Дима проводил взглядом заплаканного смешного мальчишку, продолжая улыбаться. Он чувствовал себя великолепно. Он знал, что драки мог и не выстоять, но подошел без колебаний, лихо и бесшабашно. Сегодня он всемогущ. Звездный день.
А Юрина мама вновь обзванивала милицию, больницы и морг. В милиции ее голос уже помнили; молоденький дежурный, как умел, пытался успокоить ее: «Да что вы, мамаша, ну с девушкой загулялся…» «Он у меня не ходит с девушками!» – отчаянно кричала мама. В трубке приглушенно хмыкали – дежурный-то знал, как проводят парни теплые вечера, особенно если мамы о них такого мнения. Но не спорить же с обезумевшей. «Ну гуляет, вечер теплый…» «Хорошенькое дело, теплый! Дождь лил как из ведра!» «Может, к другу зашел?» «К какому это другу?!»
И бабуля маячила рядом в длинном мятом халате, бубня: «Распустила мальца… Никого в грош не ставит… Против меня подначивала, а он против всех пошел… Погоди, погоди, может он с бандой какой связался…» «Перестаньте!!!» – кричала мама, впиваясь ногтями себе в щеки. Что-то нереальное творилось вокруг: уклад сломался, и она чувствовала себя как рыба, выкинутая из воды. Она успела дважды обежать округу, осмотрела все подъезды, в каждом ожидая увидеть его, Юрчонка, пусть хоть избитого, хоть пьяного, хоть болтающего, как последний эгоист, с самой незнакомой ей девчонкой – крик, слезы, допрос, проникновенная беседа будут потом, а сейчас – найти!.. У нее заходилось сердце, в глазах темнело. Дома валилась на диван, глотала сердечное – а тут уже вставала над ней, шаркала за ней по квартире неотступно мать ее мужа, к телефону ли, на кухню ли, и бубнила, бубнила: «Это он нарочно мудрует. Вчера-то измывался над старухой из-за несчастных рецептов этих… Твоими все стараниями, а вона, против самой обернулось. Походила бы ты за ним. Как он из дому – ты следом незаметненько. Что-то он часто на кино просит – видать, девок водит по ресторанам, в институтах-то нынче такие бэ все…» «Перестаньте!!!» – кричала мама, а милиционер хихикал, и кошмар этот был нескончаем.
Любимым мостом Димы был Охтинский – казалось, древний, готический какой-то. В этот вечер он успел навестить и мост. Свесившись, поглядел на мерцающие черные струи и двинулся дальше, к Суворовскому. Из темноты, прочеркнутой пунктирами береговых огней, летел ветер, робко перебирал волосы, гладил щеки. Ветер – не Она. Она улетела навсегда. Он думал об этом спокойно, с мягкой грустью, подобной голубому свету плывущего в красноватом небе Смольного собора. Он потерял Ее. Она будет возвращаться, будет вновь уезжать – не к нему и не от него. Он стал омерзительно свободен. Он остался один.
Он сделался настолько всемогущ, что решился написать родителям. Уйдя от шумных главных магистралей, он пристроился на лавочке под фонарем, от которого вниз струился конус чуть светящегося тумана, и достал блокнот. «Дорогие мама и папа! – написал он. Карандаш подзатупился уже, Дима обгрыз дерево вокруг грифеля и заточил его о последний лист блокнота. – Простите, бога ради, что не заехал, дел у меня в Питере до беса, и я спешил. Но теперь, хвала господу, я со всей текучкой расклепался и свободен яко птах небесный. На днях буду в Москве – я посчитал, мой бюджет позволит – и тогда обязательно заверну дня на два, на три, а то и поболе», – слова текли легко и плавно, будто карандаш сам сочился изящными сыновними оборотами. Так случалось редко, и надо было использовать звездный миг до последнего. Дима исписал лист, второй, третий, не сообщая ничего существенного – зачем им зря настроение портить? Зато мимоходом касался различных мелочей прошлой жизни, которые родители так любили вспоминать и умиляться. А в голове медленно текли мысли величавые и смиренные, как у мудрого старца – ничуть не связанные с создаваемым текстом. «С учебой все в порядке. Шеф даже вспоминал на последнем экзамене – а, мол, это тот самый Садовников?» Потом нарисовал себя во временном измерении. Одна его половина удалялась, широко шагая вдаль, где дыбился маленький Медный всадник, и там выворачивалась, а вторая половина шагала навстречу зрителю и сыновне улыбалась. Он еще подумал и написал наискось: «Одна нога здесь, другая – там». Самое трудное позади, подумал он, закрывая блокнот. Завтра купим конверт, запечатаем и швырнем. Шокотерапия.
Он встал и сразу понял, что никуда идти уже не хочет. И просто пересел на другой конец скамьи, туда, где над ней грузно нависли неподвижные, распластанные ветви сирени.
В домах гасли окна – то одно, то другое. Гасли слабые отсветы на влажных темных листьях. Водянистый, теплый покой курился над асфальтом, над лужами, над газонами и кустами, над Димой.
А как суетно начинался день!
Наверное. Она-то уже там. То есть, конечно, там, может, и накупаться успела. Взглянуть бы на того, с кем Она болталась по Золотому кольцу… и, может, скоро заработает по золотому кольцу… если такой есть. Наверное, есть. А может, и нет. Все не так просто.
Все очень просто. Не любит. Остальное – неважные детали. Мимо прошлепал сгорбленный старичок, ведший на поводке крохотную собачонку. Собачонка подбежала к Диминым ногам, принюхалась. Старичок, не глядя, ждал. Собачонка визгливо тявкнула, кинув голову вперед, и Дима непроизвольно дернулся.
– Она не укусит, – успокоил старичок.
– Тем лучше для нее, – ответил Дима.
Старичок переложил поводок из руки в руку, подышал на освободившуюся ладонь и спрятал ее в карман теплой куртки.
Сощурясь, всмотрелся под ветви. Дима улыбнулся.
– Незнакомый голос, – констатировал старичок. – Что это вы здесь поделываете?
– Отдыхаю, – искренне ответил Дима. – Больно вечер хорош.
– Сыроват, – с видом гурмана заметил старичок.
– Да, немножко, – согласился Дима.
Старичок побегал взглядом влево-вправо, а потом вытянул тонкую, трепетную шейку, заглядывая за скамью.
– Вы один отдыхаете?
– Ясно дело. Вдвоем – это уже не отдых.
– Сколько вам лет, молодой человек?
– Формально я возмутительно молод.
– Ну это главное… – старичок поежился. Нашел взглядом свою собачку. Пробормотал: – Пойдем-ка мы. Барри, кажется, замерз.
– По нему видно.
– Вы не любите животных?
– А что, похоже?
– В вашем голосе мне почудилось ирония.
– Я тигров люблю, – сообщил Дима.
– Я так и думал. Идем, Барри, – проговорил он заботливо, – пора баиньки. Пописал? – он опять полуобернулся к Диме. Он так и стоял к нему боком. – Со мной давно не говорили столь приветливо.
– Это не моя заслуга, – улыбнулся Дима.
Старичок покачал головой.
– Неправда.
Доходной, ледащенький Барри миролюбиво заурчал.
В парадной тишине возник торопливый, нервный перестук каблучков, и из-за близкого поворота, словно выброшенная угловым кустом сирени, возникла девушка, увидев старичка, она остановилась и требовательно спросила:
– Простите, как добраться до Уткиной заводи?
Старичок с секунду молчал.
– Запамятовал, – сказал он с явной хитринкой. – Быть может, молодой человек?.. – и сделал широкий жест в сторону Димы, как султан, развалившегося в тени. При этом задел напоенные влагой ветви, и на Диму обрушился короткий ливень.
– Ох, простите, – вздрогнув, покаянно сказал старичок.
– Ничего, – улыбнулся Дима. Почему-то в этом разговоре он все время улыбался. – Даже приятно. Я уважаю душ, настоенный на давно отцветшей сирени.
– Именно на давно отцветшей?
– Можно и на цветущей. Но тогда общефизиологическое воздействие совсем иного порядка, не для отдыха. Оно не вселяет негу, а возбуждает чувственность.
– Вы биолог?
– Что вы. Биологи полезные люди, а я тунеядец…
– Зачем же так самоуничижительно? – подойдя, с иронией спросила девушка, и Дима повернулся к ней. – Отвечайте по делу, а судить будем мы.
– Я художник, – медленно проговорил Дима, глядя на нее.
– Идем, Барри, – сказал старичок и неторопливо пошаркал к парадному, унося с собой необозримую рыхлую память о массовых митингах, массовых восторгах, массовых героизмах, массовых расстрелах, массовых выселениях, массовых предательствах, массовых смертях, массовых надеждах, массовых дряхлениях, сквозь клубящиеся бездны которых, чуть мерцая в темноте, как струйка ни в чем не виноватого и ничего не понимающего Барри, сочилась удивительно короткая его жизнь.
– То есть, учусь на художника, четвертый курс… вы не подумайте – так, маляр…
Она взглянула на него, искря стеклами очков.
– Я и не думаю. Маляр так маляр.
Она была как призрак, порожденный ночным маревом. Казалось, она светится. Казалось, она ничего не весит, не касается земли, плывет, над этим обыкновенным мокрым тротуаром, и каблучки ее стучат просто так, для виду, чтобы никто не понял, кто она такая.
Господи, да ничего в ней не было! Чистое легкое лицо, короткое платье, тонкие руки, открытые до плеч…
Она была как душа. Дима склонил голову набок, не в силах оторвать взгляд. Просто нельзя было не знать, как добраться до Уткиной заводи. Сегодня мой день, подумал он. Сердце вдруг взбесилось: казалось, не то что ребра – рубашка не выдержит и лопнет, вот сейчас лопнет…
– Автобусом, я только не помню, – сказал он, поднявшись со скамейки, – где останавливается восьмерка. Придется чуть-чуть поплутать…
Она смотрела на него. Ей было легче – она закрывалась очками, в них отсверкивал далекий фонарь.
– Может, на пальцах объясните, маляр?
Дима сделал беспомощное лицо.
– Сам буду искать, – извинился он. – Шестым чувством. Если вы устали, или не хотите с маляром идти рядом – я могу сбегать, а потом вернусь сюда и доложу, лады?
– Быстрее будет спросить кого-нибудь другого, – недовольно сказала она.
Секунду Дима стоял с разведенными руками, взглядом лаская ее настороженно сжатые губы, а потом вздохнул и уселся обратно.
– Это, несомненно, логично, – согласился он.
Она не могла уйти, он всемогущ. Только он должен выполнить ее просьбу. Она задумчиво вытянула губы в трубочку. Улицы были пусты. Окна гасли – то одно, то другое.
– И зачем вам так далеко! – спросил Дима.
– Не ваше дело, – резко ответила она, но не ушла, лишь с ноги на ногу переступила в нерешительности. Ноги стройно светили на фоне черного отблескивающего асфальта. Она перехватила его взгляд, издевательски спросила:
– Нравится?
Дима поднял глаза. Ее очки отсверкивали, как ледышки.
– Да, – виновато ответил он и опять чуть развел руками: дескать, что ж тут поделаешь. Она скривилась. Он поспешно добавил: – Вы не думайте, это у меня профессиональное.
– Профессиональное заболевание – сифилис, – едко сказала она. – Кто-то из ваших великих в принципе не мог нарисовать женщины, если с ней не переспал?
Дима тяжко вздохнул.
– Потрясающая эрудиция. Вы, простите, из искусствоведов?
– Нет, – ответила она. – Я спешу.
Дима вскочил.
– Да, конечно, шеф, – сказал он энергично. – Простите, я отвлекся. Засмотрелся, – добавил он. – Это вон туда. Бежим?
Она взъерошила маленькой пятерней свою короткую прическу. Решительно отрубила:
– Бежим!
И зацокала рядом с Димой, глядя только вперед, держась прямо и строго, как в строю. Дима смирил шаги – поначалу он и впрямь побежал от избытка чувств.
– Вы действительно спешите?
Она помолчала, потом ответила ядовито:
– Если бы я хотела прогуляться в обнимку до ближайшей парадной, я бы прямо сказала.
Дима всплеснул руками.
– Бога ради, не надо прямо! Если вас не затруднит, молчите, я сам догадаюсь.
– Повремените, – отрубила она.
Они неслись.
Город здесь не походил на себя. Был просторнее, темнее, свежее, земля влажно дышала; напоенный теплым туманом воздух создавал ощущение сна. Казалось, ночь южная; казалось, тропическая; казалось, самая главная в жизни.
– Вечер такой чудесный, – сказал Дима. – Даже жалко спешить так… – он испуганно осекся. – Только не сочтите за намек…
Она только фыркнула.
– Вам не нравится? – печально спросил он.
– Это уже не столько вечер, сколько ночь, – сухо сказала она. – А ночью надо спать. Или, еще лучше, работать. Меньше отвлекающих факторов.
– Ну да?! – изумился Дима. – А плеск невидимых в темноте волн? А прибрежный песок под кокосовыми пальмами, после дневной жары еще теплый, как человеческое тело? А звезды, наконец?
– Перестаньте паясничать. Взрослый же человек.
– О да, – сказал Дима. – А вы не ленинградка.
– Ну и что?
– А я тоже не ленинградец. Родился в Москве, здесь учусь только.
Она помолчала, явно колеблясь, отвечать ли информацией на информацию, или пренебречь. Такт пересилил.
– Владивосток, – уронила она.
– Лихо, – сказал Дима с восхищением. – А я вот Европы не покидал, обидно… Как же вы заблудились?
Она молчала.
– Это секрет? – кротко спросил он.
Она поджала губы. Потом такт пересилил снова.
– Мы на неделю приехали. Подруги в какой-то театр пошли прорываться, а мне эти лицедейства даром не нужны. Решила просто посмотреть вечерний город и… перестаралась.
– Не огорчайтесь, – сказал Дима. – Я вас спасу.
Она фыркнула. На протяжении всего разговора она не взглянула в его сторону ни разу.
– Может, познакомимся все же? – попросил Дима.
– Галка, – ответила она немедленно, будто дожидалась. – Только Галка, никаких уменьшительных.
– Есть, шеф! – гаркнул Дима, на ходу щелкнув каблуками. – Будет исполнено, шеф! Очень приятно, шеф!
– А вас? – спросила она натянуто.
– Доцент тупой, – сказал Дима. Она даже не улыбнулась, ни чуть-чуть; губы ее, такие мягкие, нежные были фанатично стиснуты.
– Меня – Димка, – сообщил он. Томно вздохнул. – Можно также Дымок.
Она фыркнула.
– А можно – Пушок? – осведомилась она. – Или предпочитаете Барсик?
– Предпочитаю Дымок, однако ж, если вам угодно…
– Димка так Димка, – оборвала она. – Скоро?
– Ну, как… – честно ответил Дима.
Она впервые покосилась в его сторону – коротко и требовательно. Двойной пролетающий молнией взблеснули очки.
– Перестаньте молотить языком и займитесь делом, наконец. Вы же обещали. Мне нужно домой, вы понимаете?
– Исессино, – ответил Дима.
– Вот навязался…
– Уважаемая и где-то внутри милая Галка, – сказал Дима. – У вас виктимное поведение.
– Что?! – взъярилась она.
– Вы так боитесь, что я склоню вас к позорному сожительству в детской песочнице, затем убью, ограблю и, расчленив юное тело, спущу в канализацию, что вы каждой фразой меня на это провоцируете. Расслабьтесь. Я довольно хороший.
Она не реагировала секунд пять, а потом даже остановилась. Повернулась к нему наконец.
– Я вас боюсь? – с предельным презрением сказала она. – Да я вас в грош не ставлю! Вы просто болван или маньяк!
Дима широко улыбнулся.
– Наверное, все-таки маньяк, – сказал он. – За последние два дня я влюбляюсь в третий раз. И все три раза – безответно. Просто не знаю, как жить дальше.
– Нет, – сказала она. – Все-таки болван.
Дима засмеялся.
– Что вы хихикаете все время?!
– Блошки щекочуть.
Она фыркнула.
– Где остановка?
– Да, черт! Я и забыл, мы ж остановку ищем, – спохватился Дима. – Шерше…
– Ну знаете, это действительно свинство! Я тороплюсь!
– Принято, шеф, – сказал Дима и щелкнул каблуками. Потом они снова пошли.
Некоторое время молчали. Дима озирался – он честно старался найти. Галка смотрела только вперед.
– Крайне дурацкий город, – вдруг сообщила она.
– Какой?
– Ваш.
– Впервые слышу. Поясните, будьте добры.
– Не паясничайте, Дымок, я вас просила уже. С одной стороны – вся эта прорва архитектурных финтифлюшек, с другой – плоскостность, двухмерность, монохромность. У нас вот – сопки, дома разного цвета… С матфака, с Суханова, Золотой Рог видно, это же приятно, когда на лекциях сидишь и балдеешь. А тут – крыши, крыши…
– Исаакий как раз напротив универа…
– Ха, драгоценность! Торчит ни к селу ни к городу…
Дима почесал щеку.
– Айда взорвем, – предложил он. – У меня ребята есть знакомые, пару грузовиков с ТНТ подбросят к рассвету…
Она блеснула очками в его сторону и впервые улыбнулась. Правда, еще не настоящей своей улыбкой. Этим губам сухая ирония не шла. Но все-таки уже улыбнулась. Сказала:
– Рук марать неохота.
Подождала.
– Шокирует?
– Ясное дело.
– Ну да, вы – художник. Чем бесполезнее, тем лучше. Наверное, слюной исходите от сфинксов?
– Слезами, – ответил Дима. – Стояли они в Фивах, горюшка не знали, а тут на воздусях кислоты плавают, перегары, выхлопы, и от эдакого амбре за полсотни лет они истрепались больше, чем за предыдущие тысячи.
– Следовало ожидать, – сказала она после короткого размышления. Помолчала. – А зимняя канавка меня вообще убила и к месту пригвоздила. Там не то что взрослая женщина – ребенок не утонет.
– Это в связи с загрязнением среды, – серьезно заметил Дима. – Во времена Лизы было значительно глубже.
– Вы-то откуда знаете?
– Я в команде был, которая ее вытаскивала. Зеленая такая, осклизлая, карасями изгрызенная…
Сказав про карасей, Дима вспомнил, что не ужинал, и немедленно захотел есть. Но он шел ровно, и все посматривал – не становится ли нежнее строевая походка подруги? Нет, но раскованней и более усталой.
– Я вам соврала, – вдруг сказала Галка.
– Когда это вы успели?
– Меня зовут Инга.
Дима качнул головой.
– Позвольте документик.
– Что?!
– Я очень нехорошо отношусь к тем, кто на ходу меняет имена.
Она опять скривила губы и, остановившись, сунулась в сумочку. Дима тоже встал, созерцая дивное зрелище, прелесть которого неожиданно стала ему доступна. Прежде вид девушки, роющейся в сумочке, раздражал.
– Прошу вас, – сухо сказала она, протягивая паспорт.
Он открыл – действительно Инга. Таманова Инга Витальевна. На фото Инге Витальевне было лет пятнадцать. Маленькая девчонка со свешенной на лоб челкой беспомощно и чуть испуганно щурилась.
С трудом Дима подавил позыв изобразить пытливое милицейское лицо и, как бы в шутку полистав паспорт, заглянул в графу «семейное положение».
– Инга по-японски – карма, – задумчиво сказал он, возвращая документ.
– Что?
– Карма. Есть такое понятие в буддизме, я думал, всякий знает.
– А ну-ка, назовите число «пи» с точностью до десятого знака!
– Что? – удивился Дима. Она победно сверкнула очками и сказала: – Я думала, всякий знает.
Дима улыбнулся.
– Как бы квиты, – проговорил он. Подумал. – Это закон распределения душ умерших для следующего воплощения.
– Да, для нашей жизни такое знание совершенно необходимо, – съязвила Инга.
– Каждый поступок, – будто не слыша, продолжал Дима, – ставит твою душу на один из миллиона возможных путей, по которому после твоей смерти она пойдет. И в конце каждого из путей – какой-то будущий человек, будущее животное, будущее растение…
– И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь.
– Вот именно. И каждый поступок перещелкивает стрелки с одного возможного пути на другой, в лучшего или худшего человека, в благородное или мерзкое животное… Итоговый вариант пути – это и есть карма. Фактически «инга» – это судьба. Только не данной жизни, а будущей, посмертной.
Слова были как удар. Он сам это сказал, сам. Я даже зажмурился на миг от какого-то мистического, суеверного трепета. Он опять все знал наперед.
Сам не подозревая об этом.
– И которой уже Инге вы вбиваете клин столь охмурительной информацией? – ершась уже без всякого желания, и потому с какой-то совсем нелепой грубостью, спросила девушка.
Дима покосился на нее. Глядя вперед, Инга поджала губы.
– Фи, Элиза! – проговорил Дима с жеманным возмущением а-ля доктор Хиггинс. – Что за тон, что за манеры! Единственная Инга, с которой я был более или менее знаком, – это Инга из Германовской «Операции „С Новым годом“.
– Герман – это что, писатель? – после паузы спросила Инга. Дима даже слегка растерялся.
– Ну да, – подтвердил он, придя в себя. – Но героиня «Пиковой дамы» утопилась в Зимней канавке не из-за него.
Инга фыркнула.
– Вы меня уже совсем за дебилку держите?
– Нет! – возмутился Дима. – Не совсем!
– И на том спасибо. Послушайте, куда вы так несетесь? Я же не иноходец!
Дима сразу замедлил шаги.
– Простите, я как-то запамятовал, что вы не иноходец.
Она опять фыркнула.
– Вот фырканье меня и сбило с толку, – пояснил Дима. – Оно типично лошадиное.
Она чуть было не фыркнула в третий раз. Задавила фырк в зародыше и только махнула блеском очков в Димину сторону. Дима тихонько засмеялся, с наслаждением глядя на нее.
– Ну что вы так смотрите? – спросила девушка, чувствуя его взгляд щекой. – Профессиональное?
– Оно, – подтвердил Дима.
– Не понимаю… Давайте пойдем немного быстрее.
– Ну, елки-моталки, с вами совершенно невозможно дружить! – Дима всплеснул руками. – То медленнее! То быстрее! С ума сойти. Если вы и во всем остальном так…
– Я замерзаю немножко, – объяснила она совсем уже мирно, даже виновато. – Ноги устали и не идут, поэтому хочется идти медленнее. А по ребрам мороз, платьице-то пшик, марлевка… поэтому хочется идти быстрее.
– Ясно, Судьба, – с пониманием сказал Дима, и я опять вздрогнул. – Был бы пиджак – накинул бы…
– Я бы не взяла, – ответила Инга. – Ох, неужто доберусь сегодня до подушки?
– Гарантирую, – заверил Дима.
Она пождала губы.
– Я свою имела в виду, – сказала резко.
– Ясно дело, – удивился Дима, не поняв.
Даже в темноте было видно, как она покраснела. И сама же вспылила. Огрызнулась:
– По сторонам смотрите, а не мне на ноги!
– Я не только на ноги.
– Не важно. По сторонам. Когда останавливают движение?
– Успеем.
– Не верю я вам, ох, не верю! И такси, как назло, ни одного… По каким закоулкам вы меня таскаете?
– Послушайте, Инга. Неужели у меня такой мерзкий вид?
Она печально усмехнулась. Но это тоже была еще не настоящая ее улыбка.
– Симпатичный у вас вид, симпатичный. Толку-то что? Я же совсем одна здесь, Дима. И я очень устала. А вы все хихикаете.
– Нет, – сказал он, – нас двое.
– Автобус мне нужен, а не вы. Понимаете?
– Понимаю. Я работаю честно, шеф.
Он действительно работал честно. Расставаться с нею он не хотел; он решил уже, что тоже сядет в автобус и не уйдет, пока будет хоть малейшая возможность не уходить. Но, хотя его дом был в каких-то трех-четырех километрах от того места, где они шли, в этом углу города он почти не бывал, и сейчас перепутал улицы. Он сам беспокоился, ему было жалко девочку, но он ничего не мог сделать. Остановка, которую искали, безвозвратно уплывала от них, скрытая углом серого неопрятного дома. Только что до нее было семьдесят метров. Теперь уже двести.
– Конечно, я стараюсь, Инга, – сказал он. – Приказ есть приказ. Где слово царя, там и власть, как говаривал Экклезиаст, и кто скажет царю, – Дима тяжко вздохнул, – что ты делаешь?
– Экклезиаст?
– Это из Библии, – мирно пояснил он.
Она фыркнула.
– Тпру! – сказал Дима и натянул воображаемые вожжи. Инга даже сбилась с шага.
– Что, впрямь похоже?
– Как две капли.
– Ладно, не буду. Постараюсь.
– Да ради бога, фырчи! Обожаю лошадей! Сразу хочется дать кусочек сахару. Чтоб губами брала с ладони и помахивала хвостом от дружелюбия.
– Не дождетесь, – сказала она сухо. Помолчала. – Что за охота забивать память дурацкими цитатами. Дурам-бабам головы дурить, единственно. Вот, мол, какой я эрудит, Библию знаю!
– Да нет, Инга. Дурам-бабам Библия до лампочки. Просто хорошо сказано, компактно и четко. На все времена.
– Компактно и четко… – это, кажется, произвело на нее впечатление. – Все равно читать бы не стала.
– Тебе сколько лет?
«Тебе» вырвалось самой собой, и Дима сразу напрягся, готовясь услышать что-нибудь хлесткое и враждебное, но она то ли не заметила, то ли не придала значения.
– Много.
Он с облегчением расслабился.
– В твоем возрасте я тоже думал, что не стану.
– А сколько мне, по-твоему?
– Маленькая, очень злая и ожесточенная девочка, – ответил Дима. – Кто знает, почему?
– Девочка, – повторила она с непонятной интонацией. – Мне уже девятнадцать!
– Да брось! – сказал Дима. – Люди столько не живут!
Она вдруг остановилась, и Диму выбросило вперед на два шага.
– Что? – спросил он, обернувшись.
– Сейчас… – наклонившись с какой-то беззащитной, щемящей грацией, она теребила задник левой туфельки. – До крови стерла…
– Слушай, может, бумажку подложить? У меня блокнот есть!
– Да я уж вату подпихивала – все равно, – она распрямилась, поправила ремешок сумочки на плече. – Километров пятнадцать в новых валенках…
– Ты героиня.
Она улыбнулась.
У Димы снова горячо сжалось горло – точно так же, как в момент появления Инги из тьмы.
Улыбка была как взгляд очень близорукого человека, снявшего очки.
– Уж погуляла так погуляла, – грустно сказала девушка.
– Жалеешь? – у него дрогнул голос.
Она помедлила.
– Если я скажу «да, черт меня дернул», я ведь тебя обижу, а мне этого совсем не хочется. А если я скажу «нет, ведь тут-то я и встретила хорошего человека», ты решишь, что я старая вешалка и алчу замужества с московской пропиской.
– О, господи! – сказал Дима, всплеснув руками. – Нет. С такими помощниками мне коммунизм не построить.
Она улыбнулась снова.
– А теперь фыркни! – крикнул Дима. – Фыркни скорее!
Она протяжно фыркнула и дважды ударила в асфальт здоровым копытцем.
И они засмеялись. Вместе.
– А я вот с голоду помираю, – признался Дима.
– И молчит! – воскликнула она и полезла в сумочку. – Погоди, у меня тут завалялось для голодающих Поневья… Во! – выдернула завернутый в кальку бутерброд. – Держи.
– Это разве еда? Дразниться только…
– Лопай, а то раздумаю!
– Пополам? – предложил он.
– Я ужинала, – поспешно сказала она.
– Когда?
– В семь. Полвосьмого даже.
– А сейчас почти полночь…
Они братски поделили миниатюрную снедь. Дима разом заглотил свою пайку и задудел печально: «Тебе половина и мне половина…» Инга засмеялась, аккуратно отщипывая от булки небольшие кусочки, а колбасу не трогая. Объев булку, сделала удовлетворенно-сытое лицо и спросила, протягивая Диме колбасу:
– Хочешь?
– Привет! – возмутился Дима. – С какой это стати?
– Я не люблю колбасу, честное слово.
– Так не бывает.
– Ну, эту колбасу. Я другую люблю.
– Не чуди, Судьба.
– Я ведь ужинала.
– Чем? Бутерами?
– Ну и что? Три штуки… – она осеклась, потом фыркнула и сама же засмеялась тем единственным смехом, который так подходил к ее губам. – Как хочешь… – открыла рот и замерла, лукаво косясь на Диму блестящими стеклами. Дима, затаив дыхание, созерцал. Она с демонстративной жадностью откусила.
– Приятного аппетита, – сказал Дима. С набитым ртом она покивала, угукнула.
Они пошли дальше. Она уже заметно прихрамывала. И ни одного такси.
– А я математикой занимаюсь, – вдруг решилась она.
– А я знаю.
– Откуда?
– Ты упоминала матфак. И число «пи» неспроста.
– Вот какой наблюдательный. Чего ж ты не засмеялся?
– Когда?
– Ну… – она вдруг снова вытянулась, как на плацу. – Из девки математик, как из ежика кабарга.
– Почему? – улыбнулся Дима. – Я в тебя верю.
Ее прорвало. А может, подсознательно это было испытание – она говорила, а сама ждала, когда Дима заскучает и либо засмеется, либо одернет ее, либо скажет: ну, а теперь прямо и направо, вон туда сама дойдешь. Девушка была убеждена, что он водит ее вокруг остановки. И уже простила ему это.
Она достала из сумочки, сразу вдвое похудевшей, свежую, еще пахнущую типографией и первыми днями творения книгу Яглома и стала хвастаться, как ей повезло ухватить это сочинение. Вкратце пересказала. Дима слушал, хотя понимал немного. Но это было настоящее. Она запихнула книгу обратно, поведала к слову, что чтобы шарик, у которого отсутствует трение качения, а присутствует лишь трение скольжения, катался по некоей поверхности бигармоническими колебаниями, так вот эта поверхность должна быть исключительно циклоидой. «Что есть циклоида?» – спросил Дима. Инга крутнула в воздухе пальцем. «Не понял», – сказал Дима. Она искательно поозиралась, Дима вытащил блокнот и карандаш Инга сказала: «О!» – и изобразила циклоиду, а рядышком подмахнула ее уравнение. «Лихо», – мотнул головой Дима. Что такое бигармонические колебания, он спрашивать не стал – не в них дело. Она сунула карандаш и блокнот себе в сумочку, забыв обо всем; рассказала, что даже сам великий Коши ошибался, правда, один лишь раз, да и то потому, что теория радикалов была в то время совершенно не разработана, а когда стала выясняться истина, первый напечатал на себя опровержение. Рассказала теорему трех красок, которую Дима особенно старался запомнить. Он совершенно не слыхал обо всех этих интереснейших вещах, и кто такой Коши, вспомнил с трудом. Новый мир открывался перед ним, незнакомый, сложный и не менее живой, чем мир полотен и звезд. И уж куда более живой, чем мир очередей и вечеринок. Инга рассказывала от души, и Дима, в котором ее страстный накал резонировал сразу, уже видел стремительные, как очереди трассирующих пуль, пунктиры последовательностей, то вылетающих в межзвездную бездну, то внезапно и безнадежно вязнущих в клейкой неумолимости пределов; уже видел шустрые, как муравьи на разворошенном муравейнике, производные: и ему хотелось все это нарисовать. Даже странно было, что второкурсница столь раскованно жонглирует столь сложными материями. Это была не зубрежка и не нахватанность, это была увлеченность. Возможно, талант.
Она была настоящей.
Он понимал с пятого на десятое, но слушал, затаив дыхание. Не факты собирал – переживал ее интерес как свой. И уже восхищался ею. Совсем рядом с ним, в простом, по тогдашней моде очень коротком платье, в еще почти девочкиной фигурке с удивительным, в форме созвездия Волопаса, узором родинок на хрупком предплечье, шел человек из тех, что придают популяции Хомо Сапиенс смысл. Без них она была бы таким же нелепым налетом органической грязи на планетарной коре, как серая лохматая плесень на выброшенной под забор корке хлеба.
Он не спрашивал, когда же у тебя, наконец, будут парни. Он не позевывал и не косил на часы. Он не пытался прервать ее, не заверял, что много будешь знать – скоро состаришься, и что если вся кровь уйдет в мозги, детей не будет. Он не хрипел, придавливая ее, оглушенную тайком подлитой в шампанское водкой, к общежитской койке и пытаясь раздвинуть стиснутые ее колени: «Ну посмотри, посмотри на себя, дурочка, ты же создана для этого, вот для этого!..» Она говорила все быстрее, боясь, что вдруг он заметит наконец, как они прошли мимо вот уже третьей остановки упомянутого им автобуса, вдруг заметит и посадит ее в автобус, и навсегда исчезнет. И сама испугавшись своего поступка и всей себя, на перекрестке как бы в рассеянности повернула не в ту сторону, прочь от наметившейся линии, и Дима повернул вслед за нею, увлеченно слушая и ничего не заподозрив. А едва лишь за изгибами корявой улочки, выведшей их на берег очередной ленинградской канавы, скрылась та, маршрутная, Инга вдруг поняла: вот за чем она ехала. К нему.
Их было двое. Они были вместе. Совсем-совсем воедино. Они вдруг обнаружили, что идут, взявшись за руки, и Инга на миг осеклась, а потом дрогнувшим голосом спросила: «Я тебя еще не насмерть заболтала?» «Нет, что ты!» – честно ответил он, и она поверила – но все же так страшно было надоесть ему, так страшно!
– Все, – сказала она. – Сеанс окончен. Теперь ты расскажи.
– Да ну… Я не умею. Давай я лучше тебя нарисую.
– Давай! – обрадовалась она.
Дима сунулся в карман и удивленно сказал:
– Блокнот посеял!
Она покраснела до слез.
– Моя работа… Р-растяпа! – попыталась открыть сумочку и открыла, но вынуть по рассеянности уворованные карандаш и блокнот той рукой, на плече которой сумочка висела, не получалось, а лишить другую руку Диминой чуткой ладони она и помыслить не могла. Сумочка съехала с плеча, крутнулась в воздухе и оказалась на мокром асфальте в мгновение ока.
– Хоп! – воскликнул Дима, пав на колени и пытаясь ловить хлынувшие наружу предметы.
– Р-растяпа!! – с ненавистью повторила Инга, приседая на корточки. Случайно коснулась Димы коленями, судорожно отдернулась и, потеряв равновесие, едва не села на асфальт. Дима поддержал. – За мной нужен глаз да глаз, – удрученно бормотала она, пихая обратно свой скарб. – Клептоманка…
– Какие у тебя коленки острые, – сказал Дима и засмеялся. И она, смутившись, засмеялась тоже.
Их было двое.
В это время в пяти километрах от них, едва живой от усталости и боли, плача, рухнул на скамейку Юрик. Но тут же встал опять, решившись наконец спросить у любого из прохожих две копейки. Через двадцать минут он позвонит домой, но будет занято. Через сорок минут он еще позвонит, но ему не ответят.
В это время в девяти километрах от них металась между телефоном и окнами обезумевшая женщина, сердце ее готово было взорваться, а за нею, как тень, бродила бормочущая яд старуха.
В это время в восьми километрах от них Вика, присев у постели Анны Аркадьевны, беседовала с нею о будущем друге и о том, как надлежит вести себя пока. Они снова заключили мир. Юрик больше не фигурировал.
В это время в десяти километра от них, едва видимый в сигаретном дыму и компанейской тьме, остервенело колотил по гитарным струнам напарник и с ненавистью, воспринимаемой как игра, на мотив «Ты меня не любишь, не жалеешь» вопил:
– Расскажи мне, скольким ты давала?!
Одурелые от шума и вина девчонки, смеясь, хором подвывали:
– Да по пьяни разве разбере-ешь?!
И в драбадан бухие парни подхлопывали с гиканьем и реготом.
В это время в двенадцати километрах от них Сашка, скрючившись, прикусив кончик языка, в который раз пытался скопировать Димин ракетоносец. Он выучил уже каждую черточку, каждый штришок, на его копиях все было точно таким же, как у Димы, даже гораздо более тщательным. Но ненастоящим. Димин корабль плыл, летел, пахал тяжелый серый океан, и, хотя не было видно людей экипажа, чувствовалось, какие они сильные и смелые ребята. Сашкин корабль был карандашным пятном на бумаге. Это оскорбляло. «Козявка, – думал Сашка с досадой, – и как же это получилось у него?»
Они шли. Уже просто шли, никуда.
– Я не могу так! – яростно кричал Дима, рубя воздух пустой ладонью. – Все некогда! Все невозможно! Жить некогда, чувствовать некогда… Вот Фриш у меня лежит, почитать дали – третью неделю не могу открыть!
– Прости… Читала Фриша – физик. Не тот?
– Н-нет, – неуверенно ответил Дима. – Там пьесы.
– Прости, – повторила она и несмело переплела свои пальцы с его. Он смешался на миг, ловя нежное движение шевельнувшейся и вновь замершей родной руки.
– Ну, вот и говорю… А уж чтобы поехать куда-то…
– Я же приехала.
– Да разве это приехала? Случайно… На Ленинград – несколько дней!
– Мне двух хватило. Ненавижу достопримечательности.
– Да не в них дело, боже мой! Музеем больше, музеем меньше – ерунда! Но вот без такого вечера после дождя – нет Ленинграда! И нет его без весенней слякоти, и осенней грязи, и погожих дней, когда каждый лист как золотой, и небо исступленно синее… А как льдины сверкают в апреле под солнцем, когда лед идет! Понять душу места! Ведь для этого двух дней мало, Инга!
Она несколько раз кивнула.
– Хочу год в Саянах, на Байкале год, на Курилы и на Камчатку хочу, к вулканам и гейзерам… Бесы меня дери, на атоллы хочу зверски, на Барьерный риф! Брахмапутру хочу, буддийский храм на высоте пять тысяч, дворец Потала! Землю Грэйама, пингвинов! Сельву хочу! Планета колоссальна, а мы живем и умираем здесь вот, на Обводной канаве, ни разу не увидев месяц лодочкой, чтобы плавал в нефритовом небе над пальмами!.. Что смотришь так?
Она смотрела с восхищением.
– Вот не будь это ты… я бы решила, что пьяный, – вырвалось у нее. – Не обиделся?
– Да нет, – медленно сказал он, остывая.
– Сельва, – Инга будто пробовала слово на вкус. – Вот никогда не думала об этом, но ты как-то так говоришь… Наверное, я уже буду хотеть всего, чего хочешь ты. Пингвины… Земля Грэйама – это там?
– Да.
– А дворец… как его?..
– Лхаса. Тибет.
Она помолчала.
– Но ведь это невозможно, Дима, – произнесла она тихонько.
– По-че-му?! – свирепо гаркнул он. – Ведь мы тупеем, тупеем!!!
В это время генерал-лейтенант Пахарев, ничего так и не сказавший ни жене, ни дочери, одиноко сидел у себя в кабинете. Наплескав себе капель с полста валокордину и вдруг забыв о нем, он держал на коленях открытую книгу. Это был не Манн, не Достоевский. «Лиса и виноград» Фигейредо. Уже не замечая тянущей боли в груди, то и дело дающей выстрелы под лопатку, Пахарев в сотый раз перечитывал одну и ту же фразу: «Ну, где ваша пропасть для свободных людей?!»
В это время генерал-майор медицинской службы Чакьяшин, придерживая плечом телефонную трубку, стремительно записывал примерный диагноз. Диагноз диктовали из Москвы. Он был составлен нарочито путано, но суть его сводилась к тому, что на почве длительного переутомления, нервного перенапряжения, почти непосильных служебных усилий, а также полученной на Сандомирском плацдарме контузии в поведении больного имярек возникли странные и зловещие аберрации. Необходимы обследование и лечение, пусть даже принудительное. Когда текст был исчерпан, и Москва отключилась, Чакьяшин положил трубку и неторопливо закурил. Пахарева он, в общем-то, уважал, хотя считал, что тому, как и любому выдвиженцу конца тридцатых, недостает интеллигентности. В музыке и живописи Пахарев не разбирался совершенно; до сих пор, например, путал Мане и Моне – да и вообще слишком старался, слишком лез на рожон ради так называемого «дела»; это все-таки признак духовной ущербности, как ни скажи. Вот теперь допрыгался. Организационные детали Москва предложила Чакьяшину продумать самому. Чакьяшин принялся перечитывать диагноз и вдруг пропел себе под нос на какой-то канканный мотивчик: «В горах изранен в лоб, сошел с ума от раны…» Этот мотив не оставлял его весь следующий день.
– Я боюсь, в будущем, – говорил Дима, – при всех грависупер каких-нибудь, все будут сидеть и корпеть, корпеть… С одной стороны – прогресс подгоняет, дел невпроворот, с другой – интересные дела-то, творческие, весь мозг берут… И вот черта с два многогранность и гармоничность! Будут знать только свое, как ты вот…
– Ну, а что плохого? Я не чувствую себя обделенной!
– А я чувствую! Мне тебя жалко! Сколько цеплялок я к тебе протягиваю, а им не за что уцепиться! Общение сведется к паре анекдотов, рассказанных в столовской очереди, к веселой байке про третьего ближнего! Друзей – вагон! Любимых – вагон! И никто никому не нужен. Дорогая, передайте мне сахарницу. Пожалуйста, дорогой. Дорогая, у нас сегодня спуск мезонного батискафа, я не вернусь до завтрашнего вечера. Хорошо, дорогой. Наш синхрогипертрон на текущем ремонте, я заночую, пожалуй, у Аркадьева из седьмой лаборатории, вы не против? Нет, что вы, он порядочный человек и, как я слышал, очень знающий астроботаник… Каждый превращается в эдакий самодовлеющий, самокипящий котел о двух ножках, внутренняя жизнь каждого скучна всем, все скучны друг другу, понимаешь?
– Экий ты инакомыслящий, – проговорила она негромко. Никогда она не размышляла о подобных материях – но что такое самокипящий котел, знала.
– Нет, – устало ответил Дима. – Просто-то мыслящих немного, а уж инако…
– Дима… Почему ты об этом думаешь?
Он пожал плечами.
– Да оно само как-то…
– Тебе же должно быть очень тяжело… если все время вот так…
– Да нет. Собственно, не знаю. Кому легко-то?
Она помолчала, набираясь смелости. И все равно несмело попросила:
– Посмотреть бы твои картины.
Потеряв дыхание, он даже остановился.
– Хочешь?
– Не веришь?
– Господи, Инга…
– Очень, очень хочу. Мы еще четыре дня в городе. Встретимся? Или… у тебя уже не будет времени?
Он улыбнулся и фыркнул, глядя ей в задорно сверкающие стекла. Она засмеялась, с невыразимым облегчением поняв, что увидит его еще не раз.
– Собственно, это можно устроить удобнее, – неуверенно пробормотал Дима. – И всех зайцев убить… Ты… только, пожалуйста, не подозревай меня в грязном интриганстве, но мы как-то вышли на набережную… автобусом все равно и не пахнет… В общем, в полусотне метров, вон – я живу.
Она остановилась как вкопанная. Даже чуть попятилась. Воспоминание свирепо ожгло щеки и горло. Дима тоже замер на полушаге, чувствуя, как напряглась ее рука.
– Н-нет, – сказала она с усилием. – Не сейчас… Завтра. Пожалуйста.
Он виновато улыбнулся, и у нее сердце зашлось от нежности.
– Не сердись? – попросила она.
– Да что ты! Я понимаю, Инга. Так, обидно чуть-чуть.
– Нет, нет! – выкрикнула она. – Просто…
Дима ждал. Она отвела глаза. Так стыдно было…
– Просто я вот так же вот… здорово влипла этой зимой, – пробормотала она, глядя в асфальт.
Горячее прикосновение его ладони оказалось пронзающе неожиданным. Вздрогнув, она подняла голову.
Свободной рукой сняла очки. Сразу сощурилась. Злясь на неуправляемые глаза, распахнула их так, что почти ослепла, – и он их увидел. Они были как ее улыбка. И губы были полуоткрыты. Она раскрывалась ему навстречу, словно цветок поутру.
Бесконечно осторожно он коснулся ее губ своими.
В этот момент в девяти километрах от них у женщины перестало биться сердце. Уже сорок минут она неподвижно, молча стояла у окна. Смотрела, не покажется ли ее сын внизу, в тусклом круге желтого света, разодранного в клочья черной листвой деревьев. Она уже перестала надеяться, перестала слышать бормотание старухи, сложившей короткие руки на животе. Женщина широко распахнула рот, судорожно вцепилась ломкими пальцами в занавеси и, всхрипнув, подломленно опустилась на пол. С хрустом сорванная занавеска накрыла ее ярким саваном.
Бабуля, всматриваясь в лежащую, докончила фразу, затем опасливо подошла и чуть нагнулась. Подождала. Выпрямилась. Пошаркала на кухню. Там набрала в горсть воды из-под крана, вернулась и брызнула в лицо умершей. Подождав еще, поковыляла к телефону.
Скорую она вызывать не умела, но по странной прихоти старушечьей памяти, помнила телефон брата покойной.
Долго не отвечали, потом заспанный женский голос сердито спросил:
– Алло?
– Василь Ильича, – приказала бабуля. Женский голос удалился, позвал: «Васенька, тебя… ну проснись, милый, проснись…»
– Да? – грянул бас главного инженера завода подъемно-транспортного оборудования.
– Василь Ильич? – сказала бабуля. У нее дрожал голос. Мир сломался. Произошло что-то серьезное – и не с ней. – Это от Валерии Ильинишны. Заболела она очень. Приехали бы?
– Что с ней? – охрипшим голосом спросил главный инженер.
– Да не знаю. Лежит и не встает.
– Врача вызвали?
– Номеров я не помню…
– Ноль три!!! – закричал главный инженер. – Немедленно вызывайте, я буду минут через сорок! Поняли? Ноль три!
Он швырнул трубку и молча стал одеваться. Руки тряслись. Жена помогла ему застегнуть пуговицы рубашки, подала пиджак.
В этот момент отчаявшийся Юрик остановил такси. В пальцах, потных и ледяных, он стискивал мятые рублевки. Он долго не мог решиться, ведь это привилегия взрослых – поднимать руку наперерез мчащемуся зеленому огню. Но выхода не было.
– По… пожалуйста, – пролепетал он, дрожащей ручонкой протягивая шоферу деньги.
В этот момент на Луне, в цирке Кюри, упал небольшой и очень странный метеорит. Он был порожден внутри Солнечной системы, он пришел из дальних глубин. Он по касательной чиркнул скалистую поверхность внешнего кольца и почти полностью испарился. Но термический удар не повредил спор инозвездной жизни, тысячелетиями дремавших в пористом камне, и лишь рассеял их по площади в несколько сот квадратных метров. В 2013 году один из луноходов Третьей международной лунной, осторожно переваливаясь на осыпях, прокатит по краю зараженной субвирусом поверхности, и все дезинфекционные ухищрения на Земле не смогут нейтрализовать несколько спиралек длиной не более трех десятков ангстрем, застрявших на протекторах лунохода. Сам по себе субвирус окажется совершенно безвреден, и в течение четырех лет его ширящегося присутствия на Земле просто никто не заметит. Но в ту пору в некоторых технологически не развитых странах еще применялся бактериальный метод очистки промышленных стоков – передовые страны уже отказались от него как от мутационно опасного – и тут субвирус найдет себе пару. Внедряясь в рабочие микроорганизмы, он породит совершенно новый штамм. В марте 2018 года из допотопных отстойников, почти одновременно в разных концах света, лавиной хлынет синдром цепного распада ретикулярной формации, или, в просторечии, лунный энцефалит. Это будет Апокалипсис. За каких-то одиннадцать месяцев энцефалит выкосит треть Человечества, и он выкосил бы всех, всех до единого, если бы методику лечения не удалось разработать молниеносно.
Дима оторвался от ее губ. Несколько секунд они стояли молча, глядя друг другу в глаза, и, наверное, впервые в жизни почувствовали счастье. Потом он глубоко вздохнул, наклонился и поцеловал ее снова.
Я остановил развертку. Меня знобило, душа готова была наизнанку вывернуться от боли. Следовало прийти в себя, отдохнуть, успокоиться хоть немного. И потом – нелепо, но мне казалось, что если я оставлю их вот так, прильнувшими друг к другу, ее рука с очками в пальцах неловко обнимет его плечо, его рука у нее на затылке, а другая, именно с нею, с Ингой, вдруг ставшая целомудренной и не желающей ничего красть, так и не решается выбросить ее дрожащие пальцы и лечь хотя бы ей на спину – если оставлю их так, они смогут чуть подольше побыть вместе. Хотя я прекрасно видел, что одновременно с ними и таймер замер на «1975.08.17.0.23», что даже десятые доли секунды прервали свое моторное мельтешение, и прекрасно знал, что могу вернуться в машинный зал и через неделю, и через месяц – я ни на миг не продлю этим их стремительной смертельной любви.
Сотрудники Радонежского филиала Евразийского хроноскопического центра ужинали на прикрытой плоским слоем поляризованного воздуха силовой террасе, нависшей над медленно текущей прозрачной водой. Я взял салат из кальмаров с сычуаньской капустой, два ломтика буженины, уселся за угловой столик и попробовал есть. Кусок не лез в горло. Руки дрожали. Я взял хлеб и стал, отламывая по малой крошке, кидать себе под ноги. Уже через минуту сквозь упругую твердь террасы я увидел, как из темной речной глубины не спеша всплывают громадные усатые сомы.
Вечерело. Солнце утратило пыл и спокойно стояло в пепельно-голубом небе. Перевитые хмелем заросли кустарников на том берегу потемнели, тень их падала на воду. С бешеным свистом прочеркнул воздух набирающий высоту гравилет Зямы Дымшица – Зяма очень мало ел и время ужина предпочитал тратить на вечернее купание где-нибудь в Новом Свете или в карельских озерах. Мелькнул и исчез. Зяма был лихой наездник. Он тоже устал. Третий месяц он разматывал подлинную подоплеку убийства Александра Второго, и его буквально тошнило от омерзения. История полна лжи. Из-за соседних столиков доносилось: «Орджоникидзе действительно был застрелен. Я только что задокументировал.» «И через каких-то два года после того, как Горбачев посадил его не обком, этот, извините, подонок…» О чем они все, думал я устало. Как могут они заниматься этой накипью, когда тем двум, никому не известным, пропавшим без вести, остались минуты? Мне казалось, я не выдержу. Смертельно хотелось начать смотреть их встречу с начала, с первой секунды, когда Инга вышла из тьмы и спросила дорогу. Но я мог ждать здесь, заглатывая салат за салатом, мог смотреть до середины дважды, трижды, десятикратно – там, сто восемнадцать лет назад, все происходило один раз и навсегда. Я знал это; но, угрюмо глядя на рабочие точки машинного зала, деликатно решенные в виде усыпавших зеленый косогор уютных изб, все-таки не мог отделаться от ощущения, что пока я здесь, они где-то там живы и любят друг друга, а стоит мне вернуться и включить хроноскоп, я стану убийцей.
Валя подошла к краю террасы и остановилась отдельно от всех, что-то шепча и глядя на садящееся солнце, на темную воду, накрытую удлиняющимися тенями кустарников того берега. Я опять поразился тому, как она красива. И опять поразился тому, как мы похожи – мы и те, давно ушедшие, бесчисленные…
– Валя! – позвал я. Она обернулась. – Посиди со мной, пожалуйста.
Улыбаясь, она подошла – какой-то особенной своей точной походкой. Села напротив меня. Поставила локти на столик, подбородок уложила на сцепленные пальцы.
– Что это ты шептала сейчас?
– Стихи. Не помню, чьи. Увидела, как ты сомов кормишь, заглянула туда, в глубину… Вот послушай. В краю русалочьем, там, где всегда сентябрь, где золотые листья тихо стонут, от веток отделяясь и кружась часами, прежде чем упасть; где паутина призрачно парит, скользя между стволами вековыми и между взглядами изнеженных лосих; где омут из зеленого стекла едва заметно кружит чьи-то тени в своей замшелой древней глубине – я затеряюсь. Я туда войду; неслышно кану в мох, и прель, и шелест, и всею кожей буду ждать тепла. Но там всегда сентябрь…
Она умолкла. Я подождал чуть-чуть. Она улыбнулась.
– По-моему, неплохие, – сказал я.
– По-моему, тоже, – ответила она. Потянулась через столик, озабоченно провела ладонью по моей щеке. – Ничего не случилось? На тебе лица нет.
– Пацан мой меня достал, – признался я.
Она звонко засмеялась.
– У тебя даже язык стал тогдашний. Какой ты внушаемый…
– Очень хочется любить, – вдруг сказал я. – Всерьез, насмерть. Как бы я хотел тебя от чего-нибудь спасти!
У нее чуть задрожали губы. Она нервно поправила волосы, нависшие надо лбом. И вдруг сказала негромко:
– Спаси.
– Не от чего.
Она вздохнула.
– Тогда я пойду?
– Пожалуйста, посиди еще минутку.
И тут она опять улыбнулась.
– Алеша. Я поняла.
– Поняла?
– Конечно. Господи, я так тебя знаю…
Я облизнул губы. И вдруг поймал себя на том, что это – движение Димы.
Продолжая улыбаться, она спросила:
– Ну? Хочешь, чтобы я сама же и сказала? Хорошо. Конечно, приходи. Сегодня вечером, да?
– Если позволишь.
Она кивнула. Сказала:
– Еще бы не позволить.
И ушла, не оборачиваясь.
Джамшид Акопян с бокалом в смуглых пальцах сразу пересел за мой столик, и мы оба смотрели ей вслед до тех пор, пока она не скрылась в аллее, ведшей к стоянке гравилетов.
– Наводишь сожженные мосты? – спросил он.
Я молчал.
– Все будет нормально, не переживай.
Я молчал.
– Тему закончил?
– Видимо, закончу сегодня.
– Ну, и? Продолжаешь считать, что прав?
Я пожал плечами.
– Причем здесь правота или неправота? Есть факт. Почасовыми выборками я его установил. Теперь разматываю весь клубок.
– Но ты понимаешь, что интерпретация в принципе неверна? Более того – она унизительна! Выживание Человечества зависело от какого-то мальчишки! Ведь он даже не гений! Он ведь неизвестен никому, он ведь даже следа не оставил!
Я широко повел рукой.
– Вот его след.
Показал на Джамшида, потом на себя.
– Это тоже его след.
– Демагогия! – раздраженно проговорил Джамшид. – Так можно тянуть причинные цепочки до бесконечности. Ткнуть в любую архейскую амебу и сказать: открытие колеса – это ее след. Ткнуть в первого попавшегося бронтозавра и сказать: открытие противооспенной прививки – это его след. Надо же знать границы между формальной и реальной причинностью!
– Это азы, – с задавленной яростью сказал я. – Я тычу не в амебу, не в бронтозавра. Я тычу в художника.
– Ну какой он художник? Кто слышал? Будь он масштаба ну хотя бы… ну, этого, они же были знакомы, ты сам говорил… почти одновременно начинали… Шорлемера!
– Тут тоже не все ясно, – процедил я.
– Ах, даже так?!
Помолчали.
– Тема некорректно сформулирована. Я буду против тебя на Ученом Совете. Извини.
– Твое право.
Он не уходил. Пригубил своей шипучки, повертел в пальцах резной, словно морозным узором покрытый бокал. Солнце клонилось к лесу на горизонте. По безветренной воде то тут, то там вдруг расходились медленные круги – бегали водомерки.
– Клев сейчас… – мечтательно, как-то очень по-русски проговорил Джамшид.
Я не ответил.
– Лицо у тебя нехорошее, – негромко сказал он. – Переживаешь очень?
– Да, – сказал я.
– Ты хоть с приличными ребятами дело имеешь, – утешил он.
– В том-то и дело. За сволочей не страдаешь так.
– Не скажи. Когда целый год – грязь, потом еще год – грязь, потом еще год – грязь, потом – кровь, потом – и грязь, и кровь, а эти пауки в банке не унимаются, и ни одного мало-мальски приличного человека нет среди них… а внизу – ни правых, ни виноватых, все виноваты, и все правы, а трупы так и отлетают!
– Нити в Москву пошли? – осторожно спросил я.
Он горько усмехнулся, вертя бокал в пальцах.
– Какие там нити? Веревки.
– Из обеих республик, естественно?
– Естественно. Но не только. Там еще сложнее оказалось, Алексей. И еще безнадежнее.
Он как-то сразу утратил воинственность, с которой нападал на меня. Словно даже постарел.
– Ну что, по коням? – спросил я и встал.
– Пошли, – глухо сказал Джамшид. Скулы у него прыгали. – Поработаем.
Мимо них, грохоча мотающимся от обочины к обочине прицепом, промчался шальной грузовик и прервал единство. Пряча лицо у Димы на груди. Инга перевела дух, и, когда лязг затих в ночной туманной дали, тихонько сказала, так и не сняв руки с его плеча:
– Вот теперь я к тебе точно не пойду.
Дима улыбнулся.
– С такою речью страстной нас оставлять одних небезопасно.
По ее молчанию он понял, что «Ромео и Джульетту» она тоже не читала. И фиг с ними, подумал он.
– Ну что такого ужасного может произойти? – спросил он чуть дрожащим голосом.
Инга опять запрокинула лицо, заглядывая ему в глаза.
– Добрый хищник, – нежно сказала она. – Подходит мягко, смотрит снизу и жалобно так говорит: можно я тебя съем?
– Просто очень хочется тебе картины показать. Правда. Я сейчас фонарик выволоку карманный, и буду тебе по одной их носить, ладно? Не уйдешь, пока я буду корячиться по лестнице?
– От кого уйду? – она неумело погладила его шею, потом коснулась губами его подбородка и тут же отпрянула. – Я дура, прости. Все прошло. Идем.
И первой шагнула вперед.
Тетя Саша уже спала. На цыпочках они миновали темный коридор. Половицы скрипели оглушительно. Вошли. Инга сразу выскользнула из туфель. Дима притворил дверь и зажег свет.
Вот его комната: выцветшие, отстающие от стен обои, трусы и носки на по-летнему холодном радиаторе, холсты, бумаги, завалы книг. Окно. Раскладушка. Роден на стене.
И здесь – она.
– Извини, я никак не ожидал принимать гостей…
– Все в порядке.
Он подошел к «Пляжу». Замер на миг, вцепившись пальцами в простыню. Только бы она поняла, думал он. Только бы ей понравилось!
– Интересно, – сказала Инга, приближаясь беззвучно в капроновых подследниках. Левый был окровавлен едва ли не наполовину. – Что было бы, если б я не у тебя спросила дорогу?
– Пятка была бы цела, – ответил Дима, с сочувствием глядя, как она прихрамывает. Она подошла, уже совсем по-родному положила ему руку на плечо. Без туфель она стала еще чуть ниже ростом.
– Я серьезно, – сказала она. – По-моему, было бы ужасно.
– По-моему, тоже, – сказал Дима и обнял ее за плечи, спокойно и нежно, как жену.
– Вот что я хотел показать тебе больше всего. Это последняя. – Дима сдернул простыню.
Инга поправила очки. Не дыша, он следил за ее лицом. Инга была разочарована, хотя старалась не показать этого. Покосилась на него виновато, вновь уставилась на полотно.
– Красиво… – неуверенно сказала она. – Море такое теплое…
– А теперь, – Дима показал пальцем на шнурок светильника, – дитя мое… Дерни за веревочку – дверь и откроется.
– Какая дверь? – не поняла Инга. «Красную Шапочку» она, видимо, тоже не читала. Или забыла. Ну и фиг с ней, с Шапочкой.»
– Главная, – сказал Дима.
Инга дернула.
И вздрогнула – он отчетливо почувствовал это лежавшей на ее узких плечах рукой и бедром, касавшимся ее бедра. Лицо ее озарилось багровым светом, брови сдвинулись.
– Как ты это сделал? – отрывисто спросила она.
– Полгода химичил, – пояснил он.
– А свет?
– Что – свет?
– Он случайно красный? Или ты так и хотел?
– Случайно, – признался Дима.
– Это очень хорошо, что красный, – медленно проговорила она. – Свою кровь не прольешь – чужой не увидишь… А кто это выдумал? С красками?
– Да я и не знаю. Эффект-то всем известный, только я его до крайности довел… Не слышал, чтобы кто-то еще эдак баловался… Наверное, я первый, – он смущенно улыбнулся. – Нравится?
– Ты гений, да? – спросила она, отворачиваясь от картины.
Он фыркнул старательно, но она даже не улыбнулась.
– Я всегда думала, – проговорила она, глядя на него как-то благоговейно, – что если кто-то выдумает нечто дающее… ну… новую дорогу – это гений.
– Да нет, что ты. Игра ума это, а не дорога. И пока даже очень примитивная. Вот если как следует подобрать цвета освещения, сделать постепенным переход из цвета в цвет, и не в двойной системе, а, скажем, хотя бы в семиричной, по числу цветов в спектре… можно целые истории из семи шагов давать, целые притчи… А это – первая проба, – он выключил светильник, и Инга снова вздрогнула. – Называется «Пляж». А про себя я это называю… только не говори никому, – простодушно предупредил он. – «Развитой социализм».
Она задумчиво сложила губы в трубочку.
– Да просто любая ложь, – сказала она.
Дима хлопнул себя по лбу свободной рукой.
– Ложь! Слушай, это ты гений, а не я! Конечно, просто и точно! «Ложь», и все! Еще показать?
– Конечно! Только я посижу немножко, а? Ноги не держат.
– Садись, господи! Можно даже лечь! – он осекся, но она лишь улыбнулась.
– Ды-мок, – проговорила она.
– Здесь, шеф, – ответил Дима и щелкнул каблуками.
Она и не подумала отходить от него. Только чуть отстранилась, чтобы смотреть прямо в лицо.
– Дима… – с усилием сказала она. – Димочка… Я тебя только спрошу. Извини, пожалуйста… Вначале… давно… когда мы познакомились… ты сказал, что за два дня я у тебя третья. Это правда, или ты пошутил?
Кровь ударила ему в лицо так, что глаза едва не лопнули.
– Если не хочешь, – беспомощно сказала она, – не отвечай.
– Ты у меня – за всю жизнь первая, – тихо и решительно сказал Дима. – Но еще сегодня я целовался с другой. А позавчера – еще с другой. И еще до третьей, самой главной, добраться не успел, она уехала, а так бы, наверное, попробовал. Ужас.
Она долго молчала.
– Странно, – жалобно, едва не плача, проговорила она потом. – Мне кажется, ты должен быть очень верный.
– Мне тоже, – ответил он. – Может, буду когда-нибудь? А может, просто мне нужно чувствовать как можно больше: и боль, и надежду, и тоску, и любовь? Атоллы, Курилы, Земля Грэйама… Чтобы не тупеть. А может, – догадался он, – я просто тебя искал?
Она покачала головой.
– Добрый хищник… Ну что с тобой делать? Расчленить и в канализацию?
Он молчал.
– Или поцеловать покрепче, надеясь, что со мной тебе понравиться больше, чем с другими?
– Это вопрос, – чуть хрипло сказал Дима и убрал руку с ее плеча. – Можно сказать, вопрос вопросов.
Она опять долго молчала.
– У вас есть телефон?
– Хочешь вызвать такси? – тихо спросил он. – С минуты на минуту мосты разведутся. Судьба. Ложись здесь, а я пойду на улицу, у канавы посижу. Как только сведут, я поймаю мотор и пригоню сюда.
Она улыбнулась и провела ладонью по его щеке.
– Я хочу подружкам позвонить, чтоб не волновались. Они, наверно, из театра давно вернулись… А я ведь теперь до них нескоро доберусь… – у нее задрожал голос. – Я, наверное, с ума сошла, но мне кажется, что лучше – поцеловать. Только я не очень умею, Дима. Ты меня научишь всему, хорошо?
– Да я сам-то… – теряя дыхание, пробормотал Дима и осекся. Только безнадежно рукой махнул.
И они засмеялись. Вместе.
– Нет телефона, – сказал он потом.
– Ну, тогда надо на улицу сбегать… Я мигом!
– Да они спят давно, Инга!
– Нет, Димочка. Они волнуются. Я все время буду об этом думать. Ну, я мигом. Ты только не думай… Я вернусь.
– Чудачка девка, – с нежностью проговорил он.
– Не будь я чудачка, ты меня бы не полюбил, – ответила она. – Не хочу, чтобы меня это беспокоило. Хочу думать только о тебе.
Он покачал головой.
– Ну ты же не хочешь, чтобы я лежала, как этот твой на пляже!
Он мог бы не пустить ее. Два решительных слова, возможно, даже одно. Но он слишком хорошо понимал ее, слишком хорошо представлял, как ее будет мучить совесть, будет грызть беспокойство. Он не умел настаивать, умел только помогать. И делал ошибки, в общем, лишь тогда, когда помогал делающим ошибки. Он все-таки был гением. Гением сопереживания.
– Пошли, – сказал он. – Уж провожу, конечно. Ночь на дворе, мало ли что…
Она поцеловала его в подбородок. Ее глаза сверкали.
Я вскочил.
– Задержи ее!!! – не помня себя, закричал я. – Хоть на минуту задержи.
Мне было уже плевать на Человечество. Пусть вымирает, если не умеет жить без жертвоприношений. Пусть! Зато у них будет еще почти сорок пять лет!
Я мог разорвать себе горло криком. Мог молотить кулаками пульт, мог вскрыть себе вены и залить экраны и сенсоры собственной кровью. Все давно уже произошло.
Фонари не горели – перевалило за час ночи. Глухая тишина шуршала в ушах. Набережная была пуста, город словно вымер. Инга отчетливо прихрамывала, но улыбалась. Они дошли до угла.
– Вон кабинка, видишь? Иди звони, не желаю я слушать бабий треп. Как заведутся, так на час…
– Я мигом, Димочка! – крикнула она и побежала наискось через пустынную коленчатую улицу.
Главный инженер завода подъемно-транспортного оборудования на предельной скорости гнал свой «Москвич» к Обводному. Улицы были пусты, асфальт почти подсох, инженер спешил. Надо было успеть до разводки мостов. Надо было успеть помочь сестре. У сестры больное сердце, уже был инфаркт. Ей туго приходится с сумасшедшей свекровью и доходягой-сыном. Инженер делал для сестры все, что мог. Он любил сестру.
Словно с неба рухнул рык мотора и режущий свет фар.
Исступленный визг тормозов заглушил короткий вскрик и глухой, мокрый удар. «Москвич», подскочив на поребрике тротуара, с рвущим мозг скрежетом вонзился в стену, сминая капот, как бумагу. Стало тихо.
Что-то произошло? Где Инга, она только что улыбалась ему с полдороги? Почему машина врезалась?
Дима подбежал к исковерканному «Москвичу». Дверца с лязгом откинулась, и залитый кровью человек, вскрикивая, вывалился на дорогу.
Дима упал на колени. Схватил человека за плечи и молча стал колотить головой об асфальт. Человек в ужасе стонал, жалко пытаясь отбиться немощными руками, но Дима колотил и колотил, пока человек не обвис и не перестал стонать. Тогда Дима замер. Тронул его затылок. Затылок был мягким, горячим, мокрым.
В домах зажглось несколько окон.
Шатаясь, Дима встал. Что-то замычал, потом замолк. Побежал к ней.
Теперь она была совсем маленькой. Платье, напитанное кровью, задралось, и видно было, что левая нога держится лишь на коже, проткнутой обломками костей. Наверное, и таз раздробило – она лежала, как сломанная кукла.
Одна щека была разорвана, во рту стояла кровь и стекала на асфальт. В крови поблескивали губы.
– Это она? Вот эти губы он целовал? Упругие, теплые, нежные – эти?
– Инга? – спросил он хрипло. Она не ответила ему. Теперь она не могла ответить даже ему. Ее уже не было. Было тело, было платье, были туфли, ссадина на пятке была – а ее уже не было.
Дима закричал.
Потом он убежал, оставив любимую и убитого, как они были, на асфальте.
Потом он рисовал.