Я хочу умереть. Ведь у нас появился еще один ребенок. Все мне кажется печальным и мрачным. На улице сейчас жаркое лето, у меня на душе противная бесснежная зима. Никто меня не любит, и никто мне ничего не запрещает — я могу делать все, что захочу. Моя мама больна. Один раз, когда я была маленькой, у нее тоже был грипп. Я сидела тогда около ее кровати, читала ей по картинкам свою книжку и рассказывала о янтарной фее и лошадях, которые бегают по лестницам и выглядывают из окон сказочного дома. Мне позволяли любить маму, и она меня тоже любила. Когда она лежит в постели и на ней надета длинная ночная рубашка с белым кружевом, мама напоминает мне маленького Христа. Но теперь у нее новый ребенок, и она его все время целует, а мне даже не разрешают читать ей вслух. Тетя Милли говорит, что я не должна делать этого, потому что мама слишком плохо себя чувствует и еще очень слаба. Но я наверняка знаю, что я им больше не нужна, потому что теперь у них есть другой ребенок. Они ведь всегда говорили, что хотят ребенка, который был бы послушней, чем я. Почему только я раньше никого не слушалась! Но я ведь никогда не думала, что буду так ужасно наказана.
Мне стало так грустно, будто я уже умерла. И я решила сбегать на кладбище. Был уже поздний вечер, кругом стояла тишина, а воздух был похож на занавеску из теплого тумана.
Я хотела найти бабушкину могилу, потому что моя бабушка до самой смерти любила меня, а сейчас она мертвая и ее похоронили, но она все еще меня любит. Господин Клейнерц, наш сосед, говорит, что полагаться можно только на мертвецов.
На кладбище мне было не страшно, мне было совсем не страшно, только самую чуточку. Я никак не могла найти могилу бабушки, поэтому я села около другой могилы; на ней памятник такой же высокий и строгий, как господин школьный инспектор, который когда-то давно приходил к нам в школу и завтра опять придет, чтобы нагнать на всех страх, не только на нас, но и на учительниц, слава богу, тоже.
Я не буду плакать. Взрослые смеются, когда я плачу. Когда я смеюсь, им тоже не нравится, потому что это значит, что я сделала что-нибудь такое, что их не устраивает. Они считают, что я должна познать все тяготы жизни. Узнать бы, что это такое.
Сейчас я сижу в гостях у мертвецов. Мертвецы не смеются, они стучат костями — это у них такая манера смеяться.
Чужая могила вся белая, и на ней вырезаны золотые буквы. У меня так тяжело на душе, что даже не хочется поднять голову. Но у меня есть пальцы. Пальцами я могу очень медленно прочесть вырезанные на каменной плите буквы. Так делают слепые.
«Здесь покоится с миром…»
Из старого бального платья, сшитого из жесткого белого шелка, бабушка вырезала мне маленькие розы. В память о ней я надеваю венок из этих роз, когда играю в школе ангела в рождественской сказке. Кроме того, мне надевают еще и крылья. Правда, я не такая хорошая, как ангел, но я лучше всех умею читать наизусть стихотворения.
Вокруг шумит ветер, а над моей головой плывут разорванные тучи и шелестят листьями старые деревья. Рядом со мной белые гвоздики, я могу их потрогать, и мне не страшно — они цветут, как у нас на балконе. Мама поливает их каждое утро, только сегодня она этого не сделала, потому что лежит в больнице. Больше всего мы с мамой любим анютины глазки с крошечными бархатными личиками, как у маленьких болонок.
Папа непрерывно повторял: «Слава тебе господи, наконец-то мальчик!» Мне хотелось бы узнать, как это могло так быстро произойти. Тетя Милли тоже всегда все хочет знать, и если она говорит, что она как-никак член семьи, то ведь я то же самое могу сказать и о себе. Но теперь я уже больше не член семьи.
Когда ему позвонили друзья, отец громко задышал в телефонную трубку. «Да, мальчик, так точно, мальчик!» — сказал он взволнованным голосом. Мне казалось, что от его голоса вспыхнет и сгорит телефон, И еще он сказал, что ему всегда хотелось мальчика. Зачем же они тогда купили меня, если им больше хотелось мальчика, а я девочка? Может быть, они покупают детей в приюте и девочки стоят дешевле, а мой отец купил меня только потому, что он в то время еще мало зарабатывал и на мальчика у него не хватало денег? Ведь купили же они новый буфет, а старый буфет без всякой жалости отдали толстой старой вдове потому, что с буфетом ей легче будет выйти замуж за почтальона, и еще потому, что она раньше помогала моей матери делать большую стирку.
Мама как-то сказала тете Милли, что мужчины никогда не говорят откровенно о своих делах.
Не могу понять, почему им обязательно нужен был мальчик. Я, например, знаю таких мальчишек, как Хуберт Булле: он обрывает крылышки у хорошеньких маленьких бабочек и ни одного раза не может подтянуться на руках, а стоит мне только толкнуть его в парке, как он начинает кричать от страха и сразу же падает в канаву. Я просто не могу себе представить, что такой мальчик ценится дороже, чем девочка. Это тайна, но я ее когда-нибудь обязательно узнаю.
У животных, по правде говоря, все устроено намного лучше, чем у людей. У зверей есть еще и шкуры, они не мерзнут, и им не нужна одежда. Им не нужно быть осторожными — шкуры никогда не рвутся и их не приходится с таким трудом штопать. На них преспокойно можно сажать пятна. Мне хотелось бы, чтобы у мамы и у меня были такие же красивые белые и теплые шкуры, как у полярных медведей в зоологическом саду. Для папы можно было бы выбрать шкуру потемнее, такую, как у буйвола, — он не любит ярких вещей. А тетю Милли можно было бы всю с ног до головы одеть в зеленые перья попугая, она могла бы все время взбивать их, ведь она всегда мечтает о чем-нибудь ярком и воздушном. Фрау Мейзер я дала бы самую уродливую обезьянью шкуру, такую, чтобы она вообще никогда не осмелилась встать со стула.
Есть мальчики и получше, чем Хуберт Булле. Может быть, моему отцу хочется иметь какого-нибудь особенно послушного мальчика, потому что он считает меня очень непослушной девочкой, которая только позорит семью; и потом, ему из-за меня все время приходится кому-нибудь платить. Позавчера, например, пришлось заплатить прыщавой фрейлейн Левених, которая живет на нашей улице, за ее новый белый воротничок только потому, что я старой самопишущей ручкой брызнула ей чернила за воротник. Но я должна была это сделать, потому что фрейлейн Левених всегда приходит к моей маме и говорит ей: «Ах, моя дорогая, я считаю, что вы неправильно воспитываете своего ребенка. Если бы вы ежедневно на несколько часов запирали эту маленькую озорницу в темной комнате, то наша любимица, наверно, очень скоро стала бы скромной и послушной девочкой». Она говорит это, а потом удивляется, что я ненавижу ее. Ни одна девочка не будет любить человека, который хочет часами держать ее взаперти в темной комнате. И еще она считает, что меня надо выпороть. А после всего этого она говорит: «Иди-ка сюда» — и хочет поцеловать меня своими поджатыми, потрескавшимися губами. Хенсхен Лаке считает, что противней этого, пожалуй, ничего быть не может, а ведь он действительно знает жизнь. Как-то раз, когда господин Клейнерц зашел к нам вечером выпить пунша, я его тоже спросила, позволил ли бы он, чтобы фрейлейн Левених его поцеловала. Господин Клейнерц ответил, что эта особа вызывает у него физическое отвращение и что от одной мысли о ее поцелуе его бросает в дрожь. А моей маме он сказал: «Вы, дорогая сударыня, всецело подпали под влияние этого демонического, бездушного существа». Я спросила, что это значит, а они отправили меня спать. Они так всегда делают, когда мне вечером хочется что-нибудь узнать. Если же я о чем-нибудь спрашиваю утром, то они говорят, что уже давно пора идти в школу. Если днем, — то я должна сначала сделать уроки. После обеда я не могу спрашивать потому, что играю на улице или в парке со своими товарищами: ведь должен же и ребенок когда-нибудь отдохнуть. А если у меня потом остается время, чтобы о чем-нибудь спросить, то меня посылают спать. Дети никогда не получают ответа. Никогда!
Фрейлейн Левених мучает меня и мучает мою мать. Поэтому я пошла после обеда на «Золотой угол». Там много балаганов, качелей и каруселей, и тир там тоже есть. Таким я представляю себе рай. Только в раю не будут нужны деньги, там я смогу кружиться на карусели сколько хочу и заходить бесплатно во все балаганы. Сейчас, пока я еще жива, меня никуда бесплатно не впускают, но даже и снаружи все очень красиво. В одном из балаганов есть мужчина, который распиливает женщин. Хенсхен Лаке сперва не верил, что на такие вещи дается разрешение, но это самая настоящая правда. Я сама разговаривала с этим человеком. У него на руке большой синий якорь, который никогда не смывается; он мне разрешил совсем бесплатно рассмотреть этот якорь вблизи. Когда-нибудь у меня на обеих руках будут нарисованы маленькие парусные лодки и белочки, — если у тебя есть деньги, можно себе все позволить. Мне хотелось бы сделать это к рождеству. Может быть, мне удалось бы расплатиться своими коралловыми бусами.
Я сказала этому человеку, что отдам ему свой новый географический атлас и настоящее серебряное кольцо, которое я получила от дяди Хальмдаха, если он вечером придет на нашу улицу и распилит фрейлейн Левених на две части.
Мы обо всем точно договорились, но потом этот человек не пришел, потому что он настоящий артист. Он мне сам это говорил. А господин Клейнерц как-то сказал, что на артистов полагаться нельзя. После этого я решила, что никогда не буду артисткой. Я не умею распиливать женщин, но мне хотелось все-таки что-нибудь сделать этой Левених. Наша учительница всегда говорит, что надо делать все, что в твоих силах. Поэтому я залезла на каменную стену и оттуда брызнула фрейлейн Левених чернила за воротник. Она стала ужасно кричать, а папа вечером наорал на меня: «Девчонка, даже и теперь ты не можешь быть послушной, даже теперь ты ни с кем не считаешься». А мама сказала: «Но, дорогой мой, девочка ведь ничего не знает». Значит, они уже тогда знали о новом ребенке, и мама просто не хотела мне этого говорить.
Я хочу быть такой красивой, как фея, и чтобы сердце у меня было из золота, и волосы из золота и такие длинные, как наша улица. Тысячи пажей должны будут нести за мной мои золотые волосы, а тете Милли запретят втирать мне по вечерам в голову вонючее репейное масло. Придет принц и скажет: «Эти золотые волосы никогда больше не разрешается причесывать».
Тогда меня перестанут дергать за волосы перед тем, как мне идти в школу. Все будут считать, что я красивая, и будут любить меня… Или лучше я стану смелым моряком. Когда мой корабль будет уходить в море, все станут горько плакать, а я буду стоять, гордо прислонившись к мачте, с высоко поднятой головой.
Дорогая моя бабушка… Сейчас я сорву все цветы, тогда они пустят меня в больницу к маме — ведь господин Клейнерц говорил моему папе, что он хочет навестить маму, а для этого ему обязательно нужно достать самых красивых цветов. А папа ответил: «Право же, в этом нет никакой необходимости». Тогда господин Клейнерц решительно заявил: «Нет, это совершенно необходимо». Я хочу к маме.
Я очень устала, а до больницы было далеко. У какого-то мужчины я спросила, куда мне повернуть, он ответил «налево». Я подумала: «Такой взрослый мужчина никогда не скажет ребенку правду» — и пошла направо. Все люди врут и ничего толком не знают.
Я долго шла не той дорогой, по незнакомым улицам, но потом все же пришла к маме. Меня пустили в больницу, потому что у меня в руках было много цветов. «Иди сюда, дочурка», — сказала мама голосом, похожим на мягкую подушку. Она лежала на чужой кровати, и у нее было белое как снег, но веселое лицо. В ногах у нее сидел мой папа. «Ты ужасный ребенок, — сказал он, — что ты опять натворила, откуда у тебя эти цветы?» Тут мне захотелось плакать, швырнуть все цветы на пол и растоптать их. Когда на меня такое находит, я всегда чувствую, что не смогу сдержать себя. Изнутри у меня тогда поднимается какой-то туман и постепенно так окутывает меня, что я ничего больше не вижу и могу только беситься. Я уже не могла ничего ответить папе. В комнате пахло чем-то незнакомым, пол был покрыт холодным линолеумом, но мама вовремя сказала: «Оставь нас с дочкой — мы, женщины, хотим побыть наедине». И она так посмотрела на папу, что его как ветром сдуло.
Я маме все рассказала. Позвали сестру, и она поставила бабушкины цветы в три вазы. Вечером их унесут за дверь, иначе они всю ночь напролет будут рассказывать маме о мертвецах и тогда она не сможет заснуть. А ей нужен сон. Рано утром цветы снова внесут к ней. Мама сказала, что всегда будет любить меня. Она вовсе не хотела иметь лучшего ребенка, чем я, но теперь у меня есть братик, и я тоже должна любить его. Что касается меня, то я вполне могла бы обойтись без брата.
Колокола церкви святой Марии пробили восемь. Вошла тетя Милли и принесла нового ребенка. Они пообещали мне, что он скоро подрастет и станет красивее. Они уверяют, что я тоже когда-то была такая, но я этого совсем не помню. Когда он научится говорить, я ему покажу, как надо ловить головастиков.
«Здесь тебе ночевать нельзя», — сказала мама, и тетя Милли отвела меня домой, хотя теперь, когда дома нет мамы, квартира стала совсем чужой. Мне бы больше хотелось остаться в больнице.
Дома меня вдруг разбудил папа и спросил: «Ты рада, что у тебя есть братик? Скажи, чего тебе сейчас больше всего хочется? Хочешь, я почитаю тебе рассказы из „Календаря Общества охраны животных“ или давай рассматривать вместе глобус?» Я тут же ответила: «Больше всего мне хочется делать водяные бомбы и бросать их». Хенсхен Лаке научился этому в школе у одного большого, умного мальчика, и, лежа в кровати, я решила, что завтра, когда никого не будет дома, я этим займусь. Отец тяжело вздохнул, ему почему-то хотелось читать мне «Календарь Общества охраны животных». Но я знаю почти все эти рассказы. Сначала в них люди всегда плохие и злые, а потом их исправляет и делает хорошими какой-нибудь добрый зверь. По-моему, было бы интереснее, если бы такой человек остался ужасно злым, а добрый зверь откусил бы ему голову. И я сказала, что больше всего мне все-таки хочется делать водяные бомбы. Я очень разволновалась и стала объяснять, как они делаются. Для того чтобы сделать водяную бомбу, надо искусно сложить бумагу, влить в нее воду и бросить на улицу. Лучше всего, конечно, сбросить такую водяную бомбу кому-нибудь на голову. Голова ни у кого от этого не развалится, даже больно не будет.
Отец очень серьезно заявил мне, что он готов делать вместе со мной водяные бомбы, но что бросать ими в людей нельзя, бросать можно только на асфальт.
У нас было очень много бумаги и три ведра воды. Папа сначала долго тренировался, а потом научился делать бомбы лучше меня. Я люблю папу. Завтра я скажу об этом маме. Мы долго бросали бомбы на асфальт, и они разрывались с треском — это было замечательно. Я сказала, что совсем не обязательно бросать бомбы людям на голову, можно сбрасывать их на асфальт перед самым носом прохожих, чтобы немножко напугать их, ведь они не поймут, в чем дело. Отец согласился, но сказал, что уже никаких новых проказ он не разрешит.
На улице пахло липой. Казалось, что воздух можно трогать руками. Внизу проходила фрейлейн Левених с каким-то господином. Я сказала отцу: «Смотри!» А потом скомандовала: «Внимание! Бросай, бросай же!» И тут он бросил бомбу, но она упала не перед носом фрейлейн Левених, а прямо на ее зеленую шляпу с дрожащим пером, по которому я ее и узнала. Левених, конечно, вскрикнула. Я пригнулась и хотела пригнуть и папину голову, у него ведь нет никакого опыта. Господин Клейнерц всегда говорит, что с годами люди глупеют. Папа спрятался только тогда, когда фрейлейн Левених уже успела его заметить. Он сказал: «Вот проклятая старая ослица… Но я же запретил тебе, дочка, бросать водяные бомбы людям на голову!» А ведь моя водяная бомба все еще была у меня в руках.
Я сказала, что была бы рада, если бы мы попали в фрейлейн Левених. Отец засмеялся, снизу это хорошо было слышно, и заметил: «Да, меня это тоже обрадовало бы, — ну, а теперь пора спать». Он отнес меня в кровать. Пока он меня нес, я заснула. Папа спросил: «Ты любишь мальчика?» Я так устала, что почти не могла говорить, — только сказала, что мы с мамой подробно все обсудили и что теперь, когда ребенок уже есть, ничего не поделаешь. Может быть, потом я его полюблю, может быть, когда-нибудь, когда он научится ходить, я ему одолжу один из своих роликов, но пока мне с таким маленьким ребенком делать нечего.