Из-за лошадиного навоза Летте Миттерданк не разрешают водиться со мной, а я чуть не разорила своего отца. Папе приходится заниматься торговыми делами, он ведь коммерсант. Господин Миттерданк очень богатый. Мы тоже богатые, только не очень.
Миттерданки приехали в Кёльн специально из-за нашей фабрики. Они вложили в нее свои деньги.
Тетя Милли говорит, что мой отец от забот не смыкает глаз по ночам. Но она не может знать этого, потому что не видит его ночью. Правда, мама говорит то же самое, и она просит меня прилично вести себя, когда к нам приедут Миттерданки. У моего папы лицо иногда совсем серое, а глаза — словно их покрыли паутиной пауки-крестовики. Я склеила ему из самой лучшей глянцевой бумаги огненно-красный бумажник и нарисовала на нем маленьких свинок. Они должны принести папе счастье, чтобы он снова стал веселым и довольным. Но он начнет им пользоваться только тогда, когда у нас будет больше денег.
Когда мы сидим за столом и раздается звонок, все вздрагивают — это значит, что пришел господин Хорншу. У него лысая, похожая на яйцо голова и много длинных желтых бумажек. Он очень вежливый, все время пожимает плечами и выражает свое сожаление, а потом наклеивает эти бумажки на нашу мебель. Элиза говорит, что ей все это знакомо, что в наши дни это не позор и что виной всему большие налоги. Элиза знает обо всем от своего полицейского.
Может быть, потом заберут нашу мебель, все, кроме кроватей. Я буду рада, если унесут большой буфет, — тогда можно будет запускать в комнате волчок. А если увезут пианино, мне больше не нужно будет разучивать идиотские этюды, которые я ненавижу.
Людей не забирают, только мебель, а это не так уж страшно. Мама тоже говорила тете Милли, что для нее это неважно, она может жить и в более скромных условиях, — самое главное, чтобы все были здоровы и никогда не расставались.
Тетя Милли заявила, что она больше не выйдет на улицу, потому что люди уже показывают на нее пальцами. Но это неправда. Только Отхен Вебер иногда показывает ей длинный нос, я плачу ему за это по три пфеннига. Но так как теперь мы должны экономить, он стал делать это бесплатно.
Я уже придумала, как мы станем жить, когда у нас не будет ни стола, ни стульев. Я разожгу тогда в саду костер, и мы все усядемся вокруг него на землю; мама может подложить себе подушку. Мы закурим «трубку мира» и будем есть молча, как благородные могикане. Так как я знаю все лучше всех, я буду начальником, если папа разрешит. Все будет просто замечательно, и Хенсхен Лаке говорит, что он мне завидует.
Но теперь приехали Миттерданки, и нашу мебель, может быть, не заберут. Дома все ужасно волновались и непрерывно говорили о Миттерданках. Они хотят построить дом у нас в предместье, около городского парка, там, где стоит старая помещичья усадьба и начинаются поля. Там же находятся и старые укрепления, но ходить около них строго воспрещается, потому что это опасно для жизни. Я вместе с Хенсхеном Лаксом и Отхеном Вебером однажды поймала в этих укреплениях маленькую сову. Она долбила мне клювом палец до тех пор, пока не показалась кровь. Господин Клейнерц, наш сосед, подарил ее зоологическому саду, а мне купил большой кулек подушечек с ореховой начинкой. Но лучше бы мне оставили сову. Я откормила бы ее до огромных размеров, а ночью, когда у сов горят глаза, пустила бы ее в комнату к тете Милли. Тогда тетя подумала бы, что к ней в кровать летит черт, и уехала бы от нас.
Теперь Миттерданки будут строить дом рядом с укреплениями. За день до приезда Миттерданков тетя Милли и мама ездили со мной в город и купили мне в магазине у Петерса вышитое голубое платье, белые ботинки и белую батистовую шляпу, хотя обычно они говорят, что для меня и самого плохого платья жалко, так как я все равно разорву его.
Почти все дети в моем классе одеты намного лучше меня, но мне это безразлично. Больше всего я люблю свою матросскую блузу с резинкой на животе, потому что в нее я могу сунуть все, что мне попадется под руку: яблоки, банки, книги и вообще все. Иногда я становлюсь пузатой, как автобус.
Тетя Милли щеткой пригладила мне волосы и одела меня, а мама похлопала по щекам, чтобы я порозовела и чтобы у меня был цветущий вид. Потом мы на машине поехали в гостиницу, потому что Миттерданки пригласили нас на обед. Какой-то человек, похожий на капитана, прокрутил нас через дверь. Дверь эта вертелась, как волчок. Всюду, как во дворце, были разостланы длинные красные ковры. Я видела немало дворцов. Летом, во время каникул, мы осматривали некоторые из них. Но эта гостиница — и дворец и ресторан в одно и то же время. Я и рестораны знаю, потому что иногда по воскресеньям моей маме не хочется готовить обед; но мы ходим в обыкновенные рестораны, а это к тому же еще и дворец.
Мама вела меня за руку. Все стены в гостинице были похожи на пресс-папье; у моего отца тоже есть такое, мраморное. На маме была надета красивая розовая шелковая кофточка, которую папа подарил ей в день рождения. Мама тогда сказала: «Виктор, ты меня балуешь, как принцессу». У матери Траутхен нет такой красивой кофточки, но моя мама ведь гораздо красивее, чем фрау Мейзер.
Мы шли по коврам все дальше и дальше, и, хотя это была не улица, в стенах были устроены настоящие витрины с серебряными туфлями, золотыми цепочками и бриллиантовыми брошками. Отец был спокоен, он не разговаривал с нами и казался длинным, бледным и черным. Я боялась называть его папой. Он был почти таким же строгим и важным, как официант из ресторана «Гильдехоф», когда тот приносит маме и тете Милли омлет с грибами и при этом говорит «позвольте». Я так волновалась, что мама на всякий случай еще раз сводила меня в уборную. Там лежали коробочки и серебряные гребенки и повсюду стояли зеркала, а пол был такой, что на нем можно было кататься, но на это у меня не хватило времени.
Потом мы сидели за столом. Все вокруг казалось мягким — стены, свет, ковры, шаги официантов и посетителей. Толстобрюхие мужчины покоились в креслах и ни на кого не обращали внимания. Было очень тихо. Выделялась только наша блестящая белая скатерть да раздавался стук тарелок и шуршали салфетки, в которые официанты заворачивали бутылки с вином.
«Позвольте мне составить меню», — сказал господин Миттерданк моей маме и тете Милли, и они позволили. Мне пришлось несколько раз сделать реверанс. Меня посадили рядом с дочкой Миттерданков. Ее зовут Леттой, и она переходит в третий класс, а я уже учусь в третьем классе. У этой девочки бледное лицо с огромным подбородком, и одета она в клетчатое шелковое платье. Взрослые сказали, чтобы мы подружились, но это было невозможно, потому что Летта все время молчала. Я уже решила, что она немая, но вдруг она сказала своей матери: «Ма-а-ма, я хочу сыра бри, сыра бриии».
Потом взрослым подали какое-то блюдо. Я даже не поверила своим глазам — это были улитки. Настоящие улитки в своих собственных домиках. Не те хорошенькие улитки с блестящими, похожими на завиток ракушками, которые ползают по иве у нас в саду, а большие, светло-коричневые, — я их видела на Рейне, там они висят на виноградных лозах. И тут произошло что-то ужасное. Круглый, как шар, господин Миттерданк взял своими розовыми, похожими на подушки пальцами серебряную вилочку и стал ею вытаскивать улиток из их домиков. Фрау Миттерданк сделала то же самое, и мой отец тоже. Тетя Милли и мама посмотрели, как они это делают, и начали подражать им.
Но этого же нельзя делать, это же недопустимо! Мы с мамой и наступать боялись на маленькие улиткины домики.
Мама всегда говорила, что к таким нежным и пугливым зверькам нужно относиться очень бережно. Когда мы вместе с ней сидели в саду, мне разрешалось иногда поставить улиткин домик на зеленый, только что сорванный лист, и мы обе принимались петь, чтобы выманить улитку из домика:
Улиточка, выходи,
Свои рожки протяни,
Покажи их поскорей
И порадуй нас, детей.
Петь надо было очень тихо и без конца повторять песенку. Тогда улитка выходила из домика и доверчиво ползла по листку. Трогать ее ни в коем случае нельзя было. А здесь в ресторане улиток выковыривали из домиков!
«А если бы с вами так сделали!» — крикнула я господину Миттерданку и чуть не заплакала. Но никто не обратил на меня внимания, все продолжали класть улиток в рот и глотать их, и мама тоже. Тогда я стала еще громче кричать, чтобы она спела улиткам песенку и, после того как они выползут, оставила бы их в живых.
Но взрослые ведь такие хитрые и гадкие. Они всегда говорят детям и животным: «Пойди сюда, пойди, пойди — я тебе ничего плохого не сделаю», — а если ты по глупости подойдешь, они тебе обязательно что-нибудь сделают.
Когда я запела улиткину песенку, мама как раз взяла в рот первую улитку; она сразу побагровела, поднесла платок ко рту и бросилась в уборную. Но если она и выплюнет улитку в уборную, ожить такое животное все равно уже не сможет.
Все смотрели на меня с ненавистью, в особенности отец. По его лицу было видно, что он с удовольствием ударил бы меня или заорал, поэтому мне захотелось уйти. Кроме того, я собиралась поставить мировой рекорд по сбору навоза для Швейневальдовского огорода. Мы уже обо всем договорились. Швейневальд — ночной сторож; днем он либо спит, либо пьет пиво в своей беседке, и тогда он в хорошем настроении. Хенсхен Лаке, Отхен Вебер и я часто ходим с Швейневальдовскими детьми к нему на огород, иногда он нам дает выпить глоток пива. Оно не такое вкусное, как вода с малиновым сиропом, но зато мы пьем прямо из бутылки, как рабочие, которые строят дома и дороги.
К Швейневальду как-то пристала собака со злющими глазами. Она похожа на черный взъерошенный ком, лает как сумасшедшая и кусается. Все ее боятся. Господин Швейневальд окрестил ее Марией: так зовут его жену, которую он хотел позлить, потому что никогда не может переспорить ее. Все боятся этой собаки, но своего хозяина она не кусает, только чужих, Каждому из нас хотелось стать хозяином собаки. Уж я-то знаю, кого бы она у меня кусала. Господин Швейневальд сказал, что это животное редкого темперамента и что тот, кто поставит рекорд по сбору навоза, получит в награду пылкую и кусачую Марию. Мы и раньше часто собирали на улицах лошадиный навоз для удобрения Швейневальдовского огорода, А теперь каждому из нас дадут большое ведро, и тот, кто три раза наполнит его доверху, получит приз.
В три часа дня мы должны были стартовать в Швейневальдовском огороде, поэтому я не могла дольше оставаться в ресторане. Я во что бы то ни стало должна была уйти, чтобы занять первое место и получить приз — пылкую Марию. К тому же мне не хотелось больше оставаться со взрослыми, которые едят улиток. Господин Миттерданк съел двенадцать штук, и фрау Миттерданк столько же. Они настоящие свиньи. Хенсхен Лаке не зря говорит, что детям нужно дать право запрещать своим родителям дружить с подобными людьми. Ведь родители запрещают нам водиться с плохими детьми, а сами заводят, честное слово, куда худшие знакомства. Мы играем только с теми детьми, которые не ябедничают, а ябед мы колотим, если они хотят примазаться к нам.
Взрослым всегда нужно ужасно много денег. Ребенку, правда, иногда тоже нужны деньги — на качели, на карусели и конфеты, — но нам почти никогда их не дают, и все же мы играем и получаем от игры удовольствие. Если же взрослым надо хоть чуточку повеселиться, то это обязательно стоит много денег. Если они вечером выпьют вина и покурят, то это обходится им очень дорого; для того чтобы пригласить гостей на чашку кофе, нужно затратить немало денег, а в ресторанах тоже приходится много платить.
Жена профессора Лакса недавно сказала моей маме: «Мы теперь ничего не можем себе позволить, даже самых маленьких удовольствий, — все это для нас слишком дорого». Вот из-за денег им и приходится все время заводить знакомства со скучными людьми. Хенсхен Лаке говорит, что иногда ему просто жалко становится взрослых. Может быть, и мы потом станем такими?
Я вовсе не хочу, чтобы эта фрау Миттерданк стала подругой моей мамы, потому что она все равно не любит маму и вообще никого не любит. Она очень худая, волосы у нее рыжие, как у лисы, лицо острое, а нос огромный, совсем как ручка у рубанка. У нее тонкие накрашенные губы и бесцветные глаза, слишком маленькие и слишком безжизненные, чтобы замечать людей.
И хотя Миттерданки кормили нас обедом в гостинице, они нас наверняка не любят. Мама и тетя Милли все время обращались к фрау Миттерданк и рассказывали ей о спектаклях, которые пойдут в Кёльне, и об очень удобной стиральной машине, и о том, что все мужчины похожи друг на друга, и что Леттхен сможет ходить вместе со мной в школу, а летом играть со мной в нашем саду, тогда она наверное порозовеет и загорит. Фрау Миттерданк едва шевелила губами и устало смотрела по сторонам. Господин Миттерданк говорил с моим отцом каким-то хриплым и тусклым голосом.
Я не выдержала и заявила, что мне нужно идти на урок рукоделия. Все были рады избавиться от меня.
Прежде всего я сбегала к фонтану гномов. Я очень люблю его. Когда я смотрю на этот фонтан, я вспоминаю сказку: «Жил-был портной, у него была любопытная жена». Эта глупая женщина все напортила и спугнула гномов. После того как гномы тайком сделали всю работу за портного, она насыпала на землю горох, гномы поскользнулись и упали, и с тех пор никто никогда их больше не видел. Эта женщина напоминает мне фрау Миттерданк. Я часто мечтаю о том, чтобы ночью пришли гномы и сделали за меня все уроки и задание по рукоделию. Я ненавижу рукоделие. К рождеству я должна вышивать салфетки для всей семьи, чтобы доказать свою любовь, но я никогда ничего не успеваю, и все на меня немножко обижаются. Лучше бы я прочла им наизусть двадцать стихотворений или собрала коллекцию разных животных и тайком, подвергаясь опасности, принесла из городского парка еловые ветки и даже целые рождественские елки.
А вот покупать цветные нитки для вышивания я люблю. Они такие шелковистые и яркие, что от них становится весело. Но стоит мне начать вышивать, хорошее настроение сразу же исчезает.
Я влезла в трамвай, который идет к нам на окраину, и уселась с таким видом, как будто бы уже заплатила и у меня давным-давно есть билет. Кондуктор ничего не заметил, а деньги, сбереженные на билете, мне очень пригодятся.
Я ехала по узким и серым городским улицам, мимо витрин с пестрыми платьями и блузками. Бедной моей маме в праздничные дни всегда дарят платья и никогда не дарят игрушек. Они ей больше не нужны. Мне иногда кажется, что у взрослых нет никаких радостей в жизни. Когда я буду взрослой, я тоже не буду радоваться игрушкам, и мне не захочется ни роликов, ни волчков, ни обручей, ни кукол и вообще ничего. Как же я тогда буду жить, если ничего меня не будет радовать? Иногда мне хочется плакать из-за того, что я стану взрослой, а иногда мне хочется как можно скорее вырасти. Но когда я подумаю, что тогда я буду получать на рождество одни только полезные подарки, вроде платьев, носовых платков и туалетного мыла, мне становится совсем грустно.
Кондуктор дает звонок, чтобы отправить вагон. Я смотрю в окно. Скоро пасха: в магазинах выставлены крашеные яйца, маленькие зайчата и большие зайцы с шелковыми бантами. У меня дома тринадцать кукол всех размеров и девятнадцать тряпичных зверей. Я их всех сохраню и буду любить всю жизнь.
В трамвай входят англичане — у нас ведь стоят оккупационные войска. У англичан есть апельсины и консервы. Все они говорят по-английски, как будто это им ничего не стоит. Мы, дети, тоже уже знаем английский язык. Я даже знаю три запрещенных ругательства и две песни.
От англичан пахнет военной формой, сигаретами и лошадьми. В толпе я сейчас же по запаху узнаю англичанина, мне даже не надо смотреть в его сторону. Англичане больше не враги, у нас ведь теперь мир, и масло, и мясо, и пасхальные яйца из марципана, и зайцы из шоколада. Шоколадных зайцев жалеть не надо, иначе только запачкаешься и наживешь неприятности. В прошлое воскресенье дядя Хальмдах подарил мне шоколадного зайца. Он был такой хорошенький, совсем как живой зверек с весело поднятыми ушками. Мне жалко было откусывать ему голову, или ноги, или даже хвост, ведь это был добрый маленький зверек. Я все время носила его с собой и потом вымазалась как поросенок, потому что весь шоколад растаял. Я облизала руки и свою матросскую блузу, но мне было совсем не вкусно. Я думала о скандале, который меня ожидает, и о растаявшем пасхальном зайце. Надо было сразу же откусить ему голову, раз он другого обращения не переносит. Мне куда больше нравится шоколад в форме плиток или яиц. Шоколад вовсе не должен быть тем, что я люблю. Шоколад должен быть чем-то таким, что мне хочется съесть, и только. Взрослые едят улиток, они все едят, а детям рассказывают, что улиткам надо петь песни, а зайцев надо любить. Лучше бы они ели злых толстых мужчин, которых никто терпеть не может и в которых нет ничего приятного. Ведь в них гораздо больше мяса.
Верить вообще никому нельзя. Наша учительница после перемирия сказала, что мы должны бояться англичан и не замечать их. Она сказала, что мы не должны ронять свое достоинство и поэтому нам нельзя больше играть на улице. Она, наверно, думала, что враг будет красть и расстреливать нас. Конечно, все это была ложь. Ни один англичанин не заинтересован в том, чтобы красть детей: у них своих хватает.
К нам в квартиру вселили одного шотландца. Его зовут Мак и еще как-то. Я с ним очень дружу. Он еще не совсем старый, но все-таки ему уже двадцать лет, У него есть маленькая сестра в Олдхаме, это очень далеко. Он тоже не любит взрослых и подарил мне сто крошечных шотландских гербов из шелка, их дают в придачу к сигаретам. Я сошью себе из них ковер.
Когда Мак поселился у нас, я сначала боялась его — ведь нам запрещено разговаривать с чужими солдатами, и я твердо решила никогда этого не делать. Но один раз, когда он ушел на перекличку, я заглянула в его комнату. Весь пол там был завален апельсинами и банками с каким-то порошком. А в углу они лежали огромной кучей. Мой папа когда-то рвал апельсины прямо с дерева — это правда, но я не могу себе этого представить.
Нам нельзя принимать подарки от англичан, поэтому я сама взяла себе три апельсина и одну банку с порошком. Я не знала, что это такое. Хенсхен Лаке считал, что из порошка можно сделать пудинг, но как — он не знал. Мы занялись приготовлением пудинга на кухне у Хенсхена, когда никого не было дома. Но мы только покрылись липкой массой, как панцирем, и вся кухня тоже стала липкой. Хенсхен решил сказать своей матери, что с потолка, наверно, отвалилась штукатурка. Это ведь вполне возможно. Мать Хенсхена все равно всему поверит, так как говорит, что Хенсхен — ее сын, а ее сын не способен лгать. Хенсхену очень повезло с матерью, он сам это говорит. Мои родители в этом отношении совсем другие и никогда мне не верят. Меньше всего они верят мне тогда, когда я говорю правду. Правда бывает иногда такой необычной и странной, что я начинаю заикаться и путаться и забываю в конце концов, как все было на самом деле. А тут еще взрослые смотрят на меня строгими сверлящими глазами, поэтому я иногда просто говорю: «Да, я это сделала», только для того, чтобы они перестали смотреть своими колючими глазами и допрашивать меня, и еще потому, что в этот момент я сама уже не знаю — сделала я то, в чем меня обвиняют, или нет.
Как-то раз я отнесла весь бисер из своего игрушечного магазина в парк, потому что мне хотелось положить его в птичьи гнезда, но я не нашла птичьих гнезд и высыпала бисер на листья. Мне казалось, что такие маленькие красные, серебряные и разноцветные бусинки очень понравятся маленьким птичкам. Об этом я никому не рассказала, мне было стыдно, сама не знаю почему. Когда родители спросили меня, где бисер, я ответила, что рассыпала его в траве в городском парке. Сначала меня допрашивала мама, она хотела заставить меня сознаться, что я его съела, но я продолжала говорить правду. Для того чтобы я наконец призналась, со мной потом серьезно поговорил отец. Тогда я вообще перестала отвечать. После этого они допрашивали меня вместе, и тут я заплакала и сказала, что съела бисер. Они заявили, что всегда сумеют узнать правду, а ведь на самом деле я им соврала. Когда я по-настоящему вру, мне куда скорее верят, потому что я тогда придумываю все заранее и лучше рассказываю. А почему, собственно говоря, нельзя врать? Один раз я об этом спросила, но больше никогда этого не сделаю, потому что все пришли в ужас. «Потому что это нехорошо», — ответили мне. Да, но почему это нехорошо? Почему нельзя врать? Взрослые на такие вопросы не отвечают, а сами врут.
Мы с Хенсхеном Лаксом решили сделать в нашей пещере бетонный пол, поэтому я взяла еще три банки порошка для пудингов. После этого я целую ночь не могла заснуть — я боялась, что за кражу военного продовольствия меня будет судить военный трибунал. За это меня наверняка расстреляли бы.
Но на другой день пришел Мак, я с ним поговорила, и он разрешил мне есть сколько угодно апельсинов, хотя они, по правде говоря, не все ему принадлежат. Если бы я захотела, я могла бы съесть хоть миллион апельсинов; за это я стала учительницей и должна давать Маку уроки немецкого языка. У меня теперь никогда нет времени делать свои уроки — ведь я сама должна преподавать. Мак уже выучил наизусть первую строфу немецкой песни «У елочки, у елочки зеленые иголочки». Но настоящего смысла он еще не понимает и думает, что так зовут нашу Элизу. Теперь я заставлю его выучить наизусть стихотворение «Господин Генрих сидит на току, на току…». Что такое ток, я не знаю. Те, кого я спрашивала, тоже не могли мне объяснить. Господин Генрих — это король. Об этом говорится в самом конце стихотворения. Совсем не обязательно все понимать, надо просто учить наизусть.
Апельсины я ела с утра до вечера, даже в кровать брала по нескольку штук. В конце концов у меня испортился желудок. Я не могла ничего больше есть из-за этих апельсинов. У меня есть цветная открытка, которую я получила от своего отца. Он прислал мне ее из Америки, я тогда еще не умела читать. На этой открытке паровоз едет мимо апельсиновых деревьев. Когда я вырасту, я туда поеду и возьму с собой маму. Я стану на подножку и на полном ходу буду рвать для мамы апельсины. Мама будет плакать, потому что очень опасно стоять на подножке поезда, летящего как стрела, а отец будет восхищаться мной и побоится крикнуть: «А ну-ка, марш оттуда!», чтобы я не свалилась от испуга. Но, может быть, я стану лунатиком — это тоже что-то очень интересное.
Все апельсины похожи на маленькие луны. В школе мы всегда поем: «Милая луна, ты так тихо плывешь…» Много маленьких лун уплыло в мой живот. Но тетя Милли сказала, что желудок у меня испортился потому, что я по вечерам тайком читаю в кровати.
Обо всем этом я думала, пока ехала в трамвае от гостиницы к Швейневальдам, для того чтобы побить рекорд и получить пылкую Марию. Я успела как раз вовремя.
Я отдала господину Швейневальду на хранение свою батистовую шляпу. Фрау Швейневальд наскоро повязала мне свой фартук; он был такой длинный, что я три раза упала.
Надо знать места, где есть лошадиный навоз. Теперь лошадей осталось немного, везде автомашины, а от них навоза не получишь. Прежде всего я помчалась к старому имению, Хенсхен Лаке — за мной. Потом Хенсхен Лаке побежал к пивоварне, а я за ним. Мы подкрадывались сзади к лошадям и терпеливо ждали. Вот почему мы дважды оказались победителями и набрали полные ведра раньше, чем Отхен Вебер и Швейневальдовский Алоис. Но было еще неизвестно, кто из нас займет первое место — я или Хенсхен Лаке, и поэтому мы опять помчались за навозом. Мы состязались друг с другом за пылкую Марию, а когда борешься, забываешь о любви и дружбе. Я побежала к старому имению; меня разозлило, что Хенсхен Лаке опять побежал за мной — он мог бы найти для себя какое-нибудь другое место. Один мой хороший знакомый — рабочий из старого имения — обещал приготовить для меня по секрету целую кучу лошадиного навоза около ворот. Он так и сделал, и я первая увидела эту кучу. Но Хенсхен Лаке крикнул, что он увидел ее первым, и мы оба как сумасшедшие набросились на нее. Потом нам сказали, что мы рылись в лошадином навозе, как свиньи. Это была ложь. Около самой кучи Хенсхен Лаке и я с разбегу налетели друг на друга и упали в навоз. Мы тут же вскочили и вдруг услышали отвратительный крик: перед нами стояла тетя Милли, а рядом с нею мои родители, сонная девочка Летта и Миттерданки. Они хотели осмотреть участок, на котором собираются строить дом; здесь-то они нас и увидели.
Конечно, невозможно быть гладко причесанной, аккуратной и чистой, когда борешься за первенство. Моему отцу больше всего хотелось сделать вид, что я вовсе не его дочь и что он вообще со мной незнаком. Но ведь Миттерданки познакомились со мной еще во время обеда. Фрау Миттерданк воскликнула: «Какой ужас!» — и запретила Летте подходить ко мне, будто я плюющаяся лама из зоологического сада. Тут мой отец начал кричать и требовать, чтобы я немедленно все объяснила. Я ничего не сказала — ведь тому, кто злится, ничего не объяснишь: любое объяснение еще больше раздражает его. Хенсхен Лаке стоял около меня и в утешение наступал мне на ногу. Вдруг я услышала за спиной подозрительный шорох. Я повернулась и увидела, что Швейневальдовский Алоис подло перекладывает навоз из наших ведер в свое ведро. Тут уж я не смогла удержаться. Швейневальдовский Алоис убежал, терять мне больше было нечего, и я бросилась вслед за ним, а Хенсхен Лаке за мной.
Если бы не этот идиотский скандал, я бы непременно победила. А так все получилось не совсем справедливо. Пылкая Мария досталась Хенсхену Лаксу. Но ему пришлось сейчас же вернуть ее обратно, потому что она укусила за руку его отца, когда тот хотел выпороть Хенсхена. Какое замечательное животное!
Вечером нам опять пришлось поволноваться. К нам пришел Хенсхен и с ним профессор Лаке. Рука у него была забинтована, потому что его укусила собака, и вид у него был очень серьезный. Господин Клейнерц тоже был у нас. Настроение у моего папы немножко улучшилось, потому что господин Миттерданк, слава богу, не обратил на меня внимания, внимание обратила только его жена. Может быть, когда-нибудь удастся сделать так, чтобы собака укусила ее.
Профессору Лаксу нужно было подкрепиться, и ему приготовили пунш. Мама сказала, что господин Швейневальд очень хитрый мужик и умеет заставить детей работать на себя. И обидно, что для чужих я из кожи вон лезу, а вот в нашем саду мне работать лень. Но вообще она считает, что в этой истории со сбором удобрения нет ничего ужасного и что в наше время незачем делать из ребенка изнеженное существо. Господин Клейнерц сказал, что ему тоже обидно, что я никогда не забочусь о его саде. Папа вздохнул и заявил, что он лично не видит во мне ни малейших признаков утонченности и что вести себя как одичавший и безнадзорный ребенок маркитантки времен тридцатилетней войны в наше время тоже недопустимо. Какая, наверно, чудесная жизнь была у этих детей! Мне бы хотелось побольше узнать о них. Но папа добавил только, чтобы я, чего доброго, не вздумала привести домой эту бездомную Швейневальдовскую дворнягу. «Не пес, а дьявол», — сказал профессор Лаке, и все посмотрели на Хенсхена и на меня. Вообще-то мы не любим, когда на нас смотрят, но теперь мы были рады, что дело этим ограничилось. Мы пообещали стать послушными и более пристойно вести себя и дали возможность профессору Лаксу оказывать на нас воспитательное воздействие.
Он ведь почти никогда не порет детей, а только проводит воспитательную работу. Он читает нам газеты, а это наверняка лучше и полезнее, чем любое другое наказание.
Профессор Лаке стал читать нам из уголовной хроники о том, что полиция напала на след вора, который лазит в окна, и скоро его должны поймать. Этот вор-верхолаз еще в детстве был безобразником, а потом совсем сбился с пути и стал преступником и негодяем. Теперь он с риском для жизни лазит по крышам. Для него нет слишком высокого дома, слишком скользкой и отвесной стены. Профессор Лаке читал громовым голосом, в котором слышалось суровое предостережение, и все время посматривал на нас. Все остальные тоже смотрели на нас и поддакивали ему. Мы тоже стали поддакивать. Тогда взрослые с облегчением вздохнули и принялись за пунш.
Недалеко от парка мы — Хенсхен Лаке, Отхен Вебер и я — обнаружили пустой дом. Теперь мы там каждый день играем в воров-верхолазов. Это замечательно, у нас давно не было такой интересной игры! Недавно Отхен Вебер и я лазили по водосточной трубе и добрались почти до третьего этажа, а Хенсхен Лаке вчера упал из окна второго этажа и сдуру порвал себе штаны.
Пылкая Мария живет у меня, но этого пока никто не знает. Я устроила ей постель на чердаке и каждый день ношу ей объедки и кости из гостиницы Брауэра. Там их сколько угодно. После обеда, когда дома у нас все спят, я спускаюсь с Марией вниз, и мы бежим на стадион. Она слушается меня с первого слова, но дома уже услыхали собачий лай и не могут понять, в чем дело.
Я не хочу жить без пылкой Марии, и у меня есть план, как добиться того, чтобы мне ее оставили. В ближайшие дни Хенсхен Лаке, Отхен Вебер и я поднимемся вечером по водосточной трубе до наших окон и начнем там подозрительно шуметь, чтобы нас приняли за воров-верхолазов. А после этого я преспокойно приду домой и прочитаю вслух статью из газеты о том, что только злая сторожевая собака может защитить человека. Тетя Милли и мама сейчас же согласятся с этим и убедят отца. Тогда я приведу пылкую Марию, которая должна стать спасительницей нашей семьи, и скажу, что я уже выдрессировала ее у Швейневальдов. Я и правда дрессирую ее для того, чтобы использовать в экстренных случаях. Скоро я возьму ее в школу, пойду с ней к директрисе и спрошу, буду ли я переведена в следующий класс. Директриса ответит, что я, к сожалению, недостаточно серьезна, что мое поведение ужасно и прилежание тоже и что…
Тут я незаметно подтолкну пылкую Марию, она разозлится, ощетинится, зарычит и заскрежещет зубами. «Дорогая моя, милая, прилежная девочка, — воскликнет директриса, — не беспокойся, ты хорошая ученица и, конечно, будешь переведена!»
Мне давно хотелось иметь для таких случаев королевского тигра или льва, но пылкая Мария умеет рычать еще свирепее и страшнее, чем лев, да и выглядит она куда злее и опаснее.