СЕВУРАЛЛАГ

Первые 14 дней был карантин. Нас не выводили на работу, и от нечего делать мы шатались по зоне. За это время пришло несколько этапов из Москвы, Ленинграда, Ростова. Преобладали жулики. Они, как и везде в лагерях, чувствовали себя хозяевами. На этот раз не обошли и меня. Прибывший с нами из Нижней Туры московский жулик Васек потребовал, чтобы я отдал ему все свои шмотки. Я знал, что сопротивляться бесполезно и небезопасно, и отдал ему все свои вещи. Через некоторое время один из пожилых воров, Саша-жид, выиграл у Васька все мои вещи и при нем же вернул их мне, важно заявив: «На, поноси!» Это означало, что вещи его собственность и он дает их мне только поносить, поэтому отобрать их никто не мог.

Выпал первый снег, карантин кончился. Нас стали выгонять на работу. Большинство не хотело выходить за зону. Сбившись около вахты, мы пытались не выйти из зоны. Через некоторое время через открытые ворота зашли конвоиры, человек 40, без оружия. Они валили нас на землю по одному, хватали за ноги и по снегу волокли за зону. А там стояли конвоиры с винтовками, собачники с собаками, и тут уж, волей-неволей, должен был вставать и идти на работу. Привели нас на угольный разрез: уголь добывался экскаваторами с поверхности земли — открытым способом. Мы и там ничего не делали; единственной заботой было развести костер. Начальству удалось вывести нас на работу, но заставить нас работать они не смогли.

Увидев слабость конвоя, мы на следующий день добровольно вышли на работу, задумав при первой же возможности бежать. В течение первых пяти дней мы выбирали удобный случай. И как-то в конце рабочего дня, когда уже стемнело, убежали впятером. Всю ночь проблуждали в реденьких лесах, недалеко от поселка, утром по солнцу вышли на юг. Слышны были выстрелы, лай собак и приближение погони. Мы решили разбрестись по лесу. Я оказался вместе с одним чеченцем, Вахой Чадаевым.

Совершенно изможденные, нигде не останавливаясь, мы прибрели в какое-то таежное поселение, состоящее, может быть, изб из двадцати. В первой же избе нас приняла пожилая женщина. Мы ей все рассказали, она накормила нас и уложила спать. Утром она предупредила, чтобы мы не показывались в поселке, пока не решим, куда идти дальше. Сама хозяйка ушла на работу, ее дочь тоже работала; был у нее сын лет одиннадцати. Ее муж был в 1937 году арестован и погиб в лагере. Это была одна из многих семей, которые были высланы в 1930 году из Северного Казахстана, как кулаки. Здесь, в этом таежном поселке, у них было свое хозяйство: куры, свиньи, коровы, огород. Прожили мы в этой семье дней 20 и, несмотря на запрет хозяйки, решили однажды устроить сюрприз — распилить в ее отсутствие все дрова, находящиеся около дома. Вечером, когда вся семья была в сборе, мать и дочь отругали нас, сказав, что нас обязательно должны были видеть соседи. Хотя в каждой семье были арестованные, население очень охотно докладывало о беглецах, получая за это вознаграждение.

После этого решили на рассвете идти дальше. Хозяйка объяснила нам, где находится железная дорога. Их оказалось две: одна шла к Свердловску, и до нее было километров сто; другая — Транссибирская, до которой было километров триста. По направлению к последней мы и решили продвигаться. Снабдив нас сухарями, солью, самодельным маслом, хозяйка в четыре часа проводила нас из дому.

Снегу было еще немного, мы шли по проселочным дорогам не торопясь. Но как только рассвело, прямо навстречу нам вышли из лесу охранники в военном. Документов, естественно, у нас не оказалось. Тогда они связали нам руки и повели. Шли мы долго. Наконец, добрались до какого-то поселка. Оттуда, посадив в сани, нас доставили в Богословск. Непонятно почему, но нас не били и сразу же посадили в карцер. Карцер был полон ребятами из Нижней Туры — за отказ от работы. Отсидев несколько суток в карцере, я и другие попали на этап.

Прибыли мы на станцию Карелино. Нас приняли в зону, отвели отдельный барак, разделенный на две секции. Барак находился недалеко от карцера.

В первый же день к нам в барак пришел начальник комендантского лагпункта седьмого лаготделения Севураллага Бестужев (впоследствии мы называли его просто Махно). Он сказал, что работа здесь — только лесоповал, что мы будем находиться под усиленным конвоем, и чтобы мы забыли о побеге, «а не то я из вас сделаю керченскую сельдь — черную и без головы».

В лагере, кроме нашего этапа, находились исключительно заключенные по политическим статьям. Многие бригады, которые жили в отдельных бараках, были сформированы по национальному признаку. Так, были три корейских бригады (корейцы были арестованы еще на Дальнем Востоке, а позже их семьи были переселены в Среднюю Азию); немецкие бригады, состоявшие из немцев Поволжья и немцев, проживавших в кавказских колониях Люксембург и Елендорф; грузинские (бригадиром одной из них был сын А. Енукидзе — Петр), причем мингрельцы были в отдельной бригаде; кубанские бригады — рослые казаки; кабардинские, казахские, чеченские бригады. Остальной контингент был разношерстный и работал в основном на подсобных работах. В лагере был небольшой барак для женщин (около 30 человек).

Спустя почти тридцать лет помню, какие работы были на лесоповале. Повал леса, выноска его к лежневой узкоколейке, вывозка леса на биржу. Биржа была у железной дороги и представляла собой рабочую зону оцепления в квадратный километр. На бирже складывался лес — долготье. Всю зиму по санно-лежневой дороге приходили комплекты — большие сани с лесом. Бревна были длиной 6 метров 57 сантиметров; их разделывали на коротье, швырок — 0,75 м.; на дрова — полтора метра; на рудничную стойку — от 1 метра 10 сантиметров до 3,5 метров. Осина шла на спички и на клепку; береза — на катушку, ствольную накладку и ружьевую болванку, а комлевой кряж: — на лыжную болванку. Пиловочник шел длиной 5,5–6,5 метра, шпальная болванка — 2,75 метра.

Наша бригада была практически без бригадира, потому что из нас никто не соглашался на эту должность — для жуликов это нарушение их закона, поставить же на должность бригадира человека из другой бригады было бесполезно и даже опасно: его могли убить, и Махно это прекрасно понимал.

Несколько дней мы ходили на биржу, но не работали, а сидели у костра. Решили нас отправить на лежневку в лес, километрах в пяти от биржи. Отвели нас туда под усиленным конвоем. Быть кострожогом для конвоя никто из нас не захотел, хотя кострожогов и освобождали от работы. Конвоиров это удивило. Мы, не спеша, носили бревна, грелись у своего костра. Часов в двенадцать дня, во время обеда конвоиров (нам обеда не полагалось), мы оказались безнадзорными. Подойдя к штабелю дров, я услышал, что наши ребята решили использовать этот случай для побега. Нас было десять человек. Посовещавшись, мы решили ввосьмером уйти.

Двое взяли бревна и пошли обратно, а мы разделились на две группы и веером побежали по лесу. Снег был неглубокий. Минут через тридцать мы услышали два выстрела подряд — условный знак для конвоя, сообщавший о побеге. Мы бежали вдвоем с одним воришкой по кличке Чертик. Часа через два мы вышли на опушку леса. Для того, чтобы достичь следующего лесного массива, нам нужно было преодолеть открытое пространство — поле трехкилометровой ширины. Когда мы уже прошли основную часть пути и нам оставалось метров триста до леса, вдали на поле показались всадники. Они нас догнали. Это были охранники нашего лагеря во главе с начальником лагпункта Бестужевым. Сопротивляться было бесполезно, нас связали, били березовыми палками, плетьми, потом каждого привязали за руки веревками и поволокли по снегу за лошадьми. Иногда лошади переходили на рысь, а мы волочились за ними. «Путешествие» это было не из приятных: в любой момент можно было разбить голову о пень, но все обошлось. Нас приволокли к зоне, опять избили и отнесли в карцер (ходить мы были уже не в состоянии). В карцере я просидел месяц. Первые шесть дней не мог подняться даже на парашу, меня поднимали мои сокамерники… Тело очень болело, но, к счастью, костных переломов не было, а посему все зажило как на собаке[42]. Другие беглецы, так же, как и мы, были пойманы и находились в соседних камерах. Это был мой последний побег.

Через месяц я вышел из карцера. Нас гоняли на работу. Мы забирали с собой штрафной (мы по-прежнему не работали) трехсотграммовый паек, кильку, которую выдавали в неограниченном количестве; приходили на биржу, разжигали костер, садились, жарили хлеб и кильку на палочках. Когда к нам подходил вольный десятник, мы, улыбаясь, говорили, что не успели позавтракать. Таким образом проходил рабочий день. Иногда на лошади скакал к нам наш начальник Махно. Мы вскакивали, разбегались от костра по штабелям — туда на лошади не проедешь — и дразнили Бестужева: «Граф Бестужев! Махно! Мы тебя…» Периодически за все наши проделки мы попадали в карцер.

Уже в разгар зимы мы занялись разбоем. По бирже проходил тракт, и сани вольных с поклажей проезжали через нее — другой дороги не было. Мы ждали, когда какой-нибудь санный поезд — двое-трое саней — доедет до середины, выскакивали с топорами с двух сторон, забирали все, что нас интересовало, в основном еду, и отпускали путников с богом. Как-то, я помню, нам досталась туша мяса, которую мы потом жарили на костре. Были случаи, когда мы мешками тащили муку, горох, сахар и прятали все это в штабелях, заранее раскатанных для тайника. Найти награбленное было невозможно.

Когда мы очередной раз не захотели выходить на работу, нас насильно выгнали к вахте. Там всех ждал розовощекий Махно. За хвост он держал большую горбушу. Разгневанный нашим поведением, он размахнулся горбушей и сильно ударил ею одного из нашей бригады. Парень упал. Протестуя против произвола, мы все легли в снег. Надзиратели были вынуждены на руках относить нас в карцер. Очутившись в карцере, все мы (а нас было 12 человек в одной камере) вечером решили поджечь его. Карцер был деревянный. Отломали маленькую дощечку, из ваты, вырванной из телогрейки, свили фитиль и древним способом, катая вату дощечкой, добыли огонь, а затем, отщипывая маленькие дощечки от досок, разожгли в углу костер. Сами легли на пол. Карцер начал гореть, мы задыхались от дыма. Прибежавшая обслуга стала тушить карцер, не выпуская нас из камер. Вода из брандспойта, потушив огонь, залила все камеры. После этого все были освобождены, кроме нашей камеры. Нас рассадили по трое в отдельные камеры, и мы окоченевали. Наша одежда была покрыта слоем льда (на улице стоял трескучий мороз). Чтобы нас выпустили из карцера и чтобы не замерзнуть, мы барабанили в двери. Но на это никто не обращал внимания. К ночи у одного из нас начался приступ язвы. Мы орали, требовали врача — у парня горлом шла кровь. Так мы простучали до утра.

После развода открылась дверь, и нам разрешили пойти к врачу. Мы взяли нашего приятеля под руки и пошли. Шли мы как деревянные куклы, ноги были совершенно окоченевшими. Так мы добрались до санчасти. Конвоир отвел нашего приятеля в комнату врача, а мы остались ждать в передней. Конвоир очень быстро вышел и сказал, что нашего приятеля положили в больницу, и чтобы мы возвращались в карцер. Мы заорали, что тоже нуждаемся в медицинской помощи. Конвоир ругался, требовал от нас повиновения. На крик вышел врач и, не обращая внимания на ругань конвоира, спросил:

— А что с вами?

— У нас ноги обморожены.

Он попросил нас войти в кабинет, раздеться. Сел за стол, записал наши фамилии. Когда я назвал свою, он как-то невольно вздрогнул и стал внимательно смотреть на меня. Я с трудом стягивал с одной ноги бахилу (лагерные ватные чулки). Когда я ее снял, то увидел совершенно посиневшую ногу. То же самое было и у моего приятеля. Врач написал какую-то бумажку и протянул ее конвоиру. Конвоир прочитал и сказал, что по распоряжению начальника лагпункта мы должны находиться в карцере. Врач подошел к телефону и позвонил:

— Гражданин начальник, у меня на приеме два заключенных с обморожением ног третьей степени. Их необходимо лечить, освободив из карцера. Я, как врач, отказываюсь выполнять свои обязанности, если мое требование не будет выполнено.

Не знаю, что ответил начальник, но врач передал трубку конвоиру, и мы услышали, как тот отвечает: «Слушаюсь». Обращаясь к врачу, он сказал: «Дайте нам справку, что они нуждаются в лечении». Врач написал такую справку и отдал ее конвоиру. Тот ушел. Мы остались наедине с врачом. Врач детально осмотрел наши ноги, позвал сестру. Она сделала нам компресс. Мы ушли в барак, а утром нас положили в стационар.

В стационаре, после обхода врача, меня пригласили в комнату, где он жил. Он спросил меня:

— Вы сын Якира?

Я подтвердил.

— Я так и думал. У вас с ногами очень плохо, но я постараюсь сделать, что смогу. Пока я здесь, никогда не отказывайтесь от работы, лучше придите заранее в санчасть. И вообще, представьте себе, что вы находитесь в экспедиции по изучению человеческих нравов. Вникайте в поступки людей, наблюдайте, осмысливайте все.

Это стало моим жизненным кредо в лагере, а врач, Сергей Федорович Преображенский, стал моим духовным отцом…

По специальности Сергей Федорович был палеонтолог. Сын ректора духовной академии, он в девятнадцать лет, во время гражданской войны, пошел фельдшером в Красную армию. Его старший брат, Петр Федорович Преображенский, был виднейшим советским историком античности. В 1937 году трех братьев Преображенских и мужей двух сестер арестовали. Было одно общее дело — их объявили участниками «монархической организации». Получив по десять лет, они разъехались в разные лагеря. Когда жена Петра Федоровича приехала к нему на свидание в Онелаг, то он, прощаясь с ней, сказал: «Мы все погибнем в этой мясорубке. Останется жив один Сергей — он с детства умел к жизни подходить по-философски». Это пророчество сбылось.

Уже после освобождения Сергей Федорович работал в институте палеонтологии; несмотря на плохое здоровье, он в 60 лет ездил со студентами в экспедиции, был жизнерадостным, все его любили.

В 1957 году Сергей Федорович из Казани, где он был в свое время осужден вместе со своими родными, получил справку о реабилитации, в которой было сказано: «Сергей Федорович Преображенский реабилитирован посмертно». Это очень подействовало на него; парализованный, он прожил после этого не более двух лет.

Полтора месяца я пролежал в больнице, пальцы выздоровели, их не ампутировали, только на больших пальцах сошли ногти. Мы часто беседовали с Сергеем Федоровичем. Я слушал его с большим вниманием. Наши встречи не пропали даром — я начал заниматься самообразованием. Сергею Федоровичу присылали книги, я с жадностью их читал.

Подошла весна, я заболел воспалением легких. Когда я уже начал выздоравливать, меня вызвали на этап. Сергей Федорович сказал, что он приложит все силы, чтобы меня не отправили. Он делал мне уколы, у меня поднялась температура. Лагерное начальство не решилось отправить меня на этап в таком состоянии. Миша Медведь уехал с этим этапом. Как потом я узнал, этап шел на Колыму. Судьба его неизвестна. Ходили слухи, что пароход, на котором перевозили зэков, затонул. Больше я никогда ничего не слышал о Мише Медведе.

Дни шли своим чередом. К нам пришел громадный этап: чеченцы, ингуши, тавлинцы. Этап был очень «богатым» — у прибывших были громадные запасы продуктов: сушеная баранина, сало, сушеные фрукты — и наши мальчики на протяжении двух недель потрошили мешки прибывших. Наш барак пировал.

Начиная с апреля месяца, после появившегося в газете опровержения ТАСС по поводу переброски войск СССР с востока на запад, в нашем лагере все время шли разговоры о надвигающейся войне. И после известного опровержения ТАСС от 14 июня, Готлиб Эдуардович Курц, немец учитель, работавший десятником, не имея никаких дополнительных сведений, сказал, что война начнется в течение недели.

22 июня никого не вывели на работу. К вечеру в лагерь начали просачиваться слухи, что началась война. 23 июня начали вызывать по баракам на этап. В основном вызывали 58-ую статью; тщательно обыскав, выгоняли за вахту, где стояло множество конвоиров, собаководов с собаками. Громадный этап построили в колонну по семь человек и, под лай собак, погнали по дороге по направлению в лес. Через километров восемь, в лесу, мы увидели зону — лесной лагпункт Малая Косалманка, пустовавший уже в течение года. Перед запуском в зону начальник произнес перед нами речь:

«В связи с тем, что на Советский Союз напали фашистские захватчики, объявляю вам новые правила режима: в зоне больше двоих не собираться, за нарушение — карцер; отказ от работы, равно и побег, будут квалифицироваться по ст. 58–14 (контрреволюционный саботаж), виновные будут расстреливаться. Максимальная пайка при выработке нормы на 110 % — 675 грамм хлеба, при выработке на 100 % — 525, штрафная пайка — 275 грамм».

Последним заявлением была нарушена старая лагерная пословица: «Дальше солнца не загонят, меньше триста не дадут».

Проведя вторичный обыск, нас запустили в зону, распределили по баракам. Постельных принадлежностей не завезли, поэтому приходилось спать на голых нарах. Первые два дня нам не давали обеда; мы решили, что не успели завезти продукты. Но в течение полутора месяцев лагерь жил на одном хлебе.

Выработки леса в окрестностях лагпункта были закончены давно, и бригады водили на работу за десять километров. Отсутствие горячей пищи, пониженная норма хлеба, десятикилометровые походы на работу, одиннадцатичасовый рабочий день (причем время на дорогу не входило в рабочее) — все это привело к тому, что за два месяца войны зэки превратились в доходяг. Все зэки, осужденные по 58-ой статье, были сняты с привилегированных должностей: бухгалтеров, кладовщиков, врачей и т. д. Сергей Федорович теперь тоже работал в лесу.

В начале августа наш цех опять перебросили на другой лагпункт — Большая Косалманка, который находился вблизи железной дороги. Рядом была женская зона и громадная биржа, на которой работали женщины и мужчины. На работу приходилось проделывать путь в 5–7 километров. Попав в подростковую бригаду, я стал ходить на биржу. В это время соседний колхоз выпускал туда пастись стада коз и баранов. Мы решили подкормиться: вылавливали какое-нибудь животное, расправлялись с ним и варили в ведре мясо. Добыча делилась поровну. Так мы от нестерпимого голода грабили колхозный скот. Недосчитавшись около 70 коз и баранов, колхоз перестал выпускать скот на биржу.

Наступила осень. Срочно началась выборочная рубка леса. Выбирали, в основном, березу и выпиливали из нее лыжную болванку, ружьевую болванку и ствольную накладку. Военное ведомство лицам, выполнявшим норму на этих ассортиментах, добавляло к пайке сто грамм хлеба и одну пачку махорки в неделю. И хотя к этому времени уже стали варить жидкие супы и давать немного каши, голодным зэкам ничего не помогало. Норму никто не выполнял. Богатыри — грузины и кубанцы — превратились в еле передвигающихся доходяг. Если до войны платформу со стройлесом грузили до обеда четыре человека, то сейчас ее грузили сто человек в течение всего рабочего дня. Люди умирали — на работе, в зоне. На всех историях болезни значилось «АД-2» (дистрофия) и «ББО» (безбелковые отеки).

Наступила зима. Однажды мы проснулись и увидели, что около зоны стоит большой эшелон. Обычно так доставляли этап. Но никого не высаживали. Конвоиры бегали по зоне и искали людей, которые могут управлять лошадьми. Наконец, собрали бригаду и под конвоем повели на конюшню. Там запрягли — кто волокуши, кто сани. Всю эту кавалькаду подогнали к эшелону.

Стали открывать двери. В вагонах лежали люди. Этап пришел из ББК. Женщины с Медгоры[43] двигались сами, мужчины ходить не могли. В каждом мужском вагоне на 40 человек было по 5–6 мертвецов. Где-то около Череповца штабной вагон этапа был разбомблен, и все личные дела зэков погибли, так что люди, которых привезли, формально не имели срока и записывали свои данные сами. Этап шел около двух месяцев. Сначала им выдавали по кружке муки, а последние десять дней совсем не кормили. Когда люди на станциях кричали о помощи, конвой стрелял по окнам, заявляя, что везут фашистских предателей. Мужчин вывозили на лошадях; живых — в зону, мертвых — на лагерное кладбище. Тогда я и попал в бригаду, которая рыла могилы. Рытье было примитивным: мы жгли большие костры, потом разгребали талую землю. В образовавшиеся большие ямы сваливались трупы (по 15–20 человек). Еще исполнялись старые традиции — каждому умершему вешали на ногу деревянную бирку с выжженным на ней номером.

Как-то раз около нашей биржи остановился эшелон эвакуированных. Перевозили какой-то завод с Украины. Тут же стояли станки, около станков сбитые наспех домики, где ютились люди. Мы с ними переговаривались. Они нам кидали хлеб, табак, сахар. Эвакуированные с удивлением спрашивали:

— А кто вы такие?

— Заключенные.

— Не может быть. У нас всех освободили, как раз перед подходом немцев.

Кто-то из наших с иронией смертника пошутил:

— Ну, когда сюда немцы подойдут, может быть, и нас освободят.

Как впоследствии выяснилось, эвакуированные были не совсем правы. Мне достоверно известно, что при подходе немцев, например, в Белоруссии конвой расстреливал политических в лагерях и тюрьмах — прямо в камерах. Так, например, было в Минске.

В конце октября к Сергею Федоровичу приезжала на свидание жена. Свидания не дали, но старший надзиратель устроил ему «по блату»[44] встречу на бирже во время работы. К тому времени Сергей Федорович походил на скелет, обтянутый кожей, и те 15 килограмм съестного, что привезла жена, были каплей в море. Пришел он со свидания совершенно убитый: жена рассказала ему о событиях 16 октября в Москве. Это был страшный для Москвы день. Разнесся слух, что Сталин и другие члены правительства покинули город. Тогда все, кто мог, ринулись на вокзалы и пешком по шоссейным дорогам. А в это время на Лубянке летел пепел сжигаемых бумаг, грабили магазины и склады.

Передача была съедена быстро. И снова наступили голодные дни. Сахара нам давно уже не давали, мяса и жиров тоже. Но тут случилась еще одна беда — на складе кончилась соль. Больше месяца лагерь жил без соли, и спичечная коробка соли стоила три пайки хлеба по 675 грамм. Бессолевая «диета» еще больше подкосила людей.

Рассказ «Соль»

Весной 1942 года на комендантском л/п Карелино Севураллага кончилась соль.

Ко всем бедам это был ощутимый довесок. Многие не находили себе места. Их тошнило от бессолевой затирухи[45] и хлеба. Хотя все были голодны астрономически, спичечная коробочка соли сначала стоила 100 грамм хлеба, а через месяц высшую пайку — 675 гр. И так уже истощившийся организм еще более слабел, не получая соли. Весь лагерь представлял из себя дантово чистилище, только тени передвигались со скоростью в десять раз меньшей, чем у Данте. Одну платформу со строевым лесом, которую до войны грузили за три часа 4 человека, сейчас по 10 часов грузили 200 человек, по 90 за веревку, а грузом своего легковесного тела пытались вкатить бревно. «Раз, два, взяли». Этот напев звучал как из-под земли.

Как-то утром на транзитном пути остановился эшелон платформ. На них лежало что-то белое, похожее на соль. Люди бросились к эшелону. Бойцы на вышках несколько раз выстрелили в воздух. Они не боялись, что кто-то убежит, зная, что все дошли. Так стреляли, для порядка. Люди пробовали белые кристаллы, они казались солеными, и все поголовно набивали этой «солью» карманы, шапки и другие тряпки. Ночью людей с сильными рвотами потащили в больницу. Около 300 человек умерло. Это была селитра.

* * *

В декабре мне повезло: бывший плановик Житомирский устроил меня помощником дневального в барак погрузочной бригады. Эта бригада была через день откомандирована на соседний лагпункт — Обжиг. Вещи их остались в бараке, и мы их караулили с дневальным, здоровенным рябым жуликом Мишкой по кличке Жеребец. Стояли трескучие морозы. В скором времени мы с Мишкой начали систематически обворовывать вещевую каптерку. Она находилась недалеко от нашего барака, ночью ее караулили эстонцы из хозобслуги.

В начале июня 1941 года во всех прибалтийских республиках происходило массовое выселение. Части особого назначения НКВД по заранее приготовленным спискам арестовывали людей из буржуазных семей: мелких лавочников, служащих учреждений, бывших дворян, бывших сотрудников полиции. Каждому разрешалось взять с собой 16 килограммов вещей, включая сюда и продовольствие. Семьи разделяли — мужчин и женщин везли отдельно; в пульмановский товарный вагон заталкивали по 60 человек. Из Риги, по словам прибывших, было отгружено 12 эшелонов; из Таллина и Вильнюса примерно столько же. К началу войны почти все эти эшелоны прибыли в районы Горького и Перми, а к 1 июля они стали прибывать в Уральские и Североказахстанские лагеря. Питание во время этапа было очень плохое, и когда эшелоны разгружали, люди еле-еле выходили из вагонов.

К нам, в 7-ое отделение Севураллага, прибыли два эшелона из Риги, один из Таллина и один из Вильнюса. Все прибывшие по нашим представлениям были одеты как «короли»: прекрасные костюмы, ботинки, пальто. Очень быстро они были приведены в надлежащий вид. Им, например, продавали мешочки с сахаром, в которых сахар был только сверху, а под ним находился речной песок. Прибалты были очень доверчивыми людьми, не привыкшими к надувательству. Через месяц они все ходили в лагерном обмундировании третьего срока и ползали по помойкам. Помню, как секретарь президента Литвы, обессилев, не мог выбраться из мусорного ящика, куда он залез за тухлыми рыбьими головами.

В октябре месяце всем прибалтам объявили решение ОСО: каждый из них был осужден на 10 лет. Обвинение у всех было одно — КРД. Особо разговаривать мне с ними не приходилось, но я помню, что они презирали русских за бескультурье и нищенскую жизнь. Насчет культуры вопрос спорный — не только прибалты, но и многие представители западной интеллигенции, попадавшие к нам в лагеря, оказывались гораздо менее образованными, чем представители русской интеллигенции.

Так как было очень холодно, эстонцы, караулившие каптерку, бегали греться каждые 5 минут в контору. Миша сделал слепок с замка и изготовил ключ; когда сторожа уходили, мы выскакивали, открывали замок, и кто-то один залезал в каптерку. Другой его закрывал, а минут через 15, когда сторожа опять уходили, дверь открывалась, и из каптерки выносились вещи. Старались брать, главным образом, телогрейки, валенки, простыни, все новенькое — первого срока. Затем мы все упаковывали в мешки и относили на вахту. Вахтер рассчитывался с нами хлебом, мясом, махоркой и сахаром. Оплата была мизерная: за две новых телогрейки, пару валенок и три простыни он давал буханку хлеба, полкилограмма мяса, две пачки махорки и кусочков пять сахара. Как-то раз он нам принес спирту. Каптеров, заявлявших о недостаче, снимали с работы. Так прошло два месяца.

К нам в зону изредка приходили женщины на прием к врачу. Обычно это были воровайки. Мишка крутил с ними «романы», а я от них сбегал.

Чем мог, я помогал Сергею Федоровичу, потому что находился в гораздо более благоприятном положении. Его гоняли в лес за несколько километров, но он уже еле-еле ходил, а, значит, и не мог пилить. Он занимался «лечением» баланов (бревен): имея два флакончика с химическими жидкостями, отмывал приемные метки и потом сдавал эти бревна, как будто спилил их сам. Нужно было выполнить хотя бы 20 % нормы, чтобы получить 450-граммовую «гарантийную» пайку.

К весне меня отправили на комендантский лагпункт Карелино. Там положение было еще хуже: из 2000 человек на работу ходило всего только человек сто. Каждый день умирало от 10 до 20 человек. Живые разлагались на глазах.

Всю зиму нас мучили вши. Никакие прожарки и бани не могли их вывести. Мы избавлялись от них, снимая рубашку и кальсоны и держа их над раскаленной печкой. По три-четыре раза в день мы поджаривали до сотни жирных «бекасов»[46]. Весь день мы чесались, это была жуткая пытка.

С первых дней войны большинство осужденных по 58-ой статье подавали заявления на фронт, но ответа на них не получали. Людей, отбывших пятилетние сроки, задерживали в лагерях по формулировкам «до особого распоряжения» и «до окончания войны». Сроки у них окончились, в основном, в 1942 году, но досидели они до 1948 года.

Один из французских коммунистов написал несколько заявлений на фронт; не получив ответа и совсем дойдя, он однажды, когда их вели на работу, побежал в сторону. Это происходило на глазах у всей бригады. Конвоир дважды выстрелил в него и ранил в обе ноги. В больнице он объявил голодовку, но никто не собирался его поддерживать питанием, и на девятые сутки он скончался.

Весной 1942 года в свободные зоны нашего лагеря (образовавшиеся за счет колоссального количества умерших) привезли немцев Поволжья. Иногда они работали вместе с нами на бирже. Они рассказывали, как их выселяли. Воинские части МВД, ничего не объявляя, выгоняли их поголовно из домов, сажали в грузовики и доставляли к железной дороге, а там грузили в эшелоны. Весь их скот остался беспризорным, и солдаты, балуясь, стреляли по нему. Громадное количество скота погибло просто так.

На комендантском лагпункте я застал жуткую картину. Все бараки, кроме одного, были превращены в больничные стационары. А та сотня людей, которая еще могла ходить на работу, с наступлением сумерек слепла. Это был авитаминоз, который в простонародье называется «куриная слепота». Со мной этого не происходило, но, чтобы не отличаться от других, я симулировал слепоту. Все вечерние работы (в основном это была погрузка железнодорожных вагонов) были приостановлены. Даже лагерное начальство, которое до этого не считалось с врачами, не осмеливалось выгонять невидящих людей в ночь. Через некоторое время в лагере стали выдавать по сто грамм бараньей печени на человека. Через несколько дней зрение у большинства восстановилось.

В июле 1942 года в лагерь привезли прелую ржаную муку. Все бригады были брошены на ее разгрузку. Многие ели муку в сыром виде, а потом в лагере из этой муки начали варить затируху. Соли было мало, и затируха была ужасная на вкус. Но давали ее «от пуза», т. е. сколько хочешь, и оставшиеся в живых стали на вид поправляться как на дрожжах, но поправка эта была мнимая, люди продолжали отекать, и многие все равно умирали. Как-то привезли свеклу; ее выдавали по штуке на человека; лица и тела у всех стали красного цвета…

В это время, по слухам, из Москвы приехала комиссия по проверке лагеря. Многих зэков вызывали и расспрашивали о питании и режиме первого военного года. Комиссия работала около месяца. Были арестованы все начальники лагпунктов, старшие надзиратели и начальники конвоя. В августе их судили, многие зэки выступали свидетелями. Администрация обвинялась в произволе, в избиениях, в расстрелах, в урезке питания и т. д. Всех приговорили к разным срокам с бытовавшей уже тогда формулировкой — «замена фронтом».

Вновь прибывшее начальство состояло, в основном, из раненых фронтовиков, и жить в лагере стало заметно легче. Конвоиры и надзиратели разговаривали с нами, питание несколько улучшилось, цинготникам стали давать пророщенный горох. Впервые были образованы ОПП (оздоровительно-профилактические пункты). В нашем ОПП поместили на два месяца наиболее дошедших. В ОПП зэки не работали и их довольно неплохо кормили: 800 грамм хлеба, суп, два раза каша, 20 грамм сахара, 20 грамм масла, 100 грамм мяса или рыбы. Выдавали также по 20 грамм рыбьего жира и два раза в день по столовой ложке никотиновой кислоты. В столовой появились бочки с настоем хвои, раньше никто не знал, что им можно лечиться от цинги.

Вольный врач, выпускница Московского мединститута, несмотря на то, что я был в довольно хорошем состоянии, зная, что мне осталось до конца срока два месяца, определила меня в ОПП. Я не верил, что меня освободят, так как всех задерживали. За семь дней до конца срока я выписался из ОПП. Чтобы не мучиться эти последние дни, я выпросил в санчасти люминал; утром, съев пайку, принимал его с кипятком и спал целый день. На работу меня не будили. Наступил день освобождения. Я, сонный, поплелся в УРЧ (учетно-распределительная часть), где мне спокойно объявили, что задерживаюсь до особого распоряжения. Меня предупредили, что с завтрашнего дня я должен выходить на работу.

Как раз в этот день с Большой Косалманки прибыл с этапом Сергей Федорович. На следующий день мы вышли в лесное оцепление. Зашли в глубь леса и долго, сидя у костра, беседовали. Я предлагал различные проекты: побег, голодовка, еще одно заявление на фронт, или убить кого-нибудь из ненавистных начальников. Сергей Федорович отверг все эти предложения. Он напомнил мне, что я не один, что сейчас никого не выпускают, а за побег и за голодовку судят как за контрреволюционный саботаж. Он рассказал, что недавно на Большой Косалманке расстреляли несколько человек, которые рассуждали в бараке по поводу окружения наших войск под Харьковом весной 1942 года. Несколько дней, ничего не делая, мы провели у костра. Бригадир, видимо, заявил начальству, и нас перевели на биржу. На бирже все было как на ладони, и нам приходилось, хотя и не в полную силу, участвовать в погрузке железнодорожных вагонов. Мимо проходили эшелоны с ранеными, которые снабжали нас махоркой, а иногда перепадали хлеб и сахар.

Прошел месяц, как вдруг меня неожиданно вызвали на этап. Куда, мне не сообщили; я и мои друзья терялись в догадках. Мы предполагали, что меня хотят увезти и рассчитаться за то, что я был одним из главных свидетелей по делу лагерной администрации. Вечером меня сдали в проходящий «Столыпин», и я поехал на Север. Через несколько часов мы прибыли на станцию Сосьва — там находилось управление Севураллага. Там же находился и штрафной лагпункт. По рассказам, это был один из самых страшных лагерей, и я решил, что меня везут туда.

Там был такой произвол, что администрация даже не входила в зону, хлеб перебрасывали через забор; царила жульническая анархия, и простого мужика наверняка ждала смерть, или ему нужно было пресмыкаться перед жуликами.

Но, вопреки моим предположениям, меня поместили в центральный изолятор. Я просидел в нем около 10 дней. Как-то вечером меня вызвали и повели неизвестно куда; один конвоир шел впереди, другой — сзади. Мы шли по узкой тропинке, и мне все время казалось, что меня сейчас пристрелят.

Пройдя километра два, мы вышли к большому одноэтажному деревянному дому, освещенному электричеством. Мы вошли в здание и подошли к одной из дверей. На ней было написано: «Начальник оперчекистского отдела Севураллага полковник Петров». Дверь распахнулась, я вошел, конвоиры остались за дверью.

Комната была большая, в ней был стол, диван и книжные шкафы. За столом сидел седой полковник, рядом с ним две женщины.

— Здравствуйте, садитесь, — сказал полковник, указывая на кресло, а затем обратился к женщинам: — Ну, посмотрели, теперь идите.

Женщины вышли, мы остались вдвоем. Полковник сказал:

— Вот вы, оказывается, какой. А я думал, что вы взрослее и крупней. Учтите, что я о вас знаю все. Я думаю, что в основе своей вы советский человек и сделаете все, чтобы искупить вину своего отца.

— Я не знаю, в чем вина моего отца. В лагере я получил много свидетельств, что он не был ни в чем виноват.

— Мы не будем сейчас в этом разбираться. Он осужден как изменник родины, а вы должны доказать, что вы настоящий советский человек.

— Я подавал несколько заявлений на фронт и рад был бы отдать свою жизнь за родину.

Полковник нажал кнопку, и в комнату вошла девушка с подносом, на котором был бифштекс с жареной картошкой, два бутерброда с колбасой и графин с вином.

— Вы сейчас покушаете, а потом мы с вами поговорим, — сказал полковник и, закрыв на ключ сейф и ящики стола, вышел из комнаты.

Минуту поколебавшись, я решил пожрать. Вино было слабенькое; мясо и колбаса были очень вкусны. Когда я все съел, у меня появилась потребность покурить. В этот момент, как в сказке, появился полковник и, не дожидаясь моей просьбы, преподнес пачку «Казбека». Потом он сказал:

— Завтра вас отправят обратно на 7-ой лагпункт, мы вас решили освободить. В лагере об этом никому не говорите. Через некоторое время вас отправят в Свердловск, где устроят работать и учиться. Я думаю, вы оправдаете наше доверие.

Меня увели, а на следующий день я благополучно прибыл на станцию Карелино. Я рассказал все Сергею Федоровичу. Он долго молчал, а потом сказал:

— Ну, что ж, сынок, у тебя начинается танец на острие ножа. Смотри, не поскользнись, а то нож вонзится прямо в бок. С этими господами игра очень опасна.

Через 5 дней меня вызвали на освобождение. Я получил буханку хлеба, две селедки и вышел за зону. Неизвестный человек в штатском проводил меня в управление. В кабинете оперуполномоченного мне дали переодеться в лагерное обмундирование первого срока, дали два куска сахара и банку консервов. Вечерним поездом мы отправились в путь в отдельном купе и утром прибыли в Свердловск. На машине меня отвезли в областное управление НКВД. Там я был принят человеком в штатском; он взял с меня подписку о невыезде из Свердловска и сказал, что меня поместят в общежитие политехникума и определят на учебу. Он предупредил меня, что в городе живут мои знакомые Светлана Тухачевская, Виктория Гамарник и Гизи Штейнбрюк, что за мной будут наблюдать, и что за разглашение сведений о лагерях меня привлекут к уголовной ответственности по ст. 121 УК. Он предупредил также, что меня периодически будут вызывать и беседовать со мной. После этого он вызвал человека, который отвез меня в общежитие ВТУЗ'овского городка.

1971 год

Загрузка...