Евгений Степанович Коковин Детство в Соломбале

ГЛАВА ПЕРВАЯ ПРОЩАЙ, ОТЕЦ!

Наша улица на окраине Соломбалы была тихая и пустынная. Летом посреди дороги цвели одуванчики. У ворот домов грелись на солнышке собаки. Даже ло­мовые телеги редко нарушали уличное спокойствие.

После обильных дождей вся улица с домами, забо­рами, деревьями и высоким голубеющим небом отра­жалась в огромных лужах. Мы отправляли наши само­дельные корабли с бумажными парусами в дальнее пла­вание.

Во время весеннего наводнения ребята катались по улице на лодках и плотиках.

Улица начиналась от набережной речки Соломбалки. Среди маленьких домиков с деревянными крышами воз­вышался двухэтажный дом рыботорговца Орликова. В нижнем этаже орликовского дома жила наша семья.

Мой отец служил матросом на небольшом судне «Святая Ольга».

Я хорошо помню тот июльский день, когда мы про­вожали отца в рейс. В порту было жарко и душно. Го­рячее солнце накалило пыльную булыжную мостовую. Лица у грузчиков были влажными от пота. На реке – полный штиль. В разогретом воздухе стоял крепкий запах тюленьего жира и соленой трески.

Видели ли вы, как грузятся большие корабли, от­правляющиеся в далекое плавание?

После короткой сутолоки грузчиков у штабеля меш­ков на причале вдруг раздается резкий крик: «Вир-ра!» Это означает: «Поднимай!»

И в ту же секунду на палубе, окутавшись в облако пара, начинает бойко тараторить лебедка. Трос натя­гивается так туго, что становится страшно: вдруг не вы­держит и лопнет! На самом деле бояться совсем нечего. Для стального троса несколько мешков с мукой – су­щие пустяки. Приходилось мне видеть, как на стальных тросах висел, словно игрушка, буксирный пароход.

Намертво затянутая стропом[1] кипа мешков легко от­рывается от дощатого настила. Теперь лебедка уже не тараторит, а глухо ворчит, словно досадуя на тяжесть груза. Перемазанные мукой грузчики, поддерживая мешки, осторожно подводят кипу к борту.

– Давай еще! – кричит старший из грузчиков. – Вирай помалу!

– Трави!

Качнувшись над палубой, кипа мешков начинает медленно опускаться в трюм.

Иногда над палубой повисают огромные пузатые бочки, корзины, плетенные из толстых прутьев, и даже живые коровы.

Со скучающим видом наблюдает за погрузкой штур­ман. Он одет в синий китель. В пуговицах кителя горит солнце. Огромные парусиновые рукавицы совсем не под­ходят к щеголеватому костюму штурмана и особенно к его красивой фуражке с великолепным якорем. Извест­но, что такие фуражки могут носить все капитаны, штур­маны и механики торгового флота. Но почему-то мно­гие моряки не любят форменных фуражек и носят про­стые кепки.

Меня это очень удивляет. Чудаки! Любой из соломбальских мальчишек из-за одной только фуражки готов стать моряком…

«Святая Ольга», нагруженная, опутанная оснасткой, привела меня в восторг. Правда, она казалась совсем крохотной рядом с большим океанским пароходом, ко­торый стоял тут же под погрузкой. Но если бы в ре­бячьей игре при делении на две команды меня спроси­ли: «Матки, матки, чей запрос? «Иртыша» или «Оль­гу»? – я ни минуты не колебался бы в выборе.

«Иртыш» – самый большой и самый роскошный океанский пароход. «Ольга» – маленькое зверобойное судно. Ну и что ж! Конечно, «Ольгу». Во-первых, один вид «Ольги», старого, но крепкого бота с высокими мачтами, туго свернутыми парусами и таинственным переплетением снастей, сразу же начинал волновать мальчишеское воображение. Во-вторых, мы знали, что на ботах и шхунах плавают самые смелые, самые от­чаянные и самые опытные моряки. В-третьих, – и это главное, – на «Ольге» уходил в плавание мой отец.

На палубе «Ольги» лаяли густошерстные ездовые собаки с острыми стоячими ушами. Матросы в зюйд­вестках[2] и парусиновых куртках крепили шлюпки, затя­гивали брезентом люки трюмов. Синий с белым четы­рехугольником отходной флаг повис на мачте. Все было готово к отплытию.

Я запомнил в тот день отца веселым и разговорчи­вым. Он был еще совсем молодой, безбородый, с голу­быми глазами и прямыми светлыми волосами.

Обычно отец был молчалив.

– От тебя, Николай, слова не добьешься, – часто говорила ему мать. – Как медведь!

Отец краснел, улыбался, но ничего не отвечал. Он был добрый и совсем не походил на медведя.

Сегодня перед отплытием он пил вино вместе с мат­росами в трактире, и потому пропала его обычная мол­чаливость.

Несколько раз отец по трапу сбегал к нам на при­чал. Мать тихо плакала.

– Таня, – успокаивал ее отец, – вернусь на буду­щий год, получу много денег и больше не пойду в море. Тогда у нас будет хорошая жизнь! Береги сына… Про­щай, Димка!..

Отец сказал: «У нас будет хорошая жизнь!» Я за­помнил это особенно крепко.

Когда убрали трап, жены матросов на берегу заго­лосили, запричитали. Испуганно ухватившись за мате­ринские юбки, истошно ревели маленькие ребятишки.

Густой тройной гудок принес какую-то незнакомую, щемящую тревогу.

«Ольга» отвалила от пристани и, развернувшись, медленно поплыла вниз по Северной Двине, к морю.

Провожающие долго стояли на берегу и смотрели вслед «Ольге», пока она не скрылась за поворотом.

…Мы вернулись домой. Потом пришел дед. Он где-то выпил, еле держался на своей деревянной ноге и по дво­ру шел, уже опираясь о забор. Трезвый, дед никогда не жаловался. Вино же заставляло его каждому изливать горе.

– Ушла «Ольга», а я остался… Татьяна, что мне здесь делать? Духота тут для боцмана. Проклятое мо­ре! Ты не горюй, Татьяна, вернется Николай. – Дед уда­рял палкой по деревянной ноге. – Проклинали мы всю жизнь море, а что мы без моря! Ну куда я теперь с этой деревяшкой? Гожусь только багром от берегов воду от­талкивать. Вот отец у меня до седьмого десятка про­плавал и схоронил кости на дне морском…

Мать укладывала деда спать, но он не унимался. Он начинал рассказывать про свою жизнь, ругал море и жаловался, что не придется ему больше плавать.

Прошли времена молодости, когда ставил Андрей Максимыч рюжи[3] в беломорских заливах и бил на льду багром тюленей, когда работал он на судах дальнего плавания и побывал во многих чужеземных портах.

Видел Максимыч много горя. Смерть заглядывала через пробоины в бортах судна, таилась она на песча­ных отмелях и скалистых берегах в страшную штормо­вую погоду.

Но и на берегу было не легче, когда моряк оставал­ся без работы. В поисках ее обивал он ступени парус­ников и пароходов. Горькая, тяжелая жизнь заставила его и ценить и ненавидеть копейки.

Максимыч знал море, качаясь на его волнах с ма­лолетства. И плавать бы ему, старому, опытному боц­ману, до самой смерти! Но безногие на судне не нуж­ны. Обыкновенный ревматизм перешел в гангрену. Де­ду Максимычу отняли ногу, и это было самым большим его горем.

Два десятка аварий и кораблекрушений пережил боцман. Но никогда он не думал, что оставит море пре­жде смерти и будет ковылять на деревянном обрубке.

Загрузка...