоносцами его, Ягайлов, орел, украшающий знамя королевства, зримо расправляет крылья, начинает возноситься па видную всем народам высоту. Сказал поспешно двоюродному брату: «Поедем, Витовт, возблагодарим бога!» Чувствовал себя неспокойно, если долго не молился. Тогда сердце охватывал тоскливый страх; вдруг бог, если он есть, обидится, отвернется, лишит его своей благосклонной заботы, отдаст перевес Ордену. Еще по дороге к Червиньску задержался на два дня в Слупе, откуда каждое утро пешком, как ничтожнейший богомолец, ходил в Лысогурский монастырь Святого Креста, где простаивал на коленях до сумерек, взывая господа взглянуть, как он, король, стоек в изнурении себя постом, добр в раздаче милостыни множеству убогих, сидевших на паперти, и усерден в горячих молитвах. Гнал прочь неприятнейшие сейчас воспоминания, как вместе с дзядами Кейстутом и Любартом и братом Витовтом грабил этот монастырь в час грозного набега литвы на Малопольшу. Давненько это было, но если помнится ему, то помнит и господь. Вот этот серебряный Святой Крест, у которого теперь просил защиты, тогда под хохот бояр был снят с алтаря и брошен на телегу в груду других сокровищ, вынесенных из подвалов. Ободрали монастырь, как липку, и кровью полили. Просил простить невольный тот грех, шепча, что не он, не он, а дядья главенствовали, и ничем не мог их удержать от святотатства, но уже после, как стал властен, ведь не кто иной, а именно он вернул в святые стены и драгоценный крест, и былые богатства, и былое уважение. Верил, что бог не может не заметить его, короля, коленопреклоненно зябнувшего на холодных камнях древнего храма, не может не порадоваться его порыву, его святости, его трепетной молитве. И в Сулейове, и в Вольбоже, и в Любохне, и в день святых Петра и Павла в Козлове, вообще чуть ли не в каждом костеле, мимо которого лежал его путь за Вислу, он, король, терпеливо и радостно слушал службы и возносил моленья, передавая дело своей победы опеке Иисуса Христа. И поступал верно. Вот оно, наглядное доказательство божьего расположения: Ульрик сам предложил перемирие, чтобы польские войска смогли без хлопот перейти реку, соединиться с литовцами, русинами, с полками Януша и Земовита, собраться в

железный кулак, который раздавит осиное гнездо крестоносцев.

Не терпелось выступить к прусским границам, но лишь на третьи сутки закончилось беспрерывное днем и ночью движение по мосту конных и обозов. Тогда мост развели, и плоты отправили вниз по Висле в Плоцк на хранение. Войска же с рассветом следующего дня двинулись к орденским границам. Шли неспешно, приноравливаясь к скорости подвод. Перемирие истекло; король и князь Витовт стали посылать на рубежи легкие отряды рыцарей, которые по ночам жгли прусские деревни, завязывали мелкие схватки и возвращались с добычей. Была воспринята с ликованием удача старосты Януша Бжозоголового, порубившего отряд свеценских крестоносцев. Свеценский комтур Генрих фон Плауэн засел в замке со всеми рыцарями комтурства. Король радовался — пусть сидят, не придут в поле.

В воскресный день, когда войска стояли у реки Вкра, к Ягайле н Витовту вновь прибыли мирные посредники Сигизмунда — Гара, Сцибожский и Кристоф фон Герсдорф. Король и великий князь объяснили, что будут счастливы избежать пролития христианской крови, что им дорог мир с Орденом, но при условии бесповоротного отказа крестоносцев от Жмуди, возвращения полякам Добжинской земли и оплаты нанесенного ущерба. Было ясно, что фон Юнгинген эти условия отвергнет и сражение неминуемо. Подчеркивая свой взгляд на переговоры, Ягайла пригласил послов взглянуть на таборы шестидесятитысячного войска. Для полноты впечатления перед холмами, на которые въехали король, великий князь и посланники, прошли крупной рысью русско-литовские хоругви, все при развернутых знаменах и в боевом облачении. Тридцать хоругвей имели на знаменах герб Погоня, десять — старый герб, под которым водил полки против немцев Гедимин — белые столпы в красном поле.

Через несколько дней войска подошли к орденским границам. Здесь по древнему обычаю хоругви подняли знамена и, сотворив молитву, вступили в прусские земли. Сорок хоругвей вел Витовт, пятьдесят — король, но из них три хоругви подольских русинов, имевших на знамени солнечный лик на белом поле, Витовт считал своими, а еще под началом короля были полки русинов Львовской, Холмской и Галицкой земель, каждый под своим стягом. Никто не преграждал дорогу, до самой Дрвенцы не показался на глаза ни один крыжак. Но у бродов на Дрвенце Ягайла испытал неприятную

неожиданность. Броды были укреплены частоколом, обставлены бомбардами, таились за ними толпы арбалетчиков, и далеко вглубь стояли прусские гуфы. Король собрал радных панов на совет. О битве при бродах не стоило и задумываться — полки один за другим пошли бы на верную смерть. Поход вниз по реке к следующим бродам ничего не менял — крыжаки тащились бы рядом по другому берегу. Решили, хоть и больно ударяло по самолюбию такое решение, отступить, оторваться от Юнгингена и, покружив, обойти Дрвенцу у истоков. Ночыо торопливо снялись со стоянок, вернулись к Линдзбарку, отсюда повернули к Дзялдово и, злясь, спеша, измучивая коней и людей, отшагали за день сорок две версты до деревни Высокая. Тут Ягайлу настигла новая неприятность. После обеда возник у королевского шатра гонец от опостылевших Гары и Сцибора Сцибожского, силезец Фрич фон Рептке. Был замкнут и серьезен. Сразу его замкнутость и объяснилась — вручил письмо Сигизмунда, возвещающее войну. Хоть и знали, что Сигизмунд забряцает мечом ради приязни курфюрстов, хоть и ждали такое послание, но горько было брать его в руки. Ягайла и Витовт глянули дату — двадцать первое нюня. Более трех недель Гара возил письмо при себе, разыгрывая старания о мире. Ездили, трепали языками — мир, мир, а сами сосчитывали войска и докладывались магистру. Ради него и маячили при войсках. Лазутчики, на сук бы их сразу. Только и оставалось излить желчь на гонца: «Да, не думали мы, что король Сигизмунд ради Ордена разорвет узы родства и договоров, забудет о боге. Хочется отхватить наших владений — пусть пробует. Как бы своего не лишился. Разобьем Орден, ответим ему но заслугам. Но жаль, что он добра не помнит. Быстро, Фрич, забыл твой король, кто восемь лет назад спас его из темницы, вернул утраченную корону. Ты скажи своему королю: мы эту измену запомним». Но что ничтожный Фрич? — герольд, гонец, пустое место. Сердиться при нем — лишь радовать подлого Сигизмунда. «Езжай с глаз долой!» — сказал Фричу Ягайла. Саднило душу. Воевать, не воевать с венграми — дело завтрашнее. Терзало, что крестоносцы сейчас веселятся этой купленной за флорины подмогой, хохочут, воображая удручающее действие венгерского письма, изощряются в гнусных шутках. Прошел в походную каплицу, отстоял до онемения ног, шептал, взывал к господу, просил справедливости и успокоился, решив разбурить близлежащий Гильгенбург.

Назавтра войска короля и Витовта стали на привал у Домбровского озера. Солнце пекло нещадно. Все хоругви занялись купанием коней, и сами не выходили из воды. За озером высились мощные стены и башни Гильгенбургского замка. Было объявлено, что город забит множеством прусских немцев и добром; никому не заказывалось идти за добычей. В седьмом часу, когда стала падать жара, рыцарство устремилось на приступ. Ни ядра, ни стрелы, ни копья горожан не смогли сдержать ярого натиска воинов, горевших мщением за разгром крестоносцами Добжинской земли. Храбрецы лезли на стены, разбили ворота, и скоро тысячные толпы шляхты вошли в город. Вслед за ними понеслись пустые подводы. Отчаянное сопротивление немцев мгновенно было затушено мечами. Через два часа из города вывели пленных, вывезли запасы кормов, вещи, и он запылал. Всю ночь играли огненными отблесками озеро и река, и за десяток верст разносился свет зловещего полыхания.

Утром хоругви хоронили погибших, делили добычу, били на мясо выведенные из города стада; король милосердно дал волю всем худородным пленникам, оставив в цепях только рыцарей и орденских братьев. Опять до вечера жарились под солнцем, купались, заменяли больных лошадей, дремали в палатках и под телегами; все было спокойно, немцы не подступали, тревоги никто не трубил.

Пользуясь отдыхом, великий князь собрал князей и панов, ведших хоругви; пришли и татарские ханы — Джелаледдин и Багардин. Сидели на поляне, очищенной от народа, даже кольцо стражи, охранявшей совет, было удалено, чтобы не слышали, о чем идет речь.

— Через день, два, а может, и завтра,— говорил Витовт,— грянет битва. Всякий возможен исход. Могут и нас пробить клиньями, раздвоить, растроить, взять в «котлы» и «клещи». Наши хоругви не умеют, как татары Джелаледдина и Багардина: наступать, вдруг отрываться, вновь нападать. Наши если бьют — так во весь дух, но уж если бегут — то опять во весь дух. Так что, князья и полковые папы, скажите своему боярству: стоять, будто в землю по колени зарыли! Но и все войско уложить трупами нам нельзя. Поэтому, если вас крепко погонят, отходить будете к обозу и уже там держаться намертво! Там шесть тысяч мужиков с цепами и топорами — любую броню перемолотят. И каждый должен знать: кто с поля умчит — ненадолго спасется, прикажу сыскать и повесить!

Замолчал, отрешаясь от мрачных своих мыслей, оглядел соратников, весело засмеялся.

— Что потускнели, вы ж не побежите!

Вновь замолчал, сжал ладонями виски, словно силился вспомнить, что еще хотел сказать им на этом последнем совете, расчувствовался и, доверительно, бережно выговаривая слова, сказал:

— Люди приходят и уходят, боль забывается, поколения десятками пропадают нз памяти, но вот такая война, на какой мы воюем,— редкость редкая, однажды в сто лет бывает, от нее не отдельные ваши жизни, а жизни народов зависят. Побьют нас в битве тевтонцы — всех потом перетрут, как стерли пруссов, от которых и осталось только имя, а был грозный народ. Ни себя, никого нельзя жалеть. И не жалейте! Сколько наших ни поляжет ради победы, все не будет дорого!

Предчувствие близкого сражения разливалось и среди войск; грозные объявления вернувшихся в хоругви воевод его усилили; каждый понимал, что означают призывы к стойкости и забвению страха; но и без того было ясно, что крыжаки не станут дольше терпеть бурения земель и дадут бой. Свежие могилы и близкое, дымящее еще пепелище многих расположили гадать и о своей судьбе, тихо молиться богу о защите в бою. И в небе начали твориться предзнаменования. С закатом задул ветер, поползли седые, а следом темные облака, звезды затемнились, ночная мгла загасила луну. Ветер вдруг затихал, вдруг шквальные его порывы проносились над таборами, раздувая в сердцах тревогу. Небо тяжестью водяных туч прогнулось к земле, вдруг черную его корку раскололи молнии, ударил и раскатился гром, хлынул ливень.

Никто не спал, в хоругвях шептались; «Все, завтра быть сече. Господь поля омывает перед битвой! Молись, братья, кто грешен, святи душу!» II тысячи молитв, и тысячи просьб простить большие и малые вины посылались к господнему престолу. Дождь прекратился, но буйные ветры рвали воздух до самого рассвета, словно гнали прочь от стоянки войск отпущенные богом грехи. С первыми лучами солнца трижды пропели трубы, и хоругви выступили в дневной поход. Пройдя восемь верст, у Любеньского озера стали разворачивать на стоянку обозы, и тут дозорные принесли ожидаемую, подтвердившую ночные предчувствия весть — между деревнями Людвиково и Танненберг, всего в трех верстах, сплошной стеной стоят немцы.

Шляхта и бояре заспешили одеваться к бою, полки стали быстро выдвигаться из приозерного мелколесья.

Андрей, шедший в первых рядах полоцкой хоругви, неожиданно увидел летевшего к нему в галоп Росевича. Мишка сблизился, крикнул всем братьям Ильиничам «Здорово!» и торопливо, жарко высказал наказ:

— Андрюха, если погибну, Софью не обижай, как другие бояре, бывает, бьют, кричат, терзают, рвут косы; ее защитить некому, а мы ее любили. И Гнатку, Андрюха, если останется жив, забери к себе, он без Софьи тут же помрет, святая душа...

— Хорошо! — ответил Андрей.— А меня убьют, так скажи Софье, что крепче всего ее любил. Пусть иной раз помолится за меня в церкви.

— Ну, Андрюха, хорошо мы с тобой дружили,— сказал Росевич.— Прости, если чем обижал...

— И ты меня прости! — ответил Андрей.— Давай, на всякий случай, простимся на этом свете.

Обнялись, прижались стальными панцирями, расцеловали друг друга — и Росевич ускакал, затерялся в людском потоке, среди тысяч одинаковых шишаков, копий, кольчуг и лат.

Дрожала под конской лавиной земля, ржали кони, молчали люди, прислушиваясь к глухим звукам мокрого, словно провожающего их слезами, леса. Деревья после дождя курились, белесые испарения окутывали стволы, лучи неяркого еще солнца с трудом пробивались сквозь молочный туман. Выбрались на опушку и застыли — в полуверсте, на затуманенных холмах, далеко и вправо и влево виднелись, как дурное видение, закованные в железо, отблескивающие доспехами широкие клинья немецких хоругвей.

ГРЮНВАЛЬДСКИЕ ХОЛМЫ. 15 ИЮЛЯ

На опушке леса, у дороги, ведшей к деревне Танненберг, сыпал приказы князьям и панам Витовт; одни отъезжали, подлетали галопом другие; хоругви спешно двигались на указанные места. Направо от дороги ставились гуфы виленцев и трочан. Прошла лугами и примкнула к виленскому гуфу половина татарской конницы под началом хана Багардина. Заметные халаты татар привели в радостное возбуждение крайний клин немцев, имевший на знамени красный крест на белом поле. Вышло из леса и зарысило в стык с поляками крыло Семена Ольгердовича — смоленский, мстиславский, полоцкий, витебский, слуцкий, оршанский, лидский полки и полк великоновгородцев. Киевской хоругвью князя Гольшанского и новогрудской хоругвью Сигизмунда Кейстутовича Витовт замкнул дорогу. Рядом с новогрудцами стал волынский гуф, а между оршанцами и волынцами — сильнее всех рвавшаяся в бой хоругвь волковысцев. Выдвигались вперед подольские полки князя Ивана Жедевида. Летели гонцы к Ягайле узнать действия поляков. Позади первой выстраивалась вторая линия полков, и уже поодаль Петр Гаштольд порядковая хоругви запаса, Витовту привезли из обоза доспехи; он соскочил с коня, облачился, поднялся в седло, и ему стянули латы шнурами.

Немцы, к общему удивлению, в бой не трогались, упуская удобнейшую, как всем казалось, возможность посечь выбиравшиеся из мелколесья в поле, и в эти минуты разрозненные, полки руси и литовцев. Великий князь поскакал вдоль первой линии войск — на полутора верстах стояло с небольшими разрывами четырнадцать хоругвей. Шла последняя суета построения: выезжали наперед предхоругвенные; занимали первые ряды бояре с равным немецкому оружием, стоймя держали шестиметровые, толщиной в руку копья; хорунжие разворачивали и поднимали стяги. Князь весело скакал вдоль полков, отмечал знакомые лица, бегло думал: «Виленцы выдержат, новогрудцы должны выдержать, волковысцы — злы — выдержат», поглядывая на клинья немцев, жалел, что так неожиданно завязывается сражение и нет времени пустить в дело остающиеся в обозе бомбарды. Примчался боярин, ездивший к Ягайле: «Король Владислав молится!» — «А поляки?» — «Построились, ждут сигнала!» К великому князю съехались Иван Жедевид, Семей Ольгердович, Гаштольд, Монивид: «Готовы!» Вместе прошли на рысях по улице между первым и вторым гуфами хоругвей. Во втором ряду их было тринадцать — Мстиславская, третья смоленская, великоновгородцев, слуцкая, полоцкая, брестская, гродненская, киевская, минская, молдаван, медницкая, вторая тройская и третья виленская. Здесь ратники держались шумнее, чем в передних хоругвях, которым предстояло принять первый удар, сшибиться с лавиной крыжаков, сломить о свои щиты и груди их тяжелые копья.

— Что они замерли, а, Семен? — спросил Витовт, указывая железной перчаткой на немцев,— Чего дремлют, дают развернуться? Почему медлят?

— Черт их знает,— пожал плечами Мстиславский.— Выгодно стали: нам в горку, им с горки идти. Хитрят что-то.

Разглядывали десятки немецких клиньев, словно заснувших четкими рядами на холмах, недоумевали, какая хитрость может скрываться за таким терпеливым, неподвижным их выжиданием.

Ягайла никаких вестей не подавал, и великий князь помчал к шатру короля. С правой руки ему открывались боевые порядки крыжаков — клинья имели по тридцать — сорок рыцарей в ряд и рядов двадцать в глубину; виднелись в разрывах бомбарды, арбалетчики в широкополых шлемах, а за ними поодаль стояла вторая полоса немецких хоругвей — все под развернутыми ветром знаменами. Считал знамена, многие узнавал: вот черный крест на белом поле — хоругвь Вал лен-рода; вон с широкой белой полосой на красном поле хоругвь великого комтура Лихтенштейна; вот та, с белым ключом, хоругвь орденского казначея; вот красный волк — это хоругвь комтурства Бальги; вот белый лев с желтой короной, а под ним черный крест — это кенигсберские рыцари, а под двумя красными рыбами, конечно, стоят шонзейцы, а красный орел на черном поле — это бранденбургская хоругвь. Но многих знамен, без которых никак не мог явиться сюда великий магистр, не видел: не было большой орденской хоругви с черным крестом и черным орлом на золотом щите, не было краснобелой в четыре квадрата хоругви тухольцев, не было самбийской хоругви и прочих, хорошо помнившихся с молодых лет. («Ловчишь, Ульрик, припрятал за холмами,— думал Витовт.— Будем знать. И мы кое-что придержим».

На вершине холма стояли толпой фон Юнгинген, Валленрод, Куно фон Лихтенштейн, комтуры и поодаль рыцари охраны магистра. Смотрели на торопливое, напряженное построение с правой руки польских, с левой — русских и литовских хоругвей. Все видное глазу и скрытое лесами движение войск Ягайлы и Витовта было понятно великому магистру и утешало его. Тревожные опасения утра, что король и Витовт не пожелают принять бой на этих холмах, вновь оторвутся, как произошло на бродах под Кунжетником, и опять, дав круг, двинутся вперед, сжигая на пути замки и города, развеялись. Вражеские клинья уже стояли напротив орденских, сражение было неминуемо, считанное время отделяло войска от столкновения, а от победы — те несколько часов, которые требуются, чтобы рассыпать и посечь зарвавшихся поляков, русь и литву. С приятным чувством превосходства магистр думал, что не они — он навязывает бой, что они, Ягайла и Витовт, вынуждены подчиниться его замыслу битвы, что они не ожидали его здесь приготовленным к бою и если не подавлены, то, по меньшей мере, удивлены, смятены этой искусно исполненной встречей в лоб, встречей, надо думать, последней. Давно разгадал, прочел, как по ладони, все их незатейливые, но дерзкие расчеты — перейти вброд Дрвенцу и устремиться в сердцевину прусских земель. И потому еще в день праздника посещения пресвятой девы Марии, когда они собирались стаями к Червиньскому монастырю на берегу Вислы, он приказал закрыть броды палисадами, стянуть туда все орденские и наемные хоругви. Но не иначе, бесы преподнесли братьям хитроумный совет обойти Дрвенцу сушей, за что поляки заплатили им, бесам, сожжением Гильгенбурга и мордованьем христиан, о чем в ближайший час горько пожалеют. Беглый взгляд на карту показал, что Ягайла и Витовт обязательно проследуют через Танненберг и Грюнвальд — других открытых дорог на желанные им Остроду и Мальборк не было. И он, великий магистр, привел свои шестьдесят хоругвей к Танненбергу днем раньше. Вчера на закате дня, когда Ягайла п Витовт спокойно ложились спать у разрушенного Гильгенбурга, он вместе с комтурами вот с этого холма озирал место будущей битвы. То, что мысленно виделось вечером, исполнилось сегодня: двумя дорогами от Любеньского озера обреченные поляки и литвины выползают из спасительного леса и суетливо строятся вдоль опушки. Одно было неизвестно вечером: с какой руки окажется Ягайла, с какой — Витовт, хотя это не имеет никакого значения. Оказалось, что па поляков ударит Куно фон Лихтенштейн, на Витовта — Фридрих фон Валленрод.

Оглядываясь, магистр видел, что комтуры дрожат в боевом нетерпении. Понимал, что творится у них в душе, сам томился медленным ходом времени — последние минуты всегда тянутся как часы. Не терпится, да, но надо ждать, пока они не заполнят своими толпами все долы от Танненберга до Людвиково — три версты в длину, а уж вправо от Танненберга и влево от Людвиково им не дадут спастись гиблые топи, всех задержат, многие найдут вечный приют в ржавой жиже. Хорошее поле боя! Один недостаток — холмистое; пологие; правда, холмы, неглубокие долины, но все равно соседние клинья не смогут наблюдать успехи один одного, вот как сейчас скрыта холмами большая часть польских хоругвей, и неизвестно, что там делается,

Вдруг брат Фридрих указал ему на Витовта: «Вон — гарцует на черном мерине!» Юнгинген проследил, как Витовт, если это был он, проскакал за тылами своих гуфов. «Носится, суетится,— с неожиданной жалостью подумал магистр,— а кто-то воткнет копье, или опустит меч, или ударит в бровь шальная стрела, и повалится под копыта, как простой кнехт». Но прочь боль сердца, прочь жалость! Бог свел на этих холмах, значит, так ему угодно. Враги построились, ветер полощет их стяги, полоса непримятой зелени шириной с полет арбалетной стрелы отделяет их от лучших немецких мечей. Пусть рванутся, пусть, разгоняя коней, перейдут бурую ленту дороги из Людвиково в Танненберг, за которой их поджидают прикрытые дерном глубокие волчьи ямы, утыканные острыми кольями. Весь вчерашний вечер тысяча кнехтов готовила эти западни, вывозила за деревни желтый песок. Сделано добротно; никто не различит, словно не люди, а бог в день сотворения мира нарочно создал здесь пустоты, чтобы заполнить их сегодня поляками, литвой, схизмой 13. Когда их предхоругвенные с криками ужаса и дикой мыслью, что их поглощает пекло, посыплются па колья, а сверху на них повалится второй ряд, а третий перекатится по их головам и утопчет, и сломится удар, и четвертые, пятые ряды начнут осаживать лошадей, тогда на них ударят стальные колонны Валленрода и Лихтенштейна — сорок четыре отборные, крупные хоругви, выставленные комтурствами, епископами и городами. А сотня бомбард усилит торжество минуты ядерным градом, пусть не очень гибельным, но неприятным, заставив врага шарахаться, метаться, сталкиваться и, обгоняя друг друга, бежать. А тогда к тем клещам, в которые возьмут литву и поляков Валленрод и Лихтенштейн, подключатся шестнадцать хоругвей запаса,— он, великий магистр Ульрик фон Юнгинген, поведет их в бой лично,— и, господи справедливый, не вица Ордена, что покатится по земле множество голов.

Но как трусливо они медлят, подумал магистр; солнце поднялось, начинает палить, скоро рыцари изжарятся в доспехах; ведь и витовтовы схизматики, и татарская погань, и поляки, насколько видит их глаз, уже построились, готовы в слепом своем самодовольстве опустить копья — так что же медлят два старых лиса! Задумался, как их расшевелить, отважить к сражению. Крикнул: «Двух герольдов ко мне!»

Подъехали герольды. «Возьмите пару голых мечей,— приказал магистр,— и вручите от моего имени польскому королю и князю Витовту. Таков старинный рыцарский закон вызывать на бой струсившего врага. Держитесь дерзко, пусть оскорбятся. Брат Куно,— повернулся к Лихтенштейну,— укажи им проход, чтобы не грохнулись в яму!» Минут через пять герольды поскакали вниз по холму к польским хоругвям.

Ягайла в это время заканчивал опоясывать рыцарской перевязью молодых воинов. Потом стал исповедоваться подканцлеру Миколаю Тромбе, который как краковский каноник и архиепископ Галицкий имел право на отпущение грехов. Все делал обстоятельно, ни в чем не торопился и тем более не торопил свои полки первыми начать битву. Еще на рассвете, когда дозоры один за другим стали приносить известия о немецких хоругвях, перекрывших дорогу и явно намеренных дать бой, удалился в походную каплицу и под бормотание своего духовника Бартоломея думал о судьбах битвы и о своей судьбе. Приносились гонцы от Витовта — сказал не допускать; дважды приносился нетерпеливый Витовт. Вбегал в каплицу и, даже не перекрестясь на распятье, недовольно торопил: «Хоругви готовы, пора меч брать в руки!» Не спорил, не возражал, ласково говорил: «Милый брат, вот дослушаю вторую мщу — начнем!» — «Хватило бы и одной!» — желчно отвечал Витовт и чуть ли не молил: «О чем думаешь, брат, король? Бог уши замкнул, опротивели ему наши молитвы. Дело ждет!» И польское рыцарство, окружавшее каплицу, роптало против долгой молитвы. Сквозь ткань шатра пробивались настойчивые крики: «В бой!», «На немцев!», «Веди нас, король Владислав!» Не раздражался, понимал, что шляхта опалена желанием победы. Но чем рискует каждый из них? Единственно головой. Он же — королевством, судьбой польской короны, судьбой всего парода. Ясно сознавал, какому риску подвергает его начавшийся день. Годами желал этой битвы, готовился к ней, решился, привел войска, стал лицом к лицу воинственных тевтонцев, и в последнюю минуту забыть осторожность, загореться юношеским пылом, дать волю страсти при виде белых плащей, очертя голову броситься в сражение,— нет, такой погрешности боги не простят.

Молился и думал: рыцари рвутся в бой — это хорошо, это их долг; Витовт охвачен безумием спешки — кровь горячая, так Кейстут воспитал, сам любил наезды, набеги, сшибки, махание мечом — сыну перешло по наследству. А его, Ягайлу, отец, великий князь Ольгерд, учил, как сам поступал: мечами должны бояре и шляхта работать, им за это вотчины даны, а королевское дело — слать в бой хоругви, следить за боем, угадывать предначертания победы. Красиво, но неумно, если он, король, помчит подобно предхоругвенному впереди одной нз пятидесяти своих хоругвей, испытывая рок. Ведь стоит ему ринуться в битву, как немцы тут же кинут все свои силы, чтобы убить его, ранить или пленить. Объятые горем полки сразу рассыплются. В этом нет сомнений. Даже Дмитрий Донской переодел близкого боярина в свое княжеское платье, а сам бился в доспехах простого ратника. И проявил мудрость — этого боярина татары разорвали на куски; но мудрость неполную — надо было стоять в стороне, как стоял на буграх Мамай. Какая польза, что Дмитрий своею рукой посек двух, пять, пусть десять татар? Самого чудом выходили, наполучал зарубок, от которых впоследствии и умер. Да и что равняться: Дмитрию было тридцать годов, а ему, королю,— шестьдесят. И в былое время к суетной рыцарской славе не стремился никогда; князья, паны есть водить хоругви, хвастать силой удара; тем более сейчас нет нужды искать приключений в гуще сечи, самому наставлять копье. Поднялся с колен, приказал подать доспехи. Медленно оделся, пристегнул цепью меч и вышагнул из шатра под радостные крики шляхты. Ему подвели коня, рядом стали телохранители, приблизилась его личная хоругвь в шестьдесят копий — две сотни умелых рыцарей. Въехал на холм. Вдали неподвижно стояли клинья Ульрика фон Юнгингена. Ведя глазами по слабо различимым знаменам немцев, оценивал их силы: вдруг казалось — их мало, и сердце веселело; вдруг стальные колонны представлялись неразрушимыми, и неприятным холодом обнимало грудь. Распорядился тотчас расставить коней для скорого отъезда в случае плохого исхода битвы. И этот грех — грех своих опасений — говорил сейчас подканцлеру Тромбе.

Неожиданно сообщили, что от немцев скачут герольды; скоро их привели; один нес знамя с черным крестом на золотом поле, второй — белое знамя с красным грифом, и каждый держал в руке по обнаженному мечу. Став перед Ягайлой, герольды сказали: «Светлейший король! Великий магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген шлет тебе и твоему брату Александру два меча, чтобы ты и он отважно вступили в бой, а не прятались среди лесов. Если ты считаешь поле тесным, то магистр Пруссии Ульрик фон Юнгинген готов отступить, чтобы ты вывел войска и не боялся битвы!»

Витовт, находившийся в это время среди своих хоругвей, удивился нежданному и непонятному поступку немцев — клинья их вдруг повернули и шагом удалились на холмы, обнажая бомбарды н прикрывающие их отряды лучников. Пушечная прислуга поднесла к запалам факелы — тишину разорвал грохот, над нолем полетели ядра и редко упали в полки. «Жедевид! — крикнул Витовт. — В мечи их! — и поскакал к татарам.— Багардин! — крикнул хану.— Вперед! Секи пешек!» Вся легкая конница середины и тысяча татар сорвались в галоп и, подняв мечи, выпуская стрелы, свистя, крича, воя, помчали на крыжаков.

Князь, улыбаясь, следил, как разворачиваются в лаву легкие сотни. Видел вставшего на стременах, взметнувшего меч Ивана Жедевида. Внезапно он сгинул, и еще несколько десятков людей вместе с лошадьми каким-то волшебством ушли в землю. «А-а, сукины дети,— догадался князь,— вырыли западни!» Глянул — сколько, как часто? Видя, что налет не сорвался, что нападавшие хоругви поредели едва и рвутся к пешим, повеселел. В воздухе столкнулись две тучи стрел, ударили в немцев, ударили по русинам и в татар. Повалились с коней первые жертвы битвы. Но уже началась рубка прислуги и лучников, донесся гулкий стук мечей о прусские шлемы.

Ягайла еще в бой не вступил. Было слышно, как за холмом польские хоругви начали петь «Богородицу».

Из ям карабкались уцелевшие бояре и татары, помогали выбираться товарищам. Принесли Ивана Жедевида с переломанной ногой. Князь навзрыд плакал о нелепом ранении. Его посадили на ремни меж спаренных коней и отправили в обоз.

Лучников и пушкарей татары, волынцы, подольцы поголовно высекли. В ответ тяжелая рыцарская конница наставила копья, тронулась и, набирая ход, грузно поскакала на хоругви Витовта. Великий князь взмахнул мечом, и тогда Семен Мстиславский, Монивид и заменивший Жедевида Петр Гаштольд повели гуфы в сражение. Пройдя меж ям, где кричали побитые кольями кони и стонали люди, хоругви подобно речному потоку, встреченному преградой, стали разливаться вправо и влево, и точно так же раздавались вширь клинья крыжаков. Прогнулась, застонала разбитая тысячами копыт, заклубилась пылью земля. Немецкие и Витовтовы гуфы сошлись, с обеих сторон вынеслись жикающие стаи стрел, повисли тяжелой тучей и осыпались жалить; трехсаженные копья ударили во враждебные ряды. Разлетались щиты, рвались доспехи и латы, раздирались жалами копий груди, прошитые древками рыцари обеих сторон выпадали из седел. Но кто выдержал этот страшный первый удар, поднимал молот, топор, меч и кидался плющить броню, рубить наплечники, сечь руки. Стрелы роились, гудели меж закрытых панцирями людей, долбили, стучали, клевали доспехи, нащупывали голое тело, вонзались в шеи и бока лошадей. Рыцари второго ряда становились па место убитых, а их заменяли рыцари третьего. Тяжелые молоты продавливали кованые шлемы; секиры, прорубая миланскую сталь, крушили кости; двуручные мечи, упав на плечо, добирались до сердца. Раненые падали с коней — русин на немца, немец на литовца, татарин на наемного швейцарца, и стоны, и предсмертные крики, и предсмертное ржание коней гасли в неистовом звоне железа, в адском грохоте рубки. Робкому некуда было бежать, храбрый не мог уйти вперед — рыцари и бояре стояли, как две стены, поднимаясь над землей на вал нз павших своих товарищей. Задние напирали на передних, а передние ряды исступленно сокрушались один о другой.

Иначе началась битва на крыле татар. Татарские панцири из каленой кожи буйволов и их обтянутые такой же каленой кожей щиты не могли бы выдержать удара копий, и татары хана Багардина, сшибаясь с хоругвями наемников, которых вели Кристоф фон Герсдорф, Фридрих фон Балнкенштейн, Ганс фон Вальдов, Отто фон Ноститц, пустили в ход неожиданное для немцев оружие. Когда двадцать — тридцать шагов отделяло ликующее рыцарство от татар, вдруг взвились в воздух арканы и почти весь первый ряд покрытых броней предхоругвенных был позорно свален, словно сдут ветром под копыта своих же толстоногих, мощных коней. Пользуясь смятением крыжаков, татарские сотни рванулись вперед и ударили в мечи и сабли. Шедшие следом лучники выпустили навстречу рыцарям завесу стрел и, в мгновение ока скинувшись с седел, перерезали оглушенных падением наемников. Казавшееся забавой истребление татар обернулось с первой же минуты потерями и нелегким боем. Мощь мечей, разрубавших незатейливые доспехи, уравновешивалась змеиными объятиями арканов, метко падавших на голову и снимавших с коня десятки грозных немцев. Веревкой было обидно вырвано из рук хорунжего и будто само улетело в гущу татар знамя хоругви Герсдорфа — красный крест на белом поле. Рыцари взвыли от ярости и стыда.

Рядом с татарами стояли против крыжаков виленские хоругви Войцеха Монивида и Минигала, а плечом к плечу с ними — трокская хоругвь Явниса, и кременецкая хоругвь, и хоругвь новогрудцев Сигизмунда Кейстутовича, и ратненцы Сангушки Федоровича, и луцкая хоругвь Федора Острожского, и волковысцы, и витебляне, и оршанская хоругвь князей Друцких, и два смоленских полка.

Время битвы текло; ни немцы русь и литву, ни литва и русь немцев не могли потеснить, стронуть с начальных мест. Бойцы гибли, их заменяли новые; хоругви таяли, Витовт подкреплял их хоругвями второго ряда — уже пошла на подмогу новогрудцам киевская хоругвь князя Гольшанского, а кременецкую хоругвь усилили молдаване, а к оршанцам прибавилась и вступила в бой слуцкая хоругвь князя Александра Владимировича.

Великий князь носился вдоль тыла своих бьющихся полков, следил, где редеют ряды, сам вел хоругви в бой, сам, запалясь, рубился с крыжаками, выходил из сечи, скакал на польскую половину сражения, убеждался, что поляки дерутся стойко, скакал назад, окруженный только гонцами, которые с полуслова хватали приказ и мчались исполнять. Бой князю нравился: был в упоении, видел, что немцы теряют людей не меньше, чем он, а у него, помимо тринадцати хоругвей третьей линии, еще три тысячи татар Джелаледдина, скрытно стоящих в лесу до того часа, как начнется окружение крыжаков, погоня, рубка в спину, поголовное иссечение. На глазах вершилась заветная мечта, исполнялись дедовские еще наказы. Поглядывая па небо, был уверен, что и Кейстут, и Гедимин, и Миндовг сейчас собрались сюда и парят над полем битвы и неземной своей силой гасят дух немцев, крепят сердца своих. Не могут в такой славный день не явиться, пропустить торжество, которое ожидалось веками, не увидеть отмщение за крестовые походы, за костры, кровь, муки своих народов. Тут дзяды, тут они все до единого, помогают ему, у каждого есть злая память о крыжаках, вот они носятся, мелькают среди знамен, мечей, стрел, чеканов, кордов, среди криков, гула, звона, лязга и грома сражения. Трепетал, был счастлив — шла битва, какой не знала земля; Орден ставился на колени, спиливали ему рога и когти; здесь, сейчас ставили препону, острия копий и мечи отбивали охоту тиснуться на восток. Десятки тысяч людей пылали взаимной ненавистью, дырявили один другого, калечили, рубили, толкли, секли, губили чужие и клали свои жизни. Посылая в бой новые хоругви, призывал князей и бояр «Бей! Руби!», и те подхватывали клич и мчали на немцев. «Бей! Руби!» — гремело над полем. Кричал: «Немир! Прикрой

Острожского! — и полоцкая хоругвь поскакала укрепить луцкую, где немцы напряглись и прошли вперед на пятьдесят шагов; кричал: — Нос! Гольшанский! Подсобите Сигизмунду!» — и пинская с киевской хоругви присоединились к новогрудцам. Вступил в бой обок с витеблянами полк Великого Новгорода, гродненская хоругвь усилила ряды крепко потраченных владимирцев, Корейка привел свою медницкую хоругвь па подмогу Явнису. Уже рубились с крыжаками мстиславцы и вторая трокская хоругвь Гинвила.

Шел второй час сражения. Густая горячая пыль поднималась к небу, солнце раскаляло доспехи, словно хотело заживо испечь забывших милосердие людей. Потом, будто утомившись зрелищем неутихающей сечи, оно стало затягиваться пологом облаков, и пролился короткий дождь — прибил пыль, освежил воздух, охладил шлемы, латы, мечи.

Валленрод, взбешенный непредвиденным отпором литовцев и руси, приказал нажать на татар. И татары не выдержали. Да и как было выдержать, если за каждого рыцаря они платили несколько своих жизней. Сабли тупились о крыжац-кие доспехи, выбивали искры, ломались, н пока шею рыцаря находил кривой пож или аркан стаскивал его наземь, он успевал обагрить меч татарской кровью три, пять раз. Багардин, слыша от сотников об огромных потерях, решил оторваться, покружить, перестроиться и ударить в тыл. Он дал знак; ударили бубны, взревели сурны, качнулись бунчуки, и в тот же миг все татарские ряды, подчиняясь приказу, повернули коней, уже на скаку закрылись от рыцарей пеленой стрел, и перед наемными хоругвями Ордена татар не стало — длинной змеей они быстро удалялись по лугам. За ними и гнаться было бесполезно: легкие татары имели двойной, тройной перевес в скорости хода. Но отступление татарских полков оказалось роковым для крыла Монивида. Освободившиеся рыцарские отряды повернули на виленцев и трочан. Не готовые к боковому наскоку хоругви были вынуждены отходить. И тотчас мощный свежий клин крыжаков навалился па новогрудцев, киевлян, пинчан. Великий князь, заметив опасность прорыва, прибавил Монивиду лидскую, ковенскую, стародубскую н новгород-северскую хоругви, но и крыжаки пополнились новыми клиньями. Первый успех, мелькнувшая тень победы окрылила тевтонцев, удвоила их силы. Они наползали на ряды бояр, сминали отпор, а на дороге к Любеньскому озеру, не щадя себя, двигались вперед, раздваивая полки руси н литовцев. Около пятнадцати хоругвей — трокские, жмудские, виленские, подольские, ковенская, молдавская, пинская, киевская, стародубская, новогрудская — обнимались немцами в «клещи», и тут шла отчаянная рубка. Стали пятиться серединные хоругви Петра Гаштольда. Вся линия боя напряглась, как натянутая тетива; казалось, еще одно усилие, еще один удар мечен — и напор немцев сломится, все их наступавшие клинья обессилят, отвалятся назад, но Валленрод слал новые хоругви, и они тяжело наваливались па полки Гаштольда, и ратненцы, владимирцы, гродненцы, полочане, луцкое боярство начали тесниться и шаг за шагом уступать поле немцам.

Давшие клятву стоять насмерть волковысцы насмерть и стояли. Уже половины хоругви не было в живых, а живые, поднимая и опуская на крыжаков свои мечи и секиры, поглядывали на хорунжего: держится ли хоругвь? Есть знамя — есть и волковыский полк, пусть от него останется хоть десяток воинов. И крыжаки рвались к хорунжему, как рвутся к добыче зимние волки. По щиту, панцирю, шлему Мишки Росевича беспрестанно стучали стрелы; ткань знамени была изъедена, выбита ими в десятки дыр, но серебряный всадник с поднятым мечом на красном поле стяга ласкался ветром, реял над хоругвью, виделся всем, и каждое сердце согревалось радостным чувством — стоит хоругвь, не сломлена, бьется, рубит врага. Не слабел дух волковысцев, но число их меньшилось, ряды истаивали, все ближе и ближе приступали пруссаки, и уже длинные их мечи залязгали рядом с хорунжим, и он сам, взяв древко знамени в левую руку, отбивал нацеленные в него удары. Гибли, защищая стяг, волковыские бояре, пали отец и сын Волчковичи, не стало старого Вудимунта, легли братья Быхи, не отбился от трех мечей Егор Верещака и упал навзничь с расколотой головой. Вслед за ним надломилось перерубленное мечом древко, и хоругвь под злобное торжество крыжаков рухнула на пласт мертвых ратников. «Ну, все,— сказал себе Росевич.— Теперь мой черед бить!» Рысью метнулся он к рыцарю, срубившему знамя, и начисто отвалил дерзкую руку. Не видел товарищей, забыл о них. Видел шлемы, султаны из павлиньих и страусовых перьев и сбривал их, сносил, раскраивал, рвал крыжацкую броню, упорно добирался до того, что было спрятано за латами, и вышелушивал тела и души из железной оболочки, делал с ними то, что они сделали с Кульчихой, с паробками, с дворовыми бабами, с детьми в тот страшный день. Все, ушедшие на Вербницу, виделись ему сейчас и просили: «Мсти! мсти! мсти!» — и он не чувствовал ни себя, ни тяжести своих ударов, не слышал треска разрубаемого мечом железа, ни последних криков рыцарей, и сам не почувствовал боли от врезавшегося ему в спину всей длиной жала меча; только набежал на глаза туман, обагрился ярким огненным светом, отнял дыхание, закружил голову, и он полетел в бездну, и его подхватили заботливые руки отца и бабки Кульчихи и, слезясь любящими глазами, вознесли в чистую лазурь поднебесья, где пришла к нему вечная тишина.

Страшно, на все поле вскричал Гнатка, увидав, как ополз из седла младший Росевич, и, закружив мечом, он, как зубр, пошел вдоль крыжацкого ряда, пластуя, ломая рыцарей, как ломает разъяренный царь пущ деревья, которые попадаются ему на пути.

Крыло Монивида, которое немцы старательно окружали, окружить себя не давало. Лучшие рыцари из всех присланных Витовтом хоругвей спешили в передние ряды. Но когда они полегли, положив возле себя столько же крыжаков, и немцам остались противостоять бояре, одетые в нагрудные панцири, кольчуги и колонтари, тогда ряды попятились скорее. Монивид, не желая сильцрй траты людей, решил отступать к обозу. Лавина, смешанная из полутора десятка хоругвей, повернула и помчала к таборам, лишь несколько полков, отсеченных немцами, пошли лугами по татарскому следу, и за ними устремился отряд крестоносцев, вырубая задних.

На дороге, прикрывая отступавшие полки от погони, остались полоцкая и первая виленская хоругви. Не по силам было долго сдерживать обвал крыжаков, но каждая минута отпора сберегала порядок отходивших войск, спасала все крыло от жестокого разгрома. Возле Андрея Ильинича бились в первом ряду старший брат Федор и Юшко Радкович. Других братьев не видел и не думал о них. Вся память ушла, все зрение, все чувства и мысли нацелились на одно — как вернее рубить, как крепче отбиваться. Вокруг мелькали шлемы, топоры, плащи крыжаков, били в щит чеканы, меч сталкивался с мечами немцев, кого мертвил, кого колол; дважды меч застревал в броне, тогда Андрей хватал чужой — их сотни были рассыпаны на земле и по копам тел. Бой был смертельный; все понимали, какая судьба ждет прикрытие — остановить колонны немцев две хоругви не могли, дать им дорогу не имели права. Жребий обрек каждого держаться против пяти, шести крыжаков, но бились, не думая о смерти, п погибали, не отходя ни па шаг.

Андрей замечал, как проткнули копьем Олизара Рогозу, как кровь залила лицо Радковичу, как, хватаясь за впившийся в грудь меч, выпал из седла Микита Короб. Сменивший Радковича верный Андреев спутник во всех походах паробок Никита коротко простоял против мечей — ему разрубили плечо, он ткнулся лицом в гриву коня и скатился на землю. Озверение нашло на Андрея; вой, хрип ненависти рвались из груди, рубил крыжаков со сластью; забылся, отдавшись жуткой работе, только всплескивала радостью кровь, когда сбивал с коня очередного. Вдруг гора обвалилась на шлем, шея содрогнулась, смялся хребет. Успел еще с горечью подумать; «Конец!» — и канул в безвестность.

Очнулся Андрей от сильных ударов по ребрам. Разлепив глаза, различил над собой нескольких пеших довольных немцев в кольчугах — и узнал у них в руках свои латы и подаренный великим князем корд; скосил глаза на грудь, простонал — был в одной рубахе, даже войлочный подклад содрали немецкие пешки. Его подняли, он оказался в кучке таких же бедолаг; их повели прочь из битвы по полю, устланному трупами; среди трех десятков пленных лишь трое были связаны, остальных — раненых и оглушенных, едва переставлявших ноги,— рыцарские оруженосцы не боялись. Андрей цепенел от горя и стыда. К гибели в бою готовился, но о плене мысли не допускал, и смерть в этот миг казалась лучшим избавлением от постигшего позора. Весь день не вспоминались, а тут припомнились и Софья, и Немир, и Мишка Росевич, и Гнатка, и братья. Огляделся, поискал братьев — не нашел и чуть утешился. Но знакомые в толпе пленников были — и свои, из полоцкой хоругви, и виленцы. Увидел Яна Бутрима, встретились взглядом и отвели глаза — стыдно, горько, ужасно. Не укладывалось в голове: Бутрим, друг Витовта, всему Великому княжеству известный боярин, бредет в плен; и он, один из лучших рыцарей войска, тоже тянется, как овца, под мечами немецкой стражи. А рядом клокочет битва, рубятся с крыжаками свои, а они — в полон, в цепи. А свадьба, а Софья? а товарищи? а великий князь? Череп раскалывался, мозг, шея ныли, горели огнем после удара молотом; хороший, крепкий был шлем, спас жизнь — но зачем?

Немцы шли с обеих сторон негусто. Меч, меч бы в руки, мечтал Андрей, хоть напоследок полущить вас, потрепать, очиститься, успокоить душу. Но хватало мечей, стоило лишь нагнуться. И, наглядев меч, лежавший поверх поверженного крыжака, Андрей стал собирать для удара свои силы, готовить

тело к прыжку. Поравнявшись с мертвым тевтонцем, он, как божий дар, схватил сверкающий меч и обрушил его на зло вскрикнувшего немца. Через мгновение рядом с первым лег второй. С просветленной душой бросался Андрей на стражу, и будто молнию вложил ему в руки господь — кого дотрагивалась, тот мертвел. И Бутрим, и другие бояре хватали оружие, кидались на немцев, рубили, сами падали порубленными, но с оружием в руках, с ясным сердцем. В копья встретили десяток конных пруссаков и всех выбили. Кто сел на отвоеванного коня, спешил от крыжака к крыжаку, сек насмерть. Этой дружиной пошли по дороге назад освобождать других, смывать вражьей кровью позор пленения.

Полки Семена Ольгердовича и Гаштольда, не втянутые в отступление, разворачивались дугой и бились с суровой решимостью удержаться. И тут крыжаки допустили непоправимую ошибку: вместо того чтобы всеми освободившимися клиньями рубить дугу, ломать оставшиеся па поле боя полки Витовта, часть хоругвей Валленрода, смолов полочан и виленцев, пошла в погоню за литвой и русью, отходившими к обозу. Легкость рубки в спину захватила рыцарей, и они сминали отстававших, спешенных, задних, слабо вооруженных. В пылу погони немцы вошли в лес и домчали до табора на берегу Любеньского озера. Добыча, которую сулили тысячи подвод, заохотила их па приступ обоза.

Валленрод торжествовал: боевое счастье улыбнулось ему, язычники и схизматики рассеивались, убегали в лес; оставалось взять в «клещи» тех, кто сопротивлялся, и раздавить. Закрепляя успех, он вернул хоругви, высекавшие уходящую лугами литву, и направил их обжимать левое крыло Витовта. Семен Мстиславский, поняв грозившую угрозу окружения, бросил против крыжаков две смоленские, Мстиславскую, витебскую хоругви и минскую хоругвь Юрия Михайловича. На всем поле битвы от Танненберга до Людвиково не было более свирепой сечи, чем завязалась здесь; нигде не рубились с таким ожесточением, нигде не гибло столько бояр и прусских рыцарей. Немцы и русь сталкивались, как вихри, людей сплетало, закруживало и разметывало уже неживыми. Князь Семен смерчем ходил среди крыжаков, и как смерч в житном поле выдергивает из земли и кидает в воздух колосья, так и меч князя вырывал и выбрасывал к небу души. Смоленские бояре Иван Басич, братья Полтевы и Плюсковы, Никита Чертов, Кошка, став рядом, словно на росном покосе, срезали пруссаков, как косари траву. Виры смерти засасывали русь и

крыжаков, и кто в них попадал, все гибли. Вторая смоленская хоругвь, которую вели князья Вяземский и Одоевский, и половина первой хоругви Василия Борейковича полегли в этой рубке. Но и немецкие клинья выдохлись, разбились на осколки, как разбивается о наковальню треснувший молот.

Самоотвержение полков на крыле Мстиславского спасло от бокового удара правое крыло поляков, которым в этот час тоже приходилось нелегко. Крыжаки крепко теснили краковскую хоругвь, обрушили наземь королевское знамя с белым орлом и, посчитав это знаком близкого крушения врага, запели победный гимн: «Христос воскресе! Возрадуемся, братья, о Боге, что сломал рог язычникам!» Эту песню подхватили все крестоносцы — и те, которые бились против поляков, и те, которые бились с литвой и русью, и те, что рвались громить обоз. Победа казалась несомненной; казалось, начался разгром, добивание, истребление поляков и литвы, недоверков и язычников. И рыцари, приступавшие к обозу, ринулись за добычей. Но тут перед ними встали па подводах тысячи пеших ратников с цепами, кистенями, рогатинами, звездышами, с тяжелыми оглоблями, и крестоносцев встретил удар, какого они не ожидали, и бой, какого они никогда не видели. Все это мозжащее оружие обвалилось на первый их ряд и прибило его к земле. Люди, которые встали против них, в плен не брали и не знали жалости. Кто из рыцарей врывался в табор, к тому бросались толпой и валили рогатипами коней, а упавшего рыцаря кололи длинными ножами, как колют свиней, или резали горло, как привыкли резать телят. Рыцарей били, как волков,— с ненавистью и без разбора, лишь бы убить. Шипы звездышей пробивали латы, железные шары кистеней с одного удара убивали лошадь, а со второго ложили возле нее крыжака. Прикрытые кожей, а то и вовсе в одних только колтришах, ратники гибли сотнями, но каждая отбитая подвода, каждый взятый боярский скарб оплачивался жизнями.

Великий князь весь бой находился среди полков. Уже за полдень давно перевалило, уже земля, напитанная кровью, зазыбилась, уже от неустанного труда секирами и мечами обсыхал на боярах десятый пот, уже многие, утомившись держать меч одной рукой, бросали щиты и рубились двуручно — князь не уставал; такой испытывал подъем, такое желание победы, такую ответственность за успехи своих и польских хоругвей, что чувствовал себя сильным, как святой Георгий. Только голос надорвался, по хриплые крики князя действовали на хоругви подобно сигналу труб, понимались точно, и немедленно следовало дело. Вокруг князя гремела рубка — крики, стоны, хрипы, мольбы, визг, вой,— и смерть, смерть металась, метила свои жертвы, направляла копья, стрелы, мечи, звездыши на тех, кого желала взять сегодня к себе. Витовта обходила или не успевала за ним, когда он мчался со своей половины па польскую, потом обратно, меняя заморенных пли подсеченных стрелой, дротиком, сулицей коней; конь, исходя кровавой пеной, валился, князь вскакивал на другого, которому тоже недолго оставалось скакать среди крушившихся жизней.

Время шло, самое страшное было пережито, напор крыжаков слабел, сила их истощалась, хоть и стоило это больших жертв. Ну и бог с ними, думал князь. В такой битве без потерь только небесному воинству можно. Выстояли, теперь наша очередь гнуть к земле, ломать хребтину. Направил на помощь потерпевшей хоругви Краковской земли три хоругви — сандомирскую, велюньскую и русскую хоругвь Галицкой земли. Выслал гонцов к Джелаледдину, чтобы вел своих татар; выслал гонцов к Багардину; слал гонцов в обоз к Чупурне и к Монивиду, чтобы вернул полки в битву; присоединил к споловиненным смоленцам три подольских и львовскую хоругви; слал гонцов к Ягайле, который с началом битвы отъехал к Любеньскому озеру и наблюдал сражение с холма, известить, что немцы остановлены, завязли в истребительном для них бое. Послал за Семеном Мстиславским и Гаштольдом. Те прискакали, оба в помятых мечами доспехах, забрызганные кровью. «Валленрода в котел! — сказал Витовт.— Кончайте! Скоро татары врежутся со спины!» Встретился со Збышеком Брезинским, решили заворачивать крылья, брать немцев Лихтенштейна в кольцо. Потом с десятком рассыльных бояр взлетел на высотку, залюбовался начавшимся окружением крыжаков. Видя спешное уверенное движение хоругвей Семена Ольгердовича, радостно засмеялся: если Ульрик и пригонит свои прятанные полки — не отвратит судьбу; держал победу за хвост — выпустил, улетела, не вернется, поздно. Если ударит в бок полякам, то Гаштольд, Семен, Монивид порубят Валленрода и придут помогать; если ударит в тыл Мстиславскому, поляки высекут Лихтенштейна и подсобят. И татары уже несутся. «Все,— весело подумал князь.— Конец!»

Ульрик фон Юнгинген, обозревая поле битвы, видел и на Ягайловой и па Витовтовой половинах приметный перевес поляков и литвы. Было ясно: король и великий кпязь ввели в бой все своп полки, всех людей. Вот этого момента он так долго и дожидался. Пусть радуются, наблюдая содрогание орденских рядов. Глупая, пустая радость! Вот стоят нетронутые боем, не вынимавшие еще меч и жаждущие его обнажить шестнадцать лучших хоругвей. Через несколько минут они упадут на поляков и литву подобно карающим огненным стрелам архангела Михаила. Упадут, сокрушат, раздавят, разгонят по лесам и болотам, под коряги, в камыши и топи польский, русский и литовский сброд, рассеют его, как достоин того сегодняшний день, празднуемый всеми христианами,— день рассеяния апостолов на земле. Апостолы рассеивали мрак невежества словом, Орден, следуя повелению господа, рассеивает язычников и всех врагов мечом. Так пусть радуется создатель. «Во славу божью! — крикнул магистр.— Вперед!» — и сам повел хоругви брать предопределенную победу. Перестраиваясь на боевой строй, немцы тяжелой рысью припустили на польские ряды.

Лавина их, послушно следуя за магистром, не обратила внимания на ничтожную хоругвенку, изумленно застывшую па холме в двух сотнях шагов. У магистра мелькнуло желание отрядить сотню рыцарей для истребления этой кучки поляков, но он его притушил — бог с ними, скорее туда, где делается главное дело, где празднуют мелкий свой успех полки Ягайлы, где решается исход сражения. Увидал, что какой-то смельчак вдруг вынесся из бокового ряда и поскакал к той хоругвенке. «Глупец!» — подумал магистр.

Рыцаря этого звали Леопольд фон Кокеритц, и он узнал польского короля, хоть и был убран с немецких глаз малый королевский прапор. Буланый конь Кокеритца быстро сближал его с Ягайлой. Рыцарь видел, как польский король закрылся щитом и выставил копье. Королю грозил поединок; соблюдая рыцарские обычаи, никто из королевских телохранителей не посмел мешаться, по любимец Ягайлы нотарий Збигнев Олесницкий, боясь грозящей королю опасности, подхватил с земли оброненное копье и неожиданно для Кокеритца ударил его в бок. Крестоносец выпал из седла, забрало откинулось, и Ягайла острием своего копья ударил немца в открывшийся лоб. Тут же пешая стража добила его и сняла доспехи.

Если бы великий магистр мог знать, на кого нападал Кокеритц, он выслал бы вослед полную хоругвь. Но чутье изменило фон Юнгингену, притупилось, запаздывало; еще не вступив своими свежими хоругвями в бой, но уже развернув их, утратив над ними силу команды, он сообразил, что повел их неверно, что надо было зайти в тыл, а здесь его задержат, остановят, вынудят к рубке, и он потратит без большого успеха столь ценное сейчас время. И верно, навстречу его клиньям рванулась хоругвь дворцовых чинов, и лес, казавшийся пустым, вдруг выродил несколько польских хоругвей. И в довершение неприятности великий магистр заметил вдали серую, стремительно несущуюся вперед колонну, и понял — татары, скоро прыгнут на спину. «Господи,— прошептал магистр,— дай защиту своим слугам!» Ощутил в душе непривычную пустоту, словно пробилась там дыра и нечто важное, необходимое для радости, для горячего биения сердца, вывалилось и потерялось навсегда. Видел уже начавшуюся сечу людей и не чувствовал того подъема, того вознесения, какие испытывал в боях прежде. Подумалось с предательской слабостью в груди, что лучше не идти в битву, остаться на холмах, но усилием воли магистр смял, расплющил эту низкую мысль. Нет, вперед, в бой, к братьям, которые гибнут за великое дело Немецкого ордена. И вознеся меч, и крича: «С нами бог!» — магистр вместе с рыцарями врубился в ряды встретившей его польской преграды. А в тыл его шестнадцати хоругвям ударило полукольцо татар хана Багардина, и стали приходить крупные и мелкие отряды руси и литовцев.

В это же самое время полки Семена Ольгердовича и Гаштольда и татары Джелаледдина обтекали поредевшее крыло Валленрода. Великий маршал срочно выслал гонцов за хоругвями, добивавшими обоз, и скоро заморенные боем с пехотой немцы, бросая богатую добычу, поспешили на выручку своим. Яростно вступали они в битву, но не было им суждено что-либо изменить. Из леса, преследуя их, пришли перестроенные Монивидом хоругви виленцев, трочан, жмуди, волынцев и плотно, как палисад, закрыли все выходы, все слабые места окружения. На Грюнвальдских холмах крыжаки загонялись в два огромных «котла», и стены этих «котлов» толстели, обрастали татарами, польской, русской и литовской пехотой, конными отрядами шляхты и бояр — и стали непробиваемы. Войско ордена тонуло в этих «котлах» в собственной крови, и уже никакая сила не могла его спасти.

В какую сторону ни кидал Фридрих фон Валленрод свои хоругви прорубить круг, везде немцев отбивали мечи и сулицы русинов и литвы, арканы и сабли татар. Кольцо затягивалось, как петля удавки. Одна надежда успокаивала великого маршала: был уверен, что брат Ульрик пришлет запасные хоругви, и они с тыла проломят стену мерзких язычников, расшвыряют схизматиков и литву. В нетерпении ждал прихода хоругвей, поглядывал на косогор, где должны были возникнуть ведомые братьями стальные колонны, но ни один всадник не появился па холмах. Время убегало, и с каждым мгновением меньшилось число немецких рыцарей. Кони поскальзывались в крови, спотыкались о павших; рыцари исходили кровью, один за другим ложились обок мертвецов. Но как загнанный волк продолжает борьбу до последнего своего вздоха, так и крыжаки решали за лучшее сгинуть, чем стать на колени. Никто не сдавался, ни один голос не просил пощады. Немцев теснили, сжимали, сгоняли в гурт, сбивали в кучу и секли радостно и упоенно. От всех орденских земель, от всех земель, которыми они жаждали владеть, остался им в этот час пятачок напитанной кровью земли, и на нем вовсю трудилась смерть. Гнев душил Валленрода. «Господи! — вскричал он.— Что делаешь с Орденом!» — но крик его затерялся среди воя татар, криков литвы и русинов, звона мечей, свиста стрел, людского стона. В бессильном бешенстве вспоминал великий маршал прошлые походы и корил себя за жалость к этим тварям, высекавшим сейчас цвет прусского рыцарства. Всех надо было жечь, убивать, рубить, ломать, слепить, калечить — и в Вильне, и в Новогрудке, и в Троках, и в Лиде, и в Бресте, и в Ковно, и в Медниках, и в Полоцке, и в Ошмянах, и в Кейданах, и в последний поход в Волковыске, всех, без разбору, и семя растирать в пыль. Нельзя было жалеть, разбираться, раздумывать, лениться. Обжигаясь ненавистью, он рванулся доделывать недоделанное, просмотренное; меч его сытился кровью, принося облегчение душе. «Один! Другой! Еще один! Еще! — считал Валленрод.— Вот так требовалось тогда! Крошить, сносить, вгрызаться и рубить от плеча к сердцу, от макушки к седлу!» Вдруг что-то колкое и тяжелое ударило его в грудь, пробило панцирь, и великий маршал удивленно почувствовал, как сжалось и разорвалось его сердце.

Таяли орденские хоругви и во втором «котле». Ульрик фон Юнгинген умом опытного воина понимал, что битва проиграна, но сердце отказывалось верить, принять, согласиться, подчинить себя ужасу очевидного крушения Ордена. Это было невозможно, такого избиения крестоносцев не было никогда, ни пятьдесят, ни сто лет назад. Никто не мог, не имел силы, не осмеливался. Всегда, всегда, веками побеждал Орден. Побеждать — было долгом, призванием, обязанностью тевтонцев, так предначертал бог, но здесь, на холмах, творилось обратное. Вокруг него стояли отборные рыцари, они отчаянно рубились, может, никогда раньше они так не рубились, как в эти часы, но вот опадали, никли, гибли, бессильные разорвать удушающее кольцо. Мельтешили мечи, вились арканы, жикали стрелы, уничтожалось тевтонское рыцарство. И возле самого великого магистра оказались ненавистные поляки или литовцы или русины и в придачу к ним татарва, и он старался крошить их, вкладывая в удар весь мучительный стыд за позор поражения, всю обиду на самого себя, так просто загнанного в западню, в кровавую топь. Неожиданно увидал перед собой смуглое лицо под позолоченным шлемом, раскосые глаза глядели па него с холодным интересом палача, решающего, куда лучше ударить. И этот приговорный взгляд ожег Ульрика фон Юнгингена, смял его злость, всполошил, пробудил жаркую, как в юности, жажду жизни. Вдруг отчаянно заметался, как в западне, мозг, все его клеточки запылали, закипели, ожили, отворялись там какие-то заржавленные затворы, получали волю чувства, которые всегда гнал прочь, которые считал недостойными рыцарского величия, и больно защемило душу. Подумалось:» зачем были нужны все города, земли, реки, леса, золото, доспехи, походы, наезды всему этому множеству людей, которые уже стали трупами, и зачем они были ему, если вот несется на него сверкающая в лучах солнца гибельная сталь? Он вскинул навстречу боевому топору хана Багардина свой меч, но дрогнуло сердце, ослушалась рука, и он запоздал — блестящая стальная пластина быстро приблизилась к глазам и оказалась адски холодной; он почувствовал это заледенившее кровь прикосновение; все, что держала память с детства, стало рушиться, рассыпаться, дробиться и исчезать. Ульрик фон Юнгинген, выронив меч, запрокинулся, увидел чистое голубое небо, но оно стремительно синело, темнело, обугливалось, и непроглядный мрак гасил последние блестки живого света.

Орденские рыцари и наемники, которым посчастливилось вырваться из адского варева «котлов», мчались в свои таборы, стоявшие у деревни Грюнвальд. Тут, загородившись повозками, несколько тысяч кнехтов и крестоносцы пытались оборониться, но вал за валом, как потоп, обрушивались на них польская конница, крестьянское ополчение, татары, русины, литва и сокрушали, выламывали, топили в крови. Сила нападавших удваивалась желанием заполучить обоз, вознаградить себя; злое отчаяние немцев лишь усиливало напор, ускоряло удары мечей, кистеней, цепов. Сдержать этот натиск могло только чудо, только вмешательство небес, но небеса оставались глухими к молитвам рыцарей, и каток смерти катился по толпам крыжаков, подминал их, вдавливал в землю, не различая храбрецов от трусов, знатного рыцаря от обычного кнехта. Крестоносцы и прусская пехота рассыпались и побежали. Напрасно рыцари сбрасывали латы, напрасно срывали с коней тяжелую броню, напрасно кнехты искали ямы и норы, лезли в топи, прятались под корчаги — погоня настигала их, стрелы гвоздили кнехтов в кустах, норах, тонях, сбивали рыцарей на согретую солнцем землю; об одном просили бога немцы — чтобы быстрее садилось солнце и ночная мгла укрыла их от глаз и оружия врагов. Но долго длились сумерки, и, пока угасал вечерний свет, на дорогах, полях, лугах, в лесах продолжалось истребление остатков рыцарского войска.

Утомившись пролитием крови, шляхта и бояре уже высекали тевтонцев не подряд: не рубили тех, кто сдавался, и тех, за кого надеялись получить выкуп. Пленных рыцарей сотнями погнали к польской и русско-литовской стоянкам.

К Витовту, который приехал глядеть потери, понесенные Чупурной в таборах, Бутрим подвел двух крестоносцев — бранденбургского комтура Маркварда фон Зальцбаха и самбийского войта Зомберга. Они были в латах, без шлемов, рыжие слипшиеся бороды торчали клочьями. «Ну что,— сказал князь,— свел-таки бог! Как, «Зомберг, не забыл моих мальчиков? А ты, Марквард, помнишь, как на Салине грязнил мою мать? Давний долг, долго вы избегали брать, сейчас верну! — и, зная, что кто-то сделает, прохрипел: — Казнить!» Рыцарей утянули в глубь леса, и через минуту оттуда услышались их приглушенные вскрики. Великий князь перекрестился и поскакал искать Ягайлу.

Возле Грюнвальда победители разносили огромный, в десяток тысяч телег, орденский обоз. Буквально за четверть часа он бесследно исчез; остались нетронутыми подводы с ядрами, факелами и цепями, которыми запасливые немцы полагали вязать пленных. Остались на возах стоведерные бочки с вином, и к ним сбивались измученные боем и жаждой толпы. Уже пили за победу, черпая вино шлемами, флягами, пригоршнями, перчатками, некоторые снимали сапоги и пили из них. Как раз при начале веселья прибыли Ягайла и Витовт. Шляхта, бояре, мужики закричали: «Слава, король Владислав! Слава, князь Александр!» Король же в ответ приказал немедленно разбить бочки. Никто, однако, не решался исполнить этот кощунственный приказ. Наоборот, послышалось возмущенное ворчание и злые крики: «Побойся бога, король!» Ягайла, улыбаясь, глядел на тысячи обращенных к нему несогласных, удивленных, обиженных лиц. Понимал, что изнемогли за полный день боя, опеклись душой, что глоток вина успокоит, утешит, снимет накал с сердца, напряжение, в каком они пробыли многие часы, сея и встречая смерть, но и понимал, что глотком не окончится, а начнется разгул, питье всласть, повальный сон, а вдруг новый бой? Приказал выпустить вино своей охране. Те без усердия стали рубить топорами обручи; дубовые бочки разваливались, и потоки красного вина, как прорвавшая запруду река, устремились от Грюнвальда вниз, на поле битвы, смешиваясь с кровыо.

Из обоза король направился на холм, где в начале сражения стоял шатер великого магистра. Широкое поле выигран-пой битвы открылось его глазам. От Танненберга до Людвиково вся земля была устлана мертвыми. Тут уже было тихо, но издалека приходил топот и вой татарской погони. Король сошел с коня, опустился на колени и вознес молитву за дарованную ему победу, за души погибших христиан. Великий князь тоже соскочил с коня для молитвы, и все, кто был рядом, последовали примеру короля и Витовта.

Боевая суета утишилась, собирались хоругви, сходились вместе земляки считать, кто жив, кого нет, шли к местам боя искать родных, друзей, товарищей, надеясь увидеть их ранеными. Солнце быстро садилось, набежавшие тучи закрыли его прежде, чем оно опустилось за край земли. Глухой сумрак остановил поиски до утра. В придачу хлынул холодный сильный дождь, омывая поля и воздух, пропитавшийся за день запахом крови. Голодные, измотанные бояре и пешие ратники сошлись в таборы, валились на телеги, прямо на землю, засыпали мертвым сном, не чувствуя холода и дождя. Всю ночь возвращались ходившие в преследование полки. На рассвете хоругви построились, сосчитались и прониклись горем — каждого третьего, а то и второго не стало в рядах. Андрей Ильинич из четверых своих братьев встретил старшего. Поспешили на поле разбирать живых от окоченевших, своих от крыжаков. Ходили среди тысяч трупов, кручинились — многие из раненых не доведались помощи, погибли под ночным дождем. Скоро нашли братьев — Глеба, Петра, Василия, все были посечены насмерть. Поехали с Федором к волковысцам. Тут вновь удар — увидал срезанного мечом Мишку, а в тридцати шагах — остановленного копьями Гнатку, и еще знакомые лица, помнившиеся со дня обручения и смотра волковыской хоругви. Ехал по смертному полю и плакал, и кого ни встречал, все были в слезах.

В этот рассветный час в королевском шатре собрались на совет Ягайла, Витовт, Миколай Тромба, Збышек Брезинский, Петр Шафранец, Зиндрам из Машковиц и все другие радные королевские паны. Уже стало известно, что в битве погибли великий магистр, и великий маршал, и великий комтур, и великий одежничий граф Альбрехт Обергардт, и казначей Томаш фон Мергейм, и десятки комтуров, войтов, почти все орденские братья, и тысячи прусских рыцарей, гостей, наемников. Решали, что делать: или идти тотчас же брать Мальборк, или, исполняя древний рыцарский обычай, стоять у Грюнвальда три дня в знак того, что войско готово встретить здесь нового врага. Витовт настаивал немедля послать наименее уставшие хоругви к орденской столице и, пользуясь отсутствием в ней защитников, взять или осадить. Предлагал выправить татар Джелаледдина, которые стоверстовый переход совершат скорее других. Если через час отправятся, то послезавтра утром будут у мальборкских стен. Но посылке татарской конницы Ягайла воспротивился — направлять на орденскую столицу язычников ему, королю, не подобало. Но и стоять здесь три дня Ягайла считал излишним. Кто явится? Некому являться — все перебиты, почти все хоругви Ордена разгромлены целиком, а кого не добили, того взяли в плен. Некому будет и Мальборк защищать. И выслать сейчас некого. Все устали, нужен хотя бы день отдыха; надо убитых похоронить, надо молебствие отслужить, иначе господь отвернется, надо как-то поступить с десятками тысяч пленных — не вести же их с собой сто верст, кормить, поить, сторожить. Никак не выходило выступить сегодня, и король решил двинуться на Мальборк завтра.

Через час вокруг Танненбергской церкви пленные кнехты начали копать могильные рвы. Сотни телег свозили сюда убитых. Ложились на вечный покой плечо к плечу тысячи воинов; укладывались землячествами друг возле друга; как в тесноте бились с немцами, так тесно и легли в землю, чтобы и тут быть рядом уже навсегда.

Днем над польским и русско-литовским обозами стояла тишина: кто спал, кто сидел у котлов, кто кручинился, кто глядел в небо, удивляясь, что уцелел во вчерашней сече. Возницы и паробки чинили разбитые подводы, увязывали в узлы добытые доспехи и оружие, водили к кузнецам расковавшихся лошадей, выправляли в обратный путь раненых. Кому не сиделось и не лежалось, ехал к королевской часовне слушать торжественную службу, глядеть развевающиеся вокруг шатра орденские знамена. Или ехал глядеть, как переписывают пленных рыцарей, разводя их по отрядам — отдельно братьев Ордена, отдельно пруссаков, отдельно ливонцев, моравов, силезцев, баварцев, австрийцев, рейнцев, швабов, фризов, тюрингцев, саксонцев, вестфальцев, швейцарцев — всех отдельно. С каждого рыцаря Петр Шафранец и Збышек Брезинский брали честное рыцарское слово прибыть на день святого Мартина в Краковский замок; затем король великодушно отпустил всех на свободу, задержав лишь орденских братьев и нескольких князей.

Утром следующего дня войска короля и великого князя выступили в поход. Проходя Танненберг, хоругви посылали прощальный взгляд на свежие могильные холмы, где остались спать вечным сном друзья, братья, товарищи, отцы — поляки, татары, русины, литовцы и откликнувшиеся помочь великоновгородцы, молдаване, чехи — десятки тысяч сердец, сгоревших в огне битвы. И души ратников, покидавших святое это место, терзались тоской, и какая-то часть души оставалась при братских могилах помнить, сторожить, утешать.

МАЛЬБОРК. ОСАДА

Лишь выступив на Мальборк, когда пошли по прусским землям, как по своим, стало осознаваться истинное значение победы — Тевтонского ордена больше нет, рассеялся, прекратил существование. Замысленные еще в Бресте переговоры о выгодном мире вести было не с кем — великий магистр, весь орденский капитул погибли, из верхушки крестоносцев остались в живых двое, но и они, считай, сгинули: великий ключник Георг фон Вирсберг умчал на пражский двор к королю Вацлаву приходить в себя после пережитого страха; великий госпитальничий Вернер фон Теттинген бежал в Эльблонг, но эльблонгские мещане осадили замок, выбили отряд рыцарей, и куда делся Теттинген, оставалось гадать. Горожане Гданьска перерезали всех собравшихся в городе крыжаков и заявили о своей верности королю Владиславу. Малые и крупные крепости крестоносцев сдаются без боя, замковая охрана разбегается по лесам, епископы и города просят милости для своих земель и жителей. Так повсюду. Думая об этом, Ягайла гордился: черный прусский орел, десятки лет висевший над карком, издох. Он, Ягайла, обрел не только Добжин, Санток и Дрезденко, из-за которых началась эта война, и не только давно оторванные немцами Михаловскую, Кульмскую и поморские земли — вся Пруссия присоединяется к польской короне, становится под его власть. Он выиграл битву, выиграл войну, взыскал все долги, расширил границы своего королевства. Яркими лучами славы освещается его трон. По всем странам Европы, по всему белу свету разносится весть о небывалой победе, о милости господа бога к нему, королю Владиславу, и забвении оголтелых, зарвавшихся, презревших Христовы заповеди крестоносцев. Сдастся и Мальборк, как сдались прочие замки. Еще восемнадцатого числа гонец доставил ему письмо из Мальборка от верного бискупа Яна Кропидлы — письмо порадовало: страх, ужас, полная утрата духа охватили охрану столицы, да и охраны той не более ста человек. Ну, пусть еще столько же придет — судьбу свою не изменят. Все, что положено богом, все свершится в намеченный срок. Не надо рваться, спешить: спелое яблоко само падает в руки. Мальборк взять необходимо, и возьмем, но есть множество других важных забот. Надо назначить наместников и поставить отряды стражи в сдавшиеся замки, вывезти из них припасы, изъять драгоценности.

Не промедляя, раздавал крепости и города в держание: замок Гогенштейн — Яну Кретковскому, замок Моронга — Анджею Брохотицкому, замок Джезгонь — Збышеку Брезинскому, замок Энгельсберг — Добеславу Олесницкому, замок Острода — князю мазовецкому Янушу, замки Дзялдов и Щитно — князю Земовиту, и город Гданьск в держание, и город Торунь, и город Свеце, и Прусморк, и еще, и еще — все, что уже имел в руках, и все, чем еще владели крыжаки, делил между князьями, панами и лучшими рыцарями. Великому князю Александру за его заслуги в битве назначил три прусских замка — Кенигсберг, Бальга и Бранденбург. Они, правда, пока что не сдались, но сдадутся, сомнений нет, сами отворят ворота и выйдут на коленях. Как порубленная гадюка трепыхается в предсмертных судорогах, пытается шипеть бессильной уже пастью, так и смолотый Орден пытается оттолкнуть накрывающий его могильный камень. Тщетные, пустые потуги.

Но надо было продумать, как отзовутся на полное крушение Ордена, на бесследпое его исчезновение папский двор, немецкие курфюрства, Сигизмунд, Вацлав и маркграф Йодок, претендующие на свободный имперский трон. Вся Европа в эти дни следит за исходом великой битвы, и выгоднее принимать добровольные присяги на верность ему, королю Владиславу, от земель и городов, чем брать их силой. Он никому не даст повода говорить, будто захватил Пруссию; прусское население, заморенное насилием крыжаков, само с ликованием называет его своим королем. И спешка здесь ни к чему. Поэтому сто двадцать верст от Грюнвальда до Мальборка войска тянулись более недели. В редкий день проходили двадцать верст, а то — пятнадцать или вовсе десять. Шляхта и бояре, которым не терпелось кончить войну, ворчали, что ползком доползли бы скорее. Король все укоры в медлительности пропускал мимо ушей. Кто корил и выражал недовольство, не понимали главного: сейчас не мечи работают — молва, по всем прусским комтурствам разносится слух о небывалом поражении, рыцарство трепещет, теряет тевтонский пых; это равносильно новому победному сражению, а может, и поважнее. Ведь головы рубить легче, чем волю. Грозно, неотвратимо, бесповоротно надвигаются войска на Мальборк. II охрана его должна проникнуться мыслью о тщетности сопротивления. Уже прибыли из Мальборка гонцы: спрятавшийся там свеценский комтур Генрих фон Плауэн в отчаянии просил принять послов для переговоров. Но какие переговоры? О чем говорить ему, королю, с жалким комтуром? И он ответил гонцам этого недобитка, что скоро сам явится к Мальборку и тогда примет много послов. Пусть знает, что ему, Ягайле, не нужны послы, нужен ключ от городских ворот, смирение рыцарской гордыни, кротость дел.

В день святого Иакова, двадцать пятого числа, завиделись, наконец, мальборкские стены. Войска повеселели; легкие хоругви Витовта пришпорили коней и поскакали вперед; зарысила следом тяжелая конница, и обоз тоже пошел быстрее. Упряжки в шесть — восемь, десять лошадей тянули сотню своих и добытых под Грюнвальдом бомбард. За ними двигались тысячи подвод с каменными ядрами; немало имелось крупных, десятипудовых ядер, более трех, четырех таких камней повозки не выдерживали; двигались сотни подвод с порохом — и весь этот смертоносный груз близился к орденской столице.

Па стенах торчало неожиданно много рыцарей, немало их оказалось и возле городских стен, и они с великим ожесточением

отбили попытку взять город с ходу. Только назавтра после яростного боя краковская и олесницкая хоругви ворвались в город, схватились в мечи с отрядом крыжаков, многих высекли, а остальных гнали до старого, незаделанного пролома в крепостной стене. Никаких других успехов, кроме полусотни погибших пруссаков, день не принес. Не дало ожидаемого удовлетворения и занятие города он был сожжен

немцами в знак готовности выдержать осаду — победителям оставалось глядеть на пепелища, закопченные коробки каменных зданий и вдыхать чад догоравших костров.

Войска стали обнимать крепость: поляки становились с восточной и южной стороны, поближе к Высокому замку; неподалеку от них разместились русины галицкой, львовской, холмской и трех подольских хоругвей; русь и литовские полки Витовта окружили стены Нижнего замка. С повозок снимались и устанавливались бомбарды, бочки с порохом, выкладывались в ряды ядра. Пушкари принялись набивать в жерла порох, закладывать камни, поджигать фитили, и скоро со всех четырех сторон логово крестоносцев подверглось первому обстрелу. Осада завязалась. Ядра из больших бомбард страшно ударили в стены, многие ядра, не долетев, зарылись в землю, многие, перелетев, упали на замковые дворы. Все кольцо королевских и великокняжеских войск затянулось клубами едкого порохового дыма; грохот стоял такой, словно начался судный день, но когда стрельбу прекратили и дым медленно развеялся, оказалось, что ущерба стены не понесли — тут, там вмятины, сбитое навершье, и только. Всю ночь крыжаки что-то копошились за стенами, стучали топорами, и с рассветом небольшой пролом в стене был накрепко заделан дубовыми бревнами. И в этот же час отворились Мостовые ворота, рыцарские слуги выкатили на мост через Ногату смоляные бочки, разбили их и подожгли.

Мелкие были дела, но почувствовалось по ним, что немцы о сдаче не помышляют и что движет ими уверенная рука свеценского комтура. Великий князь неутешительно вывел — крепость не взять. Саженной толщины стены разбить из бомбард невозможно, лезть на приступ — все люди потратятся, да и замков-то три: возьмем Нижний, а Средний и Высокий уже некому будет отбирать. А голодом морить крыжаков, стоять долгую осаду — сами заморимся; дожди пойдут скоро — немцам под кровом сносно, нам — муки. И войско король уменьшил, отрядив крупные силы на охрану разных замков. Явившись к Ягайле, Витовт не сдержался укорить;

«Я ж говорил, надо было сразу по битве выслать татар! Теперь попробуй выкурить!» — «Перемелем! — ответил Ягайла.— Время есть!» Признаваться в промашке не хотелось. Кто мог знать, кто мог думать, что бесы принесут сюда свеценского комтура. Именно его. Неприятно припомнились старые рассказы о Плауэне, будто он колдует, будто в подземельях своего свеценского замка ночи напролет проводит среди чертей, что-то варит для них или по их советам. Вот нечистики дружка своего и уберегли. Зря Януш Бжозоголовый незадолго до битвы напал на Свеце. Тогда радовались — комтур свеценский в замке заперся, носа не казкет, на битву не придет. Вот как аукнулась малая эта победа. Явился бы под Грюнвальд, лежал бы уже рядом с великим магистром и прочими, а так засел в Высоком замке за тремя рядами стен, непросто вышибить колдуна. Да что оспаривать, стоило послать татар, покричали бы немцы и иже с ними, что язычники святое место берут, ну и смирились бы; по коли б знать, где оступишься, соломки бы подстелил. Поздно сожалеть, не воротишь. Сейчас вылущивать надо дьявольского прислужника. Он к дьяволу, мы к богу с молитвой обратимся. Как дятлы будем этот замок долбить, по крохам, по песчинке отщипывать, по кирпичику разбирать. Расколем! И по королевскому приказу бомбарды стали работать над замковыми стенами от зари до зари.

Генрих фон Плауэн не щадил ни себя, ни рыцарей. Чувствовал, что судьба Ордена зависит от его ума, выдержки и воли. Спал мало; иной раз днем под грохот обстрела и стоны избиваемых ядрами стен валился на кровать, дремал четверть часа волчьим чутким сном и вновь становился бодр и бежал смотреть, как держатся замки. Бог привел его в Мальборк не для сна — для трудов. Еще шестнадцатого, наутро после проигранной битвы, когда он со своей хоругвью был в одном переходе от Танненберга и в лучах восходящего солнца им предстали на загнанных лошадях беглецы с кровавого поля, в тот же миг ему стало ясно, что его долг — мчать в столицу, опередить Ягайлу и Витовта, закрыться, не впустить врагов в крепость. И почти двое суток он бесслазно провел в седле, загнал шесть коней, не позволил себе минуты отдыха, и восемнадцатого числа после обеда прибыл в Мальборк. Надо благодарить господа, что оглупил Ягайлу и Витовта, принудил их полную неделю пьянствовать, ликовать, торжествовать, хоронить, возиться с пленными, тешиться победой и дал время ему, фон Плауэну, приготовиться к осаде. Пришли полторы тысячи наемников, уцелевших в битве, пришло триста

гданьских моряков, двоюродный брат привел хоругвь, пришли его, свеценские рыцари, стеклись мелкие отряды рыцарей из других замков — собралось около трех тысяч воинов. А ведь ничего не было готово. Несчастный, самоуверенный Ульрик! С детским легкомыслием оставил замок без припасов, кормов, хлеба, охраны! Всю неделю пришлось собирать по окрестным селам скот, зерно, сено, призывать к мужеству трусов, добиваться беспрекословного подчинения своей воле. Вдруг явился презренный хвастун брат Вернер, нацелился па место магистра. «Дрянь! Предатель! — крикнул ему.— Как мог остаться жить, когда погибли все! Почему отдал ничтожным лавочникам Эльблонг! Ты — не рыцарь, ты пятнишь бесчестьем белоснежный плащ Ордена!» И тот притих. Даже трудно вообразить, что это утратившее дух существо — брат Вернер, лучший дипломат Ордена, смелый когда-то рыцарь! Господи, так напугаться поляков и татар, чтобы потерять храбрость — главное достоинство крестоносца, тевтонца! Противно думать об этом! Позор! Позор ему, позор всем, позор Ордену. Поляки, схизма, сарацины высекли прусское рыцарство, топчут родную землю, обложили Мальборк. Орден на краю гибели, и погиб бы уже, будь Ягайла и Витовт поумнее и расторопнее. Но не всех высекли, не все захватили. Сейчас он, Генрих фон Плауэн, взял в свои руки дело спасения родины. И он спасет Орден, возродит его мощь, вернет ему славу. Главное — любой ценой удержать столицу. Пусть осаждают — взять приступом лучший замок Европы нельзя. Пусть давят голодом — перетерпим. Придет помощь, мы не одиноки; есть ливонцы, поднимутся немцы империи, выступят Сигизмунд, Вацлав, Йодок. Надо выстоять, проявить тевтонское упорство. Мудрость защиты сводится теперь к терпению, а он, Плауэн, терпелив. Он приучен к долготерпению тысячами ночей, проведенных у реторт и тиглей, изнурительным поиском таинственного состава, обращающего в золото свинец. Он не побоялся посягнуть на сокровенные тайны природы, которые охраняются вышними силами: что в сравнении с ними польский король и литовский князь? Случайные победители в случайно выигранной битве. Он не пустит их в замок никогда. Святые мощи, хранимые в мальборкских часовнях, помогут ему сломить осаду. Терпеть, держаться, выиграть время — вот долг.

Наблюдая из окон Высокого замка за суетой в польских и литовских таборах, за размеренной работой русинов возле

бомбард, за отрядами татар, вечером отлетающих грабить прусские поселения, утром приползающих с пухлыми переметными сумами, горестно думал о бедах, постигших Орден. Юнгинген, Юнгинген! Какая-нибудь мелкая ошибка, неточный приказ, неуместная жадность — и неотесанные поляки, дремучая литва, тьмы сарацин вытаптывают орденские земли, жгут и разносят орденское добро, низводят на нет вековые труды крестоносцев. Каждый день осады утяжеляет позор Ордена, каждый день их пребывания здесь — это грабежи, захват новых замков, смирение малодушных, это оскорбительный для тевтонского духа польско-литовский гнет. Но, рассуждал Плауэн, выбросить Ягайлу и Витовта из орденских границ без чужой помощи невозможно, а когда придет эта помощь — неизвестно. И после своей победы под Грюнвальдом оба захватчика с пустыми руками не уйдут, потребуют земель. Пусть порадуются, попользуются, лишь бы ушли, дали время воспрянуть, позже все возвратим. И Генрих фон Плауэн выслал герольдов с предложением начать переговоры о перемирии до дня выборов великого магистра, а уж тот с полным правом будет обсуждать условия мира.

Король согласился.

Осада прервалась, наступила тишина, и тогда свеценский комтур с десятком рыцарей выехал из замковых ворот. В отдалении у королевского шатра стояла плотная толпа радных панов, и оттуда прискакал к наместнику маршалок Збышек Брезинский.

Комтур сказал:

— Передай, рыцарь, своему королю следующее наше обращение: «В недавней битве войско Ордена было разгромлено и побеждено. Сокрушенные невзгодой, мы пришли к тебе, почитая тебя миролюбивым победителем. И вот я, которому это ближе всего, ибо я действую за павшего в бою великого магистра, призываю тебя, король, во имя господа нашего Иисуса Христа и его крови, пролитой во спасение рода человеческого, и во имя матери божьей, благословенной девы Марии, вскормившей самого господа, отвратить от нас меч мщения и не стремиться уничтожить наш Орден навсегда. Мы же и ныне и впредь открыто признаем, что получили от тебя, король, вечное благодеяние, если ты примешь для Литвы землю Жмудскую, а для себя земли Добжинскую, Кульм-скую, Михаловскую и Поморскую, но оставишь Ордену земли Пруссии, приобретенные от варваров за века кровопролитных войн!»

Королевское окружение в это время гадало вслух, о чем просит Генрих фон Плауэн: сохранить Мальборк? не трогать часовни? оставить крыжакам хоть бы одно мальборкское комтурство? откупиться золотом, которого, по рассказам, полно во всех башнях Верхнего замка? Некоторые бурчали: мол, что с ним толковать, выходи, слагай оружие и бухайся на колени, а уж мы поглядим, что взять, что оставить! Некоторые мечтали: эх, рубанул бы его Збышек от уха к уху; эх, взял бы его Збышек за ворот да сюда — и конец осаде!

Вскоре маршалок прискакал и, стараясь быть точным, доложил большому совету условия свеценского комтура. Радные паны взревели, поднялся галдеж, каждый драл глотку, никто не жалел ругани и проклятий. Король насупился, прикрикнул молчать, стал спрашивать мнения. Большинство настаивало требовать сдачи крепости. Говорили: все комтур врет — старается уберечь столицу; обычная крыжацкая уловка: притвориться хромой, несчастной овечкой, отвести удар н опять вгрызться в горло! Столько добыто, вся Пруссия у ног. Что ж, ее за здорово живешь, из милосердия обратно отдать? Из милосердия в церкви грошики дают, да и то не каждому — убогим; а эти разбойники немецкие за милостыню земли считают, словно не их рубили неделю назад, не их землей присыпали у Танненбергской церкви. Что осталось от них, от могущественного, непобедимого их Ордена — пяток замков да тысчонка другая недорезков, которые тут же сдадутся, как мы в Мальборк войдем. И сколько они продержатся за своими стенами? Чем? Воздухом? Манну небесную пошлет им господь? Вот если посыплет вместо дождя — дело иное. А так две недели, пусть три. Сожрут коров, козлов, котов, а дальше друг друга начнут жрать, кирпичи свои начнут грызть! Крошку хлеба будут просить на коленях. Одна их наглость требует наказания! К стенке приперты, рогатина давит на кадык, но все равно — не троньте ничего, все наше! Такой дух у них настырный, бодливый! Комтуришка в Свеце отсиделся, меча не видал, хорохорится. Пусть выйдет в поле, мигом спесь слетит. Ни за что не соглашаться! Если через неделю осады предлагают за мир столько, то через две в три раза больше назовут! Зачем же тогда Юнгингена секли, всех братьев, все плащи с коней сковырнули? Какая была битва, такой нужен и мир! Не то позор Короне, весь свет обхохочется.

Король колебался: уйти от Мальборка, согласиться на скромный мир — означало спасти Орден, взять Мальборк — конец Ордену навсегда. Конечно, когда начинали войну, о большем, чем предлагал сейчас Плауэн, не мечталось, но и победы такой не предвидели. Обстоятельства изменились — иной должен быть мир. Удовольствоваться тем, что дают, если можно получить все,— простится ли ему такая ошибка? Он спросил, что думает Витовт. Великий князь предлагал согласиться. В ответ послышалось ворчание панов, что князь Александр свои Жмудь и Судавы получает, а больше ему и не положено, у него за польские дела и успехи голова не болит. Ему Крулевец, Бальгу, Бранденбург отбивать надо у крыжаков, а нам наши замки, где мы наместниками или державцами, выходит, назад возвращать. Надержались неделю, понаместничали пять дней — хватит, откатывайся, пусть недорезанные приходят, садятся силу нагуливать, через год вновь под Грюнвальд идти? И король думал так же: с крыжаками мир непрочен, они не мирные, отлежатся, отожрутся и опять за меч. Вечное благодарение обещает! Знаем мы это благодарение — звездышем в лоб! Да что ж мы, себе враги? Едва подрезали стервятнику крылья, и на — живи, нам своей крови не жалко, взлетай, черный орел, помни доброту дураков!

— Ответь свеценскому комтуру так,— сказал Ягайла маршалку,— То, что он нам отдает, мы уже имеем, и благодарить его нам причины ист. Но если он сдает Мальборк и остальные земли, которые упорствуют смириться, то я не откажу Ордену в подобающем возмещении.

Генрих фон Плауэн, узнав королевский ответ, удивился:

— Неужто это окончательное решение?

— Бесповоротное! — ответил Брезинский.

— Ну что ж,— нахмурился комтур,— я надеялся, что ко« роль примет справедливые условия. Он не желает — дело его. Передай королю, рыцарь, что я не покину замок. Полагаясь на помощь всемогущего бога и заступничество нашей покровительницы блаженной девы Марии, мы защитим Мальборк и не допустим уничтожения нашего Ордена.

— Все в руках божьих! — ответил маршалок.

Через считанные минуты все польские, русские и литовские бомбарды обрушили на замки лавину камней. Били весь день, не жалея пороха, и назавтра с утра до ночи, и весь светлый день послезавтра, но лишь стены щербились, а ничего похожего на пролом не намечалось. Крыжаки же в один из дней, когда в городе несла охрану бомбард хоругвь Велюньской земли, отважились на вылазку — и успешно: многих велюньских рыцарей поранили, а несколько бомбард загвоздили. Спустя три дня потери понесла хоругвь Януша Мазовецкого. Большая бомбарда, словно заговоренная чертями, откатилась сильней, чем откатывалась прежде, ударила в каменную стену сгоревшей постройки, та обвалилась и раздавила стоявших за ней два десятка шляхтичей. Крыжацкая стража на замковой стене от радости бесновалась. Неожиданным бедствием стали мухи, расплодившиеся на гниющих отбросах. Черными тучами висели они над таборами полков, изводя народ и коней. Последовало и худшее: начали требовать плату наемники, а денег не было, и возникло опасение, что в ближайшую темную ночь наемники переметнутся в замок к свеценскому комтуру, где заплатят тотчас и намного вперед. Пришлось срочно просить в городах ссуды.

Нудно, под изнуряющую маету обстрела тянулись дни. Бомбарды рыкали, малые ядра свистели, большие рокотали, надрывно ухали, мозжа лицевой кирпич, пороховая вонь отравляла воздух, запасы пороха таяли, груда каменных шаров от гармат перелетала к стенам, тут меньшилась, там росла, и близкого конца осаде не чувствовалось вовсе. Гнать шляхту и бояр на общий приступ крепости король и великий князь не решались — все войско могло без пользы лечь под стенами. Но в одиночку то одна, то другая хоругвь на приступ ходили, надеясь на случайное счастье. Всем оно отказывало. Не повезло жмудинам, безуспешно пытались поляки, напрасно потратили людей полоцкий и витебский полки. Ночью приволокли к стене лестницы, приставили, полезли, но немцы баграми эти лестницы оттолкнули — кто был наверху, поломал кости. Андрей лез среди первых, и остался жив Софьиными молитвами: лишь лестница пошла по дуге, прыгнул с четырехсаженной высоты, только ноги отбил, два дня пролежал на телеге, а кто не успел прыгнуть — искалечился на всю жизнь. На том и успокоились приступать. Старики, помнившие осады Вильни, Трок, Гродно и Новогрудка, делились знаниями, и выходило из прошлого опыта, что, если Плауэн имеет корма и воду, хоть год можно стоять под Мальборком. Пусть не год, пусть три месяца дожидаться, пока поедят последнее и схудеют до скелетов. Это ведь до октября, а вышли из домов в мае. Да и что, размышляли, их тут стеречь. Побили в поле большую часть, выползут новые — опять побьем. И польская шляхта размечталась про свои дворы, стала сердиться, оговаривать короля: сам-де виновен, что сразу не пришли. Молвил бы: вперед, польские рыцари,— и летели бы всю ночь, как орлы, опередили проклятого Плауэна. А то ехали — улитка обгоняла; рухлядь разную в замках искали, делили, от лавочников поклоны принимали, всех крыжаков на волю распустил. Теперь под открытым небом отмахивайся от заразных мух! Роптали, ворчали, но тихо: королю возражать никто не решался, боясь гнева.

Ягайла стал мрачен, задумчив, закрывался в шатре с великим князем и подканцлером Тромбой, сочиняли какие-то письма, и гонцы увозили их стремглав бог знает куда, а другие гонцы привозили какие-то письма, и зачем нужна была вся эта суета с писульками, что творилось вдали от Мальборка, никто в войске не знал, а кто знал, тому велено было помалкивать.

Ничего хорошего в соседних странах не делалось; наоборот, все, что делалось, направлялось победителям во вред. На приятельственных крыжакам дворах опомнились от потрясения и спохватились спасать Орден. Сигизмунд, жаждавший сесть на место почившего Рупрехта, рассылал в немецкие княжества послания, повествующие о тяжкой године крестоносцев, затравленных язычниками, схизматиками и злобнейшими из христиан — поляками. Прислал письмо гданьскому мещанству, призывая хранить верность Ордену, ибо недолго терпеть варварское иго, он сам скоро выступит на помощь угнетенному прусскому народу. Стало известно, что такое же письмо Сигизмунда через наемников дошло в замок Генриху фон Плауэну. Лучше бы воз муки передали в крепость швейцарцы, чем эту бумагу. Но Сигизмунд — полбеды, ему пообещать, что другому сплюнуть; вот месяц назад объявил войну, а где та война? Скоро приду, ждите! А когда скоро? Через десять дней? К рождеству? Обычное Сигизмундово пышнословие; придет, когда немцы подбросят денег и отдадут трон. Но все же письма сочиняет, их развозят, их читают, им верят и откликаются. Клин клином вышибают. И Миколай Тромба за два дня написал краткое изложение войны с обоснованием правоты победителей и неправоты Ордена. Описал и Грюнвальдское сражение, доказывая, что татар на поле битвы почти не было, ну, несколько сотен, да и все они вовсе не приглашенные для избиения христиан сарацины, а давно осевшие в королевстве его жители. Сочинение это, озаглавленное «Хроника конфликта»,— самым срочным путем отправили к новому папе Иоанну.

Пока ждали ответ, узналась новая беда. Бежавший в Прагу великий ключник фон Вирсберг сумел добиться от короля

Вацлава ссуды в десять тысяч гульденов для набора наемников. Никогда раньше никому ни на каких условиях Вацлав не давал взаймы даже стертого гроша, и неожиданная щедрость означала одно — чешский король для спасения Ордена решился на крайние меры. Скоро опасения подтвердились: Вацлав и маркграф моравский Йодок назначили выступить против поляков и литвы в конце сентября. На занятое же золото Вирсберг пообещал нанять четыре тысячи копейников. Гроза собиралась на границах Короны, надо было не медля разделываться с Мальборком; теперь уже отвергнутые условия свеценского комтура казались сносными, но он их не повторял, сидел за стенами, словно умер.

В день святого Иосифа, двадцать седьмого числа, посланец папы Иоанна привез в Мальборк письмо. Генриху фон Плауэну предлагалось принять выехавшего к нему папского нунция, слушаться его и стремиться к миру с Польшей. Комтур, прочитав послание святого отца, только усмехнулся. Слушаться нунция! Чему он научит, этот нунций? Забыть позор Танненберга? Забыть восемнадцать тысяч посеченных рыцарей? Отдать земли, замки, города, торговые дороги, людей? Стоять на коленях, бить поклоны? Сами умеем получше любого нунция. Сами учим других, для этого и пришли сюда. Нунций! На кой черт он нужен здесь! Приедет мирить! Мы предлагали мир, король отказался. А теперь поздно. Теперь мы будем смывать позор! Ни святая вода, ни чернила самого лучшего мирного договора не отмоют его. Только кровь. Через месяц придут Вацлав, Йодок, Сигизмунд, немецкое рыцарство, пришлет своп хоругви ливонский магистр. Они, не мы, запросят мира. И уж тогда продиктуем, тогда они поголодают в своих Краковах и Вильнах. Месяц ждать. Подождем, росу станем пить, если колодцы иссякнут, утолим голод молитвой, сапоги пустим в котел, но все вернем и отнимем. Пока мы живы, война не кончилась. Сквитаемся за каждого брата нашего Ордена, за каждый снятый рыцарский султан. Искать мира! Пусть ищут! Нам мир не нужен, мы ищем победу! Только ее! Пусть тысяча нунциев приедет, всех запру в часовню молиться за наш успех! И решив так, комтур оставил письмо без внимания.

Ливонцы, о которых думал Генрих фон Плауэн, действительно объявились. Витовту доложили, что большой их отряд под командой маршала Берна фон Невельмана прибыл в Кенигсберг. Великий князь отправил маршалу письмо, спрашивая: почему Ливонский орден нарушает заключенное в мае перемирие? Почему хоругви пришли в прусские земли? почему маршал набирает кенигсбергских рыцарей? Следует ли это воспринять так, что маршал явился воевать с ним, Витовтом?

В ответном письме фон Невельман объяснил, что о перемирии ему не было известно, намерения воевать у него нет, а есть желание встретиться с великим князем и королем для устной беседы. Легко было понять, что маршал предлагает свое посредничество в переговорах с Орденом. Ягайла и Витовт, посоветовавшись, решили: войско маршала к замку не допускать, а его самого пропустить; если же обнаружится хитрость, ливонцев высечь. Великий князь взял шесть хоругвей и выступил навстречу ливонским крыжакам. Через несколько дней на берегу Пассарги литвины и ливонцы встретились. Невельман, проявляя угодливую любезность, принялся рассуждать о пользе заключения мира.

— Я не знаю, что потребует от Илауэна король,— перебил его Витовт,— мои же интересы таковы: вернуть нам Жмудские земли и Судавы, а все дарственные и договорные грамоты об опеке жмудинов Орденом — сжечь. Без этих уступок миру не бывать.

Невельман вежливо согласился, что желание великого князя исполнено справедливости. Думал, однако, что никогда Тевтонский орден не откажется от власти над Жмудью. Жмудь — это мост между Ливонией и Пруссией; лишь круглый дурак бросит в огонь литовские грамоты, передавшие жмудинов крестоносцам. Но спорить с Витовтом не хотел, опасаясь, что князь взбесится, крикнет «Руби!», и полторы тысячи рыцарей погибнут в неравном бою. Даже не сам бой страшил, боя не боялся. Другие были замыслы. Требовалось выиграть время, чтобы собрать новые рыцарские отряды в Кенигсберге, и требовалось войти в Мальборк, увидеться с фон Плауэном, обсудить порядок осенней войны. Случай благоприятствовал, и маршал попросил о двухнедельном перемирии, считая с восьмого числа сентября, на время своего проезда в осажденную столицу и переговоров со свеценским комтуром. Витовт ответил согласием.

И день, и второй, и третий, и уже неделю маршал сидел в крепости, и каждый день король и великий князь ожидали герольдов, но трубы не трубили, ворота не отворялись, герольды Генриха фон Плауэна не выезжали. Стало ясно, что Невельмана пропустили в замок зря — скорее отговорил Плауэна, чем уговаривал мириться, утешал рассказами об усердии всех орденских благожелателей. А без взятия Мальборка нет победы, а Мальборк без многомесячной осады не взять, а долгую осаду сорвут имперские немцы, венгры, чехи нападением на голые границы, и люди не готовы к длительной осенней осаде. А уйти без мирного договора — вновь война, вновь нет роздыха, вновь звать шляхту и бояр в седло. А не уходить, стоять здесь — Вацлав и Йодок побурят Малопольшу.

— Да, брат Витовт, уцелел Орден,— мрачно вывел Ягайла.— Видно, бог над ним сжалился.

— И бог сжалился,— ответил Витовт,— и сами виноваты.

— Потому и не удалось,— возразил король,— что бог пожалел. Как ни горько, как ни бьет по чести, но осаду придется снимать.

— Что ж,— согласился великий князь,— главное сделано: клыки повыбиты, жилы подрезаны — пусть поживут.

Говорилось так, словно от неудачи обложения равный терпели урон. Но умалчиваемыми помыслами братья крепко разнились, и оба эту разницу понимали. Витовт, прикидывая свои выгоды, считал снятие осады желанным. Вслух, конечно, об этом нехорошо было говорить, но про себя убежденно думал: а зачем начисто? Жмудь в любом случае уже наша. Воевать Жмудь крыжаки не смогут, и повода не дадим. Немедля всю Жмудь приведем к кресту, поставим часовни, посадим бискупа, Орден и не заикнется о своих правах; они — монахи, им земли' просто так не положены, им язычники нужны — крестить мечом, а крестить будет некого — все станут христиане, каждому медный крестик повесим на грудь. Вот у поляков, думал Витовт, хлопот побольше. Им Орден дорогу к морю закрывает, коренных польских земель оттяпал немало — надо вернуть, чтобы гордость не ущемлялась. Но если Орден исчезнет, если все его земли к Польше прибавятся, поляки такую обретут силу, что и с Подольем придется проститься, и с Подляшьем, и его, великого князя, сместят на мелкий удел, сказав: ненадобен, сами управимся, воеводы не хуже доглядят. Удержу на них не станет. А сохранится Орден, пусть ослабший, малокровный, неполноценный,— придется оглядываться: что там крыжаки делают? что замышляют, на что зрят жадным глазом? И уходить от Мальборка ему, Витовту, проще. На литовских границах Орден сейчас воевать не может, сразу полякам подставит спину. Полякам же придется держать каждый сдавшийся в июле замок. И слава неудачника его не коснулась, а Ягайлу задела: осаживал Мальборк, хвастал, всю Пруссию своей дединой называл, а вышло — поторопился. Опять надо силиться, дожимать пруссов в поле, чтобы выдавить более-менее выгодный для себя мир. Хоть мы, думал Витовт, и много потеряли в битве бояр, но все свое, что хотелось, сделали, а король хоть под Грюнвальдом меньше потерял шляхты, зато здесь, без боя, важность победы уменьшил крепко. Сам проморгал. Тогда поленился спешить — сейчас придется трудиться. Все это за два месяца осады не однажды было обдумано, взвешено, выверено в беседах со своим кругом князей и панов, и давно следовало прервать бесцельное пребывание под мальборкскими неприступными стенами, но своей волей сняться, бросить поляков, с которыми вместе бились под Грюнвальдом,— нечестный, не дружеский, не рыцарский был бы поступок, так только бесстыдный Сигизмунд мог бы поступить. Но теперь, когда Ягайла сам решил оборвать осаду, теперь и лишнего часа незачем тратить. На коней — и в княжество.

И Витовт объявил о выступлении. Все русско-литовское войско зашумело, задвигалось, весело засуетилось: кто вел подковать коня, кто ехал к полякам прощаться с новыми друзьями, кто увязывал добычу; бомбарды ставились на колеса, конюхи поскакали в луга за табунами, повозки нагружались мясом и зерном, подводы выстраивались в походный обоз — каждый спешил, торопился, был готов выезжать тотчас, невзирая на сумерки, словно выигранный час сокращал долгожданную дорогу домой.

Наутро, когда выкатилось из-за дальних — своих — лесов солнце, осветило мальборкский замок, высокие его крыши, выщербленные его стены, стражу на башнях, заскрипели тысячные обозы, зарысили конные, бодро зашагала пехота. Радость овладела людьми — возвращались на родину, к женам, детям, отцам, к желанным обыденным заботам. Но, оглядываясь на удержанную немцами столицу, горько отводили глаза — не взяли, не разрушили логово, пройдет время, вернет силу, восстанет кусливый пруссак, и опять пойдут войны, походы, битвы, крушение жизней, опять наплодит смерть вдов и сирот, обездолит людей, как обездолила тысячи во всех городах, селах, деревнях, дворах, откуда сходился народ на эту войну. И невольное гаданье щемило душу: что готовит завтрашний день им, живым, уцелевшим в страшной грюнвальдской сече? Шли домой, по шли без мира, не зная, сколько времени отпускает судьба на покой — годы, месяцы или считанные деньки.

Неделей позже ушли от Мальборка мазовецкие полки, и сразу после них снялось и двинулось к Дрвенце войско Ягайлы. Девятинедельная осада закончилась, главную прусскую крепость свеценский комтур отстоял. К первым числам октября крыжаки вернули почти все сдавшиеся летом замки, и война вспыхнула заново, затянулась еще на четыре месяца. Много раз обе стороны сходились рубиться, много случилось битв, немало сгинуло людей, прежде чем в Торуньском замке, где пировали в купальскую ночь Юнгинген и прусские комтуры, Польша, Великое княжество и Орден подписали мир. Не такие большие выгоды, как мечталось в день грюнвальдской победы, принес победителям этот мир, но впервые для крестоносцев венчал он проигранную войну, обязывал к возвращению земель, к выплате 300 тысяч золотых дукатов, впервые рассеивал славу тевтонцев как божьих избранников, назначенных для побед.

Загрузка...