Ирмгард КОЙН ДЕВОЧКА, С КОТОРОЙ ДЕТЯМ НЕ РАЗРЕШАЛИ ВОДИТЬСЯ

МОЕ ПЕРВОЕ ЗАВЕЩАНИЕ



Мои родители всегда на стороне учительниц, и потому я сразу же после школы пошла к господину Клейнерцу, который живет напротив нас, и все ему рассказала.

Господин Клейнерц очень старый, ему по крайней мере сорок лет. Жены у господина Клейнерца сейчас нет, она ушла от него. Мама говорит, что этого он уж никак не заслужил, тем более что жена наделала напоследок долгов на его имя.

Мне разрешается ходить в его сад. Там из гнезд иногда выпадают птенчики. Мы их растим и ухаживаем за ними, но они почти всегда умирают от ушибов и еще потому, что скучают без родителей. Они пищат до тех пор, пока не умрут. Ужасно жалко этих маленьких птичек! Недавно нам удалось выходить дрозда.

Я всегда советуюсь с господином Клейнерцем. Папа тоже часто спрашивает его о налогах. Господин Клейнерц не раз говорил мне: «Человек должен быть добрым, но все же не должен допускать, чтобы его оставляли в дураках». Я ему все рассказала про фрейлейн Шервельбейн, и в субботу, когда будут похороны, он пригласит к себе моих родителей и тетю Милли тоже, чтобы они не могли пойти на Мелатенское кладбище смотреть похороны и не увидели, что из всей школы не участвую в них одна я.

Я сама не знаю, как и почему все это случилось. В тот день я не успела на трамвай, да и вообще я всегда опаздываю в школу. Еще в коридоре я удивилась, услышав в классе шум, потому что было уже десять минут девятого. — В классе еще не было учительницы, и я тоже немножечко пошумела, но совсем чуточку. Я бросила противной Траутхен Мейзер несколько репейников в волосы. Мне всегда приходится носить с собой репейники, потому что эта Траутхен все время ябедничает на меня. Ей не разрешают водиться со мной из-за того, что мы с ее матерью непримиримые враги.

Моя подруга Элли Пукбаум громко смеялась, а Траутхен визжала, и в это время вошла фрейлейн Кноль, наша классная руководительница. Все стихли, волосы у Траутхен были полны репейников, а глаза у фрейлейн Кноль были красные. Я так испугалась, будто меня проткнули насквозь ножом, а потом меня бросило в жар, и мне стало как-то не по себе оттого, что фрейлейн Кноль вдруг заплакала. Не могу смотреть, когда взрослые плачут: это значит, что происходит что-то ужасное, потому, что обычно они почти никогда не плачут.

Нос у фрейлейн Кноль покраснел и распух, и голос тоже: «Дети, произошло огромное несчастье — наша любимая директриса, наша всеми бесконечно уважаемая фрейлейн Шервельбейн скончалась». И она шмыгнула носом, чего мне никогда не разрешают делать за столом. Сначала все затихли. А потом некоторые дети уронили руки на парты, опустили головы и заревели во весь голос. У Траутхен, сидевшей передо мной, тряслись плечи, и репейники в ее волосах тоже дрожали.

«Дети, бедные дети, — сказала фрейлейн Кноль, — не надо так отчаиваться», — и всхлипнула. Это было ужасно. Мне тоже захотелось что-нибудь сделать. Я подняла руку и спросила: «А отчего, собственно, она умерла?» Я часто слышала, что в таких случаях спрашивают именно так. Честное слово, я не хотела сказать ничего дурного. Но фрейлейн Кноль сейчас же заявила, что я черствый ребенок, раз я не плачу, и что мне лучше было бы подумать о том, что я больше никогда в жизни не увижу фрейлейн Шервельбейн. «Дети, вы чувствуете сейчас величие смерти, никогда больше вы не увидите фрейлейн Шервельбейн». Тогда некоторые дети опять громко, на весь класс, зарыдали. Руки мои покрылись гусиной кожей, и я смогла только тихо сказать: «Но ведь я ее вообще никогда не видела». И это действительно правда. Потому что мы только еще переходим в третий класс, а фрейлейн Шервельбейн была ужасно старая и очень долго болела, поэтому мы знаем только ее заместительницу — фрейлейн Шней. Из нас одна Элли видела фрейлейн Шервельбейн и рассказывала, будто та шла, опираясь на палку. У нее были стеклянные глаза, и она трясла головой.

Я вспомнила про нашу белку, которая тоже умерла. Она была такая же красивая, как чудесный зверь в моей книжке с цветными картинками. Она была веселая и занималась гимнастикой у меня на голове, но однажды утром вдруг умерла, потому что съела чернильный карандаш с папиного письменного стола. После этого я тоже ходила как неживая. А квартира наша совсем переменилась, все вокруг казалось мне плохим.

Подумала я и о Лаппес Марьен, которая собирает тряпье: она тоже ужасно старая и трясет головой. Вспомнила и о том, что мы ее всегда защищаем, с тех пор как Хенсхен Лаке основал шайку неистовых бандитов. Когда я подумала о своей белке и о том, что Лаппес Марьен тоже, может быть, скоро умрет, я чуть-чуть не заплакала, но в этот момент фрейлейн Кноль крикнула: «Стыдись, дитя мое!» Мне велено было стыдиться и осознать свой проступок. И тут же она спросила: «Ну что, теперь тебе стыдно? Тебе грустно?»

Все дети перестали рыдать. Они смотрели на меня и тяжело дышали. Я обещала маме никогда больше не допускать, чтобы в меня вселялся злой бес. Но когда все они так противно уставились на меня, этот бес все же вселился, и мне показалось, что так и должно быть. Я стала топать ногами и кричать: «Мне вовсе не стыдно, вовсе не грустно, вовсе не стыдно!»



Всем детям разрешили в субботу организованно пойти на похороны. Им велели надеть белые платья с черными бантами, в руки им дадут букеты белых роз. Одной только мне запрещено идти с ними, потому что я кощунствовала перед лицом смерти.

На перемене дети не разговаривали со мной. Они очень важничали и вели себя так, будто сами умерли. Я ходила совсем одна и делала вид, что мне это безразлично, я словно превратилась в ледышку. Сначала я хотела пойти во двор, чтобы там наступать на ноги Траутхен Мейзер и Минхен Ленц. Но во мне больше не было злого беса. И ноги у меня устали, и мне не хотелось уже ни на кого наступать.

Я подумала о том, что Элли и многие другие дети тоже не плакали и что теперь они подойдут ко мне и будут разговаривать со мной. Но они не подошли, а когда я на них смотрела, у них был такой вид, как у незнакомых взрослых. Мне захотелось умереть. Но я не подала виду и начала есть бутерброд, не заметив, с чем он. Я совсем забыла, что собиралась выменять у Зельмы Ингель хлеб с ливерной колбасой на мятные лепешки.

Мне вдруг стало плохо до тошноты, и я поднялась в коридор, чтобы никто не видел, что мне так плохо. Мне пришлось прокрасться туда тайком, потому что на переменках детям запрещается находиться где-нибудь в другом месте, — кроме школьного двора. Если ни с кем не хочешь иметь дела, то даже и спрятаться негде.

В одном из темных углов коридора стояла фрейлейн Кноль с нашей учительницей физкультуры фрейлейн Тайгерн. Фрейлейн Кноль говорила, что теперь, когда старая Шервельбейн умерла, ее, заслуженную учительницу, могут уволить с работы, что прежде ее держала на работе фрейлейн Шервельбейн, а ведь ей, фрейлейн Кноль, надо кормить свою мать, и она не знает, что с ней теперь будет. Она всхлипнула, чему я очень обрадовалась. А фрейлейн Тайгерн сказала, что, в конце концов, в таком старческом возрасте и с такими болезнями, как у Шервельбейн, лучше всего умереть, и все же хорошо, что теперь в школе повеет свежим ветром.

Когда я рассказала дома, что фрейлейн Шервельбейн умерла, мама тут же спросила: «Ах, отчего же это она умерла?» Такой же вопрос задала мне и тетя Милли. Взрослым все всегда разрешается, а детям ничего. Я хотела им сказать, что мне запрещено идти на похороны, но тут тетя Милли заговорила о пяти больших банках из-под маринада, которые они сегодня утром нашли у меня за этажеркой. Я съела тыкву только из одной банки, потому что она была мне нужна, а остальные банки все равно были пустые. Я положила в них разных гусениц, которые потом окуклились. У меня жили замечательные пушистые звери: гусеницы-львинки желтого и красного цвета, похожие на маленькие щетки, и коричневые гусеницы-медведки, и гладкие шелкопряды, и замечательные ночные бабочки, зеленые-презеленые, с яркими красными крапинками. Я только и делала, что искала гусениц и почти ничем другим не могла заниматься. А так как эти гусеницы между собой дрались, то для каждой мне понадобилась отдельная банка. Это понятно каждому человеку, только не тете Милли. Ведь гусеницы уже окуклились, скоро у меня были бы бабочки. Я хотела выпустить их на волю в Королевском лесу. У меня в банках были уже настоящие коконы, но дома подумали, что это просто грязь, и все выбросили, а меня ругали. Я так расстроилась из-за коконов, что все мне стало безразлично, и я решила, что никогда больше не скажу никому ни слова и буду жить совсем одна.

В субботу утром все ученики собрались в спортивном зале. Мне пришлось сидеть одной в углу, а все остальные дети построились парами и репетировали, как они пойдут на похороны. Мои родители тоже пойдут на кладбище, хотя господин Клейнерц нарочно пригласил их в гости, чтобы помешать этому. Если сказать им, что из всех детей на похороны не разрешили идти мне одной, мама станет плакать и потеряет всякую веру в меня.

В каждой шеренге должно было идти по четыре ученика. Но в хвосте оказалось трое лишних. Тогда фрейлейн Кноль подошла ко мне и, хитро улыбаясь, сказала, что готова меня простить, если я искренне раскаиваюсь и в присутствии детей дам обещание исправиться. И еще она сказала, что тогда мне разрешат пойти вместе со всеми и Траутхен Мейзер даст мне руку. Но я ни за что по своей воле не подала бы руки такой противной девочке, как Траутхен, чтобы несколько часов подряд шагать с ней рядом. К тому же Траутхен Мейзер вовсе и не собиралась давать мне руку, а две другие девочки из последней шеренги, где не хватало четвертого человека, и вовсе испугались, что им придется идти рядом со мной. А фрейлейн Кноль хотела простить меня только потому, что в шеренге не хватало одного ребенка. Ей вовсе не хотелось быть по-настоящему доброй, никто не хотел быть со мной добрым. Тогда я вспомнила совет господина Клейнерца и сказала фрейлейн Кноль, что не желаю оставаться в дураках и теперь сама не хочу идти вместе со всеми.

Я ушла из дому в белом платье с черным бантом. Тетя Милли сказала: «У ребенка прямо-таки трогательный вид». Я притворилась, будто иду в школу для участия в похоронном шествии, а сама стала бегать взад и вперед по бульвару и ужасно замерзла. Издали мне было видно, как мои родители стояли у Мелатенского кладбища, ожидая процессию. Народу было много. Я стала медленно подкрадываться к ним. Подошла процессия. Лошади были совсем черные, а музыка звучала медленно и грустно; воздух был похож на траурную вуаль, и все мужчины сняли шляпы. У меня от волнения забилось сердце. Я все ближе подходила к родителям и к тете Милли. У всех детей в руках были белые розы. Многие женщины плакали, и я слышала, как тетя Милли всхлипнула и сказала: «До чего же трогательно! Какие замечательные похороны!»— и встала на цыпочки. На свадьбах она делает точно так же.

Моя мама все время только и повторяла: «Но где же наш ребенок?» Под мышкой она держала мое пальто. Она искала меня глазами и ничем другим не интересовалась. Она хотела найти меня и дать мне пальто, чтобы я не замерзла и не простудилась. Тут я не выдержала, расплакалась и окликнула ее. Она очень испугалась. Я рассказала ей все, рассказала, что я кощунствовала перед лицом смерти, и обещала исправиться.

Вечером пришел господин Клейнерц и принес мне большую грушу. Но я ее не съела, а подарила маме, а она разделила ее пополам: половину мне, половину себе. Мне пришлось дать кусочек тете Милли, но я сделала это только для мамы — ведь тетя Милли сказала, что я опозорила всю семью. Мама погладила меня по голове. Это меня немного удивило, так как обычно она, к сожалению, всегда заодно с учительницами и вместе с ними нападает на меня.

А потом я составила завещание на тот случай, если умру. Господин Клейнерц помогал мне. Новые коконы, которые я выведу, я завещаю своей матери и категорически запрещаю фрейлейн Кноль, Траутхен Мейзер и Минхен Ленц присутствовать на моих похоронах.

Загрузка...