4

Какой скандал разыгрался в настоятельском доме из-за денег, скопленных Иветтой на витраж! После войны тетя Цецилия вознамерилась увековечить память павших прихожан витражом в церковном окне. Но почти все павшие оказались иноверцами, поэтому им соорудили лишь убогий маленький обелиск перед сектантской молельней.

Однако тетя Цецилия не опустила руки, она собирала пожертвования, устраивала благотворительные базары, спектакли, в которых заставляла играть племянниц, — и все ради дорогого ее сердцу витража. Иветте нравилось быть на сцене, нравилось внимание публики, поэтому она сыграла водевиль «Мэри в зеркале», собрала выручку, вычла расходы на костюмы и декорации, а остальное — на витраж. Они с Люсиль даже завели специальные копилки.

Прикинув, что денег уже достаточно, тетя Цецилия вдруг решила проверить копилку Иветты. И обнаружила там лишь пятнадцать шиллингов. Тетя прямо позеленела от злобы и ужаса.

— Где остальные деньга?

— Да я взяла их на время, — беспечно бросила Иветта, — там и было-то всего ничего.

— А где же три фунта и тринадцать шиллингов за «Мэри в зеркале»?! — завопила тетушка так, словно разверзлись врата ада.

— Верно, три фунта. Я их взяла. Я верну.

Бедная тетя Цецилия! У нее внутри точно лопнул гнойник, и вся затаенная злоба хлынула на Иветту. От страха и отвращения девушку заколотило.

Даже настоятель был с ней суров.

— Почему же ты не сказала, что тебе нужны деньги? — строго спросил он. — Разве тебе когда отказывали, если речь шла о чем-то нужном?

— Я думала, ничего плохого не делаю, — пробормотала Иветта.

— И что же сталось с этими деньгами?

— Истратила. — Лицо у девушки вмиг осунулось, смятением наполнился взгляд широко раскрытых глаз.

— На что?

— Не помню точно, кое-что купила: чулки там, мелочи всякие, часть денег отдала.

Бедная Иветта! Вот когда начала она расплачиваться за свои широкие жесты и царственные замашки. Настоятель серчал: нос у него сморщился, зубы оскалились — вот-вот зарычит. Он боялся, как бы в дочери не проявились, гнусные пороки «той пресловутой особы».

— Тебе нравится распоряжаться чужими деньгами?— Холодно осклабившись, спросил он. И в ухмылке этой запечатлелась вся его маловерная душа. Низкая душа, не согретая изнутри верой в добро, не приученная радоваться жизни. И толики веры в собственную дочь не оказалось в сердце у настоятеля.

Иветта побледнела и враз сделалась далекой, отчужденной. Ее гордость — драгоценная искорка, которую каждый норовил погасить, — вспыхнула, точно от порыва холодного ветра, и стала таять. Лицо побелело как снег — ни дать ни взять белоснежный цветок, взращенный отцовским тщеславием, — помертвело, ничего, кроме отрешенности, в нем не прочитать.

«Он не верит в меня! — стучало сердце. — Я для него ничто! Ничто! Позорное ничтожество! Для него все в жизни — позор и стыд!»

Разъярись отец, отчитай ее, Иветта бы, конечно, обиделась, разозлилась. Но в его глазах она достойна лишь холодной усмешки, он не верил в нее, и унижение ей было горше всего.

Непокаянное, раздумчивое молчание дочери слегка напугало настоятеля. Ведь ему и нужна-то всего лишь видимость дочерней любви, доверия, счастья. А того, что у самого в душе копошится раскормленный червь неверия, он бы ни за что не признал.

— Что скажешь в свое оправдание? — спросил он.

Иветта взглянула на отца все с тем же отсутствующим выражением на мертвенно-бледном лице. Хорошо помнил это выражение настоятель, а вспоминая, боялся его, в душе всякий раз просыпалась вина — ничего уже не поправить. «Та пресловутая особа» смотрела на него с таким же безмолвным, выбелившим лицо страхом — как унижало мужнино неверие, этот жуткий червяк — суть его души. Как бы кто не заметил — вот что страшило настоятеля. Он ненавидел тех, кто угадывал этого мерзкого червяка и кого эта мерзость отвращала.

Заметил он отвращение и в глазах Иветты. И мгновенно переменился: надел личину простого, незлобивого, но трезвомыслящего человека.

— Ну что ж! Придется тебе, доченька, вернуть эту сумму. Я выдам тебе карманные деньги на несколько месяцев вперед, и ты расплатишься. А я за это буду брать с тебя четыре процента, как настоящий ростовщик. Даже сам дьявол платит проценты по своим долгам. А впредь, если не полагаешься на себя, к чужим деньгам не прикасайся. Непорядочность отнюдь не красит.

Иветту словно растоптали, обесчестили и облили грязью. И ползает она по этой грязи за гаснущей искоркой собственного достоинства. Она ненавидела самое себя. Зачем только рука ее потянулась к этим гадким деньгам! Вся плоть ее сжалась от омерзения, будто над ней надругались. Ну почему все так выходит? Почему?

Конечно, нельзя тратить чужие деньги. И ругают ее за дело.

Почему же тогда содрогнулась сама плоть ее? Почему такое чувство, будто коснулась страшной заразы?

— Глупая ты! — поучала ее безмерно огорченная Люсиль. — Ты же всем им даешь повод, лезешь на рожон. Неужто не понимаешь, что все раскроется! Сказала бы мне, я бы достала для тебя денег. И не было бы скандала. Как ужасно все вышло! Тебе бы прежде подумать! Надо же, как тетя Цецилия разошлась! Ужас, просто ужас! Как она тебя только не обзывала! Услышь мамочка такое, она б не смолчала!

Когда в жизни их что-то не ладилось, они вспоминали мать, отца же, как и весь его «низкий» род, презирали. Мать, несомненно, была иной породы, изысканной, хотя и пугающе «безнравственной». И бесспорно, более эгоистичной. А как она любила пустить пыль в глаза! Хотя людям этой породы и неведомы угрызения совести, они могут походя оскорбить, но никогда не унизят так, как унизил Иветту отец.

Иветта считала, что хрупкое, нежное тело она унаследовала от матери. по отцовской линии все были погрубее, словно из дубленой кожи снаружи и с червоточинкой внутри. Впрочем, женщины по отцовской линии никогда своих мужей и детей не бросали. А хрупкая, нежная Синтия, «та пресловутая особа», ушла от настоятеля, да еще хлопнула дверью. Бросила не только его, но и малых дочерей. Простить такое девушки не могли.

После скандала с деньгами Иветта начала, хоть и смутно, ощущать, какой это дар — ее плоть, ее беззащитная, невинная плоть, которую «высоконравственные» родичи сумели осквернить. Издавна мечтали об этом. Ибо не верили в семье в самое жизнь. А «та пресловутая особа» не верила разве сто в ханжескую добродетель.

Иветта осунулась, стала еще более задумчивой и рассеянной. Настоятель возместил тете Цецилии урон, от чего у той лишь прибавилось злобы. Она исходила бессильной яростью. Как ей хотелось поведать о злодеянии племянницы на страницах приходского журнала. Как досадовала изошедшая желчью женщина, что не в силах разнести эту весть по всему белу свету. Какое себялюбие! Какое неслыханное себялюбие!

Настоятель не забыл предъявить счет дочери: сумма долга, проценты — все это вычиталось из ее невеликих карманных денег. Правда, одну гинею он внес и сам, ибо считал причастным и себя.

— Как отец провинившейся, я тоже подлежу штрафу в одну гинею, — пошутил он, — не удалось умыть руки, так хоть отмою совесть.

На деньги он не скупился. И очевидно, решил, что может поэтому с полным правом называться щедрым человеком. Хотя и деньги, и щедрость он употреблял, чтобы властвовать над дочерью.

О скандале он больше не вспоминал. Кажется, он воспринял происшествие как забавное недоразумение. Все еще тешил себя мыслью, что дочь не разгадала его.

Зато тетя Цецилия никак не могла оправиться от потрясения. Однажды вечером, когда Люсиль не было дома (ее пригласили на вечеринку), Иветта легла спать пораньше: все ее нежное, исхудавшее тело онемело и болело, как после побоев или насилия. Вдруг тихонько приоткрылась дверь, и в просвете обозначилось землисто-зеленоватое лицо тети Цецилии. Иветта от страха вздрогнула.

— Притворщица! Воровка! Жалкая корыстная гадина! — шипела тетя, исказившись лицом. — Лицемерка! Лгунья! Гадина! Алчная гадина!

В застывшем безумной зеленоватой маской лице, в неистовых словах было столько ненависти, что Иветта лишь беспомощно открыла рот — вот-вот закричит, забьется в истерике. Но тетя Цецилия исчезла так же внезапно, как и появилась, затворив за собой дверь. Иветта соскочила с постели, заперлась на ключ, потом, едва не падая от страха перед несчастной безумицей, вернулась — руки-ноги онемели, онемела и попранная гордая душа. И вдруг сквозь страх и гадливость, словно пузырек воздуха сквозь толщу воды, прорвался смешок. И впрямь — и мерзко, и смешно!

Тетина выходка будто бы и не задела Иветту. Словно кошмарный сон привиделся, только и всего. Впрочем, конечно же, задела: сковала все тело, уязвила плоть. Будто умерли разом все члены, лишь звонкой струной трепетал каждый ее нерв. По молодости своей она еще не понимала, что с ней творится.

Она лежала в постели и думала: вот бы стать цыганкой. Жила бы в таборе, спала бы в фургоне, не ведала бы, что такое дом, церковный приход, на церковь бы и не взглянула. В сердце ее крепко угнездилось отвращение к настоятельскому дому. Она ненавидела благоустроенные жилища, все эти ванные и туалеты — есть в них что-то невыразимо гадкое. Ненавидела она и отцовский дом, и все, что с ним связано. Ненавидела и жизнь в этом доме — точно в зловонной выгребной яме, хотя кругом чистота; каждый его обитатель — от бабушки до служанки — дышал тяжелым смрадом. А цыгане, хоть и не моются в ванне, живут не в таком зловонии, привольно дышат полной грудью. В отцовском доме привольно не вздохнешь. Затхлый воздух. Затхлые души.

Сердце ее возгоралось от ненависти, тело пребывало в прежнем оцепенении. Вспоминались цыганкины слова: «Есть один брюнет, не ведающий, что такое дом. Он любит тебя. А все остальные топчут душу твою. И покажется тебе, что умерла душа. Но раздует в ней искорку брюнет. И добрым пламенем она запылает вновь».

Еще во время гаданья почуяла Иветта в словах цыганки уклончивость. Но ее это не беспокоило. Все в доме настоятеля будило в ней по-детски непримиримый протест против затхлой, гнилой жизни. Ей пришлась по душе высокая, смуглая, похожая на волчицу цыганка с большими круглыми серьгами в ушах; понравилась и розовая шаль поверх черных курчавых волос, и тесный корсаж коричневого бархата, и широкая — веером — зеленая юбка. Нравились и смуглые, сильные, даже безжалостные руки. Они крепко, как волчьи лапы, упирались в нежные ладони Иветты. Очень нравилась ей цыганка. И таящаяся в глазах властность, и презрение к страху. Нравилось в ней женское начало, неприкрытое до бесстыдства, но гордое. Такую женщину не сломить! Как возненавидела бы она настоятельский дом и царящую там высокую нравственность! С бабушкой расправилась бы играючи. А папу с дядей Фредом убила бы презрением — разве это мужчины! Для нее они все равно что старый слюнявый пес Пират, черный и лохматый. Что, кроме насмешки от женщины, заслужили эти домашние твари, величающие себя мужчинами.

А сам цыган! Иветту пробрала дрожь. Ей вспомнился взгляд его больших дерзких глаз, и во взгляде — откровенная, неприкрытая страсть. Под этим дерзким, страстным взглядом она беззащитна, перед ним не устоять. Точно в жаркой плавильне, тают ее силы и воля, меняется весь облик.

Так и не призналась она никому, что два фунта из тех злополучных денег она отдала цыганке. Вот бы узнали отец с тетей! Иветта сладко потянулась в постели. Вспомнила о цыгане, — и ожило ее тело, еще крепче закалилось сердце в ненависти к отцовскому дому: бессильная ярость и отчаяние сменялись новым чувством, напоенным силой.

Вскорости Иветта рассказала сестре, как страшным привидением возникла у нее на дороге тетя Цецилия. Люсиль взъярилась:

— Как она надоела! И что ей неймется! С этими деньгами все уши прожужжали! Господи, можно подумать, что тетя сама безгрешна! Тоже мне, пташка Божья! В конце концов, решать папе, и, раз он о деньгах больше не вспоминает, нечего и тете встревать!

Но потому-то и исходила желчью тетя Цецилия, что настоятель и впрямь ни словом не обмолвился о содеянном. Более того, он вновь стал баловать и миловать беспечную, витающую в грезах Иветту. А та, и верно, никогда не замечала, что волнует ее близких. И понятное дело, была глуха к их заботам. Это-то и бесило тетю. С какой стати сопливая девчонка, появившаяся на свет от беспутной женщины, живет припеваючи; а каково ее ближним, ей наплевать!

В последнее время стала очень раздражительной Люсиль. Приехала она в настоятельский дом, и нарушилось и душе какое-то равновесие. Бедняжка Люсиль, сколько забот легло на ее плечи: обо всем-то подумать, обо всех-то порадеть. И по хозяйству похлопотать, и врача пригласить, и лекарства заказать, и служанке отдать распоряжения. Целыми днями она корпела на работе, с десяти утра до пяти вечера при электрическом освещении. А приезжала домой — и ее донимала бабушка невыно симо въедливыми, по-стариковски бестолковыми расспросами. Люсиль приходила в исступление.

Хотя о проступке Иветты больше не упоминалось, грозовые тучи в семье не рассеивались. Да и погода стояла отвратительная. Так что в выходной Люсиль осталась дома, чем только навредила себе. Настоятель уединился в кабинете. Иветта помогала сестре шить платье (опять же для нее, Иветты). Бабушка мирно дремала на кушетке.

Материал был французский — тонкий голубой бархат, — и платье, судя по всему, получилось на славу. Люсиль попросила примерить еще раз — она ворчала, что морщит под мышками.

— Подумаешь — беда! — фыркнула Иветта, вытягивая тонкие, нежные, почти детские руки, уже чуть посиневшие от холода. — И охота тебе по пустякам волноваться! И так сойдет.

— Вот как ты меня благодаришь! Знала б, не стала бы в свой выходной спину на тебя гнуть, лучше б себе что смастерила.

— А я, между прочим, и не просила! Просто ты и минуты не проживешь, чтобы не командовать. — Говорила Иветта совсем незлобиво — это раздражало больше всего. Она подняла локотки, заглянула через плечо в большое зеркало.

— Ах, ты меня не просила? А зачем же тогда все вертелась вокруг да вздыхала? Будто я тебя не знаю.

— Ты это про меня? — чуть удивленно спросила Иветта. — Когда это я около тебя вертелась да вздыхала?

— Тебе лучше знать.

— Откуда? Откуда мне лучше знать? Так все-таки когда? — Иветта умела задавать вопросы мягко и будто невзначай — как это раздражало!

— Стой спокойно и помалкивай, а то я больше к этому платью не прикоснусь. — В голосе Люсиль уже слышалась ярость.

— До чего ж ты любишь поворчать. А тебе и слова не скажи! — заметила Иветта, крутясь перед зеркалом.

— Ну, вот что! Хватит! — Люсиль обдала сестру испепеляющим взглядом. Глаза у нее неистово горели. — Сейчас же замолчи! С какой стати мы должны терпеть твой ужасный характер и во всем тебе потакать?

— Ничего ужасного в своем характере не замечала, — сказала Иветта, осторожно стянула с себя недошитое платье и надела прежнее.

На лице ее обозначилась упрямая гримаса. Иветта подсела к столу и, хотя уже собирались сумерки, принялась шить самостоятельно. Вскоре по всей комнате валялись обрезки бархата, ножницы тоже оказались на полу, содержимое корзинки с рукоделием — на столе, а на пианино весьма ненадежно примостилось еще одно зеркало.

Бабушка дремала, свесив голову, на большой мягкой кушетке. Пробудилась, поправила чепец.

— Даже подремать спокойно не дадут, — вздохнула она, пригладила редкие седые прядки. Видно, кое-какие звуки достигли и ее тугих ушей.

Вошла тетя Цецилия, достала из сумочки шоколадную конфету.

— В жизни такого беспорядка не видывала! Иветта, убери-ка мусор.

— Сейчас, — кивнула та, — сию минуту.

— Значит, не дождаться вовек, — хмыкнула тетя, резко нагнулась, подобрала ножницы.

Наступило короткое затишье. Люсиль, сидя за книгой, обхватила голову руками и зарылась пальцами в волосы.

— Убери же наконец мусор, — вновь завела тетя Цецилия.

— Будем к чаю стол накрывать — уберу, — ответила Иветта. Она поднялась, натянула через голову платье, широко взмахнула длинными голыми руками — рукава она еще не пришила — и встала меж двух зеркал.

Она неловко повернулась, зеркало, едва державшееся на пианино, звякнув, упало на пол. К счастью, оно не разбилось, но все испуганно вздохнули.

— Зеркало разбила! — завопила тетя Цецилия.

— Зеркало? Какое зеркало? Кто разбил? — прокаркала бабушка.

— Ничего я не разбивала, — невозмутимо откликнулась Иветта, — цело зеркало.

Люсиль оторвалась от книги:

— Больше туда не ставь.

Иветта лишь раздраженно пожала плечами — стоило столько шума из-за пустяка поднимать? — и принялась пристраивать зеркало в другом месте, но тщетно.

— Топились бы камины у нас в комнатах, не стали бы все сюда набиваться. Только шить мешаете, — зло пробормотала она.

— А что это за зеркало ты все переставляешь? — заинтересовалась бабушка.

— Не бойтесь, не ваше. Оно еще из прежнего дома, — огрызнулась Иветта.

— Откуда б ни было, а разобьется, боюсь, у нас, — заметила бабушка.

В семье неприязненно относились к вещам, оставшимся после «той пресловутой особы». Ее мебель, к примеру, поставили на кухне и в комнате прислуги.

— Все это пустые предрассудки, я в них не верю, — бросила Иветта.

— Еще бы! — хмыкнула бабушка. — Если человек за свои поступки не отвечает, ему обычно наплевать на все, что происходит вокруг.

— Да в конце концов, это мое собственное зеркало, не беда, если и разобьется.

— Нет уж, в этом доме зеркала пусть не бьются, — продолжала бабушка, — кому бы они ни принадлежали сегодня или некогда. Цецилия, голубушка, у меня не сполз чепец?

Тетя подошла, поправила ей чепец, усадила поудобнее. Иветта нарочито громко стала выводить какую-то несуразную мелодию.

— Может, ты все-таки уберешь мусор? — напомнила тетя.

— Ну и жизнь! — взвилась Иветта. — С ума сойти! Каждый только и знает, что пилит по пустякам.

— Кто это «каждый», позволь спросить? — грозно надвинулась тетя Цецилия.

Не иначе быть еще одному скандалу! Люсиль метнула на тетю недобрый взгляд. В обеих девушках взыграла кровь «той пресловутой особы».

— И вы еще спрашиваете! Да каждый, каждый в этом жутком доме! Вы меня прекрасно поняли! — вне себя, выкрикнула Иветта.

— По крайней мере наши-то предки — люди приличные, — язвительно вставила бабушка.

Стало тихо, как перед грозовым раскатом. Люсиль вскочила с кресла, глаза ее метали яростные искры.

— Замолчите сейчас же! — крикнула она прямо в неподвижно-величавое лицо престарелой матроны.

Старуха задышала часто и тяжело — бог весть какие чувства обуревали ее. Итак, гром грянул, и воцарилось Леденящее кровь затишье.

Тетя Цецилия, лиловая от злобы, вихрем налетела на Люсиль.

— Прочь! Марш к себе в комнату! — прохрипела она. — Живо! — И принялась выталкивать ее за дверь.

Люсиль была бледна, лишь глаза горели неистовым пламенем. Люсиль не сопротивлялась тете. А та все орала:

— И не смей выходить, пока не попросишь прощения! Пока Матушка тебя не простит!

— Не стану я просить прощения! — уже из коридора донесся звонкий голос Люсиль. Тетя же теснила ее дальше, к лестнице, потом наверх, до самых дверей ее комнаты.

А Иветта каланчой застыла посреди гостиной. Лицо ее выражало оскорбленное самолюбие, а душу сковала столь непривычная оторопь. Так и стояла она в недошитом платье без рукавов. Даже ее ужаснула Люсиль, посягнувшая на величие старости. Хотя сама Иветта полнилась холодным гневом: как не стыдно бабушке попрекать их кровными узами!

— Разве я сказала что обидное? — удивилась старуха.

— А то нет! — холодно бросила Иветта.

— И не думала! Я сказала лишь, что, хоть мы и верим в приметы, мы люди приличные.

Иветта не поверила своим ушам. Не ослышалась ли? Возможно ли такое? Возможно ли, чтобы убеленная сединами бабушка так беззастенчиво лгала?!

Впрочем, Иветта знала ответ наверное: да, бабушка самым бесстыдным образом солгала. Но едва произнесла эти слова, как сама же им и поверила!

В гостиную вошел настоятель, и перепалка прервалась.

— Что стряслось? — нарочито весело, пряча настороженность, спросил он.

— Да так, ничего особенного, — небрежно протянула Иветта, — просто Люсиль попросила бабушку замолчать, а тетя Цецилия ее выпроводила и велела из своей комнаты не выходить. — И прибавила по-французски: — Дело выеденного яйца не стоит. Хотя, конечно, Люсиль слегка погорячилась.

Старуха не расслышала всего, что сказала Иветта, однако вступила в разговор.

— Люсиль не мешало бы поучиться владеть собой, — заметила она. — Она уронила зеркало, ну и я, конечно, испугалась. Так и сказала. А Иветта завела что-то про приметы в нашем ужасном доме. Я и говорю, дескать, пусть мы верим в приметы, но все-таки люди приличные. Тут на меня Люсиль как напустится! Как заорет: «Замолчите сейчас же!» Просто стыд и срам, до чего теперешняя молодежь себя распускает, нервам волю дает.

В комнату вошла тетя Цецилия. Поначалу даже она опешила от матушкиных слов. Потом, видно, убедила себя, что все именно так и было.

— Я запретила Люсиль выходить из комнаты, пока не извинится перед Матушкой, — сказала она настоятелю.

— Долго ждать придется, — спокойно и надменно произнесла Иветта, скрестив голые руки.

— Не нужны мне никакие извинения, — промолвила старуха, — она просто дала волю нервам. Если уж у них сейчас нервы сдают, что же дальше-то будет! Ей бы успокоительное принимать. Цецилия, голубушка, Артур, наверное, заждался чая.

Иветта собрала в охапку свое шитье и пошла к себе наверх, снова что-то бессвязно и громко напевая. Внутри у нее все дрожало.

— Обновка к празднику? — игриво спросил отец.

— Обновка к празднику, — эхом, но без тени улыбки отозвалась она. Перекинула платье через руку и стала медленно подниматься наверх. Хотелось утешить Люсиль, а заодно спросить, как теперь сидит на ней голубое платье.

У подножия лестницы она задержалась и по привычке поглядела в окно на дорогу и мост. Как героиня Теннисона — в «Леди из Шалота», — она все время ждала, что появится некто на берегу реки, весело напевая «тра-ля-ля» или что-нибудь не менее содержательное.


Загрузка...