Потом я узнал, что этот день называется «великий четверг». Когда-то в древности цари выходили по таким дням из дворцов, омывали ноги беднякам и раздавали милостыню. Унижали себя. Вот смехота.
Великий четверг принес мне унижение, которого я не хотел и на которое я, можно сказать, сам напросился. Я поздно лег и долго ворочался с боку на бок, а когда пришло время идти на работу, никак не мог заставить себя встать. И не то чтобы у меня глаза слипались. Я лежал, свернувшись клубком, подобрав колени к животу, и знал, что это не кошмарный сон, но все еще надеялся, что я снова засну и когда проснусь во второй раз, то все уже будет как следует. Я лежал так с тех самых пор, как прозвонил будильник, слышал, как моя старуха встала и спустилась по лестнице, как она возилась на кухне, как закипел чайник: каждый звук был как будто удар маленького молоточка, который меня будил. Мне хотелось умереть. Но я не умер.
— Господи, нелегко тебя поднять, — сказала она. Глаза у нее были холодные, желтые, да еще эти гнусные папильотки — я их всегда ненавидел, даже когда еле мог дотянуться до ее юбки.
— Уж ты на этот счет постаралась.
— В чем же дело, — сказала она. — Валялся бы еще. Ты можешь себе это позволить. На работу тебе наплевать, только бы до вечера дотянуть. И никто не смей слова сказать — это, видите ли, не наше дело.
— Вот именно, не ваше.
— И когда ты образумишься? Возьмись, наконец, за ум. Не будь дураком. Я из-за тебя места себе не нахожу.
— В этом паршивом доме никогда спокойно поесть не дадут.
— И не дам, пока не образумишься, — тараторила она. — Вот скажи, где ты был вчера вечером?
— Я уже сказал — в «Золотой чаше».
— Значит, это там ты так вывалялся? Ну за кого ты меня принимаешь — за дурочку какую-нибудь?
— Ага, сама признаешь!
— Валяй! — крикнула она. — Издевайся над родной матерью! С матерью ты герой, но только, если ты не возьмешься за ум, не миновать тебе беды.
— Ну и пусть, — сказал я, бросил вилку и встал из-за стола. — Мне не привыкать, в этом доме меня ко всему приучили.
Когда я уходил, она плакала. У меня дрогнуло сердце. Вот и будь тут непреклонным. Когда женщина сидит в углу, ни слова не говорит и только плачет — пиши пропало.
Но меня ждали неприятности похуже.
После этой ссоры я ехал медленно, поглощенный своими мыслями, и на десять минут опоздал на работу. Спроггет устроил мне тепленькую встречу. Он с криком выскочил из сарая, и сразу все придурки, кроме старого Джорджа, принялись колотить по железу. Я прислонил велосипед к сараю и ждал, пока эта музыка кончится. Небо было, как вороненая сталь, да еще понизу стлался какой-то ползучий туман, придавая еще больше мрачности развалинам фабрик, электростанции и голой земле. Вода в реке была густая, как патока. Спроггет явно нацелился сыграть героическую роль на фоне этих декораций.
Он рыскал вокруг меня, как волк.
— Ты что, всю ночь кутил? — вкрадчиво спросил он. — Или, может, просто не спал, о работе думал?
— Вы бы сами лучше об этом подумали, — сказал я.
— Тебе, я вижу, хочется уйти домой и больше не возвращаться.
— Сразу стало бы легче дышать.
— Нам, а не тебе, — сказал он. — Ты тут бездельничаешь, вбил себе в голову всякие дурацкие мечты и думаешь, что все будут перед тобой на задних лапках ходить. Так вот, мой мальчик, скоро ты проснешься. Пробудишься от своего приятного сна и увидишь, что напрасно считал себя петухом на навозной куче.
— Что ж, не только для меня может расплата прийти.
— Конечно, если только ты еще будешь здесь, а не получишь к тому времени повышения, — сказал он. — В Борстал, скажем, или другой какой первоклассный колледж…
— Это за что же в Борстал?
— А за драку, — сказал он. — За то, что ты избиваешь по ночам невинных ребят кастетами да велосипедными цепями. Вы не хуже настоящих гангстеров, — здорово порадовали старого Джо Келли — я как раз пил с ним пиво, когда ему сказали, что его сын лежит на улице. Старик бросил кружку, вскочил и бежать. — Он тихо засмеялся. — А когда он увидел, как мальчишку отделали, так помчался прямо в полицию, мы и оглянуться не успели, как подъехала полицейская машина и твою фамилию записали… — Он помолчал. — Ну, что скажешь? Теперь небось прикусил язык? — Он уставился на меня. — А что, если гости из полиции будут ждать тебя сегодня вечером на дому? Они вежливенько с тобой потолкуют… и ты во всем сознаешься… тихо-мирно, без шума.
Надо было браться за работу. И я был рад этому. Двое работяг ушли в отпуск, и я спустился к старику Джорджу на дно канавы. Ночью прошел дождь, а насос ни к черту не годился, еле качал. Мы снимали двухфутовые слои земли со дна и стенок, то и дело натыкаясь на породу, которую старик Джордж называл каменным известняком. Через полчаса ноги у нас промокли, и сами мы тоже промокли до костей. В сырую погоду с этими пневматическими молотками совсем беда: от них немеют и болят руки, и к тому же они плюются мелкими каменными осколками величиной с кофейные зерна, которые летят прямо в глаза и в нос, попадают между ладонями и рукоятью. В общем сам роешь себе могилу по первому разряду, а кирки и лопаты звучат, как адский оркестр. Время от времени я встряхивался и с тоской слушал эту музыку, а потом меня, как катапультой, снова отбрасывало назад, к моим мыслям. Я думал о полисменах и судьях, о том, что скажет моя старуха, когда узнает, как крепко я запутался, и вдобавок ко всему меня еще притянут свидетелем по делу об убийстве.
Носарь сказал мне на прощанье: «Держи язык за зубами, старик».
Но они, конечно, дознаются. Уж они-то сумеют докопаться и вытянут из нас все. Ну, может, из Носаря и не вытянут, а уж из меня наверняка. Усадят меня на стул, чтоб лампа слепила глаза, и будут допрашивать до тех пор, пока я не скажу все. А потом я буду дожидаться в специальной комнате, покуда не выкликнут мою фамилию, и тогда я войду, и все будут на меня смотреть: адвокаты, присяжные, судья (с очками на кончике носа), родители Носаря, вся ихняя семья и, наконец, сам Краб.
Будут смотреть долго, пристально. И я припомню тот первый день в овраге, когда мы с Крабом лежали на солнце и говорили про конфеты.
А потом я вспомнил, что Носарь сказал еще: «Ему уже девятнадцатый год пошел; он застрелил ее, и его за это могут повесить».
Почти все утро Спроггет стоял, засунув руки в карманы, и следил за нами. Под конец он мне надоел хуже горькой редьки. Я выключил пневматический молоток и крикнул:
— Прислали бы сюда механика насос наладить, а то стоите, как господь бог.
— Этот насос еще ничего, в Дартмуре хуже, — сказал он и ушел.
— Ты тоже был там вчера вечером? — спросил старик Джордж. Я кивнул. — Дурак ты после этого.
— Я не знал про кастет, — сказал я.
— Все равно дурак, — повторил он.
— Не ваше дело, — огрызнулся я.
— Теперь ты понял, каково это — бежать? — спросил он и, нагнувшись, включил молоток. — Понял, что чувствовал тот учитель, когда вы его травили?..
— Вы тоже против меня, Джордж?
Он покачал головой.
— Жаль, что ты в это дело впутался, мальчуган. Худо, когда человек с пути сбивается… Пора уж тебе за ум взяться. Хватит глупостей. Подумай, что ты делаешь. Ведь ты мог бы выбиться в люди, как мой племянник, быть получше его. Стать образованным и не топтать никого ногами.
Я любил этого старика, но был слишком подавлен, чтобы признать его правоту. Мне тогда казалось, что я безнадежно увяз. И теперь уж не выбраться. Разве что смыться, прежде чем меня схватят и предъявят обвинение. Я представил себе, как Мышонок Хоул, Балда и остальные ребята на всю жизнь прилепят мне прозвище похуже Красавчика — что-нибудь вроде Легаша, или Стукача, или Фискала.
Один раз подошел дядя Джордж и постоял, глядя, как я работаю. Руки он держал за спиной, а глазами словно оценивал меня; кажется, он даже языком прищелкнул. А в полдень, когда мы сделали перерыв, чтобы закусить, он подошел и сказал:
— Говорят, тебе скоро придется расхлебывать кашу.
Я весь похолодел и с трудом выдавил из себя:
— Это мы еще посмотрим.
— Конечно, — сказал он. — Посмотрим, мой мальчик.
«Ясное дело, мне уж не выпутаться».
— Хорошо же ты бережешь честь семьи.
Обидней всего была несправедливость. Они со Спроггетом, — что ни неделя, снимали сливки, наживали по шиллингу на рейсе каждого грузовика, шли в тихую пивную, которую я не стану называть, и сидели в задней комнате, а потом к ним подсаживался еще один мазурик, заказывал пинту пива, выпивал ее не спеша, а когда он уходил, в кармане у дяди Джорджа оставался пухлый конверт. И эти ханжи еще болтают об охране общественных интересов, и, может, некоторые из них будут сидеть среди присяжных, вместе со всякими воротилами, у которых в одном кармане столько денег, сколько дяде Джорджу и Сэму не снилось; этим-то начхать на трудных детей, они могут позволить себе такое удовольствие, им небось и в голову не приходит, что их барыши ничем не лучше краж у нас на окраинах.
И, может, какой-нибудь сучий бригадир или другой солдафон из бывших, в форменном галстучке, тоже туда явится, а за такими стоит вся эта жуткая махина, которая начиналась с ядовитых газов и дошла до тактического оружия, как называют теперь эти миленькие атомные и водородные бомбы.
Все они будут сидеть, уткнувши в стол рыла, которые небось только что вытащили из корыта, куда залезли с руками и ногами.
Оттого, что ты все это знаешь, тебе, конечно, пользы никакой нет, и все равно, узнал ли ты это на опыте, как я, или всосал с молоком матери, как Носарь и другие ребята. Я выбрался из канавы, залез в кабину экскаватора, отдельно от всех, и стал жевать хлеб из спрессованных опилок с безвкусной ветчиной.
И вдруг застыл, не донеся до рта надкусанный бутерброд. Над ухом у меня раздался голос:
— Ну, как делишки?
Это был Носарь.
— Погорели мы, — сказал я. — А ты почему не на работе?
— Чего я там забыл? — сказал он. — Я нашего малого искал. Его нигде нет. А нам ничего не будет, только помалкивай.
— Да я не про это. Тут другое. Старик Келли вчера вечером в полицию ходил…
Носарь поднял брови.
— Мне бы твои заботы…
— Они из нас все вытянут, Носарь.
— Ни хрена не вытянут, если не будем терять головы… а он тем временем удерет подальше.
— А это было то, что мы думали?
— Сегодня утром чуть свет туда прикатили две машины с легашами. Там теперь сыщик на сыщике…
— Но ты, конечно, туда не ходил?
— Успокойся, не такой я дурак. Просто прошел по мосту и глянул мимоходом.
— Что же делать?
— Сидеть тихо, вот и все. Да помалкивать. Как будто ничего и не было.
— Тебе хорошо, — сказал я. — Ты небось к этому привык.
— К чему я привык? К убийству? К тройному убийству? — сказал он тихо.
— Господи… Почему к тройному?
— Мужчина, собака и женщина, — сказал он так небрежно, что у меня все нутро перевернулось. — Этот старый паралитик сам полез под пулю, принесли ж его черти домой не ко времени.
— Они быстро дознаются, кто…
— Теперь все как в шахматах, старик. Я вчера весь вечер думал. Он у них на подозрении, но пока то да се, его поминай как звали. А если он попадется…
— Ну?
— Если попадется, надо будет путать карты. Если узнают, что мы видели, ему крышка. Поэтому молчи как могила, понял? — Я кивнул. — Будешь держаться? Не струсишь?
— Постараюсь, — сказал я и понял, что от него не укрылась моя нерешительность.
— Смотри, а не то пожалеешь, — сказал он. — Тогда твоя песенка спета. Потому что — слушай меня хорошенько, старик, — если его повесят из-за тебя, тебе тоже не жить. Запомни.
Не улыбнувшись и даже не кивнув мне, он пошел к реке; на последнем пригорке, перед тем как спуститься в лощину, он обернулся. Даже издали он сверлил меня взглядом. И я понял, что выдам я его брата или нет, он мне все равно враг. Наша дружба гроша ломаного не стоила. Весь мир был его врагом, а я в особенности, потому что меня он знал как облупленного.
Наверно, я и сам сделал бы это, но они оба в конце рабочего дня подписали бумажку и запечатали ее в конверт. Был день получки, да к тому же канун праздника, и нас отпустили на четверть часа раньше. Я был пятым или шестым в очереди.
— Прочитай-ка записку в конверте, — сказал Спроггет.
Я вскрыл конверт. Мне не сразу удалось выудить бумажку Она была желтая, хоть и без черной каймы, так что я сразу понял, в чем дело. Увольнение, пинок в зад, вышибон — называйте, как хотите.
— За что? — спросил я.
— Видишь ли, работа здесь почти кончена, и мы проводим сокращение, — сказал Спроггет.
Он с трудом скрывал улыбку.
— Вас не спрашивают, — сказал я. — Я спрашиваю у своего дяди Джорджа. За что?
— Он же сказал, — ответил дядя Джордж с каменным лицом, которое я мог бы легко сделать подвижнее.
— В таком случае, кого еще уволили?
— Больше никого.
— Я это вам попомню, — сказал я. — Только дурак мог просить у вас работу. — И я повернулся к остальным. — А куда профсоюз смотрит? За что я платил четыре шиллинга в месяц? — Все, в ком еще была жива совесть, уставились в землю, а дружки Сэма засмеялись. — Ладно, — продолжал я. — Все ясно — меня выгнали, потому что я не из шайки сорока разбойников.
— Заткнись, мальчишка, — сказал дядя Джордж.
Он избегал смотреть мне в глаза. Следующий в очереди протиснулся мимо меня, и они продолжали выдавать зарплату. Называли фамилии, расписывались, отпускали обычные шуточки, все двигалось, и только я стоял, как камень, вросший в землю, на который никто не обращает внимания.
Когда я вышел из сарая, в глазах у меня стоял туман и я не мог сесть на велосипед. Я стал пешком взбираться на холм. Я был до смерти измучен, до смерти напуган, так сказать, испил чашу до дна. Не знаю, как я не бросил велосипед. Мне хотелось только одного — уйти куда-нибудь подальше и, пожалуй, хорошенько выплакаться.
— Эй, Артур! — Это был старик Джордж. — Я уже минут пять тебе кричу, — сказал он с упреком.
Я извинился перед ним и снова спрятался в свою раковину, как улитка, когда ее тронешь. Для меня никого на свете не существовало, кроме меня самого и моих несчастий.
— Жаль, что так вышло, — сказал он. — Но послушай, малыш, не принимай это близко к сердцу: могло быть хуже.
— Переживу, как-нибудь.
— Пришла беда — отворяй ворота, — сказал он, качая головой.
— Это вы к чему?
— Я слышал, что тебе говорил твой приятель, — сказал он. — Я был в канаве. Не все слышал, но кое-что. Никогда не надо так орать.
Я остановился как вкопанный.
— Так вы знаете, в чем дело, Джордж?
Он кивнул.
— Знаю достаточно, чтобы сообразить что к чему. У тебя неприятности, а у кого-то другого еще почище.
— Вы никому не скажете?
Он покачал головой.
— Честное слово, Джордж, в жизни у меня таких неприятностей не было… Совершено убийство вроде того, про которое вы мне рассказывали, когда мы нашли пистолет.
Я говорил с жаром, но все нутро мне леденил страх.
— Держись, малыш, — сказал Джордж. — Ты на меня похож, воображение у тебя, ох, какое. Ну да ладно, со временем все пройдет.
Когда мы дошли до шоссе, он пожал мне руку.
— Пока, сынок. Смотри не делай глупостей. Ничего не делай, просто переживи это, пусть все катится само по себе, как галька по морскому дну, пусть волна набежит и схлынет. Всему приходит конец.
— Спасибо, Джордж, — сказал я, не зная, как выразить свою благодарность. — Мы еще встретимся. Спасибо за все.
— Ты не думай, что я против тебя, — сказал он. — Я на твоей стороне.
Он первый сказал мне это. Старику стукнуло шестьдесят, а мне было всего шестнадцать, но он меня понимал. По-моему, у нас была одна болезнь — окопная лихорадка, снарядный шок, хронический лунатизм — нас тянуло ходить по мягкому, но только не по ковру. Ха-ха-ха! Этого старика я любил.
Я вскочил на велосипед и свернул на юг, а потом на восток, объехал нашу стройплощадку по кривой мощеной улице, где половина домов пустовала, мирно зарастая грязью, и снова очутился у реки. Я поставил своего старого конька у стены, перелез через забор и, радуясь мысли, которая пришла мне в голову, пошел по площадке.
Я все рассчитал точно, выучка у Носаря не прошла для меня даром, и я проверил все еще раз. В сарае никого не было. Дверь они оставили открытой. Я вошел, взял пачку путевых листов и швырнул в огонь. Надо было на чем-то сорвать злость. Я знал, что все равно доходы уже подсчитаны и деньги ждут их в какой-нибудь тихой пивнушке. Листки вспыхнули, почернели и рассыпались. Вот если бы и с этим жульем так же поступить. Пастор сделал бы это с их душами, а я — с телами.
Я спустился в канаву. Глина хлюпала у меня под ногами, и я вспомнил, как старик Джордж и его товарищи, совсем еще не обстрелянные новобранцы, двигались к высоте 60. Может, это и подало мне мысль.
Я слышал, как они разговаривали внутри большой трубы, ярдах в пятидесяти от конца. Я знал, что они полезут в трубу проверять стык. Их шаги бухали, как надтреснутый колокол. Голоса были низкие, рокочущие, как морской прибой. Я пошел в сарай и приволок две лопаты — пускай попотеют. Обратно я бежал бегом и остановился только для того, чтобы запустить мотор экскаватора, а лопаты тихонько засунул в трубу. Но одна лопата все-таки звякнула.
Спроггет сказал:
— Что это? Ты слышал?
— Что слышал? — спросил дядя Джордж.
— Там кто-то есть.
И тут мне пришла в голову еще одна мысль. В лучшие времена, возвращаясь домой из «Риджент» или «Альбиона», мы шутки ради часто устраивали соревнование в смехе. Хохотали звонко и весело, как дети; тоненько и визгливо, как женщины; дико, как сумасшедшие ученые и пришельцы из космоса; тут было и хихикание, и смех младенческий, и девичий, и смех старых кумушек, и раскатистый, басовитый мужской смех. Попробуйте сами, и вы увидите, что это не так просто, но дело того стоит и может когда-нибудь пригодиться. Я выдал смех призраков, который слышал один раз в старом фильме с Эбботом и Костелло[9]. Минут на пять, не меньше. Потом замолчал. Стало тихо, слышно было только, как они сопели, не зная, что делать — вылезать или нет. Мне хотелось крикнуть: «А ну, покопайте малость!» — но я не стал — слишком уж это по-детски, да и потом они бы меня узнали.
Я бросился к экскаватору, но уже не для того, чтоб сидеть там с бутербродом в руке. Экскаватор похрюкивал, как поросенок. Мотор разогрелся и был готов к работе. Ковш рванулся вниз и врезался в земляную кучу. Но-о, лошадка! Сыпь, сыпь, пока не похороним их под качественной глиной с известняком не хуже, чем на кладбище, — зубы в густом месиве завязнут, а этих твердых орешков им не раскусить. Вверх, вперед, вниз. Целый каскад отборного материала обрушился на открытый конец трубы, а я, не глядя, снова и снова опорожнял ковш: за пять минут я без единой промашки набросал тонн восемьдесят.
Потом я остановил мотор.
Они орали в трубе, как оглашенные, но я хоть бы что. Господи, как я гордился собой! Я справился не хуже настоящего экскаваторщика. Незачем было даже смотреть на трубу, я и без того знал, что она засыпана на совесть. Я и машина — больше в этот миг для меня ничего не существовало, и я увидел чудесный сон наяву: Артур Хэггерстон блестяще проводит атомную подводную лодку через оба полюса ровно за десять дней; Артур Хэггерстон высадился на Марсе, Венере и Юпитере, покорив разом три планеты; Хэггерстон, человек с мозгом точнее вычислительного устройства, устремляется к звездам…
Потом я очнулся. Бог знает, сколько времени они там продержались, как шахтеры, засыпанные в забое, а только вот оно: тук, тук, тук, кто там? Тук, тук, тук, тук! Ради бога, помогите нам отсюда выбраться! Я подошел к трубе. Оба они уже лет десять или двенадцать лопаты в руках не держали. Руки у них мягкие, нежные, а брюхо распухло от пива. От шотландского пива, от горького пива и дешевого виски, которым их угощали подрядчики. Я рассудил так: сперва они попробуют прорыть тоннель, но будут только по очереди закапывать друг друга. Потом, устав возиться в темноте и отдышавшись, станут перебрасывать землю назад и завалят себя с обеих сторон. И тогда, задыхаясь в спертом воздухе, они, наконец, сообразят, что надо делать: станут разбрасывать землю ровным слоем по трубе ярдов на двадцать. По моему расчету, это шесть часов тяжелой работы. Но им в сырости и темноте покажется, что этот кошмар продолжается шесть месяцев, а то и целых шесть лет. Разве только какой-нибудь ребенок случайно забредет сюда, услышит их крики и позовет на помощь.
И тут я придумал еще один фортель. Взял гаечный ключ и постучал по трубе на месте ближайшего стыка. Они откликнулись так быстро, что их стук заглушил мой, а это кое-что значит, потому что стукнул я только три раза.
Изменив голос, я спросил:
— Эй, что там такое?
Голос дяди Джорджа загрохотал и отдался эхом:
— Какой-то сумасшедший завалил трубу… мы не можем выбраться… позовите на помощь. Пожалуйста, освободите нас.
Особенно мне понравилось это «пожалуйста».
— А вы не можете выйти, как вошли?
Добрых пять минут там был настоящий бедлам — раздавались вопли, перекрываемые эхом, дядя Джордж рыдал, а Спроггет изрыгал столько дерьма; что хватило бы на всю городскую канализацию.
— Кто это? — заорал, наконец, Спроггет.
— Констебль, — ответил я басом.
— Пошевеливайся же, бестолочь!
— Не советую переходить на личности, — сказал я. — Погодите, сейчас взгляну, что там такое навалили.
Я посидел немного молча, потом снова постучал по трубе.
— Надеюсь, вы там не умрете с голоду.
На этот раз я не изменил голос. Дядя Джордж узнал меня и сдуру окликнул по имени. Я дернул оттуда со всех ног. Пробегая мимо сарая, я еще слышал, как бесновался Спроггет. Я смеялся и радовался, забыв про все свои несчастья. Когда-нибудь обязательно куплю себе такой экскаватор и кусок цементной трубы, никаких денег не пожалею. Просто так. Для смеху.
— У тебя сегодня зверский аппетит, — сказала моя старуха.
И правда, я набивал себе брюхо, как смертник перед казнью. Я умял две телячьи котлеты, три раза подкладывал себе картофельного пюре, три раза — капусты, сжевал три консервированных йоркширских пудинга и полгаллона подливки. Кроме того, я уничтожил рисовый пудинг средней величины с изюмом и сливками, высыпав в него полфунта сахару, а потом заглотал шесть фиников и выпил три чашки чаю. Правда, чашки были маленькие. Не мог же я ей объяснить, что я уже, можно сказать, в бегах, ну и похвалил ее стряпню: мол, язык проглотить можно. Ей это было приятно.
— Я вот что думаю… — сказала она.
— Думай, пожалуйста, побыстрей, — сказал я. — У меня сегодня срочное дело.
— Надеюсь, ты ничего больше не натворишь? — спросила она.
— Нет, мама, с этим покончено.
— Кажется, в шестой или седьмой раз, — сказала она. — Что ж, рада это слышать. Давно пора…
— Так что ты думаешь? — перебил я ее.
— Нет, ничего, это просто так, мечта.
— Говори же, мама, поменьше глупостей из «Женского журнала» и побольше дела.
В конце концов она сказала:
— Когда все устроится… Когда мы с Гарри поженимся — ты ведь не против, чтоб мы поженились? — устроим себе настоящие каникулы, поедем в Скарборо, или в Уитби, или еще куда-нибудь в пансионат и отдохнем. Ты мог бы взять с собой эту твою подружку — Дороти.
— Зачем же ждать, пока вы поженитесь?
Она пришла в ужас.
— Артур, и откуда только у тебя берутся такие мысли? Мы не можем поехать так… неженатые.
— Ну ладно, — сказал я. — Когда вы с Гарри поженитесь, мы поедем все вместе и проведем время на славу. Решено. — Она вытаращила глаза. — Что я такое сказал?
— Ты сказал — Гарри. В первый раз в жизни ты назвал его по имени.
— Это еще не самое худшее, — сказал я и пошел наверх переодеваться. Внизу моя старуха напевала новую лирическую песенку. И откуда она их только берет.
Я надел рабочую одежду: саржевые брюки, свитер, плисовую куртку, сунул за пазуху чистую смену белья. У меня было два фунта восемь шиллингов четыре пенса, считая мелочь, и плитка орехового шоколада двухлетней давности — неприкосновенный запас, который я берег на всякий случай. Я поднял половицу и достал старинное кольцо, завернутое во фланелевую тряпочку. Потом написал записку моей старухе: пусть это будет вместо обручального кольца, надеюсь, оно принесет ей больше счастья, чем первое. Подумав, я сунул эту записку в карман и написал новую — там было только, что это ей вместо обручального кольца и я желаю им с Гарри счастья. Потом я добавил, что обещаю им писать. И хотя дом всегда был для меня вроде гостиницы, теперь меня как будто тоска взяла.
Короче говоря, мне не хотелось уходить.
А если кто вздумает надо мной смеяться, я ему напомню, что золото чувства лежит иногда и под твердой породой, а не только под толщами, пропитанными пивом. Даже у полисменов и судей это бывает.
Положив кольцо на записку, я удрал, как только у парадной двери раздался звонок и моя старуха пошла открывать. Я даже не посмотрел, кто это — Гарри или переодетый сыщик. Со страху я пулей вылетел через черный ход. Накручивая педали, я промчался через темный город под фонарями, похожими на апельсины, и тело мое было как резиновый шар, полный новокаина.
А переезжая реку, я увидел с моста то же, что недавно видел Носарь, — желтый свет в окне и полицейский автомобиль; он притаился, терпеливо подстерегая добычу, как черная акула.
Я не знал, куда ехать, но это меня не беспокоило: у меня уже просто сил не было беспокоиться. Рано или поздно обязательно коснешься ногами дна и начнешь всплывать на поверхность. Это и произошло со мной милях в двух от города. Там есть большой холм и аллея тех похожих на апельсины фонарей, о которых я уже говорил, и я помню, как трудно было на него подняться: аллея казалась бесконечной и сильно смахивала на ад, а фонари отбрасывали какой-то мертвый свет, пятная мне руки и носки ботинок. Наконец педали завертелись легко, и я понял, что добрался доверху. Странное дело — пока поднимаешься, и в голову не приходит остановиться, а как доверху доберешься, хочется постоять и поразмыслить.
Так я и сделал.
Цепочка фонарей, петляя, спускалась к городу. Они светили мирно. А вот другие огни горели, как в лихорадке, отчаянно боролись за существование — уличные фонари; свет окон; вывески пивных; мигающие светофоры; ярко освещенные стеклянные цехи фабрик вроде плексигласовых коробок, по которым редко-редко пройдет сторож, как гиена в клетке, только и думая, где бы прикорнуть; неоновые рекламы; фары автомобилей, которые мигали и вертелись, как огненные знаки на какой-то дьявольской карте; железнодорожные светофоры на невидимых ходулях и фонари шлагбаумов над рельсами, мигающие, как красные глаза. Небо дробилось, расколотое их отражениями. Казалось, оно каждую секунду может взорваться. И я вдруг почувствовал себя таким маленьким, ничтожным. Там, внизу, была эта огромная груда кирпича и стали, гудрона и света, как проволокой, опутанная со всех сторон несчастьями. От чего я бежал? От пустяковых неприятностей, которые были каплей в море по сравнению с тем, что претерпели четверть миллиона людей, притаившихся там, под этими огнями, только за то время, что я поднимался на этот холм. Я чуть было не повернул назад, но вспомнил о Мике Келли, Крабе, Носаре и моей старухе. Нет, слишком много неприятностей. Щелкнули ножницы, перерезая проволоку. Нет, никто не прозовет меня фискалом или еще как-нибудь, потому что, когда придет время фискалить, я буду уже далеко. Все проще простого. Мне и думать-то не о чем. С работы меня уволили, полиция уже интересовалась мной по одному делу и неизбежно заинтересуется по другому, так что лучше удрать, всякий поступил бы так на моем месте.
Я запихнул деньги в нагрудный карман, понимая, что даже те липовые герои, которых я видел в ковбойских фильмах, сводили счеты, прежде чем исчезнуть.
Я проехал, наверное, миль семь или восемь на запад, а потом мне надоела прямая, как линейка, дорога, и я свернул на проселок, шедший под уклон. Он был крутой, как американские горы, с несколькими миленькими поворотами Знай сиди себе в седле и думай, но думать не хотелось. Я проехал через крупный центр из шестнадцати домов и одной пивнушки, где трое посетителей делали какие-то упражнения йогов под сонное бренчание рояля; проскочил узкий мостик и услышал, как в шестнадцати футах подо мной журчит вода; проехал через ворота на перекрестке дорог и чуть пупок не надорвал на крутом, не хуже, чем в Альпах, подъеме. Этот подъем тянулся целых две мили, и добрых полторы пришлось тащиться пешком, только полмили удалось проехать, и то спасибо. Теперь я уже не остановился, чтобы поглядеть назад, а просто вскочил в седло и поехал дальше. Но мне было как-то не по себе. Я еще никогда не ночевал вне дома, а уж на дворе тем более. Или нет, вру: я ездил два раза в школьные лагеря, но это не в счет, потому что там рядом с тобой еще тридцать или сорок ребят, и всегда можно перекинуться в картишки — все-таки веселей и не так скучаешь по дому. Я подумал, не зайти ли в пивную, но сразу же отбросил эту мысль — я был уверен, что моя фотография уже напечатана во всех газетах и даже деревенские простаки, живущие в десяти милях от цивилизации, знают меня в лицо. Я все время высматривал какой-нибудь сарай, но, как назло, сараев там давно уже не было и в помине.
В конце концов я решил ехать всю ночь, а выспаться на другой день. Но это было нелегко. Скоро пошли холмы, а где подъемы, там и спуски — это дураку ясно. И ни души.
Да, ни души вокруг, и я ехал, сам не зная куда, все дальше от дома. Луна мчалась по небу со скоростью шестидесяти миль в час. Елки торчали со всех сторон, как железные шипы. Пока ветер дул мне в спину, было еще ничего, но к десяти часам он резко переменился, и я еле полз. Проехав еще мили две, я сдался.
Дело было так: у дороги стоял одинокий дом. Знаете, бывают такие дома с двумя большими колоннами, а на них здоровенные шары — таких я сроду не видал. За домом был садик, такой светлый и уютный, что у меня сердце дрогнуло. Оставив велосипед у ворот, я поплелся по дорожке. Она вся поросла мхом, таким густым, что казалось, идешь по ковру толщиной дюйма в три. Я хотел только в окно заглянуть. Оно притягивало меня, как магнит. Я быстро заглянул туда и отдернул голову, как испуганная птица, когда клюет, но понял, что бояться нечего. В комнате у телевизора сидели женщина и девочка. Они смотрели телевизор и мотали шерсть. Знаете, как это делается — одна держит, другая наматывает клубок. Держала шерсть девочка. Она была пострижена под мальчишку, так что ее красивая шея была открыта. Это уж такая стрижка — у кого шея некрасивая, тому лучше так и не стричься. Девочка все время перебирала руками, как матрос, тянущий снасти. Женщина была уже немолодая, под сорок, беловолосая, розовощекая. И обе они так хорошо улыбались; я слышал ровное журчание их разговора. До чего же у них было хорошо — их тепло было ощутимее, чем тепло пылающего камина. Я отдал бы все, что имел, — два фунта с мелочью, только бы войти туда, и сказать «здрасьте», и чтобы мне улыбнулась темноволосая девчонка с красивой шеей, а женщина предложила чашку крепкого чая. Я даже подумал, не постучаться ли, а потом будь что будет: я бедный сирота, добираюсь в Пенрит к дяде, он обещал устроить меня на работу.
Но тут произошла удивительная штука: женщина смотала клубок, со смехом подбросила и поймала его, а потом положила на каминную полку. Полка была очень высокая, и она с трудом до нее дотянулась. Ее шерстяное платье с кожаным поясом приподнялось. Таких красивых ног я никогда не видел…
Я был так одинок, что мне хотелось вбежать в дом и, бросившись на колени, обхватить ее ноги, — я был уверен, что найду там утешение. Я совсем потерял голову и готов был впрямь это сделать. С некоторыми бывает такое, и я понимаю, их толкает к этому одиночество и желание, чтоб их утешила женщина. И вот такой молодчик вбегает, а женщина вскрикивает, кусает себе руку, пугается, вцепляется в него, и пиши пропало…
Я дал деру от этого окна.