В Иркутске расцвела черемуха. В два дня деревья оделись в белый наряд, город окутало острым, горьковатым запахом. Иван Ларионович, оглядев усадьбу, расцветшую под благодатным весенним солнышком, подумал: «Эх, красота-то какая!» Но тут же оборотился в мыслях к делу. «Ну, Гришка скоро объявится».
Однако облетела белой метелью черемуха, а от Шелихова вестей не пришло. Расцвел иван-чай, выкинув розовые богатырские султаны, вспыхнули саранки, закивала яркими головками золотая розга и жарки разгорелись по таежным падям, а вестей о ватажниках, ушедших в море, все не было.
Отгорела, отполыхала весенними красками тайга, кукушка колосом подавилась и смолкла, парни отыграли на гармошках, отпели девки в хороводах, а известий так и не пришло.
Начались дожди.
Голикова беспокоило: шел уже третий год, как в плавание отправились корабли под командой Шелихова, а о них ни слуху ни духу.
— Ухнул капитал, — вздыхал Голиков. — Ухнул…
О людях разговора не было. Дело известное: за море идти — головой рисковать. Знали, на что шли.
Лебедев-Ласточкин в тайне от Ивана Ларионовича снарядил ватагу и послал вслед Шелихову. Если людей и не найдут, то хоть рухлядишку, ими заготовленную, сыщут. Но и лебедевская ватага вернулась ни с чем. Однако случился у Лебедева из-за этой ватаги с Голиковым большой крик.
Поспешили похоронить купцы Григория Ивановича.
На острове Кадьяк Григорий Иванович назвал бухту Трехсвятительской. Летнее утро просыпалось над островом. Из-за сопок выглянуло солнце, море запарило, поползли над тихими волнами клочья утреннего тумана. Над бухтой стояла крепостица, желтея крепкой сосновой стеной в две, а то и в две с половиной сажени. По четырем углам башни с бойницами. На главных воротах, тоже сбитых из сосновых стволов, полоскался флаг Российской империи. Перед крепостицей ров. Одним словом, крепостица небольшая, но вид грозный.
За стеной крепостицы добрые избы все из той же сосны для жилья, склады провиантские и мехового товара. В окошках избяных слюда посверкивала на солнце. Из труб дымок полз и наносило хлебным духом. Слюду эту, между прочим, Самойлов из Охотска прихватил. Тоже, видать, далеко смотрел, хозяйственный был мужик. Григорий Иванович похвалил его. Но тот отмолчался. Только и сказал:
— Чего уж там… Я темноты в избах не люблю. Да и сырость от темноты зело большая.
На том разговор у них и кончился.
На берегу бухты о причал били волны. У причала стояли все три галиота. «Святой Михаил» догнал ватагу на Кадьяке.
Но самая большая гордость Григория Ивановича — огороды. Посадили репу, лук, капусту, посеяли поле ржи.
У причала врыта плаха в три сажени. На ней выжгли: «Сия земля Российской империи владение».
Вся ватага вышла на берег, как плаху ставили. Капитаны галиотов в мундирах, при шпагах. Шелихов в становом кафтане малиновом, что ни есть из самого лучшего сукна. Наталья Алексеевна хранила кафтан на самый торжественный случай.
Стояли у плахи, головы подняв высоко. Лица взволнованные. Самойлов спросил Шелихова:
— Ну как, доволен, Григорий Иванович?
Тот не ответил, но глаза его сказали больше, чем голосом можно было бы выразить.
На галиотах ударили пушки. Ватага зашумела.
— Ура! Ура! — понеслось над островом.
Праздник в ватаге был великий. Сколько по пути ни терпели бед, как ни мучились на долгой зимовке на острове, в океане заброшенном, сколько страху ни набрались в штормы да ураганы, а дошли и свое сказали. Разве не в этом счастье человеческое: свое сказать? И чего уж в таком случае не порадоваться? Шуму было, шуму… И все на крепостицу поглядывали:
— Хороша! Эх, хороша!
Такие же крепостицы ватага поставила на соседнем острове Афогнаке и при Кенайской губе.
Взяв на Уналашке десять алеутов на борт, Шелихов убедился, что они расторопны и понятливы, морское дело разумели с первого слова. Ничего удивительного не было — всю жизнь эти люди проводили на воде.
Но на Кадьяке ватаге пришлось столкнуться не с алеутами, а с конягами — так называли местных жителей. Знакомство с ними началось дракой.
Бой был жестокий. Коняги засыпали лагерь стрелами. Затем схватились врукопашную. На одного ватажника приходилось с десяток коняг. Степан орудовал дубиной с немалое бревнышко. Шелихов кинулся на галиот и ударил из пушки. Там, где упало ядро, брызнули осколки камней. Шелихов, торопясь, сунул в ствол картуз с порохом, толкнул пыж, вкатил ядро и ударил во второй раз. Из пушки грянули и с «Симеона и Анны». Только тогда коняги рассеялись.
Шелихов сошел с галиота и сел на камень у трапа. Подошли Самойлов, Измайлов, Устин. Измайлов, еще горячий после боя, сказал:
— Троих наших ранили стрелами. Но ничего, отойдут… Прогнать бы коняг в глубь острова. Больше острастки будет!
— Постой, — остановил его Шелихов.
На берегу Тимофей обмывал окровавленное лицо. Кровь из раны текла обильно. С пальцев падали алые капли.
Устин смиренно перекрестился:
— Слава богу, отбились от нечестивых.
Григорий Иванович подумал: «Дракой ничего не достигнешь». Племя коняг было воинственное, остров свой оберегало от пришельцев крепко. Лет десять назад они прогнали приставшее судно Холодиловской компании, позже изгнали судно компании Пановых, пришедшее под командой штурмана Очередина. А Очередин мужик отчаянный, смелости ему не занимать. «Надо, — решил Григорий Иванович, — что-то измыслить. Не для драки я привел сюда людей».
— Покличь-ка Степана, — сказал он и повернулся к Устину. — Со Степаном вместе двигайте с миром к конягам. Товар возьмите для подарков. С вами снарядим алеутов. Они, даст бог, помогут вам договориться. Кильсея не забудь. Как хочешь, а договоритесь с ними и приведите сюда старейшин. Дело это сейчас наиважнейшее. От этого, может быть, зависит все наше житье здесь.
И подумал: «Ежели мира с конягами не найдем, мечтам не сбыться».
Устин, как видно, понял его мысли.
— Не сомневайся, Григорий Иванович, все сделаем.
Устин привел коняжских старейшин. Мужики все здоровенные, со свирепо раскрашенными лицами. Пришли они в лагерь с копьями и луками, будто ожидали нападения.
Шелихов глянул на стоявшего впереди хасхака. Тот смотрел из-под насупленных бровей. В одной руке лук, в другой стрела. Вдруг он оскалился, вскрикнул и наложил стрелу на лук. Среди ватажников произошло волнение. Двое бросились вперед, но Григорий Иванович поднял руку.
— Постойте.
Выступил вперед Кильсей, толмач.
До того как конягам прийти, Шелихов велел в большом камне у воды пробить канавку. В канавку порох засыпали, к пороху пристроили замок, от ружья к замку — веревку. Ногой на веревку наступи, и замок высечет искру.
Григорий Иванович сказал Кильсею:
— Втолкуй им, что мы не для драки сюда пришли, а торговать и земли эти украсить.
Пока Кильсей переводил, Шелихов наступил на веревку. На берегу грохнул взрыв. Плеснул огонь, и громадный камень подняло в воздух. На глазах у пораженных хасхаков он раскололся на части. Коняги присели, многие побросали копья и луки. Там, где лежал камень, клубился дым да медленно оседала пыль.
Шелихов повернулся к хасхакам и повторил:
— Для мира мы пришли, а не для драки.
Над головами пролетела чайка, Шелихов проводил ее взглядом.
Григорий Иванович показал на стоявших поодаль алеутов, привезенных с Уналашки. Те стояли вместе с ватажниками, и хотя выделялись лицами и одеждой, но уверенно можно было сказать, что они с ватагой составляют единое целое. Лица озабоченные, глаза настороженные, руки, сжимавшие оружие, говорили — одна с ватагой их сейчас обнимает забота. И без гадания ясно было, заварись сейчас драка — они с ватажниками пойдут в стенке.
Шелихова, глядящего на алеутов, мысль прожгла: «Вот они-то, мужики эти, и есть мост к миру с конягами». Григорий Иванович Кильсею уверенно кивнул, обретя новую надежду:
— Толмачь. — Задумался на мгновение и сказал твердо: — Вот перед вами наши друзья. Когда мы на Уналашку пришли, они на нас с копьями да луками не бросались, но пришли с предложением обменять меха и железный товар.
Старший из хасхаков внимательно слушал. Его длинные черные волосы отдувало ветром. Взгляд по-прежнему был нехорош. Но то, что слушал он внимательно, убеждало Григория Ивановича: слова его отзвук находят в душе хасхака. Не каждому дано чувствовать, какое слово человеком принимается, а какое нет. Какое слово доброе сеет, а какое злое. И часто люди обижают друг друга и не желая того, но лишь потому, что сердца их не чувствуют ни боли, ни радости в сердце другого. Глухой стеной отгорожены они от стоящих рядом. И слова их как в стену бьются. Но Григорий Иванович видел, какое слово человеком принимается и дошло ли оно до сердца. Оттого говорить ему было легко с людьми.
— И не стрелами мы обменялись, а подарками, — сказал Григорий Иванович и чуть приметно, так что немногие и заметили, кивнул Наталье Алексеевне.
Та тихо отошла от ватаги. Только подол платья цветного мотнулся между мужичьих серых армяков.
— И не поле бранное для встречи мы выбрали, но сели к костру и пищу разделили, — продолжил Григорий Иванович и Устину сделал знак.
Устин понятливо моргнул глазом и, не мешкая, кинулся в лагерь. Два молодца, поспешая, пошагали за ним. Сообразительный мужик был Устин, два раза одно и то же говорить ему не приходилось.
Кильсей лоб морщил, речь Шелихова толмача. И где слов не хватало, руками что-то показывал и нет-нет к алеутам обращался. Те соглашались, да и сами вступили в разговор. Засвистели птичьими голосами, подступили ближе к конягам. Лица разгорячились.
— Вишь, Миша, — сказал ватажник в драной шапке, — наши-то тутошних понимают.
— Эх, лапоть, — ответил Михаил, — живут-то рядом. Знамо, им легче.
— Ты-то соседскую жену тоже, видать, понимал, — хохотнули в толпе, — через плетень-то не лазил ли, когда сосед в отлучке?
— Придержи язык, — окрысился первый, но вокруг уже засмеялись, и смех покатился по берегу.
Кильсей недоуменно оглянулся на хохотавших ватажников, но смех был так заразителен, что он и сам засмеялся, а за ним и алеуты заулыбались. Мужик, что причиной смеха стал, крутился посреди толпы, как будто его и впрямь на соседском плетне схватили за полу.
— Чаво, чаво всколгатились, — таращил глаза, — пасти раззявили… Гы… гы… Смешно-то как… Ишь разбирает…
Глядя на него, мужики еще пуще ржали. Коняги смотрели, смотрели на хохочущую толпу и случилось то, чего Шелихов и не ждал, но желал всей душой. Улыбкой вдруг осветилось лицо одного из коняг, потом другого, и дольше всех крепившийся старший из хасхаков неожиданно подобрел.
У галиотов закричали:
— Расступись, расступись!
— Дорогу дай!
К конягам вышла Наталья Алексеевна, несла на подносе бусы горой, поклонилась, глаза сияют приветом. Григорий Иванович брал бусы с подноса и щедро одаривал хасхаков. А старшему из них отдал и блюдо. Глаза у того сверкнули добро. После этого гостей повели к кострам. В котлах, булькая, уже варилась солонина с колбой.
— Садитесь, гости дорогие, — приглашал Григорий Иванович и широко повел рукой.
Через два дня Самойлов поутру растолкал Григория Ивановича.
— Вставай, выйди, глянь, какие к нам гости.
В каюте было темновато, в оконце, забранное слюдой, едва пробивался свет.
На палубе в глаза ударило поднимающееся из-за моря солнце. Галиот чуть покачивало на волне. День обещал быть ветреным. Шелихов увидел на берегу яркие одежды коняг, смуглые лица. Народу у сходен стояло с полсотни. Знакомый хасхак залопотал что-то непонятное. Кильсей перевел:
— Вот, Григорий Иванович, детишек своих привели. Так у них заведено. Ежели в дружбе с нами состоять будут, то детишки их у нас жить повинны.
Григорий Иванович оглядел ребятишек и вдруг подхватил одного на руки, подкинул вверх. Тот засмеялся, показал зубенки. Григорий Иванович поставил мальчика на гальку. Глаза ребенка смотрели смело, весело.
Ватажники с интересом разглядывали коняжских мальчишек. Кто-то уж им рыбу вяленую совал. Видно было, что соскучились мужики по ребятишкам. Третий год не были в семьях.
Шелихов сказал, обращаясь к Самойлову:
— А ведь это зело здорово, что они ребятишек к нам привели. Учить их будем. Через три-четыре года они нашей опорой будут.
С этого дня коняги прибились к русской ватаге, в соседней бухте разбили стойбище. Не было дня, чтобы они не приходили в русское поселение.
Исподволь коняги приохотились к работе и уже вместе с ватажниками лес валить ходили, сплавляли его, копали землю, клали избы и стены крепостицы. Зверя набили за это время так много, что к построенному обширному амбару для мехов пришлось два прируба делать. Меха были из лучших, богатые меха. Голиков, потряхивая шкуру песцовую, дул в мех и говорил:
— А? Григорий Иванович… Золото, чистое золото!
Григорий Иванович, слушая Голикова, поглядывал в прорубное оконце. Мимо амбара с двумя бадьями шел ватажник, скользил лаптями по наледи. Полы армяка рвал ветер. «В свинарник, наверное, — подумал Шелихов, — пойло тянет».
Мужик шагнет — и остановится, согнет плечи, дышит тяжело.
Слабели здоровьем ватажники, и это больше всего беспокоило Григория Ивановича. Казалось, и мяса у ватаги достаточно, и рыба есть. Но вот с овощами худо. Надо было побольше заготовить, а так хватило только до половины зимы. Григорий Иванович ругал себя, что мало заготовили овощей. Ватажники смотрели на огороды как на баловство, и Шелихов не смог убедить их. А вон как овощи-то показали себя. Пока была капуста квашеная, репа да брюква, морковь — ни один ватажник не болел, а как кончились запасы — ватажники начали таять.
Шелихов приглядывался: что местные-то люди едят? Почему их хворь не берет? Ели вроде все то же — рыбу да мясо. И то впроголодь, ежели охота или рыбалка не удавались. Ели, правда, и рыбу и мясо сырыми. Но русскому-то человеку сырая пища и в горло не шла.
По избам между тем уже несколько мужиков лежало пластом. Шелихов велел поднимать их силой. Мужики поднимались, но, смотришь — тот присел у избы на сугроб, посерев лицом, другой к стене приткнулся, третий вроде и двигает ногами, но как неживой.
Голиков все бубнил что-то за спиной, выхваляя мех. Но слов, что говорил он, Григорий Иванович не слышал. Он смотрел на мужика, идущего по тропинке. Вдруг, ступив в сторону, мужик повалился на бок. Григорий Иванович метнулся к двери.
Мужик лежал лицом вниз. Шелихов ухватил его за плечи, перевернул на спину. Это был Степан, зубы сжаты, глаза закрыты.
— Степан, Степан, — позвал Шелихов.
Зачерпнул горсть снега и стал растирать лицо. Степан застонал и повернулся на бок. Шелихов подхватил его под руку.
— Я сам… сам… — Степан поднялся и стоял, шатаясь.
Пара вороных катила по Петербургу карету на высоких рессорах, с лакированными щитками над колесами. За стеклом кареты угадывался неясный профиль человека в богатой шубе.
Карету ту зрели и на Лиговке, и на Морской, на Гороховской, на Литейном, на Мещанской… И хотя кучер не гнал коней, видно было, что хозяин поспешает и время ему дорого. Останавливался экипаж этот и у домишек так себе, не из богатых, и у дворцов, перед которыми далеко не каждый осмелится придержать коней. Равно и у домов не из лучших, и у дворцов блестящих кучер осаживал коней смело, соскакивал с козел бойко, лесенку отбрасывал и лихо отворял дверцу. Так не проситель подъезжает, а лишь тот, кто уверен, что встречен будет и принят с почтением.
Серый петербургский денек догорал чахлым закатом над Невой. Краснели блеклые краски за тучами. С неба сеялась мокрая изморось, зажженные фонари были окружены тусклыми ореолами.
У Строгановского дворца карета остановилась. С широкого подъезда сбежали бойкие молодцы и бросились помогать седоку сойти на землю. Седоком оказался Федор Федорович Рябов.
Сбросив на руки лакея шубу, Рябов мельком взглянул в зеркало, поправил пальчиком бровь и проследовал в глубину дворцовых покоев. Каблуки его уверенно простучали по паркету.
Хозяина дворца в Петербурге не было, он недавно отбыл в уральские свои вотчины. Федора Федоровича принимал главный управляющий. Он встретил гостя стоя и мягким жестом указал на кресла.
В беседе Федор Федорович больше спрашивал, управляющий отвечал, но видно было, что отвечал без охоты. Но вот Федор Федорович заговорил о таком предмете, что малоподвижное лицо управляющего изменилось и даже зарделось. И Федор Федорович двумя-тремя словами довел разговор до нужного итога. После этого он поднялся, поклонился и вышел. Главный управляющий проводил его до самого подъезда.
— Непременно все будет исполнено! — заверил он гостя.
Федор Федорович сел в карету, кучер отпустил вожжи, и кони шибко взяли с места.
Уже вовсе в темноте карета остановилась у скромного домика на Лиговке. Федор Федорович прошел к дверям и рукоятью трости стукнул в потемневшую филенку. Дверь тут же отворилась, слуга суетливо отступил в сторону. В темноватой прихожей, освещенной единственной свечой в прозеленевшем шандале, Федора Федоровича ждал хозяин в старом, но хорошо отутюженном мундире. По бледным, узким, словно закушенным губам его, по сухости в фигуре можно было с уверенностью сказать, что человек это не русский, и словно в подтверждение этого Федор Федорович обратился к хозяину по-немецки.
Они прошли в небольшую комнату, убранную, как все комнаты в немецком доме, с особой тщательностью, с обязательными фарфоровыми безделушками, расставленными тут и там. В разговоре у них несколько раз было упомянуто слово «коллекция».
Как и во дворце Строгановых, Федор Федорович у немца не задержался долго. Со свечой в руке немец проводил его до кареты. Было видно, что оба остались довольны разговором.
В третий раз карета остановилась на Морской.
— Слава Иисусу Христу во веки веков, — смиренно молвил Федор Федорович, входя в дом и крестясь в угол на огоньки лампад.
— Аминь, — ответил сильным баском хозяин в поповской рясе.
В разговоре с этим был назван город Тобольск.
Шурша богатой шелковой рясой, поп проводил гостя. Когда дверь за чиновником закрылась, он согнал с пышных щек улыбку и крепко взялся рукой за бороду. Лицо его было озабоченно.
Напротив, Федор Федорович, сидя в темноте поспешавшей кареты, долго улыбался.
Иван Ларионович, повздорив с компаньоном и пообещав шкуру с него содрать, обиды своей не забыл. Не тот был человек, чтобы слова на ветер бросать. И в один из дней, надев шапчонку похуже и драненькую шубенку, отправился в присутственное место.
В углу, самом дальнем, сидел неприметный чиновничек. Лицо мелкое, глазки цвета бутылочного, плечики узкие, мундиришка в обтяжку.
Иван Ларионович разговор начал туманно. Дескать, шумновато в месте присутственном, голосов много, и топотни, и суеты. Иван Ларионович ближе подступил: неплохо бы от шума посидеть вдали, рядком да тишком. Чиновник издал некий звук, Иван Ларионович тут же поднялся и смиренно пошагал к выходу. И самого малого времени не прошло, из присутственного места вышел чиновник. Иван Ларионович поддержал чиновника под локоток, и они устремили шаг.
Кабачишко Иван Ларионович выбрал самый что ни на есть тишайший. Хозяин повел их в отдельную комнатку. Половой захлопотал вокруг стола, и купец начал разговор: мол, ошельмован и ограблен компаньоном среди бела дня, просит помощи и в долгу не останется…
— А это куда? — спросила Наталья Алексеевна, показав камень, отливающий на изломе желтым.
Григорий Иванович ткнул пальцем в одну из ячеек корзины.
Наталья Алексеевна, радуясь возвращению домой, суетилась, стараясь побыстрее уложиться. Она скрывала свою радость, но глаза и торопливость выдавали ее с головой.
Корзина, стоявшая на полу, сплетена была хитро: как соты пчелиные. Кильсей постарался. Григорий Иванович только намекнул, какую корзину ему надобно, а через день уже корзина была сработана Кильсеем.
— Такую хотел, Иванович? — спросил Кильсей.
— Вот молодец, — оглядев корзину, обрадовался Шелихов. — Руки у тебя золотые.
В корзине в каждой ячейке, как яичко в гнездышке, лежали куски медной руды, точильного и известкового камня, слюда, хрусталь, глина. Все это собрали ватажники, ходившие по всему американскому побережью. Строго-настрого наказывал Григорий Иванович, снаряжая в поход работных, записывать, где что есть в недрах земных: о звере или же птице, деревьях, кустарниках или травах. Требовал вести аккуратную опись американского берега, больших и малых островов, которые встретятся. Наказывал описывать бухты, реки, гавани, мысы, лайды, рихвы, камни, видимые из воды, свойства и вид лесов и лугов на новых землях.
Кое-кто из мужиков противился: зачем-де это? Чесали в затылках. Но большинство ватажников были давними мореходами и понимали, что опись такая дело наиважнейшее для промысла морского, и работу выполняли тщательно. Вот камни многих смущали. Сомневались мужики. Камень он и есть камень. Его где хочешь набросано предостаточно. Но Григорий Иванович на своем стоял твердо: по цвету, по виду, по весу необычные камни собирать и ему показывать. Объяснял:
— Мы здесь такого наворочаем, ежели руды себя выкажут.
Ватажники поначалу робели: вот-де, мол, нашел. Не видывал такого раньше… И выложит мужик камешек, другой. А потом по мешку притаскивали, да еще и спорили: «Таких не было, ты взгляни». Горячились. Не один десяток корзин сплел Кильсей, и все они были забиты образцами каменных углей и руд, обнаруженных ватажниками.
Долгими часами Григорий Иванович гнулся над столом, записывая, где и когда были найдены сии камни, сколь обширны залежи руд, каковы подходы к месторождениям. Плавал фитилек в тюленьем жиру, перо скрипело, в стену толкался недовольно ветер, наваливался на дверь, завывал в трубе. А Григорий Иванович, откладывая перо, брал камни, подносил к огоньку и щурил глаза. На изломах камни вспыхивали цветными искрами, играли гранями: строчками через камни тянулись цветные прожилки. Вглядываясь в эти причудливые письмена, Григорий Иванович задумывался о днях завтрашних. Иногда он откладывал камень и тер глаза. Лицо у него посерело, щеки запали, под глазами легли тени.
Однажды, сидя у плавающего фитилька, Григорий Иванович неожиданно почувствовал, что его будто толкнули в грудь. Это было так неожиданно, что он выронил камень. Острая боль рвала грудь. Григорий Иванович упал головой на стол. Из опрокинувшейся чернильницы выплеснулась черная струйка, побежала по разлетевшимся бумагам.
С трудом держась за крышку стола, он поднялся, отодрал дверь от обледенелых косяков. В лицо пахнуло морозным паром. Он тяжело сел на заметенное снегом крыльцо.
— Ах ты… Будь ты неладно, — выговорил слабым голосом. В глазах плыли радужные круги.
Крепостица спала, ни в одном оконце не видно было огонька. Меж дворов гулял ветер.
«Цинга? — подумал Григорий Иванович. — Нет, это другое».
А ветер нес поземку, навивал сугробы. Мертвая вьюга разыгрывалась над Кадьяком. Страшная вьюга. Это не тот бешеный порыв ветра, что завертит, закрутит, закружит снежные сполохи, рванет вершины деревьев, прижмет к земле кусты, попляшет на дорогах, да и, глядишь, стихнет через час, другой. Здесь все по-иному. И ветер вроде несилен, да и не видно пляшущих столбов снеговых, не гнутся деревья, не ложатся кусты, но с одинаковой силой, ровно, из суток в сутки, метет и метет ветер снег, крепчает мороз, и вот уже не видно ни тропки, ни дороги, да и сами дома тонут в растущих сугробах. С крышами, с трубами заметает их мертвая вьюга. И плохо охотнику оказаться в такое время в тундре или в тайге.
Пронзительная тоска сжала сердце Григория Ивановича. «Вот, ушел за край земли и сгину здесь однажды».
Просматривая коллекцию перед погрузкой на галиот, Григорий Иванович неожиданно вновь почувствовал боль в груди. Шелихов оглянулся на жену, но Наталья Алексеевна не поднимала от корзины головы. «Ничего, скоро дома будем. А там и стены лечат».
Топая, вошли мужики, взяли корзины. Кильсей пытливо глянул на Шелихова:
— Что с тобой, Иваныч?
Шелихов поднялся, но его качнуло, бросило в сторону. Мелькнула мысль: «Не удержусь, упаду». Ткнулся боком на лавку.
— Ничего… ничего…
К нему кинулась Наталья Алексеевна, но он отстранил ее и поднялся, вышел с мужиками из избы.
Галиот «Три святителя» стоял у причала, лоснясь под солнцем свежеосмоленными бортами. В вантах посвистывал ветерок. Самойлов, снаряжая байдары, пошумливал на мужиков. Но голос у него был добрый.
— К конягам пора идти! — крикнул он, увидев Шелихова. — Заждались, наверное.
Шелихов в ответ только рукой махнул и заторопился к трюму — поглядеть, как укладывают корзины с коллекцией камней. Это был для него самый ценный груз, дороже дорогих мехов. Вылез из трюма довольный. Корзины уложили как надо. Увязали добро, да еще к принайтовали к пайелам, чтобы подвижки какой в качку не произошло. Помнили старый случай, когда груз подвинуло и едва-едва галиот не перевернуло.
С берега Самойлов зашумел недовольно:
— Григорий Иванович, что тянешь-то? Надо идти. Ветрило, видишь, какой? А ежели еще пуще разыграется?
Шелихов легко — как будто и не было боли в груди — сбежал по трапу и заторопился к байдарам по звонкой гальке. Потеснив одного из устиновских молодцов, сел за весло.
Степан — видно было, как напряглись у него жилы на шее — оттолкнул байдару от берега и, наваливаясь пузом на борт, крикнул:
— Давай, ребята! Греби!
Ударили весла, и байдара, преодолев прибойную волну, вынеслась на простор гавани.
Стремя байдару в открытое море, Степан гаркнул мужикам:
— Навались!
Мигнул Григорию Ивановичу шальным своим оком: хорошо-де, мол, хорошо!
Оклемался мужик по весне, а то совсем заплошал было. Боялся за него Григорий Иванович, шибко боялся. Свалится, думал. Наталья Алексеевна каких только трав не варила, но подняла мужика.
Шелихов, налегая на весло, глянул на Степана. Тот стоял на корме во весь рост, армяк на груди распахнут, и в ворот открывшийся перла широченная грудь. Об такую грудь хоть кувалдой бей, человеку все нипочем. За плечами Степана крепостица поднималась, построенная могучими руками мужиков. Да что там крепостица. Человек русский на подъем только труден, а коли до дела дойдет, рядом с ним никому не устоять. Гаркнет во всю глотку: «Шевели жабрами, ребята!» И пойдет ломать. В лице кровь разгорится у молодца, глаза заблестят, и нет ему удержу.
Шелихов загляделся на Степана, не думая, что с дюжим этим мужиком, меченным каленым железом, уже связала его крепкая бечевочка.
За мысом, выступающим далеко в море, глазам открылось коняжское стойбище.
Зимой, когда в ватаге началась цинга и мужики ослабели, из стойбища пришли к Шелихову хасхаки и рассказали, что с соседних островов племена, прознав про болезнь руссов, готовятся к нападению. Но тут же сказали, что их стойбище готово прийти на защиту ватаги и выставить своих воинов.
Сейчас коняги, раскрашенные ради праздника особенно ярко, остановили лодки в прибойной волне и, подняв их, вынесли на гальку. Тут же они подхватили ватажников на руки и потащили к кострам. Все стойбище пело, плясало, било в бубны. Гостей усадили вокруг костров.
Сначала мальчики, тихо ступая, разнесли студеную воду, затем стали подавать жир рыбий и звериный, толкуши китовые и тюленьи, ягоды и коренья. Чаши принимал старший из хасхаков, отведав блюдо, он с поклоном передавал гостю.
После десятой перемены блюд снова обнесли всех студеной водой, и старший хасхак наклонился к Шелихову. Лицо его блестело в свете костра.
— Мы хотели бы пожелать старшему из руссов много охот впереди!
За два года на Кадьяке Григорий Иванович достаточно научился по-коняжски.
— Луна взойдет, как истаявшая в половодье льдинка, — щуря глаза в косых разрезах, продолжил хасхак. — Но день ото дня бока ее вновь покруглеют, и она предстанет, как дымчатый песец, который вот-вот в нору принесет щенят. Сколько лун ждать нам до возвращения на остров старшего из руссов?
Шелихов выслушал и задумался, глядя в огонь костра: «Сколько лун? Трудно сказать…» Перед ним отчетливо встали Голиков и Козлов-Угренин, Лебедев и Кох. Он сказал:
— Дух зла коварнее росомахи и свирепее раненой рыси. Ежели он будет знать тропу охотника, то подкараулит и отнимет жизнь. Я не назову дня возвращения, чтобы не указать мою тропу духу зла.
Хасхак опустил глаза и с пониманием покивал головой.
— Ты поступаешь как мудрый и осторожный человек.
Он помолчал и заговорил вновь:
— Старший из руссов! Оставь белую шкурку неизвестного нам зверя, которая передает твои слова через много дней пути. Пусть она скажет всем, что мы под рукой у тебя живем и ты, возвратившись, защитишь нас от злых людей, ежели они вздумают нас обидеть в твое отсутствие.
— Хорошо, — ответил Шелихов, — я оставлю, что ты просишь. Но вы теперь не под моей рукой, а под рукой державы Российской… А это большая сила.
Старший хасхак в знак благодарности склонил голову.
Погода была ветреной, но Шелихов, объявив о дне отплытия, не хотел отменять принятого решения.
Управителем русских поселений Григорий Иванович оставлял Самойлова.
В день отплытия Шелихов проснулся до света и спустился к берегу. Чайки еще не поднялись на крыло, качались на волнах, спрятав головы в оперенье. Галька на берегу была сыра и не гремела, а только глухо шуршала. Море было неспокойно, волны, набегая, падали тяжко, разбиваясь в брызги. Шелихов долго глядел в море, в бесконечную даль. Что-то томило его всю эту ночь, беспокоило.
Из-за горизонта выглянуло солнце, и мрачное серое море вспыхнуло ослепительными красками, заискрилось. Чайки разом снялись с воды. Шелихов неожиданно подумал: «Что ж, я сделал все, что мог!»
Через час началась погрузка на галиот.
Некоторых мужиков на судно вели под руки. Слабы были шибко. Еле лапти волокли. Виски запавшие, бороденки повылезшие клочьями торчат, в разинутых ртах — десны голые. Первое дело для цинги — зубы съесть. Новые-то земли трудно давались. А оно все в жизни так, что дорого — то трудно. Шелихов смотрел, как мужиков на галиот вели, и думал: «Вот они-то попахали. И цену немалую за новые земли заплатили». Но эти еще были живы. А вот за крепостицей, к сопкам поближе, кресты стояли. И тем, кто под ними лежал, на галиот уже не взойти. И их цену за земли новые никаким золотом оплатить невозможно. Нет еще такого золота на земле, которым бы оплачивалась жизнь.
Из здоровых мужиков на галиоте были Степан, Измайлов да Шелихов, ежели в расчет не брать хворь его сердечную. Ну да о том только он и знал, а прочие лишь догадывались. На такую команду в море надежда слабая. И Шелихов полагался лишь на коняг, которых до сорока человек брал с собой на галиот. По приходе на Большую землю хотел определить их учиться, а пока вот в деле показать они должны были себя.
Чиновники в Коммерц-коллегии, когда их спрашивали, что в ящиках и рогожах, многозначительно вздергивали брови. Ничего иного от них добиться было нельзя. А ящики все везли и везли, вносили в залу с осторожностью. Дверь запирали на замок. Кстати, ящики не разбирали, рогож не разворачивали, так что чиновники и сами не знали, что в них скрывалось.
В зал с таинственными сими предметами Федор Федорович проводил президента Коммерц-коллегии графа Александра Романовича Воронцова. Граф вошел и дверь за собою затворил.
Пробыв в зале более часа, Александр Романович в тот же день испросил аудиенции у императрицы Екатерины. К подъезду коллегии подали знаменитый графский выезд, Какой состоялся разговор у графа в царском дворце, не знал даже Федор Федорович. Однако Александр Романович, возвратившись от императрицы, повелел в коллегия приборку сделать генеральную.
— Ее величество, — сказал, — соизволят быть в коллегии нашей.
Федор Федорович, выслушав графа, едва приметно улыбнулся. Многочисленные поездки его по петербургским домам не пропали втуне.
Крючок судейский, присмотренный Иваном Ларионовичем Голиковым, дело свое выполнял исправно. Ходил он, ходил вокруг Лебедева-Ласточкина и таки вынюхал нужное. Первым делом подкатился к старшему приказчику Ивана Андреевича и разговор начал смирный: то-то, мол, соболя не стало, а о белке не хочется и говорить. Что за мех — рыж, короток, как ежели бы его общипали! Потом заметил, однако, что есть и неплохие меха, особенно которые везут с севера.
— Вот эти-то меха, — сказал крючок, — сейчас людям умным придержать самый резон! За эти меха, по миновении времени, денежки можно взять хорошие!
И попал в точку.
— Я уж третий год, — сказал приказчик, — хозяину своему талдычу, что меха надо придержать.
— Ну и как?
— Придерживаем.
Крючок сообразил: три года купец меха держит, три года людей снаряжает на север, а на какие денежки? Какими шишами платит за меха? Чтобы товары на север сплавить, а потом меха наверх поднять, большие нужны капиталы. А купец не расторговался, и денег у него нет. Но все же взял он их где-то. Где?
Пахнуло паленым. Знал он, где купцы деньги берут, когда нужда приходит. По этой части в Иркутске были мастаки; ну, например, Маркел Пафнутьич. Деньги в рост дает под вексельки. Или другой — Агафон Фирсанович. Тоже вексельками баловался.
К этим-то двум и бросился крючок судейский. А уже от них явился к Ивану Ларионовичу.
Так, мол, и так, вексельки сам видел, щупал и, полагаю, скупить их надо. У Ивана Андреевича с деньжонками сейчас негусто и ежели вексельки к оплате предъявить, все амбары его вычистить под метлу можно.
— Сейчас скупать вексельки-то или погодим?
— Скупай. Чего годить!
Вот так петельку на шею Ивану Андреевичу и накинули. Осталось только потянуть веревочку.
Первым камчатскую землю увидел Герасим Измайлов. Толкнув стоящего рядом Шелихова, он передал ему зрительную трубу.
По галиоту пронеслось:
— Земля, земля!
Мужики полезли на палубу. Даже те поднялись, кто весь путь от Кадьяка не вставал от слабости.
— Да где она, земля-то?
— Вона, вона, али не видишь?
— Точно, братцы, земля!
— Земля, земля! — словно стон прошел по галиоту.
— Григорий Иванович, а нам на якорь бы надо стать. Водички навозить. Наша-то стухла, — проглотив сладкий комок, сказал Измайлов.
И мужики зашумели:
— Да, водички, это бы славно.
— Уж и не веришь, что вода-то сладкая есть.
— По ковшичку выпить, глядишь, и ожили бы.
А в запавших глазах боль. Набедовались, намаялись сердешные. Мужики из тех, что посильнее, на ванты лезли землю получше разглядеть.
— Обзелененная, братцы, землица-то. Травка стоит.
— Ветерок по-нашенски пахнет, чуешь?
— Дошли, братцы, дошли! — кричал кто-то, не веря, наверное, до конца, что дойдут все-таки и увидят свою землю.
Велика любовь человека к родной земле. И странно — занесет его судьба в дальние края, где и реки светлее, и леса гуще, а все не то! Свое небо, пускай даже оно и ниже, видеть ему хочется, по своему лугу пройти, из своего колодца испить водицы.
Живет человек годами в чужой земле и вроде бы и корни глубокие пустил, навсегда осел, но нет — забьется вдруг сердце, и затоскует он, заскорбит душой, и вынь да положь ему родную землю. И какие бы моря его ни отделяли от желанной земли, какие бы горы ни стояли на пути, леса преграждали путь — пойдет он, бедолага, ноги в кровь сбивая, и пока не дойдет — не успокоится сердцем. Бывает, конечно, что не доходит, в пути свалившись. Но и в остатний час будет он выглядывать избу над рекой, где бегал мальчишкой, плетень и калитку, распахнутую в поля. В закрывающихся глазах будет мниться, как кучерявятся над благодатной этой землей облака и солнце светит, а навстречу путнику, возвращающемуся из дальних земель, идут родные люди…
— Так что, — спросил Измайлов, — воду брать будем?
И Шелихов, как ни хотелось ему побыстрее до Охотска добежать, только взглянув на мужиков, припавших к бортам, сказал:
— Да, возьмем.
Якорь бросили вблизи Большерецкого устья. Отрядили за водой большую байдару, а на малой Григорий Иванович со Степаном пошли к поселку взять свежей рыбы.
Григорий Иванович прыгнул в байдару и оттолкнулся веслом. Степан вздернул на мачту парус. Байдара полетела птицей. Вслед им Измайлов махнул треуголкой.
Опустив за борт руку, Шелихов зачерпнул горстью воду. Здесь, в море, вода казалась голубее, мягче и теплее.
— Хорошо! — воскликнул он.
Степан, придерживая парус, обернулся:
— Лошадка и та домой бежит веселее. А мы небось люди!
Мужики втащили байдары на гальку. За прибойной полосой, в десяти шагах, трава стояла по пояс. Шелихов и сам не помнил, как очутился в травяном раздолье. Только увидел вдруг плывущие в небе облака, у самого лица застывшие стебли трав. Почувствовал — язык щекочет разгрызенная былинка. Не ведал, когда и прикусил-то ее. Вкусная былиночка. Повернул голову. Рядом, раскинув руки, лежал Степан. Он тоже оборотил лицо к Шелихову, и Григорий Иванович с удивлением отметил, что глаза казачины с нелегкой судьбой — совсем не черные и шальные, как ему казалось всегда, а с рыжинкой. Где-то ударила птица: «Пить, пить, пить-пить».
С водой управились быстро. Бочки вкатили на байдару. Григорий Иванович со Степаном под малым парусом пошли вдоль берега к поселку. Скоро увидели на берегу шалаши и рыбачьи сети на шестах.
Рыбаки высыпали на берег, повели приехавших в шалаш, подали квасу в берестяных жбанчиках. Расспрашивали мореходов:
— А баяли, ваша ватага пропала.
В углу висела икона, под ней теплилась лампада. Рыбаки жили чисто. Шибко пахло навешанными на шестах травами от комара и мошки. От духа трав медвяного, от доброго квасу, а еще больше от тепла людского Григорий Иванович обмяк душой. Так, казалось, и сидел бы в шалаше этом, слушая голоса русские, и ничего больше не надо.
О рыбе для ватаги договорились сразу же. Рыбаки, правда, улов только что свезли в Большерецк, но мешков пять-шесть рыбы оставалось, а этого ватаге до Охотска вполне бы хватило.
— Расстарайся, — сказал старшой одному из мужиков.
Тот — одна нога здесь, другая там — слетал на берег, вернулся, сказал:
— Рыбу мы в байдару уложили, но вот в море-то идти я бы… — лаптем шаркнул, — поопасался. Ветер больно силен.
Внезапно на крышу шалаша словно кто-то свалился. Мужики разом повскакивали с лавок и кинулись на берег. Море было не узнать. За считанные минуты его измяло, вздыбило злыми волнами. Валы стремительно неслись к берегу и с грохотом разбивались о гальку. Какая сила могла его так взбаламутить?
Старший рыбак крикнул своим, и мужики бросились вытаскивать на берег шелиховскую байдару, снимать сети с шестов. Степан помогал рыбакам. Шелихов, заслоняя ладонью глаза от песка, выглядывал в море галиот. Среди тяжелых валов, развернувшись носом на волну, судно дрейфовало вдоль берега. У бортов вспучивалась белая пена. Шелихов понял, что капитан отдал якоря, но они не держались за грунт и ползли.
— Уходить им надо, — надрываясь кричал рыбак, — беспременно уходить!
С востока на камчатский берег стремительно неслись черные, как сажа, тучи.
— Тайфун! — крикнул рыбак.
Черноту туч прорезала изломанная стрела молнии, бешеный удар грома обрушился на землю.
Ветер сорвал с Шелихова шапку, осколок камня рассек лоб. Подбежал Степан:
— Григорий Иванович, зашибло? — Выхватил из-за пазухи тряпицу. — Дай перевяжу!
Шелихов отстранил его, выдавил хрипло:
— Костер, костер давай!
У Степана в лице мелькнул испуг. Он оглянулся на галиот и хотел было что-то сказать, но Шелихов перебил его:
— Костер! Не видишь? Погибнут!
Мужики накидали на берег сена, травы морской, придавили раздираемую ветром груду тяжелым плавником. В руки Шелихову кто-то сунул фитиль, и он, заслоняясь полой кафтана, запалил костер. По уговору столб дыма означал: «Уходите! Немедленно уходите! Идите в Охотск!»
Рыбаки завалили пылающий костер мокрыми водорослями, и дым, хотя и сваливаемый ветром, густо поднялся в небо.
Во второй раз сверкнул ослепительный росчерк молнии, еще более сильный, чем прежде, удар грома расколол небо.
Мгла упала на галиот и скрыла его от глаз стоящих на берегу.
Двумя перстами, по-раскольничьй, Шелихов перекрестился.
— Вы обещали нас удивить, любезный Александр Романович, — сказала императрица.
В этот день у нее было счастливое, легкое настроение. Проснувшись, она увидела солнце над Невой, так редко балующее Петербург, прозрачный, как легкая кисея, туман, челны рыбаков. Идиллическая картина с утра настроила ее приятно, и она вспомнила приглашение графа Воронцова взглянуть на редкое собрание камней.
— Удивляйте, удивляйте, Александр Романович, — повторила императрица.
Воронцов склонился и приглашающим жестом указал на распахнутые двери главной залы коллегии.
На столах были выставлены хрустальные блюда с замечательными по красоте и разнообразию красок самоцветами.
Под солнцем сверкали зеленый малахит и багрово-красный орлец с Урала, нефриты Саянских гор и темно-синие лазуриты Байкала, голубые, цвета морской волны сибирские аквамарины и исключительные по глубине цвета уральские изумруды, белые, голубые, палевые топазы. Вся коллекция горела ярким пламенем, переливалась тысячами красок, вспыхивала огненными искрами.
— Откуда богатства сии? — воскликнула Екатерина.
— Ваше величество, это дары восточных земель империи вашей.
Круглые глаза императрицы сузились, в прозрачной, холодной глубине их вспыхнула настороженность. Она поняла — о волшебном блеске камней на выставке сегодня же узнает весь Петербург.
Собрание этих сокровищ было плодом трудов Федора Федоровича, соединившего коллекции Демидовых и Строгановых, тобольского духовенства и подвалов Академии наук. За этим-то он и ездил по Петербургу от дома к дому.
Императрица взяла с блюда налитый голубизной топаз. Вся синева весеннего неба, казалось, была перелита в этот камень. Но Екатерина меньше всего сейчас думала об этом. Она угадывала, что собрание сие повернет головы петербургского общества к востоку, в то время как она сосредоточивала все внимание на землях южных. Мир с Турцией оказался не так уж прочен, и блистательные победы Григория Александровича Потемкина не дали тех плодов, каковые ожидались. На границах было неспокойно.
Благодаря многим усилиям Екатерина добилась в Европе наивысшего признания, она распоряжалась в европейских делах как полновластная хозяйка. Достаточно было вспомнить, как, желая сохранить равновесие между Австрией и Пруссией, Россия властно потребовала от противников прекращения военных действий. Один лишь окрик из Зимнего дворца прекратил кровопролитие. Более того, Россия была гарантом заключенного между соперничающими сторонами договора.
Но Европа уже была тесна для императрицы. Она устремляла свой взор за моря.
А что могла обещать ей Сибирь?
— Извольте, ваше величество, взглянуть сюда, — граф Воронцов указал с поклоном на стол, заставленный образцами руд. — Эти скромные каменья не так ласкают взор, как самоцветы, но именно им предстоит составить славу России. Это металлы, в Сибири обнаруженные. Серебро, медь, свинец, железо… — Воронцов мягко улыбнулся. — Говорят, когда создатель пролетал над миром, рассеивая по земле богатства, над Сибирью у него замерзли руки, и он вывалил на заснеженный, дикий край все разом. Нет металла, которого бы не оказалось в Сибири, на востоке империи вашей!
— Вот не ведала, — заметила императрица, — что вы, Александр Романович, мастер сказки сказывать!
— Сии сказки, ваше величество, — улыбнулся Воронцов, — науки подтверждают.
Ответ можно было счесть дерзостью. Но Екатерина, преодолев замешательство, во всеоружии своей обольстительной улыбки лишь покивала графу.
Когда кареты с императрицей и сопровождавшими ее лицами отбыли, Александр Романович прошел в свой кабинет. Здание коллегии гудело как потревоженный улей. В коридорах звучали восторженные голоса чиновников, на лестницах, в обширном вестибюле стоял шум, но в кабинете президента стояла тишина.
Поскрипывая башмаками, Александр Романович прошел к камину. На лице графа было раздумие.
Воронцов понял настроение императрицы. Но он надеялся, что выставка в Коммерц-коллегии все же оставит след в людских умах.
— Подходим, — голос Измайлова раздался в сыром тумане.
Впереди, в белесой дымке, над оловянно блестевшей водой, Наталья Алексеевна увидела неяркий огонек. Рядом с ним вспыхнул второй, третий. Наталья Алексеевна рукой взялась за мокрые ванты. Стало страшно. Охотск, сейчас явятся Козлов-Угренин, Кох… Налетят как вороны, а Григория Ивановича нет.
Вся команда была на палубе. Дождались! Каждому подмигивало свое окошко на берегу.
Галиот продвигался вперед тихим ходом, чуть слышно поскрипывал такелаж.
— Герасим Алексеевич, — сказала вдруг Наталья Алексеевна, — а что, ежели подойти без пушечной пальбы и колокольного боя?
Измайлов наклонился к ней, хотел разглядеть лицо, но увидел в свете фонаря только черные провалы глаз да плотно сжатые губы.
— Что так? — спросил удивленно. — Да и нельзя. Обязан я при входе в порт обозначить судно.
Наталья Алексеевна шагнула ближе к нему, взяла за руку.
— Боязно мне, батюшка, — сказала голосом тонким, — налетят хуже воронья, сам знаешь. А мне перед Григорием Ивановичем ответ держать. Ты скажешь, коли спросят, мол, хозяйка так велела, а я баба-дура, мне многое неизвестно может быть. Подойдем тихо, груз снимем… Пакгаузы у нас добрые. Утром я уж как ни есть, а отвечу. Но груз-то под замками будет крепкими. А? Герасим Алексеевич? Так-то надежнее.
И голос у нее стал потверже. И не понять сразу: не то просит она, не то приказывает. Вот так повернулось дело. Измайлов от неожиданности заперхал горлом.
— Вот так-так, — сказал, повеселев вдруг, — баба-дура… Я уж и сам думал, как обороняться… Но ты и меня, матушка, обскакала… Обскакала…
Измайлов велел убирать паруса. Затем загремела цепь, с шумом упал в воду якорь.
Наталья Алексеевна еще сильнее стянула платок на груди. Трусила все же, но вот сибирская заквасочка в ней сыграла, настояла баба на своем. «Когда товар за хорошими дверьми, за крепкими засовами лежать будет, — подумала, — мне с кем хочешь разговаривать полегче станет. А там, глядишь, и Гриша явится».
Измайлов уже дал команду байдару спустить на воду. Заскрипели блоки, мужики на палубе замельтешились тенями.
— Эк, облом, — крикнул кто-то недовольно, — куда прешь? Возьми на себя, на себя!
— Спускай, спускай! Смелее.
Слышно было, как байдара о борт чирканула и упала на воду.
— Конец придерживай, — сказали сипло с байдары.
По палубе простучали ботфорты Измайлова.
— Как воры подходим, — сказал он, — как воры, а?
И чувствовалось: крепкие слова с языка у него просились, но он сдержал себя.
— Ничего, батюшка, — сказала Наталья Алексеевна, — лучше сейчас нам воровски подойти, чем перед Григорием Ивановичем ворами стать.
Измайлов крякнул.
— Слабый народец-то у нас. Силенок немного у мужиков осталось, я думаю, вот как сделать надо…
Он наклонился к Наталье Алексеевне и заговорил тихо.
— Хорошо, батюшка, — ответила она, — это уже ты как знаешь. Здесь тебе лучше распорядиться.
Измайлов повернулся и пропал в темноте.
Галиот покачивался на тихой воде.
Герасим Алексеевич так прикинул: своими силами, да за одну-то ночь, галиот никак не разгрузить. Но знал он: у фортины — где Григорий Иванович перед отплытием пир давал — всегда вертится народ. Голь портовая. Вот с этими-то, ежели ватагу подобрать поболее, вполне можно успеть.
Народец это был крученый, верченый, но мужики жилистые и на работу злые. И уж точно — не побоятся начальства. Напротив, им даже и интересно, что капитан идет поперек портовых. «Сколочу ватажку, — решил Измайлов, — галиот на байдарах к причалу подтянем, и пойдет работа».
Байдара шла бойко. Мужики вовсю налегали на весла. Поняли, видать, что к чему.
— Правее, правее бери, — скомандовал Измайлов, угадывая на берегу огни фортины. Поближе хотел подойти, с тем чтобы по берегу зря не мотаться, глаза не мозолить никому.
«А и вправду, — думал, — хорошо, Наталья Алексеевна распорядилась. Мужики животы клали из-за этих-то мехов, а тут нагрянут черти…»
Наталья Алексеевна тоже в огни всматривалась, к борту привалившись. Ноги у нее вдруг отчего-то ослабли, голова закружилась.
Огни, пробиваясь сквозь дымку, дрожали на воде, текли змеящимися струями. «Знобко что-то мне, — думала, — нехорошо. Уж не заболела ли? Вот бы некстати совсем».
Откачнулась от борта, и словно шевельнулось у нее что-то внизу живота, а огни на воде вдруг качнулись в сторону и вспыхнули ярко.
Наталья Алексеевна нащупала на палубе бухту каната и опустилась тяжело. «Что это со мной? — мелькнуло в голове. И пронзила мысль: — Дитятко будет у меня, дитятко. — Холодным потом облило ее: — Дитятко, а Гриши-то нет. Как я одна-то буду?»
За бортом плеснуло. Голос раздался:
— Эй, на галиоте!
Это был Измайлов.
Наталья Алексеевна подняться было хотела навстречу капитану, но сил не хватило.
Измайлов подошел из темноты, склонился озабоченно:
— Что с тобой, матушка?
— Голова что-то закружилась, — ответила она и, оперевшись на его руку, поднялась.
— А я уж испугался, — заметно обрадовался капитан, — не дай бог хворь какая. Мне ведь за тебя перед Григорием Ивановичем ответ держать.
Веселый вернулся с берега Измайлов.
— Народец подсобрал, — сказал он, — мигом сейчас управимся. — Крикнул в темноту, за борт: — Концы заводите, братцы!
Через час галиот стал у причала, напротив шелиховских пакгаузов. С судна на причал бросили два трапа, и мужики забегали в свете факелов. Вдруг объявился портовый солдат. Стал спрашивать, что да кто? Но Измайлов на него пузом обширным поднапер:
— Шторма, шторма боюсь, служивый. Видишь? — махнул рукой на небо. — Знаки плохие, ежели взять в учет науку навигацию.
Солдат поднял лицо, вглядываясь в темноту ночную. Небо, как назло, звездным было. Ни облачка, ни тучки. Месяц ясный, звезды горят одна к одной, как начищенные. Все обещало — дураку ясно — вёдро на завтра. Но слова мудрые «наука» да «навигация» солдата смутили. «Кто его разберет, — подумал, — может, и вправду что-нибудь там указывает».
Измайлов еще больше поднапер:
— Завтра, прямо с галиота к начальнику порта отправлюсь и отрапортую. Ты уж будь спокоен, милок.
Солдат поморгал глазами, отошел.
— А мне что, — сказал, — мне как прикажут. Мы люди служивые.
Так и пронесло.
А мужики все бегали и бегали, только скрипели трапы. Измайлов для бодрости покрикивал:
— Веселей ходи, чертушки!
Шелихов проснулся от крика птицы и вверху, на высоком стволе ели, увидел большого пестрого дятла. Солнце еще не взошло, но видно было далеко. Григорий Иванович разглядел берег неизвестной речки, темный ельник. А дятел над головой все долбил, сыпал рыжей корой.
От потухшего костра поднялся Степан, потянулся, хрустнул суставами.
— Спишь, Григорий Иванович?
Не дождавшись ответа, опустился перед костром, дунул в угли. От костра потянуло дымком. Степан подобрал кусок бересты, стал пристраивать на угли.
— Чайку сейчас сгоношим.
— Ты давай, — ответил Григорий Иванович. — А я пойду на коней взгляну.
Пошел пятый день, как вышли Шелихов со Степаном из Большерецка и тронулись на север вдоль побережья. Дума была подняться до Порапольского дола, соединяющего Камчатку с Большой землей, а далее, миновав узкий перешеек, идти до Охотска.
Стреноженные лошади ходили по лугу. Григорий Иванович погнал табунок к реке. Кони вошли в воду и припали губами. Григорий Иванович увидел метровых лососей. Рыба шла спина к спине, голова к голове, мощно работая радужными плавниками.
Григорий Иванович поднялся на горушку и сказал хлопотавшему у костра Степану:
— Кета стеной идет.
— Видел, рыбы пропасть.
Степан снял с костра закопченный чайник. Поели молча.
Шелихов шел первым, ведя в поводу рыжего мерина. Степан шагал в десяти шагах сзади. Солнце поднялось в четверть неба, заметно начало припекать. Шелихов высматривал перекат, река несла желтые листья ольхи и ивы. Брода не было.
— Вот что, — сказал Шелихов. — От побережья уходим. А нам сподручнее вдоль моря идти.
Степан поглядел на реку. Течение несло кривую коряжину.
— Здесь глыбь, наверное, — заметил он. — Смотри, как коряжину несет. Не шибко-то вертит!
Вверх по реке течение на добрую версту было все так же ровно и тихо.
— Надо переходить, — сказал он.
Взяв крепче за повод, Шелихов ступил в воду. Течение толкнулось в сапоги. Шелихов почувствовал крепкое дно и пошел смело. Степан стоял на берегу.
Когда вода дошла до груди, Шелихов засомневался: «Зря сунулись». Но мерин ступал спокойно. Вода поднялась до горла. Григорий Иванович поплыл, сильно огребаясь свободной рукой. Через минуту он стоял на прогретой солнцем гальке. Мерин, крутя головой, отряхивал гриву.
— Давай! — крикнул Шелихов Степану.
Знал, раз первая лошадь прошла, другие пойдут смело.
Одежда липла к телу, холодила, зубы стучали. Водичка-то была холодна. «На ходу согреемся, — решил Шелихов, — шагу прибавим и согреемся».
Степан уже выводил лошадей на гальку. Шелихов повернулся и, не говоря ни слова, шибко пошагал вперед. Через час, обсохнув, они подошли к новой неведомой речушке и, перейдя ее, опять наддали в ходьбе, чтобы согреться. Шелихов нет-нет оглядывался на Степана. Тот, чуть опустив голову и косолапя ногами, шел не отставая. «Слава богу, — подумал Шелихов, — хоть и попал я в передрягу, но с крепким человеком. А так бы не выдюжить. Нет, не выдюжить».
В Охотске произошли перемены: полковника Козлова-Угренина, портового командира, отозвали в Иркутск. За него остался Готлиб Иванович Кох. Ему и докладывал капитан Измайлов о возвращении из дальнего плавания.
Узнав, что Шелихов остался в Большерецке, а галиот в Охотск привела Наталья Алексеевна, Кох вскочил и немедленно пожелал поехать к ней. В доме Шелихова Кох галантно поцеловал ручку Натальи Алексеевны. Непривычная к такому обращению, она засмущалась.
— Да как это случилось? Да что же это за напасть? — сокрушался Кох.
Наталья Алексеевна заговорила о том, что только Григорий Иванович, вернувшись, сможет дать отчет и в мехах и в денежных суммах. Готлиб Иванович замахал руками.
— Не беспокойся, матушка, не беспокойся!
Он выскочил из дома, по крыльцу каблуки его пролетели. Слышно было, как кучер кнутом лошадок ударил и карета отъехала.
В костре потрескивали сучья, угольки падали в снег. Шелихов скрюченными пальцами подбрасывал веточки в огонь. Кухлянка на его спине топорщилась ледяным коробом. Степан неподалеку орудовал топором, тюкал по мерзлым елям. Стук топора разносился в мертвой тишине заснеженной тайги.
Собаки, голодные после перехода, лезли к огню, грызлись. Кормить надо было собак, но Григорий Иванович прежде хотел разжечь костер.
Собаками разжились перед самым снегом, продав коней охотничьей ватаге. Те шли на юг Камчатки, и кони были им сподручнее. Собаки ничего себе — в теле.
Наконец огонь взялся хорошо, въелся в сучья, налился белым жарким цветом.
По хрусткому снегу подошел Степан, сбросил охапку сучьев. Ободрав сосульки с бороды, сказал:
— Жмет мороз-то, Григорий Иванович.
Шелихов шагнул к нартам. Торопился накормить собак. Знал: собаки — вся надежда. Свора сунулась за ним. Шелихов отогнал собак от нарт и развязал мешок с юколой. Топором он рубил рыбин пополам и бросал каждой собаке. Вожаку швырнул рыбину целиком. Собаки разбежались вокруг костра и с рычанием грызли мороженую, крепкую как камень рыбу.
Из передка нарт Шелихов достал подстреленных днем куропаток и навесил над огнем набитый снегом котел. Когда вода закипела, Григорий Иванович сунул в котел куропаток. Затем, оббив мокрых птиц об унты, начал ощипывать перья.
Руки, ноги, тело ныли до боли, но Шелихов как будто не замечал этого. Жесткие перья куропаток скользили в одеревеневших пальцах, однако он настойчиво рвал и рвал их, пока не ощипал птиц. Затем ножом развалил тушки пополам и выковырял смерзшиеся внутренности. Свистнул вожаку и, когда тот подбежал, виляя хвостом и блестя глазами, кинул ему розовые кусочки. Остальные собаки, сгрудившись вокруг вожака, лишь жадно поглядывая, стояли неподвижно, будто понимая, что эту дополнительную порцию вожак заслужил, так как идет первым в упряжке.
Григорий Иванович, опустив куропаток в котел, снял толстую меховую кухлянку и остался в мягкой рубашке из пыжика. Он тщательно выколотил палкой кухлянку и повесил возле костра. Так же тщательно выколотил он меховые штаны и унты, стащил с ног меховые чулки и выворотил их наизнанку. Подошел Степан, волоча две сваленные ели. Григорий Иванович уступил ему место у костра и заставил снять и выколотить кухлянку, меховые штаны и унты.
Пока Степан возился со своей одеждой, Шелихов изрубил ели и сложил поленья возле костра с подветренной стороны. Из котла плеснулась на огонь пена. Григорий Иванович принес с нарт мешочек с сушеной колбой, бросил в кипящую воду горсть кореньев. Из котла пахнуло чесночным духом. После тяжелого перехода каждая ложка пахучей похлебки прибавляла сил.
Степан растянулся на хвое подле костра, а Шелихов убрал котел с остатками похлебки, подтянул к костру нарты и только после этого улегся у огня. В забытьи он услышал сухой, как выстрел, щелчок. «Мороз… — подумал, — деревья рвет».
Нарты шли медленно, глубоко зарываясь в снег. Собаки тянули из последних сил. Вожак скалил белые зубы, рычал на упряжку.
Несколько дней назад Шелихов поутру начал было укладывать в нарты немудреный скарб и вдруг упал в снег. Степан подскочил к нему. У Григория Ивановича, как у неживого, рука откинулась на сторону.
— Иваныч, Иваныч! — тряхнул его Степан.
Но тот молчал. Потом застонал, с трудом подтянул руку и полез под кухлянку. Степан подтащил Шелихова к костру, уложил на лапник. Подсунул под голову поболее ветвей, чтобы было выше. Разживил костер, согрел воды, поднес кружку к губам. И все спехом, спехом. Шелихов с трудом проглотил горячее. Лицо начало розоветь. А рука все тянулась к груди, словно бы чувствовал он, что навалился на него тяжкий груз, а ему хотелось спихнуть его с себя, отбросить, отшвырнуть. И тогда только можно будет вздохнуть всей грудью и боль, рвущая под горлом, пройдет. Наконец дотянулась рука до груди, вцепилась ногтями в мех.
Степан, желая пособить, хотел было кухлянку с Шелихова стащить, но тот разжал губы и сказал внятно:
— Не надо.
— Что ты, что ты, — склонившись к нему, заговорил торопливо Степан, — пужаешь меня? Сейчас полегчает… — Бороденка у него тряслась. — Подожди, кухляночку-то сброшу, воздуху возьмешь в себя…
— Не надо, — еще раз твердо сказал Шелихов. Немигающие его глаза, странно прозрачные, пристально уставились на Степана. Но вдруг выпуклые мышцы по краям рта дрогнули, и он сказал: — Воды, воды горячей.
Степан черпнул из котла полную кружку, поднес к губам Шелихова. Шелихов глотнул воду, стуча зубами о край кружки. Наконец отставил кружку, откинулся. Сказал через некоторое время:
— Легче стало. Посади меня.
Степан, суетясь, поднял тяжелое, кренящееся на сторону тело, подвинул к ели, опер спиной о ствол. Обрывая кухлянкой кору, Шелихов поерзал, устраиваясь поудобнее, вздохнул, и только сейчас глаза его ожили. Исчезла пугающая прозрачность, и глаза налились цветом.
— Ух, — передохнул Григорий Иванович, — ну вроде бы отвалило… — качнул головой. — Отвалило.
Ни тот день, ни следующий и еще три дня они не трогались с места. Степан нарубил дров и палил костер вовсю, надеясь, что тепло поднимет Шелихова. Собаки, скуля и повизгивая, с озабоченностью поглядывали на хозяев. Вожак несколько раз подходил к нартам и вопросительно взглядывал на хлопотавшего у костра Степана, недовольно рычал.
К вечеру последнего дня стоянки Степан изрубил оставшуюся юколу и роздал собакам. Для Шелихова и себя сварил в котле двух подстреленных недалеко от лагеря белок. Варил и думал, отвернувшись от Григория Ивановича: «Что завтра-то будет, чем собак кормить. Да и что сами жрать будем?» Но о тревоге своей не сказал ни слова.
Шелихов сам заговорил о том, о чем думали и молчали оба все эти долгие дни.
— Плохо дело, — сказал он, не пряча лица, — плохо, Степан.
Степан насторожился.
— Ты, — спросил Шелихов, — когда за белкой ходил, следы хоть какие-нибудь видел на снегу?
— Нет, — ответил Степан, — я уж и сам во все глаза зверя выглядывал… Нам бы сейчас оленя завалить…
Шелихов перебил жестко:
— Оленя сейчас на побережье нет. Ему здесь делать нечего. Он в горы ушел, там ветра потише и снега поменьше.
Помолчали.
— Не охотник ты, — сказал Григорий Иванович, — да и я хорош, не приучил тебя. Ну да теперь об этом что говорить.
— Да я в степи ходил за сайгой, за дрохвой.
— То в степи, — хмуро возразил Шелихов, — там другое.
Неприветливо оглянул лагерь. У костра лежали собаки, прикрыв хвостами носы, пустые нарты торчали стоймя в снегу, а дальше — тайга. Отяжеленные снегом ели вздымались в низкое небо, плотно, стеной подступая к стоянке. «Верст двести пятьдесят — триста до Охотска, — подумал, — и вот этих-то пяти дней, что лежу колодой, не хватило».
— Ладно, — сказал твердо, — завтра выступаем.
Степан вскинул голову, спросил обеспокоенно:
— А ты-то как?
— Поднимусь. Нельзя тянуть. Собаки без жратвы ослабнут.
Разговор на этом закончили. Более не о чем было говорить. Наутро, чуть свет, выступили. И вот сани ныряли, ныряли по глубокому снегу, как лодка по неспокойной воде. Впереди шел Степан, опустив плечи, тропил дорогу. Григорий Иванович тянулся за нартами. Еле вытягивал ноги из снега. И снег-то, казалось, стал другим. Схватывал за унты, как болотная непроходимая грязь, нависал пудовой тяжестью. Григорий Иванович дышал открытым ртом, и перед лицом бился клуб горячего пара, застил глаза.
Степан оглянулся на него и остановился. Остановились и собаки. Степан подошел к присевшему на нарты Григорию Ивановичу.
— Не мучайся, — сказал, — ложись на нарты.
— Глыбь снежную пройдем, — прохрипел Шелихов, — тогда лягу. Все едино свалит сейчас.
— Да я привяжу тебя, — сказал Степан, — надежно будет.
— Нет, — ответил Шелихов, отдышавшись наконец. Махнул рукой. — Пошли.
И опять ныряли по снегу нарты. Повизгивали собаки, рычал вожак.
Деревья по краям тропы шатались, валились под ветром и вот-вот, казалось ему, рухнут, накрыв разом и Степана, и нарты, и собак, и его.
В середине дня вышли к высоким скалам у побережья и сделали привал. Скалы заслоняли от ветра с моря. Разожгли костер, согрели воду. Глотая кипяток, Степан поглядывал на заснеженные деревья.
— Ты полежи, а я пойду, может, белку стрельну. Все какая ни есть, а еда.
Шелихов посоветовал:
— Поближе к побережью держись и собаку возьми.
Степан вскинул на плечо ружье, свистнул вожаку.
— Иваныч, дров не жалей. Я мигом.
Шелихов откинулся, закрыл глаза. Сверху, с вершины скалы, ветер сметал снежок, накрывая белым пологом и нарты, и собак, и Шелихова, прижавшегося к черной каменной стене.
Иван Ларионович вернулся из Кяхты довольный: расторговался прибыльно. Кожаный возок был обляпан снегом. Кони, трое вороных гусем, дымились паром. Купец вылез из возка, распрямляя намятую за дорогу поясницу. Мужики во дворе посрывали шапки.
Пока хозяин поднимался на крыльцо, навстречу высыпали домашние. Иван Ларионович всех обласкал, велел затопить баню.
Съезд купцов в том году в Кяхту был невиданно велик. На ярмарку пришли караваны из Самарканда и Бухары, из Пекина и Шанхая. Были купцы даже из Японии. Товаров навезли — по улицам не пройти. Глаз веселился смотреть на такое оживление.
Из баньки Иван Ларионович вышел, словно вновь на свет народился. Ему поднесли брусничного квасу, и тут он увидел рожу судейского крючка.
— Ты что? — вытаращился Иван Ларионович.
— Галиот «Три святителя» в Охотске объявился. С мехами. А Шелихов в Большерецке остался и пеше по побережью идет.
Иван Ларионович молчал.
— Вексельки я вот скупил. — Крючок показал купцу желтенькие бумажки. — Сейчас бы ударить надо.
Иван Ларионович узнал на векселях руку Ивана Андреевича. «Меха-то, знать, Гришка привез хорошие. Но не время сейчас замки ломать на лабазах Ивана Андреевича. Пущай туда прежде заморские меха лягут. Да и на Гришку укорот будет: все паи ко мне перейдут».
Голиков ровненько сложил векселя и, спрятав их в карман, сказал твердо:
— Пошел вон! Когда нужно, позову.
Собака лизнула Шелихова в лицо.
Очнувшись от забытья, Григорий Иванович узнал вожака и оглянулся, ища Степана. На стоянке его не было.
— Степан! — негромко позвал Шелихов.
Вожак заскулил на высокой ноте и бросился к уходившим за скалу следам. Григорий Иванович вскинул ствол ружья. Громкое эхо выстрела прокатилось по побережью. В ответ не раздалось ни звука.
Шелихов почувствовал, что вожак тянет его за полу кухлянки. И тут только Григорий Иванович понял, что случилось несчастье.
Собаки вились у ног, заглядывая в лицо хозяина. Шелихов пошел за вожаком.
Степана он нашел в трехстах саженях от стоянки. Тот лежал навзничь на снегу. Рядом с ним темнела туша медведя. Шелихов понял: шатун, а Степан не успел вскинуть ружье.
Волоком Шелихов оттащил Степана на стоянку. Потом перетащил медвежью тушу и освежевал. Оголодавшие собаки растаскивали кровавые медвежьи внутренности.
Сдвинув пылающие поленья в сторону, Шелихов принялся топором рубить землю. Верхний слой поддался легко. Он развел новый костер, чтобы глубже прогреть землю, опять рубил топором и выбирал землю.
Насыпав над могилой холмик, Шелихов подбросил поленья в костер и топором начал высекать на скале крест. Острые каменные брызги обжигали лицо. Черный холмик у скалы заносило снегом…
Шелихов не знал, сколько прошло времени, да и не размышлял об этом. Остановился он только тогда, когда лезвие, вдруг звякнув, лопнуло пополам. Шелихов взглянул на испорченный топор и отбросил в сторону.
Сидя у затухающего огня, Шелихов смотрел на остывающие угли. Кровь тяжело стучала в висках. Он остался совсем один на самом краю света, на берегу закованного льдами моря, под неохватной громадой низкого северного неба.
Ночью Наталья Алексеевна услышала, как собаки бешено залаяли, в дверь кто-то ударил. Она вскочила, накинула платок. В сенях раздались голоса, заскрипели двери. Наталья Алексеевна увидела человека в заснеженной кухлянке. Куколь съехал у него с головы, и Наталья Алексеевна ахнула от неожиданности: это был Григорий Иванович.
Шевельнув спекшимися губами, Шелихов сказал:
— Ну, здравствуй, — и добавил: — Собак во дворе обиходьте, а мне чего-нибудь горячего.
Петербургский день клонился к вечеру. У величественного портала воронцовского дворца на Березовом острове неторопливо прогуливались два человека: сам граф и его неизменный помощник Федор Федорович Рябов. Под каблуками башмаков поскрипывал снег, на площадку ложились глубокие синие тени от высоких сосен, по настоянию графа сохраненных перед дворцом, как живописный уголок минувших времен острова. Сосны рисовались на фоне предвечернего потухающего неба. Граф гордился этими соснами, так как их вполне мог видеть сам Петр Великий.
— Я был сегодня в Сенате, — говорил он сильным звучным на морозе голосом, — и указал на цифры, которые как ничто иное свидетельствуют о возрастающей роли Сибири во внутренней и внешней торговле державы нашей.
Александр Романович, чуть приподняв подбородок, устремил глаза на разгорающийся за соснами закат. Чеканное лицо его стало особенно значительным.
Федор Федорович Рябов слушал с почтительным вниманием.
— Я говорил этим людям, — «этими людьми» Александр Романович называл высоких сановных лиц, не всегда разделявших его взгляды, — я говорил этим людям, что проволочки и нарочито чинимые препоны в развитии земель восточных — суть косность и ущерб империи.
Он опустил голову, глубокое раздумье начерталось на его лице. Граф искренне верил, что он делает историю и ее развитие зависит от его настойчивости и последовательности. Но это было не так, да так оно и не могло быть.
К дворцу прошли два мужика, неся плетеную корзину, накрытую белым. От корзины сладко запахло свежевыпеченными булками. Мужики поклонились и поднялись по широкой лестнице дворца. Булки были выпечены к вечернему чаю. Булки эти граф научил выпекать мужиков на аглицкий манер, хотя до того они выпекали русские калачи, которые были совсем не хуже, а наоборот — пышнее, вкуснее аглицких булок.
Александр Романович Воронцов не думал, что мимолетная прихоть его рано или поздно исчерпает себя и мужики вновь вернутся к русским калачам. Так же, как и не думал, что другие мужики, устремившие шаги к океану и идущие мощной поступью своей многие годы и десятилетия, так и будут идти, все наращивая и наращивая это необоримое никакими прихотями и случайностями движение.